Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления

Виола Линн

7.

«ТИХОЙ САПОЙ»: ПОВСЕДНЕВНЫЕ ФОРМЫ СОПРОТИВЛЕНИЯ В КОЛХОЗАХ В 1930-м И В ПОСЛЕДУЮЩИЕ ГОДЫ

 

 

Конец 1930 г. был ознаменован началом нового этапа крестьянского сопротивления (по определению кулацкого), осуществлявшегося теперь, по словам властей, тихой сапой. Выражение «тихой сапой», которое можно перефразировать как «тайком», означает подрывную деятельность, ведущуюся украдкой и без лишнего шума. Как и многие другие жаргонизмы того времени, это выражение по своему происхождению и коннотации относится к военной сфере. В официальной риторике стало все чаще появляться утверждение о том, что кулак изменил тактику. Сейчас он (в большинстве случаев слово употреблялось в мужском роде) «проник» в колхозы, в том числе в их руководство, чтобы изнутри участвовать в акциях саботажа. Его деятельность замаскирована и осуществляется руками бедняков и середняков, особенно «отсталых элементов» вроде женщин, или же ведется в сговоре с местными должностными лицами. Время, когда кулаки открыто протестовали на собраниях, называли колхозы происками Антихриста и организовывали бабьи бунты, прошло. Теперь основная деятельность кулака разворачивалась в колхозах, а его главной задачей стало их разрушение.

По сути, начался новый этап коллективизации. Широкие репрессивные полномочия государства сократили до минимума возможности открытого сопротивления, сведя его к краткосрочным акциям, вроде беспорядков и отдельных всплесков недовольства, характерных для 1930-х гг. В любом случае активное сопротивление редко использовалось в качестве главного инструмента крестьянской борьбы. Оно также не распространялось широко, за исключением периодов фундаментальных перемен, когда верх брали злость и отчаяние. В обычное же время крестьяне предпочитали приспосабливаться, притворяться и сопротивляться более спокойным и не столь конфронтационным образом. После завершения коллективизации государство и крестьянство оказались в тупике. Постепенно бесчисленные толпы городских коммунистов, должностных лиц и рабочих стали редеть, а правительство начало осуществлять свои функции непосредственно из города через систему уполномоченных, крестьянское самоуправление и хлебозаготовительные кампании. Неохотно и с трудом крестьянство стало приспосабливаться к новому порядку. Пассивное сопротивление — тихой сапой — превратилось в главный способ защиты, к которому крестьян понуждали необходимость борьбы за выживание, голод, отчаяние и затаенная злоба.

 

Новая моральная экономика

Повседневные формы протеста являются ключевой составляющей культуры крестьянского сопротивления и представляют собой «достаточно прозаичную, но постоянную борьбу между крестьянами и теми, кто хочет поживиться за их счет, эксплуатируя крестьянский труд, присваивая произведенные ими продукты питания, взимая налоги, ренту и процент». Она может принимать форму отказа от работы, ее затягивания, симуляции, воровства, побегов и саботажа. Повседневные формы сопротивления глубоко укоренились в жизни крестьян еще с первых дней введения крепостного права и продолжали развиваться после революции. Эти уловки не исчезли в 1917 г. и снова стали применяться во время Гражданской войны и в 1920-е гг., когда крестьяне столкнулись с прежде незнакомыми им вызовами со стороны новых «господ».

К концу 1920-х гг. повседневные формы сопротивления получили широкое распространение, поскольку крестьяне стремились уклониться от уплаты налогов или ослабить их бремя, которое включало сборы в натуральной форме. В условиях невыгодных и искусственно заниженных цен на зерно многие крестьяне предпочли переориентироваться на выращивание технических культур, производить самогон или разводить крупный рогатый скот. По мере развития политики властей, отдававшей предпочтение одним слоям общества в ущерб другим, все больше росли налоги, посевные планы и обязательства по госпоставкам. В ответ крестьяне стали прибегать к различным уловкам для сокрытия или смены своего социально-экономического статуса. Они пытались избавиться от ярлыка кулака и перейти в разряд бедняков или середняков посредством незаконной продажи земли, фиктивного раздела собственности, «усыновления» наемных работников, взяток местному начальству для получения поддельных документов. Эти уловки, наряду с созданием «лжеколхозов», состоявших из родственников, соседей по хутору или отрубу или более зажиточных крестьян, использовались в период коллективизации (а в ряде случаев и позже). Были распространены и более радикальные меры, такие, как самораскулачивание и разбазаривание.

Повседневные формы сопротивления приобрели первостепенное значение в конце 1930-х гг., особенно после завершения коллективизации. Крестьяне поняли, что им не удастся бросить открытый вызов государству и придется жить в жестких рамках нового режима. После 1930 г., особенно в период голода 1932–1933 гг., сопротивление было неразрывно связано с борьбой за выживание. Крестьяне, на протяжении большей части 1930-х гг. имевшие дело с «дефицитной экономикой», были вынуждены приспосабливаться, чтобы выжить.

Дефицитная экономика стала неизбежным результатом создания новой системы колхозов, в которой в начале 1930-х гг. полностью игнорировался вопрос пропитания крестьян, произведенная сельхозпродукция облагалась грабительскими налогами, царили произвол и бесхозяйственность. Положение крестьянина в колхозе напоминало положение крепостного. Поодиночке или все вместе, колхозники были вынуждены не только отдавать большую часть сельхозпродукции, но и платить МТС в натуральной форме и выполнять множество обременительных трудовых обязательств перед государством и местными властями. В январе 1933 г. была предпринята попытка регулирования и стабилизации ситуации посредством введения фиксированных норм заготовок и закупок (единовременная покупка зерна, а позже и других продуктов, по цене, превышающей установленную по сельхоззаготовкам, после выполнения колхозником заготовочных норм). Однако эти меры государство рассматривало как исключение из правил, продолжая политику драконовских мер в отношении деревни введением децентрализованных заготовок, проводившихся местными партработниками, должностными лицами из близлежащих городов и многими другими функционерами, а также привязкой норм по заготовкам к печально известному принципу «урожая на корню». Он сильно искажал данные, поскольку в подсчетах учитывался еще не собранный урожай.

Колхозникам доставалась часть урожая, оставшаяся после того, как выполнены нормы по заготовкам, проведены выплаты машинно-тракторным станциям, отложены запасы семян на следующую посевную и покрыты текущие издержки. Эта обычно небольшая часть делилась между членами колхоза, однако в 1930 г. механизм распределения был не вполне ясен по причине нехватки на селе бухгалтеров и счетоводов. Предполагалось, что оплата труда будет зависеть от вида и объема работы, выполненной каждым конкретным колхозником. Однако на начальном этапе существования колхозов оплата труда рассчитывалась по традиционной формуле в зависимости от количества «едоков» или работников в семье. Система трудодней, которая в первой половине 1930 г. соперничала за официальное признание с фабричной системой оплаты труда, поначалу так и оставалась на бумаге и только в середине 1931 г. стала постепенно реализоваться на практике. Она представляла собой сложную систему учета, в рамках которой «подсчитывались единицы работы, выполненной колхозником; остававшийся после сбора урожая в распоряжении колхоза доход в денежном и натуральном выражении делился между членами колхоза в соответствии со вкладом каждого отдельного колхозника». Каждый трудодень оценивался по-разному в зависимости от степени квалифицированности труда. Кроме того, во многих колхозах труд женщин, а иногда и подростков, оплачивался в меньшем размере, хотя это никогда официально не признавалось и не было санкционировано властями.

После выполнения колхозом всех обязательств перед государством возможностей для выдачи заработанного на трудодни оставалось очень мало, из-за чего колхозники не могли должным образом обеспечивать свои семьи и были вынуждены дополнительно обрабатывать приусадебные участки. Несмотря на то что их статус не был определен законодательно вплоть до принятия в 1935 г. Примерного устава сельскохозяйственной артели, большинству колхозников удавалось сохранить за собой небольшой надел для личных нужд. Государство постепенно стало признавать важное значение частных наделов для сферы потребления как в городах, так и на селе. Начиная с мая 1932 г. колхозам и колхозникам разрешалось реализовать излишки продукции, полученной с приусадебных участков, на жестко регулируемом рынке и только после выполнения всех обязательств по государственным поставкам. Хотя деятельность частников и посредников была запрещена, а государство часто вмешивалось в операции на рынке, львиную долю дохода крестьяне получали именно с приусадебных участков и от реализации излишков сельхозпродукции. Отчеты первых лет существования колхозов говорят о том, что у бывших середняков положение в них было несколько лучше, чем у бедняков. Отчасти это было вызвано наличием у них более ухоженных и плодородных частных наделов.

Число крестьян-единоличников, продолжавших трудиться вне системы колхозов, сокращалось. Они находились в худшем положении по сравнению со вступившими в колхозы из-за непомерного налогового бремени и обязательств по госпоставкам. Если единоличник считался кулаком, он получал так называемое твердое задание, что делало его труд экономически нерентабельным. Единоличники обрабатывали самые бедные пахотные земли, государство также принудительно скупало у них домашний скот. При этом крестьяне, покинувшие колхозы после марта 1930 г., так и не смогли добиться, чтобы местные власти вернули им утраченное имущество, которое составило основные средства производства и трудовой капитал новых колхозов. Маргинализации единоличников способствовала также взаимная неприязнь между ними и колхозниками. С конца 1930-х гг. экономические репрессии государства стали основным механизмом принуждения крестьян к вступлению в колхозы или их полного изгнания с земли.

Как члены колхозов, так и единоличники жили в условиях дефицитной экономики. За их счет осуществлялся процесс индустриализации и расширения государственного контроля над деревней. Необходимость постоянной отправки зерна на экспорт вкупе с низкой урожайностью и производительностью, а также катастрофическим сокращением поголовья скота привели к обнищанию села. В первой половине 1930-х гг. в деревне резко упало потребление и снизилась доступность промышленных товаров. Весной 1930 г. многие крестьяне, в основном бедняки, страдали от голода и умирали голодной смертью или же от болезней, вызванных недоеданием (что наблюдалось чаще). Самый низкий уровень потребления наблюдался в 1932–1933 гг., когда по стране прокатилась разрушительная волна голода, особенно сильно ударившая по Украине, Северному Кавказу и Казахстану. Голод, который был вполне ожидаем, но вряд ли планировался заранее, явился результатом непомерных требований со стороны государства, произвола, царившего во время кампании по коллективизации, и сложившейся политической культуры, которая практически не считала крестьян людьми. В результате в те годы погибло от 4 до 5 млн. человек.

