Вечером в дверь постучали, мама подошла к двери и спросила: «Кто там?», с тех пор, как началась война, уже никто во Львове не открывает дверь без этого вопроса. Женский голос сообщил: «Это я, Фейга!» Мама открыла, Фейга была женой лавочника Огренштейна, брата Голды, вид у нее был довольно комичный, потому что, несмотря на лето, она была одета в теплую шубу да еще и поздоровалась так, что мы дар речи потеряли: «Слава Украине!», она пришла попросить, чтобы мама припрятала шубы, потому что пошли слухи, что будут грабить жидов, и при этих словах сбросила с себя целых три шубы. Мама поинтересовалась:

– А что, если нас ограбят?

Фейга махнула рукой:

– Значит, так и будет. Зато я знаю, что вы меня не обманете.

– Вас кто-то видел, когда вы ко мне шли?

– Да что я, дура? Никто не видел. Будьте здоровы. Слава Украине!

Но на этом визиты не кончились, потому что позже прибежала жена адвоката Риттенбаха и принесла целую корзину белья, которую тоже просила припрятать, но когда мама поинтересовалась, есть ли в корзине что-нибудь кроме белья, пани адвокатша замялась, но потом сказала, что там есть еще кое-что из серебряной утвари и «всякие золотые безделушки», тогда мама заставила ее все это вынуть, показать ей, потом мама прилежно переписала все вещи в тетрадь и только тогда приняла их на хранение.

– Ого, – вздохнула моя бабушка, – скоро у нас будет целый склад жидовских вещей.

Слух, которым с нами поделилась Фейга, подтвердился: целые стаи уличного сброда взялись за благородное дело – бить жидов, били все – и украинцы, и поляки, – били, потому что должны были бить, потому что должны были выместить всю свою ненависть к большевикам, отплатить кому-то за свои страдания, за свои муки, за смерть своих родных, а так как пресса по немецкой указке подсказала, кто именно виноват во всех большевистских преступлениях, теперь это стало чуть ли не священным долгом. По улицам носились растрепанные женщины, с которых сорвали одежду, срывали с них все, даже трусы сдирали и заставляли бежать нагишом, немцы смеялись и фотографировали, это действительно было комическое зрелище, множество львовян высыпало на улицы, повысовывались из окон и любовались этой увлекательной картиной. Кто-то кричал из окна:

– Да что вы духулеры раздеваете одних старых перечниц? А ну-ка, какую-нибудь молодуху разденьте! Или какую девчонку, чтобы было на что посмотреть!

Очень скоро выяснилось, что били по большей части не местных жидов, а тех, кто прибыл во Львов вместе с освободителями и получил жилье в центре Львова, их с особым азартом волокли на улицу и вымещали свою злость, особенно неистовствовали те, кого заставили переселиться на окраины, они силком вышвыривали из своих квартир «савецких служащих» и гнали палками, как приблудных собак. А так как этими «служащими» были пожилые люди, то и не было среди них девушек к справедливому возмущению отдельных эстетов.

Йоська с Лией и мамой пересидели несколько дней у нас, именно тогда я и предложил Лии пожениться. Это было для нее большой неожиданностью, сначала она даже возмутилась:

– Нашел подходящий момент! Столько времени вокруг меня увивался и наконец созрел? Когда с жидами такое вытворяют?

– Именно сейчас. Может, если выкрестишься, это будет лучшим выходом.

– Что? Чтобы я выкрестилась?

