Одиночество

Вирта Николай Евгеньевич

Книга первая

МЯТЕЖ

 

 

 

Глава первая

1

Холод, мерзость, трусливый шепоток — губернский город Тамбов, март восемнадцатого года.

С воем и лихим посвистом гуляет по улицам ветер, несет хлопья мокрого снега, срывает бумагу со стен и рекламных вертушек, — клочья ее точно птицы, носящиеся в сыром, холодном воздухе. Редкие электрические фонари бросают неровный желтоватый свет на лужи, на оголенные уродливые сучья деревьев, на мокрое железо крыш. Громыхают водосточные трубы, гудят телефонные столбы.

И все падает и падает снег; хлипкое месиво толстым слоем покрывает тротуары и мостовую.

Обыватели сидят дома, на тяжелые щеколды заперли двери, дубовыми ставнями закрыли окна, спустили злых псов с цепей.

Но только ли холодный, визгливый ветер словно бы вымел улицы Тамбова? Не слухи ли, носящиеся по городу так же буйно, как носится из конца в конец улиц буран, в этот тревожный вечер загнали господ чиновников, купечество, дворян и мещанство тамбовское в прадедовские норы, не страх ли опустил тяжелые щеколды на двери и прикрыл дубовыми ставнями окна?

С тех пор как с престола стащили последнего недотепу из дома Романовых, господам чиновникам, дворянам, купечеству и мещанству жилось, пожалуй, даже вольготней, чем при его императорском величестве. Конечно, разговоров о революции, свободах и жертвах во имя «священного долга перед союзниками в эту трагическую минуту» хоть отбавляй. А во всем прочем? Во всем прочем Александр Федорович Керенский и его министры оказались вполне «своими».

Господ чиновников оставили на своих местах, и они по-прежнему строчили бумаги в грязном здании Тамбовского губернского присутствия; судьи судили по императорским законам, купечество торговало, слава те господи, без всякого утеснения и имело преогромные барыши. Поставляло оно армии полусгнивший товар, загребало миллионы и напропалую кутило в ресторациях. Мещанство тоже проживало в достатке и несло свой вклад «в священное дело земли русской». Духовенство умилительно кадило фимиам ради священных интересов капитала-батюшки и тоже не медяки получало; помещики таили мечту получить за землю добрые денежки.

Когда до Тамбова донеслись залпы «Авроры» и здесь узнали, что большевики взяли власть, а Керенский дал тягу, переодевшись в бабье платье, обыватели задрожали. Однако тучи пронесло, и небо очистилось. В Тамбове большевиков, мол, по пальцам пересчитать; где уж, мол, им захватывать власть, если во всех управлениях крепенько сидят милые сердцу эсеры и безвредные меньшевички! Да и куда большевикам против всей России! Нет, не долго засидятся они в Питере!

Но месяц шел за месяцем, а большевики сидели, и не только в Питере. Впрочем, эсеры к меньшевики тоже прочно окопались в Тамбове: меньшевики верховодили тоненькой пролетарской прослойкой, кадеты — интеллигенцией, эсеры распоряжались умами деревенской верхушки.

Большевики? Считалось, что есть у них кое-кто в самом Тамбове, в Усмани и Козлове, но главной занозой для эсеров и меньшевиков был оборонный сорок третий завод, где большевистская ячейка выросла как гриб из-под земли и начала отважную борьбу с эсерами, втянув в нее почти поголовно всю пролетарскую громаду.

Это сорок третий завод, когда еще о большевистском перевороте только носились слухи, вышел на улицы Тамбова — тысяча человек — со знаменем, на котором было написано:

ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!

2

Однако эсеры были куда дальновиднее тамбовских обывателей, убаюкивающих себя розовыми мечтаниями. Еще не успели замолкнуть… выстрелы красного крейсера на Неве, как эсеры, поняв, что у власти им не удержаться и дни их сочтены, бешено начали готовиться к подпольной борьбе и устремились туда же, откуда их вынесло, — в деревню, поближе к кулакам. Туда они везли и прятали на хуторах прокламации, укрепляли свои ячейки, оружие шло в потайные места, известные лишь тем, кому было поручено воткнуть нож в спину революции.

Всю зиму восемнадцатого года и вплоть до марта эсеры судорожно цеплялись за власть, не переставая укреплять обширное и глубоко спрятанное подполье, но делали вид, что вое в порядке, и ходили, задрав носы. Обыватели, глядя на них, осмелели, над горсткой большевиков издевались, прочили скорую погибель Совдепам — тем более неслись ободряющие вести с юга, где белые генералы готовили поход на большевиков.

И вдруг точно бурей пронеслось по Тамбову: большевики готовят переворот и не собираются церемониться ни с эсерами, ни с заговорщиками любой масти.

Вот почему крепко-накрепко заперты двери и ворота, вот почему закрыты окна дубовыми ставнями и спущены с цепей злые псы. И лишь ветер носится по улицам да патрули возникают из тьмы и во тьме расплываются.

3

На Тезиковской улице — хоть глаз выколи. Фонари давно погасли, прохожих не видно, собаки истошно воют в кромешном ночном мраке, с луга, что за речкой, тянет резкий мартовский ветер, продувает глухую улицу насквозь.

Высоким забором отгородился от любопытствующих глаз особняк на самом краю улицы, большой, мрачноватый, с едва приметной дощечкой, прибитой на калитке: «Уполномоченный Петроградской конторы Автогужтранспорта Федоров».

Ставни прикрыты, ни полоски света, мертво, глухо, словно давно спит уполномоченный и его семейство. Но это только кажется — не привыкли здесь ложиться рано.

В гостиной на плюшевом диване сидит и ждет хозяина человек. Он невелик ростом, худощав, губы толстые, бледные, скулы выпирают на лице землистого оттенка, ввалившиеся совиные глаза смотрят рассеянно, глубокие провалы синеют на висках, руки узкие, одежда полувоенная: френч, галифе, щеголеватые хромовые сапоги.

Двенадцать лет отбыл Антонов на каторге, был вспыльчив, сутками просиживал в камере вот так же, как сейчас, уронив руки на колени, уставившись в одну точку невидящими глазами, думая о чем-то своем.

О чем думает он теперь? О сегодняшней ли жизни? О вчерашних ли днях своих?

В каторжной тюрьме дружил Антонов с Петром Токмаковым — в один день и за одни дела судили их в Тамбове, в одной партии каторжан отправили в Сибирь, в одну тюрьму они попали. Худой, желтолицый Петр Михайлович, с бритым черепом, сам страстно любил поговорить о политике и спорщиков, — а их немало было рядом, — любил слушать, хмуря высокий костлявый лоб, призакрыв узкие глаза, в которых светился холодный и злобный ум. Часто Токмаков бранил приятеля за дикость.

Антонов ухмылялся.

— Вот будет революция, приедешь опять в свой Кирсанов, что с собой привезешь? Какой багаж? Много ли ума набрался здесь? А ведь тут, Александр, университет можно пройти.

— Революция! — Антонов пренебрежительно отмахивался. — Будет революция, буду знать, что делать. Университет! Мой университет — жизнь. Жизнь научит, жизнь подскажет, что делать. Впрочем, кое-что надумал.

— Что надумал?

Антонов молчал.

Токмаков свирепо тряс его, шипел:

— Мне не веришь? Во мне сомневаешься? Вспомни, сколько лет друг друга знаем! Да ведь врешь, Александр Степанович, ничего ты не надумал. Думал ли ты, — продолжал Токмаков, — о партии? Всю жизнь плавал, как в луже, шатался туда и сюда…

В юношеские годы занесло Антонова, сына кирсановского слесаря, в Питер на рабочую окраину по Шлиссёльбургскому тракту, слушал речи социал-демократов, но вскоре это надоело ему. Он мечтал о бунте, о бунте немедленно, чтобы весь режим с царем, армией, тюрьмами и капиталом полетел вверх тормашками, а его, Антонова, на гребне волны вознесло бы до самых верхов. Какая волна могла поднять его, об этом не раздумывал. Кому служить, за что драться, что делать, когда вознесет его на «верхи», было это Антонову безразлично, лишь бы бунт, лишь бы удальство свое показать, лишь бы вознестись!..

Питер ничем не прельстил парня, привыкшего к деревенской жизни, и вернулся он в родной Кирсанов — городом он только назывался, большое село, только и всего. Здесь Антонов окончил учительскую семинарию, в ней сошелся с эсерами, там же познакомился с Токмаковым, кое-как проучительствовал год в селе, а потом понесло его ветрами по губернии. Был он писарем волостного правления в селе Дворики, но быстро оттуда удрал. Встречали его в Тамбове на каком-то заводе.

Недолго задержался здесь Антонов. Он возненавидел душные цехи, шум станков, скрежет металла. Работа по двенадцати часов в день пугала его и отталкивала. Город казался ему страшилищем — таким же, как Питер, только в малом размере: пыльный, грязный. Он не разбирался в глубинах этой жизни, да и не хотел разобраться. Все тут было ему глубоко чуждо: весь уклад жизни пролетариев, дух этого класса, думы и помыслы рабочих, их непреклонная уверенность в том, что именно они свалят царский строй и будут хозяевами страны.

И понимал Антонов, что среди этой спаянной своими кровными интересами массы ему не будет места и на волне пролетарского восстания ему не подняться. Он пришел на завод чужим, чужим и остался, не сроднившись с соседями по работе, ни с кем не подружившись. Люди косо посматривали на Антонова, его путаная болтовня претила им, они тотчас разгадали, что за птица перед ними…

И бежал Антонов в село, где все было привычное, свое, понятное, где мог он мечтать вылезти в вожаки «серой мужицкой скотинки»; впрочем, ее он тоже презирал. Когда же объявились в губернии «вольные степные братья» с сильным эсеровским душком, Антонов примкнул к ним. Вот где можно было развернуться его бесшабашной натуре, погулять, пограбить, пожить, как душе хочется… Жил он в лесах и лощинах, в землянках, вырытых на скорую руку, холодными зорями сиживал в засадах, поджидая урядника, стражника или станового пристава, чтобы либо прикончить зазевавшегося полицейского, либо избить до полусмерти, отнять оружие, обмундирование и пустить шагать до дому в чем мать родила.

И где бы он ни шатался, всегда таскал в кожаной сумке приключенческие романы и описания жизни великих людей.

Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами.

Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь…

Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было.

Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова:

— Во имя чего вы убивали и грабили?

— Во имя революции, — горделиво ответил Антонов.

— А вы знаете, что это такое — революция?

— Получше, чем вы, надо думать, — прозвучал резкий ответ.

— К какой партии вы принадлежите?

— Я эсер.

— Значит, вы пошли к эсерам, чтобы убивать и грабить?

И укатали его на двенадцать лет.

Иногда Антонову казалось, что он действительно зря полез в эту кашу, порой верил, что вдруг вспыхнет пожар и он будет одним из героев.

И вдруг перестал дичиться, начал вслушиваться в разговоры политических каторжан, спорил с ними, из обрывков чужих мыслей плел свои бестолковые планы и честолюбивые мечты.

Он повеселел, часто слышали его смех и пение.

Петра Токмакова отправили в другую тюрьму. Антонов заскучал, затосковал… Глаза ввалились еще глубже, еще явственнее проступили скулы на щеках, обтянутых серой кожей, он часто впадал в хандру. Мечты разлетались прахом, ничто не радовало его. На Руси серая тишь, никаких вестей о грядущем бунте, тюрьма угнетала и давила Антонова, побеги не удавались.

Он снова замкнулся в себе.

Как-то зимой после работы к Антонову подсел сосед по нарам — путиловский рабочий из Питера, большевик. Был Путиловец, как его называли политические и уголовники, маленьким, сухоньким, но жилистым человеком, в руках имел огромную силу: сожмет ладонь — хоть вой; ударит легонько — останется синяк.

— Я сам о себя ушибаюсь, — смеясь, говорил Путиловец. — Иной раз захочу комара поймать, хлопну рукой по лбу — в глазах темнеет.

Его Антонов уважал, как каждого сильного человека. К тому же Путиловец был честен, прям и пользовался у товарищей неоспоримым авторитетом. Даже начальство его остерегалось.

— Ну что, все молчишь?

— Не привычен болтать, — резко ответил Антонов. — Да и что толку? Толчете воду в ступе. Ты свое, вон тот, в очках, свое. Меньшевик, большевик, а на поверку — глупости одни.

— Ты, парень, слыхал о таком человеке — Ленин кличется?

— Слышал.

— А я его и слышал и читал. Не чета он вашим брехунам. Так-то.

Антонов пренебрежительно отмахнулся. Путиловец курил едкую махру, лиловый дым плыл над нарами.

— Все истину ищете? — зло сказал Антонов. — Вот сколько тут людей, столько и истин. Спорите до хрипоты, царскому режиму разные смерти выдумываете, а он живет и не думает умирать. Нас с вами переживет.

— Но?

— Вот и «но».

— Переживет?

— Нечего смеяться. Царь — это, брат, сила! У него вон они, кандалы-то, — Антонов звякнул железными цепями. — А вы слова разные выдумываете. Плетью обуха не перешибешь.

— Ну научи, скажи, как бы ты его перешибать стал, а? — Путиловец искоса посмотрел на Антонова.

— А я бы по-другому попробовал. Поднять бы всех мужиков на бунт, вооружить их гранатами и винтовками и скопом навалиться на царя.

— Да ведь мужик мужику — рознь, — усмехнулся Путиловец в жиденькие седые усы. — Кулаку нужна земля и власть. Какой ему расчет идти на царя? У мужика победнее другая думка, а совсем бедные, надо полагать, свое в голове держат.

— Это верно, — охотно согласился Антонов. — Но на царя и помещиков ради земли пойдут все. — И тут ему припомнилась вскользь брошенная Токмаковым мысль насчет объединения всего крестьянства. — Да ведь и то скажу, — оживленно заговорил он, — плохо ты знаешь мужика, приятель. Кулак! Словечко хлесткое, а что оно означает? Я кулаков у себя на Тамбовщине видел… Такой мужик оттого голытьбой в кулаки произведен, что у него в руках земля. Землю без ума не достать, для того денежки нужны, а они сами в руки не полезут. Кулак — умный человек, прижимистый, это так. И насчет помещиков у него одна думка со всеми одинаковая, и пойдет он против бар, вот увидишь.

— А потом? — издевательски спросил Путиловец. — Положим, дойдут мужики до конца, свалят царя, помещиков, что тогда предъявит мироед? Не сожмет ли в кулак всю деревеньку, не подомнет ли под себя и не совсем бедных и тех, кого ты величаешь голытьбой? И не выйдет ли в помещики с новым, пожалуй, куда пострашнее, обличьем?

— Ну, там посмотрим, — уклонился от ответа Антонов, потому что о том, что будет «потом», после всеобщего мужицкого бунта, он не думал. — Главное, всех трудовых мужиков объединить и поднять на царя.

— Без рабочих, стало быть, хотите с ним управиться? — не без ехидства вставил Путиловец.

— Рабочие! — Антонов презрительно поджал губы. — Тоже мне сила! Россия страна мужицкая. Мужик у нас главная фигура, а не городской обормот. Рабочие! — все с тем же высокомерием продолжал он. — Помогут — ладно, нет — без них управимся.

— Конечно, — раздумчиво отвечал Путиловец, — конечно, рабочий мужику поможет. Только какому? Как вода с маслом не сливается, Саша, так никогда рабочий не соединится с кулаком. И никогда мы не допустим, чтобы кулак все село под себя подмял и стал на Руси полновластным хозяином. Да и не свалите вы царя без нашего брата пролетария, в какой бы союз мужиков ни собрали. Ведь в этом союзе кулак тотчас верх возьмет, и пойдет между вами свара… Это истина, парень. Вспомни бунты разинские, пугачевские, вспомни, как раздавили мужика в шестом году, когда он не смог соединиться с рабочими. И помяни мое слово: только рабочий класс способен сделать то, о чем ты думаешь. Среди нас нет мироедов и бедноты. Мы сами сплошная беднота, пролетарии. Мы работаем на фабриках и живем кучно, у нас одна цель и одна партия, и дорога у нас одна. И по-другому рабочий класс будет делать революцию.

— Это на два члена — три комитета? В лесочке в кружочке читать листочки? — Антонов издевательски хихикнул.

— Стой, парень! Нас в девяносто восьмом году на заводе было таких вот, что в лесочках в кружочках собирались, человек восемь. А в пятом году оказалось более двух сотен. Да люди-то какие? Разве тебе ровня? Мне вот, — Путиловец снял очки и протер стекла, — мне пятьдесят лет, а я на тридцать восьмом году грамоте выучился. Чуешь? Не сижу сычом, как ты, не тоскую по зорям, а учусь. Может быть, пригодится! Ты слушай, парень, что кругом делается! Во всех местах наш голос звенит — вот они и лесочки-листочки, вот и комитеты!

— Ну, твоими бы устами мед пить! — весело бросил Антонов. — Посмотрим, дедушка, чья возьмет!

…И вдруг грянуло! Дорога на родину — сплошные цветы, песни, кумач, восторженные лица людей.

В Тамбове на благотворительном вечере Антонов торговал кусками кандалов; жирные пальцы, унизанные перстнями, лезли в тугие бумажники, бросали сотенные. Антонов думал: «Дорвались и мы до жизни! Эх, теперь бы не зевнуть, самое времечко банк сорвать!»

Ходил в те дни Антонов гоголем, слава кружила голову, присматривался — кому бы продать свою удаль и молодечество. И те наверх лезут, и эти вроде не на запятках… Антонов отдал бы себя любому хозяину без оглядки, лишь бы хапнуть власти, лишь бы побольше почета!

«Вот, — думал он, — настрадались, натерпелись, отвоевали свое счастье!»

Он видел, как пошли в гору его приятели: одни в министры, другие в товарищи министров, третьи захватили местечки повидней, посытней, попочетней. У всех вчерашних однокашников порозовели щеки, ходить они стали не спеша, у некоторых появились животики, и разговаривать стали они по-иному: что ни слово — торжественность, победоносность, величавость.

Приятелям, которые еще не успели ухватить что-нибудь повидней, конечно, кланялись, но разговаривали с ними снисходительно. Все им некогда, недосуг, спешка, государственные заботы!

Иных и совсем не узнать: черт его знает, весь век в штатских числился, а тут френч сшил, галифе, сапожки, наган у пояса. Генерал? Полковник? Главный комиссар?

И в партийных газетах — одно ликование: «Мы, партия социалистов-революционеров», «Мы, верные рыцари революции», «Победоносное и свободное воинство русское», «свобода», «власть», «земля» и бесконечное «ура», «ура», «ура».

Антонов дрожал от этого грохота, блеска. Думалось: «Ого! Быть и мне комиссаром в губернии. А там и дальше махну — в Питер, командовать, быть на виду! И мы прогремим!»

Знал Антонов, что большевики, которых он считал ни к чему неспособными, гордо подняли голову, слышал, как рабочие Питера встретили Ленина, читал в своих газетах злобную ахинею о большевиках, опиравшихся на тех же самых пролетариев, которых не понимал, боялся, ненавидел — слишком быстро раскусили они его.

«Возьмут верх, — думалось ему, — крышка нам — и прости-прощай мои мечты!»

И вдруг действительно все мечты к чертовой матери: назначили Антонова в Тамбов начальником второго района милиции.

Насмешка, издевка! Говоруны на виду, говоруны у власти, в губернии и в Питере, а ты-де, серая скотинка, и в милиции хорош будешь. Вот так власть — воров лупить!..

Почти год сидел Антонов в милицейской части, подписывал, не глядя, протоколы, сжав зубы, бил жуликов, ходил на митинги и, усмехаясь, слушал речи о свободе и равенстве.

Сегодня начальник губернской милиции, член губернского комитета эсеров Булатов приказал явиться в этот дом на Тезиковской, а зачем — неизвестно. Целый час ждет Антонов начальство. В доме тихо, за окном — ветер и снег.

Монотонно, тоскливо тикают часы, гнетут тревожные мысли…

4

Ветер с силой ударил в ставню. Антонов вздрогнул и очнулся от раздумья. Часы пробили десять раз. Александр Степанович огляделся. Гостиная, где он сидел, скорее походила на музей из-за обилия фарфора, живописи, скульптуры и других произведений искусства, ценность которых не ускользнула даже от рассеянного внимания Антонова.

Потом два раза мелодично прозвучал звонок, запели двери, и Антонов услышал, как в прихожей, отряхиваясь и отфыркиваясь, раздевались люди. Через минуту вошел хозяин.

Худощавое, матово-желтое лицо его дышало покоем, глаза смотрели слишком пристально и настороженно, слишком красивые губы оттенялись белокурыми, тщательно подстриженными рыжеватыми усиками. Он был высок, строен, гибок и выглядел молодо, если бы не лысина, которую не могли скрыть редкие, до блеска прилизанные и зачесанные на косой пробор волосы.

Антонов подивился его одежде. И впрямь, хозяин выглядел так, словно только что вернулся с бала в Дворянском собрании. Щеголеватый, модный в те времена френч, ослепительной белизны сорочка с накрахмаленным стоячим воротничком, перстни на руках. Лишь бриджи, туго обтягивавшие ляжки, высокие коричневые сапоги с шнуровкой напереди давали знать, что обладатель нижней части наряда был не на балу, а скорее упражнялся в верховой езде.

Таков был хозяин дома, большой любитель лошадей, адвокат.

Он вошел в гостиную быстрым шагом, похлопывая по сапогам стеком с литым из серебра тяжелым набалдашником, распространяя аромат тончайшего одеколона, смешанного с запахом конского пота, приветливо кивнул головой Антонову и бархатистым голосом пропел:

— Извините, задержались. Сию минуту, сию минуту! — И скрылся за дверью.

Следом вошел начальник губернской милиций Булатов — широкоплечий здоровяк с веселым лицом, черный как цыган. Он шумно, по-братски поздоровался с Антоновым, потом обернулся к человеку, одетому в тонкую, синюю, ловко скроенную поддевку.

Тот скромно стоял у входа, едва не касаясь притолоки крупной, несколько удлиненной головой, покрытой серебрящейся щетиной. Лицо его, суровое и надменное, с жестокими, резкими чертами, словно было высечено из темного камня сильным и смелым резцом. Высокий, с медным отливом лоб, черные блестящие глаза, сидевшие в глубоких глазных пазухах и прикрытые густыми ресницами, изобличали в нем недюжинный ум, а дерзкий и вызывающий взгляд из-под лохматых смоляных бровей — смелость и решительность. Подбородок у него был тяжелый и свидетельствовал о наклонностях властных; сивые плотные усы росли по-казацки вниз, не закрывая сочных, моложавых губ, из-под которых виднелся ровный ряд кипенно-белых острых зубов.

— Ну, узнаете? — сказал, смеясь, Булатов, обращаясь то к Антонову, то к человеку, стоявшему в дверях.

— О господи, да это никак ты, Петр Иванович! — после минутного колебания обрадованно вскричал Антонов и, вскочив с-места, подошел с протянутыми руками к тому, кого назвал Петром Ивановичем.

— Он самый, Александр Степаныч, — басовитым голосом ответил Петр Иванович. — Оно и верно сказано: гора с горой не сходится, а человек… Поди, годов пятнадцать не видались… Слышал, на каторге побывал? А впрочем, в обличье перемен вроде и не примечаю. Только будто посурьезней стал. А то бывалыча-то все вприпрыжечку, вприпрыжечку, словно тебя бурями носило.

От этой характеристики, произнесенной тоном вполне дружеским, Антонов чуть-чуть поежился. Он не любил, когда ему напоминали о легкомысленной молодости. Однако, не приметив и тени насмешки, обнял Петра Ивановича, и они троекратно поцеловались. Потом Антонов отошел от него, оглядел с ног до головы и с добродушным смехом заметил:

— А ты, брат Сторожев, богатырем стал. Знал тебя поджарым парнем, волчонком эдаким, а теперь, поди-ка, сколько важности!

Сторожев понял, что «волчонок» подпущен в ответ на «припрыжечку» — так его называли в Двориках.

— Волчонок в волка вырос, — как бы нарочно наступая на самую больную мозоль Сторожева, с хохотком вставил Булатов.

С тех пор как Петр Иванович вышел в люди, его стали называть не волчонком, а волком; Сторожев всякий раз рычал, когда слышал за спиной прозвище, крепко-накрепко приставшее к нему. Он нахмурился.

— Петр Иванович с самого Февраля из начальства не выходит. Был у Керенского волостным комиссаром, в Учредилку его выбрали и теперь комиссаром волости ходит, — в том же добродушно-ироническом тоне продолжал Булатов. — Личность, Саша, во всем Тамбовском уезде известная, уважаемая, перед ним вся округа шапки ломает, учти.

— То есть как это комиссар? Большевикам служить собрался? — со злостью переспросил Антонов. — По городу грохот идет, будто они вот-вот все в свои руки заберут и советскую власть поставят. Помочь им не хочешь ли?

— Э-э, Александр Степаныч, что уж там… Чья бы корова мычала, — с веселой нотой проговорил Сторожев, присаживаясь на кончик стула. — Ты ведь тоже туда-сюда мотался!

— Да ну вас к чертям! — дружески прикрикнул на них Булатов. — Кто старое помянет…

— Так ведь не я на него кинулся, — смущенно оправдывался Сторожев. — Да ведь Александр Степаныч, помнится, всегда задирой меж нами слыл.

Булатов шумно рассмеялся, и Сторожев тоже.

— Ни черта не понимаю! — раздраженно бросил Антонов. — Какого дьявола вы ржете? Чего тут веселого, в самом деле? Был человек нашим, таким я его в молодости знал, а теперь хочет с большевиками заодно.

— Не с большевиками, а с коммунистами, — степенно поправил его Сторожев.

— Какая разница? — возмущался Антонов.

— Все-таки имеется, — неопределенно ответил Сторожев.

— Пошел ты!..

— Да брось ты фырчать, мартовский кот! — остановил Антонова Булатов. — Что бы ни случилось, какая бы власть ни оказалась в губернии, и в ней должны быть наши люди. Как же иначе?!

— Вот именно, — подтвердил Сторожев.

— Ну, с этого бы и начинали, — проворчал Антонов. Помолчав, он спросил Сторожева: — А кстати, где теперь Флегонт Лукич, черт бы его побрал?

— На высоких, слышь, должностях.

— Ну, а братец твой Сергей? Он, слышал, в матросы пошел?

Сторожев хмуро повел бровями.

— Этот в дядьку удался — большевик. Не ныне-завтра в село ожидаем. — Скулы Сторожева покраснели от злости.

Антонов обратился к Булатову, читавшему газету.

— Что нового?

— Погоди малость, все узнаешь, — пробормотал Булатов, не отрываясь от газеты.

Открылась дверь, в ней показался хозяин.

— Петр Иванович, любезный, будь добр, повремени минутки три, а потом зайди ко мне. — И захлопнул дверь.

— Какие у тебя дела с ним? — полюбопытствовал Антонов без всякого, впрочем, интереса.

— Да так, мелочишка, — солидно поглаживая усы, отозвался Сторожев. — Купчую надо составить. У соседа нашего, помещика Улусова, — помнишь такого? — землю прикупил округ Лебяжьего озера. Ну, хозяин-то, — Сторожев кивнул в сторону двери, — старый наш знакомец, бумагу обещал составить. — Он помолчал. — Господин Улусов, как из земских начальников его поперли, в прах разорился. Оно и понятно: без ума хозяйство на корню гниет.

— А ты, стало быть, тут как тут? — с ехидством спросил Булатов, подмигнув из-за газеты Сторожеву.

— Должность должностью, а землицу, значит, к рукам прибираешь, — в тон ему, с насмешкой отметил Антонов. — Помню, давненько ты начал землицей заниматься… Торопишься, Петр Иванович, торопишься. Оно и без купчей земля ваша будет.

— Хм! — произнес Булатов. — Чья, собственно?

Антонов не нашелся что ответить, а Сторожев сказал веско:

— Это точно. Земля должна быть нашей. А я так полагаю, что у доброго хозяина и земли должен быть добрый кус. Все течет, все плывет, земля землей остается. Да и то сказать, на кой ляд она голытьбе? Чем ее пахать, чем сеять, откудова навоз брать? Из-под кобеля нешто? А у меня и машины, и лошади, и коровы. А то ведь эк чего выдумали: слово «мое» под корень подрезать! А на нем мир с испокон веков держится. Нет уж, что мое — мое! Тем более ежели за землицу денежки заплачены. Стало быть, все по закону. — Он поднялся и неторопливо, сутулясь, прошел к хозяину.

Булатов отбросил газету, закурил короткую трубочку, бросил спичку в пылающий камин, подсел поближе к Антонову и приглушенно заговорил:

— Хозяина знаешь?

— Первый раз вижу. Хлыщ какой-то.

— Неважно. Адвокат, а теперь уполномоченный Петроградской конторы Автогужтранспорта. Работает по части ремонта конского поголовья для армии.

— Скажи-ка! — усмехнулся Антонов. — Вроде бы и не похоже.

— Опять же неважно. У нас он идет под фамилией Горский. Запомни, Горский. Настоящая его фамилия Федоров, но ты ее забудь.

— Слушаюсь. Да и какая мне разница! Горский так Горский. Лошадей мне у него не покупать, поди? — Антонов сухо посмеялся.

Булатов шепнул что-то на ухо Антонову. Тот отшатнулся от него, даже рот приоткрыл от удивления.

— Понял?

— Так точно. Скажи, пожалуйста! — Антонов долго тряс головой.

Булатов, хмыкнув, раскурил трубочку и снова начал:

— Дела, Александр, неважные. Скверные дела. Насчет слухов ты прав, большевики к власти вот как рвутся. Не буду вдаваться в подробности, расскажу, когда эти двое вернутся. Но у меня с тобой разговор их не касающийся. Помнишь, как ты обижался на нас, когда мы сунули тебя в милицию воров ловить, жуликов лупить? Тогда ни я, ни губернский комитет партии не имели права раскрывать тебе кое-какие карты. Теперь я уполномочен нашими тамбовскими товарищами и центральным комитетом сказать, почему мы держали тебя в тени. Можешь верить, если бы не случилось того, что случилось в октябре в Питере, если бы эта мелкотравчатая сволочь Керенский не продал Россию, недолго бы ты сидел в милиции, ждал тебя большой пост… Веришь мне или нет?

— Тебе верю, — хрипло, судорожно сжимая от волнения ладони, ответил Антонов. — А этим комитетчикам! Как будто один Керенский виноват… А наши что смотрели? — зло выпалил он. — Министры, черт бы их побрал, главноуговаривающие подлецы!

— Ну, что было, то было, — успокоительным тоном произнес Булатов. — На ошибках учатся все.

— Все равно не верю комитетчикам, — упрямо выдвинув толстую нижнюю губу, отрезал Антонов.

— И напрасно. Не все в нашем центральном комитете слюнтяи. Там и умных людей много, и каждому из нас цену знают. Знают они и тебя. Там, брат, все известно. Но наипаче всего приняты во внимание твои связи с крестьянством.

Антонов от этих слов, произносимых серьезно и внушительно, смягчался. Сероватое, скуластое лицо розовело, а пальцы дрожали от волнения.

— Так вот, Александр Степаныч. Сейчас тебе надо уйти в тень еще более густую и быть подальше от Тамбова, от всего, что тут происходит и что в очень скором времени произойдет. Ты поедешь в Кирсанов начальником милиции.

Краска схлынула с лица Антонова, губы сложились в презрительную улыбку.

— С повышеньицем, значит! — проговорил он хрипло. — Уважили, нечего сказать!

— Погоди малость, и ты убедишься, как мы тебя уважили, — сердито пробурчал Булатов. Непонятливость Антонова бесила его. — Я же сказал, — рассвирепел он, — сказал, черт побери, что тебе надо уйти на время в тень погуще! В Кирсанов, в твое подчинение мы посылаем Токмакова…

Услышав имя старого дружка, Антонов насторожился.

— …Лощилина, Заева, Ивана Ишина, Плужникова, Шамова…

Булатов перечислял фамилии старинных друзей и приятелей Антонова.

— Ставь их по волостям начальниками милиции, они не обидятся, — Булатов усмехнулся краешком губ. — Дальнейшие инструкции получишь в свое время, но главное надо делать уже сейчас. Собирай оружие, собирай как хочешь, где хочешь и прячь понадежнее. От того, как ты будешь работать, — Булатов подчеркнул это слово, — особенно в первые месяцы, зависит все дальнейшее в твоей жизни, запомни. А там властвуй как хочешь, полная тебе воля. Только не поскользнись: с волками жить — по-волчьи выть… Сторожев, которого ты чуть ли не в иуды произвел, это очень хорошо понял. Возьми его на заметку. Плюнь, что он комиссар… Пусть и останется им, пусть зубами держится за эту должность… Дорого будет стоить большевикам комиссарский мандат, ежели он его удержит… И учти — недаром его зовут в Двориках волком… Понадобится нам волчья стая — его поставим вожаком. Конечно, мироед, за землю душу отдаст. Только недалек тот день, думаю, когда придется Петру Ивановичу распрощаться с землицей. И с той, что раньше отхватил, и с той, на которую сочиняет сейчас купчую с господином адвокатом. А уж там его только держи — на любое пойдет, чтобы землишку вернуть.

— Запомню, — кратко отозвался Антонов и хотел спросить еще о чем-то Булатова, но дверь открылась, и в гостиную вернулись Сторожев и хозяин дома с длинным чубуком в руках.

