Глава двадцать девятая
Концы флагов щелкают, как тысячи бичей; морские канаты натянуты до отказа. На пристани тускло горят фонари, дождь сечет крупный, сплошной. Поздняя ночь в Калэ. Волны с ревом ударяются о берег, молнии чертят небо, без перерыва свистит и воет ветер. Этот заунывный звук ветра охватывает огромные пространства.
Воздух сырой, тяжелый.
В эту ночь Бейль и его спутник, военный экс-комиссар Эдвардс, тщетно разыскивали в темноте среди леса мачт на огромном дебаркадере узкий коридор, чтобы пробраться к маленькому неуклюжему пароходику с огромными колесами по бокам, недавно начавшему переброску пассажиров с французского берега в Англию и обратно через Ламанш.
Поиски длятся целый час. Англичанин Эдвардс говорит:
– Кажется, только на русском языке можно по-настоящему выругать эту погоду и безрезультатные поиски нашего пироскафа.
Бейль молчит и вздрагивает: тонкая холодная струйка воды бежит за ворог по спине. Ветер рвет из рук зонтик и сбивает Бейля с ног.
Поднимая грязный баул из лужи, Бейль еле удерживается от ругани.
Голова болит, во всем теле ломота. Вчера в отвратительной грязной гостинице, куда приехали в дилижансе, Бейль и Эдвардс в нетрезвом виде поругались с английским офицером, который назвал их «вралями». Сегодня утром оба узнали, что оскорбитель уехал.
Эдвардс стонет по поводу того, что оба они остались неотмщенными. Бейль вяло говорит ему, что они найдут этого капитана в Дувре и вызовут его на дуэль. Но из-за чего произошла ссора, Бейль не может вспомнить Ах да, вот в чем дело: Эдвардс рассказывал о происшествии в Лондоне, на Катор-стрит, где собрались на секретное совещание все министры Англии. Только что произошли манчестерские бои с рабочими.
– Ведь вот странная вещь, – говорил Эдвардс – Эти фабриканты забивают рынок товарами, совершенно не считаясь с тем, нужны ли они, и без конца заботятся о новых машинах, заменяющих живого рабочего. А как только рассчитали лишних рабочих, началась манчестерская история. Возьмите хотя бы историю на Катор-стрите! Карбонарий Тистльвуд, вроде итальянцев, о которых вы рассказывали, и тридцать таких же, как он, головорезов узнали о секретном совещании министров в частном доме и решили свернуть им шеи, как цыплятам.
– И эти сволочи поплатились головою, – раздался вдруг грубый голос с другого конца стола.
Это говорил английский капитан.
– Все казнены, – продолжал он, глядя в упор на замолчавшего Эдвардса, – и наш король Георг Четвертый совершенно спокойно путешествует по Шотландии и Ирландии, где его всюду встречают овациями.
– Он хорошо носит национальные костюмы, наш элегантный старый джентльмен, и я ничего не хочу сказать плохого о короле, – произнес Эдвардс, подливая себе пива. – Скажу только, что в прошлом году, со смертью Георга Третьего, умерла и умиротворяющая политика вигов. Наша конституция сводится к нелепости. По чьей вине прекращено действие habeas corpus act'a? По вине торийского министерства! Вы арестовываете напропалую, не предъявляя обвинений по три дня!
Бейль, выпивший столько, что голова кружилась от непривычного напитка, совершенно забывшись, со всею откровенностью высказался о лицемерии английского общества:
– Ваш Георг Четвертый возложил на себя корону Англии, а его супруга в это время не была одинока, проживая в Неаполе. Вам, конечно, известно, что когда она явилась в прошлом году в Лондон для предъявления своих прав на корону, то Георг Четвертый подал жалобу в Палату лордов, обвиняя свою жену в проституции. Капитан, быть может, скажет нам, почему Лондон, встречавший овациями Каролину, теперь встречает овациями ее бывшего мужа, почему Георг преследует величайшего поэта Англии, почему все тот же Лондон громит жилища лорда Байрона, раздувая его бракоразводный процесс до размеров политического события? Потому, что английское лицемерие прощает все коронованному четвероногому и не прощает ничего свободолюбивому поэту.
Вот тут и начались крики, что «все это – вранье» и что «не стоит разговаривать с вралями». Капитан поднялся и, шатаясь, вышел из комнаты, прежде чем Бейль и Эдвардс поняли всю оскорбительность его слов.
Ветер свистел и шумел в ушах. Идти было скользко, говорить не хотелось, потому что приходилось кричать; косые струи ливня били в лицо. Бейлю хотелось вернуться, но Эдвардс настаивал на поисках. Наконец, сверкнувшая молния обнаружила стоянку парохода. Черная масса с высокой трубой и низкими мачтами стояла совсем неподалеку. Около фонаря матрос принял баул и повел путешественников на пароход. Где-то неподалеку лязгали якорные цепи. На полутемной палубе вповалку лежали кучами пассажиры, положив головы на ящики, мешки и узлы. С риском наступить кому-нибудь на лицо Бейль нетвердой походкой, чувствуя себя больным и насквозь промокшим, пробирался в каюту верхней палубы. При свете висячей лампы стали переодеваться, спросили коньяку, чаю и красного вина. Эдвардс распорядился сварить все вместе и этим пойлом поил своего спутника. Белокурые кудрявые волосы Эдвардса прилипли ко лбу, голубые глаза смеялись, хотя он был зол. Бейлю хотелось спать, но Эдвардс, сжимая кулаки, повторял, что он «должен разыскать эту скотину капитана» и непременно с ним драться.
Под эту постепенно стихающую воркотню Бейль заснул.
