До сих пор очень упорно держится взгляд, что императорство было в Риме демократической и даже социальной монархией. Цезарь и Август все еще слывут за наследников демократической программы. В то же самое время все привыкли слышать уничтожающий приговор над римской демократией, присоединяться к осуждению римских популяров за их программу и тактику. Римский народ конца республики принято изображать в самом черном виде, как недисциплинированную массу, живущую в праздности на счет государства, способную только на беспорядочный протест и мятежи. И тогда выходит, что монархия оказала обществу двойную услугу: она избавила его от зол и опасностей демократического режима, удовлетворив в то же время законные стремления широких слоев населения, выполнив идейное завещание демократии.

Такая постановка кажется нам вдвойне неправильной. Во-первых, она приписывает монархии в Риме такие цели и задачи, которых монархия нигде и никогда не ставила и не выполняла. Монархия – всюду результат и увенчание феодально-крепостного строения общества, а в Риме эта связь между наступлением социальной иерархии и политического омертвения особенно отчетливо видна. Принципат одного вырос из принципата немногих. Во-вторых, суждение об умирающей демократии Рима чрезвычайно односторонне и несправедливо. Это суждение основывается не на фактах, а на произвольной теоретической характеристике, составленной усилиями противников демократии. Нам необходимо более детально изучить программу и тактику римской демократии после сулланского времени. Но, прежде всего, следует дать себе отчет в происхождении неблагоприятных оценок римского народа конца республики.

Нетрудно отыскать те отзыва античных писателей, которые легли в основу суждений новоевропейских ученых. Вот, например, характерная оценка демократии у Цицерона в его трактате по римскому государственному праву. Цицерон – сторонник пассивной республики. Без сомнения, республика составляет всенародное дело. Но народное верховенство – лишь общий принцип, оно должно оставаться в теории, оно допустимо только в качестве фикции. В действительности нет ничего хуже правления «через посредство народа». «Лучше царская власть, чем свободный народ». Настоящая демократия – худший, наиболее испорченный вид правления. Предусматривая, что в этом комментарии найдут противоречие первоначальному определению, respublica = res populi, Цицерон прибегает к некоторой словесной игре. Надо различать понятия: одно дело – народ, другое – толпа; одно – общественный интерес, другое – общественная тирания, а тирания массы ничем не отличается от тирании одного или немногих лиц. Неограниченное господство народа рисуется Цицерону в чертах социального насилия и переворота: масса казнит по усмотрению, расхищает, завладевает всем, растрачивает все, что ей угодно. Нельзя даже понять, какие факты мог бы привести Цицерон в подтверждение подобного эффекта народоправства, когда же в Риме было что-нибудь похожее на демократический террор? Получается впечатление, что Цицерон просто взял явления сулланской реакции и приписал опалы, казни, конфискации диктатора произволу народной массы, раз уже высказано было теоретическое положение: «Тирания массы ничем не отличается от тирании одного или нескольких лиц».

Очень сильное впечатление оставляла всегда картина, нарисованная Саллюстием в истории заговора Катилины, и ей готовы были придавать тем более значения, что автор сам считается сторонником цезарианской демократии. Объясняя, почему весь плебс в 63 г. увлечен был революционными целями, Саллюстий говорит: «Это понятно… в государстве всегда люди неимущие завидуют благонамеренным гражданам, превозносят злоумышленников, ненавидят все старое, жаждут всякой новизны, из-за недовольства своим положением готовы все опрокинуть, легкомысленно проживают за счет беспорядков и мятежей: бедноте все равно нечего терять. Городская же масса (Рима) по преимуществу отличалась необузданностью. Все те люди, которые где-либо заявили себя дерзкими поступками, все, кто в развратной жизни утратили отцовские достояния, все те, кого заставили бежать из дому преступления и злодейства, стекались в Рим, как в клоаку. Кто помнил сулланское торжество, когда из рядовых воинов многие поднялись до сенаторского звания, до царского богатства и обстановки, надеялся захватить различные блага тем же путем, только бы добраться до оружия. Наконец, крестьянская молодежь, привыкшая к нужде, к тяжелой наемной работе на полях, привлеченная раздачами из частных и государственных средств, готова была предпочесть городской досуг неблагодарному труду. Всем этим элементам служила пищей общественная болезнь. Поэтому нечего удивляться, если беднота, испорченная нравственно, возбужденная чрезмерными ожиданиями, искала в политике единственного для себя спасения».

В сущности, этой тирады было бы достаточно, чтобы перестать раз навсегда считать Саллюстия демократом. Весь этот проповеднический, обличительный тон свидетельствует о чисто риторическом происхождении характеристики римской массы. Плебейство было глубоко испорчено, и, кроме грубейших материальных интересов, ничего не признавало, – вот вывод патетической речи. Но вслед за тем Саллюстий отмечает в том же народе чувства, стоящие в полном противоречии с развращенностью, жадностью и продажностью, будто бы свойственными плебейской массе. По его словам, увлечение революционными планами, вера в свое дело была так велика у сторонников катилинарного движения, что, несмотря на двукратное приглашение сената, на обещание награды, ни один человек из всей массы принимавших участие в «заговоре», не выдал товарищей, никто не ушел из лагеря Катилины. Очень некстати для себя Саллюстий прибавляет фразу: «Такова была сила болезни, заразой охватившей умы огромного числа граждан». Таким образом, испорченности уже нет, а есть увлечение революцией, которое предполагает, во всяком случае, большой моральный подъем.

У Саллюстия, между прочим, указана необыкновенная притягательность столичных раздач, из-за которых будто бы масса крестьян устремилась в Рим, чтобы жить там в полной праздности. Ту же тему развивает историк междоусобных войн Аппиан. Население Рима и без того было пестро и испорчено смесью различных элементов: «Вольноотпущенные приравнены в правах к гражданам, рабов нельзя отличить по повадке от господ, тем более, что они позволяют себе носить всякую одежду, кроме сенаторской». Но хлебные раздачи, производившиеся в Риме, еще увеличили вредное смешение людей: они стали притягивать в столицу «весь праздный, нищий и беспутный народ из Италии».

На этих заявлениях Саллюстия и Аппиана основываются обычные изображения римского простонародья конца республики. При этом едва ли давали себе труд реально представить, как возможно было полумиллиону населения с семьями существовать на щедрые хотя бы, но все-таки случайные подачки, и вообще, что это был за центр, весь состоявший из каких-то беспечальных лаццарони? Мы видели, что Рим имел значение важного индустриального пункта для ближних итальянских областей. Он должен был заключать в себе массу ремесленников, мелких торговцев, приказчиков, людей, занятых извозом и транспортом, т. е. классов аналогичного положения с бедными слоями современных нам больших городов. Магнаты и денежные короли могли путем раздач и подкупов достигать нужных им решений в народных собраниях, но никогда масса населения не могла быть взята целиком на государственное содержание, никогда из-за хлебного пайка, который один из популяров назовет «пропитанием раба», а другой – «тюремным пайком», не бросали занятий и не бежали в город. Аристократический автор, сообщающий нам о бегстве сельской молодежи в город, будто бы от несладкой работы к приятной праздности, не замечает, что, если такое движение происходило, то причиною его было главным образом вытеснение крестьян крупным землевладением, т. е. разорение страны высшими слоями общества.

У Аппиана к вышеприведенному отрывку прибавлено: республиканцы, убившие Цезаря, старались привлечь массу на свою сторону обещанием новых раздач; «они надеялись, что если известная часть народа примкнет к ним и станет одобрять случившееся, то последуют и остальные из-за идеи свободы и вследствие любви к республике. Они воображали, что народ римский все еще тот, каким он был при Бруте, некогда изгнавшем царей; и не понимали они того, что хотят зараз двух противоположных и непримиримых между собою вещей; чтобы люди одновременно любили свободу и поддавались подкупу». Здесь опять отражается взгляд человека высшего класса; аристократия привыкла нанимать себе чернорабочих для разных услуг, между прочим, и революционных, но всегда презирала своих наемников и брезгливо относилась к самому предприятию организации массы. Между тем она опять-таки забывала, что все попытки плебеев и их вождей самостоятельно организоваться в политические клубы и союзы встречали самое суровое отношение со стороны правящих классов; а между тем разрушение демократических коллегий, без сомнения, гораздо более содействовало падению республики, чем подкупы, практиковавшиеся магнатами.

С неблагоприятной оценкой массы римского плебейства обыкновенно связывается резкое суждение о его вождях: трибуны конца республики, римские агитаторы и социал-политики обыкновенно изображались пустыми крикунами, продажными исполнителями честолюбивых планов того или другого магната. Таким, например, бесцветным статистом, подставным человеком Красса и Цезаря, и Моммзен, и его противник Нич готовы считать трибуна Сервилия Рулла, автора обширного аграрного законопроекта 63 г. Известная доля влияния здесь может быть отнесена на счет карикатурной характеристики этого трибуна, составленной Цицероном, противником аграрной реформы. Цицерон поднимает на смех мрачного и угловатого радикала, который «будто бы, тотчас же по избрании своем, переменил наружность, тон голоса и манеру держаться, отпустил длинные волосы и бороду. Перестал умываться и облекся в доношенный костюм для того, чтобы и взором, и всей повадкой показать всем и каждому, как сильна трибунская власть и как он грозен для всего государственного строя». Мы увидим дальше, как серьезно было предложение Рулла, и, следовательно, как мало оправдывались личные выходки и насмешки Цицерона. Но от Цицерона остались три речи по одному только предложению Рулла, от самого же Рулла ни одной строчки; положение слишком неравно, и потому доверять характеристикам Цицерона весьма опасно. Надо вообще принять во внимание все искусство, всю хитрость этого политического дебатера, имевшего единственное в своем роде историческое счастье – оставить потомству свои речи в том виде, как он их сам препарировал после произнесения, между тем как голоса его противников безнадежно утрачены.

Цицерон высмеивает также демократические митинги, созываемые трибунами. Прямо он не называет вещей по их именам. Он осуждает будто бы только крикливых греков, противополагая им строгую римскую старину, далекую от развращенности политических споров. «О, если бы мы сохранили светлые обычаи и дисциплину, полученные нами от предков! Не знаю, каким образом и отчего ускользают они из рук наших. Умнейшие и благороднейшие создатели нашего строя не хотели давать места дебатирующим собраниям: для решения плебеев или всего народа был один определенный путь: народу предлагалось, без дебатов, но в строгом разделении на группы по центуриям, трибам, сословиям, классам, возрастам, по выслушании инициаторов проекта, по прошествии законного срока его внесения и последующего чтения – подать голоса за или против. Не то у греков: там все дела в общинах решаются на опрометчивых и увлекающихся собраниях. Уж я не буду говорить о нынешней Греции, давно расстроенной и парализованной своими парламентами, но даже и та великая старинная Греция, блиставшая некогда своим богатством, могуществом, славою, и она погибла именно от этого зла, от неумеренной свободы и необузданности дебатирующих заседаний. Рассаживались точно в театре неопытные люди, ни в чем не осведомленные, невежественные, и результат был тот, что они поднимали ненужные войны, ставили во главе государства беспокойных честолюбцев и изгоняли из общины заслуженных людей».

Может быть, слишком мало обращали внимания на то, что Цицерон здесь почти дословно повторяет декламацию Платона против демократии. Напрасно принимали за чистую монету всю его разрисовку римской старины и пагубного греческого примера; это противоположение воображаемой политической пассивности Древнего Рима и шумных бестолковых собраний новейшего времени и составляет именно фокус, хитрый оборот цицероновской диалектики. В качестве же реальной оценки римских митингов конца республики картинка Цицерона так же мало стоит, как критика афинской демократии у реакционера-моралиста Платона, послужившая для римского оратора литературным оригиналом.

Но спрашивается, действительно ли мы в такой мере лишены всяких свидетельств об идеях римской демократии конца республики? Пельман в своей «Истории античного коммунизма и социализма» обращает внимание на один весьма своеобразный источник для суждения о социальной борьбе I в., именно на изображение борьбы патрициев и плебеев у Ливия и Дионисия, передающих воображаемые политические дебаты V и IV вв. до Р.Х., вымышленные речи оптиматских и народных вождей начала республики.

