После возвращения из Сплита я еще раз посмотрел ту программу, вместе с Ингой.

Боснийская женщина… Вместе со всей семьей сербские солдаты выгнали ее из дома, а отец велел ей бежать и для этого на рыночной площади отвлек внимание солдат, прикинулся сумасшедшим, забегал на четвереньках, залаял по-собачьи… Эта женщина никогда больше не видела свою семью.

Ее слова услышала моя мама.

Я ждал случая поговорить с мамой о той боснийской женщине. Домашний врач назначил маме валиум и снотворное, и я не хотел еще усугублять ее фиаско надоедливыми рассуждениями о побудительных причинах этой поездки. Придется молчать, пока она сама не заговорит об этом.

Она до сих пор не позволяла Фреду переступить порог ее дома, а когда отказалась переехать ко мне в Хилверсюм, мы уговорили ее перебраться в квартиру Фреда и всячески там баловали. Фред заказывал на дом шикарные ужины, закупал продукты в любимых ее магазинах, но она едва притрагивалась ко всему этому и словно бы вдруг забыла мой номер телефона. Теперь я сам то и дело хватался за трубку. Пытался успокоить себя, слушая ее голос.

— Ты хоть что-нибудь ешь? — спрашивал я.

— Да, — лгала она.

— Я тебе не верю.

— Не слушай Фреда. — Козыри, как всегда, были у нее. — Он решил меня раскормить, думает, будто я на шахте работаю. Я достаточно ем, поверь мне.

Через десять дней после возвращения печень у нее воспалилась. С высокой температурой и режущими болями ее положили в Центральную больницу Амстердама. Обследование показало, что рост карциномы не прекратился, как я отчаянно мечтал весь минувший год, и теперь желчный проток оказался перекрыт, а это было опасно для жизни. Чтобы печень продолжала функционировать, ей сразу же, как только был поставлен диагноз, сделали операцию — вставили в проток трубочку.

Кожа у нее приобрела коричневато-желтый оттенок, а поскольку врачи держали ее только на внутривенных вливаниях, она за несколько дней похудела на четыре килограмма. Говорить с ней было невозможно. Для обезболивания ей кололи морфин, и она парила в коматозном сне. Через неделю наступило заметное улучшение: она проснулась и по нескольку часов кряду с интересом следила за событиями в мире по газетам и по телевизору. Морфин ей отменили. Она разговаривала с персоналом, с Фредом и Ингой, и, когда через желудочный зонд ей стали вводить витамины и минералы, кожа ее посветлела.

Каждый день мы с Фредом подолгу сидели у ее койки и держали ее за руки. У нее хватало сил, чтобы разговаривать сидя.

О чем мы говорили? О рекламных роликах. О джинглах. О том, собираюсь ли я снова писать для «Black & White». О последних сериях «Дерзких». Мне хотелось спросить, что же значили для нее тогда те телевизионные кадры, но ее взгляд запрещал мне заикаться о Боснии и о том, что было тогда.

Лечащий врач и больничный терапевт тоже заметили несокрушимую силу, которую я, как мне казалось, видел в ее глазах. Трубочка делала свое дело. Так мама могла прожить еще как минимум год. Я дал себе слово больше не доверять врачам. Буду руководствоваться интуицией, приобретенной за без малого сорок лет обучения в Институте Мамоведения. Что какой-нибудь терапевт способен разглядеть в сложных взаимодействиях тела и духа Аннеке Эйсман?

Она снова начала шутить, и некоторые медбратья выходили из ее палаты, краснея и прыская от смеха («Я сказал: вам нужно поспать, госпожа Вайс, а она отвечает: только если ты ляжешь рядом со мной»); кроме того, у нее опять появился интерес к собственной внешности. Инге было велено принести ее косметичку. Когда я помогал медсестре катить ее койку в рентгеновский кабинет, она сказала:

— Фотографироваться? Но, Бенни, я без вставной челюсти.

Я ждал с моими жгучими вопросами, когда она сможет спуститься вниз, в больничный холл, и пожаловаться в тамошнем кафетерии на Арафата или Гельмута Коля.

Однажды, обсудив с персоналом «домашний уход», который потребуется после выписки из больницы, я застал ее сидящей на стуле, в очках, с причесанными волосами и с румянами на щеках.

