Глава первая
1
Антонову понравилась мысль Петра Ивановича о глубоком рейде на юг. Он сам лелеял ее с давних пор. По его рекомендации комитет союза предложил Сторожеву очистить от красных на возможно большем протяжении Юго-Восточную железную дорогу.
Села, расположенные вдоль линии, трепетали перед бронелетучкой, — под ее защитой коммунистические отряды контролировали длинный, узкий коридор, не давая возможности антоновцам присоединять села, расположенные невдалеке от железной дороги.
Сторожев в то время охранял территорию, занятую повстанцами, наводя ужас на всех, кто словом или делом мешал мятежу, с необычайной жестокостью карая и заливая потоками крови и огнем пожаров Тамбовщину.
Однако он не расставался с мечтой посчитаться с двориковскими коммунистами и комбедчиками, засевшими в Токаревке — на небольшой станции между Мордово и Борисоглебском. Коммунисты вывезли туда свои семьи и страшно бедствовали. Спасали их бронелетучка и бронепоезд. Под их охраной отряд, которым командовал большевик Жиркунов (заместителем его был Листрат), доставал продовольствие в соседних селах, возбуждая тем против себя мужиков необычайно. Расправиться с коммунистами, вырезать их семьи было заветной думкой Петра Ивановича. И вот он дорвался до своего.
Под его командование выделили полки Тюкова, Баранова, Матюхина и бригаду Панича, всего около четырех тысяч человек. К ним присоединилась вохровская «волчья стая» Петра Ивановича.
Прежде всего Сторожев решил избавиться от бронелетучки.
Январской ночью, когда пурга слепила путников, когда в поле все выло и стонало, когда волки, не менее голодные, чем люди, бесстрашно входили в села и истребляли, что попадалось на пути, когда луна то появлялась, то исчезала в мутных скопищах туч, когда собачий лай смешивался с воплями метели и не было видно ни зги вокруг, — на линии железной дороги показались люди.
Их было не меньше пятисот — подразделения полка Баранова и сторожевского отряда. С собой они привели сотню мужиков с лошадьми из окрестных деревень.
Рвали рельсы. Отвинчивать гайки было слишком сложно и долго. Под рельсы подводили канаты, впрягали в них десяток лошадей, и те, тужась, понукаемые возчиками, стаскивали с насыпи сажени три рельсов вместе со шпалами. Люди мерзли, лошади отказывались работать. Шли в ход нагайки: и лошадей и людей стегали беспощадно.
Петр Иванович торопился: агенты с соседней станции донесли ему, что бронелетучка выйдет тогда-то и направится туда-то.
Точно в час, сообщенный агентурой, вдали показались два больших мутно светящихся глаза и послышался грохот колес.
Шла бронелетучка, шла на верную гибель.
Сторожев приказал мужикам уходить, а бойцам — залечь за насыпью.
Бронелетучка надвигалась неотвратимо. Красноармейцы, словно что-то чувствуя, подбадривая себя, стреляли в свистящую метель, в темень и в поля, где бесились снежные смерчи. За каждым деревом, за каждым поворотом команде мерещились бандиты.
Вдруг грохот колес прекратился.
Сторожев, лежа под насыпью и лязгая зубами от холода, скверно выругался:
— Заметили, сволочи!
Однако, постояв, бронелетучка медленно двинулась вперед и ползла, отфыркиваясь, аршин за аршином. Потом постепенно начала набирать скорость.
— Давай, давай! — злобно прошипел Сторожев и тут же услышал грохот, скрежет металла и человеческие крики. Два бронированных вагона и платформа сошли с рельсов.
Из поезда выскакивали красноармейцы, их подхватывала и слепила вьюга, их осыпали пулями сидевшие в засаде антоновцы. Но вот грянули пулеметные очереди из тех вагонов, которые удержались на рельсах, их огонь вдоль насыпи и по флангам был устрашающим.
Оставив сотню человек невдалеке от насыпи и приказав им обстреливать красноармейцев и рабочих, восстанавливающих путь, Сторожев, собрав мужиков и свои подразделения, двинулся вспять.
Команда бронелетучки работала под редкими выстрелами оставшихся антоновцев. Лилась кровь, и лился пот, а командир бронелетучки, сея из пулемета смерть, думал об одном: «Хватит ли воды и нефти, чтобы пробиться обратно? Сколько их там, во тьме? Почему так редко стреляют? Какой подвох готовят еще?»