Дефицитная экономика способствовала возникновению в крестьянской среде концепции новой моральной экономики. Понятие «моральная экономика» использовалось для обозначения народных представлений о том, что считается экономически справедливым и легитимным исходя из традиционных «социальных норм и обязательств». Эта моральная экономика явилась следствием нового порядка коллективного хозяйствования и дефицитной экономики и отражала изменившиеся под их влиянием представления крестьян о справедливости. Данные трансформации стали результатом изменения государственной концепции экономической справедливости, шедшей вразрез с традиционными воззрениями крестьян, считавших зерно исключительно своим. В коллективизированной деревне представления о моральной экономике были основой и главной легитимирующей силой моделей адаптации крестьян к новым условиям и их стратегий выживания.

Повседневные формы сопротивления служили инструментом моральной экономики в борьбе за выживание. Историкам неизвестны намерения и мотивы тех, кто практиковал такие формы сопротивления, однако вполне логично предположить, что эти действия стали результатом сочетания протеста, голода и отчаяния. С уверенностью можно сказать, что в те годы борьба за существование и выживание превалировала над политическими актами сопротивления. Однако в результате она все равно означала сопротивление, по крайней мере в официальном толковании и дискурсе. Сталинистская политическая культура воспринимала любую попытку крестьян экономически обезопасить себя и обеспечить жизненно необходимыми ресурсами как скрытую форму сопротивления, равносильную уголовно наказуемому деянию — вредительству или даже государственной измене.

Власти расширяли понятие «врага», в данном случае — «кулака». Этот процесс достиг своей кульминации в начале — середине 1930-х гг., когда государство пыталось обуздать «распоясавшихся» крестьян путем полного искоренения остаточных проявлений их независимости. К 1931 г. прежние классовые и социальные категории были полностью вытеснены сталинистским манихейским представлением о крестьянстве. Жители деревни либо становились членами колхозов, либо автоматически причислялись к кулакам. Точно такая же классификация применялась для коллективных хозяйств в голодные годы. Целые деревни были депортированы из-за невыполнения обязательств по госпоставкам. Несмотря на «ликвидацию кулака как класса» и формальную приостановку массовых депортаций крестьян к середине июля 1931 г., местных партработников призывали сохранять бдительность. Сталин считал, что страна находится в состоянии войны. Отвечая на письмо Шолохова, выступавшего против кровавых бесчинств на Дону, Сталин избегает любых социальных категорий и использует понятие «хлеборобы»: «…Уважаемые хлеборобы вашего района (и не только вашего района) проводили “итальянку” (саботаж!) и не прочь были оставить рабочих, Красную армию без хлеба. Тот факт, что саботаж был тихий и внешне безобидный (без крови), — этот факт не меняет того, что уважаемые хлеборобы по сути дела вели “тихую” войну с советской властью. Войну на измор, дорогой тов. Шолохов…»

Деревню продолжали делить на классы, а точнее, выделять среди ее жителей врагов. «Кулацкие настроения», о которых Ленин писал десятилетием ранее, продолжали витать в умах крестьян. После 1930 г. многие члены колхозов обвинялись в неспособности «изжить в себе кулака» и адаптироваться к новой системе социалистической собственности, а середняки и даже бедняки — в том, что они руководствуются «кулацкими инстинктами». Когда в 1932–1933 гг. государство начало предъявлять крестьянам обвинения в массовых кражах, кулаками стали считать всех, кто «расхищает социалистическую собственность». Согласно печально известному «Закону об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной (социалистической) собственности», принятому 7 августа 1932 г., «врагами народа» становились те, кто воровал или вел незаконную торговлю. В условиях тотальной войны с крестьянством любое действие, результат которого мог быть истолкован как сопротивление, признавалось таковым вне зависимости от намерения, мотива и причины; нейтральность исключалась.

 

В колхозе

Накануне начала кампании по сплошной коллективизации в ноябре 1929 г. Молотов произнес речь с трибуны Пленума ЦК, заявив, что при подходе к рассмотрению вопросов, связанных с формированием колхозов, надо «иметь всегда перед глазами фабрику». В ходе коллективизации альтернативным формам трудовой культуры была объявлена война. В 1930 г. государство стремилось установить промышленный порядок организации труда на селе с помощью введения разделения труда, нормированного рабочего дня, жесткой дисциплины, социалистического соревнования, ударной работы и множества других чуждых деревне утопических нововведений. Несмотря на то что попытки «индустриализации» колхозов в большинстве своем прекратились в 1931 г., государство не отказалось от своей главной цели — искоренить или, по крайней мере, радикально изменить культуру труда крестьян в целях установления абсолютного контроля над процессом производства в деревне. Эта «революция внутри революции» коренным образом противоречила давно устоявшемуся ритму крестьянской жизни и стала отправной точкой борьбы в условиях новой моральной экономики.

Понятие «трудовая дисциплина» получило широкое распространение и по сути означало производственную дисциплину на фабрике, являющуюся неотъемлемой чертой образцового пролетария. В годы Гражданской войны и особенно в эпоху сталинской революции она приобрела военизированный характер. В начале 1930-х гг. власти ожидали, что трудовая дисциплина станет также неотъемлемой частью колхозной жизни, однако на практике подобное наблюдалось крайне редко, и призыв к дисциплине труда оставался своего рода «боевым кличем» властей, устанавливавших новый порядок. Как члены колхозов крестьяне должны были соблюдать трудовую дисциплину: начинать и заканчивать работу вовремя, демонстрировать «сознательное» отношение к инструментам труда, машинному оборудованию и рабочему скоту, поддерживать гармоничные взаимоотношения с членами своей трудовой бригады, а также строго выполнять распоряжения колхозного руководства.

Однако крестьян с самого начала обвиняли в «низкой трудовой дисциплине» — они были медлительны, уклонялись от работы, умышленно ее затягивали, работали спустя рукава и т. д. Весной 1931 г. руководству многих колхозов удалось заставить выйти в поле лишь от одной до двух третей работников. В 1934 г. первый секретарь Азовско-Черноморского края Шеболдаев сообщал о небольшом улучшении трудовой дисциплины, отмечая, что в 1931 г. колхозники на Северном Кавказе в среднем зарабатывали только 139 трудодней в году, в 1940 г. — 140, а в 1933 г. — больше 200, однако при этом 15% семей продолжали зарабатывать меньше 100 трудодней. В колхозах Усть-Лабинского района Северного Кавказа весной и в начале лета 1930 г. трудилась только треть всех работников; в особенно крупных хозяйствах ситуация была еще хуже. По заявлениям партийного руководства, такое «несознательное» отношение к труду характеризовало практически всю рабочую силу колхозов и было вызвано сохраняющимся влиянием кулаков, а также низким уровнем социально-политической культуры и мелкобуржуазной природой крестьянства.

После 1930 г. власти нужен был только труд, сами же по себе члены колхозов никакой ценности не представляли. В результате отказ от работы и умышленное ее затягивание стали естественными актами саботажа в отношении государства, принявшего решение изымать на селе все имущество, приносящее доход. Неявка на работу, особенно в пору сева или жатвы, вполне могла привести к катастрофе в колхозах и государстве. Невыходы на работу были распространенным явлением в начале-середине 1930-х гг. Так, в 1930 г. 167 из 1 310 дворов станицы Должанская на Северном Кавказе открыто отказывались работать. В конце 1930 г. 50% работников колхоза «Вперед к социализму» на Северном Кавказе не появлялись на работе, а из соседнего колхоза «Память Ильича» за уклонение от работы были исключены 100 дворов. В 1930 г. на Нижней и Средней Волге были зафиксированы массовые отказы колхозников от работы. В конце 1930 г. низкая трудовая дисциплина и невыходы на работу наблюдались по всему Ново-Анненскому району Хоперского округа Нижневолжского края; так, например, 30% работников Буденновского колхоза отказывались выходить в поле. В период с октября 1930 г. по апрель 1931 г. примерно треть исключенных из колхозов крестьян по всей стране была исключена за нарушение трудовой дисциплины. Однако эти цифры определенно занижены; как отмечается в одном из исследований конца 1930 г., колхозы учитывали неявку только тогда, когда кто-то не выходил на работу «систематически».

Отказ от работы являлся крайней мерой адаптационной стратегии крестьян; чаще всего она сводилась к умышленному затягиванию и работе спустя рукава. Умышленное затягивание работы служило культурно приемлемой контрмерой крестьян в ответ на притеснения, поскольку данное явление можно было объяснить как леностью, так и желанием оказать сопротивление, в зависимости от их политических взглядов и личности оценивающего. Умышленное затягивание работы могло быть и весьма эффективным методом снижения выработки, и способом выражения отношения к работе. Примером последнего служит образ бывшего крестьянина, заключенного-лагерника Шухова из рассказа А.И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича»: «Шухов бойко управлялся. Работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху». Многие крестьяне видели, что их труд напрасен. Были и такие, кто вскоре смекнул, что самым главным для новых начальников является скорейшее выполнение плана. Вот как об этом говорит одна бывшая крестьянка из толстовцев: «Мы, колхозницы, вышли в поле вязать рожь. Я делала все, как и раньше, — вязала в большие снопы, туго и опрятно; а на следующий день увидела свое имя на доске позора, а имена других женщин — на красной доске. Тогда я стала наблюдать, как они работают, и сама стала делать так же — почти как и раньше, но настолько быстро, насколько могла. Когда бригадир стал подсчитывать снопы, я приврала о своих результатах. И что же, на следующий день мое имя тоже появилось на красной доске!», [99]В красном списке, или на красной доске, доске почета, стояли имена лучших работников, а в черном — худших.
У крестьян было гораздо больше стимулов для плохой работы, чем для прилежной.