* * *
Третий день в Лондоне. Ах, как далеки миланские дни и ночи карбонария Бейля! Днем – прогулки по городу и посещения Британского музея, ожидающего прибытия кораблей лорда Эльджина с украденными в Греции мраморами. Вечером проклятый надоевший Эдвардс таскает Бейля по кабакам и тавернам Лондона. «Тоска и отчаяние вызвали эту поездку!» На Темзе сгущается туман, канаты, скрученные пирамидами, пахнут морем. Рыбья чешуя горами лежит на берегу. В низеньком трактире у фонаря, подслеповато мигающего зеленовато-желтым светом из мглы, Здвардс находит капитана и шепчет Бейлю, уже нетрезвому и выбившемуся из сил:
– Вот он, наконец!
– Кто он? – спрашивает Бейль.
– Вот он, ваш враг! Идите, вызывайте его. Я – ваш секундант.
Это ужасно! Бейль никогда не был трусом, но тут волосы зашевелились у него на голове и руки онемели до локтя. Он не чувствовал никакой злобы к капитану. Подойти и оскорбить человека, бормотавшего что-то в пьяном виде, показалось ему диким и бессмысленным. Капитан прямо шел на них, но в двух шагах Эдвардс и Бейль – один с радостью, другой с досадой – увидели свою ошибку. К счастью, это был совершенно незнакомый офицер.
Бейль не мог вспомнить, он ли сам, или Марест произнес прекрасную фразу: «Дурной вкус ведет к преступлению».
Драка с капитаном была бы, несомненно, проявлением дурного вкуса. «Эдвардс – человек дурного вкуса. Наши дороги расходятся, – подумал Бейль, – надо лишь ускорить расхождение».
Бейль уехал в Ричмонд. Это, конечно, досадно, так как за эти дни он может пропустить начало постановки шекспировских трагедий с гениальным Кином, а в сущности говоря – это главное наслаждение, манившее его в Лондон.
Ричмонд совершенно очаровал Бейля. С большой высоты открывается вид на зеленые луга, на огромные поля с исполинскими деревьями.
Бейль думал, до какой степени преступным искажением ландшафта была бы порубка этих деревьев. Однако во Франции с водворением буржуазии такая порубка совершается повсюду. Виды Ричмонда и Виндзора напоминали Бейлю дорогую для него Ломбардию, холмы Брианцы, Комо, Каденаббин – прекрасный край, где протекли его лучшие дни. Он вновь испытывал состояние «счастья, переживаемого безумно», как он сам любил писать, улавливая в воздухе этой местности пылинки какого-то странного огнистого вещества. Глотая его, он молодел, кровь бежала по жилам быстрее, глаза блестели и мысль работала с необычайной живостью. Чувство ровного напряжения тепла пронизывало все тело.
Белые, блестящие, бесконечно далекие облачка на западе с заходом солнца горели над этой местностью. Днем под ласковым, ясным и радостным солнцем деревья и травы пламенели зеленым огнем, все вещи казались наполненными светом.
Спустя два дня, выходя из дубовой рощи и смотря на пашни, расстилающиеся перед холмом, Бейль вдруг поймал себя на мысли, что в воздухе Ричмонда, столь похожего на Ломбардию, совершенно растаял и утратил жизнь облик Метильды. Неужели на пути от Миланского собора до лондонского Тауэра он растерял свои страдания? Эта мысль была ему и грустна и отрадна.
В Англию Бейль ехал с мыслью излечиться от болезни любви, а когда почувствовал успех лечения, стало жаль болезни.
Позже, вечером, сидя на камнях старинного моста, спускающегося на нижнюю площадку Ричмондской террасы, и читая книжку «Воспоминания госпожи Хетченсон», Бейль услышал итальянское приветствие. Он обернулся. К нему подходил человек в голубом рединготе, в красных ботфортах без каблуков, с хлыстом в руке. Рыжая лошадь под седлом ржала неподалеку, у палисада сельского дома. Бейль вскочил: перед ним стоял Берше – неаполитанский изгнанник, карбонарий, поэт, не принадлежавший к избранному обществу, но бывший другом нескольких английских семей, живших в Милане.
– Виделись ли вы с леди Джерсей? – был первый вопрос Берше.
– Нет, – ответил Бейль – Я ее не видел и не собираюсь видеть. Я знаю, что люди, переехавшие Ламанш, теряют память о встречах на континенте.
– Что за странная мысль! Но вы по крайней мере видели Гоббоуза, Брэгема?
– Знаете ли, Берше, если я встречу радушный прием, я не буду обрадован в той степени, в какой может меня огорчить холодная встреча или нежелание узнать.
– Вы напрасно так говорите, – сказал Берше – Если вы стали таким недотрогой, то все же нет оснований опасаться, что здесь, в Англии, вас будут расценивать по рекомендациям барона Биндера и миланской полиции
– Однако я слышал, что в Англии случаются вещи, которые далеко оставляют позади произвол австрийской полиции в Милане.
– Вы имеете в виду манчестерскую бойню? – спросил Берше.
– Да, именно ее, – ответил Бейль.
– Но ведь это событие было бы невозможно в Италии. У нас нет еще такого количества фабрик, как здесь. Даже шелковая фабрика во Флоренции, и та построена русским – Анатолием Демидовым. Не будьте более строгим к английскому обществу, чем к французскому. Однако что же мы здесь стоим? Пойдемте ко мне.
Маленький дом под красной черепицей принял собеседников.
– Я только что с прогулки верхом, – сказал Берше. – Давайте пить чай.
– Очень благодарен Никогда бы не сказал, что итальянец может привыкнуть к этому страшному английскому вареву.
– Во Франции не пьют чая? – спросил Берше.
– Крайне редко, и то только в домах англоманов, – ответил Бейль.
– А что вы вообще можете сказать о французском обществе? Почему вы так пренебрежительно пожали плечами, когда я заговорил о нем?