Через минуту смазливая горничная принесла холодный ужин и выпивку, бесшумно накрыла стол и ужом ускользнула в дверь. Булатов кивнул головой туда, куда она ушла. Хозяин, поняв его намек, плотно прикрыл дверь.

— Ну, друзья, — ласкающим тенорком пропел он, — присаживайтесь. Сперва закусим, а уж потом послушаем новости, которые нам принес товарищ Булатов, мой любезный друг.

— Э-э, нет, батенька, — покрутил головой Булатов, — нам сегодня выпивать ни к чему. Ночью есть важные дела. Да, ей-богу же, нельзя, — взмолился он, заметив, что хозяин, не обращая внимания на слова «любезного друга», разливает коньяк.

— Мне, ежели на то пошло, водочки, — хмуро сказал Сторожев. — Оно привычнее. — Он бережно спрятал во внутренний карман поддевки бумагу и присел к столу.

Антонов пил и ел с завидным аппетитом. Булатов и Сторожев не отставали от него, а хозяин знай подливал да подливал коньяк Антонову и Булатову, водку Сторожеву и себе.

— Из стародавних запасов, — пел он. — Только для дорогих гостей, только для вас.

Потом закурили, кроме Сторожева, который отказался от предложенной Антоновым папиросы, а хозяин перекинулся с начальником милиции несколькими фразами о партии лошадей, которую он только что купил и готовил к отправке.

— Скоро, дорогой, тебе придется лошадок в другие места направлять, — загадочно сказал Булатов. — Да, впрочем, об этом мы поговорим отдельно. А теперь вот что, — Булатов энергичным движением выбил из трубки пепел, набил ее снова, переменил положение и начал излагать цепь событий последних дней.

События для господ эсеров были очень нехорошими, и дело обстояло так, что фортуна изменила им и, кажется, довольно прочно.

— Я только что с заседания исполкома, — рассказывал Булатов, нервно постукивая кончиками толстых волосатых пальцев по лакированному подлокотнику кресла и окутывая себя клубами дыма. — Черт знает что творилось там! До вчерашнего дня и мы не думали принимать наших большевиков всерьез. Тоже мне — двадцать человек наперечет! Приходим сегодня на заседание — в зале рабочие сорок третьего завода, при оружии. «Вы кто?» — спрашиваем. «А мы, — отвечают, — за большевиков». — «Вас никто не звал!» — кричат наши. «Знаем, да ведь наши товарищи в Питере тоже были незваными гостями, когда ворвались в Зимний, где заседало Временное правительство!» В зале хохот. Поднимается секретарь большевистского губкомпарта Васильев и предлагает распустить Тамбовский совнарком, — чуете? — наш последний оплот, а число членов губернского исполкома сократить до двадцати пяти. «В интересах дела», — объясняет Васильев. Голосуем… А рабочие держат винтовки наготове. Вот и пойди проголосуй «против»…

Федоров, с наслаждением сосавший янтарный наконечник чубука, отставил его в сторону и, покусывая губы, внимательно слушал Булатова.

— Ну, проголосовали. Оставили в исполкоме пятнадцать большевиков и десять левых эсеров. Председателем поставили присланного Москвой большевика Чичканова… Вот как оно обернулось!.. Правда, у большевиков силенок пока маловато и захватить все управление в губернии они не могут, но кто-то из большевиков проболтался, будто в Тамбов вот-вот придут войска ликвидируемого Западного фронта. Головка фронтового штаба сплошь большевистская, и, уж конечно, она поможет своим тамбовским дружкам захватить власть. Наш губернский партийный комитет полагает, что для легальной работы нам осталось от силы месяц-два. Потом всех нас пересажают. Если, конечно, мы вовремя не уйдем в подполье или не проберемся туда, где еще признают власть Временного правительства и куда стекаются члены разогнанного Лениным Учредительного собрания.

Булатов медленно курил трубку, а потом глухо заговорил при полном молчании всех остальных:

— Сколь долго продержатся большевики у власти, прочен ли их блок с левыми эсерами — не будем гадать. Ясно одно: мы должны помочь силам, которые вот-вот выступят против большевиков с юга, на западе и в Сибири, отрезать от большевистской Москвы и от Питера хлебородные губернии, прервать военные коммуникации и настраивать мужиков против большевиков… Я откровенно говорю, потому что здесь все свои.

Слушавшие Булатова дружно закивали головами.

— Наша задача в конечном счете определяется просто: Учредительное собрание должно взять власть в свои руки и определить дальнейшую судьбу революции и России. За это мы, — Булатов повысил голос, и он стал у него какой-то лающий, — за это, повторяю, мы будем биться не на жизнь, а на смерть. И к борьбе этой надо готовиться теперь же, не медля ни одного дня, ни одного часа. Дел хватит всем.

Федоров нахмурился. Еще сумрачнее стал Сторожев, и судорожно сжимал и разжимал пальцы Антонов.

— Антонову я уже передал наше решение, касающееся его дальнейшей деятельности, — снова вступил Булатов. — Теперь твоя очередь, Петр Иванович. Можешь верить: прежде всего большевики отберут у вас землю и хлеб. Весь хлеб до зернышка. Ты сам понимаешь, как беднота обойдется с теми, кого она сыздавна прозвала кулаками и кого большевики почитают злейшими врагами революции. Они уже поднимают против вас бедноту, и она… Ну, ты знаешь, что она сделает с вами.

Сторожев, откинувшись на спинку кресла, сидел окаменевший. На его медных скулах проступили кроваво-красные пятна, глаза горели свирепым огнем, лоб собрался в крупные и глубокие морщины.

— Что ж, — хрипло, с угрозой выдавил он, — посмотрим, чья возьмет! Это еще вопрос: отдадим ли мы им хлеб. И не о себе говорю, а о всем селе… Беднота ясно в счет не идет, у ней хлеба нет. За хлеб мы постоим. У нас силенки тоже имеются.

— Черта вы сделаете с беднотой и большевиками в одиночку, — подал голос Антонов и продолжал с жаром: — Среднему мужику, Петр Иванович, вряд ли по душе большевистские порядки. Начнется война внутри России — большевики как липку обдерут и вас и середняков. Если сумеете раскачать среднего мужика, если сможете объединить трудовое крестьянство против большевиков, тогда еще вопрос, удастся ли им и голытьбе сломить нас.

— Вот затем я и пригласил сюда товарища Сторожева, — заявил Булатов. — Поговорить с ним насчет мужицких дел. Человек известный.

Хозяин торжественно потряс руку Сторожева.

— Великолепно! — вскричал он. — Да вы, милейший, старый и нюхавший порох борец! — Очевидно, Федоров по привычке хотел тут же произнести речь, но Булатов резко остановил его.

— А твоя мысль, Александр Степаныч, насчет объединения трудового крестьянства пришлась прямо в точку.

— Это не моя мысль. Это стародавняя думка Петра Токмакова. Мы недавно говорили с ним насчет этого. Григорий Плужников взялся написать что-то вроде программы. Я ведь, сам знаешь, — он горделиво вскинул голову, — боевик, человек дела, теоретик никудышный, а Токмакову и Плужникову все карты в руки.

— Очень хорошо, — оживленно заговорил Булатов. — Петр Иванович, ты не сможешь задержаться на день в Тамбове?

— Отчего ж, ежели, так сказать, для дела.

— И хорошо! — подхватил Булатов. — Завтра сведу тебя с Плужниковым и Токмаковым, они тоже здесь, вы вместе помудруйте над тем, что там сочиняет Григорий Наумыч. Да насчет хлебушка, насчет хлебушка, который большевики думают из вас всех вытрясти, не забудьте упомянуть. Вот так. Ну, товарищи, — он поднялся, — с вами у меня разговор окончен, теперь мы останемся с хозяином. Одну минуту, забыл кое-что сказать тебе, Александр Степанович.

Он отвел Антонова к двери.

— Слушай, Саша, ночью надо провести одну операцию. Во дворе городской управы чертова уйма винтовок, отобраны у солдат, идущих домой. Вывезти их надо сегодня же, но шито-крыто, понял? И отвезти подальше. А дня через два надо пошарить в артскладе. Людей дам. Сбор сегодня в два ночи у тебя.

Антонов молча кивнул головой и вышел. В передней одевался Сторожев. Хозяин проводил их, запер дверь и вернулся в гостиную.

— Ну те-с, любезный друг, — резко и без околичностей приступая к делу, сказал Булатов, — теперь поговорим с тобой.

Тон Булатова хозяину очень не понравился, и он прошипел что-то под нос.

— Слушай, драгоценнейший господин Федоров. Вся твоя жизнь до этого часа и все твои махинации нам досконально известны, и стоит мне пальцем шевельнуть, как завтра от тебя и всего этого, — Булатов повел рукой вокруг, — останется один прах.

— А собственно говоря, какое право, товарищ Булатов, ты имеешь так разговаривать со мной? — разъярился Федоров.

— А вот имею.

И верно, имел на то право Булатов, начальник милиции.

Прошлое и настоящее Федорова он действительно знал в малейших деталях и ни один шаг его не ускользал от внимания Булатова. Прошлое господина Федорова было не очень красивым, настоящее — тем более.

Родители готовили ему большую карьеру и определили в училище правоведения, откуда императорское правительство посылало молодых людей из родовитых и богатых семейств на высокие административные посты. Что случилось, почему молодого Федорова вдруг изгнали из привилегированного учебного заведения — никто не знал. Поговаривали, будто будущий вице-губернатор или даже губернатор участвовал в отвратительных оргиях.

Расставшись с правоведением, Федоров появился на тамбовском горизонте адвокатом, женился на молодой красивой певичке из кафешантана. Скоро звезда его воссияла. Он брался за самые рискованные дела, охотно вел запутанные процессы сельских обществ с помещиками, не брезгал скользкими бракоразводными процессами.

Со временем репутация его сильно поблекла, а потом адвокаты и клиенты стали шарахаться от него. Не случись революции, кто знает, не пришлось ли бы господину Федорову вылететь из адвокатуры, как вылетел он из правоведов.

Чем он занимался в дни Временного правительства, покрыто, как говорится, мраком неизвестности. Одно достоверно, он нисколечко от переворота не пострадал, а напротив, приумножил свое достояние, купив приличный особнячок на Тезиковской улице в глухом углу города и на славу его обставил.

В конце семнадцатого года тамбовчане прослышали, будто Федоров от адвокатских дел отказался и занимается исключительно… лошадьми. Оказалось далее, что он поступил на службу в некую Петроградскую контору Автогужтранспорта б качестве уполномоченного, отправлял из Тамбова куда следует косяки лошадей, загребая и на том немалые денежки.

Лишь много спустя узнали, что, помимо своей собственной фамилии, бывший адвокат имеет еще одну, мало кому известную, и является уполномоченным не только автогужевой петроградской конторы.

Кратко и выразительно Булатов перечислил все крупные и мелкие дела Федорова, никак его не украшающие, а тот бесстрастно сосал мундштук чубука. Когда Булатов окончил перечень прегрешений адвоката, тот, прищурив глаза, сказал несколько брезгливо:

— Вы меня, товарищ Булатов, не пугайте. И если я вам нужен, прошу выложить зачем. Вы знаете мои убеждения: я ваш.

Булатов иронически осмотрел Федорова с ног до головы.

— О твоих убеждениях, драгоценный, мы еще поговорим, — сказал он ядовито. — Впрочем, они не так уж важны.

— Ну, как сказать! — хладнокровно возразил Федоров. — Очевидно, все-таки важны, раз вы выбрали этот дом для конспиративной встречи со своими молодчиками.

— Мы выбрали этот дом, — отрезал Булатов, — не только для случайной и конспиративной, допустим, встречи с моими товарищами, но и для того, чтобы сделать этот дом отныне и навсегда нашим.

— То есть? — переспросил озадаченный Федоров.

— То есть, любезный, здесь будет конспиративная квартира центрального и губернского комитетов партии социалистов-революционеров. Здесь мы будем назначать явки, встречи нужных нам людей с тобой и без тебя, через тебя же мы будем получать и переправлять, куда нам надо, различные документы. Через тебя же, любезный, если в том окажется нужда, пойдут транспорты оружия…

Федоров, не спускавший глаз с Булатова, рассмеялся.

— Но, милый мой, для этого нужно по меньшей мере согласие хозяина этого дома.

Холодный и резкий тон Федорова не обескуражил Була-това.

— Я уже изложил, почтенный, что последует, если ты не согласишься, — угрожающе проворчал он.

— А я не боюсь ваших угроз и разоблачений! — с тем же брезгливо-высокомерным видом отрезал Федоров. — Я, милейший, попадал и не в такие переплеты, и уж лучше со мной поосторожнее. Я, знаете, тоже человек идеи.

— Знаю я твою идею! — резко ответил Булатов. — Она рублем зовется.

— Хотя бы, — огрызнулся Федоров. — У вас свои идеи, у меня свои. Да, положим, она зовется рублем. Так что из того?

Булатов разразился громовым хохотом — второй раз за этот вечер.

— Ну, если только в этой идее дело, — сказал он, отдышавшись — все проще пареной репы. Будешь получать чистоганом.

— Ввиду неустойчивости валюты, — снисходительно заметил Федоров, — предпочитаю иметь дело с золотом. Сейчас ему эквивалентны всевозможные продукты, в сыром виде предпочтительно.

— Сойдемся, — весело смеясь, бросил Булатов. — На этом мы сойдемся! Кстати, — насмешливо прищурив глаза, осведомился он, — сколько тебе платят за подобные услуги кадеты, которым ты отдал этот дом под конспиративную квартиру?

— Полагаю, они не помешают вам? — уклонился Федоров.

— Напротив. Они ведь тоже против большевиков, — Булатов осекся на полуслове, поняв, что проболтался.

— И, стало быть, ваши союзники, так, что ли? — сразу ухватился за эти слова Федоров. — И я становлюсь не только доверенным человеком вашего центрального комитета? Мне придется, как я понял, не только осуществлять связь местной организации с вашим центром, но и быть связным между возможными вашими союзниками и вами? Вы понимаете, что эта двойная работа требует иной, более высокой оплаты?

— Что ж, всякое дело требует расходов, и мы не хотим слишком прижимать тебя, — с досадой пробормотал Булатов.

— Ваше заявление совершенно удовлетворяет меня, — заявил Федоров.

— Очень хорошо. Но и у меня есть заявление, — резким и желчным тоном проговорил Булатов. — Если ты… понимаешь… если хоть один наш человек, хоть один наш документ попадет к большевикам…

— Ну, это разумеется само собой, — хладнокровно заметил Федоров. — За конспирацию отвечаю головой. Ах, — прибавил он с сожалением, — если бы я был увлечен какой-либо идеей вроде тебя, друг Булатов! Но меня одна идея греет: жить так, чтобы в самую последнюю минуту сказать себе: «А и здоровый же кусок жизни, господин Федоров, ты отхватил в этом бренном мире!» Да нет, вам этого не понять, вы человек прозы.

— Однако мне пора, — сказал Булатов; последнюю тираду хозяина он слушал, откровенно зевая. — И вот что скажу напоследок. Для нас с этого дня ты будешь Горским. Понятно? Горским.

— Какая разница! — пожал плечами бывший адвокат. — Кстати, фамилия, я бы сказал, символическая и изобличает в вас хороший вкус. Что ж, выпьем за дружбу, и да сгинут наши враги! — Федоров произнес это в патетическом тоне и, очевидно, опять хотел разразиться речью, но Булатов, чокнувшись с ним, остановил готовящееся словоизвержение.

Переведя дух, Федоров, ныне окрещенный Горским, покачивая ногой в домашней туфле, снисходительно сказал:

— Что ж, с удовольствием помогу вам, милейшие. Это забавно — быть начальником тыла несуществующей армии.

— Дай срок, — проворчал Булатов, — будет и армия.

— Подай бог!

Выпили еще. Потом уже у двери хозяин, запахивая полы роскошного халата, спросил:

— Этот скуластый… Антонов или как там его… Что за фигура?

— Прет на рожон и давно бы споткнулся, если бы мы его не придерживали.

Он распрощался и вышел, и тьма поглотила его.

…Утром большевики с возмущением заявили исполкому губсовдепа, что ночью разгромлен артиллерийский склад, а со двора городской управы неизвестно кто увез большое количество винтовок. На собраниях и заседаниях шла горячая перепалка, противники не стеснялись в выражениях, партийные фракции назначали комиссию за комиссией.

В комиссию, назначенную городской управой, вошли Булатов, Антонов и представитель большевиков. Заседала она три дня, опрашивала сторожей, железнодорожников, милиционеров. Исчезло оружие, словно в воду кануло!

Через неделю Антонов уехал в Кирсанов. Город по-прежнему молчал, по улицам носился ветер, бродили вооруженные патрули.

5

К маю восемнадцатого года советская власть прочно укрепилась в Тамбове.

Булатов и многочисленные его сообщники из областного комитета эсеров исчезли. Это было на следующий день после закрытия второго губернского съезда Советов: на нем присутствовали делегаты уездных Советов и представители организаций большевистских и левоэсеровских. Съезд покончил с неразберихой и хаосом, царившими на Тамбовщине.

Тамбовская деревня полыхала революционным пожаром. С фронта возвращались солдаты, вырывали власть из рук эсеров, ставили свою, советскую.

Тем временем борьба на фронтах обострялась и принимала угрожающий оборот. Немцы занимали Украину; подняли головы белые, кадеты, эсеры; в огне контрреволюционных восстаний горели Сибирь и окраины Руси, на север и Дальний Восток вторглись интервенты, сгущались тучи на западе, на юге собирались белогвардейские силы. Грозное кольцо замыкалось вокруг красной Москвы и пролетарского Питера. Казалось, нет у большевиков никаких надежд, чтобы удержаться.

То были дни, как писал Ленин, «необъятных трудностей».

Но «мы привыкли, — гремел ленинский голос на всю взбаламученную Россию, — к необъятным трудностям… За что-нибудь прозвали нас враги наши „твердокаменными“».

Только твердая и целеустремленная ленинская политика спасла революцию.

И снова громовым раскатом прозвучали слова Ленина:

— В крестовый поход за хлебом, крестовый поход против спекулянтов, против кулаков… Здесь перед нами такой бой за социализм, за который стоит отдать все силы и поставить все на карту, потому что это бой за социализм.

И в губернии, где был хлеб, пришли рабочие Питера, Москвы, Иваново-Вознесенска, Урала; пришли с оружием. Закрома тамбовских кулаков были полны хлеба, но отдавать его они не хотели. Они мечтали задушить голодом советскую власть, нашептывали соседям всякое про «коммуну», спускали зерно и муку за бесценок «своим», подкупали бедноту — только не отдавать их городу, рабочим, большевикам…

И началась еще одна война — война за хлеб, против кулаков…

 

Глава вторая

1

Жизнь в Кирсанове не идет — плетется. Город, каких сотни, особых происшествий сто лет не было, и власть сменилась без шума.

Тиха и спокойна жизнь уездной милиции: грязь в комнатах, на столах чернильницы без чернил, в шкафах — мусор, старые газеты, в камере — пьяненький несет какую-то ахинею.

Антонов прижился в Кирсанове: новая власть его не тронула, умел подладиться. Да и осторожен был. Помощниками у него сидели Токмаков и Ишин. Токмаков еще больше высох, череп совсем оголился, блестит, точно отполированный. В секретной части веселый краснощекий Иван Егорович Ишин — хоть и пьяница, а секреты умеет держать! Много секретов носит в своей удалой голове Иван Егорович!

Пустячок-секрет: куда делось оружие, что отобрали у чехословацкого эшелона, проходившего через Кирсанов? Отбирал у чехов оружие и обмундирование начальник уездной милиции Антонов вместе с большевиками. А увозили оружие из Кирсанова в лес по Вороне и Хопру люди, которых знал только Ишин.

Другой секрет: куда исчезали вагоны, что приходили из Москвы в Кирсанов со всяким добром для армии: фуфайками, сапогами, седлами, кожей?

Антонов всю уездную милицию на ноги ставил, сам неделями носился по уезду — искал украденное. Словно сгинуло!

Один Ишин знал тайные места в лесах и камышах, где хранилось пропавшее добро.

В начале июня восемнадцатого года в Кирсанов съехались волостные милиционеры. Вызвал их Антонов на совещание: уголовные банды нагло громили продовольственные отряды, нападали на комбедчиков. Утром делегаты разговаривали о бандах, а вечером, в тайных местах, — об эсеровских партийных делах. Утром сборище милиционеров называлось совещанием, вечером — уездной конференцией партии эсеров.

Конференция работала четыре дня, делегатов подбирал Петр Токмаков. Он и в Кирсанове не сидел, колесил по уезду, по деревням, искал надежных людей.

Антонов с каждым делегатом говорил наедине, присматривался к ним, советовал дружить с мужиками, запасать оружие, патроны.

— Ждать осталось недолго, — говорил он, — готовьтесь.

И загадочно усмехался.

2

Июнь был тревожным.

Между Кирсановом и Тамбовом носились секретные курьеры и эмиссары подпольного комитета эсеров, оставленного в городе теми, кто предпочел удрать. Ночами они пробирались в дом Федорова-Горского или на одну из многочисленных конспиративных квартир, устроенных им, и вели тайные переговоры с офицерами.

И шли в Тамбов подводы, груженные сеном и дровами, а в сене и дровах лежали густо смазанные винтовки — Ишин выгребал свои склады.

Все это распределялось по надежным пунктам Федоровым-Горским. Антонов не скупился в расчетах с агентом центрального комитета эсеров.

Шестнадцатого июня вспыхнул мятеж среди вновь мобилизованных в Козлове. Семнадцатого утром восстали мобилизованные запасные в Тамбове. Они пришли из неурожайных и всегда нищих деревень севера губернии, где голод в том году свирепствовал, кося людей направо и налево, где отчаяние начинало овладевать человеческими душами. Голодные и раздраженные явились запасные в Тамбов, и здесь все было сделано, чтобы их раздражение превратить в возмущение: призванным в армию не приготовили помещений, «забыли» их накормить.

Злые на все и на вся толпами бродили они по городу в поисках пристанища и куска хлеба… В уездном военкомате сидел начальником безусый мальчишка, окруженный сворой притаившихся эсеров, кадетов и царских офицеров, среди которых было немало открытых контриков.

А тем только того и надо было: вызвать возмущение у сотен людей, снова оторванных от домашних очагов, к которым они только что вернулись.

Среди разбушевавшихся толп немедленно появились те, кто частенько бывал в доме Федорова-Горского.

И вот склады оружия разбиты, оружие в руках восставших, они осаждают епархиальное училище, где сидят пленные немцы и венгры, объявившие себя защитниками советской власти.

Через десять минут их сопротивление сломлено, убитые и раненые насчитываются десятками, кровь бросается в головы мятежников.

Разгромлены военкоматы, осажден губернский исполком. Первый советский полк с боем отступает через Цну к лесу.

Проходит час-другой… Все кончено!

Генерал Богданович назначает сам себя начальником гарнизона «освобожденного от тиранов» Тамбова. Его помощник — поручик Кочаровский, один из эсеровских лидеров, оставленный в подполье. Вытаскивают бывшего губернского комиссара Временного правительства Шатова и ставят его во главе «гражданской власти».

Появляется прокламация «Комитета спасения родины и революции»:

«Переворот повсюду. Большевики в Москве и в других городах свергнуты!»

Колокола кафедрального собора звонят во всю мочь, архиепископ Кирилл служит благодарственный молебен. Обыватели ликуют. Профсоюзы, где главенствуют меньшевики, призывают население к осторожности.

Утром гражданская и военная власти начинают думать, как из мобилизованной толпы организовать «армию спасения». Но тут начинают поступать сообщения одно невероятнее другого: запасные посылают к такой-то матери эсеровских и кадетских говорунов и преспокойно расходятся по селам и деревням с винтовками и пулеметами. «Армия спасения» их вовсе не прельщает.

Генерал Богданович и Кочаровский не верят своим ушам. Увы, в Тамбове зловещая тишина. Не звонят колокола, не служат молебнов, а обыватели, почуяв, откуда ветер дует, забираются в свои берлоги.

Генерал вооружает гимназистов и кого попало. Ищут коммунистов, бьют тех, кого уже нашли. Солнечные лучи сверкают на золотых погонах — господа офицеры не вытерпели и приоделись с утра. Они еще на что-то надеются.

Посылают курьеров в Козлов, но… но и там тихо — проходивший на фронт отряд латышей подавил мятеж.

В середине дня командиры, оставшиеся без армии, слышат выстрелы со стороны реки и в самом городе. Переполох, никто не знает, кто и почему стреляет.

Наступал первый Советский полк. За ночь коммунисты привели его в боевой порядок, поставили во главе рот и батальонов надежных людей, разработали план ликвидации мятежа. Ночью же к полку примкнул боевой отряд сорок третьего завода; пробирались и из Тамбова наспех сколоченные группы вооруженных рабочих, подоспели из уездов небольшие красноармейские отряды, беднота вливалась в полк, чтобы спасти советскую власть.

Этим силам помогли в городе. Во дворе духовного училища двадцать красноармейцев бросаются на своих стражей, отнимают у них пулемет и винтовки и начинают очищать город.

Тем временем из Поворино спешила дивизия Киквидзе, а с сорок третьего завода — вооруженные рабочие.

В шесть часов вечера над Тамбовом реет красное знамя Советов, а утром появляется аршинный плакат, где громадными красными буквами напечатана благодарность комвойсками первому Советскому полку и всем, кто восстанавливал советскую власть.

В тот же день Москва была извещена о событиях в Тамбове. Ленин запросил местные власти о подробностях мятежа. Вывод его был ясен:

— Мы знаем, — сказал он, — что когда восстание подобного рода на почве голода и отчаяния масс подымалось, когда охватывало местность, где иностранные штыки нельзя было вызвать на помощь, как это было в Саратове, в Козлове, Тамбове, власть помещиков, капиталистов и их друзей… измеряла продолжительность своего существования днями, если не часами…

В Тамбове «власть» барина, эсера и меньшевика просуществовала двадцать четыре часа.

3

Тщетно в те дни Антонов ждал курьера от Кочаровского с сигналом начать восстание в Кирсанове. Правда, курьер явился месяц спустя от Федорова-Горского, чудом спасшегося в этой свалке.

То был эмиссар эсеро-кадетского подполья, приземистый мужчина с бычьей шеей, в пенсне, с липкими, трясущимися руками.

«И чего они у него трясутся? — думал Антонов. — Страха, что ли, на него нагнали?»

Эмиссар объяснил Антонову, почему любой призыв к восстанию сейчас обречен на провал, рассказал об убийстве левыми эсерами германского посла Мирбаха, о крахе московского мятежа левых эсеров, не пожелавших выдать убийцу, о том, как весь народ поддержал советскую власть в расправе с мятежниками, поставившими страну лицом к лицу с войной.

— Ленин объявил о том, что Россия на волоске от войны, и обещал беспощадно расправиться с заговорщиками, ставшими оружием в руках контрреволюционеров. Вот какие дела. Истерическими авантюристами их назвал, понимаете? Сейчас везде охотятся за ними… Вы, случайно, не из левых?

— Я сам по себе, — гордо заявил Антонов.

«Авантюрист и ума недалекого», — определил эмиссар.

— А вы из каких? — в свою очередь, спросил Антонов.

— Кхм… Как раз левый…

«Вот почему у тебя руки трясутся! — решил Антонов. — Так тебе и надо, сволочь. Не амурничали бы с большевиками!»

— Вам понятна обстановка? — продолжал эмиссар. — Сейчас кто за войну, тот в глазах всех — мерзавец чистой воды, а кто посмеет к народу сунуться с призывом к любой войне — того разнесут на клочки.

— Понимаю, — сумрачно отозвался Антонов.

— А мужик тем более против войны, — прервал его желчное раздумье эмиссар. — С немцами воевать, с большевиками все равно — против.

— Это смотря по тому какой мужик, — с ядовитой ухмылкой сказал Антонов.

— Знаю, о каком мужике думаете, но на нем одном далеко не ускачешь. И сообразите еще одно, пожалуй самое главное Большевики еще не выгребли весь хлеб у богатеев и у среднего мужика. А дело к тому идет. Ленин приказал взять десять миллионов пудов с трех урожайных губерний, в том числе и с Тамбовской. И надо думать, немцы или другая какая сила нам-то все равно какая, вот-вот навалится на Советы И придется тогда большевикам взяться за мужика и его закрома еще круче.

Антонов мотнул головой.

— А скоро ль это будет?

— Подождем. Не пироги печем, — сухо заметил эмиссар. — Может быть, год, может быть, два, кто знает. Впрочем покоя им давать не следует. Но это уж по вашей части.

Пришлось зажаться, а чтобы замести следы, Антонов начал прилежно охотиться на левых эсеров. Провалившиеся «политики» кому нужны? Да и зол на них был Антонов: снюхались мол, с большевиками, теперь получайте.

Однако все старания подмазаться к большевикам не очень удавались: Антонов начал замечать за собой слежку Он уходит «в отпуск». Кто ему дал его? Кто ж знает!

Только что назначенный, председатель уездной Чека Меньшов вызывает Антонова, а тот и в ус не дует. Начинают разбираться, и тут Антонова настигает беда: один из самых доверенных его приятелей, теряет портфель а в том портфеле документы, изобличающие Антонова в подготовке переворота в Кирсанове, списки коммунистов, подлежащих смерти.

Карательный отряд срочно идет в Инжавино, где Александр Степанович отдыхал в те дни. Арестуют его ближайших помощников Лощилина и Заева. Сам он исчезает. За ним охотятся два месяца, но Антонов неуловим — у него друзья-приятели везде.

Внешние события отвлекают чекистов от бесплодных попыток изловить хитрого и наглого эсера. Наступают тревожные для Республики времена, ей не до Антонова.

Александр Степанович тем временем скрывался на хуторах своих дружков-кулаков или в непроходимых чащобах Инжавинских лесов, а глубокой осенью попытался даже еще раз насолить советской власти.

Мобилизация, суровые меры при изъятии продразверстки, чрезвычайный революционный налог снова превратили часть Тамбовской губернии в кипучее море.

Села Рудовка, Вышенка, Глуховка в северной части Кирсановского уезда восстают. Мятеж перебрасывается в Моршанский и Тамбовский уезды. Антонов руководит мятежом, но еще слишком слаба его организация, чтобы держать в своих руках нити движения. Дружина Антонова — десять-пятнадцать человек — носится из края в край, поднимая село за селом.

Восстание ликвидировали быстро и без особенного кровопролития. Антонов на зиму снова уходит в Инжавинские леса и там начинает готовиться к новому делу.

Между тем местные Советы, выбранные после подавления мятежа, выровнили ленинскую линию в деревне, а очередной губернский съезд Советов, где делегатами в подавляющем большинстве были коммунисты или сочувствующие им, окончательно восстановили покой на Тамбовщине.

Казалось, ничто больше не нарушит мирной жизни на бескрайных полях. Осенние дожди щедро полили землю, потом выпал обильный снег, завалил дороги, хохлатыми шапками накрыл избы. Над ними курились и растекались в морозном воздухе струи дыма, огонь горел в очагах, а в ясной бездонной голубизне неба холодно сверкало солнце.

Где-то гремели бои, где-то лилась кровь, брали и отдавали города, отступали и вновь наступали армии Совдепа, разжимая стальную, полыхающую огнем выстрелов и пожаров петлю, которой господин капитал хотел «удавить в самой колыбели» коммунизм.

Здесь на заснеженных пространствах, в этом белом безграничном молчании тамбовских полей, спящих под покровом зимы, готовились к весне, отдавали, кто добром, кто скрежеща зубами, все, что могло помочь Советам отразить натиск врагов. Здесь царил быт, полный своих интересов и надежд.

А Антонов молчал.

Никто не знал, где он и что он делает. Но не напрасно притих Александр Степанович, не зря он провел зиму девятнадцатого года в Инжавинских лесах.

Он собирал и обучал дружину — теперь в ней было человек полтораста — невиданному военному искусству, позабытому после войны с Наполеоном. Александр Степанович вспоминал не только то, чему научился у боевиков: внезапным нападениям и молниеносным отступлениям, умением в мановение ока собрать силы и столь же стремительно распылить их. Преклоняясь перед императором французов и его противником Кутузовым, Антонов перечитал все, что мог достать о двенадцатом годе. Теперь пригодились ему многочисленные описания действий отважных партизан Давыдова, Сеславина и мужицких партизанских отрядов, перед которыми была бессильна армия Франции.

И все эти сивоусые эсеры из мужиков, в прошлом либо унтеры, либо скороспелые прапорщики Временного правительства, солдаты ударных батальонов и каратели мужицкого министра Чернова, диву давались, слушая Антонова, преподававшего им стратегию и тактику партизанской войны.

В селе Пахотный Угол учитель-эсер Никита Кагардэ собрал мужиков в сельскохозяйственную коммуну. Коммунары пахали, сеяли, а ночами, собравшись в ригах, будущие командиры антоновских полков проходили курс теории партизанской войны и школу разведки.

4

Так прошли зима и весна. Антоновская дружина грабила кооперативы, кое-где подстреливала коммунистов, разнесла Золотовский волостной Совет, убила трех его работников. Чекисты и отдельные красные отряды выступали против Антонова, но тот неизменно ускользал. Он знал все лощины, буераки, тропы в лесах и переправы через речки.