В исследовании, посвященном деятельности колхозов на Урале в конце 1930 г., сообщается, что во всех случаях трудовая дисциплина в колхозах была ниже, чем при общинном владении землей, когда крестьяне трудились каждый на собственном небольшом участке. Исследование приходит к выводу, что в колхозах не существовало стимулов для улучшения производительности труда. Отсутствие мотивов, которые благоприятствовали бы улучшению трудовой дисциплины, на протяжении всей советской истории оставалось главной причиной низкой производительности. В колхозах избыток продукции делился поровну между «едоками» или работниками только после выполнения всех обязательств перед государством. Однако, если такие излишки и оставались, их было совсем немного. Сложная система трудодней, в рамках которой выплаты членам колхозов производились обычно раз в год (в ноябре или декабре), также не была способна стать достаточным побудительным мотивом для голодных, измученных крестьян. Несмотря на объявленную цель — вознаграждение работников за труд в зависимости от качества и типа работы, — многие крестьяне с самого начала не могли разобраться (или притворялись, что не могут) в системе, в которой трудодень не был равен фактическому дню, а качество выполняемой работы не учитывалось, не говоря уже о получении выгод от гипотетических стимулов, заложенных создателями системы. Не вызывало энтузиазма и низкое вознаграждение за трудодни — предмет постоянных сетований колхозников. В начале 1930-х гг. предпринимались попытки использования авансовых платежей для вознаграждения за труд, однако положительного результата они не дали, поскольку зарплата членов колхозов по истечении года уменьшалась на сумму аванса. Привилегированный доступ к промышленным товарам и почетные награды, такие, как звание ударника, стахановца или упоминание на доске почета, в определенной степени воздействовали на работников. Однако происходило это только в двух случаях: когда промышленные товары были доступны и когда крестьяне (преимущественно молодежь) видели ценность в нематериальном вознаграждении.

Сложности с оплатой были причиной низкой производительности труда в большинстве колхозов. В совокупности с крупными изъятиями со стороны государства они вели к падению трудовой дисциплины, а во многих случаях и к голоду. Между голодом и отказом от работы или ее затягиванием существовала прямая взаимосвязь. Уже в мае 1930 г. серьезные «продовольственные затруднения» в отдельных районах Крыма привели к тому, что от 40% до 70% работников (в зависимости от колхоза) отказывались трудиться, заявляя: «Мы из колхозов не выйдем, но работать не можем, нет продовольствия, нет физических сил». Везде, где в 1930 г. был голод, отмечалась низкая трудовая дисциплина; так, в Новосибирском округе Сибири голод стал причиной прекращения работы в ряде колхозов. Во время голода трудовая дисциплина упала до самого низкого уровня. Имеются сообщения об отказе от работы целых бригад на Украине и Северном Кавказе в конце 1932 — начале 1933 г. Похожие сообщения в те годы поступали и из других областей. В Сибири, где неурожаи и голод наступили несколько позже, отказ от работы также был распространенным явлением. Здесь 67,5% крестьян, изгнанных из колхозов во втором квартале 1935 г., были исключены за невыход на работу. Голод и изнеможение отбивали у колхозников желание работать. Голод вкупе с «кулацкими настроениями» способствовал «актам кулацкого саботажа». Власти делали упор именно на такую формулировку, избегая упоминаний о голоде, спровоцированном самим государством.

Помимо голода и других негативных факторов среди причин низкой трудовой дисциплины имелся также элемент сопротивления. Крестьяне пытались объяснить или оправдать свои действия несправедливостью нового порядка. Так, в апреле 1931 г. один крестьянин призывал товарищей по колхозу прекратить работу, поскольку коммунисты все равно отправят произведенное ими зерно за границу. В 1933 г. Екатерина Мольнева, отказывавшаяся работать и припрятавшая большое количество зерна, демонстративно заявила своим мучителям: «Лучше меня засудите, но нас вас, чертей, работать не пойду». В некоторых случаях прекращение работы было равносильно необъявленной забастовке. В 1930 г. в Крыму больше половины работников одного из колхозов отказывались выходить в поле, пока не будет возвращена их обобществленная собственность. Примерно в то же время крестьяне Россошанского округа Центрально-Черноземной области роптали на непродуманные меры по урегулированию имущественных вопросов, применявшиеся после «отступления коллективизации» в марте 1930 г. Они собрали сотни подписей под протестной петицией, отправили гонца в Москву и отказывались работать, пока вопрос не был урегулирован. В сентябре 1930 г. бригада колхоза из деревни Ахтуба Баландинского района на Нижней Волге объявила забастовку по причине невыплаты зарплаты обещанными промышленными товарами. Она предприняла неудачную попытку убедить присоединиться к ней другие бригады. Отовсюду поступали сообщения о крестьянах, требующих от властей определенных поощрений за работу. В трудовых выступлениях принимало активное участие женское население. В феврале 1931 г. женщины колхоза «Уплоновский» Ильинского района Западной области объявили забастовку, приостановив производство льна. В июне 1931 г. женщины приняли участие в серии необъявленных забастовок на Средней Волге. По данным ОГПУ, в этом регионе наблюдалась также массовая симуляция болезней среди женщин-колхозниц с целью уклонения от работы: 700 колхозниц обратились 4 июня 1931 г. в Сорочинский госпиталь с жалобами на недомогание. Медицинский персонал утверждал, что 96% женщин «были абсолютно здоровы». В каждом из этих случаев в действиях колхозников отчетливо заметен элемент сопротивления, что свидетельствует о более сложных мотивах, лежавших в их основе.

Свою роль в возникновении проблем с трудовой дисциплиной в первой половине 1930-х гг. играли и социально-экономические вопросы. Имеются подтверждения тому, что бедняки были менее дисциплинированы в работе, чем середняки. Соседи продолжали называть бедняков прогульщиками и лентяями, однако на их отношении к труду в большей степени сказались голод и нехватка материальных ресурсов. Результаты исследований деятельности колхозов показывают, что в отдельных частях Республики немцев Поволжья работали только середняки, в то время как бедняки жаловались на недостаток одежды и еды. В 1930 и 1931 гг. голод наиболее сильно ударил по беднякам-колхозникам, имевшим в своем распоряжении гораздо меньше запасов, которыми можно воспользоваться в случае нужды, чем их более зажиточные соседи. Таким образом, вполне логично предположить, что и до голода 1932–1933 гг. проблемы с трудовой дисциплиной в гораздо большей степени были распространены именно среди бедняков, однако классовая принадлежность и голод не имели больше прямой взаимосвязи. На заре становления коллективных хозяйств бедняки сталкивались и с другими проблемами. В начале 1930-х гг. зафиксированы случаи, когда бедняков не допускали до руководящих должностей в колхозе, поручали им менее важные задания и даже чинили им препятствия при вступлении в колхоз по причине мизерности их возможного материального вклада. Набирающая обороты дефицитная экономика, а также относительное самоустранение внешних сил от повседневной деятельности колхозов после 1930 г. сильно повлияли на появление (или возрождение) внутридеревенской вражды, вызванной имущественным неравенством. Эти трения вкупе с тяжелым экономическим положением многих бедняков способствовали низкой трудовой дисциплине.

Еще одним фактором, влияющим на дисциплину, служил пол. В нескольких докладах НИИ коллективного хозяйствования, относящихся к концу 1930 г., заключается, что отдача от мужского труда больше, чем от женского. В то время повсюду в сельской местности государство пыталось на полную мощь задействовать женщин в сельскохозяйственном производстве. Эффективность государственных программ зависела от региональных особенностей. Там, где женщины наравне с мужчинами участвовали во всех видах полевых работ или играли в них ключевую роль по причине отходничества мужчин, проблема трудовой дисциплины обострялась еще больше из-за неравной оплаты труда мужчин и женщин. Это приводило к тому, что крестьянки вкладывали больше сил в обработку приусадебного участка, на котором выращивали преимущественно фрукты и овощи. Однако в некоторых районах страны труду женщин в поле мешала домашняя или ремесленная работа. Так, в Оренбургской области крестьянки тратили от 15% до 20% рабочего времени на вязание «оренбургских платков». Здесь, согласно давним традициям, женщины не принимали участия в большинстве полевых работ. Пытаясь изменить ритмы женского труда в колхозах, государство вступало в конфликт не только с общей культурой труда крестьян, но и со значимым разделением труда между полами.

В попытке изменить культуру труда крестьян государство прибегало к силе, ввело новый порядок труда и систему наказаний за различные виды нарушений. В январе 1933 г. была узаконена система штрафов и исключений из колхозов, которая до того широко и без разбора использовалась для наказания за несоблюдение дисциплины. За отказ от работы или от выполнения определенного задания на члена колхоза налагался штраф в размере пяти трудодней, если это было первое нарушение, а за второе он исключался из колхоза. Примерно в то же время были созданы политические надзорные органы — политотделы, в задачу которых в числе прочего входило наблюдение за работой в колхозах. Несмотря на это и многие другие постановления, через несколько месяцев в 1934 г. на 23% членов одного из колхозов в Даниловском районе Сталинградской области за отказ от работы были наложены штрафы, а в 1937 и 1938 г. соответственно 15,1% и 5,1% трудоспособных членов колхозов в Северо-западном крае не смогли заработать ни одного трудодня.