– Ну, если мы можем говорить свободно, то я скажу вам, что мне отвратителен старый прогнивший мир, который сейчас проступает сквозь покровы новых лет, подобно тому как болотная вода просачивается сквозь настилку из свежего дерна. Аристократия бредит былым блеском, требует возврата имений и привилегий, мечтает об уничтожении конституции и реставрирует самые дикие и нелепые суеверия. Я слышал недавно Жозефа де Местра. Этот жулик-иезуит с величайшим красноречием проповедует фальшь, которой сам не верит. В то время когда в лабораториях производят опыты разложения воды на газообразные вещества, этот болван и шулер в обществе серьезных людей доказывает, что если поп кормит человека беловатым тестом, то оно очищает совесть человека. Ко всему прикладывает руку государство. Женщины стали набожными. Они считают Байрона исчадием сатаны и в салонах расставляют сети мистической философии молодым людям. Иногда такой опыт кончается выгодными браками и хорошей должностью для обращенного. Чаще всего из этого ничего не выходит, кроме страшной скуки и лицемерия. Вы раскрываете объятия красавице, а она, прежде чем вам ответить, предлагает благоговейно поцеловать брильянтовый крест, висящий у нее на шее, и отдается вам, молитвенно сложив руки и устремив глаза в небо.
– Что за гадость! – говорит Берше. – Англия хороша хоть тем, что полиция не допускает иезуитов, пока они не изобрели способа перелетать Ламанш на ангельских крыльях.
– Да, но вы забываете, что никакие иезуиты невозможны в том обществе, которое само не склонно их порождать. Вся Франция пропитана фальшью, и человек, мечтающий о разумном применении своей энергии, должен там чувствовать себя несчастным.
– Ну, а как вы? Что вы делаете в Париже?
– У меня новый пароксизм влечения к литературе, но я не рассчитываю на успех. Вернувшись после семилетних скитаний, я вижу, что во Франции невозможно добиться успеха, не унижаясь и не заискивая перед газетами. Я полагаю, что подлость нужно поберечь до первого министра, и пока от нее удерживаюсь.
– Однако вы саркастичны, – сказал Берше, пряча подбородок под галстук так, что белые острые кончики воротника царапали щеки и закрывали черные маленькие бакенбарды. Голубой ворот, широкий, выступающий за лацканы, делал его совсем горбатым. Слова Бейля сильно его взволновали.
Бейль продолжал:
– Что я могу написать? Я приготовил к печати книгу, совершенно непозволительную со стороны формы. Это – трактат о любви. Прекрасная мишень для дураков. Что может сказать о ней теперешнее французское общество? Что книга страдает эготизмом, что форма ее неудобна, так как всюду выступает автор со своим «я». Новая порода людей, которых Делеклюз недавно назвал «беллетристами», будет кричать, что моя книга совсем не роман, что о любви можно говорить только в романах. Конечно, мое точное научное описание особого вида безумия, именуемого любовью, не может иметь успеха во Франции. Это безумие все реже и реже встречается в нашей стране. Наконец, во Франции родился новый человек: банкир, владелец мануфактуры, почтенный промышленник, то есть человек с понятиями, в высшей степени положительными. Этот новый человек, конечно, не станет терять время на такие вещи, как моя книга. Проводя дни в расчете с двумя тысячами своих рабочих, миллионер-промышленник смутно почувствует только одно: что я уважаю живую мысль больше, чем мешок с деньгами.
– Да, но если бы в Италии были миллионеры-промышленники, то мы давно прогнали бы австрийцев. А теперь, – вы знаете последние новости? Италию разгромили прежде, чем вооруженные отряды успели занять города. Вы знаете, что австрийские тюрьмы полны, что их населяют лучшие люди Италии, вы знаете, что Кариньянская собака – Карл Альберт – оказался гнуснейшим предателем; он трусливо бежал, вместо того чтобы из Пьемонта пойти в Милан. Я получил об этом письмо недавно. Такие же письма получили живущие в Лондоне изганники, страшно бедствующие, – Россетти, Маццини и Фосколо.
– Фосколо?! – воскликнул Бейль.
– Да, Фосколо, – повторил Берше. – Фосколо получил письмо от Метильды Висконтини, после того как Сальвоти подверг ее тюремному допросу.
Бейль слегка побледнел.
– Ну, и что же? – спросил он.
– Она отвечала ему хладнокровно и отказалась назвать кого бы то ни было.
– Она просила меня передать привет друзьям, – сказал Бейль. И, вынув маленькую записочку, зашитую в клеенку, он передал ее Берше, чувствуя, что обрываются последние нити, связывавшие его с Миланом.
Берше держал на ладони это письмо и говорил:
– Ну, а если бы судьба не привела вас в Ричмонд, неужели это письмо путешествовало бы с вами еще целый месяц?
– Нет, так или иначе, но я нашел бы способ вручить его Фосколо, хотя вы, конечно, поймете трудность моего положения.
– В чем же эта трудность?
Бейль подумал и решил замаскироваться трусостью.
– Я не знаю, как работает сейчас международная полиция. Мое знакомство с Лафайетом всем известно. Не уверен, что за мною не следят.
– А я уверен, что за Лафайетом не следят. Ведь он очень стар, очевидно, весь его революционный пыл исчез.
– А я могу вам сообщить, что не только революционный, но и всякий другой его пыл дает себя чувствовать в Париже.
Берше улыбнулся, но, вспомнив опять о мучениях своих друзей в австрийских тюрьмах, загрустил.
Примирение собеседника с английской полицией раздражало Бейля. Он почувствовал свое всегдашнее ощущение, в силу которого он не мог отличить преступника от человека, наводящего скуку. Берше стал ему невероятно скучен. Быстро, с некоторой резкостью он простился и ушел. Провожая его, Берше сказал:
– Я удивляюсь, как вы, зная Лафайета и многих интересных парижан, не умеете лучше использовать ваше путешествие в Англию. От вас зависит возможность дважды в неделю бывать на обеде у лорда Холланда и у других не менеее замечательных людей.
– До свидания, – ответил Бейль. – Я даже никому не сказал в Париже, что еду в Лондон. У меня была лишь одна цель – видеть Шекспира на сцене.
– До свидания. Кин играет Отелло послезавтра. Желаю вам полного удовольствия, – бросил ему на прощанье Берше.