Кулаки из Паревки, Иноковки, Рамзы, Вяжли, Карай-Салтыков, Калугино, Курдюков, Трескино, Золотовки, Инжавино, Красивки, Чернавки, Перевоза кормили его дружину, снабжали продовольствием, лошадьми, сведениями о красных. Он то отсиживался в зарослях реки Вяжли, то в бесконечных озерах, поросших камышом, то уходил на реку Ворону и устраивался там в надежных убежищах. И не поймать его!

И вот, почувствовав свою силу, зная, что леса и заросли вдоль берегов рек кишмя кишат дезертирами, Антонов решил приумножить свои силы. Агенты его разносят клич по Тамбовщине:

— Антонов собирает дезертиров на Трескинские луга! Валите, братцы, к Степанычу!

 

Глава третья

1

На юге Тамбовщины в глухих местах среди болот и речушек прячется от мира село Трескино. Богатые трескинские мужики еще до Февральской революции путались с эсерами, и не раз в прошлые времена прятался Антонов со своими боевиками в густых лесных зарослях, знал все тропинки, каждую извилину Лопатинки-реки, каждый островок на озерах, каждого мужика на селе. Трескинские мужики тоже знали и уважали Антонова за то, что он им «слободу» воюет, и не раз выручали из беды.

Июль девятнадцатого года плыл над миром. Дни стояли жаркие. Наливалась рожь, из садов несло запахом скороспелок. Оводы бесились над Лопатинкой.

Духота, зной.

С утра на берега реки стекался народ. Пугливо озираясь, люди в полушубках, шинелях, давно не мытые, выползали из кустов, осматривались и, увидя себе подобных, присоединялись к ним.

К полудню было на лугу тысячи две вооруженных чем попало, голодных и озлобленных дезертиров.

2

Когда солнце начало скатываться к черте горизонта, группа конников вброд переехала Лопатинку. Мокрые лошади вынесли на сочную траву всадников — антоновскую дружину. Все они были одеты одинаково: красные галифе, красные фуражки, зеленые банты на груди, кожаные тужурки, оружие позвякивает, поблескивает.

Всадники спешились. Лишь Антонов, его денщик, конопатый Абрашка, Токмаков и Ишин остались в седлах. Приказав дружинникам разбить на лугу палатки, притащить из села столы и табуретки для писарей, Антонов подъехал к дезертирам. Они столпились вокруг дружинников, щупали их куртки, гладили крупы добрых коней, восхищались оружием и обмундировкой, щелкали языками, смачно ругались.

Антонов внимательно приглядывался к скопищу бродяг: в норах, как кроты, прятались они от красных и по виду были готовы на все.

— Сырой материалец, — шепнул Ишин на ухо Антонову. — Можно ли с ними танцы танцевать, как соображаешь?

Антонов рассмеялся.

— Потанцуем! Ты с ними поговоришь, что ли? — обратился он к Токмакову.

— Иван побалакает. Он мастер болтать со всякой сволочью, — пренебрежительно бросил Токмаков.

— Ну-ну! — дрогнув скулами, огрызнулся Ишин. — Отрежу я тебе когда-нибудь язык, Петр Михалыч!

Пока Ишин и Токмаков, не слишком любившие друг друга, вполголоса переругивались, Антонов, чтобы не слышать до смерти надоевших ссор, отъехал в сторону, где расположилось человек тридцать, одетых в потрепанные офицерские шинели со следами погон на плечах.

Дезертиры окружили коменданта штаба дружины Трубку. Его крупная бочкообразная фигура, молодцевато возвышавшаяся на пегом длинновязом коне, внушала им мысль, что он и есть один из «самых главных».

— А не омманет ли нас ваш Антонов? — крикнул какой-то очень оборванный дезертир, обращаясь к Трубке.

— Как обманет? — возразил Трубка с ухмылкой во весь огромный рот. — Красные галифе кто вам обещал? Кожаные кужурки кем были обещаны? Даст, все даст Александр Степанович!

— А провались оно все пропадом! — крикнули из толпы. — Будем за Антонова воевать!

— Начинай! — закричал худой, небритый детина в рваной австрийской шинели. — Енералы сук-киного сына!

— Давай орателя!

Дезертиры кричали, ломались—знали, зачем собрал их Антонов, слышали, что нуждается в солдатах, и набивали себе цену.

Ишин, сдерживая танцующего мерина, начал говорить.

— Здорово, друзья! Зачем явились, что от нас вам надобно? — спросил он.

— Воевать желаем! — послышалось из толпы.

— Та-ак, — протянул Ишин и подмигнул дезертирам. — С кем же?

— А нам все равно. К войне мы привыкшие, делать нечего… Вы нас звали, мы пришли! И ничего чудного в том нет, — отвечал парень в матросском бушлате, по всем признакам коновод толпы.

— А вы бы к красным подались! — съязвил Ишин.

— Ты о деле говори, о деле! — раздались крики.

— Что-то вы такие хмурые да злые? С чего бы это? — Ишин захохотал. — Власть у вас своя, поит вас, кормит… Аль комиссары больно сурьезный народ?

— Востер у тебя язык, у черта! — крикнул кто-то восторженно.

— А вы стрелять-то не разучились, молодцы?

— А чего ты зубы скалишь? — взорвался парень в бушлате. — Мы твои зубы рассматривать не желаем! Ты не тяни, а враз скажи: берете или нет? Атаманов много — найдем и других! Нам с кем ни гулять!

Поодаль от толпы, под кустом, сидели толстогубый малый и бородатый мужик. Малый, прислушиваясь к речи Ишина, искал в рубахе вшей.

— Ишь ты, — рассуждал он, копаясь в рваном тряпье. — Обовшивели мы, и щец с бараниной пожрать не вредно бы. А только омманут они нас, ей-богу, омманут. Ты как думаешь, Петруха? А морда у него красная, видать, жрет здорово! Петруха, ты как? Слышишь, красные галифе обещают и кужурку из кожи. А, провались ты пропадом, будем за него воевать! Ура, даешь! — закричал парень, размахивая рубахой.

И все заголосили, заорали. Ишин тоже гоготал и кричал что-то.

— Только вы, братцы, имейте в виду, — сказал Ишин, когда толпа утихомирилась, — мы не разбойники, мы за Учредительное собрание воюем!

— А нам наплевать!

— Даешь! — закричали хором дезертиры.

— Но один уговор, — сказал парень в бушлате, — чтоб всей моей братве кожаные кужурки и красные галифе, понял? Как обещано!

— Пусть он, Колька, побожится, что не омманет! — крикнул толстогубый малый.

— Божись, атаман, не отвиливай!

Ишин истово перекрестился.

— Ей-богу, не обману, братцы! — проникновенно сказал он с хитрым блеском маслянистых глаз.

— Омманет, сука! — восторженно крикнул толстогубый.

— Ну, договорились, что ли? — спросил Ишин. — Так пойдемте списки писать. — Он спешился и повел дезертиров к палаткам, где за столами уже ждали писаря из дружинников.

3

У берега шел разговор с людьми, державшимися особняком от вшивой дезертирской команды.

— Я буду с вами начистоту! — Сидя в седле, Токмаков говорил резко и отрывисто. — По поручению центрального и Тамбовского губернского комитетов партии социалистов-революционеров, мы готовим восстание против Советов. Мы за Учредительное собрание. За Советы без коммунистов. За землю и волю. Судите сами: по пути вам с нами или нет?

— А у нас, любезный, — отозвался молодой человек с длинным унылым лицом, — выхода нет. Либо против коммунистов и с вами, либо подыхать в лесах.

— Уж эти мне эсеры! — с гримасой отвращения заметил толстый, обросший рыжей щетиной офицер. — Может быть, к Деникину пробиться? Там дело вернее.

— К чертовой матери белых генералов! — вспылил седой человек с глубоким шрамом через всю правую щеку, в аккуратной шинели. — Ко всем чертям!

— Дельно сказано, гражданин! — весело проговорил Токмаков. — Власть после победы поделим справедливо. Что скажут другие? Вы, надо думать, все офицеры?

Толстый рыжий офицер мотнул головой.

— Конечно, — вступил Антонов, — среди вас есть не разделяющие наших убеждений. Но в момент борьбы с общим врагом стоит ли спорить о догмах? Разберемся потом.

Офицеры молчали. Токмаков и Антонов ждали, кони ходили под ними ходуном, на луг ложились длинные тени.

— Позвольте узнать, — нарушил молчание седой офицер, — чем вы думаете воевать? У большевиков оружие, люди, припасы. А у вас?

— Десять тысяч карабинов, маузеры, патроны и пулеметы спрятаны у нас в озерах и лесах, — надменно бросил Антонов. — Мы знаем: голой рукой за огонь не хватайся. Люди у нас будут. Мужика обдирают как липку, ему разор от коммуны. Он теперь что порох. Мы поднесем спичку к пороховой бочке, и она взорвется, дай срок. Мы же мужику дорогу борьбы укажем. Пойдет мужик за нами — значит, и припасы будут.

— Пойдет ли? — снова задумчиво молвил седеющий человек. — Вот вопрос.

— Ему больше идти некуда. Мы — его партия, — заметил Токмаков. — Тамбовщина — наша вотчина.

— А, была не была!.. По рукам, — вырвалось с надрывом у седого. — Хоть с чертом, да против красных.

— Видать, очень вы злы на них? — спросил Токмаков, и глаза его сверкнули в глубоких темных впадинах.

— Зол, — мрачно отозвался седой.

— Вот это волк! — шепнул Токмаков Антонову. — Как вас величают? — спросил он седого.

— Моя фамилия Санфиров, зовут Яковом Васильевичем. Унтер-офицер, георгиевский кавалер, крестьянин села Калугино, здешний, стало быть, кирсановский, как и вы.

Антонов пристально вгляделся в Санфирова, хотел что-то сказать, но промолчал.

— Так-так! — неопределенно выговорил Токмаков. — Ну, какое же будет ваше последнее слово?

— Яков Васильевич наш командир, — с едва приметной усмешкой ответил рыжий толстяк. — Куда он, туда и мы. Верно, друзья?

Офицеры — одни с неохотой, другие охотно — согласились с толстяком.

— Ну и хорошо! — удовлетворенно заметил Антонов. — Прошу вас, пойдите с Токмаковым к палаткам, помогите составить списки этой братии. Думать надо, что с ними делать. Ты, Петр, наладь там с Ишиным и возвращайся. А вы, — он обернулся к седому, — нужны мне.

Токмаков тронул лошадь. Офицеры поплелись за ним.

4

Антонов спешился. Абрашка стреножил его коня и отвел подальше. Антонов разулся, вымыл ноги в речке. Потом сказал седому:

— Не хотел разговаривать с тобой, Яков, при них. — Он качнул головой в сторону ушедших офицеров. — Я тебя узнал, да и ты, поди?

— Как не узнать, — усмехнулся седой. — В одной камере, чай, сидели.

— Да, брат, — задумчиво произнес Антонов, обуваясь. — Двенадцать лет с тех пор прошло-пробежало. И ты был помоложе, я вовсе мальчишкой… Кровь-то тогда играла… Что делал, Яков, в эти годы?

— Всяко было, Александр Степанович, — сурово нахмурился седой. — Через огни и воды прошел Яков Санфиров. И каторга была за прошлые дела и фронт.

— В офицеры, вижу, вышел? — скользнув глазом по шинели Санфирова, заметил Антонов.

— Керенский погоны нацепил. Да кому он их не вешал? А-а, проститутка, что о нем и говорить! — Санфиров замолчал.

— Да, не без того, — желчно проговорил Антонов. — Слишком мы верили всем этим данам. А теперь своей шкурой расплачивается русский мужик за ихнее предательство.

— Ура им орал! — Санфиров сплюнул, потом начал глухим голосом: — Когда Ленин разогнал эту шайку, признаться, обрадовался. А тут декреты о земле и мире. Пали, думал, цепи с русского народа. — Суровая тень прошла по мясистому, рябоватому лицу Санфирова.

Антонов искоса взглянул на него, хотел сказать, судя по губам, искривленным ухмылкой, что-то злое, но сдержался.

Санфиров, низко склонив голову, ковырял землю пальцем, с усилием, словно мысль его была скована, угрюмо продолжал:

— Поверил им. В Совет пришел. Кончено, мол, с эсерами, с вами хочу работать. Земельными делами заправлял в волисполкоме. Ну и мне вроде поверили. Душой не кривил. А погодя узрил, как большевики с мужиком расправляются, открылись старые раны.

Антонов понимающе кивнул головой.

— Нехорошо вышло. Продкомиссара одного в деревеньке какой-то застукал: подличал, грабил. Злоба к сердцу подкатила — убил… Скрылся, ясно.

Санфиров замолчал, упершись глазами в землю, и сидел неподвижно в мрачной задумчивости. Оводы кружились над лугом, прохладой тянуло из леса.

— Правду все искал, — Санфиров скверно выругался. — У зеленых, у белых… Всю, брат, Россию исколесил… А может, ее и нет, кто знает? Белые… Мерзавцы первой статьи, — злобно добавил он. — Расплевался я со всеми, до дому приперся… Эту офицерскую шатию встретил, с ней в землянках вшей кормил. А тут твой клич услыхал. Обманешь — и от тебя уйду, Александр, — с угрозой окончил Санфиров.

— Не обману, Яков Васильевич, что ты! — с укоризной отозвался Антонов. — Наша правда в мужицкой крови, ей тысячи лет. Вместе будем за нее биться. Видел, войско собралось? — И, чтобы разогнать мрачное настроение Санфирова, перевел разговор на другое. — Ума не приложу, куда их определить.

Подъехал Токмаков, тоже спешился, опустил поводья к земле, мерин стал мирно щипать траву, а Токмаков подсел к беседовавшим.

— Вот, говорю, — повторил Антонов, — не знаю, что делать с этими молодцами. Начинать широкое дело рано, не доспело к тому время. Подойдут поближе деникинские генералы, тогда и мы поднимемся. Офицеров, конечно, всех в дружину, а прочих?

— Сотен пять, каких ненадежнее, я бы отобрал, — проговорил Токмаков, потирая бритую голову. — Не век же нам, Александр Степанович, только с дружиной куковать. Да и устала она.

— Абрашка! — крикнул Антонов денщику, который, выкупавшись, лежал поодаль. — Дай поесть.

Абрашка живо принес седельные сумки, вынул из них еду и бутылку самогонки, бросил на траву потник, разрезал хлеб и ветчину, отложил несколько кусков себе, остальное очень быстро съели и выпили Антонов и его собеседники.

Закурили. Табачный дым голубоватой струйкой вился в тихом воздухе.

— А знаешь что, — сказал Санфиров. — Упускать их никак нельзя. Придет время — из них будем вербовать армию. Большевики сейчас в больших затруднениях. Им нужны люди в армию, но нужны и для тыла. У них это называется работой на оборону. Всякий, кто работает на оборону, от мобилизации освобождается… Если у вас есть свои люди в Советах (Антонов при этих словах незаметно усмехнулся), устраивай дезертиров на зиму на торфоразработки или на лесозаготовки…

— Мысль смелая и правильная, — отметил Антонов. — Скажи, Петр Михайлович, Плужникову, он наладит в момент.

— Пока наладит — эту ораву надо кормить-поить, — пробормотал Токмаков.

— Да брось! Мужик всю Россию кормит, неужели эти две тысячи не прокормятся! Многие домой уйдут, и пусть им Ишин объяснит, что, если их вызовут на работу, шли бы и работали до нашего сигнала.

Токмаков помолчал, соображая, потом заговорил неуверенно:

— Не хотелось бы с самого начала мужика заставлять кормить этих захребетников. Черт те что подумают!.. Посадили, мол, на шею всякую сволочь, а дела пока от Антонова не видать, комбеды знай свое вершат.

— Ничего, зато потом отыграется кулачье, — жестоко отозвался Санфиров, сосредоточенно ковыряя в зубах былинкой.

— Ладно, — согласился Антонов, — пойди, Петр Михайлович, объясни молодцам, что и как… Пусть дружинники разведут их по деревням. Да не слишком густо налегайте на мужика. Десяток-полтора на деревню, не больше.

Токмаков лениво поднялся и поплелся к дезертирам. Тощая, угловатая фигура его бросала на землю резкую тень.

— Планы твои какие, Александр Степанович? — осведомился Санфиров.

— Посмотрим, как обернутся дела у Деникина. Готовимся. Тут идем с двух концов. Пока мужик помогает нам охотно.

— Какой мужик? — устало спросил Санфиров. — Кулаки, что ли?

Антонов поморщился.

— Ну, хотя бы.

— Кулачье — волки, — с неприкрытой злобой сказал Санфиров. — О них в библии сказано: «псы кровожадные».

— Мало ли что в библии сказано. Племя могучее, цепкое, на нем вся Русь держалась, он хлеб давал. Возьмем власть — укоротим их алчбу.

— Это так. Большевики! Слова их красные, дела — черные. Губят Русь! Этого им никогда не прощу. — Санфиров умолк и долго смотрел в воду, темневшую по мере того, как солнце уходило за вершины сосен на противоположном берегу реки. — Ладно. Ну, а что дальше?

— Стало быть, дезертиры будут ядром нашей армии, а потом, думаю, и добровольцы из мужиков пойдут. Как устроить на первых порах дезертиров, ты придумал, спасибо. Ну, а пока что с дружиной будем постепенно обессиливать большевиков, разлагать Советы. Туда мы напихали своих людей препорядочно. Ближняя задача — истреблять коммунистов, без которых Советы ничто… Пожалуй, настала пора погулять по губернии, тревожить красных, уничтожать трибуналы, бить продотряды, расстраивать тылы…

— То есть помогать белым? — Враждебная нотка прозвучала в вопросе Санфирова очень резко.

— Помогать на будущее себе, — отрезал Антонов. — Белые возьмут Москву, мы — власть.

— Задумано хитро, — с долей иронии отозвался Санфиров. — Да ведь это, Степаныч, на воде вилами писано: возьмут ли Москву, а возьмут — отдадут ли вам власть. Колесо истории назад редко крутится.

Антонов пропустил слова Санфирова мимо ушей и перешел к делу.

— Вот Петр отберет из этой шатии пятьсот молодцов, не примешь ли командование ими?

— А что ж, — равнодушно ответил Санфиров. — Куда ни шло!

— И назовем этот первый отряд партизан Тамбовского края, — несколько напыщенно проговорил Антонов, — гвардейским ударным полком. Знамя получишь у Плужникова, он же даст тебе политработников. Заводи в полку трибунал и все прочее по части дисциплины. Впрочем, тебя ли мне учить, Яков Васильевич? Ты войной учен, а я до главнокомандующего, — Антонов рассмеялся, — самоучкой допер.

Сапфиров кисло усмехнулся.

— С разведкой как у вас? — спросил он, помолчав.

— А не хуже, чем у красных, — расхвастался Антонов. — Агентура у нас — во! А главным сидит человек преданный, хотя и денежку любит. Так принимай командование, Яков.

Солнце скрылось за лесом, потянуло холодком. Дезертиры группами, под командованием офицеров, переходили речку по шаткому мосту и скрывались в густых зарослях. Антонов приказал седлать коней.

5

Деникинские части заняли Балашов и Урюпино. Антонов послал в Урюпино Василия Якимова, бывшего чиновника городской управы в Тамбове, теперь начальника канцелярии дружины, и начальника штаба дружины Федора Санталова. Им был дан наказ — разузнать, нельзя ли примазаться к Деникину, вместе воевать против большевиков.

Решение «самого» вызвало яростный отпор со стороны Плужникова. Он ни за что не хотел якшаться с генералами, в обозе которых в свои именья возвращались бежавшие к белым помещики.

Антонов был неумолим. Ему уже грезилась победа без восстания, он думал о дележе власти с генералами так, как в том признался Санфирову.

Резвый жеребец с алым бархатным чепраком под седлом, гарцующий по улицам Москвы, а на нем он, Александр Степанович, мужицкий герой и народный генерал, — вот о чем мечтал теперь Антонов.

Он сломил сопротивление Григория Наумовича. Эмиссары поехали в Урюпино, связались со штабом второго сводного казачьего корпуса, расписали командиру силу и мощь «зеленой армии». Генерал был не дурак и понял, какая польза может проистечь от этого разбойника, как он в мыслях величал Антонова, если принять его услуги, а потом повесить на первой же осине. Он обещал Санталову и Якимову поддержку; связь решили наладить самолетами.

Ободренные этим успехом, эмиссары двинулись в Балашов к Мамонтову. Тот даже видеть не пожелал представителей «подлого мужицкого сброда». Мамонтов шел на Москву и поддержки мужичья, с которым впоследствии придется расплачиваться землей и правами, вовсе не искал.

Эмиссары вернулись и доложили «самому» о переговорах и тут же узнали об аэроплане белых, — он появился над Кирсановским уездом, разбросал монархические листовки и больше не показывался.

Тем все и кончилось. На спинах белых генералов мечтал Антонов въехать в Москву. Но генералы обманули его: с той же стремительностью, с какой Мамонтов шел на Москву, с той же он бежал прочь, получив неслыханный удар от Красной Армии.

Антонов, уже готовый к тому, чтобы отдаться Деникину за любой чин и звание, отдать ему дружину с Плужниковым в придачу, выругался матерно.

«Просчитался!»

И теперь только на мужиков, которых скопом выдал бы Деникину с головой, возложил все надежды. «Не въехал в Москву на генеральских плечах, на мужицких въеду!»

Той же осенью он совершил несколько дерзких налетов на совхозы, увел лошадей, побил коммунистов, по пути разграбил десяток потребительских лавочек. И еще одной «победой» обрадовал он кулаков: где-то в болотах, среди Кирсановских лесов, комендант штаба Трубка и еще несколько человек наткнулись на бывшего председателя тамбовского исполкома Чичканова — он мирно охотился.

Трубка зверски убил его.

Потом убили уполномоченного ВЧК Шехтера. И это была та капля, которая переполнила чащу терпения. Тамбовское начальство создает Военный совет для борьбы с антоновщиной, в него входит вся головка исполнительной власти. Уезды Тамбовский, Кирсановский и Борисоглебский объявляются на военном положении, важные стратегические пункты и железнодорожные станции занимаются воинскими частями.

Головке мятежа ясно: бороться с Советами с наличными силами — безумие. Надеяться на помощь извне в глухой, далекой от внешних рубежей губернии — бессмысленно. Ждать указаний или хотя бы объяснений того, что происходит в стране и вне ее — неоткуда. Антонов и его приспешники знали, что эсеры как партия разгромлена и политической армии лишилась. Мужики, получившие из рук новой власти землю, забыли думать об эсерах.

Нет, сейчас мужичка на удочку ловить рано. Не доспела еще рыбка, не изголодалась до того, чтобы схватить любую приманку, а с нею и железный крючок всадить себе в горло…

Собрались. Антонов обрисовал ситуацию. Плужников — общее положение в стране. Советы выигрывают на фронтах победу за победой, обстановка для восстания складывалась неблагоприятно. Надвигается зима. Формировать регулярную армию — теперь к этой мысли пришел Антонов — в зимних условиях дело немыслимое.

И решили: на зиму оставить, расквартировав в надежных селах и хуторах, ударный полк Санфирова и дружину, а с весны, если положение в стране окажется более подходящим, приступить к планомерному созданию полков, обучать их тактике партизанской войны.

Антонов сидел в Инжавинских лесах и оттуда писал в Кирсанов, уверяя тогдашнее начальство, что он бежал, спасаясь от ложных доносов, что вовсе он не бандит, а разногласия между большевиками и эсерами не столь уж велики, чтобы не примириться.

Он даже предлагал себя и свою дружину в помощь Красной Армии, обещал очистить уезд от подлинных бандитов, если, мол, советская власть гарантирует ему неприкосновенность, с каждым днем наглел, выставлял новые и новые требования. Потом вдруг замолчал и не давал о себе знать всю зиму.

В Тамбов из уездов и волостей полетели сводки: бандитизм искоренен. Прошел даже слух, будто Антонов покинул пределы губернии…

6

Антонов между тем никуда не собирался уходить и к восстанию готовился своим чередом.

Не теряли даром времени Токмаков и Григорий Наумович Плужников — мужчина лет сорока, со смиренными глазами, какие в старину писались на иконах великомучеников. И в самом деле, было в облике Плужникова что-то скопческое: рыхлое лицо, тонкие, опущенные вниз, поджатые, вечно шевелящиеся губы, будто Григорий Наумович читал про себя псалмы, маслянистые жидкие волосы, расчесанные на прямой пробор, псаломщический, с гнусавинкой, голос. Он не пил, не курил, не интересовался женщинами. Говорили, будто Плужников оставил в Кирсанове жену и детей, но Григорий Наумович почти никогда не вспоминал о них, а когда вспоминал, говорил, сложа руки на груди:

— Един, как перст, а ближние мои не возлюбили меня.

Над ним насмехались, звали за глаза «святошей», «иудушкой», но Антонов и Токмаков ценили Плужникова: сын и внук крестьянина, сам крестьянин, он умел проникать в мужицкую душу. Никто из близких Антонову не владел в таком совершенстве искусством играть на слове «мое». Такой человек был позарез нужен в деле, затеваемом эсерами; Антонов лелеял Плужникова, а тот любил его, как родного брата. Впрочем, часто надоедал выговорами, призывая Александра Степановича «очиститься от всяческой скверны».

Высохший и обуглившийся от лишений лесной жизни, Петр Токмаков презрительно-барски отвергал все, что не имело отношения к «чистой идее и теории в ее кристальном виде», ко всему практическому, низменному. За долгие предреволюционные годы подпольной работы среди мужиков он поднаторел на агитации и умел разговаривать на самые отвлеченные темы языком и образами хитрого сектантского проповедника. Не лишен он был и организаторских талантов. Под этой благообразной внешностью то ли баптиста, то ли молоканина, за елейными речами и тихой поступью скрывался ловкий пройдоха-конспиратор.

Медленно ползущие от холодных, мглистых рассветов к мутным зимним закатам дни в лесных землянках или на хуторах Плужников и Токмаков проводили в бесконечных спорах.

Антонов обычно не участвовал в горячих дебатах двух своих самых близких дружков. Он был всецело поглощен военной стороной будущего «дела», но слушать их словесные битвы любил, особенно когда к ним присоединялся еще один из этой четверки — Иван Егорович Ишин.

Вечно хмельной квартирмейстер и провиантмейстер дружины, плут и провокатор, каких поискать, обладал острым, лукавым умом и языком базарного зазывалы. Речь свою Ишин нарочно коверкал, чтобы придать ей видимость еще большей народности. Даже Токмаков побаивался его мужицкого краснобайства.

Этот невзрачный, рыжеватый и подслеповатый мужичонка с подловатыми глазами и красно-бурой физиономией прошел школу эсерства во всех видах.

Кулацкий сын, эсер с молодых лет, казначей кирсановской боевой группы, он, по слухам, присвоил партийные денежки, и его хотели даже исключить из партии. Но тут Ишин провалился на какой-то конспиративной встрече, и его отослали в Архангельскую губернию. Там он пробыл до девятьсот восьмого года, потом возвратился на Тамбовщину и занялся бакалейной торговлишкой, не имея к ней в прошлом никакого пристрастия.

В бакалейной лавочке, над дверью которой красовалась грубо намалеванная вывеска, укрывался уездный подпольный эсеровский комитет.

Много раз Ишин попадал в неприятнейшие переделки и то возносился на горние высоты, быв, например, председателем волостного земства, то попадал под суд за мошенничество, но всякий раз выходил из воды сухим. В последнее время он председательствовал в сельском потребительском обществе, а уйдя к Антонову, утащил в лес всю лавочку, оставив пайщикам возможность отпускать по своему адресу любые, самые крепкие ругательства. К ним Иван Егорович привык, брань, как известно, на вороту не виснет, а продуктами из лавочки дружина пробавлялась месяца полтора.

Такова была эта четверка, возымевшая дерзкую мечту поднять на власть Советов весь крестьянский мир. Внутри нее рядом со святошей Плужниковым уживался отъявленный мошенник Ишин; рядом с Токмаковым и его путаными теориями — беспринципный, начиненный вождистскими помыслами Антонов; здесь слышалась елейная речь мужицкого батьки Плужникова, ярмарочное балагурство Ивана Егоровича, рубленые, грубоватые фразы, бросаемые словно на ветер Токмаковым, и невнятное бормотание «самого», перемешанное трехэтажной руганью.

Споры иной раз доходили до личных выпадов и оскорблений. Особенно злился Токмаков. Он все бубнил о пороховой бочке, утверждая, что порох в ней достаточно высох и вполне можно подносить спичку. Плужников доказывал, что, мол, бочка, ясно, имеется, но порох в ней не весь сухой, а есть и мокренький. Все дело, убеждал Плужников Токмакова, в бедноте.

— Продразверстка, братик, — пел он елейно, — середняку и зажиточному поперек горла. А беднота? Да с нее, милок, хоть лыко дери. В закроме пустехонько. Всегда было пусто, пусто и теперича.

И делал вывод:

— Только на злобе к продразверстке, Петенька, объединить мужичка никак не можно. Конечно, большевика мужичок не обожает, но, обратно же, какой? Ты учти, голубь, большевики знают, что делают. Не зря они бедняка приласкали, не зря дали ему землицу, власть и комбеды устроили. А ты знаешь, как комбеды с мироедом управляются? Скажешь: Учредительное собрание… Родной мой, да кому из бедноты охота лезти в войну ради того, что большевики давно разогнали? Нет, умник, тут другие зацепки надо искать.

Путаные и пустозвонные идеи Токмакова Плужников неизменно отвергал. Ишин смеялся над Петром Михайловичем. Антонов крутил головой. Божество, которому он поклонялся на каторге, блекло в его глазах. В конце концов Токмаков понял, как далека от него практическая философия восстания, махнул рукой на теории и присоединился к военным заботам Антонова. В этом деле он был хоть и небольшой, но все-таки знаток: три года Петр Михайлович воевал с немцами сначала в чине старшего унтера, а войну окончил прапорщиком. На первых порах Антонов поручил ему формирование будущего военно-гражданского управления и разведку. Заботы по интендантству Токмаков делил с Ишиным.

Самых бывалых дружинников обучали продовольственным, фуражным делам, комплектованию армии людским составом и конским поголовьем. Так закладывались ячейки будущих отделов штаба восстания. Плужников между тем проникал в только что избранные новые Советы, ставил туда своих агентов, рассылал в села эмиссаров, и они создавали местные подпольные «штабы». Сложная, хитроумно законспирированная сеть штабов и агентуры Плужникова к моменту начала восстания охватила почти все южные и северные уезды губернии. Плелась эта сеть до того прочно, что иной раз нельзя было разобраться, кто вертит селом: те, что выбраны сходкой, или невидимые люди, которых никто не выбирал, никто не знает, а кто знает — тот не выдаст; круговая порука не шутка, и с предателями у благодетельного Григория Наумовича два вида расправы: полсотни кнутов или стенка.

А вот с программой объединения мужиков воедино, без которой Григорий Наумович и думать не смел о начале восстания, никак не ладилось.

Все продумал бандитский «батька»: даже рабочему классу отвел свое место в задуманном деле; будущее крестьянства и всей России изложил довольно аккуратно, а с беднотой сельской не знал, что делать.

Между тем время не ждало: пламя гражданской войны разгоралось, и большевикам было худо. А Григорий Наумович все метался в поисках звена, без которого вся цепь его мыслей рвалась, как рвется при первом резком порыве ветра паутина, сотканная невиданными усилиями паука.

Он вызвал на подмогу Сторожева из Двориков. Тот пленил Григория Наумовича при их встрече в Тамбове непоспешливым холодным умом истинно российского мироеда.

Да и Александру Степановичу нужен был Петр Иванович.

 

Глава четвертая

1

У двориковского мужика Ивана Лукича Сторожева было три сына — Семен, Петр и Сергей. Старший, Семен, как отделился, так и завяз в нужде. Не повезло человеку: смирный, работящий, он день и ночь крутился на полосе и на дворе, мрачнел, худел, надрывал жилы на работе, но, как в клещах, держала его нужда.

Младшего, Сергея, забрали на военную службу, попал он на море. При дележе достались Сергею пол-избы с крыльцом да две овцы — отдал их матрос на сохранение брату Петру.

— Потом рассчитаемся! — сказал он, уезжая.

Один Петр вышел в люди. Народ говорил: «Удача с Петром Ивановичем дружит». Верно, сумел он подмять под себя судьбу — с головой человек.

Взял он в жены Прасковью Васянину, хоть из нищей семьи, а не прогадал.

У Прасковьи сестер да братьев куча. Одни Петру Ивановичу хлевы чистили, другие лошадей в ночное гоняли, третьи ребят нянчили, четвертые делали разную большую и малую работу. Так оно и шло: у васянинских ребят от сторожевских щей в животе полно, у Петра Ивановича от их трудов амбары ломятся. Да и сам Сторожев работал яростно: вставал рано, ложился поздно. И жаден был расчетливой, цепкой жадностью.

По праздникам посылал в соседнее село Грязное на базар возы шерсти, лука, огурцов, льна. Если своего товара для продажи не имел, скупал у соседей, наживал на торговле по копеечке.