Трудовая дисциплина была не единственным предметом разногласий между членами колхозов и государством. Формы оплаты труда в первых колхозах вызывали много споров. Сдельная оплата труда конкурировала на местах с уравнительной. Крестьяне считали уравниловку более справедливой, чем система трудодней. Вследствие этого во многих районах страны распределение произведенного колхозом излишка (после выполнения всех обязательств перед государством) осуществлялось «на едока» или работника (последнее наблюдалось не так часто). Такая система была признана властями и применялась на протяжении большей части 1930 г. Затем государство начало мощную кампанию по внедрению единообразной системы трудодней. Тем не менее распределение «по едокам» продолжало применяться во многих частях страны по крайней мере на протяжении первой половины 1930-х гг. Сообщения о разделе урожая «по едокам» поступали со всего Северного Кавказа. В одном из колхозов этого региона в конце 1930 г. хлеб делили «по едокам», аргументируя это тем, что в противном случае все не смогут получить достаточного количества еды. В ходе исследования, проведенного в Ленинградской области осенью 1930 — весной 1931 г., выяснилось, что большинство колхозников выступают за раздел урожая «по едокам». Такая система продолжала существовать в Сибири и на Средней Волге. В конце 1930 г. в Белоруссии крестьяне демонстрировали неприязнь к сдельной работе, которая в связи с этим не получила большого распространения, однако здесь, по крайней мере, имело место распределение излишков по потребностям. К осени 1931 г. система распределения урожая «по едокам» уже не была так широко распространена, однако еще продолжала существовать в сельской местности по всей стране. Имеются, например, сообщения о том, что в 1932 и 1933 гг. эта система действовала в Западной области и в некоторых других. Даже в 1936 г., уже после опубликования Примерного устава сельскохозяйственной артели 1935 г., во многих колхозах размер личных земельных наделов определялся «по едокам». Этот метод применялся практически во всех колхозах, поскольку обеспечивал минимальный уровень средств к существованию. Он оставался традиционной стратегией выживания и способом укрепления внутриобщинных связей.

Там, где система распределения урожая «по едокам» не использовалась, отдельные члены колхозов старались сами регулировать выплаты на трудодни, либо уклоняясь от работы в колхозе, либо стремясь заработать за год необходимое их количество. Некоторые председатели колхозов даже разрешали крестьянам продавать трудодни своим товарищам. Продажи трудодней наблюдались по крайней мере в первой половине 1930-х гг. В отдельных областях страны трудодни продавались по цене 5 рублей за единицу. В других случаях колхозное руководство «преувеличивало» выплаты на трудодни для увеличения дохода колхозников; государство именовало это явление «рваческими наклонностями». Как и схемы разделения урожая «по едокам», эти приемы являлись частью стратегии выживания крестьян, скрытыми формами сопротивления в рамках новой моральной экономики.

Собственность была еще одним инструментом выживания в колхозе. В видоизмененной форме частная собственность продолжала существовать и после создания колхозов, хотя на начальном этапе она подвергалась самовольной конфискации. Приусадебный участок, размеры которого не были определены вплоть до утверждения Примерного устава сельскохозяйственной артели 1935 г., обеспечивал крестьян львиной долей продуктов питания и личного дохода. Участок имел чрезвычайно важное значение для выживания крестьянской семьи и являлся основанием для узаконенной рыночной торговли, не говоря уже о существовании «черного рынка», который сам по себе служил главным символом сопротивления. Каждый двор имел право на личный участок, однако при условии, что один из членов семьи состоял в колхозе. Некоторые крупные семьи фиктивно разъезжались как до, так и после вступления в колхоз, дабы увеличить размеры личных участков. После принятия Устава в 1935 г. многим крестьянским семьям удалось увеличить размеры своих наделов за счет колхозных земель. В одном из районов площадь частных земельных участков была даже больше, чем колхозных. Вплоть до предвоенных лет, когда произошло ужесточение законодательства в этом отношении, государство терпимо относилось к практике увеличения личных земельных участков. Это стало возможным только благодаря «преднамеренному недосмотру» органов власти. Со своей стороны крестьяне прибегали к различным ухищрениям с земельными наделами, что, по сути, являлось одной из повседневных форм сопротивления, продиктованных борьбой за выживание.

Некоторые члены колхозов и даже их руководители в качестве механизма выживания использовали другой способ манипуляции с собственностью. Они незаконно сдавали в аренду или продавали земли. Так, в 1934 г. один колхозник из Евдокимовского сельсовета Азовско-Черноморского края сдал в аренду свой личный земельный участок в обмен на половину урожая арендатора. Другой открыто продал свой участок за 1 000 рублей. Незаконная продажа земли часто осуществлялась под прикрытием вполне законной продажи имевшихся на участке зданий. Приусадебные участки обычно прилегали к крестьянским домам, поэтому земля тайком продавалась вместе с домом. В 1937 г. в Центрально-Черноземной области были зафиксированы случаи, когда колхозы сдавали в аренду землю и своим членам, и частным землепользователям, а также продавали земли под прикрытием приобретения зданий.

Различные уловки применялись для сохранения других форм собственности и имущественных отношений. В начале 1930-х гг. то ли благодаря искусной организации, то ли вследствие недостатка колхозных хлевов и конюшен обобществленный скот иногда оставался в распоряжении прежних владельцев. Бывали случаи, когда члены колхозов по блату использовали общественный рабочий скот на своих личных участках с позволения колхозного руководства, а иногда и без такового. При новой бригадной системе труда в некоторых регионах прибегали к интересным хитростям. В хуторских областях Белоруссии колхозные бригады зачастую состояли из отдельных семей, а бригадирами были их главы. В нескольких колхозах Озургетского района Грузии отдельным семьям колхозников поручали обрабатывать тот же самый участок земли, который они возделывали до коллективизации. В исследовании, проведенном в конце 1930 г. НИИ коллективного хозяйствования, сообщается, что, в отличие от районов на Средней и Нижней Волге, система «стодворок» (в которой трудовые задания давались отдельным семьям) не использовалась в Усть-Лабинском районе Северного Кавказа, поскольку считалось, что это стимулирует «индивидуализм». Здесь вполне «здоровые» требования об использовании «стодворок» исходили от самих членов колхозов. На протяжении 1930-х гг. и особенно в их начале многие колхозы были «номинальными», своеобразным продолжением «бумажных колхозов» 1930 г. За ними скрывались сохранившееся индивидуальное и коллективное полосное земледелие и концентрация сил на обработке личных участков. Думается, что подобная система сложилась бы и в любой другой стране, пережившей навязанную сверху коллективизацию.

В зависимости от ситуации государство именовало симуляцию и манипуляции с собственностью либо проявлением мелкобуржуазных инстинктов, либо саботажем. Если же дело доходило до фактической порчи колхозного имущества, использовались другие категории. Обвинения во вредительстве — намеренной порче машинного оборудования, урожая и домашнего скота — были широко распространены в начале 1930-х гг. Так, согласно данным отчета, в конце 1930 г. в Центрально-Черноземной области неизвестный бросил в молотилку некий железный предмет. В то же время на Средней Волге были зафиксированы случаи, когда «кулаки» засыпали в трактора песок, а также разбрасывали в поле куски металла, чтобы вывести из строя технику. Такие обвинения стали уже традиционными и фактически превратились в стереотип. Данные за 1931 г. по СССР в целом свидетельствуют о том, что число преднамеренных поломок машинного оборудования составило 2 250 или 14,9% от всех случаев «нападений врагов» на колхозные хозяйства. В том же году в Сибири было зафиксировано 399 случаев такого рода, в то время как частичные статистические данные по Московской области, относящиеся к периоду конца 1930 г. — середины мая 1931 г., указывают лишь на 20 подобных случаев. Акты порчи машинного оборудования наблюдались и в последующие годы, отразившись и на промышленном секторе и став импульсом к началу показательных процессов Большого террора. С учетом того, что неприязнь к технике была взращена на плодотворной почве пережитого крестьянами культурного шока, можно предположить, что среди зафиксированных случаев поломок было и определенное число случайностей, вызванных отсутствием у крестьян необходимого опыта работы с новым оборудованием. Однако некоторые объяснялись сознательной халатностью и желанием навредить. Государство же трактовало все аварии как вредительство. Согласно резолюции, принятой на совместном пленуме ЦК-ЦКК, нанесение ущерба и акты саботажа, зафиксированные в колхозах в начале 1930-х гг., были аналогичны тем, что стали предметом «Шахтинского дела». Кроме того, в резолюции содержался призыв выдать всех нарушителей и чужаков и расширить кадровый состав ВКП(б). В результате пленума появились политотделы МТС, что было расценено как решительное наступление на руководство колхозов. Весьма интересен тот факт, что многие чиновники в политотделах, как оказалось, лучше понимали особенности сельских реалий, нежели это удавалось центральной власти. Свидетельством может послужить, например, отчет работника политотдела Ивановской области, датированный 1933 г. В нем говорится, что ущерб оборудованию МТС был нанесен в результате недовольства, возникшего среди колхозников из-за крайне высокой платы за пользование техникой, а также жалоб на то, что ручной труд более эффективен.

В первой половине 1930-х гг. также продолжалось разбазаривание скота. Согласно данным Колхозцентра за 1931 г., 7,4% всех нападений на колхозы (что составило примерно 1 100 случаев) имели целью нанесение ущерба поголовью обобществленного скота. Эти случаи являлись лишь вершиной айсберга, который власти именовали словом «саботаж» и к которому относились не только забой скота или его незаконная продажа, но также и недостаточный уход и халатное отношение.

Как и в 1929–1930 гг., существовала прямая зависимость между действиями властей и процессом разбазаривания. В период 1931–1932 гг. была проведена серия мероприятий по принудительному выкупу скота из сократившегося частного сектора, которая в 1931 г. сопровождалась новым витком кампании по дальнейшей социализации того небольшого поголовья, что еще оставалось в частном владении колхозников. Эти меры привели к новому всплеску разбазаривания, напомнившему период 1929–1930 гг. Согласно советским источникам, в 1932 г. поголовье рабочего скота в колхозах уменьшилось на 16,8%. Этот процесс усугублялся массовым голодом, свирепствовавшим в селе. Людям не хватало еды, а животным — корма. В некоторых районах местное начальство в обход закона разрешало крестьянам забивать скот, чтобы прокормиться или продать его на рынке. Так, по данным за декабрь 1932 г., во Владимирском районе Ивановской области было забито 85–90% поголовья дойных коров. Несмотря на то что в марте 1932 г. партия объявила о приостановке дальнейшей социализации скота, официальные источники продолжали сообщать, что кулак использует «продовольственные затруднения», чтобы оправдать преступное обращение со скотом. В отчете, пришедшем в то время с Нижней Волги, отмечалось, что у 5% населения, «конечно, бывает недостаток хлеба». Когда нарком земледелия Яковлев поинтересовался, почему лошадям недостает корма, работники колхоза ответили: «Что же лошади? Мы сами кормимся плохо». Далее в отчете говорилось: «Когда вы ставите любой вопрос, кулак и подкулачник стараются затушевать его вопросами недорода, вопросами продовольствия».