И тут она выплеснула на мою горемычную головушку целое ведро той сионистской пропаганды, которой ее пичкали несколько лет. Но что там какая-то пропаганда против любви? Мы же любили друг друга, поэтому Лия после не слишком продолжительных дискуссий в конце концов согласилась выкреститься, но только на время войны. А, мол, после войны снова будет правоверной еврейкой при условии, что я, даже когда она станет христианкой, совершенно ничего не буду заставлять ее делать в субботу, именно тогда, когда у нас, христиан, как раз больше всего работы по дому. Я попытался протестовать, потому что, черт возьми, я что – сам должен буду трусить дорожки и обед готовить? Нет, сказала она, обед она сварит в пятницу вечером, а дорожки трусить – это и так мужская работа. Сказано – сделано, мы обвенчались в церкви Святой Параскевы, и как раз вовремя, потому что власть наконец навела знаменитый немецкий порядок. 10 июля, в четверг, комендатура города объявила, что продуктовые магазины должны быть открыты с 7 до 19 без перерыва, а для жидов с 14 до 16, делать запасы запрещается. 12 июля появилось объявление коменданта города в отношении жидов на трех языках: все жиды старше 14 лет должны носить на груди с правой стороны голубую звезду Давида. Жидом считается каждый с третьего поколения, а также те, чьими предками были двое жидов и состоящие в браке с жидом или жидовкой. Вот так я, Орест Барбарыка, сын петлюровца, стал жидом. Мама моя лишь головой покачала:

– Кто знает, может, и я на пару с тобой жидовкой стану?

Но ни я, ни Лия звезды не цепляли, Яська помог мне выправить документ, что Лия украинка, в общем-то она и не была похожа на жидовку. К сожалению, для Йоськи такая афера могла бы закончиться трагически: его худое острое лицо и торчащие уши сразу вызвали бы подозрение, а тогда уж достаточно было приказать спустить штаны – и пиши пропало.

С 17 июля все жиды должны были получать всего килограмм хлеба в неделю, для них были открыты отдельные магазины и столовые. В ночь с 25 на 26 июля состоялась акция, которая всех не на шутку испугала – две тысячи жидов были вывезены на Лонцкого. Какова была их судьба – никто не знал. А 9 августа, в субботу, начался великий Исход – переселение жидов в гетто. Клепаров входил в зону гетто, поэтому мы с мамой и Лией вынуждены были оставить свое жилье и переселиться на Браеровскую по соседству с Яськой. В гетто люди ужасно бедствовали, продавали последнее, чтобы прокормиться, мы с Лией навещали Йоську и его семью и приносили им еду. Я никуда не отпускал Лию одну, но однажды она не послушала меня и пошла в гетто, ей как раз удалось раздобыть мешочек пшена. Вернувшись, принялась возбужденно и даже восторженно рассказывать, что побывала в синагоге и услышала, как раввин на проповеди объявил сбор желающих выехать в Палестину, и жиды ринулись записываться, и вся ее семья уже записалась, Йоська, правда, сомневается, но их мама уже пакует вещи.

– Думаю, это для нас лучший выход, – говорила она мне. – Давай и мы поедем. Из Палестины сможем выехать в Америку. Кто бы в этой войне ни выиграл, нас ничего хорошего не ждет.

– Постой. Ты знаешь, куда делись те жиды, которых вывезли на Лонцкого?

– Они уже все в Палестине. Раввин и глава юденрата показывали нам открытки от них с видами… Еще там был целый мешок писем.

– В конвертах?

– Нет. Почему же в конвертах? Эти письма шли не по почте, их перевезли на корабле до Констанцы, а оттуда поездом сюда. На каждом письме указана фамилия адресата. Эти из юденрата выкрикивали фамилии, люди брали письма, целовали их и радовались. Письма были такие жизнерадостные… Мама получила письмо от тети Фейги, она написала, что живет на берегу Тивериядского озера в просторном доме и с удовольствием примет нас, места хватит всем.

Что-то меня во всем этом настораживало. Я спросил:

– А фотографии какие-нибудь были?

– Да, были.

– Из Палестины?

– Нет… Были фотографии людей с чемоданами перед грузовиками, их должны были везти на поезд. Все улыбаются, бодрые.

– Не кажется ли тебе странным, что письма из Палестины сопровождаются снимками из Львова? Почему твоя любимая тетя не прислала фотки на фоне своего просторного домика? Или хотя бы под пальмой?