Современная историческая наука все более и более отказывается от мысли установить какие-либо определенные факты или даже общие фазы борьбы патрициев и плебеев. Наиболее скептичные исследователи решаются начинать достоверную историю Рима лишь с III в. до Р.Х., а во всей этой обстоятельно переданной истории конфликтов предшествующих столетий готовы видеть лишь политико-исторический роман, сочиненный поколениями конца республики. Все более выясняется, что римская историография находилась в руках политических деятелей, принадлежавших к той или другой партии I в., и что она передала нам в виде картины прошлых веков столкновения современных ей оптиматов и популяров, высших и низших классов, их желания, цели и требования, определяющие круг власти сановников, силу народного верховенства и права личности, компромиссы партий составляют не более как результат публицистической работы, сделанной в эпоху от Гракхов до Цезаря, и притом в интересах различных политических групп, радикалов, реакционеров или реформистов-примирителей.

Но именно при самом скептическом, самом отрицательном отношении к этим данным римской историографии, поскольку они претендуют на верное изображение старины, нам особенно важно воспользоваться ими для изучаемой эпохи конца республики. Мы можем видеть в них отражения и косвенные характеристики идей, проектов, теорий, настроений времени, непосредственно предшествующего установлению принципата. С этой точки зрения вымышленные речи у Ливия и Дионисия получают особый смысл и интерес: в них, может быть, очень близко отразились партийные обращения, публицистические статьи и памфлеты эпохи римских политических бурь.

К сожалению, историк, впервые предложивший воспользоваться в этом смысле воображаемой политической драмой старинной республики, сам придал всему материалу одностороннее освещение. Пельман непременно хочет отыскать в Риме вечно аналогичное современному социализму, формулы классовой борьбы, подобные марксистским, коммунистические проекты, широкое влияние в политике социальных утопий и т. п. Эти поиски ведут к странным преувеличениям и натяжкам. Например, рассказ (у Дионисия) о царе Тулле Гостилии, раздавшем безземельному люду участки из своей земли, Пельман называет социал-демократической легендой, между тем как рассказ имеет в виду только популярную меру властителя, распоряжающегося собственной землей, и говорит о дарении мелких участков в полную собственность. Везде, где Пельман встречает выражение, отмечающее противоположность интересов, столкновение борющихся, вроде: «две общины образовались в республике», – ему кажется несомненным, что налицо формула теории классовой борьбы, что могущественная социалистическая партия, доведенная до отчаяния, идет на разрушение существующего строя, основанного на капиталистических началах. При ближайшем рассмотрении в выражениях о двух общинах в государстве нет ничего другого, кроме обычного заявления партий о взаимной вражде без определения социальной программы. Наконец Пельман берет для иллюстрации коммунистических идей в I в. до Р.Х. – некоторые места, встречаемые у поэтов, где говорится о золотом веке невинности и общего пользования благами природы, и предполагает в них отражение реальных требований, занимавших римский пролетариат и его вождей.

Благодаря такому истолкованию, несколько вырванных мест у Ливия и Дионисия освещены у Пельмана резко и неправильно, а значительная часть социально-политического материала, заключенного в сочинениях этих античных историков, напротив, остается совершенно неиспользованной. Если быть осторожнее, если не подставлять заранее новейших формул, выросших на совершенно иной экономической основе, то можно извлечь очень реальную картину идейного движения в среде римской демократии.

Необходима еще одна оговорка. Пельман не различает источников Ливия и Дионисия и рассматривает их изложения, как цельные композиции. А между тем, у обоих античных историков соединены работы предшественников, которые принадлежали к разным партиям, поэтому и у Ливия, и у Дионисия есть места, ярко окрашенные демократическим настроением, и, напротив, есть формулы и изображения, обличающие работу консерваторов и реакционеров. Конечно, лишь в первой группе мы можем искать отражения исчезнувшей радикальной публицистики. В числе анналистов-предшественников Ливия, как мы знаем, был Лициний Макр, писавший, по-видимому, в 70-х годах I в. С другой стороны, в отрывках Саллюстиевой истории конца республики приведена речь трибуна Лициния Макра к народу, обличающая в нем горячего и талантливого политического оратора. С большим вероятием можем мы допустить, что и те страницы у Ливия, где говорится о страданиях плебеев, о мужестве народа, о дерзости притеснителей, где развиваются требования демократии, принадлежат тому самому деятелю. Если это так, мы находимся в очень счастливом положении: можно выяснить, как смотрел на римскую старину один из видных публицистов демократической партии послесулланской эпохи; или, говоря иначе, можно судить, каковы были политические и социальные теории этой партии, какие она отыскивала и выстраивала прецеденты в истории прошлого, какую она предлагала тактику в современности.

В числе речей, вложенных у Ливия в уста легендарным трибунам, есть одна – речь Канулея (443 г. до Р.Х.), – в которой широко поставлены общие идеи демократии. Ближайший повод речи нельзя назвать политически важным; на очереди вопрос о допущении смешанных браков между патрициями и плебеями, и патетические обращения трибуна не особенно удачно вставлены в контекст. Но для нас эта литературная неслаженность имеет, может быть, особую цену; она представляет гарантию подлинности, непосредственной свежести этого отрывка, заимствованного прямо из публицистики. Трибун жалуется на полное пренебрежение высших классов к народу. Естественное и гражданское равенство совершенно забыто, не признается аристократами. Стоило народному вождю напомнить в сенате о равенстве прав, и поднялся невообразимый шум; ему, представителю неприкосновенного авторитета, пригрозили смертью. Выходит так, что если допустить простолюдина к должностям, государство погибнет, империя разрушится. «Допустить избрание в консулы плебея, это значит в глазах ваших врагов (т. е. консерваторов), выбрать раба или вольноотпущенника. Разве вы не чувствуете, в каком находитесь у них презрении? Если бы они могли, они отняли бы у нас пользование светом Божиим. Их возмущает, что вы дышите, говорите, что вы имеете облик человеческий».

Далее трибун резко критикует теорию расовой или национальной чистоты и исключительности, которая, очевидно, была в ходу во время Макра. Аристократия кичилась своим чистым происхождением, старалась основать на нем свои политические привилегии и ссылалась на смешение национальных элементов в простом народе, как на доказательство его политической неспособности. В противоположность этому народный оратор выставляет свою историческую теорию. Доказать чистоту крови известных классов общества невозможно. Рим с самых отдаленных времен широко открывал ворота пришельцам и людям всякого звания; между царями даже были чужестранцы и сыновья рабов: знаменитый аристократический род Клавдиев был принят из эмигрантов, со стороны. Замкнутость правительственного слоя есть позднейшее изобретение аристократии. Нет никакого основания отрезать пути людям, выходящим из низших классов, и отрицать за ними дарования, честность и энергию. Но пусть даже правы аристократы в своей расовой гордости; отчего же не внести перемену в политический порядок, исходя из начал здравого смысла?

Переходя к новому рационалистическому способу доказательства, трибун возражает еще на другое учение, выставленное консерваторами: будто бы римская конституция составляет верх политической мудрости и должна поэтому оставаться навеки неизменной. Неужели недопустимо никакое новое учреждение, неужели в политическом строе не следует ничего добавлять, даже если признана полезность нововведения, только из-за того, что нет ему прецедентов? У оратора противоположный взгляд на развитие римской конституции. «В среде новосложившегося народа многое еще не испробовано». Конституция создавалась постепенно; все ее учреждения представляют последовательную работу, вызванную обстоятельствами и потребностями. «Разве можно сомневаться в том, что в городе, основанном для вечности, власть которого бесконечно растет, должны естественно вырабатываться новые политические и религиозные формы, новые основы права общественного и личного?» Последняя фраза обличает в ораторе современника империалистических успехов; Рим для него уже «вечный город». Но он хочет видеть в росте империи лишь новое важное условие политического прогресса; расширенный Рим должен стать истинно демократическим обществом. Исключительность аристократов, их теория чистоты крови (выражающаяся, между прочим, в запрещении смешанных браков), ведет к ненужному разладу. «Вы сами, – говорит трибун, – разрываете гражданское общество, образуете из одной общины две разные. Отчего бы вам не пойти дальше, не запретить плебею быть соседом знатного, ходить с ним по одной дороге, участвовать в одних празднествах, стоять на том же форуме?».

Кстати, можно заметить, что здесь выражение о двух раздельных общинах в государстве вовсе не имеет того смысла демократической формулы классовой борьбы, какой приписывает ему Пельман: оно служит для характеристики консерваторов, вводящих рознь в гражданское общество, а вовсе не является воинственным кличем со стороны неимущих; напротив, трибун призывает к сближению классов и уверен, что скорее всего оно может быть достигнуто равенством прав.

Речь Канулея заканчивается очень горячим ораторским обращением к народу и предложением держаться определенной тактики против аристократического правительства. Исторический костюм едва удержан в этом заключение; оно проникнуто настроением последнего века республики. «Кому же, наконец, принадлежит верховная власть, народу римскому или вам (аристократы)? Я спрашиваю, разве с изгнанием царей вам досталось господство, и не все ли, наоборот, приобрели равенство и свободу? Нужно, чтобы народ римский получил право издавать самостоятельно законы. Или вы опять хотите, как только мы выставим народу демократический проект, в виде наказания назначить набор войска? И как только я, трибун, начну созывать трибы к подаче голосов, так ты, консул, приведешь к присяге рекрут и отправишь их в лагери, угрожая народу, угрожая трибуну?» Оратор уверяет, что противники не решатся на такую борьбу; они уже испытали силу пассивного сопротивления народа. «Они еще не раз, граждане, поставят на пробу ваше настроение, но не захотят испытать на себе ваши силы». Плебеи, настаивает трибун, согласятся участвовать в войнах лишь в том случае, если будет проведено равенство прав. «В противном случае, высший класс может сколько угодно провозглашать войну: никто не запишется в армию, никто не возьмется за оружие, никто не будет биться за высокомерных властителей, с которыми нет у нас ни политического, ни гражданского общения».

Речь Канулея производит слишком непосредственное, свежее впечатление, чтобы считать ее риторическим измышлением самого Ливия. Вполне можно допустить, что позднейший историк нашел ее готовой у более раннего анналиста, и это, скорее всего, мог быть Макр. В ней виден политический темперамент и ораторский талант демократического трибуна, качества, которых не мог отрицать у Макра и сам Цицерон, верховный судья в вопросах красноречия и к тому же крайне нерасположенный к радикальному деятелю.

Ливий не только сохранил нам образчики демократического красноречия и передал его пафос; по его изложению есть возможность также прочитать главные мотивы программы и тактики демократической партии послесулланской эпохи. В конце речи Канулея к народу заключается угроза военной забастовки: никто из массы плебеев не исполнит военной повинности, пока правительство не удовлетворит политических требований народа. Канулей напоминает, что уже два раза аристократия испытала всю тяжесть этого непобедимого тактического приема плебеев. И в самом деле, в историческом изображении первого столетия борьбы патрициев с плебеями мы встречаем очень часто такое решение народа.

Еще не имея вождей в лице трибунов, масса сходится на большой митинг и объясняет, что правители не получат ни одного солдата, пока не будет дарована свобода и личная неприкосновенность; плебеи хотят сражаться лишь за отечество и сограждан, но не за тиранов. Знаменитый уход плебеев на Священную гору тем особенно и страшен, что он составляет вместе с тем отказ народа от военной службы, делающий Рим беззащитным. Плебеи отказываются вступать в ряды войска при самом приближении неприятеля. Они видят в нем мстителя, посланного богами, и радуются тяжелому затруднению, в которое попала аристократия: «Пусть патриции сами идут в военную службу, пусть сами берут оружие; кто получает все выгоды войны, пусть несет и все ее опасности». Однажды плебеи, в среде которых консулы уже успели набрать войско, доводят свой протест до того, что дают себя разбить в сражении. Но вожди народа, трибуны, считают такую форму борьбы невыгодной: вообще протест запоздал, если плебей успел превратиться в легионера; надо организовать систематическое противодействие самому набору.

Настойчивость и определенность этого мотива, столько раз возвращающегося в изложении Ливия, заставляет видеть в нем не литературное измышление, а реальный факт политической жизни того времени, когда мог писать историк-демократ. Отказ от военной службы, забастовка рекрутов, срывание набора – вот что энергически рекомендовали вожди демократии в послесулланскую эпоху. Изображая отказ старинных плебеев идти в легионы, в качестве успешного приема для достижения политической свободы, они хотели сказать современникам: вот какая тактика поможет нам вырвать уступки у сенатского правительства; нашей угрозой опрокинуть основы его внешней политики, мы заставим его изменить условия политики внутренней.