Для правительства на первом месте были лошади, а не крестьяне, которые в этом отчете автоматически попадали в категорию «кулаков и подкулачников». Голод в деревне, по его мнению, был проявлением своекорыстных намерений, а главной проблемой представлялась нехватка корма. Власти обвиняли колхозников во всех возможных жестокостях, которые те якобы совершали, чтобы нанести вред поголовью колхозного скота, особенно лошадей. Регулярно сообщалось об обвинениях во вредительстве: крестьяне якобы кормили лошадей стеклом, гвоздями, отрезали им языки и попросту не ухаживали за ними. В одном из случаев, зафиксированном в колхозе «Буденный» Миллеровского района Северного Кавказа, за полгода сдохли 120 из имевшихся 450 лошадей. Узнав, помимо всего прочего, что в колхозную бригаду, отвечающую за содержание скота, входили представители местной интеллигенции, правительство выдвинуло обвинение в плохом управлении и саботаже. По всей вероятности, подобные обвинения, даже больше, чем в случаях порчи машинного оборудования, имели целью найти козла отпущения в лице работников колхозов, на которых можно было возложить ответственность за практически неизбежные проблемы с разведением скота, возникавшие в период голода и тотального обобществления.

Основным способом выражения протеста для работников, как и в период 1929–1930 гг., был просто временный или окончательный уход из колхоза. Осенью 1931 г. и весной 1932 г. это явление приобрело массовый характер. В первой половине 1932 г. в РСФСР общее количество коллективизированных дворов сократилось с 10 506 500 до 9 135 200. На Средней Волге в 1932 г. уровень коллективизации хозяйств снизился с 82,5% до 76,6%. На Северном Кавказе в период с 1 ноября 1931 г. по март 1932 г. количество дворов, вышедших из колхозов, составило 37 000. Донесения о повальном исходе шли отовсюду, включая Украину, Нижнюю Волгу, Центрально-Черноземную и Западную области. В некоторых районах развалились целые колхозы. Массовый голод стал основной причиной исхода 1932 г., хотя не последнюю роль сыграли плохое управление и хаос, царящие в колхозах, вкупе с постоянными «перегибами» со стороны должностных лиц. По данным Данилова, в 1931–1932 гг. из-за голода жители колхозов в Сибири, на Нижней и Средней Волге, на Северном Кавказе, на Украине и в Казахстане целыми деревнями уходили в города или на крупные стройки. В этот период около 200 000 крестьян с Украины, из Центрально-Черноземной области, с Северного Кавказа и Нижней Волги покинули свои дома и в поисках пропитания ушли в другие регионы, пока весной 1933 г. их насильно не вернули обратно. В 1932 г. в Западной области (и, возможно, в некоторых других) попытки слияния колхозов с целью расширения посевных площадей фактически привели к их развалу. В конце концов в июле 1932 г. обком был вынужден отдать распоряжение о разделении колхозов. В некоторых районах Дагестана слухи о вероятном отказе от политики коллективизации привели к массовому выходу из колхозов. Здесь и во многих других районах частичное восстановление рынков в мае 1932 г. привело к возникновению новой волны слухов о том, что колхозы ждет неминуемый роспуск, и лишь усилило тенденцию к выходу. В Западной Сибири в результате неурожая и проблем с продовольствием крестьяне в массовом порядке покидали колхозы вплоть до 1935 г. Согласно отчетам, многие из покинувших колхозы в этот период в 1933 г. бежали в Сибирь из других областей страны в поисках пропитания. Как и повсюду, здесь крестьяне уходили из колхозов на постоянную работу в города. Несомненно, некоторые из них впоследствии возвращались в колхозы (далеко не всегда добровольно), когда понимали, что больше им идти некуда. До начала войны подобных массовых выходов из колхозов больше не наблюдалось, хотя были зафиксированы отдельные случаи. Это последнее великое переселение довоенного периода, вызванное голодом и осознанием абсолютной тщетности труда в колхозах, было скрытым актом сопротивления, сводившимся к традиционной крестьянской тактике бегства. Время ожесточенных перестрелок с кулаками прошло. Перед правительством теперь стояла куда более серьезная и трудновыполнимая задача — реформировать культурные устои и весь жизненный уклад деревни — на сей раз не оружием, а с помощью трактора.

Власти противостояла массовая культура сопротивления, крестьянская община, которая и в мирные времена неохотно принимала реформы. Жестокие репрессии, голод, разгул криминала и совершенно чуждые формы труда сформировали в колхозах новый тип крестьянства, не отличавшийся покорностью. Государство также несло основное бремя ответственности за распад крестьянских трудовых традиций и привычных ритмов жизни. Крестьяне боролись за выживание, применяя для защиты методы повседневного сопротивления: отказ от работы, ее затягивание, уравниловку, симуляцию, воровство, саботаж и побеги. Настоящим противником государства в этой борьбе за «организационное и экономическое укрепление» колхозного строя (говоря официальным языком) были не кулаки или подкулачники и даже не «отсталые элементы» крестьянства. Это была сама культура крестьянского быта и труда, которая противоречила тому, что планировало насадить в деревне государство; в результате сельским жителям пришлось бросить все силы на то, чтобы выжить.

 

«Своекорыстные тенденции» и борьба за хлеб

Государство, обрекшее крестьян на голодную смерть, именовало их попытки выжить в условиях дефицитной экономики «своекорыстными тенденциями», тем самым искажая принципы моральной экономики деревни и превращая ее жителей в «воров» и «саботажников». Вот как вспоминает это время одна из крестьянок, входивших в общину толстовцев, которая была разрушена и насильно включена в колхоз: «Мы, женщины, стали воровками; наше существование стало зависеть от воровства. Мужчин не осталось, а нам нужно было растить детей и кормить их. У нас больше не было общей столовой, как раньше, при общине, а за каждый трудодень нам давали лишь 200 г. плохого зерна — попробуйте-ка прожить на это! Поэтому и тащишь с собой все что можешь. Возвращаясь с работы, уносишь картошку, свеклу, капусту. А ночью крадешься к кучам, сваленным на огородах. Кроме того, нужно кормить корову — она главная кормилица в семье. С рассвета до захода солнца трудишься в колхозе, а в “свободное” время нужно готовить, стирать и искать корм для коровы. Ночью будишь своего сына и идешь с ним, взяв его санки, на гумно, при этом оглядываешься, как воровка, пытаясь найти способ унести немного соломы. Вот как мы жили».

Большинство крестьян, особенно женщины, дети и старики, которые украдкой пробирались на поле по ночам, чтобы срезать колоски пшеницы (советская пресса называла их «парикмахерами»), не отнесли бы свою деятельность к сопротивлению. Они боролись за выживание, но в извращенном морально-политическом сталинском дискурсе это представлялось актом сопротивления во всех смыслах, предательством по отношению к новому порядку

Мелкая кража, с точки зрения властей — однозначное преступление, была широко распространенным явлением в колхозах с самого момента их создания. В начале 1930-х гг. жизнь целых семей часто зависела от остатков овощей и зерновых, которые удавалось унести с поля и спрятать дома. Власти рассматривали мелкое воровство как часть тайной деятельности кулака, который якобы продолжал распространять свое влияние на женщин и другие отсталые элементы в целях нанесения ущерба колхозам. Как пишет журнал «Советская юстиция», в начале 1930-х гг. возросло число случаев хищения социалистической собственности. В период с августа по декабрь, по сравнению с аналогичным периодом 1931 г., произошел пятикратный рост числа таких краж в Западной Сибири, в 4 раза увеличилось их количество на Урале и в полтора раза — в Московской области. Больше всего хищений совершалось в колхозах. Уже в конце 1931 — начале 1932 г., по словам председателя одного из сибирских колхозов, ситуацию можно было описать привычным и патологическим термином «эпидемия»: «Эта эпидемия, по-моему, вышла за пределы, когда с ней можно бороться только обычными путями в порядке текущей работы. Буквально нет такого дня, чтобы не случалось 2–3 случаев поимки окрестных крестьян с ворованным хлебом. Под предлогом якобы сбора колосьев выезжают к скирдам, набирают из необмолоченного хлеба и тут же в ближайшем лесу молотят».

«Обычные пути» довольно скоро сменились чрезвычайными мерами, когда 7 августа 1932 г. правительство опубликовало страшный указ о защите социалистической собственности, по которому виновного в краже ждали не менее 10 лет тюремного заключения или расстрел. Согласно недавнему (и, несомненно, еще не завершенному) исследованию, только в первые 5 месяцев после выхода этого закона были осуждены около 55 000 крестьян. Больше 2 000 из них были приговорены к смертной казни, впоследствии примерно половина приговоров была приведена в исполнение. Судебные власти заявляли, что изначально (в период с августа по ноябрь 1932 г.) этот закон применялся «либерально» и «умеренно», приводя в качестве доказательства данные о том, что подтверждение высших судебных инстанций получили лишь немногим более 50% уголовных дел, возбужденных по пунктам этого указа. Намного суровее применение закона стало в 1933 г., когда обвинение было вынесено в 103 400 случаях; в последующие годы их число сократилось. Деятельность судебных органов разворачивалась на фоне массового голода и стала вторым наступлением на крестьян, осуществляясь с той же жестокостью и наказанием всех без разбора, как в свое время раскулачивание. Проблема в применении закона (как и практики раскулачивания) заключалась в том, что под его действие мог попасть любой. Как заявил некий Карпенко, житель сибирской деревни, который ранее обвинялся в краже зерна, «если судить меня, так и всех надо судить, потому что все крали хлеб». Такие «воры» в соответствии с законом именовались «врагами народа». В результате в условиях массового голода изменниками стало большинство жителей деревни.