Любил еще Петр Иванович давать в долг тихим, покорным людям семена, муку или лошадь для работы в поле. Потом тихие люди отрабатывали долг да еще кланялись: «Благодетель ты наш, погибать бы без тебя, милостивца».

Деньги в кубышке Сторожев не берег — знал он вкус процентов.

Так потихонечку-помаленечку, откладывая то копеечку, то рублик, заимел Петр Иванович немалый капитал и обзавелся хозяйством: с машинами, породистыми лошадьми и коровами, — люди ахали!

Давно уже приглядывался Сторожев к жирным землям около Лебяжьего озера. Выходило по расчетам: можно скоро уйти из села, поставить у озера крепкую усадьбу, окружить ее садом, насадить березовую рощу, обставить службами и собирать в амбары тяжелую рожь, золотой овес, коричневую гречиху.

Крепко манила его к себе эта земля.

«Водопой-то рукой подать, — думал он, — сухости-то никогда не бояться, под огороды, под капусту или морковь нет земли лучше».

Он часто наезжал сюда и смотрел с кургана вниз, где расстилались заветные десятины — владел ими помещик Улусов Никита Модестович, знал каждую межу, определил уже, где что сеять, где поставить водопой и загородки для скота. Земля! Вся жизнь отца, деда и прадедов прошла на земле, и все цеплялись за каждый ее клок.

— Мы земляные люди, — говаривал Петр Иванович соседям, — мы землей живем. У кого земля, у того и сила. Мне бы тыщу десятин, я бы королем стал.

И представлялись ему часто во сне эти тысячи десятин — необъятная равнина суглинка, перерезанная речушками, лощинами, жирная, плодовитая земля, и он — ее хозяин, Сторожев Петр Иванович, — шагал по ней, и не было видно ей конца — облитой солнцем земле.

Земля! Рыхлые комья, в которые любил он зарывать руки, мять их между пальцами, нюхать и брать на язык — горькую, тучную землю. Все в ней: почет, деньги, власть…

— Все меняется, — рассуждал Сторожев, — приходят и уходят люди. Земля в руках хорошего хозяина не умирает, всегда живет… Нет ничего дороже земли, и нет ничего тверже хлеба. Хоть и сыпуч, а весь мир на нем стоит!

Больше бы ее запахать, захватить, зажать в своих руках, крепким забором обнести, выпустить свирепых псов, чтобы стерегли день и ночь, чтобы на куски рвали всех, кто посмеет посягнуть на нее, на его землю, на его силу. Сыновей бы завести больше, чтобы расселились, владели землей, чтобы народ им кланялся, потому что у них сила.

Он часто заходил на загоны соседей и, завистливо вздыхая, думал: «Только бы завладеть ею! Только бы встать на нее хозяйской, тяжелой ногой! Вот тогда бы действительно вышел в люди. Тогда бы закланялись передо мной мужики, залебезили бы урядники и земское начальство».

Презирал их Петр Иванович: мужиков — за глупость, начальство — за алчность. Любил он слушать Сергея, когда тот приезжал в отпуск с моря. Привозил Сергей брату запретные книжки, и Петр читал их и по-своему толковал. Днем где-нибудь на огороде долго говорил он с матросом о царе и в думах своих решил, что этот тупой человек должен будет уйти и отдать власть крепким и расчетливым людям, таким, как он, Сторожев.

Раздраженно Петр Иванович относился к войнам. В японскую он зло смеялся над поражением царской армии. В четырнадцатом, воюя унтером, не верил в победу, а революцию встретил с радостью.

В мае семнадцатого года он поехал в Тамбов и оттуда вернулся с красным бантом на груди и мандатом комиссара волости в кармане. Он вошел в эсеровскую партию — понравилась она ему.

— Наша партия, — говорил он, — за нас стоит, за хозяйственных мужиков! — Ездил на митинги и собрания, научился говорить и слушать, обещать и отказываться от обещаний.

Все эти хлопоты и заботы не мешали Сторожеву думать о своих делах. Год выдался удачный. Ржи и овсы уродились такие, что амбары трещали от обилия зерна. Коровы отелились, растут телушки, кобылы покрыты породистыми жеребцами, свиньи наливаются жиром.

Петра Ивановича выбрали в Учредительное собрание, но большевики учредилку разогнали и крепко взяли в свои руки власть в Питере и в Москве. Еще сидели в Тамбове свои, но дальновидный Петр Иванович знал: недолго они удержатся против большевистской лавины. Но власть комиссара волости пока еще оставалась за ним.

2

Комиссарский мандат Сторожев ценил очень, жил он за этой бумагой, как за каменной стеной, и, прикрываясь ею, вершил свои дела бесстрашно. Да и кого ему было бояться? Коммунары — на фронте, в Совете — свои, а в ячейке—два-три человека, трепетавшие перед комиссаром.

Весной восемнадцатого года поехал Сторожев к Улусову, устрашил его призраком грядущих перемен и почти за бесценок купил сто заветных десятин у Лебяжьего озера. И тут же отправился в Тамбов оформлять купчую. В Дворики он вернулся помолодевшим: сбылась мечта! — бумаги на землю в кармане, адвокат Федоров обделал дельце тонко, не подкопаешься. Обрадовала его встреча с Булатовым, Антоновым и Плужниковым. Расстались они друзьями.

Сторожев гоголем похаживал по селу, важно улыбался, жал мужикам руки, а разговоры начинал торжественной фразой, вроде: «Мы постоим за мужика российского…», приказывал не безобразничать в имениях помещиков, спас Улусова от многих неприятностей, выручил из беды старого своего друга лесника Филиппа; мужики хотели подпустить ему красного петуха, прижимал их Филипп, чересчур был жаден и жесток.

А в апреле началось!

Приехал в село братец Сергей Иванович, потребовал свою половину избы с крыльцом, потребовал овец, телку… Да что овцы, пропади они пропадом! Власть свою поставил Матрос — так на селе звали Сергея Ивановича, — разную нищую бражку да солдатчину понасажал в Совет и комитет бедноты, а мандат комиссара у родного брата отобрал, не дав ему пикнуть.

К избе Петр Иванович привык и почитал всю ее своей, овец забыл пометить — как их делить? И власть не захотел Сторожев отдавать Матросу и его подручным. Когда же заговорил Сергей Иванович о земле около Лебяжьего, совсем рассвирепел Петр Иванович.

— Отдать? Кому? Пошто? Да разве она мной не куплена? А вот бумаги господином адвокатом писаны, властями утверждены.

Однако бумаги не помогли. Взялись за Петра Ивановича крепенько: землю отняли, половину овец, коров и трех лошадей свели со двора, выгребли зерно из закромов, отняли оружие. И васянинские ребята, наслушавшись Матроса, отказались работать на зятя. Только батрак Лешка Бетин не ушел от Сторожева: как служил, так и остался служить. Мальчишкой привела его к Петру Ивановичу мать Аксинья Хрипучка, кланялась в ноги, просила пожалеть ее горемычное сиротство: Листрат-то, мол, в Царицын подался. «Куды ж мне, бедной, деваться с малолетним Лешкой? Возьми уж, сделай божецкую милость».

Не любил Петр Иванович рвани с Дурачьего конца — так называлась улица, где голь нужду мыкала, а мальчонка ему понравился: смышленый, бойкий, в теле, жрет, поди, немного. Покобенился, поломался для виду, но взял парня. Лешкина мать в церкви за Петра Ивановича три свечки поставила.

Нещадно драл Лешку Сторожев за всякую провинность, да и без провинности попадало, ежели в сердитую минуту подвернется под руку. Лешку мальчишки дразнили Сеченым до тех пор, пока он огромному, старше его лет на пять, Сашке Чикину не разворотил в драке скулу.

Рос Лешка в семье как шестой сын.

Никого из сыновей своих не любил Сторожев так, как младшего Кольку. Старшие все нашли место в хозяйстве, каждый отрабатывал отцовский хлеб. Росли в отца, хозяйственные, большие парни, крепкие работники. Глаза у всех быстрые, руки проворные, жадные.

— Роди, роди, мать, больше, — говорил Петр Иванович жене. — Эк ты у меня какая гладкая!.. Роди сынов — работников. С голоду в старости не помрем. У кого-нибудь угол сыщем.

Рожала Прасковья быстро, с какой-то грозной поспешностью.

— Точно пули вылетают, — смеялся Петр Иванович. — Ну и силища у тебя, мать, в нутре.

А вот Колька трудно рожался. Прасковья лежала посиневшая, широко раскрыв глаза, страдальчески вздрагивали губы, и тело извивалось в страшных муках.

Оттого ли, что пал духом Петр Иванович, оттого ли, что дрожало что-то внутри за жену, только когда Колька с пронзительным криком, ослепленный холодным, блистающим декабрьским днем, вышел из материнского чрева, Сторожев забыл сказать обычные слова о новом работнике, и впервые настоящей отцовской радостью наполнилось его сердце.

Угрюм был Петр Иванович дома, угрюм и молчалив. Лишь один Колька синими глазами и безмятежным смехом скрашивал молчаливые дни отца. Он залезал порой к отцу на колени, щекотал неуклюжей ласковой ручонкой его щеки, захлебываясь, смеялся, когда отец донимал его колючими усами. Он был, как котенок, мягкий, ласковый. Подойдет, бывало, к отцу, запрокинет голову — и вот гляди не наглядишься в его синие глаза: так там безмятежно и тихо, как в лесной заводи, куда не забираются ни ветер, ни буря, где лишь светит солнце и кивают вверху зелеными гривами деревья.

Почему-то больше всех любил Колька батрака. И Лешка любил Кольку, возился с ним, выучил ездить верхом на лошади, и в четыре года мальчишка, ухватившись за гриву, скакал на ней, и она словно понимала, кто сжимает ее бока хрупкими маленькими ножонками. Быть может, зная об этой любви, Сторожев и не прогнал со двора Лешку, когда услышал, что брат его Листрат подался к большевикам.

И Лешка не ушел от Сторожева, словно ничего не случилось, словно бы все шло по-старому. По-прежнему работал он за троих, был весел, слонялся по улицам, загонял девчат в ометы.

Сторожев знал о Лешкиной удали, грозил ему пальцем:

— Ой, изобьют тебя, сукина сына, бабника!

— Куда изобьют, — гоготал Лешка, — сами просятся.

Петр Иванович плевался и отходил, злобно ворча:

— Бес чертов, озорник, гуляка!

После прихода большевиков Петр Иванович все хозяйство поручил Лешке и Андриану — деверю.

Седой Андриан целый день бурчал что-то себе под нос; Лешка ходил по двору, распевая песни, а Петр Иванович сидел дома в переднем углу на лавке, положив на стол тяжелые ладони, и читал, перечитывал библию, все искал осуждения новым делам и порядкам.

— Вот, — говорил он, — пишет пророк: царствовать им полтора года, а потом придет князь Михаил и погонит их. Вот те и Михаил! Он хоть и Романов, хоть и выродок, да пес с ним, все лучше, чем Серега-братец.

Он никуда не ходил, кроме церкви, с братьями не здоровался, с сыновьями был резок и груб.

И, кроме Кольки, никто его не любил.

3

Сергей Иванович побыл в селе недолго, поддал бедноту, выгреб у тех, кто побогаче, хлеб, а тут на Советы навалились белые генералы. Надел Матрос бушлат, бескозырку с лентами, на прощанье зашел к Петру.

— Ты, брат, на меня не сердись, — начал он. Сторожев даже глазом не повел. — Я думал, когда книжечки тебе возил, что по моей дорожке пойдешь, а ты вон как, в помещики вышел, в Учредительное собрание попер. Ну, ладно! Только смотри, Петр, как родному советую: переломи себя, а то нам ломать вас придется. Больно будет. — И вышел.

Петр Иванович ничего Матросу на прощанье не сказал, лишь нахмурил брови и хрустнул суставами пальцев.

К осени восемнадцатого года снова ожил: услышал, что где-то поднялся генерал Краснов, шел напролом и близко подошел к Тамбовщине.

Так нет, черт побери, разбили большевики генерала!

Потом пришел в село Листрат Григорьевич — Лешкин брат. Принес он со службы винтовку и пустой сундук. Однажды утром Андриан увидел, как Листрат отгибал топором гвозди, которыми были забиты двери и окна конторы кредитного общества.

— Ты чего это делаешь? — спросил он.

— А вот обосноваться хочу. Красная гвардия это помещение занимает. Чуешь?

— Чую-то чую, да только гвардии не вижу. Вижу: стоит Листратка, а гвардии будто и нет.

Листрат пригласил Андриана присесть, вынул кисет, закурил.

Листрат — парень загляденье: невысокий, глаза голубые, зубы как кость, отмытая дождем, усы шелковые, светлые, сам ладный, крепкий и улыбка широкая, приветливая.

— Ну, как братана моего Лешку содержите?

— А чего ему делается! Работает! — Андриан закашлялся. — Вот так табачок у гвардии!

Листрат засмеялся.

— Когда же гвардия ваша соберется? — спросил Андриан.

— Вот погоди, набегут.

4

Однажды сидел Сторожев на крылечке. Листрат шел мимо.

— Здорово! — поклонился Листрат Петру Ивановичу.

Сторожев неохотно приподнял фуражку.

— Ну как, отвоевались? — спросил он у Листрата.

— Отвоевались, — ответил Листрат и присел на ступеньку.

«Ишь, расселся, — подумал Сторожев. — Проходил бы с богом».

— Надоело, Петр Иванович, воевать! Ну, Краснова — это туда-сюда, этого я с удовольствием бил…

— Генералов побили, за мужика принялись? Гвардия! Как разбойники на большой дороге народ грабите!

— Да мы не грабим, — заметил Листрат, — мы вашего брата приучаем к себе. Мы ведь теперь в хозяевах.

— Ну, прощай! — грубо сказал Сторожев. — Нам с тобой говорить после обеда надо.

— Прощай! — ответил Листрат. — Ты, смотри, не вздумай мукой торговать, поймаю — по шее надаю. Да брата не тронь — голову сверну за Лешку!

Злоба бушевала в сердце Петра Ивановича. Ему уже не терпелось расправиться с этой нищей силой, вдруг поднявшейся из глубин жизни.

5

Ушел Листрат с гвардией из села быстро: слух пролетел — Деникин идет на Москву.

В августе девятнадцатого года через село проходил казачий отряд генерала Мамонтова; начальник остановился у попа.

Петр Иванович, узнав о приходе казаков, приоделся, причесался и пошел к священнику — друзьями были.

Отец Степан, маленький, седенький, хитрющий попик, притворился испуганным. Он ничего не мог рассказать сухощавому офицеру; моментально вдруг забыл поп, сколько верст до Грязного и как проехать на Ключевку.

— Вот, прошу вас, — засуетился он, обрадовавшись приходу Сторожева, — наш прихожанин, член Учредительного собрания, уважаемый человек.

Офицер быстрым взглядом осмотрел Сторожева с ног до головы и стал расспрашивать о сельских делах, о дороге, о красных.

— Дозвольте узнать, если не секрет, вы какой армии будете? — спросил в конце разговора Сторожев.

— Конной, генерала Мамонтова, — скупо ответил офицер и стал собираться.

— Очень рады, — тихо заметил Петр Иванович. — Значит, конец большевикам?

— Возможно, — протянул офицер, выходя из дома, — весьма-с возможно-с! — и вскочил в седло.

Отряд проходил по пустынному, точно вымершему селу.

«Доблестные войска были встречены хлебом и солью… — горько подумал офицер и дал коню шпоры. — Даже поп крутил лисьим хвостом! Мерзавцы!»

Петр Иванович распорядился собираться на загон близ Лебяжьего озера и пахать его под зябь. Он снова гоголем ходил по селу, отобрал своих лошадей, овец, вывез из сельского амбара все зерно, что взяли у него, — фунт в фунт. А спустя месяц вернулись коммунисты — Мамонтова разбили: бежал генерал от красных сломя голову.

Снова взяли у Сторожева овец, зерно, увели лошадей да еще посадить пригрозили: дай, дескать, только с делами управиться, мы тебе…

Петр Иванович рвал и метал, а ничего не поделаешь: сиди молчи, думай, собирай лоб в морщины… Тут-то и приехал к нему из Кирсановских лесов, из далекого озерного края человек от Антонова; было это в январе, только что расчинался бурный двадцатый год.

 

Глава пятая

1

Огорожен долго говорил с посланцем Антонова в риге, проводил его задами на дорогу, потом приказал Алешке на завтра к полудню приготовить лошадей.

— Куда поедем?

— На кудыкино поле! — зарычал свирепо Сторожев. — Твое дело лошадей готовить, а мое дело плановать, куда ехать.

«Эка злющий какой! — подумал Лешка. — Только и знает брехать! Черт седой!»

Лешка с сожалением вспомнил, как Листрат звал его с собой в Царицын, а Лешка не захотел ехать — привык к селу, к Петру Ивановичу, привык гулять до поздней ночи с девками, забираться с ребятами в поповский сад, трясти яблоки, ползать во тьме на коленях, собирать сочные, спелые наливы. Но была у Лешки еще одна причина — водилась у него зазноба, звали ее Наташей Баевой.

Приглядел парень девку, да зря охаживал. Ходить ходит, и гармонь слушает, в обнимку сидит, и целоваться охотница, а в омет — шалишь! Блюдет себя.

— Что ты мне за пара? — говорила Наташа Лешке. — Какой из тебя прок? Какое такое у тебя богачество? Ты у Сторожева в работниках, а мне что, в стряпки к нему идти? Ищи другую!

А любила ведь! Знал Лешка: любила, но упряма, смела, остра на язык. Нет мочи, нет сил забыть ее.

Поближе к вечеру Лешка подкрутил кудрявый чуб, надвинул кубанку и пошел искать Наташу.

Быстро бежали по небу дымчатые облака, луна то пряталась за ними, то выплывала и бросала мертвый свет на соломенные крыши, на грязную, осклизшую дорогу, на оголенные ветви деревьев.

Лешка дошел до конца улицы. На бревнах у хилой хатенки самого бедного в Двориках мужика Андрея Андреевича сидели парни и девушки, а посреди, окруженный запевалами, важничал гармонист. Склонив голову к мехам, он наигрывал «страдание», а одна из девушек пела низким грудным голосом:

Ой, досада, ой, досада: Красный мучит мужика, А еще берет досада: По три пуда с едока!

Лешка присел к ребятам, угостил их махоркой, получил взамен подсолнухов и стал слушать, о чем говорит народ. Кто-то вполголоса рассказывал об Антонове:

— Красные галифе, красный картуз, ездит на арапском жеребце!

— Генерал, что ли? — отозвались из темноты.

— Какой генерал! Обыкновенный каторжник, в Сибири жил за разбойное дело.

— Ну и что же?

— Ездит на арапской лошади, — продолжал все тот же голос, — и мужиков созывает: «Я, — говорит, — за вас».

— Да ну их к дьяволу! Все они за наш хлеб! — сказал Лешка зло.

— Да-а, — тянул парень в дубленом полушубке, не обращая внимания на злую реплику, — ездит, созывает мужиков, сажает их на лошадей чистых кровей и воюет с коммуной.

— А слышь, ребята, Петруха с выселок к нему ушел. Ушел, и не слыхать о нем, — сказал сидящий рядом с Лешкой мальчишка.

— Ушел?

— Ушел. Взял лошадь и ускакал.

Все замолчали. Слышалась разухабистая гармошка, и певуньи состязались: чем громче и визгливее они поют, тем больший успех имеют.

Потом парень в дубленом полушубке предложил пройтись по селу.

— Холодище! — с неохотой сказал Лешка.

— А-а, подумаешь! Не замерзнем, чай! Эй, девки! — закричал парень в полушубке. — Айда по селу!

Девки поднялись, гармонист стал во главе, и толпа с песнями, шумом и хохотом двинулась по тихим улицам.

Лешка подошел к Наташе, потянул ее за рукав аккуратного стеганого кафтанчика.

Она живо обернула к нему полное, курносое лицо, милое и простодушное по виду.

Давно сказано: внешность обманчива. Все в Наташе было заурядным: красавицей не назовешь, в уроды не определишь: девушка, каких в Двориках немало сотня. А характером пошла в отца: добрячка, но упряма, как бес. Шумлива, но отходчива: вспылит — дым коромыслом, улыбнется — не наглядишься. Зло простит, обмана не потерпит.

Так и Лешку любила: то целуется-обнимается, то отпихнет и катись колесом, да не хнычь, не жалуйся, не ходи по пятам, не умасливай — хуже будет. А то вдруг сама начнет парня тормошить, заигрывать с ним, глазки щурить…

Ее и на селе звали: Наташка-бес.

В этот вечер Наташа не завела своей обычной игры с Лешкой. По селу прошел слух о войне: вот-вот, мол, объявится Антонов, в бой поведет мужика за права. Все это Наташа подслушала, 'когда отец, Фрол Петрович, шептался с приятелем своим, Андреем Андреевичем. Долго ли ей было сообразить, что если войне быть, Лешке воевать в первую голову — вышли парню годы, придется поносить винтовочку. А тут еще Прасковья Сторожева по бабьему делу проболталась: «сам»-де к Антонову норовит, а Лешку с собой вроде вестовым.

Вот почему так ласково прижалась она к нему, незаметно выскользнула из толпы, увлекла Лешку на зады села, в омет, привлекла к себе. Не хотелось ей говорить о войне и атаманах. Просто жалела она его, как умеют жалеть русские бабы, иной раз теряя голову.

— Миленок ты мой! — жарко шептала она, зарывшись в теплую солому и горячо обнимая парня. — Лешенька ты мой золотой, соскучилась-то я по тебе. Думала, забыл, бросил, видеть не хочет! — и положила голову на грудь милого.

…Они разошлись, когда еле-еле начало светать; розовая полоска появилась далеко на горизонте.

— Ну, так что ж, — спросил Лешка, в последний раз целуя Наташу. — Как же мы дальше будем?

— За тобой хоть на край света, Лешка, золото… Папаню упроси, может, в зятья возьмет. А нет, так хоть в батрачки к Сторожеву пойду, только бы с тобой. Пусти меня домой… Не надо, Леша… Пусти… Лешенька… милый…

2

Утром Лешка направился к отцу Наташи Фролу Петровичу Баеву. Это был складный мужичок с рябоватым лицом, опушенным русой аккуратной бородкой. Усы его то и дело вздрагивали от улыбки — ласковой и по-ребячьи ясной, глаза, словно выцветшие за многие годы, часто щурились, и в них тоже теплился свет доброй улыбки.

Одевался он небогато, но все на нем казалось таким чистым и опрятным, что даже заплатки, видневшиеся там и здесь, не производили впечатления неряшества. Во всем его облике так и проступали добродушие и природный ум русского крепенького мужика. Жил Фрол Петрович ни шатко ни валко, батраков не держал, сам в хозяйстве все вершил. Лошадь у него — любо-дорого посмотреть, коровенку он себе выбрал хоть и невзрачную на вид, зато удойную, и молоко у нее — не молоко, а сливки; овцы одна в одну, куры белыми хлопьями рассыпаны по двору, вся снасть в порядке и всегда готова к употреблению.

На большевиков и Советы Фрол Петрович посматривал косо. И злобился: вовсе придушила мужика разверстка. Ни соли в лавочке, ни керосину, ни обувку ни одежки. Доперли, мать их курица!

«Да рази это дело? — кряхтел Фрол Петрович. — Вона теперича, болтают, какой-то Антонов объявился, за нашу, слышь, свободу воевать удумал. Оно что ж, поглядим, подумаем. Может, оно и обернется по-нашенски? Делом пойдет жизня, пущай и Антонов наверху куролесит, нам-то что? Нам абы жить повольготней, да чтоб по сусекам не шарили, в хате не шастали!»

В хате Фрола Петровича, выглядевшей снаружи неказисто, благодаря старанию рано осиротевшей Наташи, все блистало и сверкало.

Дочь Фрол Петрович боготворил. Да и как иначе! Что лицом взяла, что молодым, упругим станом, что хозяйской привычкой и мастерством в любом рукоделье!..

Золотая девка, золотые рученьки!..

Многие присватывались к Наташе, да никто ей не был люб, а тут вдруг явился Лешка. Двориковские парни дивились:

— Эка выбрала богатея! Мать — охрипшая старушонка, ее так и кличут Хрипучкой, братан — в коммуне, изба еле держится и хоть шаром в ней покати. А во дворе телка — кожа да ребра.

А вот поди ж ты, полюбила!

Фрол Петрович давно о том догадывался и присматривался к Лешке, как хороший хозяин присматривается к бычку перед покупкой.

— Фрол Петрович, к твоей я милости. — Лешка покраснел и шмыгнул носом.

— Знаю я, зачем ты ко мне! Мало на твоей душе девок, — буркнул Фрол Петрович, впрочем добродушно.

— Он ведь хороший, Алешка-то, — заступилась за жениха Наташа — она творила тесто.

— Жить без нее не могу! — признался Лешка с отчаяньем.

— То-то вижу, похудел аж! — усмехнулся Фрол Петрович. — Жить не может! Скажите, пожалуйста! Стало быть, накобелился?! Нет, ты ответствуй! — строго добавил он.

— Да я… — начал было Лешка.

— А ты со мной не спорь, слышь? Не спорь, говорю! — Фрол Петрович возвысил голос. — Парень-то ты больно неуверенный.

— Как неуверенный? — Лешка рассердился.

— Ну, ну, не вскипай! Эка самовар нашелся! Неуверенный, вот и все! Огня много, а жару с гулькин нос. Не верю я тебе. — Фрол Петрович сдвинул брови и сурово замолчал.

— В зятья пойду, Фрол Петрович! — пробормотал растерянный Лешка.

— Не верю, не верю! — стоял на своем Фрол Петрович.

— Папаня! — взмолилась Наташа. — Да что ты, папаня!

— А ты уйди! Не бабье дело мужицкие разговоры слушать!

Когда Наташа вышла, Фрол Петрович деловито сказал, с мужицкой привычкой прибедняться:

— Живу худенько, коровенка, да лошаденка, да дочь-красавица — вот и вся моя сила. — Он посмеялся не слишком весело. — А девка — золото! Я те, мошеннику, голову оторву, если ты такую девку испоганишь. — Это прозвучало серьезной угрозой, и Лешка поник головой.

Фрол Петрович умягчился: парень пришелся ему по душе. Работает у Сторожева исправно, на все руки мастер, а с девками кто по молодости не баловался? Нет, зять будет, пожалуй, подходящий.

Лешка сидел ни жив ни мертв. Фрол Петрович усмехнулся про себя и сказал:

— Ладно уж! Эка нос повесил. Давай иди в зятья, согласный я. Мне и то трудновато стало кошелки-то из риги носить. Поноси ты.

На том и сладились: быть свадьбе.

После обеда пошел снег, небо закрыли свинцовые облака. Тянул свежий ветер, пустынно было в поле, галки с карканьем носились бестолково туда и сюда, ссорились, дрались.

Сторожев сидел в санях, укутавшись в тулуп. Лешка на козлах тянул песню, а думал о Наташе, о предстоящей свадьбе.

Ночевали верстах в двадцати от Двориков в селе Грязном. Утром Сторожев положил в сани тяжелый тюк, прикрыл его соломой. Лешка все-таки углядел, что лежит в тюке, и плюнул: книжки и листы, на которых было что-то отпечатано черными большими буквами.

Отъехав версты три, Лешка повернулся к хозяину и сказал:

— Женюсь, Петр Иванович.

— О! — удивился тот. — Это какая же графиня связала тебя, черта беспутного?

— Наташа Баева, — гордо ответил Лешка. — Девка, брат, во!

— Девка-то во, да дураку досталась. Тоже нашел время жениться! Выбрось из головы девок. Страшное время идет. Воевать, видать, нам придется, не то разор, вконец разор.

— А может, я не желаю воевать? — осмелев, буркнул Лешка.

— Куда хозяин, туда и ты!

— Эка сказал!

— Да ты, никак, фырчать начал? С чего бы это? Верни долг — пятнадцать пудов муки мать вперед забрала. И лети, куда хочешь!

Лешка гневно засопел.

— Не горюй, Алешка, — смягчился Сторожев, — за свое крестьянское дело повоюем. Хорошо будешь служить — вознагражу!

Петр Иванович укутался в тулуп и замолчал. Замолчал и Лешка: грустно ему вдруг стало.

— Ну, вы! — заорал Лешка, поборов подступающие слезы. — Шевелитесь!

Ехали долго, держали все на юг. Потом приехали в богатое село Инжавино. Петр Иванович выпряг одну лошадь, подседлал ее, и Лешка с насмешкой смотрел, как хозяин, нелепо задирая ноги, забирался в седло: Сторожев служил в пехоте и к верховой езде не приобык.

Грузно ввалившись в седло, он уселся поудобнее, наказал кое-что Лешке по части хозяйства, сказал, куда спрятать куль, что лежал в санях, и поехал рысью, трясясь, как мешок с овсом. Скоро морозная мгла, скрыла его.

 

Глава шестая

1

На опушке леса, верстах в семи от Инжавина, в холодный, вьюжный январский день тепло и уютно было в землянке, где жил Антонов. Весело горела печка, слышался рев метели, а в затишье — мерные хрустящие шаги часового. Вокруг печки расположились: Антонов с картой губернии, в которую он был всецело погружен; Токмаков, не расстававшийся с книгой; Ишин, занятый плетением из тонких ремешков конской узды; Плужников, мечтательно глядевший в огонь, и Сторожев, зябко кутавшийся в тулуп, — его трясла лихорадка. Денщик Абрашка подкладывал в печку дрова, а комендант Трубка мешал ложкой в котелке с кашей.

На нарах, застланных седельными потниками, укутавшись в лоскутное одеяло, спал брат Антонова Димитрий, забубённая головушка, с моложавым девичьим лицом, бывший аптекарь, мнивший себя сочинителем: он писал стишки.

Оружие — винтовки, маузеры и кольты лежали на нарах в углу. На вбитых в дощатую стену землянки гвоздях висели планшеты, бинокли и одежда. Колченогий стол был накрыт для обеда. Через единственное оконце лился мутный зимний свет.

Разговор шел давно и на какое-то время прервался, потому что никто из споривших никак не мог прийти к согласию по щекотливому вопросу, который не давал покоя Плужникову.

— Вот ты говоришь, Петр Иванович, милок, — взывал он к Сторожеву, — что бедноте, мол, нет места в восстании, да и по землице ей вовсе бы не бегать…

— Откуда бы он батраков нанимал? — С громким, пронзительным хохотом вставил Ишин. — У кого бы землицу скупал, а?

Петр Иванович кисло поморщился от визгливого смеха Ишина.

— А что же с ними прикажешь делать? — спросил Токмаков, оглядывая Сторожева, словно впервые его видя. Пламя печки сверкало на голом черепе Токмакова. — Куда их девать? Перебить всех или утопить, как слепых котят?

— А по мне, хоть и утопить, — резко ответил Сторожей. В душе его пылала бешеная ненависть к голытьбе, отнявшей у него власть, землю, лошадей.

Трубка, попробовав кашу и сплюнув, сказал сиплым басом:

— Готово. Обедать, отцы командиры!

Его махонькая, в кулачок, голова, словно на смех, была Прилеплена к объемистым и грузным телесам.

— Погоди, — досадливо отмахнулся Антонов. Он водил пальцем по карте и делал отметки на грязном лоскуте бумаги.

— Я бы погодил, да утроба моя не велит! — буркнул Ишин. — Эй, Трубка, водка к обеду есть?

— Нет водки, Иван Егорыч, и самогону нет, и спирту нет и даже удеколона не осталось, поскольку вчерась вы оченно сильно, Иван Егорыч, на выпивку навалились с Санталовым.

Антонов, оторвавшись от карты, погрозил Ишину кулаком, а тот ухмыльнулся.

— А ты не маши, Александр Степаныч. Самогон-то я же и достаю.

— Н-да, — почесав за ухом, сказал Плужников. — Бедноты, душа моя Петр Иванович, на Руси столько, что ежели ее всю утопить, моря-океяны из берегов выйдут. — Он вздохнул. — Тут надо рассудить головой холодной.

— Голова холодная, когда утроба голодная! — заметил Ишин. — А Петр Иваныч, поди, не знавал, что это такое, когда мамон пищи желает. Баранина, поди, не переводится, и щи, поди, не пустые хлебает.

Трубка густо засопел от смеха и подавился кашей, которой он набил свой огромный рот. Денщик фыркнул.

— Ты бы хоть при нас-то разговаривал по-человечески, — презрительно оборвал Ишина Сторожев. — Ныне такими словами разве что старухи темные выражаются.

— Поучи меня, сделай божецкую милость, — Иван Егорович отвесил Сторожеву поясной поклон. — Научи серого говорить по-расейски. Ты помалкивай! — вдруг рассвирепел он. — Я с любым профессором могу объясниться так, что друг друга с полслова поймем. Образованный! Меня, брат, так жизнью терло, что язык на все случаи отточен.

— Будет вам, — остановил их Токмаков, глядя на Ишина холодным взглядом из черных, глубоких, как у мертвеца, глазных впадин. — Бахвалыцик!

— И-ии-хи-хи! — вдруг раскатился Трубка почему-то тоненько-тоненько, по-бабьи.

Антонов дернул плечами. Трубка мгновенно замолк.

— Все вы, Сторожев, воистину волки, — резко заговорил Токмаков. — И каждый из вас в особинку хочет сожрать барана. Беднота!.. Понимаешь ли ты, что с нами будет, если мы ее не настропалим против большевиков?