Но, спрашивается, рекомендовался ли этот антимилитаризм только как временная тактика, или в нем крылся более глубокий протест по существу, осуждение империалистической политики завоеваний? По этому вопросу Саллюстий заставляет обращаться к народу того самого Лициния Макра, в котором мы предполагаем составителя демократически окрашенной летописи римской старины. Передаваемая Саллюстием речь, может быть, близка к подлиннику, может быть, составлена по записи (из слов Цицерона о характере красноречия Макра можно заключить, что произведения его были в ходу и читались). Но даже если она сочинена Саллюстием, то в основу составитель, вероятно, положил политические взгляды Макра, обстоятельно развитые в его историческом труде.

У Саллюстия Лициний Макр в качестве трибуна обращается к народу вскоре после реставрации Суллы под впечатлением недавней грозной военной монархии и в виду возвышения двух новых военных имен, Красса и Помпея. Он предостерегает массу римского гражданства от надвигающегося нового порядка. «Неужели вы все уже согласились допустить господство немногих лиц, которые в силу своего авторитета, захватили казну, армию, царство и провинции и построили себе из костей ваших несокрушимый оплот? И вы, народная толпа, подобно скоту, отдаете себя в распоряжение, на потеху отдельных господ, после того как с вас все сорвано, что вам оставили предки. Только одно осталось: вы сами своими голосованиями возвышаете над собой людей, которые по-старинному были бы только старшинами, а теперь стали владыками». Domini в приложении к магнатам, это – знакомое нам из Ливия словечко Макра. Характерно это противоположение старинных истинно республиканских praesides и новых подавляющих монархическим авторитетом, лишь фиктивно избранников народа. Макр применяет, очевидно, знакомую политическую формулу, может быть, им же пущенную в обращение. Судя по этим выражениям, демократическая партия, насколько Макр отражает ее воззрения, не ждала ничего хорошего от императоров.

В дальнейшем ходе речи трибун, нападая на магнатов, разделивших между собою все блага, предлагает народу: «Перестаньте проливать кровь из-за них; пусть они по своему усмотрению распоряжаются командованиями и захватывают должности, пусть добиваются триумфов, пусть, водрузив свои гербы, преследуют Митридата, Сертория и уцелевших изгнанников, но вы себя-то освободите от опасности, не прилагайте усилий, не приносите жертв, которые для вас ничем не вознаграждаются. Разве только, – предостерегает еще раз трибун, – они вздумают внезапно наградить вашу гражданскую службу хлебными раздачами; так ведь этим они лишь оценят свободу каждого из вас в 5 модиев – пропитание не больше тюремного пайка».

В этих словах нечто большее, чем одна только ссылка на средство в виде военной забастовки, которым располагает народ для вынуждения уступок со стороны аристократии. Само устранение колониальных императоров и их предпринимательской политики является важной целью в глазах агитатора. След, мысль речи может быть и так выражена: интересы Италии, интересы народных масс слабо затронуты завоеваниями; но политика расширения заключает в себе серьезную опасность для внутреннего строя; приближается самодержавие военных вождей. Поэтому помните, что, выбирая консулов, вы раздаете командования и открываете новые войны, а этим снова и снова усиливаете их авторитет. В согласии с этим предостережением народу, один из демократических вождей легендарной истории выставляет такое требование: «Нужно сровнять с землею все эти консульства и диктатуры, чтобы римский народ мог поднять голову свою».

Пользуясь речами и драматическими картинами Ливия, мы можем восстановить и другие черты, характеризующие задачи и способы борьбы демократической партии. В несколько, правда, неопределенной форме один из агитаторов призывает массу плебеев соединиться и организоваться для борьбы. «Когда же вы сознаете свою силу? Ведь это сознание природа дала даже бессловесным животным. Сочтите только свои силы, как много вас и как мало противников ваших! Но даже если бы вам пришлось биться с ними один на один, насколько горячее вы стали бы защищать свою свободу, чем они свое господство. Покажите же, что вы готовы действовать силой, и они сами отступятся от своих притязаний. Вы все вместе должны на что-нибудь решиться, или же, если останетесь разрозненными, вам придется терпеть над собой всякое насилие».

Следы организационных попыток ярко выступают в изображении Ливия. Забывая, что сначала пришлось представить плебеев сбродом случайных элементов, которым надо пройти суровую школу дисциплины для того, чтобы стать народом, Ливий рассказывает дальше о необыкновенном уменье народной массы подготовить общий протест, хотя власти не дают ей сходиться на общие публичные собрания. В момент общего недовольства в разных местах города собираются ночью кружки и политические клубы, происходят таинственные заседания корпораций, римский народ как будто разбился на тысячу групп и сходок. Говорить нечего, что в этой картине, столь не подходящей к традиционному облику пассивного, медленно взвешивающего старинного плебейства, следует видеть отражение народных организаций I в. до Р.Х. С другой стороны, Ливий, опять-таки повторяя, вероятно, Макра, отмечает тот самый интерес народа к митингам, к дебатам, клубным совещаниям, в котором Цицерон видел язву своего времени. Плебейские сходки в изображении Ливия полны возгласов, перерывов, отличаются сильнейшим возбуждением и как нельзя более похожи на те, будто бы греческие, собрания, которые осмеивал Цицерон, разумея современную ему римскую практику.

В одном месте у Ливия мы находим нечто вроде формулировки системы демократических элементов римской конституции. Популярные консулы Валерий и Гораций после тирании децемвиров восстановляют и укрепляют главные исторические приобретения народа. Прежде всего, восстановляется палладиум гражданской свободы в Риме, закон об апелляции к народу, обеспечивающий неприкосновенность личности и недопустимость казни и телесного наказания для римлян. Легендарным создателем римской свободы приписан также закон, грозивший опалой и смертью тому, кто решится вновь учредить диктатуру, несогласную с гражданской свободой. Другими опорами демократии являются священный авторитет народных вождей-трибунов и верховенство народных собраний по трибам, основанных на всеобщем равенстве.

Какое место в идеях и требованиях демократической партии занимали вопросы социальной политики? Пельман думает, что римские пролетарии и их вожди были проникнуты коммунистическими понятиями и добивались чисто революционных целей, главным образом кассации долгов и передела земли. Судя по характеру терминов, по обрывкам аргументации, он признает сильное влияние на римскую демократию утопической литературы социализма. В какой мере верна эта характеристика?

Прежде всего, необходимо разделить вопрос о кассации долгов и вопрос аграрный. Принудительная ликвидация денежных обязательств стояла в программе катилинариев в 63 г. и потом в 48-м и 47 г. в требованиях эпигонов Катилины, Целия Руфа и Долабеллы. И в легендарной истории в картинах столкновений патрициев и плебеев несостоятельные должники занимают также очень важное место: они появляются в страшном и жалком виде, в оковах на кабальном положении у своих кредиторов, они главные свидетели и носители страданий плебейских, они взывают к помощи, из-за них поднимаются восстания, народ уходит из города и грозит основаться на Священной горе, для помощи им учреждаются трибуны и т. п. Но с первого же взгляда видно, что между сторонниками банкрота в I в. до Р.Х. и легендарными nexi нет ничего общего. В сочиненной истории несостоятельные должники – плебеи, крестьяне, в конце республики вопросом о кассации долгов интересуются разоренные нобили, бывшие сулланцы, дожидавшиеся новых опал и конфискаций. Легенда говорит о смягчении старого долгового права, об освобождении кабальных, а не о перевороте в имущественных отношениях. Таким образом, легендарная история не отражает вопроса о должниках I в. Ее мотивы не имеют к тому же ничего общего с коммунизмом.

Очень возможно, что картина множества кабальных внесена в историю старинного Рима совершенно искусственным образом. В греческой и римской историографии замечается вообще воздействие астрологической идеи. Мировой цикл, небесный круг должен повториться на земле. Как там, так и здесь после катастрофы, гибели, гнета, страдания наступает избавление. Начало республики, свободной формы, возникающей после деспотизма, изображается, как наступление нового века; оно подобно возрождению после тяжкого несения креста, после тюрьмы и оков; отсюда историку необходимо было поставить на первое место людей в оковах, чтобы усилить символическое противоположение мрака рабства и света свободы. Может быть, историк соединял еще с мыслью о наступлении новой жизни понятие о великом юбилейном сроке, когда, по старому обычаю, объявляли прощение всяких обязательств и долгов, нечто вроде общей индульгенции или амнистии; и это понятие также вело к изображению массы кабальных в оковах, ждущих момента избавления.

Другое дело – аграрный вопрос в передаче легендарной истории. Здесь отложились гораздо более живые и реальные мотивы последних десятилетий республики. Необходимо анализировать сведения об аграрном законе и аграрной агитации, передаваемые Ливием (и Дионисием), и проверить, между прочим, утверждение Пельмана, будто в них кроется аграрный коммунизм. Lex agraria у Ливия появляется много раз в течение борьбы патрициев и плебеев, но всегда это – одинаково жгучий, ярко определенный лозунг. Дело идет не о многих, различных, последовательно связанных между собою предложениях и реформах относительно распределения земли. Появляется только один «аграрный закон», общий, принципиальный, упоминаемый в виде нарицательного имени. Его содержание обыкновенно остается без точного определения; оно предполагается ясным и известным. «Аграрный закон» это – тот яд, по уверению консерваторов, которым трибуны мутят народ. Погибает один из авторов аграрного предложения (С. Кассий), но, с устранением инициатора, аграрный закон сохраняет всю силу и очарование над умами. Эти формы выражения явно указывают на то, что мы имеем дело с отзвуком определенных теорий, с отвлеченной поставкой, развивавшейся в публицистике.

Задачи и идеи, проводимые в этой литературе, зависели от положения дела в аграрном вопросе после крушения реформы Гракхов. Большой запас казенной земли, из которого предполагалось произвести мелкие наделы, весь почти, по крайней мере, в Италии, перешел в руки частных собственников. После закона Тория 118 г. владетели посессий, занятых на территории старого «общественного поля», не позволили бы более трогать вопроса о праве их владения. Они сказали бы тому политику, который решился бы вернуться к принципам Гракхов: «Вы хотите экспроприации, ниспровержения частной собственности, черного передела». Такая радикальная программа, может быть, и была у восставших в 90 году италиков, но, конечно, послесулланская демократия не имела ни решимости, ни средств на такой оборот действия. Крупнейший аграрный проект этого времени, предложение Сервилия Рулла 63 г., показывает всю ее сдержанность: Рулл предлагает для устройства мелких наделов обширную закупку частновладельческих земель на средства, полученные из провинций.

Однако при всем реальном самоограничении, при всей фактической слабости демократия строила свои аграрные предложения на широкой теоретической основе. Общие начала, которыми она руководилась, ее социально-политические мотивы, даже юридическаая аргументация времен 70–60 гг. I в. отразились, между прочим, в речах легендарных политиков V в. Напр., мы встречаемся с формулой: земля, взятая у врагов, должна быть разделена между бедными наивозможно более равными участками, и это на том основании, что справедливость требует наделения землею тех, кто ее приобрел кровью и потом своими. У трибунов – инициаторов старинного аграрного закона существует нечто вроде представления о страховании старости плебеев посредством наделения землей. Встречаются такие выражения: «Трибуны хлопочут об обеспечении старости вашей прочным владением; единственной же прочной основой существования может быть только создание земельной собственности и дома». Эти отчетливые схематические выражения свидетельствуют о наличности социальных теорий, которые развивались в публицистике и ложились в основу политической аргументации демократических деятелей. Можно представить себе, что на митингах ораторы постоянно возвращались к теме о нормальном строе общества, где проведено всеобщее наделение землею, и вся территория раздроблена между равномерными крестьянскими хозяйствами. Теория ссылалась, по-видимому, на естественное право и считала свой идеал осуществленным в первобытном обществе.

Этот мотив, в свою очередь, своеобразно отразился в этнологической литературе того же времени. Описывая в истории Галльской войны аграрный строй германцев, Цезарь останавливается на отсутствии у них частного владения землей. Ежегодно производится общее распределение земли для обработки между родственными группами. Наблюдатель приводит основания, которыми будто бы при этом руководятся вожди некультурного общества: между прочим, раздел земли должен предохранить от захвата крупными людьми латифундий и от вытеснения ими с земли бедняков; раздел земель должен также в корне пресекать возникновение денежной спекуляции, «создающей жестокие взаимные раздоры и враждебные группировки в обществе»; и, наконец, при его помощи достигается спокойное настроение в простом народе, раз он видит, что последнего человека равняют в средствах существования с самым могущественным.