На обратном пути в Лондон Бейль записал на полях мемуаров госпожи Хетченсон следующую фразу: «Берше подробно расспрашивал меня о Франции. Молодые люди из мелкой буржуазии, подобные ему, хорошо воспитаны, но не знают, куда деваться, так как всюду дорога загорожена ставленниками иезуитской конгрегации. В конце концов они сорвут конгрегацию и при первом случае низвергнут Бурбонов. Это похоже на пророчество, и тот, кто прочтет мои слова, может мне не поверить».
В Лондоне ждали Марест и Барро, с трудом разыскавшие Бейля при помощи английского банкира, переводившего ему деньги в Англию.
Делились впечатлениями, ходили вдоль Темзы, любуясь маленькими домами с элегическими палисадниками, в которых цвели кусты осенних роз. Посещали фабрики, заводы, по настоянию Бейля осматривали новые станки и машины.
Бейль делал замечания о новой породе людей, проводящих десять часов у машины в беспрестанном наблюдении за мельканием кеевского челнока. Поражала величина этих предприятий, насыщающих товарами целые страны и города. С ними не могли сравниться маленькие фабрики Парижа, с ними бешено стремились конкурировать лионские фабриканты, и (еще одно наблюдение) их совершенно еще не было в стране семилетних скитаний Бейля – в Италии.
Упорный и суровый труд английских рабочих казался Бейлю каким-то кошмаром. Марест на лету ловил его короткие замечания и старался парировать их. Он кричал по-французски, стоя около машины и покрывая ее шум:
– Это то, чего не знает еще Франция. Это Англия платит нам за четыре коалиции и Ватерлоо.
Ему в тон отвечал Бейль:
– Это то, что вызовет во Франции взрыв и катастрофу в тысяча восемьсот семидесятом году.
– Анри любит швыряться цифрами, как слабоумный, – смеясь, заметил Барро.
– Уверяю вас, что через десять лет вы вспомните мои слова. Итальянец счастливее благодаря своей беззаботности и той легкости, с какой он переносит нищету, а северянам придется в ближайшие годы покрыть огромные пространства фабричными трубами. Трудно сказать, что получится из этой новой армии рабов, которых не знали Египет и римский мир.
Вернулись в гостиницу обедать. Марест и Барро жили в маленьких номерах верхнего этажа. Сошлись в большой, продолговатой и очень высокой зале. На огромном столе лежали куски жареного мяса, весом в сорок килограммов, и длинные, тонкие, острые ножи. Каждый подходил, резал себе сам и ел, сколько хотел, уплатив в кассу два шиллинга.
– Надо доваривать эти кровавые ломти в желудке, – говорил Марест после обеда. – Англичане допаривают их, наливаясь крепким чаем, а я думаю, что гораздо лучше – шотландская водка.
Бейль отказался пить и, оставив спутников, пошел в театр. Бейля до потери чувства времени увлекла игра Кина.
Время для Бейля всегда имело один из трех цветов – оно было черным, красным или белым. Знаменитый артист на несколько дней оторвал его от всего мира своей игрой шекспировских пьес. Наступали красные часы.
Замечательный трагический гений Кина странно не гармонировал с теми рассказами, какие Бейль о нем услышал. Это был бесшабашный прожигатель жизни, обитатель кабачков и притонов, совершенно преображавшийся с минуты появления на сцене. Его игра потрясала, вызывала благороднейшие чувства и лучшие мысли.
Время исчезало. Было таяние времени, как в дни большой болезни или большого счастья.
Бейль писал в дневнике.
«Между миланскими днями и моим сегодняшним состоянием встали вереницы шекспировских трагедий.
Я выздоравливаю, но жалею о болезни».
На балу в клубе Альмака Бейль увидел своего банкира, которому Коломб переслал собранные в Гренобле деньги
– Господин Бейль. сегодня прибыли ваши деньги. Завтра вы получите извещение Очень рад встретить вас здесь. Вы попали сюда сразу, но я получил пригласительный билет только после двадцати лет беспрестанных хлопот об увеличении своего состояния.
Бейль действительно случайно получил приглашение на бал в аристократический клуб, куда не допускались представители других сословий. Бейль смеялся, думая о тех невероятных перегородках, которые, несмотря на революционные натиски, не сломаны в Англии. В голосе банкира слышалось уязвленное самолюбие. Бейль писал в дневнике:
«Во Франции с подобными нравами я уже столкнулся однажды. Это было в то время, когда безродные генералы старой наполеоновской армии продавались Людовику XVIII и, путем всевозможных низостей, старались проникнуть в гостиную Таларю и другие салоны Сен Жерменского предместья. Вежливость высших классов в Англии и во Франции запрещает всякое проявление энергии. Молодые люди страшно заняты тем, чтобы их волосы, образующие хохолок с одной стороны пробора, не падали на лоб».
Итак, в Лондоне воспоминания о Милане и о Метильде растаяли. Остались тени чувств, имена и слова вместо образов.
Вечером – забавное и отвратительное происшествие.
Барро шепчется в коридоре с мальчуганом лет восемнадцати – фатом с оттопыренными губами, напомаженным и наглым.
Барро входит в комнату и предлагает ехать в публичный дом. «В этот вечер нет спектакля. Настоящая английская скука», – говорит он. Марест отказывается. Бейль соглашается. Чувство пустоты, охватившее его, вызывает стремление хотя бы и к опасному приключению. Извозчик едет полтора часа.
На окраине, недалеко от берега реки, – трехэтажный маленький дом из тонкого кирпича. Барро выходит, фат начинает торговаться, прежде чем войти. Бейль смотрит с презрением, Барро произносит по французски:
– Кажется, мы попали в скверную историю. Нас здесь ограбят дочиста и выбросят в Темзу.
Бейль распахивает редингот и молча показывает рукоятку пистолета.
– Однако! – замечает Барро.
Фат быстро указывает рукой на дверь и скрывается.
– Придется войти, – говорит Барро.
Минутное колебание. Потом три молодых девушки, очень грустные, очень испуганные, выглядывают друг из-за друга и открывают дверь.
