— Хайн!

Молчание. И еще раз:

— Хайн! Ты спишь, медвежонок?

Снова молчание и легкое похрапывание, доносящееся из клетушки, отгороженной фанерной переборкой от подвальной комнаты.

— Бог с тобой! — Генерал-полковник в длиннополой шинели, небрежно накинутой на плечи, постоял около грубо сколоченной двери и принялся шагать из угла в угол.

«Да, — думалось ему, — когда я был в возрасте Хайна, я тоже любил поспать. Впрочем, меня никогда не стаскивали с кровати за ноги. Ведь я был такой примерный, такой послушный мальчик!…»

Побродив по комнате, генерал-полковник присел к письменному столу. Слева на отсыревшей стене висела карта фронта. Он проходил в черте большого города, расположенного на Волге. Жирная линия, выведенная цветным карандашом, начиналась на северной окраине, чуть подальше того места, где остров делил реку на два рукава, потом шла по западным предместьям и снова утыкалась в реку на юге.

Таким образом, линия фронта как бы огромной подковой огибала город. Мельком взглянув на карту, генерал-полковник нахмурился. Он командовал армией, зажатой внутри этой подковы. Хуже всего было то, что подкова неотвратимо сжималась, а все попытки генерала и его солдат раздвинуть ее и выйти на оперативный простор неизменно кончались неудачами. Впрочем, еще тлела надежда на помощь извне.

Генерал-полковник долго смотрел на карту, не видя ее. Он размышлял о том, как и почему случилось так, что он сам и его огромная армия, так неудержимо катившаяся к Волге, не только застряли здесь в кровопролитных боях, но и оказались в железном кольце русских войск? В чем был просчет, почему не сбылись стратегические замыслы высшего командования?

Это что-то невероятное!

Вот разрушен этот город. Ужасны его развалины! В течение считаных недель было разбито, разворочено до нутра, перекручено и опрокинуто вверх дном то, что создавалось людьми в течение многих десятилетий, что было источником радости, основой и смыслом жизни.

Здесь каждый вершок земли не остался самим собой. Он вздыблен, перевернут, обращен в прах. Громадное пространство, занимаемое городом и его предместьями, полито человеческой кровью.

Однажды генерал-полковник ехал мимо кладбищ, где в огромных ямах лежали его солдаты. Он никогда не забудет этого зрелища. Тысячи трупов, тысячи крестов с касками наверху! Это несколько армий, которые ринулись бы дальше, опрокинь генерал русских в Волгу. Но его солдаты были уничтожены на подступах к городу и в самом городе, который они гак и не смогли взять.

Источенные пулями и осколками снарядов стены домов, мирные заводские дворы, каждый из которых стал полем неслыханно свирепых схваток, развороченные внутренности цехов, разнесенные железнодорожные пути, пробитые насквозь нефтяные цистерны, товарные и пассажирские вагоны, вздыбленные разрывами снарядов, налезшие друг на друга, сброшенные на землю силой взрывной волны…

Тут нога человеческая торчит из-под груды битого стекла, там судорожно сжатые пальцы высовываются из-под земли… Все это видел генерал-полковник, когда по глубоким ходам сообщения посещал то одну, то другую дивизию.

Бог мой, как же все изменилось в них!

Ведь всего несколько недель назад его солдаты среди бела дня на виду у русских вели грузовики по развороченным улицам города, доставляя еду и боевые припасы ротам, батальонам и полкам… Тогда русские, яростно огрызаясь, сидели в подвалах, в расщелинах между развалинами, между станками в цехах, на чердаках и в уцелевших оконных проемах…

Теперь его солдаты расползлись подобно крысам по тем же расщелинам, спрятались за толстыми стенами подвалов, в канализационных и водопроводных трубах, в грязных и вонючих норах… Теперь русский солдат вышел из-за каменных прикрытий, теперь он, выпрямившись во весь свой рост, ходит смело и, деловито спеша, идет по своим солдатским делам. Теперь он выкуривает солдат генерал-полковника огнеметами из их укрытий, выжигает их, выбивает пулеметами, топит в воде, уничтожает голодом, холодом, сводит с ума беспрестанными атаками, огневыми налетами, ревущими молниями «катюш», грохотом тяжелой артиллерии, навечно вбивает в землю ударами многотонных бомб.