Здесь, прежде всего, крайне любопытно, что римский автор без колебания приписывает полудикарям необычайную социальную предусмотрительность, подставляет к их действиям тонкие социально-политические расчеты и соображения, которые могут возникнуть лишь в борьбе со сложившимся уже неравенством, после массового обезземеливания. Но эта перестановка вполне понятна, если принять во внимание действительное происхождение мотивов равномерного раздела земель, приводимых Цезарем: демократические социал-политики конца республики переносили предлагаемый ими аграрный идеал на отдаленнейшую эпоху в развитии человечества; доказывая его целесообразность, настаивая на том, что закрепление первоначального, аграрного строя предохранило бы от великих зол неравенства, от истребительной силы капитализма, они хотели сказать, что установление аграрного равенства в современности может уничтожить создавшуюся неправду общественных отношений.

Возвращаясь опять к речам и рассуждениям об аграрном законе легендарных трибунов у Ливия, мы могли бы указать в них следы юридической постановки вопроса о возникновении права на владение землей. Кто истинные обладатели земли, из чего вытекает право на надел? У Ливия очень резко противополагаются agrarii и posessores. Первые – лично трудящиеся на земле, буквально наши крестьяне, вторые – помещики, хозяева экономий. Права тех и других на землю неодинаковы. Однажды по поводу обсуждения аграрного предложения открывается неожиданная перспектива: если допустить раздел завоеванной земли, то придется скоро отобрать в казну (и разделить) также большую часть земельного имущества знатных, потому что у Рима, выросшего на чужой земле, почти нет территории, которая не была бы приобретена оружием, и лишь плебеи обладают полной частной собственностью, обеспеченной правильным государственным наделением. Другими словами, если есть закрепленная собственность на землю, так это плебейская, крестьянская; патриции-посессоры сидят на земле оккупированной, т. е. в принципе оставшейся чужою, следовательно, являются узурпаторами.

Оборот доказательства чрезвычайно оригинален. Конечно, в I в. знали, что не все крупное землевладение получилось из оккупации. Демократы нашли возможность, однако, обобщить недавний факт массового превращения оккупации в крупную собственность и сделали из него общее заключение о способе образования крупной собственности. Отсюда получилось нападение приблизительно в такой форме. Давно ли произошла ваша частная собственность? – спрашивают демократы посессоров. Ее, во всяком случае, нельзя равнять с нашей крестьянской. Вы сосредоточили в своих руках землю, добытую общим трудом, общими усилиями. Все имеют одинаковое право на нее; это – право естественное, не отменимое никаким законом, и оно может быть положено в основу земельной реформы. Демократическая теория не возражает против частной собственности; напротив, она стоит за индивидуальное владение, но лишь такое, где владелец прилагает личный труд, следовательно, за наделение равными мелкими участками.

При таком толковании становится понятен и аграрный закон легенды, как нарицательное, упоминаемый в единственном числе. Это не реальный закон о таких-то экспроприациях, покупках и наделениях землею; это – принцип или основной параграф естественного права, который реформаторы хотят воплотить в реальные формы. Lex agraria поэтому почти буквально соответствует тому, что в публицистике, в юридической и социалистической теории XVIII в. называлось loi agraire. Самый термин был заимствован французским Просвещением из античного Рима, и таким образом под одним названием встретились два очень похожие понятия. Loi agraire также обыкновенно не разъяснялась в деталях, но теоретический смысл требования был ясен и точен. В эпоху развития крупной собственности и разорения крестьянства публицисты демократического направления ставили вопрос о происхождении частной собственности на землю и приходили к формулировке естественного аграрного права, а от него к практическому выводу: приближением к естественной норме было бы использование всей доступной земли и равное наделение мелкими участками.

Без всякого колебания мы должны признать вместе с Пельманом наличность демократической и в частности аграрной публицистики в последние десятилетия республики и признать также ее влияние на речи, на агитацию политических деятелей. Но мы совершенно отказываемся видеть в этой публицистике коммунистические идеи. Правда «земля – общее достояние, поскольку она отнята у врага общими силами»; но отсюда вытекает только право каждого воина и работника на личный надел. Позднейшие римские демократы, по-видимому, покинули принцип национализации земли, проводившийся Гракхами. Мы уже ничего не слышим более об условном владении, о наследственной аренде участков, выдаваемых из казенной земли. При наделении плебеев предполагается окончательное отведение им земли в полное владение.

Хотя анализ данных, находимых у римских историков, привел нас к другим выводам, чем Пельмана, но мы вполне можем согласиться с немецким историком, что сведения эти крайне важны для характеристики социальной борьбы и в частности демократической программы и тактики послесулланской эпохи. У демократической партии были выдающиеся ораторы и публицисты; вожди ее умели развить широкую и живую агитацию в Риме; их предложения отличались реальным характером и в то же время обнаруживали богатство и смелость социально-политических идей.

И, тем не менее, дело демократии клонилось к упадку. У нас невольно получается, что партия популяров этого времени, располагая превосходным штабом, имела слабую и расстроенную армию. У историка-демократа есть намеки на это положение, когда он говорит, что плебеи (легендарные) плохо слушались своих вождей-трибунов, не вникали в сущность выставленных ими требований, оставляли их в самые решительные моменты. И это понятно, так как в составе партии сулланская реакция должна была произвести глубокую перемену. Аппулей Сатурнин и Ливий Друз опирались на массу италиков, на сельские элементы, которые они вызывали в Рим для важных митингов и голосований. Реформы 80-х годов, вводившие италиков в римское гражданство, казалось, могли бы только урегулировать и усилить это участие. Но следом за ними прошли сулланские истребительные войны и конфискации, крайне расстроившие и сократившие ряды сельской демократии в Италии. Мы не видим ее участия в реставрации демократических учреждений 70-го года и в важных голосованиях 60-х годов. Трибы нередко совершенно пустуют, будучи представлены менее чем десятком членов. Не существует более правильной организации особого вызова в Рим внестоличных граждан; Сервилий Рулл берет свой аграрный проект, очень важный для италийских крестьян, назад до голосования, очевидно, не будучи в состоянии привлечь в город нужные элементы, и этим способом уравновесить или победить враждебных проекту горожан. Революционеры почти не рассчитывают на возможность собрать сельские элементы в самом Риме: Катилина образует из них отряды на местах через своих агентов, а потом выезжает сам из Рима, чтобы стать во главе аграрной армии. Таким образом, популяры предоставлены силам только городской массы, а мы достаточно видели, в какой мере завербованы были большие группы римской plebis urbanae в интересы принципсов и денежных сеньоров Рима. Трагизм положения достаточно ясно обрисовывается в знакомой нам речи Лициния Макра, которая может служить для характеристики оппозиции империализму и императорству. Трибун, нападая на магнатов, отмечает их трусость и непоследовательность: «Они откладывают важные для вас, граждане, решения до возвращения Помпея. Этим будто бы защитникам свободы не совестно, что без помощи его одного они не решаются ни простить наносимые им обиды, ни защищать свое право. А я считаю доказанным, что Помпей, этот молодой и уже славный деятель, лучше согласится стать во главе государства с вашего согласия, чем быть союзником их тирании, а прежде всего он будет восстановителем трибунской власти (речь Макра предполагается сказанной до 70 года). Во всяком случае, квириты, раньше каждый в отдельности из вас находил защиту в массе сограждан, а не все в совокупности дожидались поддержки одного; и не нашлось бы такого человека среди смертных, который бы один своим авторитетом мог даровать или вырвать подобные права». Последние слова отличаются некоторым республиканским пафосом; но они относятся к великому прошлому; теперь без поддержки одного из принципов демократия не может ничего добиться, и потому приходится выбирать из двух зол меньшее. Магнаты дожидаются в лице Помпея нового Суллы; они ошибутся, но и популяры, к великому сожалению, должны признать, что им осталось только ждать всяких благ от того же Помпея. Прошло время, когда демократия могла импонировать своими собственными силами. В 60-х годах разыгрывается последняя драма римской демократии. Она ставит в последний раз крупные задачи; опять между ее фракциями происходит взаимное столкновение, вследствие которого она распадается на свои составные части и сходит со сцены.

Очень трудно разобраться в оттенках оппозиции, в переплетении группировок и личностей за это время. Первоначально около 70 года выделяются, по-видимому, три главные направления оппозиции. Одно, знакомое нам по речи Лициния Макра и отрывкам исторической работы демократа в композиции Ливия, было враждебно империализму и пыталось восстановить демократические силы Италии путем внутренней реформы. Оно опиралось, вероятно, на остатки старых независимых элементов италийского населения, на разрозненные группы крестьян бывших союзнических общин.

Другое направление, напротив, искало выхода и поддержки в широких колониальных предприятиях; сюда принадлежали, главным образом, всадники и их клиентела. Эта группа вошла в 70 году в союз с Помпеем, добивалась отмены сулланской конституции и старалась продвинуть своего императора еще дальше на пути крупных и важных командований. Целый ряд деятелей разного происхождения примыкал к этой группе и искал своего счастья в комбинации с Помпеем: Цицерон, выдвинувшийся в 70 году в процессе против сулланца Верроса, Габиний и Манилий, трибуны 67-го и 66 года, доставившие Помпею командование на море и потом на Востоке, небогатый патриций Кай Юлий Цезарь, породнившийся с плебейским родством Мария и впервые выступивший перед народом в 66 г. с горячей рекомендацией Помпея.

Наконец, третья группа отличалась наибольшей пестротой. В ней был один из крупнейших магнатов, бывший сулланец Красс, который также рассчитывал на восточное командование и не хотел уступать первенства Помпею; был младший Сулла и вообще большое количество сулланцев, успевших разориться или недовольных тем, что их оттеснили другие. Видную роль в этой группе играл, между прочим, бывший консул, выключенный потом из сената и снова начавший политическую карьеру с преторства П. Лентул Сура. Они искали теперь соединения с теми самыми элементами, которыми пренебрегли или которых преследовало сулланство в 80-х годах: с мелкими ремесленниками и рабочими в Риме, которые группировались в корпорации, с сельским пролетариатом, отчасти даже с людьми, обезземеленными Суллой и сулланской реакцией. Немалый талант нужен был, чтобы сплотить эти разнородные элементы, и такой талант именно нашелся у знаменитого составителя «заговоров» Катилины. Эта группа оппозиции была самой опасной для сенатского правительства. Ее участники собирались, по-видимому, предупредить Помпея, который, казалось, во главе армии и в обладании восточных богатств неминуемо идет к восстановлению сулланской монархии; они думали захватить власть в Риме и в Италии, оттеснить всех противников и противопоставить восточному императору свою диктатуру, свое правительство. Но, как уже сказано, направления и оттенки переплетались. Один из самых гибких и неустойчивых политиков, Цезарь, сначала был сторонником Помпея, потом примкнул к революционным сулланцам, участвовал в комбинациях катилинариев и фигурировал на втором месте после посла Красса в списке временного правительства, которому предполагалось вручить неограниченную власть против армии Помпея. Еще четыре года спустя он уже ищет нового сближения с Помпеем и устраивает триумвират с ним и Крассом.

Во взаимном положении всех трех групп оппозиции произошли вообще существенные перемены в течение 60-х годов. Группа, враждебная империализму и представлявшая интересы Италии, попыталась выйти из пассивного состояния, в котором она находилась, и выдвинула смелую задачу: воспользоваться новыми имперскими богатствами, чтобы на основе их восстановить крестьянскую Италию. Такова была тенденция аграрного законопроекта, который можно считать крупнейшим произведением демократии за всю эпоху ее существования.

Пятилетие от 63-го до 69 года, от консульства Цицерона до консульства Цезаря, выделяется целой серией аграрных предложений: за проектом Сервилия Рулла идут ротации Флавия, Плотия и самого Цезаря. Все они основаны на одинаковых принципах: покупка земли для наделов и широкое применение средств, доставляемых завоевателями и колониальными владениями. Они представляют возрождение аграрного вопроса, поднятого Гракхами, продолженного Сатурнином и Друзом и отстраненного реакцией, но вместе с тем они носят на себе печать нового империалистического расширения 60-х годов. Во главе этой группы стоит оригинальный, сколько можно судить, проект конца 64 г., принадлежащий трибуну Руллу; остальные – его более и менее ослабленные копии.

В исторической традиции законопроекту 64 г. Сервилия Рулла не посчастливилось. О нем не говорят ни историк междоусобных войн, ни биографии Цезаря, Помпея, Цицерона, ни Саллюстий, собравший материал для выяснения обстоятельств, предшествовавших большому заговору Катилины. Все, что мы знаем о личности автора, о содержании проекта и обстановке его внесения, заключается в трех речах Цицерона. Большинство новых историков поддавалось внешнему впечатлению, которое производит молчание источников, и высказывалось пренебрежительно о проекте Рулла и о самой личности, считая его подставной фигурой, за которой строили свои высокополитические планы Цезарь и Красс. Но ближайший анализ даже такой пристрастной и местами карикатурной характеристики, как цицероновские речи, должен показать богатство и оригинальность замысла трибуна, выбранного на 63 год.