Голодные крестьяне, чтобы прокормить свои семьи, шли на расхищение социалистической собственности даже под страхом тюрьмы или смертной казни. Согласно статистике, из 20 000 крестьян, задержанных в первые 5 месяцев после вступления закона в силу (7 августа), 15% составляли кулаки, 32% — колхозники и 50% — те, кто еще не вступил в колхозы. Даже если принять на веру цифру в 15%, кулаки, объявленные главными врагами государства, все же составляли абсолютное меньшинство среди совершавших кражи. В 1932 г. крестьяне часто участвовали в воровстве группами, а в 1933 г. большинство из них уже действовали поодиночке. Более половины украденной из колхозов собственности составляло неубранное зерно. Эти кражи и были делом «парикмахеров». Они же являлись свидетельством не только того, что основной мотивацией воровства был голод, но и показывали неспособность (или даже нежелание) крестьян полностью собирать весь урожай с колхозных полей. Единоличники, которые входили в указанные 50% осужденных крестьян, действовали из аналогичных побуждений, поскольку большую часть их имущества и заработка отобрали в виде штрафов либо в процессе проведения непомерных заготовительных кампаний, а в некоторых случаях фактически изъяли в результате их выхода из колхозов после марта 1930 года.

Женщины и дети совершали значительную часть хищений в колхозах. Вполне предсказуемо, что в официальных источниках сообщалось о кулаках, которые якобы стояли за этими действиями и толкали несознательных крестьян на воровство. Однако для того, чтобы решиться на кражу, хватало голода и отчаяния. В отчетах содержались предположения, что порядка трети от общего количества участников краж могли составлять женщины с детьми. Например, имел место случай, когда две женщины (у одной из них, 28-летней, было трое детей) получили наказание в виде 10 лет лишения свободы за то, что украли в сумме 4 кг зерна. Еще две женщины, оставшиеся без мужей, которых объявили кулаками и отправили в ссылку, были осуждены по августовскому закону лишь за то, что срезали верхушки колосьев. Дети, пойманные на краже, также решались на нее ради своих семей. Вероятно, их участие было обусловлено надеждой, что они привлекут меньше внимания или не понесут столь серьезной ответственности за содеянное. Иногда они действовали по собственному желанию, поскольку им приходилось брать на себя громадную ответственность за свою жизнь или за жизнь своих близких. Так, в двух районах Московской области среди тех, кто был осужден по статьям закона, большинство составляли именно дети. В некоторых случаях дети, которых впоследствии поймали на краже, притворялись, что собирают грибы, хотя на самом деле воровали зерно из зерноуборочных комбайнов на полях. Сами колхозы иногда становились сообществом соучастников, когда в них на охрану амбаров ставили детей, стариков, глухих или слепых, чтобы, по всей видимости, облегчить кражи. В кубанском колхозе «Большевик» в 1932–1933 гг. из-за обвинений в краже была исключена пятая часть его членов. Такой уровень в целом был характерен для всей области, если не для большей части страны.

Воровство достигло таких масштабов, что крестьяне начали обворовывать друг друга. Согласно донесениям, «массовые хищения собственности» колхозных работников происходили на Нижней Волге, на Северном Кавказе и в других районах страны. Сообщалось, что многие крестьяне, опасаясь грабежа, страшились оставлять свои дома, даже выходя на работу в поле. В последние месяцы 1933 г. ситуация ухудшилась настолько, что из разных концов страны стали поступать сообщения о случаях совершения самосудов над грабителями. В одном из таких случаев крестьяне избили двух колхозников за то, что те украли несколько картофелин. В другой раз члены колхозной администрации и один из колхозников, который, вероятно, мог быть мужем осужденной, поскольку носил ту же фамилию, учинили самосуд над женщиной. Из-за того, что та украла несколько картофелин, они облили ее чернилами и выставили на всеобщее посмешище, а затем заперли в подвале. Новая моральная экономика превратила крестьян в воров, а голод и дефицит заставили их ополчиться друг на друга из-за корки хлеба.

Во многих районах кражи совершались в тайном сговоре с представителями местных властей, прежде всего колхозного руководства, большинство из которых к тому времени являлись выходцами из крестьян. Власти именовали это местничеством (следованием местным интересам), а в большинстве случаев — вредительством, саботажем или проникновением кулаков в управленческий аппарат. Образование в 1933 г. политотделов МТС и совхозов стало следствием осознания невозможности положиться на местных партийцев. Несмотря на то что иногда действительно имели место кражи, в период голода местные власти, как и их избиратели, старались сдержать натиск центра, отстоять свои интересы и выжить. Согласно донесению, председатель одного из колхозов заявил своему начальству: «Мы вас не признаем, хлеб — наш, и мы распоряжаемся как хочем». В значительной мере саботаж был направлен против чрезмерных и, по сути, невыполнимых требований по заготовкам. Уже в 1931 г. руководители колхозов, противившиеся выполнению заготовок, могли попасть под действие статей 109, 111 и 112 Уголовного кодекса по обвинению в злоупотреблении служебными полномочиями или пренебрежении служебными обязанностями. Тем не менее в колхозах Украины и Северного Кавказа (как и в других частях страны) местные и районные власти возмущались непомерными обязательствами по госпоставкам. Так, члены руководства колхоза в Тихорецком районе Северного Кавказа попросту раздали зерно голодающим крестьянам, а затем подделали отчетную статистику. Председатель колхоза «Трудовик» Костромской области на всеобщем заседании объявил: «План у нас выполнен на пятьдесят процентов, и этого хватит… Все равно на сто процентов не выполнить, а потому от дальнейших заготовок надобно отказаться…» В Западной области один из коммунистов по фамилии Бонадыкин смело выступил против заготовок, заявив вышестоящим чиновникам: «Посягать на колхозную собственность никому не позволю».

Многие из членов колхозного руководства и даже районных чиновников старались дать крестьянам, работавшим в колхозах, хотя бы минимум средств для выживания. В колхозах часто искали способы создания запасов зерна, чтобы обеспечить пропитанием нетрудоспособных жителей (детей и стариков) и отложить часть на черный день. В октябре 1931 г. правительство издало указ, запрещавший создание запасов до того, как будет выполнена норма по заготовке зерна. Власти заявляли, что колхозники в первую очередь обеспокоены своим потреблением и «эгоистичными целями» в ущерб поставкам зерна, которое шло на экспорт и на питание для рабочих в городах и для солдат Красной армии. Уполномоченный Колхозцентра Аристов сетовал осенью 1931 г. на то, что колхозы на Северном Кавказе заботятся о выполнении Госплана по заготовкам только после того, как обеспечат себе достаточно хлеба и корма для скота. Председатель крымского колхоза «Новый труд» отказался отдать излишки зерна, а вместо этого сформировал запасы в размере 50 пудов на каждых двух жителей колхоза. Его поступок расценили как саботаж. Власти относили любую попытку создания подобных резервов к тому, что они называли «капиталоманией», видя в подобных действиях саботаж или ухищрения для защиты интересов крестьян, а значит — антиправительственную деятельность.

Чиновники утверждали, что «кое-где проводники кулацкой идеологии, играя на частнособственнических инстинктах отсталых элементов, пытаются осуществить кулацкий лозунг: “Сначала хлеб себе, а потом государству”». Предполагалось, что кулаки, стремясь подорвать систему изнутри, пропагандируя приоритетность выживания крестьян, проникали в колхозы и руководящие органы. По заявлениям правительства, на Северном Кавказе, на Украине и особенно на Кубани, а также в других частях страны местный и районный чиновничий аппарат «сращивался с кулачеством», распространяя разговоры о нехватке зерна и продовольственных затруднениях. Подобное «сращивание» послужило причиной массовых чисток в местных органах самоуправления в 1932 и 1933 гг. В колхозах действительно использовался целый ряд уловок, чтобы сохранить часть зерна. В некоторых случаях им удавалось удержать некоторую долю излишков с помощью поддельных отчетов или заниженных оценок ожидаемого урожая. Иной раз в ход шли бухгалтерские хитрости, когда делали два комплекта документов или просто не записывали часть активов. Поступали официальные жалобы, что административные работники колхозов завышают или фальсифицируют размеры выплат на трудодни, вписывая так называемые мертвые души, чтобы увеличить нормы потребления, или применяя метод распределения прибыли «по едокам», обеспечивающий минимальные средства к существованию. Также в колхозах могли в обход закона разрешить рыночную торговлю до того, как выполнены все нормы по заготовкам. Иногда руководство просто-напросто раздавало зерно голодающим, тем самым становясь участником того, что власти именовали «разбазариванием зерна».

Уловки и жульничество имели место не только в колхозах — то же самое происходило на элеваторах и железнодорожных станциях, куда свозилось зерно для государства. И колхозники, и единоличники иногда преуспевали в получении фальшивых документов, подтверждающих, что они выполнили обязательства по поставкам зерна. Также поступали донесения о манипуляциях с объемами, о зерне, спрятанном в двойном дне вагонов (предположительно для тех, кто работал на железных дорогах), и даже о пропаже целых вагонов зерна. Некоторые из них относятся к периоду 1934 и 1935 гг., когда, согласно официальным заявлениям, кражи якобы пошли на спад. Во всех этих случаях действия местных властей подпадали под категорию предательства, поскольку они ставили «местные интересы» (что часто было эвфемизмом, подразумевающим вопрос выживания крестьян) над государственными.