Лед Волги не разбить — у генерал-полковника нет таких запасов снарядов, чтобы воспрепятствовать русским переправлять с того берега пополнение, ему нечем уничтожать колонны грузовиков с продовольствием и грохочущие тягачи, переправляющие русской армии орудия, танки, самоходные установки. У него мало снарядов, у него нет боевых припасов — он смог выдать каждому солдату по полсотне патронов, приказав тратить их только для того, чтобы отбивать атаки русских; у него нет еды — уже давно солдату дают сто граммов хлеба и кусок конины; у него нет помещений, где бы раненые могли лежать не на бетонном промерзшем полу, как теперь; ему некуда их вывезти, и они умирают, потому что нет медикаментов, не хватает врачей и санитаров, и острая нужда в могильщиках, ибо работа их непосильна…

Подобно дикарям, обросшие щетиной, давно забывшие о ванне и воде вообще, обовшивевшие, мрачные, с надломленной психикой, солдаты генерал-полковника вылезают лишь по ночам из каменных берлог, поднимают руки и выклянчивают у русских — позор, позор! — кусок хлеба, сигарету… Нет, они не кричат: «Русь, буль-буль Вольга, иди к нам, у нас белая булька!» Они просят русских не стрелять в них, они и без того почти мертвые!…

А ведь всего-то три месяца назад армия генерал-полковника прижала русских к самому берегу Волги и железным кольцом окружила их. Вклинившись в боевые порядки, она вышла в нескольких местах к реке, заняла все командные высоты, почти весь город, ворвалась и укрепилась в гигантских цехах здешних заводов, жестоко обстреливала реку и заречные дали, препятствуя снабжению войск Советов продовольствием, боевым снаряжением, подходу резервных частей.

Окруженные, порой лишенные связи с внешним миром, довольствуясь суровым пайком, обремененные тысячами раненых, потому что вывезти их в тылы часто не представлялось возможным, испытывая на себе адскую силу артиллерийского огня, минометов, обстреливаемые с земли, с воздуха, с фронта и флангов, в дни ледохода потерявшие последние нити, связывавшие их с Большой землей, исходя кровавым военным потом, — они стояли… Стояли и выстояли, эти удивительные русские души! И не только устояли, но и зажали в смертельных клещах армию, которая некогда зажала в клещи их!

«Что же стряслось? Какая пружина лопнула в гигантской военной машине рейха? — размышлял генерал-полковник. — Чьи головы не додумали последствий стремительного марша к великой водной русской артерии?» Он не находил ответа. «Господи, господи, — повторял он, — как все отлично начиналось!»

Семнадцатого октября — генерал-полковник хорошо запомнил этот день — был получен приказ уничтожить русскую сто тридцать восьмую дивизию, переправлявшуюся через Волгу в район завода «Баррикады», где кипели жестокие бон. Истекая кровью, русские не уходили из цехов разбитого завода, на помощь им шла свежая дивизия.

Разведка сообщила генерал-полковнику, что полки ее участвовали в свое время в прорыве линии Маннергейма, а командует ею полковник Людников, славящийся не только личным мужеством, но и глубоким знанием стратегии и тактики.

Генерал-полковник приказал артиллерии открыть по переправляющейся дивизии ураганный огонь. И все же русские части прорвались на правый берег и заняли позиции, указанные советским командованием.

Дальше началось нечто невообразимое. Пренебрегая чудовищными потерями, генерал-полковник посылал в бой одну дивизию за другой. Казалось, ничего не осталось от завода, где дрались солдаты Людникова. Волга кипела в огне. Ее волны клокотали от снарядов и бомб. Выполняя приказ генерал-полковника, немецкие полки шли напролом. Больше месяца продолжалась битва на куске земли, и только одиннадцатого ноября дивизия была отрезана от армии, оборонявшей город. «Теперь, — думалось генерал-полковнику, — мы уничтожим ее без лишних хлопот!»

И верно, нелепо было думать, что русские, зажатые на участке шириной в четыреста и глубиной в восемьсот метров, могут отбить атаки мощно вооруженной дивизии, только что прибывшей из глубокого немецкого тыла, и подкреплений, которые шли эшелонами по железной дороге и перевозились самолетами из-под Миллерова.