Лия нахмурилась и закусила губу. Я велел ей сидеть дома и не рыпаться, а сам отправился к Ясю, рассказал ему о своих подозрениях и потащил его в гетто. Там жизнь кипела, как в муравейнике, звенела, гудела и звучала на все голоса, в которых можно было даже различить оригинальную мелодию. Толпа без умолку галдела, восхваляя свои товары в будках, в воротах, на лотках, тележках, на подносах, подвешенных на груди, в корзинах, ведрах, мешках, ящиках, а то и просто на земле, одной из характерных черт настоящего львовянина – независимо от того, украинец он, поляк или жид, – была его исключительная скупость, которую алчностью даже не назовешь, потому что скупость эта была доведена до какого-то высокохудожественного абсурда, когда любой хлам, любая отжившая свой век вещь вызывала в практичной голове хозяина надежду на то, что он ее еще когда-нибудь починит, что она еще когда-нибудь пригодится, и она находила свое почетное место в одном из ящиков или тюков и оставалась там годами, сразу же после смерти хозяина эта вещь могла очутиться на свалке, да и то не обязательно, благодарные потомки могли решить ее судьбу иначе. Но теперь, когда нужда пришла в каждый дом, когда не хватало новых вещей, весь Львов превратился в огромную барахолку, и старые вещи, извлеченные из дальних углов, обретали новую жизнь. Еще не так давно во львовских сундуках можно было обнаружить пожелтевшие воротнички степенных австрийских пенсионеров, их цилиндры и фраки, монокли и щеточки, которыми ваксили усы, потертые дамские перчатки до локтей, стоптанные туфли, цветные открытки, поношенные кошельки, огрызки карандашей, стеклянные пробки, засохшие кисточки или же такие бесценные реликвии, как засушенные цветочки с могилы Юлиуша Словацкого, листочек с венка на могиле Маркияна Шашкевича, дамское устройство для отливки пуль времен польских восстаний, – все это продавалось и покупалось, потому что львовянин просто не мог, собирая всю жизнь всякий хлам, не приобрести еще какую-то бесценную деталь того покойного мира, который объединял его с дедами и прадедами и свидетельствовал о давности рода. Вот и разбегались глаза от изобилия разнообразных товаров: кастрюли, миски, ботинки, рубашки, брюки, плащи, фантастически развешенное белье, липовые шоколадки, крашеные конфеты, овощи, селедка. Но больше всего было такого хлама, на который мог позариться разве что полоумный, – сломанные автоматы с танцующими фигурками, стеклянные шары, маски, помутневшие зеркала, манекены без рук или ног, старые граммофоны, детали от велосипедов, поломанные печатные и швейные машинки, дверные ручки и ключи, гнутые гвозди, ржавые инструменты, старые обшарпанные детские коляски, которые можно было использовать разве что для перевозки мешков с картошкой, потрепанные книги и старые журналы, поломанная мебель, выцветшие гравюры, иконы без рам и сами рамы, часы, которым уже никогда не суждено было ходить, колечки из фальшивого золота и серебра, парики и всякое тряпье, шнурки и корсеты, в ведрах – напитки, замешанные на уксусе и сахарине, кастрюли с готовыми блюдами, а в коробках – тыквенные семечки, печенье. И тут же под открытым небом работали сапожники, портные, часовщики, были даже мясные палатки, где висели огромные куски мяса, преимущественно конского и несвежего, какая-то требуха, сердца и лошадиные головы. А среди этого гомона звучала музыка, кто-то играл на губной гармошке, кто-то на сурдинке, кто-то на скрипке, а кто-то пытался что-то петь, и везде царил специфический запах жидовского гетто, удушающая смесь пота, старой одежды, селедки, лука, чеснока и заплесневелого сыра. Здесь можно было приобрести и подпольный алкоголь, и документы, какой-то человек разложил на столике пояса со звездой Давида, выкрикивая: «Пояса! Пояса! Из бумаги! Из материи! Первый класс!» Старый жид остановился возле него в нерешительности, какой же выбрать, продавец ему: «Берите из материи!», но жид печально покачал головой: «А переживу ли я эту материю? Нет, давайте бумажный», и, заплатив, отошел, сгорбившись так, будто на плечи ему свалились все беды мира.