С согласия местных властей или без него, в первой половине 1930-х гг. крестьяне продолжали сопротивление проведению госзакупок зерна, однако реже, чем в конце 1920-х гг. Осенью 1930 г. были случаи, когда колхозники ставили условия, на которых хотели бы обменять зерно, например получение промышленных товаров или, гораздо чаще, обеспечение прожиточного минимума. Крестьяне, как единоличники, так и колхозники, пытались спрятать запасы; иногда на это шли даже целые колхозы. В 1931 г. в Ольховском районе Нижневолжского края женщины иногда не давали подвезти телеги к зернохранилищам. В одной из деревень Татарии жители выразили свое отношение к мероприятиям по поставке урожая государству, устроив импровизированную казнь курицы, которую затем оставили висеть, прикрепив к ней записку. Записка гласила: «Она не выполнила норму по яйцам. Она не может производить столько, сколько требует государство». По словам российского историка И.Е. Зеленина, в 1932 и 1933 гг. среди крестьян наблюдалось массовое недовольство, особенно в районах Северного Кавказа и Украины. Они отказывались выходить на работу а на собраниях протестовали против норм заготовок. Как отмечает крупный эксперт по периоду голода В.В. Кондрашин, в то время акты активного сопротивления наблюдались очень редко, что в значительной степени обусловливалось страхом крестьян. Основными, хотя и нечастыми, формами протеста были внезапные нападения на транспорт, перевозящий зерно, повреждение мостов и редкие бунты. Иногда крестьяне пытались препятствовать доставке зерна к элеваторам. В конце 1935 г. члены колхоза «Челябинск», бывшие партизаны Красной армии, заявили: «Как мы партизаны, как мы много боролись, так мы хлеба государству давать не должны». В 1934 г. в Карелии против непомерных квот на собранный урожай протестовали все колхозы Тепло-Огаревского района. В колхозе «Красный Октябрь», в который входило 200 дворов, все единогласно проголосовали против выполнения норм. Собрание продолжалось всю ночь и даже следующий день. Утихомирили жителей только после того, как власти начали производить аресты участников собрания по обвинению в «спекуляции». Когда Примерный устав сельскохозяйственной артели 1935 г. был наконец вынесен на обсуждение, крестьяне в одном из колхозов вычеркнули пункты, касающиеся выполнения обязательств перед государством, вероятно, ошибочно посчитав, что Устав представляет собой некое взаимное соглашение.

Сразу после проведения коллективизации борьба за зерно между государством и деревней приобрела характер противостояния колонизаторов и колонии. Те действия «тихой сапой», как называли их власти, по сути, представляли собой лишь отчаянные попытки людей выжить в разгар голода. Иногда они находили поддержку у местных функционеров, чьи поступки были продиктованы как стремлением выразить протест, так и собственными естественными интересами. Ответом правительства стали массовые репрессии, которые могли сравниться по масштабу с периодом раскулачивания. ГУЛаг был переполнен толпами арестованных крестьян и местных управленцев. Репрессии оказались настолько жестокими, что в 1935 г. власти провели несколько амнистий, чтобы хоть как-то компенсировать колоссальный ущерб, который нанесли поголовные аресты того времени. Борьба крестьян за свою жизнь и плоды своего труда приобрела черты традиционных стратегий выживания. Падение трудовой дисциплины, повсеместное хищение социалистической собственности, и особенно воровство у самих крестьян, служили тревожными признаками деградации культуры и ценностей, вызванной формированием нового порядка.

 

Эпилог: самозащита и саморазрушение

Общинные нормы толкали крестьян на сопротивление и после окончания коллективизации. По мере того как деревню покидали городские представители советской власти, крестьяне стали бороться не только с государством, но и друг с другом. Предметами разногласий становились вопросы справедливости, мести и экономического самосохранения. Колхоз, как ранее сельская община, превратился в арену внутренних конфликтов и противоречий. Возможно, именно это и имели в виду власти, когда предостерегали от «идеализации» колхозов и напоминали о постоянно витавших в деревне кулацких настроениях. Предполагалось, что с «ликвидацией кулака как класса» исчезнут и социально-экономические причины классовой борьбы. Однако дефицитная экономика не только стимулировала рост неравенства внутри колхозов и между ними — она стала причиной жестокой конкуренции за средства существования. В суровых условиях нехватки ресурсов община ополчилась на своих же членов, делая изгоями не только тех, кто нарушил нормы коллективизма и справедливости, но и тех, чей образ жизни мог быть истолкован как странный, чужой или маргинальный. Новый колхозный порядок формировался на фоне попыток самозащиты и тенденции к саморазрушению крестьянской общины.

Принципы коллективизации по-прежнему действовали в селе на протяжении 1930-х гг. Активистов из числа крестьян все так же презирали и ненавидели за нарушение идеалов коллективизма. Те, кто непосредственно принимал участие в коллективизации и раскулачивании, часто жили в окружении враждебных соседей, помнивших пережитые страдания. Кроме того, оставалась часть лишенных собственности кулаков, которые все еще жили в деревне или неподалеку от нее, являясь, по мнению правительства, источником постоянных проблем («агитаторами»). Термины «колхозник» и «коммунар» могли быть и ругательствами, в зависимости от того, кто их произносил. В прессе в тот период появились сообщения о случаях мести и клеветы, мишенью которых становились активные сторонники коллективизации. Один из активистов в 1928 г. был ответственным за мероприятия по преследованию кулачества. Кулаки тогда избили его и убили его брата. Сам он подвергался постоянным нападкам соседей, а в 1931 г., по иронии судьбы, был вынужден платить налог как кулак. Как сообщается, отец одного из осужденных в 1928 г. кулаков использовал свою дружбу с председателем сельсовета, чтобы разоблачить бывшего активиста. В другом случае селькорка обвинила местных партработников в связи с кулаками и даже в преступных действиях. В конце концов, суд выяснил, что она была дочерью исключенного члена колхоза и любовницей одного из раскулаченных, а местные партработники как раз и были теми активистами, кто проводил эти репрессивные мероприятия. В подобных ситуациях крестьяне не только искали способ отомстить обидчикам, но и использовали для этого те же методы, что применяли их угнетатели. В течение первой половины 1930-х гг. наряду со случаями настоящих, на первый взгляд, преступлений прессу наводнили сотни доносов от крестьян о проникновении кулаков в руководящие органы, о случаях саботажа и прочей подрывной деятельности. Публичные разоблачения официальных лиц и фальсифицированные доносы к 1931 г. стали, пожалуй, основными в практике сельсудов, в большинстве областей страны составляя от 20 до 30% всех дел о клевете и оскорблениях. В случаях таких доносов было практически невозможно докопаться до истины. Истина в постколлективизационном селе являлась столь же относительным понятием, как и класс. А пока продолжаются исследования деятельности местных сельсудов и разбор обвинительных писем, можно предположить, что риторика правительства стала для крестьян по обе стороны баррикад эффективным средством ведения внутренней борьбы. В период коллективизации давние обиды и постоянные трения становились причиной доносов даже на членов собственной семьи.

Однако гонениям подвергались не только те, кто проявил себя в период коллективизации как активный ее сторонник. Новые активисты, часто молодые женщины, которые предпочитали общине новый порядок, могли также ощутить на себе враждебность соседей из-за нарушения устоев. К выдающимся работникам, ударникам, а позже стахановцам, зачастую относились как к штрейкбрехерам, которые стремятся превзойти соседей и выслужиться перед начальством, часто ради материального вознаграждения, но иногда и ради краткой похвалы, по зову долга или веры. Понятие «ударник» в некоторых случаях стало заменой уничижительного термина «бедняк». Так, например, по словам одного из работников политотдела МТС на Кубани, «…одна колхозница со слезами жаловалась представителю политотдела, что ее обижают, называя ударницей. Она уверяла, что работает добросовестно, а ее почему-то оскорбляют, присваивая ей звание ударницы. Она угрожала бросить работу, если не прекратятся эти обиды».

В другом случае одного молодого крестьянина назвали «тайным ударником» за то, что он не хотел, чтобы кто-либо знал о его положении и трудовом рвении. Женщины-активистки особенно часто становились объектом гнева общины, испытывая на себе все его проявления — от словесных проклятий до поджога домов и убийств. Как сообщалось в одной из местных газет на Нижней Волге в 1934 г., женщин-активисток часто оскорбляли мужья, которым «было стыдно» за деятельность их жен. Также распространялись слухи о том, что женщины-ударницы, которым приходилось во время сезонных работ спать далеко в полях, вступали в беспорядочные связи. В середине 1930-х гг. женщины-стахановки, работавшие в колхозах, часто подвергались гонениям, избиению и даже сексуальному насилию со стороны родственников и других колхозников, которых возмущала их активная работа. Женщины в таких случаях рисковали вдвойне: они нарушали законы деревни, не только разрушая связь со своей общиной, но и выходя за рамки подчиненной роли, исполнения которой ожидали от них другие крестьяне.

Так же как выход за установленные рамки мог подвергнуть опасности жизнь активных членов колхоза и посеять разлад между соседями, применение различных форм наказания могло подорвать нормы общины. Например, на Кубани в колхозах разгорались скандалы, когда крестьяне видели свои фамилии на «доске позора», куда их вписывали за плохие показатели в работе. Здесь жители жаловались, что такая практика разрушает добрососедские отношения. Точно так же в некоторых общинах крестьяне продолжали защищать и поддерживать тех, кого ранее обвинили в кулачестве. Далеко не редко случались побеги из специальных поселений, куда ссылали кулаков. Только в период с сентября по ноябрь 1931 г. было совершено 37 000 побегов, многие из которых закончились «трагедией». По данным за 1932 г., было зафиксировано 207 010 побегов. И в последующие два года — 1933-й и 1934-й — этот показатель оставался достаточно высоким, составив 215 856 и 87 617 случаев соответственно. Многие беглецы пытались добраться до родной деревни. В прессе иногда появлялись сообщения о вернувшихся кулаках, обвинявшихся в воровстве; им выносили новый приговор или возвращали их в места прежней ссылки. Бывшие соседи часто старались предоставить им убежище и пропитание, храня в тайне новость об их возвращении и тем самым подвергая себя огромному риску. В других ситуациях крестьяне выступали в защиту своих соседей, несправедливо обвиненных в кулачестве и подвергавшихся угрозе исключения из колхоза. Даже в условиях кардинальных изменений в обществе чувство единства села простиралось далеко за пределы солидарности перед лицом ужасов коллективизации. Будь то похвалы или выговоры, принципы нового порядка, которые могли столкнуть соседей друг с другом, возвысить или принизить кого-либо за счет позора остальных, вызывали гнев крестьян. Они применяли как активные, так и защитные меры, с целью установить некое подобие контроля над внутренней динамикой сельской жизни.