— Ее застращать можно, — коротко бросил Сторожев.

— На время, — сказал Токмаков.

— На то время, которое нам понадобится, хотя бы, — вставил Антонов.

— Н-да! — Плужников провел рукой по реденьким пегим усам — как и все в штабе, кроме Антонова, он отпускал их по-казацки вниз. — Кто ж знает, милки, сколь много нам понадобится времени, — это раз. И далее выскажусь. Можно застращать сотню, тысячу, а как всех застращаешь? Их немало, голубчики, половина на селе.

Антонов почесал за воротом гимнастерки и промолчал.

— Мы их кнутом, а большевики — пряничком, — хмуро заметил Ишин. — Ох, жрать охота! А наши спорщики, видать, до ночи не кончат.

Абрашка взял ложку, облизнул ее, потом для верности вытер о засаленные, потерявшие первоначальный цвет широченные, как паруса, галифе и поставил перед Ишиным котелок. Иван Егорович откровенно наслаждался едой, щурил масленые глаза и строил какие-то знаки Трубке. Тот отрицательно махал кургузой головкой с редкими черными волосами.

— Вот и верно сказал Иван Егорыч, — продолжал задумчиво Плужников. — Мы кнутиком, они пряничком. Что слаще — все знают. Да и мы тоже. Нет, это не то, не то, братики.

— Только страхом, — жестко повторил Сторожев свою мысль.

Антонов резко поднялся.

— Канитель одна, ни до чего вы не договоритесь. А ларчик-то просто открывается, вы, спорщики! Беднота до тех пор за большевиков, пока не понахапает земли и всякого добришка на дармовщинку. Мало-мальски оправится — и нет бедноты. Все они в одну масть: бедняк хочет в середняки вылезти, середняк лезет…

— В кулаки, — уточнил с ухмылкой Трубка.

Сторожев метнул на него гневный взгляд, но сдержался.

— Да и черт с ними, пусть и в кулаки прут, нам-то что! — рассмеялся Ишин.

— Что ж, возможно, ты прав, Иванушка, прав, милок, — нехотя согласился Плужников.

— Слушаю я вас, — мрачно нахмурившись, вступил Сторожев, — и думаю: главного вы не соображаете. А дело проще репы пареной. Голод, голод, вот что всех мужиков словно смолой друг к дружке прилепит, да так, что не оторвать никакой силе. Слышали, что у нас делается? Продотряды чистят закрома под метлу. А перед продкомиссаром, которому приказ дан взять хлеб, — что я, что мой сосед Фрол — одним миром мазаные…

— Здорово ты соображаешь! — покровительственно кинул Антонов в сторону Сторожева. — А эти болтушки, черт бы их побрал, — Антонов ткнул пальцем в сторону Плужникова и Токмакова, — три месяца глотки надрывают… Хватит споров, Сторожев все сказал. Обедать!

Денщик кинулся ко второму котелку, стоявшему на печке, расставил глиняные блюда, нарезал толстыми краюхами хлеб. Все пододвинулись к столу. Сторожев истово перекрестился.

Плужников ел тихонечко, дуя в ложку; Токмаков, как всегда, рассеянно, потому что ел и читал одновременно; Трубка жадно набивал необъятную свою утробу; Антонов хлебал мелкими глотками и морщился — кухня Абрашки не слишком ему нравилась.

— Черт коротконогий! — сердито сказал он, швыряя ложку, которую Трубка тут же поднял и, с подобострастием вытерев грязным полотенцем, положил перед «самим». — Черти коротконогие! — Это уже относилось не только к Трубке, но, очевидно, и к Ишину. — До кой поры будете, словно свиней, кашей нас накачивать? Где сало, мясо, капуста? — Антонов обращался теперь к Трубке. — Сволочь паршивая!

— Так что в село посланы люди и к вечеру свинины налажу, — пообещал Трубка, отходя на почтительное расстояние от Антонова, очень горячего на руку. Это Трубка хорошо знал.

Сторожев как будто не слышал перепалки. Он грузно зачерпывал ложкой кашу и, держа под ней ломоть крепко посыпанного солью хлеба, неспешно отправлял в рот. За едой он разговоров не любил — к тому был приучен сызмалетства дедом Лукой Лукичом. Тот разговорщиков бил ложкой по лбу, да так, что иной раз ложка разлеталась в щепки.

Поели, выпили чай с морковной заваркой.

— Стало быть, Петр Иванович, миленький, — как бы подытоживая разговор, заговорил Плужников, когда Сторожев еще клал поклоны и размашисто крестился, — на том ты и стоишь, голубь, на голоде?

— Выдумай, чтоб без него, оно дело христианское, — отозвался Петр Иванович.

Все замолчали. Трубка с рвением, достойным лучшего применения, гремел посудой, перемывая ее. Димитрий проснулся, выругал Трубку, и тот немного притих. Токмаков снова взялся за книгу, а Ишин, подмигнув Трубке, вышел. Вместе с захлопнутой дверью в землянку ворвалось облако холодного воздуха.

Сторожев еще плотнее закутался в тулуп.

2

Плужников ходил из угла в угол. Антонов разбудил брата.

— Пообедал бы, Митя, — сказал он.

— После, — сказал тот и, повернувшись, захрапел.

Антонов сел рядом на нары и начал переобуваться.

— Ну, мне пора, нагостился! — Петр Иванович встал.

Антонов накинул тулуп и вышел, знаком позвав за собой Сторожева.

Плужников, хмуро посмотрев им вслед, заметил:

— Да, братик Петруша, вот оно как! Ну, волчище… Не заставит ли он всех нас под свою дудочку петь?

Токмаков ничего не сказал.

Петр Иванович уехал тем же вечером.

Перед отъездом он долго толковал с Антоновым. Было ясно Петру Ивановичу — нужен он антоновцам позарез: в Тамбовском уезде у него друзей-приятелей полно, и как раз в этом уезде Антонов тщетно искал верных и надежных. А кто мог быть вернее и надежнее Сторожева? Александр Степанович помнил, что ему говорил об этом волке дружок Булатов. Конечно, мироед, злой и жадный, но зато пойдут за ним тысячи таких же мироедов, выбравших его в Учредительное собрание.

— Срок доспеет, — уговаривал его Антонов, — мы тебя комиссаром внутренней охраны сделаем, всю восставшую округу под твою руку отдадим, за порядком блюсти, измену изводить.

Сторожев кобенился, набивал себе цену. Антонов бесился, но продолжал уговоры с еще большей настойчивостью.

— Все это так, — пробормотал Сторожев, выслушав увещевания Антонова. — Непонятно мне, как землей распорядитесь.

— Не спеши, — хмуро отозвался Антонов. — Чего делить шкуру, когда медведь бегает?

— Ну, это как сказать. Я из-за этой земли ночей не досыпал, мои сыны ее пóтом полили.

— Свое получишь! — пообещал Антонов.

— Что ж, тогда сладимся, — угрюмо сказал Сторожев. — Только попомни, Александр Степанович, мое слово. Не угодишь — иди ты в транду, мы другого Антонова выдумаем, только и всего.

Антонов, гневно сдвинув скулы, промолчал. Тут вошел Токмаков, и Сторожев поднялся. Токмаков распрощался с ним холодно; не нравился ему волчий блеск в глазах Сторожева, когда тот заговаривал о земле.

— Сволочь! — прошипел Антонов вслед Сторожеву, когда тот, сутулясь по обыкновению, вышел из землянки.

— Почто ты его так? — усмехнулся Токмаков.

— Да ничего, — уклонился Антонов. Он был в бешенстве от того, что сказал ему Сторожев. Но пойди обойдись без него!

Одному Плужникову Александр Степанович признался в том, что у него вышло со Сторожевым. Тот смиренно поджал губы и, возведя очи к небесам, прошепелявил:

— Кесарево кесарю, Степаныч. С волками жить — по-волчьи выть, миленок.

3

Недели через две после посещения Сторожевым лагеря повстанческой дружины программа объединения мужиков была готова.

Ничего не придумав насчет бедноты, Плужников ограничился туманной фразой насчет «светлого единения всего трудового крестьянства в борьбе с насильниками-большевиками» и обещанием «подравнять» бедноту с середняками после воины.

Конечно, насчет голода в воззвании было расписано особенно густо.

В своем первом воззвании к «трудовому крестьянству» Плужников писал в ханжеском тоне:

«…лучшие земли твои коммунисты отвели под коммуны и совхозы…»

«…из совхозов, чтобы не разорять их, они ничего не берут, а у тебя, трудящийся люд, выгребают без меры хлеб, не считаясь с твоими нуждами, тащут бороны, плуги, сохи, хомуты, лошадей, отбирают корма…»

Кулачье, читая эти строки, проливало горючие слезы; середняк мрачнел.

 

Глава седьмая

1

Возвращаясь от Антонова из Инжавинских лесов, Сторожев остановился переночевать в селе верстах в сорока от Двориков на надежной конспиративной квартире.

И чуть было не попался. В каком-то месте лопнул винтик, власти начали хватать направо и налево заподозренных в бандитизме. Сторожеву удалось скрыться.

Две недели он колесил по округе, по знакомым хуторам. Февраль застал его в землянке, в лесу, далеко от родного дома.

Часто, когда бушевала непогода и приходилось забиваться в землянку, Сторожев мрачно смеялся, вспоминал, как ловко он обвел коммунистов. Жил злобой, надеждой на силы, которые весной он соберет вместе с Антоновым и «батькой» Григорием Наумычем.

Несколько дней подряд шел снег, в землянке появилась сырость. Однажды Сторожев проснулся покрытый изморозью. Тщетно пытался он развести костер: сырой осинник шипел, чадил и гас. Он не мог согреться, зубы выбивали дробь, ноги ломило, болела голова.

Сторожев понял, что он болен, что оставаться в землянке ему нельзя, надо искать приют. И решил он пробраться к своему приятелю, леснику Филиппу — его участок был недалеко от того места, где прятался Сторожев.

Он шел едва заметными тропами, мимо трясин и камышовых зарослей, в которых не раз охотился с лесником, увязал в незамерзающих болотцах, падал и поднимался — чутьем находил дорогу.

Голова болела, его бросало то в холод, то в жар, мысли путались, и он начинал бредить.

2

Около лесниковой избы силы покинули Сторожева, и он упал.

Очнулся он через неделю. Над ним наклонилось женское лицо. Сторожев попытался подняться, но сильные руки удержали его в постели.

— Лежи, лежи, — ласково сказала женщина. — Заворочался!

Петр Иванович слабо вздохнул, что-то хотел сказать, но сознание вновь заволокло серым туманом. Лишь через два дня снова вернулось оно к нему.

Было тихо вокруг, тихо и светло. Сторожев привстал и оглянулся. Он лежал в чистой знакомой избе. Да, он помнит эту большую горницу, лики святых на иконах, высокие окна и запах свежей сосны. Держась за спинку кровати, Петр Иванович спустил на пол ноги и, цепляясь за стулья, подошел к окну. За палисадником, за лощиной, чернел лес, по небу шли бурые облака, оседая снегом на острых вершинах елей. Он тихонько засмеялся — надежен был для него этот дом.

Потом Сторожев снял с простенка засиженное мухами зеркальце и увидел худое, восковое лицо и длинную бороду.

Заскрипела дверь, пропустила тучного, краснолицего человека, одетого в нагольный полушубок.

— Любуешься? Ну, стало быть, ожил, раз за зеркало взялся. — Краснолицый — это был лесник Филипп — сочно засмеялся и стал раздеваться.

Опираясь на плечо Филиппа, Петр Иванович проковылял к постели. Лесник расчесал пятерней желтые волосы, стриженные под скобку, расправил пышные усы, присел на скамейку близ стола, вынул кисет.

— Так-то оно, кум! — заговорил он, свертывая козью ножку. — Я и не думал, что живым тебя увижу, больно плох ты был, ох, и плох, кум! — Лесник послюнявил конец козьей ножки и начал насыпать в нее с ладони табак.

— Слуга я тебе по гроб, — тихо отозвался Сторожев.

— Чего там слуга! — махнул рукой Филипп. — Одному богу молимся, один у нас хозяин. Ты спи, кум, я пойду поем, не обедал еще. Спи, поправляйся!

Лесник вышел. Сторожев натянул одеяло, повернулся на бок и заснул. Сквозь сон он слышал, как открывалась и закрывалась дверь, как ходили по комнате, о чем-то шептались, изредка подходили к нему, заботливо оправляли одеяло. Он проснулся, когда в избе стало полутемно, перед иконами горела лампада и по стене металась чья-то тень. Петр Иванович поднял голову и увидел молящегося кума. Он снова уснул. Утром его поила чаем Матрена, жена лесника.

— Филипп Иванович, — говорила она, по-детски морща нос, — нынче ночью уехал на станцию. Боязно мне одной. А ну, как наедут сюда коммунисты!

— А что, разве наезжают?

— Летом часто наведывались, будь они прокляты! Лесник, слышь, богач! Все углы обшарили, все сундуки разворочали! Один расстрелять грозился: ты-де, мошенник рыжий, кулак, знаем, в какую сторону глядишь! А теперь к нам ехать трудно: тропы надо знать, а то погибнешь в трясинах.

— А как наедут?

— Ох, молчи! Ночью-то осина зашуршит, а мне людской говор мерещится. Совсем извелась!

— Слуга я ваш по гроб моей жизни, — прочувствованно вымолвил Сторожев.

— Это оно конечно, — равнодушно заметила хозяйка. — Охо-хо, не хотела бы тебе говорить, да своя рубаха ближе к телу. Часа три назад из волости один проехал, знакомец наш. Рассказывает: комиссары-то вот уж как злы. В ихнем селе ночевал кто-то, обыски шли, а тот ночлежник, о них проведав, тем же часом смотался. Кто ж знает, кого они ищут, батюшка. — Хозяйка подозрительно посмотрела на Сторожева.

Сторожев нахмурился: «Вот незадача!»

Хозяйка вдруг завыла:

— Поправляйся скорее, батюшка, уходи от нас, пожалей наши головушки!

Сторожев цыкнул на нее. Она взвыла еще громче, то молила уйти, то сыпала проклятьями.

— Помолчи, дура! — зарычал Сторожев. — За свою шкуру боишься? А я не боялся, когда твоего мужика спасал?

Филипп Иванович был старым другом Сторожева. Он служил в одном полку с ним, но отец — богатый хуторянин — быстро откупил его. Филипп вернулся из солдатчины, отделился, продал скарб, скот, уехал в соседний уезд и нанялся в лесники. Дал себе зарок — стать богатым. И такие порядки завел: не то что бревна — сучка не украсть чужому человеку! Ловил Филипп мужиков с краденым лесом и нещадно драл с каждого штраф. Слезы его не трогали, жалобных слов он не слушал. В семнадцатом году чуть не убили лесника. Вот тогда-то и спас его Сторожев: приехал, уговорил мужиков, пригрозил. Народ сердцем отходчив: пошумел, плюнул да вроде и забыл обиды.

До восемнадцатого года прожил Филипп тихо и спокойно, деньжонки припрятал, скотину пораспродал, так что, когда к нему явились большевики, ничегошеньки не нашли. Уехали. Филипп оскалил зубы и хитренько баском заржал. А мужиков стал прижимать покрепче. «Я-де советской власти служу, сучьи дети, — говорил он. — Она-де покажет вам кузькину мать — свободу».

— Квиты мы, — добавил Сторожев. — И молчи, спать хочу.

Сторожев лег, но не спалось ему: тревога заползла в его сердце. «Может, кто-то пронюхал, что я в землянке у Антонова был? Может, и разговоры с ним стали властям известны: у Антонова шантрапы тоже не занимать стать. Может, меня-то как раз и ищут?»

Правда, Сторожеву часто приходилось надолго уезжать из Двориков по своим и сельским нуждам. Чем он на самом деле занимался в этих поездках, никто не знал: был Петр Иванович осторожен. А тут промашку сделал. «И понесло же меня в тот проклятый лес! Какого рожна мне было нужно? Все от жадности, Петр, все не терпится тебе поскорее с коммуной посчитаться!» — укорял самого себя Сторожев, ворочаясь с боку на бок.

«А может, вовсе не меня ищут? Может, зря я дал тягу? Документы в порядке, не раз бывал в том селе по разным делам… Опять промашка: могли узнать, что был в селе и вдруг скрылся. Почему, спросят? А-а, черт твоей бабушке!»

Что бы там ни было, Сторожев не хотел подводить Филиппа. Пригодился в этот раз, пригодится и еще, гора с горой не сходятся, а человек с человеком…

«Уйду!» — решил он и с этим уснул.

3

С каждым днем прибывали силы. Сторожев уже ходил по избе, подолгу сидел у окна, всматриваясь в темную гущу леса. Плелись тихие, спокойные мысли, совсем не хотелось думать о том, что вот скоро надо уходить из этой теплой, чистой горницы.

Шел сырой, липкий снег. Петр Иванович выходил во двор и подолгу стоял, наблюдая, как покорно принимают ели на свои плечи тяжелый снежный покров.

Наконец со станции возвратился Филипп. Вечером, сидя за чаем, Сторожев сказал ему:

— Кум, мне надо уходить. Постой, не перебивай! Сам гибнуть не хочу и тебе того не желаю. А гостей надо ждать вот-вот. Присоветуй, что делать, куда податься.

Филипп помолчал, закурил и ответил:

— Не держу, кум. Уходить тебе пора. И то счастье, что до сих пор не пронюхали. Вот что: тут неподалеку есть землянка. Двое каких-то спасались в ней летось. Дезертиры или еще кто — пес их знает. Землянка отличная. Живы те люди — хорошо, нет — один до весны прокукуешь… Я тебя навещать буду, припасов, патронов доставлю, не беспокойся. Вот подождем морозов — и айда!..

В середине марта ударили морозы. Зазвенели сосны, и затрещали стены избы. Филипп Петру Ивановичу дал валенки, шубу, запас белья, мешок сухарей и патронов к винтовке. На рассвете Сторожев и Филипп были уже далеко.

К полудню поднялся ветер, деревья сурово шумели, в просеках кружила поземка. Лошадь иной раз глубоко проваливалась в сугробы. Ехали весь день. Когда начало темнеть, Филипп остановил лошадь, отошел к деревьям и позвал Сторожева.

— Вот видишь высокую сосну? Иди и иди на нее. Дойдешь, сверни налево и держись с полчаса лощиной. Когда упрешься в дубняк, иди прямо через него. Выйдешь на опушку, перейдешь ее, там и ищи землянку. В ельнике она.

Он повторил еще раз приметы и добавил:

— Смотри, держись прямо, не уйди вправо — там волчье место, там капканы ставят. Ну, с богом!

Петр Иванович вскинул на спину винтовку, мешок и, не оглядываясь, пошел в лес. Лесник долго стоял, глядя вслед ему, потом махнул рукой, сел в сани, повернул лошадь и хлестнул ее кнутом.

4

Сторожев нашел высокую сосну, свернул влево и пошел лощиной, поросшей мелким кустарником. Ветер на открытом месте дул сильно, поднимал снежную пыль, нес ее, крутил, бил в лицо, резал щеки, колол губы. На небе ярко разгорались звезды. Где-то вдали послышался приглушенный вой.

«Волки», — мелькнуло в мыслях.

Сторожев прибавил шагу. Но идти было трудно, ветер сбивал с ног. Наконец впереди зашумела черная стена дубняка. Стало тише. Петр Иванович присел на пень, вытер мокрое лицо, снял лед с усов и бороды.

И снова очень близко услышал протяжный вой, вскочил, бегом бросился в дубняк, долго шел, задыхаясь, по пояс проваливаясь в снег, ушибаясь о невидимые пни и поваленные бурей деревья, пробиваясь сквозь колючий кустарник.

Не было видно конца лесу, не было видно просвета; он все шел вперед и вперед, падал и поднимался, бормотал ругательства и молитвы; цепкий, злой кустарник хлестал по лицу, раздирал кожу, и теплая кровь текла по щекам, мешаясь с потом.

Сторожев обессилел, снял мешок, закопал его в снег под разбитый молнией дуб и, облегченный, помчался вперед, подгоняемый воем.

Волки приближались. Они то выли сзади, то обгоняли Сторожева, тени мелькали совсем близко, в нескольких шагах. Пугануть бы их выстрелом, но стрелять он боялся.

Была ли это та самая опушка, о которой говорил Филипп, или на другую выбрался Сторожев, но окончился дубняк, огромная прогалина, залитая лунным светом, лежала перед ним. Здесь вовсю гулял ветер, резкий, жестокий.

Отогревая дыханием замерзшие руки, Петр Иванович вышел на поляну. Он искал глазами ельник и не находил его. Впереди, сзади и с боков его окружали старые, корявые дубы.

Шагая по поляне, Сторожев по грудь провалился в яму, винтовка сползла с плеч и упала в снег. Он попытался выбраться из сугроба, но вдруг левую руку со страшной силой сдавили железные зубы.

Капкан! Волчьи ямы!

Напрасно барахтался он, стараясь выбраться из стального плена. Его ноги уходили все глубже в снег, его рука была крепко захвачена капканом. Напрасно он звал на помощь, ему отвечали лишь волки.

Наконец Сторожев сдался, силы оставили его, голос охрип. Так лежал он, неподвижный, скованный железом и холодом, ветер заносил его снегом, стужа подбиралась к сердцу, стыла кровь. Сознание оставляло его, вихрем неслись образы, нестройные видения, оживали давно умершие люди.

И тут он, точно наяву, увидел перед собой землю у Лебяжьего озера и себя посреди полей, одинокого на своей земле. И так страшно стало Сторожеву умирать в этом лесу, одному среди деревьев, снега и волков.

В последний раз открыл он глаза — вверху над ним холодно сияли звезды.

 

Глава восьмая

1

Весной двадцатого года Антонов разослал по губернии тех, кто прошел, как он шутливо говорил, академию партизанской войны в Пахотноугловской коммуне и в Инжавинских лесах. То были командиры будущих полков, их начальники штабов, штабные адъютанты, всего около полутораста человек — цвет и надежнейшие кадры повстанья. Полки должны были формироваться из населения, из дезертиров, местных, разумеется, в первую голову. Недаром Антонов пристраивал их на любую работу, спасая от мобилизации.

Было решено к моменту восстания соединить полки в две армии. Во главе первой поставили Петра Токмакова, который к тому времени окончил формирование отделов Главного оперативного штаба партизанских армий Тамбовского края; командующим второй — Кузнецова, бывшего подполковника.

Дружина превратилась в отряд личной охраны Главоперштаба, ударный гвардейский полк Санфирова насчитывал две тысячи отлично вооруженных и обмундированных конников.

Приготовил Ишин громадные запасы продовольствия. Лошадей, скупая их в соседних губерниях, табунами присылал ему Федоров-Горский, а изъезженных Иван Егорович отсылал адвокату на комиссию и для поставки Красной Армии.

И все прочее было расписано как надо быть. Разведка тоже налаживалась, и деревни кишели агентами мятежников; сеяли они лживые слухи, будто, не желая лишнего кровопролития, Антонов на время прекратил междоусобицу и даже обратился к Советам с воззванием прислушаться к голосу трудового крестьянства, внять их горемычной судьбе. И ждет, мол, Александр Степанович ответа: может быть, одумаются большевики, прикончат «чехарду гражданской войны», помирятся с другими странами, столкуются с трудовым крестьянством и облегчат участь мужиков и прочих людей русских. Но ежели, мол, большевики заупрямятся, а дела-то у них, отцы, плохи, ох, плохи, снова начнет войну Александр Степанович. В той войне, дескать, только одну цель имеет Антонов: защитить крестьянство от голодной смертушки… И поклялся-де Александр Степанович у мужиков ничего не брать: ни хлеба, ни кормов для лошадей. Ни даже людей насильно в армию свою гнать не желает, как это делают красные. И не заискивает он перед трудящимся крестьянством, не ищет его благоволения, сам мужик к нему придет, когда поймет, что к чему.

И верно: доведенные до ярости продразверсткой, богатеи сами начали искать Антонова, звать его к себе, и шли к нему толпами сынки кряжистых мужичков, тех, что прятали хлеб в ямах от коммуны, — решали они постеречь закрома свои с винтовкой в руках, попытать счастья с Антоновым.

И вот из Хитрово, Афанасьевки, Верхоценья, Понзарей, Павлодаров, Пустовалова, из богатых сел борисоглебских, кирсановских, моршанских, козловских, тамбовских стали уходить молодые люди из богатых семейств к бандитским атаманам.

И Антонов был готов принять их. Все предусмотрели его помощники! Договорились и о точном размежевании: Антонов дал клятвенное обещание не вмешиваться в политику; Плужников заверил Александра Степановича: политические вожаки восстания не будут ему помехой в делах военных. Договор подписали, и Антонова назначили начальником Оперативного штаба партизанских армий Тамбовского края.

Агентурой по-прежнему ведал Федоров-Горский. Он вращался в большом тамбовском свете — этот друг и закадычный приятель многих ответственных и полуответственных деятелей и нравился им. Во всех отношениях приятный и обходительный, преотличный собутыльник, поит и кормит на убой, но сам в рюмочку еле заглядывает, прекрасный партнер по части карточных забав. Всегда улыбается, мило острит, умеет вовремя сказать умное слово, чаще же молчит и слушает, навострив синеватые уши. С ним всегда красавица жена, пленяющая военных и штатских, сроду не видавших такого сорта «бабочек». От обожателей она умела узнавать такое, до чего ее блистательному супругу и не дотянуться.

Супруг изящно разыгрывал роль человека, далекого от политики, и откровенно признавался, что он просто-напросто спекулянт, да, да, клянусь честью! Ему не верили. Помилуйте, какой же спекулянт станет так откровенно болтать о своей отвратительной профессии? Непомерные деньги, которые обольстительный Федоров тратил на приемы и угощения, никого не смущали. Ведь все знали, что в прошлом он скопил немалый капиталец. К тому же служба в Петроградской конторе по закупке лошадей… За лошадок ему платят, поди, немалые денежки.

Никто, конечно, и не подозревал, что платят ему не только за лошадок. Никто и думать не мог, что Горский связан не только с центральными комитетами правых и левых эсеров, но и с питерскими и московскими кадетами и с отъявленными монархистами.

Так тамбовские заговорщики в сермяжном маскараде очутились в союзе с заграничными центрами ярой белогвардейщины, и трудно понять, кто в конечном счете командовал повстаньем: эсеры или те, кому по совместительству служил господин Федоров-Горский, адвокат.

Федоров-Горский клялся, что работает только на «несчастного, обиженного русского мужичка». Работал он более чем исправно; Антонов был им доволен. Доволен был и Федоров-Горский. Платили ему, не скупясь, и он старался изо всех сил. Бывали случаи, когда красный отряд, выступивший против Антонова по прямому оперативному приказу из Тамбова, находил этот приказ в ставке антоновских войск: он доставлялся повстанцам агентами Федорова-Горского в день его подписания!..

Короче, все было готово. Нужен был человек, который занялся бы охраной восставшего края, складов, коммуникаций, тайных штабных убежищ, имевший право судить и миловать по законам военного времени. Нужен был вожак для волчьей стаи.

И решил Антонов вызвать Сторожева.

Он знал, что случилось с Петром Ивановичем, как охотники, бродившие в округе, где зимовал Сторожев, напали на его след, нашли Сторожева, привезли в ближнее село.

2

В больнице застрял Петр Иванович до мая.

Он вернулся в село похудевший, смирный и тихий. Казалось, никогда не забудет он той ночи в лесу; казалось, кончились тревожные дни, сломлен Сторожев, сдался.

Он стал еще нелюдимее, еще молчаливее.

Когда кипучей волной пошли слухи об Антонове, о том, что вот-вот пойдет он во главе неисчислимого своего войска на большевиков, Сторожев усмехался и помалкивал. Потом ночами стали появляться на задах сторожевского двора какие-то люди. Однако все делалось в великой тайне.

Однажды майской ночью Петра Ивановича разбудил Андриан.

— Конный к тебе, — шептал он, — срочно требует. Погубят они тебя, подлецы, погубят. Это что же, в открытую пошло?

— Молчи, — шептал Петр Иванович, слезая с кровати.

Прасковья во сне застонала. Сторожев укрыл ее одеялом, оделся и вышел.

— Ну, чего тебе? — грубо спросил он верхового. — Куда же ты на коне ко мне лезешь? Тебя поймают — одна голова с плеч, а меня поймают — тысяча голов долой. Дурень!

— Никак невозможно, спешный пакет. Да я тихонько, задами, свой ведь, места знаю.

Сторожев поднял голову, вгляделся в приехавшего и узнал Сашку Карася с соседнего хутора.

— Ты что, тоже к Антонову ушел?

— Ушел. Эх, и народу там, Петр Иванович!

Сторожев прошел в сени, вздул ночник, надел очки и начал читать.

Писал «сам», приказывал незамедлительно начать формирование отряда внутренней вооруженной охраны (Вохра), вербовать людей в волостные и сельские милицейские части — для охраны округи и местных штабов, которые, мол, скоро выйдут из подполья; сообщал шифры, явки, установленный код внутренней сигнализации.

Сторожев истово перекрестился.

— В добрый час! — проникновенно сказал он. — Ну, стало быть, начали. Махай, Сашка, назад, передай Александру Степанычу — пущай не сомневается.

Он проводил Карася, запер за ним ворота и снова вернулся в избу.

Ночь стояла теплая… На Дурачьем конце выла собачонка, где-то вдали тарахтела телега.

Сторожев посмотрел на этот тихий мир, на избы, дремлющие под светом луны, перекрестился и пошел досыпать. Прасковья проснулась, когда он ложился, прижалась к нему.

Сторожев подумал: «Долго ли мне осталось спокойно спать?»

И вспомнил он месяцы тревоги, встречи, сомненья, колебанья и ту ночь в лесу…

— Бог даст, все обернется хорошо, — сказал он и обнял Прасковью.

С той поры Сторожев не знал покоя. Он объявил в сельсовете, что нанялся-де на службу в Петроградскую контору Автогужтранспорта и должен, мол, скупать лошадок для Красной Армии, показал мандат, подписанный уполномоченным конторы Федоровым.

— Что ж, дело благое, — сказали в сельсовете. — Займись, Петр Иваныч, пора и тебе поработать на советскую власть, грехи свои смыть.

Петр Иванович неделями не бывал дома, разъезжая по округе. Покупал он лошадей или нет, этим никто не интересовался. Впрочем, для видимости пригоняли ему то пяток, то десяток кляч.

Иногда Сторожев ездил один, иной раз посылал Лешку. Тот отвозил какие-то пакеты незнакомым людям, получал от них взамен записки, где шла речь о лошадях, и поручение передать Сторожеву чудные слова, вроде: «Дождик идет, кузнец кует», или: «Пчелка улетела, лови на реке».

3

Слухи о приближении Антонова стали крепнуть день ото дня. На полях к мужикам часто подъезжали конники с зелеными лоскутами на шапках, объясняли про Антонова, про разверстку, хлеб и землю, просили воды и уезжали.

Начались в Двориках и в соседних селах пожары — горели риги и избы у сельских коммунистов. Поджигателей не находили.

Стали исчезать из села один за другим молодые ребята из крепких дворов.

Неизвестные просто одетые люди ловили на поле коммунистов и избивали их до полусмерти.

Однажды прибежал к Петру Ивановичу, еле дыша, Андрей Андреевич, прозванный за свою жиденькую бороденку и подпрыгивание на ходу Козлом, тощий и мосластый, очень худо одетый, согбенный нуждой и большим семейством, а оттого сутулый, да к тому же вдовый. Жена его померла от «испанки».

Отдышавшись, Андрей Андреевич рассказал:

— Иду я с озера, карасей ловил, страсть люблю их. Иду задами, гляжу: к твоей риге, того-этого, пробирается человек. Осмотрелся кругом да юрк в ригу, в дыру какую-то. Вот те крест, не наш это человек, бандит!..

Петр Иванович успокоил Андрея, даже почему-то подарил ему старого петуха и велел молчать о виденном им человеке: мало ли что могут подумать? А дыру в риге заложил.

4

К тем временам две армии были укомплектованы Антоновым: десять полков в каждой армии, две тысячи человек в полку. Каждый полк именовался по названию той волости, откуда в него вливались люди. Низовский, Верхоценский, Бахаревский, Нару-Тамбовский, Туголуковский, Битюгский и прочие полки вооружались из потайных складов Ивана Ишина и местных запасов. Антоновцы располагали тысячами винтовок, сотней пулеметов и четырьмя орудиями.

Кроме того, предназначенный для Сторожева «волчий» охранительный и карательный отряд — тысяча человек, милиционеры десять-пятнадцать человек в каждой деревне и отдельная бригада Пунича, подчиненная Антонову, стратегический резерв Главоперштаба.

События принимали грозный оборот.

В один из жарких июньских дней двадцатого года в лес, где обосновался антоновский Главоперштаб, приехал агент Федорова-Горского, привез пакет. В том пакете было циркулярное письмо бывшего мужицкого министра Чернова. От имени ЦК эсеров Чернов обстоятельно развивал программу подготовки крестьян для борьбы с советской властью, предлагал местным организациям партии, используя острое недовольство крестьян продовольственными и иными повинностями, создать среди них движение в форме «мирских приговоров», и на основе этого движения организовать беспартийный Союз трудового крестьянства.

Этот иуда бил наверняка.