Меня удивляло, что все базары и в гетто, и вне его всегда были переполнены, хотя именно они представляли собой наибольшую опасность, поскольку немцы постоянно устраивали облавы, и тогда в ловко расставленные сети попадали невинные люди. Сначала прямо перед базаром выстраивалась колонна крытых военных грузовиков, вплотную друг к другу, так, что проскочить между ними было невозможно, обычно на такую колонну никто внимания не обращал, ведь грузовики проезжали ежедневно, но эти останавливались, и из них выскакивали вооруженные солдаты, образуя живую цепь, одновременно из всех переулков выбегали жандармы, и таким образом замыкалась ловушка, тогда базар охватывала жуткая паника, слышались отчаянные крики, ругань, кто-то кому-то подавал знаки, звал, кто-то откликался, люди бросали свой товар на произвол судьбы и метались, выискивая хоть какую-нибудь лазейку, под ногами чавкали овощи, рассыпались крупы, переворачивались кастрюли с супом, вареной картошкой и требухой, ноги скользили, кто-то падал, об него спотыкались, а немцы тем временем образовывали несколько коридоров и пропускали всех, кто имел документы, а тех, кто не имел, сажали на грузовики и в лучшем случае увозили на принудительные работы, а в худшем – в концлагерь.

Йоську мы застали, когда он собирался в «Бристоль», где каждый вечер играл в оркестре, он со смехом показал нам распоряжение райхсмюзикфюрера, касающееся танцевальной музыки, пан райхсмюзикфюрер был очень обеспокоен тем, что в заведениях массового отдыха звучит музыка, которая насквозь пропиталась жидо-большевистскими мотивами негритянского джаза, а посему отныне надлежит «в репертуаре эстрадных и танцевальных оркестров запретить композиции, в которых ритм фокстрота, так называемый «свинг», составляет более 20 %, в репертуаре оркестров необходимо отдавать предпочтение композициям в мажорной тональности в противовес минорной, а тексты должны выражать оптимизм и радость жизни, а не типичный жидовский пессимизм, что особенно проявляется в медленных композициях, называемых «блюзами», которые оказывают вредное влияние на прирожденную арийскую дисциплину. Музыка варварских рас пробуждает темные инстинкты, чуждые немецкому народу, это касается также жидомасонских инструментов, издающих пронзительный визг, и соло на барабане, так называемого «drum breaks», а также пощипывания струн на контрабасе, так называемого «пиццикато», вместо игры смычком. Рекомендуется всем оркестрам ограничить использование саксофонов, заменив их виолончелями, скрипками и другими народными инструментами». А потом Йоська показал мне такое же распоряжение советского министерства культуры, которое было распространено в начале 1940 года, где джаз был назван вражеской провокацией, и тогда в их ресторане вывесили плакат: «Сегодня слушаешь ты джаз, а завтра Родину продашь». Кто бы мог подумать: как много общего у Сталина и Гитлера!

Голда тем временем пекла какие-то пирожки в дорогу, напевая что-то исполненное оптимизма. Йоська подтвердил все, что рассказала Лия, письмо Фейги никаких подозрений не вызывало, написано было ее рукой с присущим ей многословием. Тетя выбрала именно эту местность, потому что была там когда-то на отдыхе и хорошо знала окрестности.

– Вот как. А не мог бы ты нам прочитать это письмо вслух? – попросил я, думая, что письмо будет на идише, но каково же было наше удивление, когда оказалось, что Фейга написала свое письмо на польском!

Письмо было длинное и напичканное сведениями, которые вряд ли могли бы вызвать горячий интерес даже у родни, особенно описание обеда, которым угостили переселенцев перед отправкой на поезд. Зато не было описания самой поездки, которая должна была длиться довольно долго со многими пересадками. Домик, в котором поселилась Фейга с мужем и детьми, стоит на берегу озера как раз недалеко от того места, где в него впадает река Иордан, а из окон виден город Тиверия. «Замечательное место и для жизни, и для отдыха, – писала Фейга. – Мы вас ждем, берите с собой только самое ценное, не тащите много одежды, потому что здесь все есть и очень дешево, а много чего и даром отдают».

– Мама сразу бросилась к «Жидовской энциклопедии», нашла озеро и битый час рассматривала местность, где мы будем жить, – сказал, улыбаясь, Йоська.