Попытки поддержания единства и общности могли перейти в поиск единообразия и сплоченности на основе выравнивания имущественного положения в условиях дефицитной экономики. Расслоение внутри самой деревни стало очевидным, когда крестьяне, которым уже не нужно было противостоять ежедневным вторжениям и постоянному прямому насилию со стороны общего врага, стали бороться за выживание, сталкиваясь со все новыми трудностями. Обеспечение внутреннего единства, которое всегда было присуще селу и небольшим общинам, могло перерасти в погоню за единообразием, когда крестьяне выступали против тех односельчан, которые, так или иначе, отличались от остальных. Слой чужаков и маргиналов особенно выделялся среди жертв репрессий в период, последовавший за кампанией по коллективизации. К ним традиционно относились с подозрением и пренебрежением, однако преследованиям подвергали только во время серьезных социальных потрясений. «Бывшие люди» — те, кто в общественном сознании был тесно связан с дореволюционным режимом, например помещики, торговцы, лавочники, духовенство, деревенские и волостные старосты, царские офицеры и полицейские, — подвергались свирепым нападкам как сверху, так, предположительно, и снизу. Группы общества, относившиеся к «бывшим людям», служили традиционными объектами неприязни со стороны крестьян. В условиях голода и разорения именно среди них начинали искать виновных и могли преследовать их, применяя к ним те же приемы, что и к активистам в годы коллективизации. Другие категории «отщепенцев» или близких к ним, как, например, сезонные рабочие, ремесленники и представители сельской интеллигенции, в то время также становились жертвами гонений. Им были доступны внешние источники заработка, право на владение земельным участком и прочие привилегии от колхоза, если они сами или члены их семей в нем состояли. В то же время к ним не предъявлялись требования по выполнению норм труда, как к их соседям. В условиях дефицитной экономики эти мнимые привилегии в глазах общины легко могли возвысить такие семьи над другими. Они казались насмешкой над принципами справедливости и равенства по отношению к голодающим крестьянам и нарушением норм новой моральной экономики. По логике общины, эти люди не вносили своего вклада в деятельность колхоза, однако поглощали имеющиеся скудные ресурсы наравне с остальными работниками. По тому же принципу хозяйства, отнесенные к маргинальным по экономическим или социальным признакам, должны были понести наказание за то, что не выполняли свою часть обязательств перед колхозом, расходуя при этом дефицитные ресурсы. Бедные хозяйства, которые вели одинокие женщины, жены солдат, призванных на военную службу вдовы, старики или инвалиды, часто становились объектами преследования на местном уровне, однако высшие инстанции обычно смягчали их последствия. Несмотря на то что во многих колхозах все еще пытались создавать запасы для нетрудоспособного населения всех категорий, представляется, что большинство прежних общинных методов поддержки тех, кто не в состоянии обеспечить себя, отмирало вместе с преобразованием села. Теперь слабые и нетрудоспособные его жители были живым нарушением принципов новой моральной экономики.

Официально отщепенцами при новом коллективном строе признавались те, кто остался за рамками колхозов, — единоличники и частные фермеры. Для правительства они равнялись кулакам или, в лучшем случае, подкулачникам. Отношение же к ним колхозников было куда более сложным. Иногда они, как и вернувшиеся кулаки, оставались членами общины. Зачастую только один член семьи вступал в колхоз, чего было достаточно для сохранения большинства привилегий, которые это членство давало. Такой крестьянин являлся членом не только общины, но и семьи. Некоторые использовали практику временного, сезонного членства в колхозе, чтобы избежать уплаты налогов, которые частные хозяйства должны были платить в определенные периоды года. В других случаях подобные уловки вкупе с угрожающим состоянием местной и национальной экономики заставляли колхозы превращаться в настоящие крепости, чтобы минимизировать тяготы неблагоприятных периодов и поддерживать определенный уровень жизни своих членов. В таких условиях отношения между теми, кто входил в колхоз, и теми, кто оставался за его пределами, становились враждебными. В ряде случаев, особенно во время голода, руководство колхоза могло отказать крестьянам в прошении о вступлении или выходе из него. Иной раз к новым членам предъявлялись более обременительные требования, что осуждалось в Москве. В Центрально-Черноземной области, на Средней Волге, в Сибири и в других областях бывали случаи, когда крестьянам отказывали в приеме в колхоз из-за того, что у них не было инвентаря, либо требовали, чтобы до вступления они купили лошадь. Единоличники оказались зажаты между правительственными и колхозными претензиями. В коллективизированной деревне позиция единоличника была чуждой и государству, и, зачастую, членам колхоза. В условиях нового порядка в деревне принцип равенства сталкивался с колхозными нормами коллективизма, которые в действительности были не более чем утопией и попыткой внешних сил расколоть общину, выделив в ней различные группы крестьян. Центробежные и центростремительные силы, действовавшие на новую колхозную общину, вступали в скорее кажущееся, нежели реальное противоречие, поскольку влияние этих сил, соответственно либо укрепляющее, либо ослабляющее связи внутри нее, проистекало из схожих источников и имело аналогичные последствия. Травмы, нанесенные коллективизацией деревне, — отчаяние, вызванное голодом, борьба за скудные материальные ресурсы и жестокость, которую несло это время, — обусловили использование общиной совокупности методов сопротивления, основывавшихся на стратегиях самозащиты и тенденции к саморазрушению. Эти стратегии имели своей целью выживание и движение к единообразию, которое не могло быть достигнуто. Как и община доколлективизационного периода, новая община не стала воплощением сплоченности, эгалитаризма и обезличенности. Внутреннее и внешнее давление на колхоз привело к формированию ее новых социально-политических контуров и новых форм стратификации. В ходе реформирования общины в руководстве колхозов шли процессы формирования новых, часто обновляющихся элит, в которые входили группы лиц, отличающиеся по своим навыкам, уровню доходов, количеству членов семьи, ее связям и т. д. На фоне формирования этой иерархии шло развитие внутриобщинных конфликтов, вращавшихся вокруг вопросов самосохранения и равенства. Междоусобица начала 1930-х гг. была вызвана репрессиями и культурным расколом, в то время как другие аспекты крестьянской культуры продолжали способствовать упрочению общинных связей и идеалов, что вылилось в формирование смешанного общества. Память о коллективизации и ее политические аспекты оставались важным фактором эволюции отношений в деревне нового порядка.

 

Заключение

В преамбуле Примерного устава сельскохозяйственной артели содержится традиционная клятва верности режиму. Члены колхозов обещают «обеспечить полную победу над нуждой и темнотой, над отсталостью мелкого единоличного хозяйства, высокую производительность труда и, таким образом, лучшую жизнь колхозников». Последние слова преамбулы являют собой особо впечатляющий пример лояльности: «Колхозный путь, путь социализма есть единственно правильный путь для трудящихся крестьян. Члены артели обязуются укреплять свою артель, трудиться честно, делить колхозные доходы по труду, охранять общественную собственность, беречь колхозное добро, беречь тракторы и машины, установить хороший уход за конем, выполнять задания своего рабоче-крестьянского государства и таким образом сделать свой колхоз большевистским, а всех колхозников зажиточными».

По сути, это и есть квинтэссенция сталинской революции в деревне и «социалистического преобразования» крестьянства. В то же время за этим «коммунистическим рецептом» кроются не только желания и цели, но и набор конкретных «лекарств» для каждой из болезней, которым была подвержена система коллективных хозяйств первой половины 1930-х годов.

Эти методы нашли отражение в ряде компромиссов, содержащихся в Уставе, которые призваны отразить понимание трудностей и реалий крестьянской жизни и добиться соответствия им политики партии. По Уставу, земля предоставлялась колхозам навечно, что должно было служить гарантией стабильности землепользования в будущем, а некоторыми крестьянами было, неожиданно для властей, воспринято как угроза нового крепостного права. Полностью узаконивались приусадебные участки и гарантировалась неприкосновенность частной собственности колхозников — их домов, скота, хозяйственных построек, домашней утвари и инвентаря для работы на этом участке, с подробным описанием каждого пункта. В Уставе содержалось предложение за плату использовать колхозных лошадей для личных нужд и устанавливались четкие правила исключения из колхоза. К 1935 г. большинство из этих аспектов стали предметами обычной практики в колхозах, тем самым государство подтверждало уже свершившийся факт. Уже весной 1932 г., а затем в начале 1933 г. власть несколько отступила от жесткой линии, разрешив ограниченную торговлю и признав важность более четкого определения обязанностей колхоза перед государством. Речь не идет о нарушении государством своих собственных решений, как и о том, что крестьянство диктовало свои условия. Скорее дело в том, что государству пришлось принять существующую ситуацию исходя из своих прагматичных интересов. В итоге оно «ограничилось» изъятием у своей крестьянской «колонии» зерна, свернув свою революционно-колонизаторскую миссию в отношении ее жителей или, по крайней мере, несколько умерив свой пыл.

Примерный устав сельскохозяйственной артели 1935 г. содержит хотя и косвенные, но все же доказательства того, что в условиях наступления модернизаторской деятельности коммунистов, подкрепленной грубой силой, крестьянская культура и традиции продемонстрировали свою силу и крепость. Из этого сурового испытания крестьянство, разумеется, не вышло победителем. Ужасными испытаниями для деревни стали смерть и разрушение, посеянные коллективизацией, голод и урон, нанесенный культуре села в первой половине 1930-х гг. Однако крестьянское сопротивление, будь его целью выживание или протест, продемонстрировало сплоченность и стойкость крестьянства как автономной социальной формации благодаря или вопреки агрессивному курсу государства. Пассивные и повседневные формы сопротивления, традиционные механизмы выживания и крестьянской политики предшествовали коллективизации, сопутствовали ей и продолжали применяться еще долгое время после окончания и коллективизации, и голодных лет, подрывая основы коллективного сельского хозяйства. Коллективизация завершилась победой государства, но это была пиррова победа: хотя крестьянскому бунту 1929–1930 гг. уже не суждено было повториться, а система коллективных хозяйств пустила корни в деревне, гражданская война в стране продолжалась. Противостояние двух принципиально различных культур зашло в тупик, приняв форму затяжного конфликта колонизаторов с колонизируемыми.