Но шли дни, воевала Магдебургская дивизия, в бой вступили части из Миллерова, а фронт окруженных русских пробить не удавалось. Нигде! Ни на метр! Ни на сантиметр!

Был назначен решительный штурм. Приказ генерал-полковника гласил: «Сто тридцать восьмая дивизия противника должна быть в ночь на тринадцатое ноября сброшена в Волгу».

Сражение продолжалось два дня. Битва шла в траншеях и ходах сообщения. Небольшие группы солдат, прибывших из-под Магдебурга и Миллерова, просочились в глубину расположения русских. Перед ними Волга. Волга, забитая льдами. Ледоход отнимал последнюю надежду окруженных на помощь левого берега. Бронекатера русских не могли пробиться через льды к правому берегу, вывезти раненых, доставить боевые припасы, продовольствие, медикаменты.

Три тысячи трупов, одетых в немецкую солдатскую форму, — вот итог штурма. Все атаки были отбиты, наступавшие откатились назад, ни один вершок позиций русскими не сдан…

Генерал-полковник получал донесения: русские голодают, русские не знают, что делать с тяжело и легко раненными солдатами, они исчерпали свои резервы.

Командующий приказал перейти от штурмов к правильной осаде окруженных. Двадцать четыре часа в сутки артиллерия била по зданиям, которые еще не были разрушены. Обстреливался каждый квадратный метр. Все оборонительные точки русских — под огнем. Роты и батальоны то там, то здесь атаковали солдат Людникова. Они стояли. Свирепо обстреливалась Волга — мыши не перебежать через ее льды.

«Четыреста метров в ширину, восемьсот метров в глубину!» — эти слова кошмаром преследовали генерал-полковника. Он ничего не понимал.

Как-то к нему привели взятого в плен тяжело раненного офицера дивизии Людникова. Его спросили:

— Какая сила заставляет вас держаться на этом клочке земли?

Он сказал:

— Вам этого не понять… Ведь вы знаете, если ваши занимают какой-то метр нашей позиции, они находят там наших солдат. Погибших, но не ушедших с того места, где они были поставлены.

Генерал-полковник, потрясенный этой беседой, приказал отпустить офицера, хотя начальник штаба армии Шмидт и визжал о слюнявом гуманизме…

А битва тем временем продолжалась. Все с тем же результатом. Генерал-полковнику однажды доложили, что, по сведениям разведки, командир окруженной дивизии распорядился провести во взводах, ротах, батальонах и полках… шахматный турнир. Победитель получал плитку шоколада — это все, что оставалось у Людникова в дни ледохода, пять тонн шоколада, забытых на каком-то складе…

В русской дивизии шел шахматный турнир — на огневых позициях не прекращался бой. «Русские истребили по меньшей мере десять тысяч наших солдат, — сообщили генерал-полковнику. — Перебираться за Волгу они не собираются. Напротив, готовятся наступать…»

И в это утро, в утро кануна Нового года, генерал-полковнику донесли, что дивизия Людникова на всем фронте перешла в наступление…

«Что же случилось? — снова задавал себе все тот же вопрос генерал-полковник. — Где гибельная ошибка, в чем просчет? И кто виновник их?»

И опять не находил ответа.

Взгляд его машинально скользнул по столу. Пачки приказов, донесений разведки, какие-то не нужные теперь бумаги. Ах да, он не дочитал вот этого… Выступление доктора Геббельса в Спортпаласе…

С гримасой отвращения, больше для того, чтобы убить время, генерал-полковник листал страницы «Фелькишер Беобахтер». Там крикливо описывалось, как зал Спортпаласа — «эта старая арена политической борьбы нашей партии, где собрался "цвет рейха"», — наполнился звуками «наших боевых песен». «Цвет рейха» с напряжением ждал, когда к ним обратится с речью имперский министр доктор Геббельс, «устами которого должно было говорить веление грозного часа».

Паулюс поморщился, он презирал фальшиво парадный тон нацистов. Уж он-то знал, каково в Германии тем, кто, как писалось в газете, «готовы исполнить свой долг, когда германские солдаты наносят все новые и новые удары по нашему исконному врагу — большевизму…»

Как ни мрачно был настроен в тот утренний час генерал-полковник, он не мог удержаться, чтобы не фыркнуть, прочитав эти слова. «Наносят все новые и новые удары! — повторил он в уме. — Шарлатаны! Кто и кому наносит все новые и новые удары?»