– Орик! Ясь! – кричала из кухни Голда. – Вы бы приехали с тележками и забрали кое-что. Потому что мы всего не утащим. Я так думаю, что шуба мне в Палестине ни к чему. А еще есть куча хорошей посуды. Куда ж я ее потащу? А ты, Ясь, можешь забрать себе то кресло-качалку, которое тебе так нравилось.

Мы попросили Йоську показать и нам «Жидовскую энциклопедию», очень хочется посмотреть, где именно они поселятся. Озеро своими очертаниями напоминало африканский континент.

– Смотри, – ткнул меня в бок Ясь, – Иордан не впадает в озеро с юга, а вытекает из него. А из окон домика на южном берегу озера невозможно увидеть город Тиверию… на западном побережье.

Мы подняли головы и увидели, что Йоська побледнел, потому что не мог взять в толк, как он сам этого не заметил, хотя уже рассматривал карту, и тогда страшная догадка поразила его: вне всякого сомнения, мудрая Фейга не нашла другого способа предупредить семью о том, что тут дело темное. Когда Йоська подошел с энциклопедией к Голде и пытался ей втолковать то, в чем мы были теперь уже уверены, она и слушать его не захотела, что-то кричала, чего мы не понимали, а потом обхватила лицо руками и зарыдала, судорожно вздрагивая. Все ее розовые мечты пошли прахом. Но… что же будет с дедушкой Абелесом, дядей Зельманом и другими родственниками, которые записались на завтра на отправку в Палестину? Йоська ее успокоил, пообещав не идти в этот вечер в «Бристоль», а вместо этого навестить родственников и знакомых и рассказать о письме Фейги, а может, просмотреть и другие письма, где могут обнаружиться такие же намеки.

Вернувшись домой, я рассказал Лии новость, узнав, что Йоська с мамой не едут, она впала в какую-то глубокую задумчивость и не отвечала мне, а когда мы легли спать и я обнял ее, она молча мне отдалась, не проронив ни звука.

На следующий день мы узнали, что лишь малая часть из тех, кого Йоська пытался образумить, поверила ему, все остальные, подбадриваемые функционерами из юденратов, взяли чемоданы, сели в грузовики и уехали в неизвестность. Ни одного немца или полицая при этом не было. Почему же у людей могли возникнуть сомнения? Они точно так же доверяли своим раввинам, когда те их убеждали в сентябре 1939-го и в июне 1941-го никуда не бежать, потому что немцы – интеллигентный, высококультурный народ, который всегда будет помнить, как много евреев было среди их самых выдающихся деятелей культуры и науки, а поэтому евреям ничто не угрожает.

– Это наша беда, что мы всегда были очень хорошо организованными и законопослушными, – вздохнул Йоська. – Мы слушали своих раввинов и не позволяли себе усомниться.

– Слушай, – сказал мне Ясь, – у меня есть знакомый фольксдойч, он работает на Лонцкого. Хотя он такой же фольксдойч, как я мавр, только и того, что фамилия у него Руффер. Может, у него разузнаем, куда тех жидов увезли. Он каждый вечер сидит в шинке «Селедка на цепи».

Я знал этот шинок, он пользовался популярностью благодаря своему расположению на торговой площади Брестской унии, где ежедневно толпились люди. По вечерам, когда торговцы расходились, в шинке собиралась уже публика почище – актеры, писатели и даже представители власти. А все потому, что Василий Найда, хозяин заведения, передал управление делами студентам Ивану Вересюку и Тарасу Мигалю. У первого был красивый баритон, и он выступал солистом на сцене оперного театра, а второй был писателем. Благодаря им в шинке стали собираться люди искусства и литераторы. К тому же оба студента обладали предпринимательской хваткой. Я частенько общался с Тарасом, потому что он быстро протоптал дорожку в продовольственный комитет, который контролировал продовольственные карточки. Израсходованные карточки продавцы наклеивали на листы бумаги и возвращали в комитет, где они должны были уничтожаться, но чиновники нашли способ перепродавать эти карточки на черный рынок, их отклеивали от листов и использовали повторно при покупке продуктов в магазинах, предназначенных для немцев, вот так и процветал черный рынок. У Мигаля всегда были эти карточки, и он знал, как их выменять у знакомого мясника – хозяина мясной лавки Масюкевича на улице Стефана Батория. Вот у него я и покупал карточки за полцены.