Голод властвовал не только в городе, но и в деревне.

Неурожай. Тощие колосья, колеблемые иссушающим ветерком, виднеются изредка там и здесь. Это то жалкое, что дала земля, испепеленная зноем. Скот падал; корма нет и не будет. Нищие бродят из села в село. Мешочниками переполнены вокзалы и поезда. Спекулянты наживают баснословные богатства на буханке хлеба пополам с лебедой.

Вырвать хлеб из лап кулака, спасти миллионы от голода! — таков революционный долг продотрядов. И они действуют, как того требует революционная обстановка. Советы берут хлеб, но ничего не могут дать взамен: фабрики и заводы стоят, ржавеют станки.

Усталость и истощение все глубже проникают в крестьянскую массу; ведь она тоже приняла на свои плечи все тяжести революции. Мужицкая душа в беспрестанном колебании: то верит мутной демагогии эсеров, то лживым призывам меньшевиков, то посулам прочего отребья уходящего строя.

Эсеровские последыши теперь учены историей. Их имена в грязи, они продавались направо и налево. Это знают даже в самых глухих деревнях. Как им верить? И эсеры затевают новую подлую игру. Теперь они лезут к мужику, притворяясь беспартийными. Мало того, создают беспартийный Союз трудового крестьянства.

Конечно, эту игру сразу же раскусит каждый мало-мальски разбирающийся в политике. Но мужику замутили голову до того, что он давно запутался во всех партиях, появившихся на Руси. Они повылазили вдруг, как грибы после дождя. Все говорят, все обещают, каждый на свой лад улещивает мужика… Пойди разберись, за кого они в самом-то деле, чего хотят для мужика, чего от мужика?

А тут беспартийный союз!

«Вона что, — толкует Евсей соседу Семену. — Безо всяких, выходит, партиев, пропади они пропадом! Оно что ж… Вроде того…»

Где уж Евсею понять обман. Его окружают обманом со всех сторон: обманывает эсер, обманывает кулак, и все в один голос твердят, что главные обманщики — большевики!

Евсей чешет затылок. «Ах, ироды! Ах, малюты! И хлеб забирают!»

И бот десятки тысяч Евсеев от колебания туда-сюда переходят к волнениям, пока еще, впрочем, мирным. Но кулак не теряет времени: он находит вожаков для волнений вооруженных. Разве им важно, что Антонов авантюрист, готовый служить кому угодно? Послужит, стало быть, и нам, а плохо будет служить — по шапке. Ему можно даже отпустить пуд фимиаму: пущай-де нюхает до одурения. Вожака окружают старыми прожженными демагогами. Вожак сколачивает армию, демагоги пишут «беспартийную» программу, агенты их сеют в селах зловещий слух: большевики порешили начисто извести голодом мужицкое племя.

Искра попадает в порох и без того готовый вспыхнуть.

Объединение крестьянства получило свое официальное название: «Союз трудового крестьянства» — сокращенно СТК. На тайных кулацких сходках выбирали сельские, волостные и уездные комитеты. Делегаты уездов выбрали губернский комитет, председателем поставили Плужникова. Кулаки верили святоше, и он не обманул их ожиданий.

Комитет решил начать восстание в июле. Однако надобился еще месяц для завершения множества дел. К началу августа все было готово: голодные села, распропагандированные агентами Плужникова, дали согласие примкнуть к мятежу. Тогда Антонов объявил, что отныне его ставкой и местопребыванием губернского комитета будет село Каменка Тамбовского уезда и там он даст сигнал к началу повстанья.

Так тамбовские мироеды и эсеры еще раз воткнули нож в спину революции: именно в те дни разгоралась кровавая борьба с Врангелем на юге.

Белые и зеленые действовали заодно, как и всегда впрочем.

Мятеж начался.

 

Глава девятая

1

Под штаб и комитет заняли школу и еще несколько зданий. Утром пятнадцатого августа комендант Трубка доложил «самому», что все готово.

Антонов покинул лесные землянки и обосновался по-человечески.

Конные разъезды патрулировали местность, каждого прохожего останавливали за десяток верст до «ставки» и допрашивали с пристрастием, куда идет, зачем идет. Дозорные не слезали с колокольни. На всякий случай предусмотрительный Ишин устроил под домами, занятыми «ставкой», подвалы с потайными выходами, где все было приготовлено для штабного и комитетского состава: койки, белье, еда с запасом недели на две. Один из подвалов отвели под тюрьму.

Вечером девятнадцатого августа Плужников созвал к штабу мужиков — кайенских и соседних сел. Собралось тысяч пять — заняли лужок перед школой. Иные, чтобы лучше видеть, забрались на деревья и крыши соседних изб.

Невдалеке от школы, около ветхой хатенки кайенского мужика Евсея Калмыкова, сидели Фрол Петрович, Андрей Андреевич, неизменный его дружок, и Данила Наумыч — дородный, в сапогах-бутылках, бывший волостной двориковский старшина. Этих мужики послали в Каменку уполномоченными, посмотреть, что, мол, да как.

— … раз послали, стало быть, за делом, — уверенно доказывал Фрол Петрович рядом сидевшим. — И ты не спорь со мной, Андрей, не спорь. Разверстка всех душит. А Лександр Степаныч теперича, слышь, за мужика встал, противу коммунии, надо быть. И разверстку, выходит, долой. Понятно ли вам?

— Уж как не понять, Фрол Петров, — согласился Евсей, худенький, горбатенький мужичонка с птичьей головой. — Да только черт их знает, что из этого выйдет.

— Оно конешно, — покорно вторил Фролу Петровичу Андрей Андреевич. — Разверстка, ясно, того-этого… Только, скажем, чего им с меня взять? На печке пятеро ребят, под печкой стадо крысят. Вот и все мое богатство. Меня разверстка не касаема.

— Вот, вот! — яростно воскликнул Данила Наумыч и важно надулся. — Мастаки красные вашего брата красными же словесами улещивать. Богатеев, мол, разорим, все их добро — вам…

— Верно, Данила, — поддакнул ему Фрол Петрович. — Только от чужого добра прибытка не жди. Да и его погодя отберут. Отберут, Андрей, не спорь со мной. Не-ет, коммуния всем удавка, что тебе, что мне, что Данилке. Ты вникай, Андрей, вникай.

— Я вникаю, вникаю, — торопливо пробормотал Андрей Андреевич. — Не хотел бы вникнуть — не оттопал бы с тобой эстолько верст от Двориков. — Он помолчал и добавил: — Но кровищи прольется, и-и…

— Дурной кровищи не жалко! — презрительно проворчал Данила Наумыч.

На них зашикали: представление начиналось. На школьное крыльцо вышел Плужников в сопровождении пятнадцати членов губернского комитета, принарядившихся ради случая, что называется, «по-кобеднишному». Перед крыльцом выстроились десятка два пожилых и молодых людей, хорошо одетых и вооруженных. Потом на площади появился ударный полк Санфирова и окружил толпу цепью. Блеснули на солнце трубы. Из школы выскочил денщик Антонова, что-то шепнул на ухо Плужникову и убежал обратно. Плужников поднял руку, трубачи сыграли сбор. Толпа замолкла. Григорий Наумович начал говорить. С приторной улыбкой обратился он к собравшимся, и дребезжащий голосок его поплыл над людской громадой.

— Братики, сестрички! День-то ныне какой! На сходках ваших тайных сами вы выбрали губернский комитет трудового крестьянства, вот он, перед вами! — Плужников показал на выстроившихся бородачей, и те поклонились миру; мир загудел ответно. Плужников, потерев руки, продолжал: — И в нем, в комитетах сельских, волостных и уездных середнячки, зажиточные и беднячки объединились в братском объятии. Теперь уж мы навсегда воедино! Да и ворог у нас единый — коммуния проклятущая! Красные-то, братики голуби мои, нарочно друг на дружку нас натравливают, чтобы извести голодом силу мужицкую. И армия у нас есть — наша защитница, и завтра в бой ее поведет главнокомандующий наш Александр Степанович Антонов. Он и допрежде страдал за вас и теперь постоит, верьте мне, братики!

«Братики» помалкивали. Трубачи еще раз сыграли сбор, и тут на крыльцо, окруженный штабом, вышел Антонов. На нем была красная суконная гимнастерка с золотым шнуром по вороту, красные галифе, рассеченные серебряным лампасом, блистающие лаком сапоги гусарского покроя с кисточками, через плечо висела шашка с золоченым эфесом и серебряным темляком. Дрожа, точно его била лихорадка, он снял фуражку с золотым кантом по козырьку, поклонился на четыре стороны миру. Мир опять загудел, в толпе произошло движение, все хотели посмотреть на «самого», впервые явно показавшегося народу… Из народной гущи вышли три седобородых старика и поднесли Антонову хлеб-соль на деревянном резном блюде, покрытом богато вышитым рушником. Антонов обнял и троекратно расцеловался с ними. Передав Абрашке блюдо, Антонов начал говорить срывающимся, лающим голосом:

— Слуга ваш, братцы! Из вас же, той же крови! А все они. — Антонов выдвинул вперед Токмакова и Кузнецова — тучного, стареющего человека. — Командующие первой и второй армиями Токмаков и Кузнецов нашей же породы, а Петр Михайлович к тому же политический каторжанин. Ишин Иван Егорович, подойди! Да кто его не знает! — Ишин, глупо ухмыляясь во всю бурую физиономию, поклонился народу. — Он член губернского комитета, он запасы нам готовил и тоже на каторге отбыл. А вот эти молодцы, — Антонов показал на выстроившихся у крыльца, — командиры наших полков, кровь и плоть мужицкая. Все страдали за одно. Но теперь конец! Теперь все, как один, — за землю и волю! — Антонов обнял и поцеловал Плужникова в его маслянистую плешь, как бы утверждая единство армии и политического руководства.

Фрол Петрович толкнул Андрея Андреевича в бок:

— Видал, видал?

— Кормилец наш! — со слезой воскликнул Данила Наумыч. — Да я к тебе всех сынов пошлю!

— Пишусь в комитет! — восторженно крикнул Фрол Петрович.

Когда утих шум и волнение, Антонов поднял руку.

— Клятву даю: пока с краснотой не покончим, стоять до последнего вздоха!

Тут Ишин высунулся вперед и истошно возопил:

— Народ! Трудящие! Клянемся и мы постоять за землю и волю! Веди нас в бой с коммуной, Александр Степанович! Ура Степанычу!

Полк, командиры полков, комитетчики и толпа дружно подхватили призыв Ишина. Антонов с непокрытой головой постоял еще минуты три на крыльце, выдавливая улыбку на бескровных губах, и ушел.

Плужников прочитал программу союза, объявил о начале восстания… Народ начал расходиться.

Солнце было близко к закату. Багрово-сизое зловещее облако заволокло горизонт, и в нем утонуло дневное светило, словно бы погребенное лиловатой тьмой.

Беспокойное и острое чувство терзало сердце каждого.

Что-то будет, что-то будет? Охо-хо!..

А дозорный на колокольне кричал через ровные промежутки:

— Чисто, чисто! Смотри-посматривай!

2

Через несколько дней Антонов доказал мужикам, что он не бросает слов на ветер. В Главоперштабе замыслили дерзкую операцию: решили припугнуть большевиков походом на Тамбов, не имея, разумеется, в виду брать его.

В деревнях заговорили о бесчисленной «нашей» армии, которая вот-вот прикончит большевистскую власть в Тамбове.

Лесными тропами и дорогами, двигаясь ночами, Токмаков повел два полка своей армии и еще несколько наспех сколоченных и плохо вооруженных дезертирских отрядов к Цне.

В холодное осеннее утро разъезд Токмакова заскочил на окраину села Кузьмина Гать, что в двадцати верстах от Тамбова. В селе было тихо. Разъезд вернулся и доложил командарму обстановку.

Токмаков переправил части через Цну, и вся масса повстанцев ввалилась в село. Кто-то донес в Тамбов о надвигающейся бесчисленной военной силе Антонова. На шоссе Тамбов — Сампур был брошен пехотный полк и кавалерийский эскадрон.

Токмаков, уже знавший через агента, присланного Федоровым-Горским, о выступлении красных частей, усмехнулся. В Тамбове-то, слышь, все пошло кувырком со страха. Он удовлетворенно хмыкнул и приказал уходить тем же путем.

Красные части, ворвавшись в Кузьмину Гать, никого там не нашли, а Токмаков форсированным маршем возвращался в «ставку».

3

Война на полях губернии разгоралась не на шутку.

Кирсановский и Борисоглебский, часть Тамбовского уездов восстали. Повстанческое движение распространилось на северо-запад. Полки Антонова перерезали юго-восточную дорогу, соединявшую Москву с Царицыном, взрывали мосты, срывали шпалы. Хлебные эшелоны из земледельческих губерний, идущие в Москву, Питер и в армию, остановились.

В уездах Тамбовском, Кирсановском и Борисоглебском объявили осадное положение, всем коммунистам и работникам волостных исполкомов предложили покинуть села и уйти в города и на железнодорожные станции под охрану военных частей.

4

Двориковские сельские коммунисты, получив приказ, собрались в школу. Они позвали бедняцкий комитет и кое-кого из фронтовиков.

На собрание пришел Листрат — он приехал в село дней пять назад; Саша Чикин — удалой молодой парень, гармонист и забияка, Лешкин друг; ямщик Никита Семенович с белобрысым сыном — комсомольцем Федькой.

Никита Семенович — фигура на селе примечательная. Если так можно выразиться, он сплошь состоял из самых неожиданных противоречий. По стародавней ямщицкой привычке, он страстно любил гульнуть, но дома ходил всецело под женой и голоса не смел поднять. Для него ничего не было любезнее петь на клиросе, откуда его громоподобный бас гремел устрашающе. И не знали в Двориках богохульника большего, чем Никита Семенович. Он совмещал казенную работу с ярой ненавистью к начальству; любил возить земского начальника Улусова, потому что тот признавал только бешеную езду, а в шестом году поджег его имение. Его нещадно выпороли несколькими годами раньше, когда двориковские мужики взбунтовались против Улусова, но был убежден в том, что выпороли его за дело. В третьем году он ходил на тайные сходки к учительнице Ольге Михайловне и не прочел ни единой книжки. Петра Ивановича он презирал и ненавидел с ранних лет, но это нисколько не мешало ему выпить при случае с Волком.

В Двориках уже давно косо смотрели на коммунистов: о хлебе лучше молчи, о разверстке не поминай, не то такое загнут — отлетай на три версты, не показывай носа.

— Слышь, Антонов ничего с нашего брата не берет, — говорил Никите Семеновичу Данила Наумыч. — Это не ваш брат обдирала. Антонов свободную торговлю открывает, а вы что открыли?

Все эти слухи и разговоры и полученный приказ заставили двориковских коммунистов собраться ночью в школе. Приехали на совещание коммунисты из дальних сел, где девки без стеснения пели:

Я сошью зеленый бант, Мой миленок — партизант!

Коммунисты выкладывали все, о чем они думали. Каждому было ясно: надо уходить из села. Место было одно: железная дорога из Тамбова на Царицын и станции вдоль нее. Так и решили коммунары: уйти из Двориков на станцию Токаревка, где уже осел еще один коммунистический отряд под командованием Жиркунова, и соединиться с ним. С этим они пришли на собрание.

Сашка Чикин начал было шуметь про позор и про всякое такое, но его живо остановил Листрат:

— Ты нас, дурак, трусами не ругай. Нас партия учит, что иной раз отступать не стыдно. Тут разговор короткий: укрепимся с коммунарами всей нашей округи в Токаревке или Мордове, не дадим бандюкам перехватывать линию и без хлеба оставлять армию и города. Ежели кто жен тут боится оставлять — бери с собой. Организуемся в коммунистический отряд. Сбор тут же через три часа.

Краснорожий Федька плелся за отцом и хныкал:

— Пес старый, сам едешь, а меня тут оставляешь! Папаня, а папаня! Пусти в разведку!

— Молчи, дурак! — цыкал Никита. — Разведчик, матери твоей черт!

— Вон Ванька Фруштак одних со мной годов, а к Сашке Чикину в разведку записался.

— Цыц, говорю!

Впрочем, вернувшись домой, Никита Семенович объявил жене, что они с Федькой уезжают в Токаревку и будут воевать. Жена набросилась на него с проклятьями и угрозами, но на этот раз Никита Семенович взял верх: жену обругал и заставил ее собрать ему и Федьке добришко и запас еды.

Листрат по дороге домой зашел в сельсовет, поговорил о чем-то с сельсоветчиками, вышел оттуда в дурном настроении, сердито снял красный флаг, что висел над дверью, бережно освободил его от палки, спрятал за пазуху и зашагал по селу. Путь его лежал мимо белокаменной пятистенки Сторожева, обнесенной высоким забором, с крыльцом, выходившим на улицу. На приступках крыльца сидели Андрей Андреевич, Фрол Петрович и Лешка. Только что отзвонили в церкви — кончилась воскресная вечерня. Фрол Петрович истово перекрестился. Андрей Андреевич последовал его примеру, а Лешка задумчиво наигрывал что-то печальное на гармошке.

— Здорово, отцы! — приветствовал их Листрат. — Братишка, здорово! — Он присел на приступку.

Фрол Петрович кивнул ему холодно. Андрей Андреевич жалобно сказал:

— Эх, курнуть охота!

— Лопух курю, — отозвался Листрат, протягивая Андрею Андреевичу кисет. — Желаешь?

— Настоящего бы теперь курнуть, — мечтательно заметил Андрей Андреевич, занимая у Листрата щепоть табаку.

— Теперича коммуния вывела, что лопух для курева пользительней, — с ехидством проговорил Фрол Петрович.

— Вот Антонов придет, уж он вам даст табачку понюхать, — в тон ему ответил Листрат.

— Ну, это ты напраслину плетешь, — враждебно бросил Фрол Петрович. — Кругом слух идет, Антонов человек вполне подходящий. Коммунию вашу не любит, это точно. И разверстку, мол, долой. Довели вы нас до точки, хоть не сей и не паши… Ни тебе одежки, ни тебе гвоздя. Телегу смазать нечем. Па-атеха!

— Тяжко, того-этого, тяжко! — вздохнул Андрей Андреевич.

— А кто говорит, весело? — задумчиво молвил Листрат. — Поди сядь на место Ленина, поворочай мозгами, когда кругом генералы да атаманы и все буржуи в мире за них. Седьмой год воюем…

— Кубыть мы ее зачинали, войну-то? — гневно проговорил Фрол Петрович.

— Да ведь и не мы, — уколол его Листрат. — Вам тяжко? Верно. А рабочим каково! Все тяготы на себе несут. Ну и вы пожмитесь. Армию-то надо, поди, содержать, народ рабочий кормить. Да без разверстки нам бы давно каюк был! Опять бы урядники да земские на шеи сели. Не забыли еще о таких зверях?

— Вона Антонов, болтают, облегчение обещает. — Фрол Петрович строго-настрого наказал Андрею Андреевичу и Даниле Наумычу не болтать, что они по тайному решению мира были три месяца назад в Каменке. — Землю, мол, у совхозов отберем и — мужикам.

— Землю! — усмехнулся Листрат. — Попомните мое слово: первое, что Антонов сделает, — землю Сторожеву отдаст. Землю Сторожевым, заводы буржуям. Погодите, слезами и кровью разольются реки на Тамбовщине от этого вашего Антонова.

— Чего уж там! — вспыхнул Фрол Петрович. — Разлились реки кровушкой. Горючими слезами исходит Русь. Косяками людей на войны гоните. Молчал бы! Нет у нас веры вам. Уходите!

На крыльцо с самоваром вышла жена Сторожева Прасковья, красивая, но расплывшаяся. Поставив самовар на стол, она прислушивалась краем уха к разговору. Говорил Листрат.

— Ладно, Фрол, жди Антонова. Только не пришлось бы тебе от него слезами обмыться. — Листрат помолчал и обратился к брату: — Слышь, Лешка, беднота, коммунары со мной в красные партизаны уходят. Иди с нами.

— Мне и тут хорошо, — пробормотал Лешка.

— Кулацкий дом твое ли гнездо? — печально прозвучали слова Листрата.

— Ништо, — заносчиво сказал Лешка. — Я вольная пташка.

— И вольных пташек в клетку запирают. Сторожев за землю будет драться, ты за что?

Лешка мрачно молчал. До войны ли ему было? А Наташа? Бросить ее? Шалишь!

— Ладно, Лешка, — Листрат поднялся, — поймешь когда-нибудь нашу правду, да не поздно ли будет? Прощай! Мать береги. Прощайте, мужики!

— Иди, иди! — крикнула Прасковья. — Нечего сманивать. Лешка, ты чего расселся? Или делов нету?

— Поди, нынче воскресенье. Скотине и то отдых дают, — зло бросил Лешка.

— Дак то скотина! Иди, корм скотине пора давать!

— Ну чего ты на него, Прасковья, лаешься? — вступился за брата Листрат. — Не век же ему в хлеву сидеть.

— Нанялся — сиди! — фыркнула Прасковья.

— Ох, укоротим мы вас! — рассмеялся Листрат.

— Успеешь ли, укрощатель? Ты, видать, собралси куды-то. Из церквы шла, видела, как флаг с сельсовета сымал.

— Против рожна не попрешь. А с флагом этим против твоего хозяина в бой пойдем. Вернемся — повесим. — Намек прозвучал слишком явственно, чтобы Прасковья не поняла его.

— Кого?

— Понимай сама.

— Иди-ка ты, пока цел! — оборвала его Прасковья и ушла в дом.

Листрат попрощался с Лешкой, тот побрел во двор. Листрат, не желая встречи со Сторожевым, фигура которого показалась вдали, ушел. Сторожев небрежно кивнул головой мужикам, осадисто ступая, взошел на крыльцо. Прасковья, только что выплывшая с Колькой и посудой, приняла у мужа праздничную поддевку, фуражку, палку, отнесла в избу и снова вышла на крыльцо. Сторожев посадил на колени белоголового шустрого Кольку. Жена заварила чай и налила ему большую расписную чашку. Колька потянулся за сахаром.

— Дай кусок, папаня! — капризно захныкал он.

— На, на, ешь, сынок! — Сторожев дал Кольке кусок сахару, прижал к себе. — Эк ты шустрый стал! Сахару ему дай! — Он блаженно улыбался. — Все отдам, Коленька, все тебе, милок, оставлю! Старших выделю, а эту избу и землю округ Лебяжьего тебе… Ешь, ешь сахар, это пользительно.

Прасковья пробурчала что-то о баловстве. Андрей Андреевич, тяжко вздохнув, заметил:

— Сахар! Мои-то годов пять его не нюхали.

— Ты чего там бормочешь, Андрей? — спросил его Сторожев.

Андрей Андреевич скинул шапку и, босой, тщедушный, столбом стал перед Петром Ивановичем.

— К тебе я, сосед. Озимое сеять нечем, выручи бога ради.

— Ходют, побираются, — зло прошипела Прасковья.

— А ты, мать, не ори на него, — остановил ее Сторожев. — Он хоть и бедный, а свой. Бедных бог велел любить. А вдруг разбогатеет? Всяко бывает. Да и я же к нему с поклоном. — Петр Иванович говорил серьезно, без видимой издевки. Потом сказал: — Ладно, уважу. Вспашу и посею, а что уродится — пополам.

— Побойся бога, сосед, — вмешался Фрол Петрович.

— Так пущай в Совет идет, — равнодушно посоветовала Прасковья.

— Совет! Хватилась, — уныло пробормотал Андрей Андреевич. — Нету у нас Совета. И коммуния наша в Токаревку вечор уходит. Антонов, болтают, вот-вот у нас объявится.

— Вона что! — притворно удивился Сторожев. — А я с этими разъездами по лошадиной части вовсе от села отстал и что в Двориках делается, знать не знаю.

— Дак как же, Петр Иванович? — тянул Андрей Андреевич свою скорбинку.

— Ладно, — миролюбиво сказал Сторожев. — Сойдемся на трети, как есть ты свой.

— Ох, добёр ты стал сам, ох, добёр! — со слезой подпустила Прасковья.

— Чай, тоже крестьянин, — важно ответил Сторожев. Он ссадил с колен сына. — Иди баиньки, Коленька. О господи, бог напитал, никто не видал! — Сторожев отодвинул чашку, истово перекрестился, пересел на приступку к мужикам.

Прасковья увела Кольку.

Молча сидели мужики, всяк думал о своем. Темнота сгущалась, вечерние тени исчезали, лишь горел вдали церковный крест да пламенел горизонт. Где-то послышалось гнусавое пение; пели что-то божественное, жалобное. Сторожев внимательно прислушался.

— Странники, что ли? — Он сладко зевнул.

— Ох, развелось их! — Фрол Петрович вздохнул. — Обнищала Русь, вовсе обеднела, и не спорьте со мной. Скоро ль конец нашей беде будет, сосед?

— Всяко может быть, всяко, — загадочно ответил Сторожев, все еще прислушиваясь к молитвенному пению.

— Объявился Антонов, — тоскливо продолжал Фрол Петрович, — прельстил нас словами своими, три месяца, почитай, прошло, как мы в Каменке были, а о нем только слухи бродят.

— Свою, слышь, власть поставил в Кирсановском и Борисоглебском уездах, — без видимого интереса обронил Сторожев. — Может, и брехня.

— А нам какая бы ни власть, абы жилось всласть, — философически изрек Фрол Петрович. — Народ голодом бедует, а земля лежит не пахана, не сеяна.

— Да-а, земля! — протянул мечтательно Сторожев. — Днями сон видал, будто сызнова она моя. Такая приснилась, лучше не надо.

— Вот сон так сон! — встрепенулся Андрей Андреевич. — А я во сне все лягушек вижу. Вот проклятые!

— Надо быть, к прибытку, — равнодушно заметил Сторожев. — Говорят, будто Антонов бедняка по середняку уравнять хочет. Авось и тебе перепадет.

— Где уж там! Мне бы кобыленку какую ни на есть! — с болью вырвалось у Андрея Андреевича. — Без лошади какой я хозяин?

— Это так. Одначе спать пора. — Сторожев поднялся и снова прислушался. Пение странников приближалось. Постояв, почесав спину, Сторожев ушел.

— И я пойду, — Андрей Андреевич, кряхтя, встал. — Ребята-то не поены, не кормлены. Эх, жизня вдовья! Прощай, Фрол!

— Покедова!

Андрей Андреевич скрылся во тьме. Фрол Петрович, послушав пение странников, медленно зашагал к дому — он жил недалеко от Сторожева. Со двора вышел Лешка, взял оставленную на крыльце гармошку, сыграл что-то и углубился в безрадостную думу. Из тьмы показались две бредущие фигуры: один был небольшого роста, полный, одетый во что-то вроде зипуна; другой потоньше и складнее, в монашеской рясе. Видно было, что странники ищут кого-то. Они остановились неподалеку от сторожевской избы, посовещались, потом подошли к Лешке.

— Мил человек, — загнусавил тот, что был в зипуне, — мы по миру ходим, подаяние на храм божий собираем, не тут ли Сторожев Петр Иванович проживает? Переночевать бы у него. Прослышаны, на добрые дела человек оченно добёр. Покличь его, сделай милость.

Лешка поднялся на крыльцо, открыл дверь в избу.

— Эй, хозяин, тут до тебя!

Сторожев, словно ждал этого, тут же очутился на крыльце.

— Кого носит на ночь глядя?

Странник поднялся на крыльцо, что-то зашептал на ухо Сторожеву. Тот отшатнулся от него.

— Ишин? — выдавил он.

— Тихо! — Ишин закрыл рукой рот Сторожева. — А это Косова, пограничного отряда командир.

Сторожев осмотрел Косову с ног до головы.

Это была тоненькая женщина с бледным лицом, на котором горели зеленоватым огнем кошачьи глаза. Она командовала полком, собранным ею же.

Отец ее — Михаил Косов, зажиточный мужик из села Камбарщина, занимался не только землей, но и торговлей. Один из братьев Марьи служил у красных, потом переметнулся к Антонову, заманил в село близкого своего приятеля-коммуниста и, чтобы доказать полную искренность своих намерений, повесил его у себя на дворе, в чем ему помогали три брата, отец и сама Марья.

— Бабье ли дело воевать? — угрюмо бросил Сторожев.

— А может, у меня своя мечта есть, ты знаешь? Может, мой полк первым в Москву пробьется.

— В Москву! — проворчал Огорожен. — Тоже мне мечта! Бабья мечта — замуж выйти.

— И вышла бы, да желанный не желает, — Косова хрипло рассмеялась.

— Да полно вам! — вмешался Ишин. — Марья, ты постереги тут, у меня с хозяином разговор.

— Давно от вас людей жду, — с укором сказал Сторожев, уводя Ишина в дом.

— Не приспело время, вот и не шли, — возразил Ишин.

Едва дверь захлопнулась за ними, Косова подсела к Лешке. Глаза ее во тьме зеленели, как у кошки. Лешка отодвинулся от нее.

— Хорош женишок! — начала она, сдавленно смеясь.

— Хорош, да не про тебя сделан, — огрызнулся Лешка.

— А со мной погулять не хотел бы?

— Укажи улицу, где гуляешь, вдруг разберет охота. Монашенок, признаться, не пробовал.

— Эх, гульнем скоро! Сердце утехи просит, кровь кипит! — жарко шептала Косова на ухо парню и вдруг впилась в его губы.

— Ну, монашенка! — только и мог сказать Лешка, отбиваясь от нее. Неизвестно, куда бы утянула его Марья, если бы Сторожев и Ишин не показались на крыльце.

— Лешка! — взволнованным голосом крикнул Сторожев. — Зови ко мне Фрола, Данилу Наумыча, мельника Селиверста, попа… Спят — за ноги с постелей тащи. Срочное, мол, дело.

— Из бедноты бы кого для порядка, — подсказал Ишин.

— Из бедноты? — Сторожев задумался. — Да вали, Лешка, к Андрею. Он у нас на веревочке.

Лешка был рад-радешенек уйти; наглость монашенки возмутила его. Вдруг бы Наташка увидела, как он целовался с этой шлюхой! Быть бы беде! И он помчался по заснувшим Дворикам во всю прыть.

Когда Лешка растворился во тьме, Косова сказала, блудливо потягиваясь:

— Молоденький, сладенький! Батрак, что ли?

— С мальчонков живет, — сухо ответил Сторожев.

— Сахарный!

— У-у, пчела, — окрысился Ишин. — Вот узнает Степаныч про твои шашни, он тебе…

— Нешто и Антонов этими делами займается? — усмехнулся Сторожев.

— Человек есмь, — Ишин передернул носом.

— Стой! — Сторожев вслушался в темноту.

Где-то на краю села пели «Варшавянку», слышался скрип телег, бабий вой, плач детей. Спустя короткое время конский топот разорвал ночную тишину, и мимо дома Сторожева промчался отряд. За ним плелся длинный обоз. Сторожев, Ишин и Косова приникли к столбам, что поддерживали крышу крыльца. Конники прошли, цокот копыт удалялся все дальше, прополз обоз, замолк детский плач и бабьи причитания. Сторожев вышел из тени, перекрестился.

— Наша коммуна ушла! — с облегчением вырвалось у него. — Ну, моли бога, Иван Егорович… Напоролись бы вы на них, жди худа. Ладно. Стало быть, начинаем?

— Полыхает огонек! — шепотом начал Ишин. — Теперь за вашим краем дело, Петр Иванович. Комитет у вас на селе имеется?

— Нет еще. Я влезать в это дело не мог. Сам понимаешь — враз бы открылась моя лавочка. Да найдем! Мужики придут надежные, их и сунем в комитет.

— Бедноту в нее обязательно, — наставительно молвил Ишин.

— Печетесь вы о ней! — жестко отозвался Сторожев. — Ладно. Фрола посадим, Данилу Наумыча, мельника Селиверста, Андрея, еще подберу.

— Так сказать, чтобы всему миру ублаготворение, — ухмыльнулся Ишин. — А тебе Степаныч наказал, не мешкая, в Каменку ехать, должность принимать.

— Это можно. Оно и верно, без нас вам крышка.

— А ты не заносись, не заносись, — одернул его Ишин. — Пойди скажи мужикам, что воевать с красными надо. Они тебя пошлют к дядькиной тетке. Знаем, мол, пошто Сторожеву воевать охота: земли бы ему поболе, воли пошире, власти покрепче. А нас он за милую душу послушается, потому что земли нам три аршина надобно, а хлеба — сколько за день человеку съесть.

— Н-да, — буркнул Сторожев.

— Так что заруби на носу: мы ништо без вас, вы ништо без нас.

Ишин помолчал. Косова, задумавшись, сидела, прислонившись к изгородке крыльца. Сторожев вглядывался в темноту. Тишина повисла над Двориками. Пала звезда, оставив на небе мгновенно угасшую осыпь. На дороге хрустнуло что-то, потом показалась темная фигура, шагающая к дому Сторожева.

— Идут, — сказал Петр Иванович. — В дому соберемся?

— Да где хочешь!

Подошел поп, за ним показались спешившие Фрол Петрович и еще кто-то. Потом примчался Андрей Андреевич.

— Вот тут странники пришли, — посмеиваясь, сказал Сторожев. — Чудное болтают. Я и подумал, соберу-ка соседей, пусть послушают, что в миру делается. Пошли в избу.