Мебель сделана словно для кукол. Барро едва помешается в этой комнате на Вестминстер-роу. Но через минутку все устраивается как нельзя лучше.
Никто никого не ограбил.
Бейль писал в дневнике:
«Неприятно то, что за все время моего пребывания в Англии я чувствовал себя несчастным, когда не мог кончать своих вечеров в этом доме, но если бы не лондонская тоска и не разговоры об опасности этих приключений, то Вестминстер-роу никогда меня не увидел бы. Вы видите, что мне всего лишь двадцать лет, а не тридцать восемь, что упорно хочет мне доказать мое метрическое свидетельство. Если бы оно говорило правду, то я мог бы найти утешение в большом свете и у парижских женщин из общества. Но увы! При виде буржуазки в Париже или сен-жерменской куклы мое сердце герметически закупоривается от их фальши и манерности. Когда я думаю об аристократии, вышвыривающей десятки тысяч золота на ненужные балы и тщеславные обеды, когда я попадаю в порядочную английскую семью, я вижу, что эти ничтожные и нелепые существа создают свое благополучие, продаваясь правительству. Что же говорить о моей подруге из Вестминстер-роу? Я уезжаю из Англии с мыслью о том, что я всей душой буду радоваться наступлению революционного террора, который выметет авгиевы конюшни, именуемые английской аристократией».
Барро и Марест уехали во Францию. Бейль предпринял несколько поездок на север и, чувствуя себя отдохнувшим, собирался последовать их примеру. Перед отъездом, вечером, он узнал час отхода мальпоста на Дувр и стал укладывать свой багаж. Вошел коридорный и обратился к Бейлю:
– Как, неужели вы не останетесь на день? Мальпост уходит в шесть часов утра, а в восемь будет зрелище, которого вы не увидите во Франции. Все иностранцы, собиравшиеся уехать завтра, отложили свой отъезд.
– Я не слышал ни о каком зрелище.
– Советую вам пойти в столовую и взглянуть на площадь.
Бейль закончил упаковку баула и спустился в столовую. Сквозь легкий вечерний туман, превращавший в серые силуэты островерхие дома на другом конце обширной и пустынной площади, Бейль увидел столбы с огромными перекладинами и восемь спускающихся петель. Горничная в белой наколке и белом фартуке накрывала на стол. Не отрываясь от своей работы, она вскинула на Бейля глаза и сказала:
– Всех восьмерых повесят завтра, в девять часов. Если вы дадите мне шиллинг, я уступлю вам окно своей комнаты. За эти окна я не ручаюсь, так как здесь будет полным-полно. Жильцы заказали вино и хороший завтрак, чтобы не томиться ожиданием, пока привезут висельников.
Бейль покачал головой. Вернувшись к себе, он стал ходить большими шагами из угла в угол. До самого утра он не смыкал глаз, думая о значении публичных казней и о том, как «счастливая тысяча» таким способом устрашает жителей Лондона и всей страны. Под утро он записал на переплете веселой шекспировской комедии «Двенадцатая ночь» следующее:
«На мой взгляд, происходит простое убийство, когда англичане вешают разбойника или вора. Аристократия стремится раздавить свою жертву, полагая таким способом оградить свою безопасность, так как она хорошо знает, что именно она принудила человека стать негодяем… Эта истина, столь парадоксальная сегодня, станет, быть может, всеобщей к тому времени, когда эти строчки найдут себе читателей. Максимум человеческой свободы осуществится лишь в 1929 году».
* * *
В шесть часов утра дождь забарабанил по крыше. На площади стояли тусклые лужи; небо заволокли тучи; каменноугольная пыль носилась в воздухе, который приобретал мертвящий и острый запах.
Бейль дремал в кресле перед письменным столом.
Вошел портье и тронул его за плечо. Извозчик взял багаж.
Бейль закутался и поехал на остановку мальпоста, не взглянув на сооружение, стоявшее на площади, постепенно наполнявшейся любопытной толпою.
* * *
День прошел прекрасно. Под зелеными деревьями парка Беньо просмотрены последние гранки книги «О любви». Огромная зеленая папка лежала на скамейке. Гранки рассыпаны на траве, песок вытоптан до самого грунта, поза автора самая неудобная. И все-таки не почувствовал даже, как свело шею и заныл локоть. В папке лежал оригинал: это итальянские афиши, сплошь исписанные на оборотной стороне свинцовым карандашом: они не производили уже того впечатления, как до поездки в Лондон. Образ Италии потускнел, и лучше не касаться воспоминаний, вызывающих боль. Семь лет промелькнули, как минута. По полугоду он не слышал ни одного французского слова. И если бы не раскрытие карбонарской организации, он никогда не вернулся бы во Францию. Он думал об этой стране: теперь можно снова увидеть памятники, улицы, городские площади, но нельзя увидеть общества, согретого веселостью и той живостью ума и непосредственностью чувства, которые оставались в ту пору только в Италии. Теперь это тепло исчезло, и воздух Италии заморожен холодными северными ветрами. Лучше туда не возвращаться.
Движением ветра отброшены гранки, зеленые блики и солнечные пятна от ярко освещенных деревьев понемногу сходили с полос разбросанной бумаги. Эта небольшая книжка, которая в скором времени появится в витринах, есть воспоминание об Италии и памятник очень хорошим чувствам.
Солнце склоняется к западу. Пора идти.
По дороге, в аллее Пале-Рояля, Бейль встречает лысого человека без шляпы, в старомодном сюртуке, худого, с воспаленными глазами, пошатывающегося. Это Андреа Корнер. Еще одно итальянское впечатление в Париже, второе за сегодняшний день! Утром он встретил ди Фиоре, с гордостью несшего свою львиную голову на могучих плечах. Ди Фиоре не скучая живет во Франции, так как это единственная страна, где ему не угрожает топор гильотины. Переписка о выдаче ди Фиоре кончилась. Он никогда не увидит родины, так как приговорен к смерти за участие в неаполитанском восстании. Корнер не имеет такой славы. Потомок венецианских дожей, один из самых знатных итальянцев, проживающих в Париже, он ведет цыганскую жизнь и совершенно опустился. Расставив руки, он загораживает дорогу Бейлю.