Мы действительно застали Руффера в шинке, он был слегка под газом, я купил у Тараса из-под полы бутылку водки Бачевского, прихватил несколько бутербродов с селедкой, и мы принялись спаивать фольксдойча. Слово за слово удалось выведать, что тем двум тысячам жидов, которых привезли на Лонцкого 26 июля, выдали обед, потом каждой семье вручили отпечатанное на машинке удостоверение с печатью, на котором был указан их новый адрес, жилплощадь, количество комнат и т. д. На стене даже большую карту развесили, чтобы каждый мог хорошо изучить, в какой местности ему придется жить. Сразу же поднялась кутерьма, потому что выяснилось, что кому-то хочется быть поближе к родственникам, а кому-то наоборот, но им сообщили, что со всем этим они разберутся на месте, проблем не будет, Англия и Америка выкупили для них тысячи помещений и требуют немедленно их заселить, а Германия просто-таки вынуждена придерживаться соглашения и тоже заинтересована в том, чтобы как можно быстрее отправить их всех на землю обетованную. Именно поэтому посоветовали всем написать письма родственникам, чтобы те не волновались, а писать нужно было только на польском, украинском или немецком, мол, чиновники будут просматривать письма, ведь идет война и кто-то может передавать какие-то шпионские послания, а еще писать нужно так, будто они уже находятся в Палестине, давая детальное описание своего жилища. Объяснялось это тем, что письма из Палестины будут идти очень долго, и кто знает, не захватят ли арабы – может, и через полгода – это жилье, к тому же неизвестно, удастся ли сформировать новый караван, потому что грузовики и вагоны могут отправить на фронт, а сейчас есть такая замечательная возможность. Кое-кто высказывал сомнение, стоит ли писать именно такое письмо, но несколько раввинов следили за процессом и сурово отчитывали несознательных граждан, которые не хотят помочь ближним.

Потом всех посадили на грузовики, а куда повезли – Руффер не знал. Единственное, что еще удалось из него выудить, так это то, что грузовики вернулись вечером забрызганные грязью и привезли полные чемоданы. Когда Руффер спросил у одного водителя, почему жиды не забрали с собой чемоданы, тот рассмеялся и ответил, что там, куда они поехали, разве что колбасы на деревьях и медовых рек нет, так на кой черт им было волочить весь этот хлам? Потом все чемоданы распаковали, перебрали содержимое и рассортировали его. Одних только ювелирных изделий собралась полная бочка.

– Видно, там, в Палестине, их ждет настоящий рай, – сказал Руффер, а я подумал: он и в самом деле такой дурак или только прикидывается?

Со временем выживать становилось все труднее, но, к счастью, появился Вольф, он лишь несколько дней смог пробыть во Львове, жил у нас, потому что маму его вывезли в Казахстан, он даже не смог попасть в свою квартиру – ее занял советский чиновник, который и при немцах не пропал, работал в комендатуре. Перед тем, как отправиться на Восток, Вольф сообщил нам интересную вещь: грамм золота в Варшаве стоил 200 злотых, а во Львове 60 рублей. Злотый и рубль были пока в равной цене. Нам достаточно было лишь обменяться взглядами, чтобы ухватиться за новое дело. Если нам удастся заработать нужную сумму, то можно будет купить португальские паспорта для Йоськи с мамой и Рутой. Надо было торопиться, скоро стало известно, что жидов, которых якобы забрали в Палестину, вывезли в Лисинецкий лес, или, как говорили, «на Пески», и там, в песчаном карьере, расстреляли. И тут я вспомнил тот припев, который написал для Йоськи:

А как не станет нас с тобой, укроют пески тела, встретимся там, где маки рекой, там, где их тень легла.

Так вот и начали сбываться эти слова – пески покрывали тела, а на песках расцветали маки…