Наконец имперский министр вступил в зал. Его сопровождал отъявленный итальянский фашист, посол дуче Аль фиери.

Строчки, где писалось о чуть ли не безумных овациях, генерал-полковник пропустил. Он искал то место в речи кривоногого коротышки Геббельса, где упоминалось о его армии. Ага, вот оно!

«…Трагические события Сталинграда поставили наш народ перед лицом тяжелых испытаний. Эти события дали нам возможность воочию увидеть ужасное и беспощадное лицо войны. («Где уж им видеть ее лицо в теплых кабинетах на Вильгельмштрассе!» — пронеслось с горечью в голове генерала.) Но это не является для нас поводом к пессимизму. Мы не философствуем, а действуем. На Восточном фронте мы переживаем тяжелые дни. В этом виноваты отчасти (отчасти?) мы сами… Мы сами немного (немного? Господи, вот идиот!) недооценили силы врага, ибо не рассчитали, что может представлять из себя тотальная война. Сейчас мы делаем нужный вывод и будем вести тотальную войну с еще большей ожесточенностью, чем наш враг, ибо наша раса и наша организованность стоят значительно выше… Тотальная война — заповедь настоящего момента. Она будет вестись и ради тех, кто на Волге подвергается нападению со всех сторон, зная, какая судьба может ожидать короля Этцеля в горящей крепости, окруженной войсками гуннов…»

Генерал-полковник грубо выругался. Его хоронили. Хоронили заживо, хотя он и его армия еще жили и сражались неизвестно ради чего!…

Дальше Геббельс вопил о том, как опасен большевизм, как евреи мечтают уничтожить германский народ, утверждая, что «еврейство овладело англосаксонскими странами духовно и политически…». Генерал-полковник мотал головой, читая строчки, полные людоедства. Но вот Геббельс опять заговорил о войне. Нет и помина о стремительных маршах и громких победах. «Мы ведем на Востоке труднейшую оборонительную войну (слава богу, хоть до этого-то додумались!). Теперь уж для нас совершенно ясно, что блицкриг в Польше и на Западе — явление условное. (Но ведь так недавно вы же, доктор Геббельс, распространялись, что блицкриг — единственная и вполне реальная возможность раздавить Россию?) Мы хотим спасти свою жизнь!» (Ого! Вот до чего дошло!) Спасение Геббельс видел в тотальной войне. «Важно не то, красив или не красив какой-либо метод, а важно лишь то, является ли он успешным… Мы закрыли бары и ночные рестораны, чтобы не падала военная мораль. Кроме того, закрываем все магазины-люкс. Мы найдем работу для служащих пустующих магазинов: их труд — с оружием в руках идти на фронт. А эти катания верхом по утрам в Тиргартене? Какое впечатление должна произвести на трудового немца кавалькада роскошно одетых женщин верхом на рысаках?…»

Паулюс с чувством омерзения отбросил газету.

«Закрыли ночные бары и рестораны… Дельцы найдут выход — откроют те же бары и те же рестораны в каких-нибудь глухих закоулках, куда будут пускать тех, кто жиреет на военных прибылях… Закрыли магазины-люкс… Ничего. Тот, чьи карманы набиты золотом, найдет способ покупать роскошные вещи и содержать любовниц… Запретили катание верхом… Ну, что ж, жены партийных бонз — ведь это они галопом неслись по утрам по Тиргартену — уедут в свои имения, купленные на деньги, украденные у "врагов нации", и там будут совершать прогулки в компании лоботрясов, откупившихся теми же крадеными деньгами от солдатских сапог…

И какое дело всем этим жиреющим, грабящим, наживающимся на проливаемой крови до страданий солдат здесь? Кто из партийных и правительственных демагогов всерьез думает о трагедии, разыгравшейся на берегах русской реки? Спастись — вот что у них на уме. Что ж, они-то спасут свои гаденькие жизни, эти нажравшиеся человеческой кровью. Они сбегут при случае за границу… Куда бежать немецкому солдату из котла?