Это был широко задуманный проект финансовой реформы империи в связи с аграрной реставрацией Италии. Основная цель нового закона заключалась собственно в последней реформе, в обширном наделении землею, в создании нового крестьянства. Но старых запасов казенной земли, которые служили материалом для гракховских наделов, почти не имелось в Италии, если не считать остатков agri publici в Кампании. Прежние оккупации уже около 50 лет тому назад были превращены в частное владение. Следовательно, старый способ ограничения земельных захватов, производившихся крупными хозяевами, и нарезки наделов из излишков был закрыт. При желании идти закономерным путем, не прибегая к революционной экспроприации, демократам оставалось только предложить покупку земли на общественный счет. Сервилий Рулл самым определенным образом объявил этот новый принцип приобретения земли для наделов; но он также впервые сформулировал задачу использования для аграрной цели новых имперских доходов. В свое время в аграрной реформе Тиберия Гракха азиатские деньга, доставшиеся Риму по наследству пергамского царя, были хорошим подспорьем, но все-таки играли довольно случайную роль. Напротив, весь проект Рулла стоит и падает вместе с новым широким применением колониальной добычи и доходов, иначе говоря, вместе с полной реорганизацией имперских финансов.

Трибун предлагает воспользоваться добычей в ценностях и деньгах, которые поступили вследствие завоеваний последнего двадцатипятилетия, всем, что командиры восточных походов собрали в виде контрибуций или отняли у сопротивлявшихся. Затем должны поступить в продажу приобретенные Римом в завоеванных областях угодья, земли, леса, ловли, заводы, строения и т. п., словом все, что можно было назвать провинциальным имперским ager publicus. Из перечисления Цицерона видно, что имелись в виду казенные владения чуть ли не во всех провинциях, в Азии, Вифинии, Ликии и Киликии, в Македонии, Ахайе, Сицилии, наконец, у старого и нового Карфагена, т. е. в Африке и Испании.

Несмотря на большие размеры сумм, которые должны будут получиться от продажи всех этих угодий, проект Рулла предусматривает еще другую крупнейшую статью провинциальных доходов: оброки, пошлины и арендные сборы с подчиненных земель и общин. Трибун предлагает и эту группу объявить принципиально подлежащей продаже и производить самую продажу в известной очереди по списку. Из цицероновского изложения не видно, в какой форме предполагалась продажа и кто должен был явиться покупателем у государства: вероятно, продажа означала выкуп повинностей, наложенных завоевателем со стороны местного населения. Мы увидим дальше, какие важные перемены обещал этот выкуп во всем строе римской провинциальной администрации.

Для производства всей сложной финансовой операции предлагалось создать особый новый орган с чрезвычайными полномочиями, комиссию децемвиров с преторской властью, выбираемую половиною триб. Децемвиры должны были, прежде всего, подобно гракховским триумвирам, составить опись всей казенной земли в провинциях, решая при этом полномочно спорные вопросы о праве владения и располагая полным авторитетом для возвышения взносов с ager publicus в любом размере. Предлагалось как бы сосредоточение управления государственных имуществ в особом ведомстве с выделением его от финансового контроля сената. Децемвиры должны были далее получить в свое распоряжение отдельную кассу; к ним поступала бы вся выручка от продажи государственных имуществ, от выкупа повинностей, от сбора увеличенного налога с пользователей казенной земли.

Та же финансовая комиссия должна была сделаться и землеустроительной. Какие земли должны были поступить в ее владение и распоряжение? Одна группа была предусмотрена уже в законопроекте, именно остатки «общественного поля» в Италии, Кампанский ager и Стеллатский, которые предполагалось изъять из пользования арендаторов и раздать колонистам участки по 10 югеров. Из Кампанского ager должно было, таким образом, получиться до 5000 наделов; но владельцы их составляли бы только небольшой разряд среди новопоселенцев, наилучше устроенный в особенно плодородной области. Далее предполагалось множество других наделений на закупаемых территориях. Децемвирам предоставлялось определить те земли, которые были бы желательно приобрести для устройства крестьянских наделов. Этот параграф проекта как будто свидетельствует в пользу провозглашения принципа принудительного отчуждения земель. Но, с другой стороны, Цицерон говорит, что трибун не решился объявить принудительности и предоставил дело добровольным соглашениям, а это должно будет открыть полный простор злоупотреблениям и взяткам со стороны членов комиссии.

Неясен еще другой важный пункт проекта Рулла, отношение его к сулланским наделам. При всяком приступе к аграрной реформе партии должны были с особенно напряженным вниманием ждать, как отнесется инициатор к большой экспроприации, совершенной всесильным диктатором в интересах своих крупных и мелких вассалов. Будет ли поднят вопрос о правильности этих раздач, совершенных на новом праве, при произвольном изгнании старых владельцев, будет ли сделана попытка восстановить права этих владельцев, или, напротив, экспроприация будет окончательно, юридически закреплена? Положение Рулла в этом смысле было очень затруднительно. Согнанные Суллою владельцы составляли, может быть, главную заботу демократической партии, во всяком случае, они должны были образовать важную категорию в числе вновь наделяемых колонистов. С другой стороны, опасно было затрагивать сулланцев, составлявших значительную силу: демократы не могли решиться предпринять законодательный поход для пересмотра права их владений, полученных в гражданской войне. В то же время многие сулланцы желали отделаться от своих земельных владений, и покупка их участков являлась особенно подходящей, может быть, именно для водворения прежних экспроприированных владельцев. В этом смысле, вероятно, и был составлен соответствующий параграф проекта. Для противника открывалось слабое место, и Цицерон дает понять, что трибун, при своей готовности заплатить сулланцам полную сумму стоимости их владений, собирается утвердить в правах владения недавних узурпаторов, собственников, пользующихся наихудшей репутацией. Какое скандальное снисхождение со стороны вождя демократии!

Намеренно ли Цицерон улавливал и преувеличивал некоторые неслаженности и частные противоречия проекта или действительно предложение Рулла заключало в себе недоговоренность? Если даже допустить последнее, то все-таки lex agraria 63 г. остается замечательным документом социально-политической мысли римской демократии. Недаром так всполошились противники и недаром выставили они для возрождения своего лучшего оратора, которому, в свою очередь, пришлось поработать над опровержением широкого и сложного проекта, обещавшего реформу чуть ли не всех финансовых, административных и земельных отношении в империи. Возражения Цицерона помогают нам выяснить всю важность предполагавшихся перемен. В свою очередь речи Цицерона об аграрном законе отмечают крупный кризис в его собственной политической карьере; они обнаруживают в то же время глубокий и окончательный разлад между разными группами оппозиции. Надо иметь в виду, что Цицерон, выступивший в политике с 70 года под эгидой Помпея и в интересах денежных капиталистов, считался в рядах партии популяров. В качестве кандидата этой партии он прошел на выборах в конце 64 года, и об этом он сам заявляет в своей речи об аграрном законе, которая была произнесена в первые дни его консульства.

Положение консула, избранника демократии, довольно трудно. Он должен принять наследие своей партии, между прочим, и традиции великих ее основателей, Гракхов; он не может не одобрить в принципе аграрного закона. А между тем он должен, во что бы то ни стало и целиком, отвергнуть проект. Причина как нельзя более ясна: закон Рулла наносит решительный удар всему управлению римских откупщиков, а вместе с тем и авторитету того императора, которого они поддерживали на Востоке. В самом деле, главные статьи государственной аренды будут изъяты из сдачи на откуп и посредством продажи капитализованы; вместо цензора, ведущего аукционы с компаниями откупщиков, в управление государственными имуществами вступит новая, очень деятельная и широко наделенная полномочиями комиссия с собственной кассой и своим большим штатом чиновников. Цицерон ссылается на то, что одних землемеров потребуется децемвирам в количестве 200 ежегодно, не говоря о множестве писцов, курьеров, бухгалтеров, техников. Наконец вместе с выкупом оброков, пошлин и повинностей, которые эксплуатировались до сих пор откупщиками, местное население провинций должно будет освободиться от давления этих посредников и получить самостоятельное управление своими финансами. Цицерон возмущен объявленным в аграрном проекте отчислением в продажу тех угодий, из которых в настоящую минуту извлекают доход откупщики. Устранение этих посредников, доставляющих казне важнейшие взносы подданных, будет, по его мнению, иметь один только результат – полную неустойчивость в денежных делах. И уже одно вероятие такого оборота успело, как он говорит, привести к потрясению кредита на римской бирже.

Еще другой пункт глубоко возмущает Цицерона – именно, дерзкое покушение трибунского проекта на авторитет великого восточного императора Помпея. В самом деле, изумительное, небывалое притязание! Помпей воюет, правда, по поручению народа римского, но ему передано неограниченное право распоряжаться в стратегическом, финансовом, административном отношении, он приобрел громадную добычу, и теперь обыкновенный гражданский магистрат, скорее агитатор, чем властное лицо, осмеливается требовать отчета от крупнейшего princeps’а, собирается установить какую-то новую, тоже чисто гражданскую комиссию над провинциями, над новыми колониальными владениями и над самим императором, одолевшим стольких царей! Цицерон не находит слов, чтобы выразить свое негодование; он старается высмеять вконец автора проекта и изображает карикатурную картину, как Рулл в качестве трибуна и децемвира приедет в Понт, бывшее царство Митридата, и вызовет к себе Помпея властным приказом: «Прошу принять меры, чтобы прибыть ко мне немедленно в Синоп и привести военные подкрепления, пока я буду производить распродажу тех земель, которые ты приобрел своей работой».

Если и понятны в данном случае чувства Цицерона, столь преданного Помпею, то все-таки остается поразительным, что он решился на такой ораторский эффект перед массой собравшегося на митинге народе Очевидно, оборот его речи произвел нужное впечатление. Римской толпе показалось тоже смешным притязание трибуна стать выше императора, хотя этот трибун был ее ближайший представитель и уполномоченный. Одно это обстоятельство отмечает падение трибунского авторитета со времени Кая Гракха и Меммия, властно вмешивавшихся в дела провинциального управления и командования. Этого мало; оборот речи у Цицерона показывает, как далеко шагнуло развитие принципата, т. е. преобладание немногих магнатов, выросшее почти вне республиканских учреждений и традиций: не только сам Цицерон привык говорить и действовать, как вассал Помпея, но он не сомневается, что в стоящей перед ним массе достаточно много прямых и косвенных клиентов Помпея, что в целом она, во всяком случае, проникнута сознанием своей зависимости от великого командира.

Но в таком случае и для нас возникает вопрос, какими же средствами Сервилий Рулл надеялся провести свой проект и в особенности, как он рассчитывал подчинить императора своей финансовой и землеустроительной комиссии? Если бы даже он добился голосования, выгодного для аграрного закона, то необходимо было противопоставить силе восточного правителя силу в Италии. Сервилий Рулл был представителем мирной группы среди оппозиции; но одними своими средствами эта группа не могла добиться цели и заставить служить империю Италии; с неизбежностью она должна была или сблизиться с революционерами, или уступить им место. На приближение именно такого поворота вещей есть очень определенные намеки в первой цицероновской аграрной речи, произнесенной не в народном митинге, а перед сенатом. Цицерону кажется крайне опасной мысль Рулла разделить неподеленный до сих пор Кампанский ager новым поселенцам и создать себе таким образом в Капуе и около нее гвардию приверженцев. Перед народом на митинге Цицерон собирается говорить о том, что нельзя выпускать из рук Кампанию, «первейшую статью общественного достояния, великолепное владение народа римского, житницу и запас для городского хлебоснабжения и для войны». В сенате нет нужды раскрашивать эти декорации, можно быть откровеннее: «Я буду говорить об опасности для благосостояния и свободы. Я спрашиваю вас, останется ли хоть что-нибудь в государстве незахваченным, сохраните ли вы тень независимости и достоинства, когда Рулл и те, кого вы боитесь гораздо более чем Рулла, окруженные всей массой пролетариев и беспутных людей со всеми своими силами, в обладании золотом и серебром, займут Капую и другие ближние города. Вот чему, отцы сенаторы, я буду сопротивляться резко и непримиримо, и я не потерплю, чтобы в мое консульство выступили со своими планами люди, которые уже давно замышляют ниспровергнуть существующий строй».