На улице остался Лешка. Снова он взялся за гармошку, попиликал, посидел молча и поплелся было во двор, но тут из тьмы раздался девичий голос:

— Лешенька!

— Никак, Наташа? — прошептал Лешка. — Ты чего не спишь?

— Страшно стало! — Наташа, подобрав юбку, села на приступку. — Батя к вам пошел, в селе тишина какая-то… Наши-то ушли, Лешенька?

— Ушли, — сумрачно обронил Лешка, присаживаясь к Наташе.

— Теперь войны не миновать, — зашептала Наташа. — Лешенька, миленок, неужто и ты уйдешь, неужто меня бросишь?

Лешка молчал. Наташа тихо плакала. Лешка взял гармошку, заиграл под сурдинку и начал выводить:

Заберут меня в солдаты, а жену мою куды? Середи поля колодец, головой ее туды!

 

Глава десятая

1

Утром, уладив домашние дела, Петр Иванович поехал в Каменку.

Буйно жила в те дни «ставка» Антонова!

Каменка — богатое село, затерянное в тамбовской глуши, лощины и перелески окружают ее; буераки, один другого глубже, один другого страшней, сетью опутывали округу; новому человеку и с картой в руках трудно пробраться сквозь эти укрепления, воздвигнутые природой.

Вооруженные люди бродили по селу, заполняли улицы и переулки; грязные и веселые, они не давали прохода женщинам, буянили и дрались.

Одеты они были пестро; словно для маскарада навезли в Каменку шинели всех образцов, кожаные куртки, поддевки, матросские бушлаты, тулупы, зипуны, рваные замасленные бескозырки, папахи, заячьи треухи.

Но еще пестрей вооружение: тут и сабли, и охотничьи ружья, и карабины, и винтовки всех марок, и маузеры, засунутые прямо за пояс, гусарские сабли без ножен, морские кортики, топоры, самодельные кинжалы.

Каждый из этих людей имел плетку и коня; на спинах многих лошадей красовались подушки, голубые и розовые, — из них лезло куриное перо. Однако немало сильных и красивых лошадей имели настоящую военную седловку. Они были привязаны близ большого кирпичного дома. Этих лошадей охранял бородатый, хорошо вооруженный человек.

Иногда на крыльцо выходил военный, одетый лучше остальных, он кричал что-то сорванным голосом, и через несколько минут к крыльцу стягивались всадники, командир получал пакет, и конники на рысях уходили из села.

Военный возвращался в дом. Там по коридорам сновали вооруженные люди, непрестанно хлопали двери, и вместе с людьми в дом врывался поток свежего воздуха. Облака дыма висели под потолком. Задыхаясь от вони, потные, бледные писаря сидели над бумагами, машинисты работали на потрепанных ундервудах, дико орал в трубку полевого телефона косоглазый мужчина в голубых галифе.

Длинный лохматый парень, разыскивая какого-то Семена Сидоровича, которого вызывал Токмаков, расталкивал людей, отчаянно ругался, наступал всем на ноги и, наконец, выволакивал Семена Сидоровича из-за угла, где тот играл с комендантом Трубкой и Абрашкой в «очко».

Каждую минуту из дальних комнат выходили люди, они засовывали за пазуху пакеты, стягивали пояса и, бряцая шашками и шпорами, выходили вон.

То и дело мимо окон скакали всадники.

Сторожев и Лешка подъехали к штабу в сопровождении группы антоновцев; их задержал разъезд верстах в пяти от Каменки. Под охраной четырех до зубов вооруженных конников они пробрались к крыльцу в тот момент, когда по ступенькам его медленно сходили трое людей, одетых в окровавленные шинели.

Были они босы, шапки с голов сняты, глаза ввалились, губы посинели. Пленных сопровождали с винтовками наперевес шестеро конвойных. Человек с черненькой кудрявой бородкой, в защитного цвета гимнастерке, кричал главному конвоиру:

— Ты там с ними не канителься! Без них дел по горло. Чтобы через полчаса ребята здесь были!

Увидев Петра Ивановича, он помахал ему рукой. Сторожев слез с пегой своей кобылы, вошел, не торопясь, на крыльцо, ладонью вытер усы и поздоровался с адъютантом Главоперштаба Козловым. Расталкивая людей, Козлов вошел в дом, увлекая Сторожева в дальние комнаты.

— Насовсем?

— Насовсем! — хмуро улыбаясь, сказал Сторожев. — Наша коммуна смылась, теперь в открытую поведем.

— Ну и хорошо! А то Александр Степаныч меня извел, все про тебя спрашивает. Ты пойди к нему, он шибко обрадуется. А у меня, браток, уйма дел, совсем закружился. Поверишь ли, подряд ночи по три не сплю. Вот сегодня весь день в разведке сидел, комиссаров допрашивал с Германом Юриным. Видел, орлов повели? Ну, иди, иди к Степанычу.

Козлов приказал часовому, стоявшему у двери антоновского кабинета, пропустить Сторожева и снова вышел на улицу. Петр Иванович снял шапку, пригладил волосы, подкрутил седеющие усы и вошел в кабинет.

Александр Степанович, как ему показалось, постарел. Глазные впадины сделались еще глубже, еще резче обозначились скулы, морщины перерезали лоб. Он сидел за столом, перед ним стояла тарелка с черным хлебом. Антонов густо посыпал крупные ломти солью, ел, запивая жиденьким чаем, и слушал человека, который сидел спиной к двери. Когда вошел Сторожев, Антонов кивнул головой и указал глазами на стул. Сторожев сел.

Антонов молча налил чаю и жестом пригласил присоединиться. Отхлебывая горячую воду, пахнущую распаренной морковью, Сторожев слушал разговор.

Говорил неизвестный Сторожеву человек, высокий, худой, с гривой черных волос и длинным ястребиным носом. Казалось, он ни минуты не мог усидеть спокойно: то теребил пальцами усы, то счищал с пиджака пятнышко, то поправлял волосы и говорил, нарочито подыскивая «народные» выражения, любуясь собственной речью.

— Вишь ты, Александр Степанович. Оно дело-то какое, мил человек! Мужик наш не дурак. Его, брат, на козе не объедешь, ему, брат, на наши слова, прямо говорю, наплевать, ему дай выгоду на стол.

— А ты им о совхозах помяни, о том, что советские имения отдадим мужику, коммунистов спихнем, свою власть поставим, разберемся с землей. Познакомься, Петр Иванович, это учитель из Пахотного Угла, Никита Петрович Кагардэ, из наших.

Петр Иванович пожал длинную холодную руку учителя. Тот продолжал:

— А вот на этом пункте, Александр Степанович, извините, вы меня не объедете. Разве государство, которое хлебом живо, может обойтись без совхозов и опытных станций? Это имеется в каждой культурной стране, Александр Степанович! — Кагардэ выставил вперед длинный палец с грязным ногтем и покачал его перед носом Антонова. — Тут у вас концы с концами не сходятся, мил человек! Тут у вас, извините, дырка. Мужик тую дырку видит — хитер он!

Антонов с огромным усилием слушал речь учителя. Ему нездоровилось, глаза были воспалены, щеки ввалились, на них выступал лихорадочный румянец, губы спеклись, пот крупными каплями проступил на лбу.

— Н-да… — протянул Антонов и вытер горячий лоб ладонью. — Мы с тобой все утро толкуем, да все впустую. Ты поговори лучше с Ишиным, он у нас мастак на разговоры. Я бы тебе все это тоже разъяснил, но, прости, не могу, болен, три ночи не спал, прямо скажу — не до теорий мне. Тут один фураж с панталыку собьет, ей-богу! Мое слово такое, Никита Петрович, его надо и мужику говорить: потерпеть надо. Вот Учредительное собрание соберем — оно все обмозгует. Так я думаю. А если тебе мало моих слов, пойди к Ишину. А меня прости, не могу больше, болен.

Учитель встал и вышел, качаясь на ходу, как журавль, и что-то сердито бормоча под нос.

— Вот таких допросчиков, Петр Иванович, каждый день вижу. «Что» да «почему»! Черти проклятые, вот где они у меня сидят. — Антонов похлопал себя по тощей шее. — А от этого поганого учителя у меня душу воротит. Да что поделаешь? Заслуги перед нами имеет, вот и кочевряжится. Это его затея, — помнишь, рассказывал тебе о коммуне в Пахотном Углу? Мы в той коммуне завели что-то вроде академии генерального штаба, учили ребят разному. Ох, приставуч, грязная скотина! Да, впрочем, пес с ним! Ну, я рад, что ты явился. Добре, добре! Будем воевать, стало быть.

— Повоюем, — весело сказал Петр Иванович.

— Повоюем, — повторил Антонов. — Сила против нас, Петр Иванович, огромная. Только и надежды, что у силы той ноги из глины. И в Сибири, слышь, наши голову подняли. В Сибири тоже Союз трудового крестьянства организовали.

Антонов подвел Сторожева к стене, на которой висела большая карта Тамбовской и смежных губерний с нанесенными очагами мятежа.

— Нам бы теперь юго-восточную линию перерезать окончательно и надолго, и крышка — отрезана от хлеба Москва. И на юг бы дорогу открыть — и мы хозяева. А там Махно, батьки разные, с ними сладимся.

Лоб Антонова снова покрылся испариной, голос его ослабел. Закашлявшись, он махнул рукой, сел и жадно начал глотать теплую воду.

Сторожев молчал.

— Людей бы мне побольше, таких, как ты, — снова начал Антонов. — Я уж писал своим в Москву, писал и в Тамбов. Шлите людей, пишу, а они мне воззвания шлют, а людей у меня просят. Ей-богу! Мы и воззвания берем, тут их писать и некогда и некому. Братишка их пишет, да какой он, к дьяволу, писатель! Он аптекарь, ну и пишет, как аптекарь. Иной раз дельное сочинит, в другой раз читать тошно.

Антонов передохнул.

— Так-то оно! Бумаги, слышь, шлют, а людей нет. Ой, чует мое сердце, продадут меня наши батьки. Есть у них старая повадка: ежели удача идет к человеку, целуют да милуют, мы-де его благословляли, мы его учили, наш он. Не повезет человеку — заплюют, отрекутся, отбрешутся, воззвание выпустят: мы не мы, и нехай пропадет совсем, не наш он, и не мы его батьки и руку его не жали. А тут еще напасти готовятся. Доносят мне, будто Ленин посылает в Тамбов Антонова-Овсеенко с неограниченной властью и директивой: подавить восстание чего бы ни стоило.

Александр Степанович рассеянно стучал пальцами по столу, потом вскинул на Сторожева хмурый взгляд и прибавил:

— Однофамилец мой — человек серьезный, Петр Иванович, воля у него железная. Хоть и враг, а и о враге надобно говорить правду. Старый революционер-большевик, Зимний брал, в Военно-революционном комитете петроградском заправлял. Сам из интеллигентов, очкастый такой, видел его и слышал. Говорит мало, но уж зато на дела мастак! — Антонов махнул рукой. — С этим поберегись. Теперь и в Тамбове зашевелились, всю Чеку перешерстили — за неудачи, мол, в подавлении антоновщины. Начальником Дзержинский поставил какого-то Антонова, малый, сообщают, не промах. Против одного Антонова — сразу двух, вот оно как! — Александр Степанович невесело посмеялся.

Петр Иванович дивился огромной осведомленности Антонова, а тот закурил и, болезненно морщась, продолжал:

— Секретарем губпарткома опять ладят Бориса Васильева, вызывают его с Донбасса. Он и прежде был в Тамбовском губкомпарте.

— Знаю его, — коротко заметил Сторожев. — В восемнадцатом слышал.

— Именно. Тоже мужик с головой. Помнишь, как он наших в восемнадцатом попер из исполкома? Такой вид напустил, будто за ним сил тьма-тьмущая. Только теперь стало известно: был у Васильева кукиш в кармане. Тьфу! — с досадой вырвалось у Антонова. — Как вспомню наших брехунов, комок к горлу подкатывает. Подлецы, сопливые трусы! — Сердито жуя губами, Антонов помолчал, потом с деланным весельем сказал: — Ну, пес с ними! Расскажи-ка, что мужики думают, о чем говорят? Ты свой! — Он по-дружески похлопал Сторожева по плечу.

Сторожев рассказал о смутных сельских настроениях, упомянул о том, что коммунисты из Двориков и многих смежных и дальних сел осели на станциях Юго-Восточной железной дороги.

— Надо бы тебе, Александр Степанович, в наши места удариться. Сторона наша южная, хлебная. Присоединишь к восстанию наш край — зараз миллион пудиков хлеба поминай, как звали. В Саратовскую, в Воронежскую губернии руку протягивай, чтоб краснота и оттуда хлеб не качала. На голоде мы мужика подняли против коммуны, теперь голодом ее задушим. Она и без того при последнем издыхании. В городах-то вой, слышь, стоит. По восьмушке на душу выдают. Так надобно и эту восьмушку из ихних рук вышибать.

— Дело, Петр Иванович, дело.

— Будем беспрерывно рвать Юго-Восточную линию, не давать покоя коммунистам, что на станциях вдоль нее осели, пока вся дорога от Грязей и до Царицына не станет нашей. Это и есть путь на юг — на Дон, на Украину, к Махне… Но мужик наш туговат и расчетлив. Приезжай к нам сам, покажи товар лицом. Брехунам твоим не поверят, а силу узрят — почешутся.

— Верно, верно, Петр Иванович. Займусь вашим краем. А теперь оформим твои дела.

Антонов подошел к столу, вытянул из кипы бумаг бланк с печатным штампом Главного оперативного штаба партизанских армий Тамбовского края, пометил число, год, место выдачи и написал четким, писарским почерком от руки мандат, официально утверждавший за комиссаром Вохра Сторожевым командование силами внутренней охраны восставших районов с правом военно-полевого судопроизводства без обжалования.

Подмахнув подпись, Антонов передал мандат Сторожеву и сказал:

— Поди к Плужникову, он подпишет мандат от союза. А потом пойдешь к начальнику тыла Санталову, он передаст тебе отряд — я ему говорил. Тысячу ребят отобрали — самых надежных. Ну; начинай, Петр Иванович, распоряжайся и наведывайся прямо ко мне. Ну их к бесу, штабных моих!

Антонов засмеялся и протянул Сторожеву покрытую потом горячую руку: его била лихорадка.

— Слова мои помнишь ли, что сказал тебе в землянке? — Сторожев уставился на Антонова немигающими глазами.

— Помню, — наморщился Антонов. — Будет земля твоей.

— То-то! — Сторожев вышел.

2

Антонов расстегнул ворот красной суконной гимнастерки, лег в кровать и задремал со злой мыслью о Сторожеве.

Вскоре в комнату вошли Ишин и Плужников. Антонов зашевелился.

— Лежи, лежи, — тихонько молвил Григорий Наумович, — мы чайку выпьем.

Но дрема прошла. Антонов лежал и думал о деле, которое заварил он, о людях, поднятых против Советов.

Теперь в районах, где прочно сидели сельские, волостные и уездные комитеты, и в тех, которые он контролировал, насчитывалось больше миллиона жителей. Хлебный поток, что некогда шел на Москву, превратился в жалкий ручеек, да и тот иссякал.

Он угрожал Тамбову, однажды, обнаглев, ворвался в Кирсанов, потом захватил большое фабричное село Рассказово, разграбил суконные фабрики, взял богатые трофеи: сукно, оружие, патроны. Впервые за всю историю мятежа Антонов встретился с рабочими. Голодные рабочие, доведенные нерадивыми и тупыми администраторами, среди которых оказалось не мало просто воров, до открытого возмущения, готовились к забастовке.

Об этом прознал Плужников. Антонов поспешил в Рассказово с обозом хлеба и других продуктов. Изменники, охранявшие село и фабрики, без боя сдались антоновцам. Хлеб и крупу бесплатно раздавал рабочим Ишин.

Теперь агитаторы союза на всю губернию шумели:

— И пролетарии с нами, отцы! Рассказовские ткачи Александра Степановича хлебом-солью встретили. Погоди, дай срок, рабочие всей России раскусят большевиков, и уж тогда капут им!

Восставали голодные села в северных уездах Саратовской, Воронежской и Пензенской губерний; весь север Тамбовской — в руках повстанцев. Связь нарушена, поездки губернских работников в такие районы — исключение, а если и едут — под сильной охраной.

Со всей Центральной России слетались к Антонову белогвардейские офицеры. Эсеры, правые и левые, заменили дезертиров в личном антоновском «ударном» Каменском полку — гвардии восстания.

И все же тревожно бывало часом на душе у Александра Степановича. Уж он-то знает, какая сила против него. Уж он-то понимает: вот развязался Ленин с Врангелем, и такой громадой навалятся на него большевики — держись!

И нет прежнего мира и согласия ни в главном штабе, ни в союзе, даже теперь, даже когда судьба идет, казалось, в обнимку с повстаньем.

Давно зверьми глядят друг на друга Плужников и Ишин: Ивану Егоровичу кажется, что святоша Гришка (так он называет за глаза «батьку») никудышный председатель, характер бабий, с коммуной расправляется очень уж мягко и на то «самого» толкает, одергивает его, когда повстанческие войска начинают чуть-чуть пощипывать мужика; что ему, Ишину, давнишнему главарю дела, а не этому попику, сидеть и заправлять в союзе. Плужников, в свою очередь, не раз уговаривал повесить Ивана Егоровича за болтливость и ненасытную кровожадность, за пьянство и буйство. Токмаков в этих раздорах держал руку Григория Наумовича, а Иван Егорович на весь мир орал, что Петр Михайлович не командир армии, а болтушка, речами своих бойцов уговаривает, когда надо пороть и пороть без оглядки.

Антонов отмахивался: у него и без того забот не занимать стать. В штабе шепоток пошел: не возгордился ли Степаныч, больно уж фасонить начал. Намеки строили:

— Он голова, это верно, а мы его руки, пусть не задается слишком-то! Голова всегда найдется, а добротных рук поискать.

То же и в комитете болтают. Разогнал бы Александр Степанович всех их, да нельзя: они голова, они уши, они глаза, они знают приворотные слова к мужицкому сердцу, они в селах и на хуторах раскинули свои щупальца… Без комитетов нет восстания, без мужика как воевать?

Нет, надо терпеть, слушаться, подчиняться, со скрежетом зубовным гнуть их линию.

«Охо-хо, вот оно, и счастье, вот они, мечты, вот она, слава…»

…Сидят рядышком два волка — Ишин и Плужников, чаек попивают, а сами друг друга съели бы, да у каждого руки за спиной связаны тысячью узлов.

И нет близкого друга, некому рассказать о черных думах. Марья Косова из Камбарщины любила его, да ее-то не любил Антонов, не любил ее удали, ее крепких, ядреных словечек. О другой женщине мечтал Антонов, но не было такой, и часто Марья Косова приходила к Антонову на всю ночь.

Вот и сегодня льстила, как собачонка ползала у ног…

Вереницей шли неприятные думы, голова болела от них все сильней. Антонов морщился и старался думать о чем-нибудь другом, забыть о Марье, о комитете и не мог. Изнутри поднималась злоба против тех, кто орет и ругается за стеной, она скапливалась и росла. В это время в штабе стало особенно шумно.

Антонов спрыгнул с кровати, высунулся в дверь и закричал так, что Плужников вздрогнул:

— Какой там дьявол орет! Молчать!

Голос его потерялся во взрыве хохота. Антонов вне себя схватил со стола маузер и два раза выстрелил в потолок. Все оцепенели.

— Пошли вон! — заорал Антонов. — Ну, что стали, сучьи дети, сволочь несчастная? Вон отсюда!

Пятясь, наступая друг другу на ноги, все, кто бродил по коридору, шарахнулись к двери.

— Никого ко мне не пускать, — простонал Антонов, опускаясь на кровать. — Да Сторожева устройте.

Плужников вышел. Антонов, приподнявшись на постели, снял с гвоздя шубу и накрылся ею. Зубы его выбивали дробь. Он весь посинел. Начинался приступ малярии.

3

Сторожев провел в Каменке около двух недель. Даже записки Антонова действовали на штабистов очень слабо. Пока разыскивали людей, пока их вооружали, время шло. Сторожев скучал по дому, по Кольке, нервничал, ни за что ни про что ругал Лешку, а тот и не обращал внимания на брань, — его захватила вся эта толчея «ставки», грохот, шум.

Он весь день напролет проводил на улице — дома грызла тоска. Перед тем как ехать в Каменку, Лешка зашел к Наташе.

— Когда же свадьба? — спросил Фрол Петрович.

«Ах, эта проклятая война! — думал Лешка. — Где же тут жениться в такой чертопляске! А жениться надо: и я сохну, и она сохнет».

В Каменку всё приходили новые люди: дезертиры, бесшабашные матросы, военнопленные, не успевшие выбраться из России, зажиточные мужики. Все они чего-то требовали, чего-то ждали, чем-то кормились, где-то жили, и все это скопище формировалось в полки и отряды, направлялось в леса, в села, на хутора, разоружало мелкие отряды красных и рассыпалось при малейшем их напоре, чтобы снова сойтись туда, где жить вольно и бездумно.

Лешка впервые увидел такое множество людей, слонявшихся по селу, хваставшихся количеством убитых, добычей, доставшейся в бою или просто награбленной под шумок.

Но скоро и Лешке надоело безделье. Он затосковал. От нечего делать Лешка начал помогать хозяину избы, где они остановились, Евсею Калмыкову, убирать скотину, чистить двор, возить навоз в поле. Евсей готовился к весне. Сначала он косо поглядывал на Лешку, но скоро оценил его, перестал стесняться и шепотком жаловался парню на тяготы жизни.

— Вот оно, Лешенька, — говорил он, — не чаяли, не гадали, ан в столицу Каменка возвеличилась, пропади она пропадом! Поверишь, у меня лошадь три раза на дню меняют, я и считать-то перестал. Надысь была кобыла рыжая, а теперь вон мерин стоит серый. Вот тебе и столица! Нет, Лешенька-золото, мужику война — разор. Тьфу ты, пропасть!

Евсей злобно плевался, ругался шепотком, потуже подпоясывал кушаком рваную шубенку, взваливал кошелку с мякиной на плечи и, кряхтя, шел во двор.

Лешка выходил на улицу и видел все ту же картину: конные скачут туда и обратно, проходит полк, ветер развевает знамя с надписью: «Земля и воля, да здравствует Учредительное собрание», лихой гармонист поет:

Пойдем, пойдем, Дуня, Пойдем, пойдем, Дуня, Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок. Сорвем, сорвем, Дуня, Сорвем, сорвем, Дуня, Сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!

И каждый день одно и то же. Вот и сегодня уходит полк, с грохотом тянутся пушки, зарядные ящики.

Из штаба ведут расстреливать захваченных коммунистов. Сопровождающие антоновцы ссорятся: они уже делят одежду и обувь, которую снимут с приговоренных, а обреченные на смерть, зябко кутаясь в шинели, вполголоса говорят друг с другом.

— Ох, и щелкают их! — сказал кто-то за Лешкиной спиной.

Лешка обернулся. Здоровенный детина в нагольном полушубке, с челюстью, подвязанной красным платком, помахивал плеткой.

— Сегодня третью партию ведут. А вчера, говорят, летчиков двух поймали, так тем на спинах звезды вырезали. Адъютант штаба Козлов, вот уж воистину тигра, так и сказал: «Они близко к звездам бывают, пущай получают небесные отметки». — Детина громко захохотал. — Ты чей же? — спросил он Лешку.

— Мы из Двориков. Со Сторожевым я.

— Неприсоединенные, значит?

— Днями присоединились.

— Тю! Мы второй год воюем.

— То-то мужики слезу льют, лошадей совсем не стало.

— На наш век хватит.

— А долог век-то? — спросил Лешка. — Или, думаешь, надолго война? — И снова тоска по Наташе сжала сердце. «Одна она там, — подумал Лешка, — скучает небось, плачет. Эх, жизнь ты наша!..»

Детина сосредоточенно уставился в землю.

— А бес ее знает, надолго она, война, или нет. Говорят, до полной победы.

— Ну, скоро, значит, не жди конца.

— Ничего. Нам говорили, казаки к Москве подходят. Еще месяц-полтора коммунисты протянут, не больше.

— А ты сам-то откуда? — спросил Лешка детину.

— Из-под Сампура. У нас Кузнецов командиром армии. Ух, боевой!

— А пьете?

— Пошто не пить? Известно, пьем. Тут кругом самогон гонят, куда его беречь, хлеб-то? Красные придут, отнимут. Пьем, конечно. Да и командиры пьют.

Детина опять загоготал. Потом он пригласил Лешку пойти к какой-то вдове Катре, живущей на выгоне. Лешка от скуки согласился и побрел за парнем. Шли они по тропинкам мимо огородов, стогов соломы — оттуда неслись приглушенные разговоры, смех, стоны, визги, — мимо риг, мимо сгоревших и снесенных, орудийным огнем изб.

Хата Катри стояла на отлете, как тычок на ровном месте. В окнах не было видно света, но, подойдя ближе, Лешка услышал пьяные песни, шум, смех. Он подобрался к окну, нашел щелочку, где расходились занавески, и заглянул внутрь. Человек десять — мужчины и женщины — тянули нестройную песню, каждый пел как умел, бабы сидели на коленях у сильно пьяных антоновцев.

Лешка, за эти две недели узнавший многих людей из личного антоновского полка, приметил эскадронных и взводных командиров.

Детина постучался.

На мгновение шум в избе притих, затем компания снова затянула песню.

— Кто там? — отозвался на стук женский голос.

— Свои, свои, Катря, впускай!

Лешка хотел перешагнуть порог вслед за парнем, но, заметив, что к избе на рысях подходил небольшой конный отряд, сразу юркнул во двор. Конники остановились и окружили хату. Через несколько минут пьяное сборище поплелось под конвоем в Каменку.

Около штаба конники спешились, один из них вошел в дом и тут же возвратился в сопровождении Санфирова — его вызвали с заседания. Без шапки, на ходу застегивая полушубок, Санфиров подошел к перилам крыльца.

— Кого поймали? — спросил он.

Тот, кто вызвал его с заседания, стал перечислять фамилии. Санфиров злобно кусал усы.

— Это что же! — закричал он, обращаясь к еле держащимся на ногах людям. — В боевой обстановке пьянствовать?

— Раз свобода, то и пьем, — сказал кто-то.

— Молчать! — закричал Санфиров, наливаясь гневом. — Молчать, сукины дети! Каждому по двадцать пять плеток. И говорю еще раз: кого захвачу за пьянкой, впредь буду пороть нещадно. Начинай! — приказал он.

Вокруг пьяных собралась толпа. Некоторые выражали сочувствие пострадавшим, другие кричали: «Правильно!», «Верно!», а крестьяне, постояв, отходили в сторону.

Началась расправа. Спешившиеся конники нещадно лупили пьяных, те отбивались, орали и поносили Санфирова.

— Погоди, Яшка, — кричал один из командиров, менее других пьяный, — мы тебе припомним эту затею! Хлебнешь и ты ременных щей!

Санфиров несколько минут молча наблюдал порку.

Из штаба, кем-то оповещенный об экзекуции, выскочил Ишин и с ходу набросился на Санфирова:

— Ты что, Яшка, очумел? Своих пороть?

— Уйди от греха подальше, Иван Егорович, — стиснув зубы, процедил Санфиров. — Какие они свои? Чистые бандюки.

— Довольно, эй! — не слушая Санфирова, крикнул Ишин экзекуторам. — Я тут главный от комитета! Слишком ты возгоржался, Яков!

— Мерзавцев покрываешь? — Санфирова колотило от злости. — Антонову доложу!

Расталкивая толпу, он ушел в штаб, ворвался в кабинет Антонова, застучал кулаком по столу, захлебываясь яростью, выкрикивал:

— Да что ж это такое! Пьяница, сукин сын Ишин!.. Командующего гвардией при всех срамить? За разную нечисть вступаться? Выбирай, Степаныч, или я, или он!

Оторопевший от истошного вопля, Антонов сжался в комок на постели. Не успел еще Санфиров кончить свои проклятья, в кабинет влетел, размахивая пистолетом, Ишин и тоже заорал, брызгая слюной:

— Зазнался Яшка, Александр Степаныч! Своих начал пороть!

— Молчи, свиная харя! — набросился на него Плужников. — От тебя зараза идет по всей армии. Ты ее разлагаешь. Весь тыл на самогонку размотал, па-адлюга!

— Ты мне не указчик, святоша! — завопил Ишин. — Нынче ты в комитете председатель, задницу Степанычу лижешь, а завтра мы вас обоих по шапке.

Антонов схватил маузер, вскочил с кровати и крикнул что есть мочи:

— Молчать, сволочь! Во фронт перед главнокомандующим! Рады-радешеньки, твари ненасытные, друг дружке кишки выпустить. Так я их из вас выбью!

Он выстрелил в Ишина, но маузер дал осечку. Санфиров бросился к нему, отнял оружие. Антонов, обессиленный борьбой, упал на кровать, захрапел, забился. Плужников крикнул в дверь:

— Доктора, живо! — и обратился к Ишину и Санфирову: — Ай не совестно вам, братики? — Голос его опять стал масленым. — За одно клялись страдать, милки, а вы?

— Помалкивай, старче! — гаркнул Ишин. — Не тебе меня учить! Тоже учитель нашелся.

Поспешно вошел доктор. С его появлением перепалка прекратилась. Он подошел к Антонову, взял руку и начал слушать пульс. Спустя несколько минут в кабинет быстро вошла Косова, с истерическим воплем кинулась на грудь Антонову, запричитала:

— Сашенька, миленок, на осину бы твоих погубителей! — Она обернулась ко всем, кто был в кабинете, зубы ее оскалились. — Пошли вон! Я с ним останусь.

Со злобным ворчанием, не глядя друг на друга, покинули кабинет Ишин и Санфиров. Плужников, качая головой и бормоча что-то, пошел к себе.

Тошно, мутно было на душе Якова Васильевича. Не раз клял он себя за минуту слабодушия, когда, поверив Антонову, пошел за ним…

Но еще не доспело его время, не мог еще Санфиров распутать путы, что сам надел на себя. И таскал он их с болью в сердце, с сомнениями, раздиравшими его.

 

Глава одиннадцатая

1

Осенняя мерзкая слякоть в Тамбове, сумеречное небо повисло над городом, и сумрачно на душе у тех, кто знал истинное положение дел в губернии.

Вести об Антонове самые угрожающие. Уже известны его силы, уже ясно, что за ним пошли не только кулаки. В газетах появляются первые сообщения об антоновщине, правда успокоительные, но кто умеет читать между строками, тот понимает, что к чему.

В губпарткоме совещание за совещанием. Сил мало, выгребают последнее и посылают политработниками в части, занимающие стратегические пункты. Газетчики и журналисты, понимая, что не только губерния, но и Республика в опасности, потому что Антонов рвет коммуникации и держит в своих руках хлеб, берутся за перья.

Молодые энтузиасты из «Известий Тамбовского Совета», из губРОСТА, коммунисты и парни хоть куда, строчат, не видя ночей и дней. Давно покончено с Деникиным, «смотался» Юденич, нет Колчака, в Германии восстание спартаковцев, подписан мир с Польшей, Эстония признала советскую власть, Лига наций направляет в Россию комиссию для изучения положения в стране, Союзный совет, заседающий в Париже, разрешает открыть торговлю с Россией. Конец, блокаде!

На первый субботник в Москве выходят тысячи людей. Ленин среди них, и вот на весь мир раздается его голос:

«Этот день — фактическое начало коммунизма!»

Теперь остается добить Антонова и взяться за разруху.

Скрипят перья в тесных комнатах тамбовской редакции, здесь делают печатную стенную газету «Красное утро» — она привлекает к себе сотни читателей: броская, яркая, в ней самые последние новости, ночные сообщения, только что полученные из Москвы, радиопередачи РОСТА, важные губернские новости.

Тысячными тиражами печатают листовки и прокламации, обращенные к тамбовским мужикам. Разоблачается ложь Союза трудового крестьянства насчет захвата большевиками лучших земель под совхозы за счет мужика. Только триста тысяч десятин заняли совхозы; больше четырех миллионов десятин отданы безвозмездно крестьянству. Тот, кто имел полдесятинный надел на душу, теперь имеет полторы десятины. Все это дала советская власть. А что дали антоновцы мужикам? Восемь миллионов убытка в кооперативах, разгромленных ими, шесть миллионов пудов ржи, недодобранных на тех полях, над которыми пронеслась антоновская туча, восемь миллионов пудов овса, одиннадцать миллионов пудов картошки.

Есть над чем подумать тем, кто доверился батьке Григорию Наумовичу и говоруну Ивану Егоровичу Ишину!

Потом выходит газета «Правда о бандитах». В деревнях, куда ее посылают с красными отрядами или разбрасывают самолеты, ее читают. Зерно правды посеяно: оно даст ростки, непременно даст!

2

Главоперштаб и комитет союза отвечают на агитацию большевиков тем, что перебрасывают пламя восстания в уезды Моршанский, Козловский, поднимают мятеж в смежных уездах Саратовской, Воронежской и Пензенской губерний.

А чтобы утвердить свою славу внутри Тамбовщины, Антонов предпринимает поход на Ивановский конный совхоз. Ни один его отряд не мог проехать незамеченным в радиусе двадцати верст от совхоза, ни один агент не пробрался в ряды его защитников. И манили Антонова породистые лошади: их было тогда в совхозе до двух сотен.