Там, в Берлине, пьют и развратничают, быть может, зная, что это пир Валтасара, что уже написаны огнем зловещие слова: "Манес, такел, фарес…" А здесь кусок конины рвут друг у друга из рук. Там министров, пославших в бой миллионы людей, встречают овациями обезумевшая толпа мещан, подхалимов и истеричек, пройдохи с партийными билетами в кармане, генералы, отсиживающиеся в тылах, офицеры из родовитых семей, околачивающиеся в барах и ресторанах. Там, в Спортпаласе, рев оркестров, грохот рукоплесканий и глотки, вопящие "Хайль Гитлер!". Здесь рев самолетов, грохот разрывов и вопли умирающих солдат.

Там объявляют тотальную войну; здесь она продолжается все эти четыре кровавых месяца — тотальная война на истребление моей армии. Там есть еще люди, которые нежатся в роскоши курортов. Здесь раненые помирают, лежа на вонючем иолу подвала. Там Геббельс обещает населению всякие развлечения. Здесь главное развлечение — добывать еду. Добывать каким угодно способом. Там доктор Лей болтает о духовном и умственном отдыхе, о спорте… Здесь рады каждой минуте, когда русские не ведут чудовищного огня и можно выползти из дота и глотнуть воздуха. Спорт! Спорт здесь один: убить как можно больше вшей — это у нас, и убить как можно больше немецких солдат — это у русских! Там толкуют о том, чтобы отказаться от прислуги, а здесь каждый день я слышу от командиров батарей: "Орудийной прислуги не хватает, господин командующий!"»

Генерал-полковник снова выругался.

Постучали. Вошел радист Эберт, толстяк в потрепанном мундире. Живот Эберта переваливался через ремень, лунообразная физиономия светилась добродушием. Он тщился вытянуться в струнку перед командующим армией, но этот проклятый живот!…

Генерал-полковник был рад появлению Эберта. От мрачных мыслей у него разболелась голова.

— Ладно, не заставляй свой живот делать то, что ему не под силу, — сказал генерал-полковник со смехом. — Ну, какие новости принес ты мне, дружище? — приветливым тоном спросил он Эберта.

— Плохие, господин командующий, плохие, смею заметить. — Эберт вздохнул, и живот его колыхнулся.

— Что там такое? — Генерал-полковник вооружился очками.

Эберт передал ему радиосводку.

— Русские ворвались в Котельниково, господин командующий, — снова вздохнув, ответил Эберт.

Генерал-полковник, почувствовав, что у него подкашиваются ноги, сел. Рука со сводкой бессильно опустилась на стол.

— Ступай, — сказал он с мертвенным взглядом.

Эберт отдал честь и неторопливо понес свой живот к двери.

Итак, лопнула и эта последняя надежда! Котельниково в руках русских, фельдмаршал Манштейн бежит… Боже мой, боже мой!

Распался бронированный кулак, пробивавший путь к окруженной армии. Как радостно было слушать сводки Манштейна, когда двенадцатого декабря, всего три недели назад, он начал свой победоносный марш к Волге!

Три танковые, три пехотные, две кавалерийские дивизии, девять артиллерийских полков, сотни танков… Приказ был краток: проломить боевые порядки русских, выручить сидящую в котле армию. Уже тринадцатого декабря вошли в дело триста танков да еще столько же следовало во вторых эшелонах. Двенадцать дней кровавых боев с переменным успехом, двенадцать дней невиданной жестокости сражений, двенадцать дней, полных надежд у тех, кто был в котле… Вот всего восемьдесят километров отделяет передовые части Манштейна от Волги…

Шестьдесят…

Сорок!…

И вдруг громадная сила выдохлась и медленно покатилась обратно, туда, откуда начинала поход, — к Котельникову. Там Манштейн намеревался собрать новый кулак. Он слал ободряющие радиограммы: держитесь, я еще приду! Но вместо того чтобы Манштейну прийти к Волге, русские ворвались в Котельниково…

Паулюс прочитал сводку. Русские упредили замыслы фельдмаршала. Могучая сила их танков и мотопехоты гигантской волной обрушилась на части Манштейна. Котельниковский плацдарм, снова готовившийся стать трамплином для прыжка к Волге, стал гигантской могилой германских солдат… А фронт откатился еще на много десятков километров на запад, и надежда на выручку утрачена. Ее больше нет. Ее не будет. Конец!

Генерал-полковник машинально выглянул в квадратное окно, забранное решеткой и выходившее в обширный двор. Подступы к окну заминированы, приближаться к ним запрещено.