Цицерон разумеет, конечно, Катилину и его сторонников, которые скоро заставили говорить о себе еще больше. Он еще не знает наверное, есть ли связь между рулланцами и катилинариями, но он крайне боится этого союза, угрожающего владельческим классам, и старается найти ему противовес. В этом смысле интересен еще один оборот его речи к народу. Цицерон хорошо понимает, что аграрный проект важен для сельского населения Италии, но довольно безразличен для городского плебса. Надо совсем отвлечь от Рулла горожан; для этого Цицерон и пользуется некоторыми неудачными выражениями трибунской речи. Трибун сказал в сенате, что «городской плебс взял себе слишком много силы в государстве: нужно вычерпать его. Вы видите, он употребил такое слово, как будто он говорит о помойной яме, а не о наилучшем разряде граждан. Слушайте же меня, квириты; держитесь крепко за щедроты, за свободу подачи голосов, за ваше достоинство, за выгоды городской жизни, игры, праздничные дни, старайтесь сохранить обладание всеми этими выгодами; ведь не захотите же вы обменять на высохшие пустыри Сипонтины и болота Сальпинские, полные вредных миазмов, все, что дает вам город, весь этот блеск солнца республики».

Перед нами одно из великолепных словечек Цицерона, превосходный комплимент слагающейся системе кормления зависимой массы. В речах об аграрном законе мотив этот подробно развит: Цицерон резко противопоставляет интересы столицы и массы крестьян, низших классов Италии. В данное время провинции, военная добыча, казна, в качестве коллективного достояния, служат римскому плебейству, он должно крепко уцепиться за свое владение и не дать уйти всему доходу на мелкие доли для устроения поселенцев. Богатство Рима потеряет всякую цену и смысл, исчезнет бесследно, если осуществить этот идеал общего равенства в обладании небольшими участками. Весьма фривольно позволяет себе Цицерон такое сравнение: «Если бы стали делить Марсово поле и каждому из вас присудили бы те два фута, которые он занимает, стоя в собрании, вы бы предпочли пользоваться всем полем нераздельно, чем иметь в собственности пустяковую частицу». Таких дурных шуток нельзя было бы говорить в лицо крестьянам, нуждающимся в земле, но Цицерон и не видел их перед собою на митинге. В том же отсутствии agrestes заключалось и несчастье Рулла. Это было причиной, почему он, в конце концов, должен был взять назад свой проект.

В аграрном законе Рулла нет социалистической идеи. Он повторяет только старинное представление о нормальном строе, при котором преобладает крестьянская собственность и нет безземельных; в этом только и состоит та dulcedo legis agrariae, которую историк-аристократ считал ядом, прививаемым народу трибунами. И Цицерон, возражая против отстранения откупщиков из провинций, против расхищения и вычерпывания казны на пользу безземельных, вовсе не сражается с социалистическим призраком. Правда, он в одном месте говорит: «Если комиссия десяти начнет распоряжаться наследством народа римского, это будет значить, что вы согласитесь выбрать еще комиссию ста, которая распорядится частными наследствами. Кто же тогда будет поверенным и защитником народа римского?» Но эти слова не заключают в себе протеста против угрожающей общей экспроприации; это такой же прием, как и плохой каламбур о разделе Марсова поля на квадратные футы.

Эпизод выступления Рулла обыкновенно не занимает видного места в изображениях римской истории. Нам пришлось на нем подробно остановиться, и не потому только, что сам проект выдается богатством и оригинальностью содержания. Вся история внесения, защиты и отвержения закона 63 года крайне любопытна для выяснения группировки римских партий; она сама образует важный кризис партийных отношений. Из трех групп оппозиций, которые были отмечены выше, между первыми двумя существовал союз, заключенный в 70 году. Соединение это было весьма недружным; едва ли миролюбивые популяры, защитники интересов сельского населения Италии, охотно подавали голоса за крупную войну на Востоке и за чрезвычайные полномочия Помпея. Припомнить только речь Лициния Макра и враждебное отношение к войнам у Ливия, где он следует демократу-историку. В лице Сервилия Рулла сторонники аграрной демократии решили теперь взять свою долю из торжествующей политики империализма, которой они вынужденно помогали. Но это значило вооружить против себя своих союзников, денежных людей и их клиентелу.

В лице Цицерона они встретили самый резкий отпор; но, возражая против аграрной реформы, он сам должен был вскрыть реальное содержание своей «популярной программы». Она оказалась консервативной; Цицерон поспешил уверить сенат в том, что он будет энергически защищать существующий порядок; еще немного спустя, и с выступлением катилинариев он устроит знаменитую concerdia ordinum, картель сенатской аристократии и всадников против революции, сблизит недавних врагов 70 года.

Уходя раз и навсегда из рядов оппозиции, Цицерон успевает ясно очертить и лагерь противников, т. е. двух оставшихся групп оппозиции: за Руллом, говорит он, поднимаются люди, которых «вы боитесь еще больше». Это катилинарии: до крушения Руллова проекта и до разрыва демократов с империалистами они должны были держаться в тени; это время так называемого первого заговора Катилины, т. е. попытки нескольких сулланцев с прибавлением Цезаря пройти на высшие должности и устроить своевременное правительство в Италии. Теперь, когда ожидания и расчеты единомышленников Рулла рушились, значительная часть мирных, вероятно, готова была перейти к крайним, искать выход в насильственном перевороте. Число революционеров должно было возрасти. Вместе с тем они должны были расширить свою организацию и поспешить с осуществлением своих планов.

Таким образом, сложился второй «заговор» Катилины. В сущности, об этом большом движении нам приходится судить по такому же одностороннему источнику, каковы и речи Цицерона в качестве свидетельства о проекте и агитации Рулла: о заговоре Катилины все-таки первый и единственный свидетель – Цицерон в его четырех катилинарных речах. Саллюстий в своей талантливо написанной книжке «о заговоре Катилины» в сущности, молчаливо повторяет характеристики Цицерона. То, что составляет оригинальное достояние Саллюстия – пессимистическая философия истории с драматическими выпадами на обе стороны, против аристократии и против плебейства, будто бы одинаково проникнутых моральной порчей и гибнущих во взаимном ожесточении, лишь способно ослабить реальные черты изображаемого им движения. В новое время едва ли давали себе ясный отчет в значении того несчастливого для нас обстоятельства, что об одном из крупных общественных явлений конца римской республики сохранилось единственное прямое свидетельство, притом такое неполное и одностороннее. Но мы поможем себе легко представить, в каком затруднении были бы последующие за нами поколения, если бы, например, о движении чартистов они могли судить только по каким-нибудь статьям реакционного журнала или нескольким речам высококонсервативного парламентского оратора.

Кто входил в состав катилинариев и каковы были их цели? Цицерон старается свести все к противоположности благонамеренных, консервативных зажиточных элементов, с одной стороны, а с другой – врагов общества, которые доведены до отчаяния и революции разорением и бедностью. Однако когда дело идет о более точном определении категории всех сочувствующих движению, Цицерон вынужден признать, что дело гораздо сложнее. Перечисляя разряды катилинариев, он на первом же месте называет людей, обладающих земельной собственностью, иногда даже значительной, но попавших в долги и рассчитывающих на революционный банкрот, он спешит сказать им, что их расчет ошибочен: они только потеряют от революции, которая не остановится перед их имуществом; они должны идти заодно с консерваторами и только тогда спасут свои владения. Не безнадежна в его глазах и вторая категория: это тоже обремененные долгами, но предполагающие поправить свои дела политической службой, захватом доходных должностей. И их Цицерон надеялся удержать от присоединения к революционерам: ведь им придется идти в союзе с самыми сомнительными элементами, гладиаторами и т. п., хотя они сами полагают, что им удастся удержать руководящее положение, но их могут оттеснить более отчаянные и анархические союзники. И только после этих двух категорий людей «порядочного общества», Цицерон начинает, уже в другом тоне, перечислять разных perditi и scelerati, жадных, несытых или разорившихся солдат-сулланцев, увлекающих за собой бедноту из деревень, беспутных прожигателей жизни, преступников и, наконец, настоящую гвардию отчаянных сподвижников революционного вождя.

Таким образом, Цицерон должен признать, что в движение захвачены различные слои общества и частью люди его собственного звания; да и в самом деле, кто такой был сам Катилина, или Цетег, или бывший консул Корнелий Лентул, который применял к себе предсказания о господстве в Риме трех Корнелиев, причем первыми двумя, его предшественниками, следовало считать Цинну и Суллу? Любопытно, что и при пересмотре консервативного лагеря у Цицерона повторяется опять то же затруднение: разряды благонамеренных, надежных граждан не так уже отчетливо и хорошо заполнены. За нас (т. е. сенат), говорит он, люди всех классов: всадники после многих лет раздоров опять соединяются с нами (следует прибавить, что этот союз только что устроен Цицероном). За нас эрарные трибуны, влиятельная группа; за нас все мелкое чиновничество, канцелярия казначейства. Затем уже перечисление идет не в таком уверенном тоне. Цицерон силился изобразить напряженное ожидание, в котором стоит перед сенатом масса свободных граждан, между ними самые беднейшие. Вольноотпущенники, у которых что-нибудь есть, «должны» держаться за новую родину свою. Да и рабы, если их положение сколько-нибудь сносно, не одобрят дерзких граждан. Пробовали агитаторы действовать на ремесленников и лавочников, «но ведь этот разряд, пожалуй, более всего любит и ценит покой». Все эти будто бы прочные надежды консула больше похожи на его горячие желания; в его словах сквозит чувство неуверенности при виде мрачно молчаливой толпы, собравшейся кругом сената в ожидании приговора над арестованными заговорщиками. Не много доверия внушает ему и остальная страна; он рассчитывает определенно на «цвет всей Италии», на колонии и муниципии, т. е. правящие слои городов, которые ответят Катилине страшной местью, «нагромоздив по деревням большие могильные курганы». Но мы не видим потом участия муниципий в подавлении восстания; напротив, среди сельского населения видно много людей, готовых активно поддержать революцию в Риме и голосами, и оружием.

Да и вообще всякий раз, когда Цицерону приходится определять движение в целом, он указывает на давнишнюю его подготовку, на затянувшийся общий кризис. Напрасно думать, что участников заговора немного; это зло рассеяно гораздо шире, чем кажется: оно не только распространилось по всей Италии, но перешло Альпы и, пробираясь тайными путями, захватило уже многие провинции. Сравнивая катилинарное движение со всеми предшествующими социально-политическими волнениями, Цицерон видит в нем самый крупный революционный кризис, какой когда-либо переживал Рим: если предшествующие столкновения могли вести к изменению государственного строя, то теперь дело направлено к разрушению его.

Конечно, в этих характеристиках много преувеличения со стороны человека, занимающего высший пост в республике и всеми силами старавшегося поднять свою заслугу спасения отечества. Надо еще прибавить, что речи Цицерона дошли до нас не в оригинальном виде, как они были произнесены, а в той искусной обработке, какую придал им автор post factum, успевши многое придумать и потом сознательно иное ослабить, для поучения потомства.

К числу преувеличений Цицерона принадлежит та его формула, будто революционное движение, давно уже создавшее общую неуверенность, лишь случайно созрело и вырвалось именно в его консульство. По-видимому, силы, организация и социальные мотивы катилинариев были довольно слабы до 63 года, до вступления Цицерона в консульство. Цицерон не хочет или не может признать, что на него самого и на его партию в значительной мере падает ответственность за внезапный рост движения: не они ли своим сопротивлением аграрному закону Рулла откинули многих мирных демократов в революцию?

Но еще надо разобраться в том, что такое в действительности была революция, замышлявшаяся в 63 г. Катилиной и его сообщниками, каковы были первоначальные намерения той решительной части оппозиции, которая готовила переворот? Сам Цицерон, а за ним Саллюстий изображают нам Катилину и его сообщников в театрально-ужасном виде какой-то банды потерявших честь и совесть грабителей и убийц, врагов культурного общества, лишенных какой-либо идейной программы. Эта характеристика катилинариев оставалась на долгие века, получила силу неразрушимого изваяния и вошла в литературный и даже школьный обиход новой Европы. Цели заговорщиков сводились будто бы к убийствам в Риме и во всей Италии, террору оптиматов посредством поджога города, истреблению principes и возмущению рабов.

Но в странном контрасте с планом такого беспредметного разрушения находится программа, которую Саллюстий вкладывает в уста самого Катилины при изображении одного из собраний. Агитатор обращается ко всем тем, кто отодвинут от дел, разорен, лишен дома, заработка, пропитания вследствие господства олигархии магнатов; он призывает к демократическому перевороту; его слушатели – люди всякого звания, но, во всяком случае, они состоят из недовольных подчиненных положением в республике, лишенных участия в имперских доходах и выгодах. Этих людей масса; непонятно только, зачем Саллюстий заставляет Катилину увести их в глубину своей квартиры, чтобы выслушать это обращение, и какой смысл для заговорщиков, если бы действительно налицо был заговор, имела общая агитационная речь.