Досадовал Александр Степанович на ивановских коммунистов еще и потому, что не раз слышал за своей спиной крамольные разговоры.

— Куда им на Тамбов идти, ежели не могут Ивановки взять!

Два полка с пулеметами и пушками осадили каменные конюшни совхоза. Прямой наводкой стреляли антоновские артиллеристы, выпустили с полсотни зарядов, пробили стены, зажгли во дворе совхоза деревянные строения, а коммунисты сидели за каменным прикрытием и отстреливались.

Кто помнит теперь имена красных героев — Андреева, Гаранина, Туркова, Рязанова, Чекунова, Зверева, Романцева? Это они отбивались от «ударного» полка Санфирова и полка Матюхина, падая от усталости, тушили пожары, на скорую руку забивали пробоины в стенах, ловили лошадей, обезумевших от огня и выстрелов, чуть не погибли, когда от пушечного выстрела на конюшне, где стоял пулемет, рухнул потолок. «Красные черти» держались до последнего часа, и казалось, вот-вот ворвутся Санфиров и Матюхин в совхоз. Но на выручку пришла кавалерийская часть из Сампура; с нею командиры-антоновцы связываться не захотели: жалели свои силы — отошли.

В октябре двадцатого года в Москву из Тамбовской губчека пришла первая весть о появлении банд эсера Антонова. Александр Степанович, получив от Федорова-Горского текст перехваченной телеграммы, рассердился.

— Сукины дети! — гневно говорил он, обращаясь к Токмакову. — Какой же я бандит?

— Эва, обиделся, — скрипуче засмеялся тот. — Плюнь! Ты знаешь, что означает слово «бандит»?

— Ну, вор, мошенник…

— Молчи, неуч! Бандит — слово не наше, а означает оно: изгой, изгнанник. Почетное имя, а ты обижаешься.

— Ну? Изгнанник? Это ты не врешь?

— Зачем же? Читал где-то.

Когда трескинские мужики подарили Антонову украденного в совхозе серого жеребца, он назвал его со злости Бандитом — нате, мол, подавитесь!

А в середине октября Антонов прознал, что против него впервые собираются послать крупную воинскую часть. Шел на него губернский военный комиссар Шикунов, получивший приказ разбить Антонова своими силами.

Шикунов взял с собой тысячу людей, орудия, пулеметы и двинулся на юг искать Антонова.

Он приходил в одно село, в другое, но Антонов покидал их за полчаса до прихода красных. Шикунов шел следом; отряд Антонова то показывался, то быстро скрывался на свежих конях.

Антонов хорошо знал все лощины, все пригорки, леса и перелески. Шикунов ничего не мог понять: он бывал на многих фронтах, но здесь фронт был всюду.

— Бандитов видели? — спрашивал Шикунов, проезжая по селам.

— Бандитов? И слыхом не слыхали!

— Да ведь вот следы, с полчаса назад здесь прошли.

— Да что ты, милый, какие тут бандиты!

В глухой деревеньке, когда утомленный, измученный отряд спал, Антонов довершил свое дело.

Часть людей пошла в антоновские отряды, большинство приняло смерть, комиссар Шикунов с горсткой людей отбился. Его помощника расстрелял сам Антонов.

Вытирая дымящийся маузер, Антонов толкнул убитого в бок.

— Ну, отдохни теперь, намаялся, сердечный!

Три дня гулял он со своей дружиной по случаю первого внушительного разгрома красных. Кирсановские мироеды задали в честь Антонова пир небывалый!..

— Задали мы им жару! — кричали агитаторы союза в деревнях.

 

Глава двенадцатая

1

Когда зима густо припорошила снегом поля и в сонной тиши их звонкой дробью раздавался цокот копыт, когда поплыл над избами бурый дымок, а гуси, тревожно и недоуменно гогоча, тщетно искали воду под прозрачной ледовой коркой, когда завихрились, завыли метели, Антонов занял почти всю территорию Тамбовской губернии.

Разъезды сторожевского Вохра то и дело маячили по ту и другую сторону Юго-Восточной железной дороги, заняли почти всю Балашовскую ветку, где были главные питательные базы движения.

Оставался небольшой кусок в юго-восточном углу Тамбовщины, еще не присоединившийся к мятежникам.

В один из ясных морозных дней, когда тихо мело в полях и посвистывал-погуливал ветер, Антонов появился здесь.

Он ехал в ковровых санках, впряженных в тройку буланых коней, завернувшись в богатую шубу на лисьем меху, рядом сидел Ишин, личный адъютант Александра Степановича Старых, а на козлах бок о бок с кучером Абрашка. Ишин что-то болтал; Антонов заливался смехом.

Впереди конник вез знамя «ударного» полка с надписью: «Да здравствует Учредительное собрание!» На казацкой пике другого конника полоскалось по ветерку знамя начальника Главоперштаба — красное бархатное, с золотой бахромой и надписью: «В борьбе обретешь ты право свое! Центральный комитет партии с. р. — тамбовским борцам за свободу!», присланное эсеровским центром.

Позади в окружении адъютантов и командиров на тяжелом караковом жеребце следовал командующий антоновской гвардией, всегда сумрачный и малословный Санфиров, в суконной шубе и серой каракулевой папахе с зеленой лентой поперек. Шагах в десяти от него полсотни гармонистов выводили мелодию, а две тысячи глоток пели:

Эх, доля-неволя, Глухая тюрьма! В долине осина, Могила темна!

Санфиров слушал дикий рев гвардии, пронзительный присвист и морщился. Не любил он эту песню. Почему тюрьма? Почему осина? На осине вешают конокрадов и разбойников… Зачем могила?

Но удалой гвардейской братии песня была по душе. Она не слишком вдумывалась в кровавые слова самой песни, в зловещий смысл припева. Петь во всю глотку, гулять по этим безбрежным просторам, врываться в непокорные села, бить, крушить, менять уставших лошадей у мужиков; гранату в избу коммуниста, другую гранату в его двор, бегут языки пламени, народ воет, в воздухе мелькают плети…

Ишин гоготал, когда полк своим волчьим ревом оглашал округу, кричал что-то смешное, обернувшись к Антонову, а тот опять смеялся.

Потом к саням на высоком поджаром дончаке подскакал бочкообразный комендант Трубка, отдал честь и хриплым басом сказал:

— Так что Дворики в видах, командир. Прикажешь Бандита привести?

Антонов кивнул головой. Через несколько минут Трубка мчался назад, ведя за собой на поводу лошадь командующего, знаменитого серого Бандита с алым бархатным чепраком под седлом. На уздечках и прочей справе блестели серебряные бляхи, пряжки и прочие украшения чеканной работы.

Антонов пересел на жеребца, тронул его, конь вынес его вперед. Александр Степанович, заняв место позади знаменосцев, крикнул что-то Санфирову. Тот, в свою очередь, гаркнул через плечо, и полк перешел на рысь.

Через несколько минут он уже был в Двориках.

У околицы его встретила толпа. Фрол Петрович и Данила Наумович поднесли Антонову хлеб-соль. Антонов, нагнувшись в седле, расцеловался с обоими, помахал приветливо рукой собравшимся, улыбка не сходила с его губ. Полк медленно гарцевал вдоль села. День был праздничный, все, кто мог, высыпали на улицу, чтобы полюбоваться богатым зрелищем: отличной справой полка, лихими конями и оружием, что поблескивало на солнце, пушкой, которую тащили четыре битюга.

Штаб полка разместился в доме Ивана Павловича, бывшего лавочника, сын которого, Николай, тоже был эсером, но в те годы где-то пропадал и в Дворики не показывался.

«Сам» ходил по селу и разговаривал с мужиками. Обедать собрались у лавочника. Потом залегли спать. Антонова разбудил набат — Ишин собирал народ в школу. Кое-кто не хотел идти, тех пришлось постегать.

2

Ближе к вечеру комендант Трубка и Данила Наумович, назначенный Сторожевым председателем сельского комитета союза, еще не вылезшего из подполья, пришли до «самого» и доложили, что его ожидает народ.

— Видимо-невидимо собралось, — подобострастно тараторил Данила Наумович. — Ах, батюшка, ах, кормилец ты наш, ах, Лександр Степаныч, надёжа наша!

Комендант Трубка цыкнул на Данилу Наумовича, и тот оборвал свои причитания на полуслове. Трубке было известно, что «сам» недолюбливает лесть в глаза. За глаза — пожалуйста, но чтобы не так уж… в открытую…

Антонов вошел в школу, скинул шубу, и все, кто был здесь, встали, чтобы получше разглядеть его. Тусклый свет керосиновых ламп мешался с испарениями сотен тел.

— Окна бы открыть — невмоготу дышать, — объявил Антонов самым добродушнейшим тоном.

Окна открыли, и к ним сразу прилипли головы тех, кто не смог занять места в школе.

Председательствовал тяжеловесный, с сиплым голосом Данила Наумыч. Рядом помещались четыре комитетчика, и народ диву-дивился: почему Фрол Баев, Андрей Козел, Аким Кулебякин и Федор Сажин удостоились такой чести: бок о бок сидят с «самим»? Откуда они взялись, кто их выбирал?

Однако помалкивали.

Антоновские конники из охранного штабного отряда стояли у дверей на карауле с карабинами наперевес: народ дюжий, молодой, смотрят дерзко, одеты добротно — в кожу, сукно, новешенькие сапоги поблескивают, поскрипывают.

Мужики перешептывались.

Антонов тоже с любопытством разглядывал мужиков — в Каменке и в окрестных деревнях, где он осел, были все «свои». А тут впервые приходится говорить с чужими. Черт их знает, куда они потянут.

Разговор начал Ишин — ворот кумачовой рубашки нараспашку, подловатые масленые глазки хитрят, щеки ядреные, красные.

— От имени губернского комитета Союза трудового крестьянства слово имеет Ишин Иван Егорович, — сказал Антонов.

Ишин подошел к столу, затушил цигарку, обвел галдящее сборище взглядом, улыбнулся.

— Здорово, мужики!

— Здорово! — хмуро ответили ему. — Здорово, Егорыч.

— Здорово, да не здорово, так, что ли? Ишь, какие вы злые, хмурые! Чем недовольны?

— Ты о деле говори, чего балачки загинаешь?

Из-за стола поднялся Андрей Андреевич — рыжая бороденка клинышком выпирала вперед.

— Что ты зубы скалишь? — пробурчал он. — Скажи, зачем собрал, что от нас требуете. Слышь-ка, того-этого, не томи опчество.

Андрей Андреевич сердито застучал о пол костылем, закряхтел и сел.

Ишин слушал Андрея Андреевича с улыбочкой, поигрывая ременной плеткой, щелкая ею по голенищу сапога. Этот весельчак и балагур, сельский лавочник, спутавшийся с эсерами, нравился сельским богатеям. Недаром Антонов, поручая ему самые трудные дела, был покоен: Иван Егорович не подведет.

Приятели у него были везде. Многие из них и не знали, чем, собственно, занимается этот краснорожий детина.

А он до сих пор принимал от Федорова-Горского транспорты оружия, отправлял из Тамбова возами обмундирование и ни разу не попался. Везло Ишину! Он и шел по жизни, посмеиваясь. В каждом селе была у него знакомая вдова, на каждом хуторе тайное место — нипочем не поймать!

Перед войной, как уже было сказано, Ишин держал лавку в селе — такой приказ ему вышел от эсеровского комитета, не ради прибыли торговал: должников у него было видимо-невидимо. Ишин их не прижимал: пригодятся. И верно, пригодились: долг платежом красен. Кто выдаст человека, который когда-то из беды выручил?..

Вот и теперь сидит он перед народом и чует, как полны сомнениями, как темны крестьянские мысли.

Тут не докладчика надо, тут сказочник требуется, чтобы развеять мужицкую печаль-тоску.

— Я вам расскажу, мужики, сказку-побасенку, слушайте, веселей будет! — Ишин, отодвинув лампу, присел на край стола. — «Вороне где-то бог послал кусочек сыру…»

Мужики засмеялись, зашумели, а Иван Егорович продолжал:

— Бог, как говорится, бог, да сам не будь плох! Так и тут. Ворона из-за того куска погибнуть могла. Ее чуть кирпичом не убили, ее чуть кошка не сцапала… Сидит она на дереве и планует, с какого бы конца за сыр приняться. А тут лиса появилась. И начала к вороне ластиться. Дескать, какая ты, голубушка ворона, красавица, умница, какой я тебе верный друг. Дескать, лисе сыздавна бог велел за ворон стоять. Не хочешь ли, мол, еще кусков десять сыру? Скажи «да», и я мигом притащу. Слышали такую басню?

— Слыхали, слыхали!

— Басня известная, да по-другому сказываешь.

— Ну, конец вам известен. «Ворона каркнула во все воронье горло, сыр выпал, и с ним была плутовка такова…» Так, что ли?

— Так, так.

— А вот смекайте, почтенные, не узнаете ли вы кого-нибудь в той вороне?

Ишин уже без улыбки обвел взглядом школьный класс. Углы его тонули во мраке. Сизый табачный дым повис облаком. Все так же безмолвно стояли с винтовками наперевес дружинники.

— Я скажу, отцы, вы самая та ворона и есть! Не пора ли одуматься, не пора ли лису, чертовку, поймать да шкуру с нее спустить, пока она с вас шкуру не спустила? Много ли у вас шкур-то осталось?

— Вчера, того-этого, Листратка со станции набегал, три сотни пудов на станцию свез, — прошипел Данила Наумович.

— Еще тысячу свезет, — подал голос Антонов. — Братья крестьяне! — он встал. — Идите к нам! Мы организовали Союз трудового крестьянства — все за одного, один за всех! Молодые, берите ружья — они у нас есть. Пойдем воевать на коммуну! Не крепко держатся большевики, враз спихнем!

— Спихнуть-то что, — прерывая Антонова, начал Фрол Петрович. — Спихнуть-то мы их можем, спихнем, а кого на свой горб заместо их посадим?

— Никого не посадим, — отвечал Ишин. — Сами собой управляться будем. Что с земли снял — все твое, никаких разверсток. Торговать хочешь — торгуй! Трех лошадей желаешь держать — держи. Государству от того только польза!

— Черт вас разберет, много ли правды в ваших словах, — хмуро бросил Фрол Петрович. — Да и где она, правда, Егорыч? Или ее во щах сожрали?

— Сожрали, дед, сожрали! — проникновенно сказал Ишин. — Золотые твои, дед, слова! Плохая жизня, мужики, на Руси-матушке, и все через большевиков!

— А разверстку большевики ломать не собираются? — осторожно спросил Фрол Петрович.

— Какое! — Ишин махнул рукой.

— Да ведь это они нас в бараний рог согнут! — сказал кто-то с отчаянием.

— Что нам делать, сказывай! — понеслись отовсюду крики.

— Слушайте, отцы! — Антонов обвел собравшихся пытливым взглядом. Встретившись с горящими от нетерпения глазами Сторожева — тот сидел в толпе, — он усмехнулся. — Дело-то ведь простое. У красных своя коммуна, у нас должна быть своя. Насчет классовой борьбы большевики орут… Глупости! Просто хотят натравить вас друг на друга, а потом в одиночку так подмять, что у вас кости затрещат. Самая подлая выдумка, отцы, — продолжал Антонов, — промеж вас раздоры сеять… Сейчас эти овцы в овечьей шкуре бедноту привечают… Правильно я говорю?

— Правильно, Лександр Степаныч! — понесся оглушительный рев.

— Одно из двух: либо они собираются на веки вечные бедноту беднотой оставить, либо, если их лисьим словам верить, хотят они бедноту зажиточными сделать. А что ж потом будет, товарищи беднота, послушайте меня! Сделают вас большевики зажиточными и с вас же шкуры драть будут, помяните мое слово. Объединимся — никакая сила нас не возьмет.

— А ваши-то слова не лисьи ли? — крикнул кто-то из полутьмы.

— Я лисьей породы? — Антонов вскочил. — Речи мои лисьи? — Он уже вопил задыхаясь. — Я, каторжанин, кандальник, я лиса? — Антонов бил себя в грудь. — Два года в землянках вшей кормил, армию собирая. Бедовал, голодал, красные меня пять раз как волка обкладывали! — Антонов, задыхаясь, кричал что-то неразборчивое, воспаленные глаза налились злостью, он потрясал кулаками…

И тут словно плотину прорвало. Мужики зашумели, перебивая друг друга. Потом из рядов выскочил длинновязый парень в аккуратной поддевке, заорал благим матом:

— Пишусь к вам в армию!

— И меня пиши!

— Давай винтовки! Постоим за народ!

Когда страсти утихли и все, кто захотел добровольно идти в армию Антонова, были выведены адъютантом штаба из школы, снова встал Ишин и долго говорил о порядках, которые заводятся с этого дня в селе.

Ох, уж эти порядки!

Знают двориковские мужики, что делается в селах, уже присоединившихся к восстанию. То зеленые, то красные… Давай постой тем и другим, корми тех и этих, отсыпай полной мерой овса лошадям, в тайные ямы ссыпай хлеб, не скажи неосторожного слова…

И власть! Черт ее поймет, какая власть на селе!

На колокольнях и мельничных вышках безотлучно сидят караульные. Покажется красный отряд или жители из соседней деревни сообщат о его приближении, — на колокольне появляется сигнал — белая тряпка, видимая далеко-далеко. Мельница перестает работать, крылья ее ставятся в определенном порядке: «свои» в селе — крылья ставят простым крестом, красные пришли — косым. Нет в деревне колокольни или мельницы — на околицах ставят длинные шесты с черепами коровы или лошади. «Свои» в деревне — стоит шест; красные в деревне — нет шеста.

Вот появляется и расходится на постой красный отряд. Сельсоветчики приходят в избу, которую они занимают, вешают над дверью красный флаг, раскладывают бумаги и начинают шуровать. Ушел отряд — дозорный с колокольни сигналит:

— Антонов идет!

Собирают сельсоветчики бумаги, снимают флаг и расходятся по домам. Через час-другой, — глянь, робята! — над дверью той же избы новый флаг, а за тем же столом, за которым только что сидели сельсоветчики, теперь сидят со своими бумагами комитетчики и тоже шуруют по-своему.

Снова дозорный лезет на колокольню или на вышку мельницы. Антоновские милиционеры, не расседлывая коней, задают им овса, сами заходят в комитет, балагурят, курят, томятся от безделья. А вокруг села охрана — мужики с топорами и вилами; их и зовут «вильниками». Постороннему ни пройти, ни проехать. Тяжкая жизнь. Адовы порядки!

…Ишин и Антонов сосредоточенно ждали. Молчали мужики. Но ведь не вечно же сидеть запертыми в отчаянной духоте, в ожидании чего-то страшного, но неотвратимого. Неужто обманут? Ведь свои они, свои! Все из мужиков: и батька Григорий Наумыч, и Иван Егорыч, и сам Антонов противу царя за мужиков шел, на каторге, болезный, кандалами гремел… И армия из своих… А большевики — поди узнай, из каких они. Конечно, есть из мужиков, но много ли их!

— А Сторожеву, того-этого, не собираетесь землю отдавать? — Это Андрей Андреевич прервал гнетущее молчание.

Горящими глазами в упор смотрел Сторожев на Антонова; в этом взгляде были предупреждение и угроза. Антонов растерялся, но его выручил Ишин.

— Коемуждо по делам его, — ухмыльнулся он.

По толпе пронесся гул облегчения. Антонов вытер выступивший пот, а Сторожев опустил глаза и мрачно усмехался в усы.

— Ну, так что скажете, отцы? — обратился к мужикам Ишин. — Подпишете протокол, или как?

— Что ж, — раздался голос Данилы Наумовича. — Видать, мужики, приставать нам к одному краю. Подписуемся, куды ни шло!

Антонов, насупившись, бросил:

— Да я за нее всю жизнь бился!

Встали еще трое-пятеро, подписались и заорали:

— Идти, так всем! Чем вы нас счастливее! А ну, ходи смелей!

И вот длинной чередой пошли к столу молодые и старые, седобородые и бритые, в лаптях и скрипящих сапогах, в рваных зипунах, вроде Андрея Андреевича, и в новых поддевках, как бывший лавочник Иван Павлович, трясущимися руками брали перо, трясясь, подписывали протокол, а если кто неграмотен — ставил крест, но рядом писалась его фамилия, чтоб потом не увильнул от общего дела. Кто-то хотел потихоньку улизнуть из школы, но, наткнувшись на карабины охраны, поплелся к столу.

Готово!

Ишин истово поздравил «опчество», но «опчество» помалкивало и чесало затылки, а Ишин, заручившись протоколом, который связал село одной веревочкой, начал заключительную речь. Она была коротка и ясна до шевеления волос на голове.

— Всех, кто словом или делом будет мешать, — в яругу и башку долой. Семьям дезертиров приказать, чтобы их ребята бежали из Красной Армии по домам и являлись домой. Комитет их направит куда следует. В село, отцы, никого не пущать, чтоб, значит, не разводить шпионов. Своим установить пропуска, чужих задерживать, и ежели покажется шибко подозрительным — в яругу и башку долой. Придет малый отряд красноты — обезоружить. Придет большой отряд — комитетам скрыться, милиционерам смотаться, прочим красных не привечать, не кормить и не поить, хлеба не давать. В случае, ежели кто, — тут Ишин повысил голос до угрожающей ноты, — ежели кто, говорю, выдаст красноте хоть одного комитетчика, хоть одного милиционера, хоть малую нашу тайну — в яругу, башку долой, а имущество конфисковать… Это война, почтенные, зарубите себе на носу. Война не на жисть, а на смертную смертушку!

Собрание закрылось, мужики разошлись. Комитетчики остались для разговора с «самим» и для получения более обстоятельных инструкций.

А на улицах разговоры:

— Стало быть, что ж такое выходит? Выходит, не будут больше над нами коммуны?

— А тебе их жалко?

— Да нет, чего там!

— То-то и оно! — Это произносится с явной угрозой.

— Больно уж на Расее сила велика… — задумчиво заговаривает другой. — Навалятся на нас… О, господи!

— Помалкивай, ты! — несется в ответ.

— Да мне что!

И молчание! Молчание, которое через день распространяется на все село. Друг друга остерегаются, говорят косноязычно, ни черта не поймешь, за кого они, за что они… Оно и понятно: кто знает, не шатается ли под окном доносчик. Ведь в яругу никому неохота!

О господи, воля твоя, пронеси мимо лихолетье! Попа, что ли, позвать, чтоб отслужил молебен за мирное житие? Но поп, блюдя осторожность, либо помалкивает, либо, сочувствуя всей душой бандитам, нашептывает им все, что от него требуют, только в тайности, только в тайности. Молчат запуганные учителя, врачи, фельдшера, агрономы.

Молчит село. На душе смутно: на кого поднялись? Ох, велика Расея, ох, велика сила у Ленина!

3

Андрей Андреевич дождался выхода Антонова из школы, тронул его за рукав шубы. Охранники, следовавшие за главнокомандующим, хотели отпихнуть его, но Антонов, заметив робкий, молящий взгляд Андрея Андреевича, подозвал его.

— Тебе чего?

— Яви, Степаныч, божецкую милость, — захныкал Андрей Андреевич. — Как я самый что ни на есть распробедняцкая душа на селе… Пятеро ребят, стадо крысят… Лошаденку бы мне какую ни на есть.

Антонов рассмеялся. Бормотание Андрея Андреевича настроило его на веселый лад.

— Кто такой? — спросил он Сторожева — тот вел его к себе домой, где готовился ужин для штаба и комитета.

— Да наш, комитетский. Хоть и орал противу меня, но больше по глупости. Этому подсобить можно.

— Яви божецкую милость, — скрипел Андрей Андреевич.

— Из запаса выбракованную лошадку этому честному бедняку привести завтра утром, — приказал Антонов Абрашке.

— Слушаюсь.

Андрей Андреевич бросился к Антонову, схватил руку, хотел поцеловать. Антонов отдернул ее, ласково потрепал Андрея Андреевича по плечу и пошел дальше, на ходу бросив Абрашке:

— Да чтоб побольше народу видело, когда лошадь поведешь.

— Слушаюсь, — отчеканил Абрашка. Ни он, ни Антонов не заметили презрительной усмешки на губах Сторожева.

4

Ночью назначенные в милицию вытаскивали из потайных углов припрятанные винтовки, обрезы, шашки и револьверы, чинили седла или работали, пыхтя, над самодельными. А утром не узнать улицы: было мирное село, теперь вооруженный лагерь!

На колокольне дозорный. Милиция скакала туда-сюда, снег так и летел из-под копыт. У околиц налаживали сигнальные шесты, вокруг села ходили с вилами и топорами караульные. Десятские брели от двора к двору и выгоняли очередных подводчиков: ехать с грузом, куда пошлют, дежурить у комитета.

Теперь над дверью избы, где совсем недавно помещался сельсовет, болтался по ветру флаг с коряво выведенной мелом надписью: «Земля и воля», а комитет заседал. На столе кипа бумаг, сдвинутая в сторону. Их место заняли две бутылки мутного самогона, миска с квашеной капустой, соленые огурцы и моченые арбузы, а в печке, где весело потрескивало пламя, на противне жарилась преогромная яичница. Полураспитая бутылка свидетельствовала о том, что комитетчики даром времени не теряли.

Андрей Андреевич с вожделением поглядывал на угощение, и казалось оно ему, сидевшему всю зиму на картошке, поистине царским. Он уже успел натощак набраться самогонки и теперь заплетающимся языком хвастался «сочленам» — Фролу Петровичу, Даниле Наумычу и еще трем комитетчикам:

— … и чтоб, говорит, дать ему жеребца первой статьи! Вот он какой, Степаныч-то наш!

— А ты говорил! — уверял его Фрол Петрович; он тоже выпил и чувствовал себя очень бодро. — Именно — милостивец! А ты его здорово подрезал, Андрей. Как это ты сказанул насчет Сторожева, у него аж лоб вспотел. И-и, па-атехд! Одначе, мужики, война войной, а хозяйство своим чередом. Вот я чего скажу, поди-ка сюды! — Тон у Фрола Петровича был таинственный, и все разом пододвинулись к нему. — Как еще осенью миром решено, собрали мы тысячу пудов зерна на посев. Весна-то придет, чем сеять? Их дело воевать, наше — пахать. Дак об этом зерне и где оно упрятано ни нашим, ни красным ни словечка, поняли ли?

— Да провалиться мне… — начал было Андрей Андреевич, но Аким, один из комитетчиков, тоже порядочно нагрузившийся, прервал его.

— Мы-то не скажем, — с сомнением в голосе молвил он. — А вдруг сельсовет своим проболтается?

Комитетчики единодушно поддержали мудрое слово Акима Плаксина, а Фрола Петровича оно привело в неописуемый азарт.

— А ну, позвать сюды Фомку! — распорядился он. — Аким, сбегай за Фомкой Лущилиным, да мигом!

Пока Аким бегал за Фомкой, Фрол Петрович разбирался в бумагах. Их пропасть: приказы, протоколы комитета, инструкции, стихотворные прокламации Димитрия Антонова за подписью «Молодой лев». Фрол Петрович крутил головой и хмыкал. Прочие болтали о чем попало.

Вошел член совета Фома Лущилин, малорослый, с редкой бородой на остроконечном подбородке, снял шапку, поклонился комитету, потом спросил посмеиваясь:

— Уж не вешать ли меня удумали, отцы?

Все рассмеялись, а Фрол Петрович, сдвинув очки на лоб, укоризненно замотал головой.

— Дурень ты, дурень! — добродушно начал он. — Да на кой нам ляд тебя вешать, грех на душу брать? Ты всех комитетчиков знаешь, мы — сельсоветчиков. Начнем друг дружку изничтожать, что ж это получится, сообрази, дурья твоя голова! Садись, кум, пей и ешь.

— Дэт так, — согласился Фома, наливая себе самогонки. — Только Сторожев надысь так плетьми меня выгладил, вся спина в дырках. А ваши шкуры, вижу, целехоньки.

— Налетит Листратка, наши шкуры выгладит, — резонно возразил Аким Плаксин. — Ну, это пустое, а вот тут Фрол Петров истинно сказал: чтоб про потайной склад мы своим ни слова, ты своим — ни гугу!

— Да чтоб меня разорвало! — Фома для верности побожился. — Ихнее дело воевать, наше — пахать.

— Верно, кум! — Фрол Петрович подлил еще Фоме. — Теперича, — продолжал он, — наши набегут, хоронитесь у нас, понял ли? Ваши налетят — нас хороните. И без выдачи…

— Окстись, кум! — взорвался Фома. Ему очень нравился мудрый договор о взаимной безопасности. — Да нешто мы басурмане? Свояки, кажись.

— Тады выпей еще, — покровительственно заметил Данила Наумович. — Всяка власть от бога, всяку власть уважай, понял? Ты нас, мы, значитца, вас.

Все члены комитета хором высказали полное одобрение речи председателя, а Фома выпил третью.

— Флаг повесили, — завистливо сказал он, отдышавшись. — А мой — Листрат унес. Придут наши — чего повешу?

— А ты не горюй, — великодушно утешал его Фрол Петрович. — Я у Наталки кусок кумача возьму. Вешай заместо флага.

— Это ты меня вот как ублаготворишь! — со слезой проговорил Фома, полез к Фролу и расцеловал его мокрыми губами. — Потому без флага — какая я власть? Так выпьем, чтоб пронесло этот вихорь.

Стряпуха поставила на стол яичницу, и комитетчики навалились на нее и самогонку с великим усердием. Фома не отставал от них.

— А поутру, — директивным тоном сказал Данила Наумович, насытив необъятную утробу, — всем миром двинем суседние села присоединять.

— В-верно! — Андрей Андреевич пришел в дикий восторг. — Чем мы их хуже? Страдать, так всем, мать их всех в мать-перемать…

Яичница съедена, самогонка выпита. Данила Наумович вызвал из сеней толпившихся там десятских и дал наказ:

— Завтра чем свет будить народ по набату. Поедем в Духовку к нашим присоединять, поняли?

Десятские ушли. Андрей Андреевич, пока председатель разговаривал с десятскими, успел заснуть. Фома и бездельничающие комитетчики допивали самогонку. Фрол Петрович опять вонзился в бумаги…

Вошел рослый, хмурый антоновец, по всем признакам командир, оглядел собравшихся.

— Комитет? — сурово спросил он.

— Так точно, — залепетал Данила Наумович, пряча бутылки под стол. — Как, значитца, новая власть, мы, значитца…

— А этот кто? — антоновец кивнул в сторону Фомы, схоронившегося за могучей спиной Данилы Наумовича.

— Да это свой, актив, — подняв голову от бумаг, не моргнув глазом, добродушно ответил Фрол Петрович. — Тебе чего надобно, милок?

— Мне надобно сей же час семьдесят подвод. Надо подвезти ребят в соседнее село.

Фрол Петрович почесал за ухом.

— Пойди, Аким, скажи десятским, — распорядился Фрол Петрович. Когда антоновец и Аким вышли, Фрол Петрович, ни к кому не обращаясь, сказал: — Ну, началось, мужики! — И выругался многоэтажно первый раз в жизни. — Добра, кажись, ждать и от этих нечего!

Комитетчики молчали…

5

Ночь прошла спокойно. Не спали «вильники», бродили во тьме, боясь теней, шороха своих шагов.

Мутный рассвет еле полз с востока, только-только над избами самых домовитых хозяюшек поднялся сизый дымок, как начал гудеть колокол, созывая народ к комитету. Мужики запрягали лошадей, ругались, злобились, бурчали под нос, но ехали.

Данила Наумович будил оставленного Ишиным агитатора. Тот ночевал у какого-то богатея, его накормили, напоили. Укантовавшись в отделку, он храпел на печке так, что трясся потолок и дети испуганно звали мать. Агитатора стащили с печки и поволокли в сани.

Через полчаса село вымерло. В избах стар да млад, да бабы с суровыми лицами и тревогой на душе — постоянной, мучительной тревогой за Ваньку, что у красных, за Ваську, что у зеленых. У помещения, занятого комитетом, остались пять-шесть милиционеров. Остальные скакали во главе громадной колонны саней, растянувшейся на десяток верст: один конец еще в Двориках, другой подбирался к соседям.

Агитатор зевал, матерился, но морозец привел его в чувство, и он начал бормотать что-то под нос: может быть, твердя речь, которую ему придется выкрикивать перед вновь присоединяемыми.

К соседям антоновские милиционеры ворвались, точно во вражеский стан: с гиканьем, ревом, бранью и проклятиями, тут же рассыпались по селу, щупали девок, рубали кур, искали лошадей посвежее и покрасивее — для себя и для «робят», оставшихся охранять Дворики. Своих лошадей оставляли во дворах, не обращая внимания на бабьи вопли и злобное молчание мужиков. Глядя на милиционеров, и у двориковских «присоединителей» появился аппетит, и они тоже начали отнюдь не добровольный обмен лошадьми…

Потом набат, собрание, речи, вооруженные двориковские милиционеры с обрезами в дверях и проходах, избрание комитета, подписание протокола и прочее…

Двориковские уезжали до дому, хвастаясь приобретенными лошадьми и добром, утащенным мимоходом у соседей. Ограбленные соседи, у которых отобрали лучших лошадей, наутро, благословясь, ехали присоединять какую-нибудь Ивановку и там проделывали то же самое во всех подробностях.

И полыхает Тамбовщина!