— Мама, ты прекрасно выглядишь. Через две недели ты снова будешь дома.

Она подняла взгляд от своего журнала, это был «Фрей Недерланд».

— Ты врешь.

— С какой стати мне врать? Я уже договорился обо всем, что понадобится, когда ты опять будешь дома. Каждый день тебе будут помогать, на первых порах круглые сутки, помогать во всем, пока ты не окрепнешь и не сможешь делать все сама.

— Я тебе не верю.

— Клянусь. Твоим и моим здоровьем.

Такая клятва была священна. Она поверила мне, и по ее губам скользнула девичья улыбка.

— Когда? — спросила она.

— Они думают, в конце следующей недели.

Она потянулась ко мне, и я нагнулся, а она крепко поцеловала меня в лоб и спрятала личико у меня на плече.

— Когда ты поправишься, мы устроим праздник.

Я почувствовал, что она кивнула.

— И тогда ты наконец разрешишь Фреду войти в дом.

Она отпустила меня и помахала указательным пальцем перед моим носом.

— Что со мной на самом деле? Скажи честно, Бен.

Я не знал, чего она ждала — правды или лжи.

— У тебя какая-то бородавка на печени. Она перекрывает проток, поэтому тебе было так плохо, когда тебя привезли сюда. Но они провели через бородавку трубочку, чтобы твоя печень могла по-прежнему очищать кровь. Они все проверили, кровь у тебя хорошая, печень работает, а почки как у молоденькой девушки.

Широко раскрыв глаза, переполненная доверием к моим словам, она слушала всю эту ахинею.

— Бенни, — сказала она, — я как раз подумала: а почему жилетку? Ты ведь никогда не носишь жилеток?

Мое объяснение ее удовлетворило. Больше ничего не требовалось. Речь шла не о правде. Речь шла о ритуале. Жилетка.

— Мам, я как раз потому и не ношу жилеток, что у меня их нет.

— А если у тебя будет жилетка? Ты станешь ее носить?

Какая разница. Если понадобится, я готов на коленях ползать, умоляя подарить мне жилетку.

— Стану.

— Не верю я тебе.

— Я буду носить эту жилетку, ведь ее мне подаришь ты.

— Синюю жилетку без рисунка?

Она помнила даже это. Я кивнул, преисполненный надежд.

— А знаешь, какая тебе пойдет? Бордовая с мелким черным рисунком.

Я кивнул. Она взяла меня за руку и ободряюще пожала ее, как будто именно я нуждался в поддержке.

— Как все будет дальше?

— Что, мама?

— Там. Люди. Война.

— Мы должны им помочь, — сказал я.

— Ты это сделаешь?

— Да.

— Обещаешь?

— Да.

Когда я днем вернулся в больницу, ей после приступа боли ввели морфин, и она уснула. Она бредила, твердила, что они с Беньямином ходили по магазинам, покупали подарки для мамы.

На следующее утро у нее отекли руки и ноги. Влага сочилась сквозь кожу. Пальцы бессильно лежали на испачканной простыне.

Врачи запретили ей есть, Фред попытался дать ей витамины, но она не могла глотать. И пряталась от нас в глубоком сне.

Когда я был рядом с нею один, без Фреда или Инги, я приподнимал ее веки и видел пустой взгляд. Где она была? Может быть, она уже попрощалась?

Я продолжал разговаривать с ней о моей работе и о великолепном выборе жилеток в «The English Hatter», шотландском магазине на улице Хейлихевех, где продавался трикотаж фирмы «Уильям Локки». Когда жидкость начала скапливаться и в легких, дыхание у мамы стало тяжелым и усталым. Мы сидели рядом с нею и в отчаянии бодро разговаривали друг с другом, меж тем как ее хрупкое маленькое тело растворялось в космической боли.

Мне хотелось еще так много узнать, но она не дала такой возможности. Может быть, после той неудачи в Сплите ее дух решил предоставить карциноме свободу? В чем заключена связь между телом и силой воли? Болезнь развивалась так, как предсказывали врачи, но я не мог избавиться от мысли, что она сама решила повернуться к миру спиной.

Она умерла в понедельник ночью, около четверти третьего, когда мы с Фредом оставили ее на минутку, чтобы выпить кофе внизу, в величественном холле Центральной больницы.