Иногда генерал-полковник ловил себя на мысли, будто он заключен в тюремную камеру, так удручающе похожи были на нее этот подвал, это окно с железной решеткой.

Впрочем, теперь, когда рухнула последняя возможность выбраться из котла, командующий думал, что и настоящая тюрьма не за горами.

Однажды он познакомился с подобного рода заведением. Нет, он не был узником… Как-то, спасаясь от огневого вала русских, часа два-три он провел на командном пункте дивизий генералов Шемера и Даниэльса. За неимением более подходящих и безопасных помещений в расположении их частей генералы устроились в тюрьме этого города на Волге.

Генералы посмеивались, принимая командующего армией в столь странной и зловещей обстановке. Командующему было не до смеха, нет!

Да, той картины ему никогда не забыть! Командиры дивизий помещались в камерах, наскоро оборудованных под кабинеты. Настоящие каменные мешки с окошками, забранными толстыми железными прутьями. До войны тут сидели убийцы и грабители… Генерал-полковник, разговаривая с командирами дивизий, вдруг поймал себя на мысли такой странной, что она поразила его. Генералы и он, командующий армией, не похожи ли они на тех, кто занимал эти камеры в мирные времена? Преступники сменили преступников! Разве дивизии Шемера и Даниэльса не убивают, не грабят? Разве армия, подчиненная ему, не совершает деяния, в тысячи раз более страшные, чем проступки уголовников? Те вламывались в квартиры мирных людей, на их совести два-три убийства, пять-шесть грабежей со взломом… А его армия вломилась в мирную страну, на ее совести десятки тысяч убитых. А грабежи?… Да кто ж считал, сколько мирных людей ограблено солдатами фюрера! Командующий поспешил убраться из тюрьмы, она навевала на него слишком тяжелые мысли.

Генерал-полковник снова выглянул в окно. Но и то, что он увидел, тоже не обрадовало его. По двору подобно сонным мухам шатались без дела солдаты и офицеры, вооруженные автоматами. Физиономии этих людей были серы и угрюмы, словно их угнетало не столько положение, в которое они попали, сколько хмурый, холодный и ветреный день — последний день уходящего в вечность года.

Снег запорошил штабные машины, сделанные разными фирмами Европы. Они стояли во дворе на приколе. Ездить на них некуда. Фронт сжался так, что в некоторых местах до переднего края можно дойти за полчаса через развалины домов, груды битого кирпича и щебня, минуя надолбы и проволочные заграждения, полуразрушенные снарядами и бомбежкой с воздуха.

Сегодня молчала артиллерия и не летали бомбардировщики. Лишь кое-где слышались короткие очереди автоматов и огонь пулеметов на флангах.

«Может быть, русские тоже празднуют канун Нового года?» — плелись ленивые мысли.

Командующий встал и снова зашагал, тяжело и медленно, из угла в угол.

«Все люди отмечают этот день. Почему бы его не праздновать русским?… Интересно, сколько времени я могу продержаться? Впрочем, там увидим…»

Когда наступит это неопределенное «там», генерал-полковник не знал и не желал об этом думать. Думать сейчас ему вообще не хотелось.

Самое страшное из человеческих чувств — равнодушие, когда ничто не радует и все валится из рук, равнодушие ко всему на свете, безразличие к происходящему. Полная душевная опустошенность овладела генерал-полковником задолго до этого угрюмого дня.

Новый год — теперь-то в этом не было никакого сомнения — не принесет ни радости, ни освобождения от сосущего душу ожидания рокового, неизбежного конца.

Это было страшнее самой страшной болезни. Всякий больной мечтает об избавлении от недуга. Паулюс и об этом не мечтал. Порой он смотрел на себя как бы со стороны и казался разлагающимся трупом среди того живого, что еще чего-то ждало и на что-то надеялось. Он бродил по грязной, плохо натопленной комнате, с отвратительными подтеками на стенах и изморозью в углах.

Беспрестанное корпение над картами и бумагами сделало его сутулым, поэтому он казался ниже своего роста. Небритое, длинное и узкое лицо, редкие волосы, начавшие седеть, прилизаны и разделены на прямой пробор. В углах бескровных губ — глубокие поперечные морщины, глаза глубоко ввалились, взгляд мертвенно-тусклый. Неестественно длинные руки висят, словно плети. Левый глаз то и дело дергается.