Как мало вообще для предприятия катилинариев подходит традиционное обозначение заговора, видно из одного характерного места у Цицерона. Немного позднее, защищая Мурену, соперника Катилины на консульских выборах 63 г., обвинявшегося в подкупе, Цицерон вспоминает, как велика была опасность от Катилины; свою оценку он старается подкрепить выражениями из речи агитатора: по его словам, Катилина говорил, обращаясь к своей партии, «что только тот может быть верным защитником страдающих, кто сам несчастен; обездоленные и притесняемые не должны верить обещаниям людей, живущих в благополучии и достатке; если они хотят взять назад то, что у них отнято, и опять наполнить чашу жизни, пусть глядят на него, своего вождя, осталась ли у него хоть кроха владения, и пусть взвесят, на что он способен дерзать: нужно, чтобы тот, кто станет вождем и знаменосцем бедняков, сам был безгранично смел и очень беден».

Как согласить наличность таинственного заговора кучки террористов и подобные агитационные обращения к широким кругам населения? Как представить себе вообще, что с одной стороны приготовлялся в величайшем секрете какой-то адский план, и в то же время происходила открыто вербовка сторонников в Этрурии и Апулии, организовался вызов сулланских ветеранов в Рим на голосования? Читая обвинения, выставленные Цицероном, ясно чувствуешь, что доказательств никаких нет в пользу существования террористических замыслов; даже во второй своей речи, после отъезда Катилины из Рима, которого так добивался Цицерон, глава правительства все еще неопределенно ссылается на глухую общую молву, на распространенные страхи. Доказать удается только наличность переговоров между оставшимися в Риме единомышленниками Катилины и альпийским народом, аллоброгами, которые, по-видимому, примкнули к движению в надежде на объявление общего банкрота в Риме, чтобы ликвидировать свои долги у римских ростовщиков, успевших к ним проникнуть.

Вообще чем больше присматривается мы к реальным подробностям движения 63 г., лишь случайно проскальзывающим у Цицерона, тем менее кажется нам подходящим традиционное название «заговора». В Риме, несомненно, сидят главные организаторы, они рассылают своих агентов в различные концы Италии, у них потом оказывается свое войско в Этрурии, лагерь с запасами. Но значит ли это, что они собирали беспокойные элементы только для того, чтобы в условленную минуту подвести их к Риму и, воспользовавшись этой демонстрацией, осуществить в столице убийства и захваты? Не есть ли вся эта conjuratio – миф, разрисованный позднее более детально драматическими чертами с прибавлением обряда смешения крови и мрачного братания сообщников?

Как ни старался потом Цицерон, при обработке катилинарных речей для издания, оправдать свое поведение, и в особенности юридическое убийство сторонников Катилины, необходимостью пресечь непосредственно грозивший революционный террор, но фактов все-таки нельзя было сочинить. И он достигает своей препарацией и ретушовкой только того, что первая речь, сказанная в момент встречи с Катилиной в сенате 7 ноября 63 года, производит впечатление провокации. Цицерон рисует какую-то картину общей паники, виновник которой на виду у всех ходит с поднятой головой и готовит свои ужасные планы. Отчего же консул не арестует его? Ведь сенат уполномочил главу исполнительной власти на чрезвычайные меры. Потому что определенных обвинений нет, не к чему придраться. Цицерону нужны компрометирующие поступки. Если бы сделали хотя бы одно преждевременное покушение! Как досадно ему, что «заговорщики», и в особенности самый выдающийся, столь сдержанны. Как хорошо бы вытеснить их из города, побудить к отъезду, – тогда будут ясны их враждебные намерения! Цицерон как бы говорит, обращаясь к Катилине: «Все равно, планы ваши нам известны, тебя лично выдали, обо всем донесли, момент упущен, отчаивайся, иди на крайность; уезжай, это тебе же выгоднее».

Неясно, что собственно заставило Катилину уехать из Рима, но отъезд его донельзя был желателен Цицерону именно в качестве компрометирующего шага: «Не одолеть бы мне этого хитрого, энергичного, деятельного, талантливого человека, – признается Цицерон потом – если бы от неясных козней в городе я его не толкнул на открытый военный разбой».

Вот это восстание и было самым страшным делом, которого можно было ждать от катилинариев. Но даже из цицероновских выражений видно, что оно не имелось в виду с самого начала, что на этот путь действительно пошли с отчаяния, когда ничего более не осталось. Обыкновенно изображение катилинарного заговора начинают с известной неблагоприятной характеристики даровитого, но в конец испорченного развратника, преступного типа; отсюда заранее получается невыгодный момент для оценки движения. Попробуем отрешиться от личного элемента и начать с самого движения, поскольку оно выясняется из обстановки.

Демократическая партия вносит крупнейший проект реформы. После настойчивой агитации инициатор Рулл берет его назад. Почему? Противник отвлечет от него городских посетителей народного собрания, а сельских, которым задуманная реформа была как раз особенно нужна, привлечь и организовать оказалось очень трудно, если не совсем невозможно. Положение было несколько похоже на 90 год: всадники опять соединились с правящей аристократией против деревенской и мелковладельческой Италии. Вероятно, часть мирных популяров отчаялась в благоприятном исходе и отступилась от политической борьбы, но другие могли решиться на союз с воинственной группой нобилей, недовольных сулланцев, эмигрантов, с рыцарским пролетариатом, если так можно выразиться. Наиболее деятельные из последней группы, впереди всех Катилина, прежде всего, хотели, как это признает и Цицерон, вытеснить правящую олигархию и занять для себя высшие должности: Катилина упорно каждый год ставил свою кандидатуру в консулы. Союз Катилины, Лентула и др. с демократами мог состоять в том, что первые, партия политического действия, принимали на себя, в случае достижения власти, задачу провести аграрную, финансовую и административную программу 64 г. Демократическая партия должна была поддерживать их на выборах, в свою очередь катилинарии обещали доставить в город свои голосующие батальоны. Цицерон говорит, что на выборах 63 г. все видели Катилину окруженным сулланскими ветеранами, колонистами этрусских городов Арреция и Фэзул, которые бросались в глаза всякому своим грозным и вызывающим видом.

Кто такие были эти вызванные в Рим верные Катилине люди? Были ли они настоящие сподвижники и наделенные землею вассалы всесильного диктатора, пошедшие на зов одного из офицеров своего господина? Цицерон называет в числе приверженцев Катилины промотавшихся стариков. Но едва ли много таких именно ветеранов, едва ли следует верить обычному преувеличению, что сулланские колонисты прожили свои подарки и наделы и теперь искали нового случая поживиться в гражданской войне. Какие они могли быть воины? Самым младшим из тех, кто пошел в 88 г. с Суллою на Восток, было теперь 47–48 лет. Но с требованием земли могли выступить младшие дети сулланских поселенцев; отцы, памятные всем победители 80-х годов, являлись в Рим, чтобы подать голоса за известных им крупных сулланцев вроде Красса и Катилины, они готовы были в случае нужды голосовать по своим трибам и за аграрный закон. Между ними могли найтись недовольные своими участками, готовые их продать или обменять: иных уже успели заменить наследники или покупатели, опасавшиеся пересмотра прав на владение; таких непрочных или неуверенных владетелей принял во внимание Рулл в своем законопроекте, предлагая скупить у них земли для новых наделов.

Так или иначе, но в этом сулланском войске, рассаженном по колониям, 20 лет спустя после его устроения были весьма различные элементы; ничего нет удивительного, что вместе с экспроприаторами 80-х годов или с их сыновьями соединились в 60-х годах разные другие аграрные слои, между прочим, и жертвы самой экспроприации. Цицерон говорит, что сулланцы увлекли много деревенских бедняков и всякий мелкий сельский люд.

Может быть, эти обстоятельства помогут нам понять и судьбу законопроекта Рулла. В конце 64 г., тотчас же после консульских выборов, когда еще Цицерон не открыл своей популярной маски, трибун вносит свое аграрное предложение. Он встречает жестокий отпор со стороны бывших союзников демократии в 70 году. Рулл берет назад закон не потому, что побежден красноречием Цицерона; он откладывает голосование до более удобного момента, т. е. до новых консульских выборов конца 63 года. Расчет состоял в том, что Катилина станет консулом, опираясь на сулланских колонистов; он доставит при помощи той же своей сулланской гвардии нужные голоса для проведения аграрного закона.

В свою очередь, едва ли более воинственные планы вначале могли быть и у Катилины с его ближайшим кружком. Агитация по различным областям Италии должна была доставить ему сплоченную группу сторонников на выборах; агитаторы, может быть, ссылались на предстоящие наделы согласно проекту аграрного закона. Но привести сельского избирателя в Рим было теперь трудно, гораздо труднее, чем во времена Сатурнина; после катастроф 80-х годов его ряды были разрознены; более самостоятельные элементы деревни находились далеко от центра, как, например, крестьяне равнины р. По, но значительная их часть, транспаданцы, еще и не пользовались правами гражданства. Привлечение сельских избирателей на комиции в Рим с неизбежностью должно было получить вид и характер похода, и таким образом рулланцы весьма нечувствительно превращались в катилинариев. Организованные отряды agrestes стояли в разных местах, главным образом в ближайшей к Риму Этрурии, чтобы принять участие в нескольких важных собраниях, добиться нового правительственного состава и осуществить главные социальные требования. Без столкновений дело, конечно, не могло бы обойтись так же, как и раньше Сатурнин вынужден был проводить свои законы вооруженной силой крестьян, вызываемых из сельских триб. Но это не значит, чтобы замышлялись систематически убийства, как это старалась доказать противная партия.

Чем меньше надежды оставалось на мирный исход, на проведение реформ, тем более нетерпения должны были проявлять собранные отряды, которые сосредоточились в старом очаге лепидовского восстания, около Фэзул в Этрурии. Их начальник, сулланец Манлий, выпустил воззвание к городской бедноте и нобилям-революционерам о кассации долгов, но в виду незначительности сил своих не решился подойти к столице. К нему отправился главный организатор движения, Катилина, после того как потерпел новое крушение на выборах 63 года. Его выезд из Рима не был сигналом восстания; он только показывал, что расчеты на организованные голосования в Риме разрушены, что остается то, что сделал в свое время Цинна, отрешенный от консульства и удаленный противниками из Рима: обратиться к поддержке отдельных областей и муниципий Италии. Может быть, такое обращение к муниципиям и сельским общинам Италии было в планах Катилины. Характерно, что он выехал из Рима со знаками консульского достоинства, как будто с целью показать этим, что считает себе избранником истинного большинства, невзирая на неудачу, испытанную на римском форуме. Очень характерно также, что одновременно с появлением Катилины в Этрурии один из его сторонников в Риме, народный трибун Люций Бестиа, должен был, согласно уговору, поднять в народном собрании обвинение против консула Цицерона, обличить его в незаконных действиях и сложить на него вину в возбуждении гражданской смуты. Из этого видно, что решительные демократы все еще надеялись, что можно будет остаться на конституционной почве. Судя по дальнейшим действиям Катилины, он имел в виду раскинуть шире военную организацию оппозиционных элементов. Его сторонники вели переговоры с альпийским племенем аллоброгов. Сам он, видимо, рассчитывал пробиться к транспаданцам, и в этом движении именно его задержало войско, посланное сенатом. Если бы Катилине удалось одолеть эту преграду, он ушел бы, вероятно, из Италии и, может быть, подобно Серторию, попытался бы образовать в провинции самостоятельную республику римских эмигрантов: во всяком случае, в той же самой Испании, где так долго держался Серторий, у Катилины еще раньше был союзник в лице наместника Пизона, очень враждебного Помпею.

Катилинарное движение любят изображать в виде анархического в дурном смысле этого слова. Но, несмотря на то, что картина «заговора» вся построена на показаниях злейшего противника, все-таки нельзя окончательно затушевать в нем черты крупного замысла, приготовление большого переворота. Саллюстий сообщает, что в самый последний момент, когда уже на Катилину надвигались правительственные войска, он отстранил отряды рабов, которые в начале массами стекались к нему; он считал возможным опереться на одни силы заговора и в то же время думал, что его планам совершенно не соответствует смешивать интересы граждан с движением беглых рабов. Это очень характерно: даже и теперь, когда произошел полный разрыв с Римом, все еще катилинарии надеялись на возможность легального политического выхода.