– Послушайте, миланский дьявол, – обращается он к нему по-итальянски, – где же, наконец, моя квартира? Я уж не помню, когда я вышел.
– Берите меня под руку, – говорит Бейль, – потому что я спешу, а вы склонны идти медленно.
Он провожает его до квартиры на улице Гайон и сдает его консьержу. Привратник смеется.
– Мы уже дали знать в полицию! Господин Корнер пропадал три дня.
Бейль идет дальше один.
На улице Гайон, против шестиэтажного серого дома, Бейль останавливается. Думает минуту, потом открывает дверь, отсчитывает ровно девяносто пять ступеней по темной лестнице, ощупью берет молоток и стучит в дверь. Со скрипом и свистом дверь открывается. Недовольное лицо смотрит на входящего. Это сам хозяин – Этьен Делеклюз. Очевидно, он писал. Он смотрит против света усталыми глазами, широко раскрыв веки и,узнав Бейля, успокаивается.
– Почему вы так рано? – спрашивает он.
– Вопрос нелюбезный. По-моему, я всегда прихожу вовремя.
– Этого бы я не сказал. А сегодня и подавно.
– Вы, я вижу, прескверно настроены, но все равно я не уйду и могу вас порадовать: через полчаса придут Нодье, Вите, Ремюза, Ампер. Ну, падайте в обморок!
– Куда же я помещу такую ораву? И вы думаете, что я намерен болтать с вами, когда у меня срочная работа по журналу?
– Так-то вы меня встречаете после приезда из Англии! Ах, черт вас побери, неужели вы думаете, что мы будем это терпеть!
– Во всяком случае, терпеть буду я.
– Ну давно бы так!
– Вы знаете, что о вас справлялся молодой Мериме?
– Не помню такого.
– Как же так? Вы его видели у Лингаи.
– Ах, этот юноша невзрачного вида! Помню, помню.
– Да, этот юноша невзрачного вида разыскал в книжных магазинах все, что написано бароном Стендалем, и, что всего для вас хуже, он заявил, что статьи в лондонском «Ежемесячном обозрении», подписанные Альцестом и буквами Д.Н.К., – это ваши статьи, так же как и все, что написано бароном Стендалем.
– Он служит в полиции, ваш Мериме?
– Знаете, Бейль, по-моему, вам нужно обратиться к психиатру: или у вас действительно что-нибудь неблагополучно в политике, или вы больны.
– Ни то, ни другое. Я просто не терплю любопытных мальчишек.
– Мериме человек с исключительно проницательным умом, на редкость справедливый и честный.
– Какое мне до этого дело?
Раздался стук в дверь. Делеклюз поморщился, сгорбился и пошел к двери, ворча:
– Ну, начинается нашествие! Это, конечно, Нодье. Кто же, кроме Бейля и Нодье, приходит не вовремя?
Но это был Поль Луи Курье. Грустный, с огромными черными глазами, пряча изящный подбородок за углами высокого воротничка, доходящего до бакенбард, он молча протянул руку Бейлю, сел к окну и снял длинный камышовый чубук со стены. Привычным движением надел ремешок на левую руку, набил трубку, зажег и стал курить. Делеклюз спокойно смотрел на него.
– Ну, как дела? – спросил Бейль.
– Не могу сказать, чтобы тюрьма Сен-Пелажи была благоустроеннее других тюрем Франции. Я просидел два месяца и уже соскучился.
– Вот как! – воскликнул Бейль. – Я не знал. Что вас принудило поселиться там?
– Во всяком случае, не приискание квартиры, скорее вот этот лист бумаги.
Он вынул из кармана тщательно сложенный документ. Это был подписной лист на покупку огромного Шамборского замка на средства населения для новорожденного принца Бордоского, сына убитого Лувелем Беррийского герцога, наследника французского престола.
– Я был в Англии, – сказал Бейль, – и там не мог получить сведений о том, что шамборские листы являются пропуском в тюрьму.
– Пожалуйста, не зубоскальте, – это вовсе не так весело. Я выпустил памфлет, который был настолько удачен, что подписка на национальный подарок наследному принцу сорвалась. За это я получил два месяца тюрьмы. В самом деле, наследные принцы любят, когда им дают, а мы любим, когда нам оставляют.
– Когда вы угомонитесь, Курье? – спросил Делеклюз.
– Послушайте, неужели вас не возмущает, – закричал Курье, теряя спокойствие, – неужели вас не возмущает, что для чего-то делалась революция, для чего-то проливались потоки крови и вот – все безвозвратно погибло? Я недавно встретил двоюродного брата, отбывающего воинскую повинность в гвардии. Спрашиваю: «Что вы сегодня делали?» Он отвечает: «Приобщались святых тайн с левого фланга по одному». Спрашиваю: «Как по одному?» – «Да так, по одному, – отвечает. – Расставят шеренгами, скомандуют: „По головному номеру слева направо на первый, второй рассчитайся“, потом: „Вторые номера вперед, стройся“ – и маршируй к причастью, а перед этим исповедь, с обязательным рассказом священнику о политическом настроении в ротах и эскадронах». Спрашиваю: «Кто ваш полковник?» Называет. «Он служил?» – «Служил». – «Где?» – «В Англии попом, обедни служил». – «Ах, вот как», – говорю.
– Ах, вот как! – повторил Бейль. – Не правда ли, замечательно! Знаете, Курье, вам несдобровать!
– Знаете, Бейль, я вам это крикнул, когда видел вас в североитальянском мальпосте.
Тень пробежала по лицу Бейля. Надо как можно скорее выпустить книгу, которая тяготит, как тяжелый баул, нагруженный воспоминаниями. Хорошо, если сегодня не будет итальянских тем для разговора. Нодье обещал говорить о Шекспире, Вите заявил, что будет очень интересный вечер, и никто не догадался предупредить Делеклюза.
– Я скажу, чтобы купили вина, – сказал Делеклюз.
Курье сидел в облаках дыма, насмешливый, ядовитый, как Мефистофель на Брокене. Бейль вертел в руках подписной лист на покупку Шамборского замка в подарок наследному принцу. Вся верхняя часть листа была заполнена гравюрой, изображающей ребенка в роскошной колыбели, около которой лежит борзая. Фигуры в горностаевых мантиях подносят ребенку план его будущего владения и грамоту. Нижний край листа занимает герб Бурбонов.
– Билет беспроигрышной лотереи, – сказал Бейль.
– Франция уж не мало проиграла, – ответил Курье. – Буржуазия разорила крестьянство, а эти двенадцать тысяч арпанов земли с виноградниками – подачка, совершенно незаметная в бюджете королевской семьи. Если Шамборский замок не будет в крестьянских руках, это сильно подорвет благосостояние края.
– Послушайте, Курье, я никак не могу поверить, чтобы вы были яростным защитником крестьян. Ведь вы же ведете с ними постоянные процессы.
– Дорогой мой, вы ошибаетесь. Процессы ведет моя жена, которая готова четвертовать меня самого за каждую строчку моих памфлетов. Меня боятся, со мной как с памфлетистом невозможно бороться открыто, поэтому применяют тайные средства. Инсценировка процессов в моем имении – это дело подкупа.
– Одно время я сам так думал, но мне говорили, что вы недаром подписываетесь Виньероном. Мне казалось, что Курье смирился, раз он стал прятаться за спину Виньерона.
– Я хотел бы знать, за какую спину не прятался гражданин Бейль? – едко ответил Курье. – Во всяком случае, мой псевдоним является простым обозначением моего ремесла – я действительно винодел.
Бейль улыбнулся.
– Привыкайте, голубчик, к Франции, привыкайте, – ворчал Курье. – Кстати, верните-ка мне шамборский лист, вы его совсем измяли, а для того чтобы заменить его чем-нибудь, подержите в руках вот эту бумажку.
Бейль прочел. Секретный циркуляр министерства внутренних дел, датированный маем 1822 года, предписывал французским чиновникам всеми мерами содействовать в провинции избранию угодных правительству депутатов в Палату. Этот циничный циркуляр заканчивался прямым указанием на министерские фонды, из которых можно черпать средства для подкупа избирателей. Вместе с тем предлагалась довольно сложная система устранения нежелательных кандидатов. Бейль вспомнил рассказы о лионских событиях.
– Провокация стала обычным явлением, – сказал Курье. – То, что случилось в Лионе, в менее острой форме наблюдается повсюду. Полиция, печать и биржа связаны теснейшим образом в общей работе. Крупнейшие финансисты заинтересованы в компрометировании рабочих, они подкупают полицию и инсценируют стычки рабочих с солдатами. Переодетые полицейские подстреливают часовых в фабричных районах, а газетные репортеры уделяют этим событиям колонки в газетной хронике. В конечном счете человек, совершивший провокацию, с негодованием печатает в газетах известие о происшествии, сам же читает, сам же возмущается, сам же требует репрессий и сам же налагает кару. Все это при полном безмолвии массы французских граждан.
– Да, кажется, австрийская полиция в Милане не доходила до этого, – сказал Бейль.
– Там было другое, там была работа конгрегации. По сравнению с конгрегациями ваши друзья из Санта-Маргарита кажутся овечками. Во Франции целых пять полиций, из которых одна ненавидит другую, одна стремится провалить другую, и, пожалуй, самая страшная полиция – это полиция иезуитских конгрегатов. Она работает, как часовой механизм, и очень редко ошибается. Людовик ее не любит, но Марсанский павильон кишмя кишит черными тараканами в рясах… Скажите, Бейль, какую должность вы хотели бы занимать сейчас?
– Решительно никакой.
– Известно ли вам, что Карл д'Артуа требует второго пересмотра списков должностных лиц? Наполеоновские офицеры почти сплошь увольняются, не говоря уж о тех, кто был связан с революцией. Имейте в виду, если вы начнете литературную деятельность неудачно, а я в этом уверен, то вам скоро станет довольно скучно, особенно если вы сделаетесь депутатом.
– Такая возможность исключена, – ответил Бейль. – Я твердо стал на дорогу к нищете. Как вам известно, избирать могут девяносто восемь тысяч из двадцати девяти миллионов французов, а попасть в депутаты может только тот, кто принадлежит к пятнадцати тысячам богатейших граждан.
– Ну, тогда возможность заскучать у вас еще шире. В одно прекрасное время, после непонравившейся газетной статьи, офицеры гвардейского батальона по очереди будут вызывать вас на дуэль. Если вы прекрасный стрелок, то уложите двоих, но поверьте, что третий найдет способ проколоть вас рапирой. Вас уничтожат на законном основании, без права вмешательства какого бы то ни было органа защиты. Такова наша Франция.
Бейль сложил циркуляр, вручил его Курье и заходил большими шагами из угла в угол.
Ржавый ключ повернулся в двери. В комнату вошел Делеклюз с мальчиком из магазина, несшим корзину с вином.
Делеклюз готовил холостую пирушку. Бейль ему помогал. Курье сидел молча, утопая в облаках дыма.
Приходили гости, главным образом из компании Арсенала – группа боевой литературной молодежи, собиравшейся у Нодье, библиотекаря Арсенального музея.
– У тебя нет рояля, – сказал Нодье, обращаясь к хозяину, – у тебя не поют и не танцуют. Какой же ты после этого журналист?
– Я привык, что танцуют под мою дудку, – сказал Делеклюз.
– Ну, этого не случится, – возразил Нодье, – ты не Дафнис, и мы не козлы из стада Хлои.
– Когда ж прекратятся ваши классические сравнения? – произнес юноша в сером сюртуке, стоявший в углу со скрещенными на груди руками.