Нам необходимо было разобрать обстоятельства большого политического движения, непосредственно следовавшего за крупнейшим аграрным проектом всей римской истории. Оба они образуют два последние выступления независимых элементов римской демократии, как нам кажется, тесно между собой связанные и по содержанию, и по исходу. Они должны дать материал для суждения о намерениях и средствах демократии и выяснить условия ее окончательного крушения.

Прежде всего, бросается в глаза то обстоятельство, что демократия даже в крайности не идет на общие конституционные перемены, на отмену политических форм или перестановку органов, издавна функционировавших в Риме. Только в литературной риторике можно встретить восклицание в роде приведенного выше: «Надо сровнять с землею все диктатуры и консульства». На практике сторонники переворота несравненно более умеренны; они хотят захватить существующие должности с присущим им авторитетом и сохранить сенат, изменивши лишь его состав. Рулл замышляет не отмену финансового авторитета сената, а создание конкурирующего, вероятно, временного, органа, комиссии децемвиров для проведения своей программы.

Почему демократия терпит неудачу? Почему Рулл отступается в решительный момент, а Катилина не может привести в Рим достаточное число сторонников, чтобы добиться нужных голосований? Ясно, что сельские и муниципальные избиратели недостаточно организованы, или что их организации расстроены; их нет в Риме в нужные моменты, и они не играют политической роли. Одними силами римской массы демократия не может существовать, тем более что интересы plebis urbanae расходятся с интересами массы италиков; плебейство Рима, благодаря своим клубам и другим соединениям, оказывает большие услуги в качестве активной, иногда устрашительной силы на выборах, но в законодательстве народного собрания оно обнаруживает односторонность. Итак, демократия гибнет от того, что италийское население мало, недостаточно или вовсе не представлено в народном собрании. Ясно также, что гибель демократии в данном случае означала и скорую гибель республики.

Значит ли это, однако, что республика расстроилась от отсутствия представительного начала, до которого будто бы не додумалось греко-римское общество? Едва ли вообще в представительстве интересов через посредство депутатов можно видеть особое изобретение, которое отличает средневековую и новую Европу от древности. Очень долго и в новой Европе целые сословия вовсе не выбирали представителей, а посылали на собрания всех могущих или желающих явиться лично или в силу должностного положения. Когда всюду было приложено начало представительства, и всюду появились равномерные наслоения первичных, избирающих и окончательных, собственно голосующих собраний, это было только признанием конца самостоятельных сословий, признанием того, что в государстве нет каких-либо преобладающих корпоративных единиц. Депутатство было не изобретено, как особенный фокус политической техники, а явилось в результате равномерного распределения прав в большой сплоченной стране или в группе соединившихся областей и общин. Когда в греко-римской древности намечалось такое соединение на началах равномерности, появлялся и принцип представительства, как, например, в синодах и синедрионах греческих федераций.

Римские трибы, в качестве голосующих единиц, фактически являлись представительством населения значительных округов; количество голосующих в трибе было безразлично, она могла быть представлена любыми и немногими людьми. Но на развитии триб невыгодно отразились два обстоятельства. Территории триб, вначале компактные и соответствовавшие, вероятно, племенным или родовым группировкам, с расширением римского гражданства стали растягиваться длинными полосами случайного состава или дробиться на прерывающиеся куски. С принятием всех италиков в гражданство в 88 г., карта политических округов Италии стала чрезвычайно пестрой и дробной. Эта дробность, без сомнения, ослабляла самостоятельность и цельность триб; их участники не имели возможности сходиться на предварительные собрания на местах; они встречались лишь в Риме на объединяющих митингах и окончательных голосованиях. Другая невыгода положения муниципалов и крестьян Италии состояла в том, что к их группам, в их трибы прикидывали чисто городские элементы, особенно вольноотпущенных, раз не было установлено минимума для количества участников триб, горожане часто могли оказываться в большинстве такой-то и такой-то трибы, и количество избирающих и законодательствующих единиц, которые могли бы представить интересы Италии, крайне сокращалось. Понятно, почему вопрос о составе триб, о распределении италиков по всем трибам вместо немногих, о выключении из сельских триб либертинов, т. е. чистых горожан, имел такой жгучий смысл для демократии.

За принятием всей Италии в гражданство, конечно, должна бы была последовать реформа политических округов. Распределение италиков по всем трибам было только первым шагом на этом пути. Почему демократия не поставила в этом отношении определенных требований, например, образования новых компактных триб? Казалось бы, Гракхи и Сатурнин правильным вызовом представителей сельского населения уже подготовляли такую реформу.

Ответ заключается в событиях 80-х годов, в сулланской реакции, которая расстроила только что слагавшуюся общую новоиталийскую организацию и уничтожила наиболее независимые элементы Италии. После этого разгрома беда заключалась не в том, конечно, что притесняемые не могли «додуматься» до представительной системы. Италия, испытавшая несчастья 82–81 гг., была уже слишком слаба, чтобы добиться правильной защиты своих интересов; она не получила представительства, потому что право представительства заключает в себя, прежде всего, признание реальной силы народа. Выступления Рулла и Катилины были попытками, за отсутствием правильной защиты интересов италийского населения, собрать его силы для крупных решающих актов, которые могли бы поправить его положение, сделать его более жизнеспособным. Но и эти чрезвычайные средства политического возрождения не удались, даже не могли быть доведены до конца. 63 год показал, что удары, нанесенные реакции за 18 лет до того, были непоправимы. Однако он свидетельствовал также об изобретательности и энергии вождей демократии; насколько оригинальны и содержательны были планы Сервилия Рулла, видно из того, что последующие аграрные предложения 61–59 гг., в том числе и предложение Цезаря, были и повторениями проекта 64 года. Опасность, пережитая правящими классами в консульство Цицерона, вызвала, поэтому, весьма сильную реакцию. Неудача демократии и последующая за нею реакция в конце 60-х годов и составляют, вместе взятые, катастрофу республики. На этой почве и слагается триумвират, настоящее правление самодержавных «династий».

Моммзен любит настаивать на том, что монархия выросла в Риме из демократии. Между монархией и демократией, по его мнению, вообще существует «теснейшее внутренне сродство». Цезарь не тем велик, что добыл себе корону – в этом так же мало цены, как в самой короне, – а тем, что он никогда не упускал из виду своего великого идеала: установить свободную республику под главенством одного лица; этот идеал сохранил его и потом, по достижении монархической власти, от пошлого царизма. В виду этого неумеренно благоприятного суждения великого историка Рима о монархии необходимо, как нам кажется, указать на другие ее антеценденты, наделить ее происхождение не из передовой демократии, а из реакционной политики римских олигархов. В этой политике мы вовсе не находим той бестолковщины и жалкого бессилия, которые Моммзен считает характерными признаками идущего к своему концу сословия; напротив, меры сенатской аристократии настойчивы и последовательны, и позднейшая монархия Цезаря и Августа не находит ничего лучшего, как повторить их.

Само собою понятно, что демократия не может функционировать без партийной организации, без дебатирующих митингов и без деятельности политических клубов, мелких политических союзов и группировок, где заранее сплачиваются сторонники того или другого направления. Такой политический фундамент необходим для того, чтобы большие общие конституционные собрания не обратились в пустые торжественные и фальшивые парады, похожие на наполеоновские плебисциты. Возрожденная демократия 60-х годов широко практиковала митинги. В речах Цицерона они упоминаются на каждом шагу; выступления перед народом трибунов, консулов и преторов были так часты, что митинги на форуме можно считать явлениями ежегодными. Насколько существенное значение приобрели политические клубы, так называемые коллегии, на выборах и голосованиях, видно из цицероновского руководства для кандидата в консулы. Коллегии поставлены здесь на первое место при перечислении влиятельных голосующих групп: «Держи в руках список всего города; всех коллегий, окружных и соседских товариществ». Отмечая еще раз важнейшие факторы при выборах, руководство называет опять, рядом с классом капиталистов и муниципиями, коллегии. Слишком занятая личностями и драматическими эпизодами, римская историография, повествующая о конце римской республики, забывает сообщить нам о факте крайне важном, который лишь случайно дошел до нас в школьном комментарии к речам Цицерона. Во время движения катилинариев сенат, напуганный агитацией политических клубов, принял против них очень решительную меру: все союзы, которые признавались враждебными существующему государственному строю, были запрещены и закрыты. Это распоряжение можно назвать шагом к умерщвлению широкой политической жизни в Риме; и в этом смысле мера сената является одной из подготовительных ступеней консервативной монархии.

Демократия временно вернула себе важное право свободы политических коалиций. В 58 г., когда цезарианцы опять стеснили сенат, трибун Клодий восстановил запрещенные аристократическим правительством союзы, организовал в городе дружины пролетариев и рабов и применял их в интересах Цезаря, как вооруженную силу против сената. В волнениях начала 40-х годов, во время борьбы Цезаря с республиканцами коллегии, вероятно, играли не малую роль. Когда Цезарь вернулся в Рим после неслыханных триумфов над согражданами, во главе порабощенных нобилей и богато вознагражденных солдат, он бесцеремонно отделался от своих старых демократических союзников, повторивши меру, принятую сенатом во время движения катилинариев: политические клубы были еще раз и навсегда закрыты. Так окончилась их роль в столице. Катастрофа коллегий представляет вообще момент падения демократических учреждений; одновременно с закрытием политических союзов и под влиянием этого факта неизбежно должна была потерять значение и деятельность народных собраний.

Закрывая оппозиционные клубы и союзы, правящие слои общества пытались окружить себя особой вооруженной охраной. В консульство Цицерона впервые появляется такая белая гвардия в Риме: всадники, благодарные своему излюбленному человеку за устроение союза с сенатом против демократической опасности, отряжают на защиту консула и высшего правительственного совета молодежь своего сословия. Эти вооруженные отряды, составленные из сыновей банкиров, ростовщиков и откупщиков, стерегут дом Цицерона в момент мнимого на него покушения, сопровождают консула при всяком его выходе, наконец, они образуют грозную стражу вокруг храма Юпитера Статора, где созван был сенат в день того заседания, когда Цицерон угрожающей речью старался заставить Катилину уйти из города и получить, наконец, повод для принятия энергических мер против революционеров. Положение дел в этот день, 7 ноября 63 г., вообще очень характерно, и при ближайшем анализе не остается сомнения, кто же собственно играл в это время агрессивную роль: так называемые анархисты или правительство. В самом деле, на одной стороне, мы видим самое большее – таинственные нераскрытые замыслы; на другой – оружие, патрули, угрозы. Цицерон очень много говорил в этот день о панике, которую нагнал на мирных граждан Катилина; но никакая риторика не может скрыть того простого и несомненного факта, что в действительности под страхом смерти был не Цицерон и не консервативные сенаторы, а Катилина, который должен был направляться в заседание курии сквозь строй вооруженной золотой молодежи Рима.

Раз вступив на путь устрашений гражданства вооруженными отрядами, правящая аристократия продолжала и далее применять это средство. В следующем, 62 году, когда подчиненный агент Помпея, Метелл Непот, в качестве народного трибуна и при поддержке демократической партии, предложил вознаградить ветеранов Помпея земельными наделами, другой трибун, Порций Канон, известный защитник аристократической республики и верховенства сената, бросился на коллегу с вооруженной бандой, прогнал его из народного собрания и расстроил комиции. В консульство Цезаря и позднее партия популяров в свою очередь стала собирать боевые дружины, чтобы терроризировать сенат, причем особенную известность приобрели отряды цезарианца Клодия.

Еще одну своеобразную меру усвоила себе консервативная партия. В свое время К. Гракх, организуя силы демократии, установил новый вид выдач из имперского бюджета, в виде закупки для столичного населения дешевого хлеба. Консерваторы косились на эту трату и в момент своего торжества при Сулле отменили раздачу хлеба. Теперь они нашли нужным пойти на ту же самую финансовую жертву, чтобы приобрести путем кормления приверженность низших слоев Рима. Инициатором нового фрументарного закона был один из вождей консервативной партии, М. Порций Катон.

Мы видели, что уже в 70 году, при заключении компромисса между генералами республики и откупщиками, собственно демократические элементы были слабы. Усилиями даровитых, богатых замыслами, энергичных вождей своих демократия пыталась в 60-х годах снова подняться. Разгром 63 года подорвал ее силы окончательно. Она уже стала неспособна на большие законодательные решения; ее разрозненные остатки годились лишь для того, чтобы в руках отдельных principes, вроде Цезаря, служить орудием беспорядков в столице и бойкота сенатского правительства.