– С каких пор Мериме ненавидит классические образы? – спросил Курье.
– Во всяком случае, если я мирюсь с ними, то только в вашем присутствии. Ваша работа над рукописью «Дафнис и Хлоя»…
– Боже мой, когда кончатся злые намеки?! – воскликнул Курье с притворным испугом. – Еще один классический образ – это фурия. Вы знаете, Мериме, что человек, отравивший мне жизнь по поводу пасторали Лонгуса, на которую, быть может, я имел несчастье уронить чернильную каплю, носил такую фамилию – это итальянец Фурия. Так вы что – хотите сейчас заняться воспоминаниями о моих флорентийских злоключениях и неудачах?
– Нет, я хочу только сказать, что пора нам выйти из мира греческих и римских героев, пора вообще пересмотреть всю классику.
– Молодой человек прав, – сказал Бейль. – Когда отцы нынешних торговцев шли против Бастилии, кстати сказать, в тот день почти не имевшей заключенных, то им нужно было рядиться в греческую тогу, в римскую каску, хотя бы на театральных подмостках. Ну, а теперь скажите, стоит ли тревожить тени древнего Рима ради конторки и прилавка?
– Что же, по-вашему, заслуживает внимания? – спросил Мериме, словно радуясь возможности говорить со Стендалем.
– В Риме итальянцы заняты преодолением своей настоящей античности. Они хотят построить свободное итальянское государство, разнообразят и украшают эту идею, пренебрегая традиционными формами. Они называют это «романтичизмо».
– Вот то, что нам нужно, – сказал Нодье. – Нам надо наш сильный французский романтизм противопоставить обветшалым классическим традициям наших прадедов. Кто, по-вашему, может обрадовать зрителя со сцены – Расин или Шекспир?
– Шекспир, конечно, – ответил Бейль.
– Но это вопрос! – воскликнул Вите. – И я даже не знаю, законно ли ваше противопоставление.
– Ах, оно очень законно, – заявил Курье. – Неужели жить тем, чем жили несколько веков назад, неужели сохранять старые формы театра? Дико и нелепо при головокружительной смене событий давать зрителям трагедию одного дня лишь потому, что Аристотель и Буало требовали единства времени!
– Еще более нелепым я считаю, – заговорил Бейль, – давать вместо живых характеров условные риторические формулы пороков и добродетелей. Куда к черту годится ваш Расин по сравнению с Шекспиром?
– Послушайте, – прервал его Вите, – ну как можно отрицать Расина? Ведь это же безукоризненный французский язык, ведь он умеет оторвать вас от плоских и низменных будней.
Бейль сорвался с места. Откидывая стул, роняя стакан со стола, он рванулся, словно корсар на палубу, и зарычал:
– Язык?.. У Расина язык? Да ведь это же мертвец! Понимаете ли вы, что такое язык без души, язык без выразительности, язык кукол с номерами, выпаливающих со сцены благородные фразы? Как можно вернуться ко всему этому приторному вздору после двадцати лет революций, казней, войн и заговоров? Мы сегодня сидим у Делеклюза и хохочем над остроумным памфлетом Курье, а через две недели Курье будет сидеть в тюрьме, а Нодье в качестве прокурора будет его судить. Мы и сейчас имеем казни, заговоры, подготовку войны с Испанией, мы вскоре увидим, как французские офицеры опозорятся ловлею Гиего и Квироги – этих лучших людей нашего времени, этих героев революции. И что же? В ответ на живые требования нынешнего дня вы будете отвечать пышными фразами библейской Гофолии? Почему близок нам Шекспир и почему в Шекспире я усматриваю то, что так удачно назвали романтикой? Да потому, что он давал своим современникам живую картину страстей, казни времен Елизаветы, заговор Суссеки и тысячи таких вещей, которые держали зрителей в невероятном напряжении, умели их потрясти, ставили перед ними живые задачи и давали им разрешение. Вот что я называю романтикой, а жить старьем, реставрировать прошлое, делать прививку дряхлой крови наших отцов новому поколению – это я считаю классицизмом. Собирайте у себя в Арсенале ваших чудаков, там у вас рояль, у вас поют баллады, читают стишки господина Гюго, кажется, даже исполняют католические гимны; у вас бредят там средними веками. Пожалуйста, делайте что хотите, но не думайте, что это кому-нибудь нужно. Что может быть глупее и нелепее украшения монархических тряпок средневековой мишурой, и это в дни, когда паровая машина и химическая лаборатория отнимают у вас всю вашу мистику и весь ваш бред! Вы хотите закрыться от действительности, вместо того чтобы ее преодолеть. Вы хотите, чтобы мы в полдень смотрели на часы, показывающие два часа ночи. Наше понимание все-таки достойнее вашего самообмана.
– Да здравствует Бейль! – закричал Делеклюз.
– Вы непременно должны записать то, что сказали, – это замечательные мысли, – сказал ему Мериме.
– Хорошо, – ответил Бейль, – я запишу, но только помните, что я не люблю непрошеных советчиков.
Мериме смотрел на побагровевшего Бейля в упор совершенно спокойно и невозмутимо.
– Я не могу вам советовать, но очень прошу.
– Зайдите ко мне завтра, я дам вам итальянские «Записки о романтизме», – сказал Бейль, стремясь скрыть удивление. Мериме поклонился.
Поздно ночью, возвращаясь домой, Бейль обдумывал предмет спора всего вечера. Памфлетная форма Курье его увлекала. Живые и яркие мысли о новой и старой литературе, о классическом и романтическом группировались очень стройно. Подходя к дому, он вспомнил, что забыл зеленую папку у Делеклюза. «Опасно оставлять у журналиста гранки», – подумал он, потом махнул рукой, вошел в пустынную и одинокую комнату, зажег свет и написал на листе бумаги «Расин и Шекспир, сочинение господина Стендаля», затем взял анонимное итальянское издание своих «Записок о романтизме» и стал читать его и подчеркивать.