Красноармейцы и рабочие тем временем тащили на себе, надрываясь, рельсы, холод сковывал руки и ноги, превращал пот на лице в ледяную корку. Но они продолжали свое дело, потому что другого выбора не было: либо быть растерзанными бандитами, либо пробиться.
Шесть часов длился бой с метелью, антоновцами, стужей и нечеловеческой усталостью, а путь все еще не был готов. Командир приказал идти обратно. Что делать, сила солому ломит. Отцепили поврежденные вагоны, паровоз дал задний ход; бронелетучка пошла к Токаревке, поливая поля свинцовым дождем из пулеметов. Через три-четыре версты снова остановка. И здесь были сняты рельсы, а на линии уже не горстка антоновцев, а огромная масса, копошащаяся, перебегающая во тьме с места на место, стреляющая и вопящая; пачки огненных клубков, вылетающие ежесекундно то в одном месте, то в другом, стоны раненых, предсмертные хрипы убитых, рассыпчатые пулеметные очереди, крики из кромешной темноты: «Сдавайтесь, сволочи!» — и в ответ новые пулеметные очереди, приказы Сторожева: «Вперед, вперед!», толпы, бегущие к вагонам, стреляющие и орущие благим матом, опять рассыпчатая пулеметная дробь, залпы выстрелов из винтовок…
Антоновцы бегут.
Матерно ругается Сторожев, что-то во всю силу легких кричит Баранов, огромный детина в нагольном тулупе, размахивающий дымящимся кольтом — он стреляет в бегущих…
И тут: «бум-бум!» Грохот орудийных разрывов, и черная зловещая масса, выплывающая из снежного вихря.
— Бронепоезд!
Сторожев, скрежеща зубами от ярости, отдает приказ:
— Отступать!
2
Обезумев от злости и жажды мщения, всеми силами четырех полков и своего отряда Петр Иванович навалился на токаревских коммунистов. Мужикам за помощь было обещано отдать на разграбление станцию.
Окрестные села, осмелев, либо не пускали разведчиков и фуражиров красного партизанского отряда, который не был взят на казенное довольство, либо, того хуже, начали устраивать засады и хватать разведчиков.
Ни мужество командира отряда Жиркунова, ни хладнокровная отвага Листрата, ни безудержная смелость разведчиков Сашки Чикина и Федьки, сына Никиты Зевластова, ни удаль самого бывшего ямщика не помогали.
Голод!
Голодали партизаны-коммунисты, голодали женщины и дети. Они ютились в селе, расположенном рядом со станцией, — мужики злобились, но терпели постояльцев: у Жиркунова и Листрата нет хлеба, нет соли, нет фуража, но есть пулеметы…
Тщетно взывали коммунисты к тамбовскому начальству о подкреплении: оно молчало, может быть, еще и потому, что само не имело в запасе ничего, кроме измотанных отрядов.
Голодная осада длилась больше недели. Ни крохи хлеба не могли достать коммунисты, ни пуда сена, ни клока соломы для истощенных лошадей. И все туже стягивалась вокруг них петля. Не раз люди послабее поговаривали о том, чтобы уйти и пробиться в Мордово; Жиркунов и Листрат молчали. Они знали, что с семьями не пробиться, не уйти от Сторожева на отощавших, падающих от усталости лошадях.
Но крупного наступления на станцию не ждали — разведка недоглядела скопления повстанческих полков.
Сашка Чикин вернулся из разведки вечером шестого января; обманутый тишиной и безлюдьем, царящими в ближайших к линии деревнях, он доложил Жиркунову, что все, мол, в порядке.
В ту же ночь Сторожев приказал окружить станцию.
С севера наступал Матюхин, с юго-запада — Панич, с востока — Баранов, с юга — Тюков. Сторожев взял на себя удар в центр, по вокзалу, где в вагонах размещался штаб коммунистов. Когда еще было темно, разведка его гарцевала на околицах села.
В пятом часу утра Сторожев проверил расположение полков и их готовность к бою.
Перед ним была станция, невидимая в ночном мареве. Лишь один огонек пробивался сквозь седой сумрак — он горел высоко на элеваторе.
Станция молчала: там крепко спали заклятые враги Петра Ивановича — Листрат, Сашка Чикин; там сидел комбедчик Бесперстов и многие другие. С них Петр Иванович обещал содрать шкуры за землю, которую они хотели отбить у него, за оскорбления и унижения, за угрозы брата Сергея Ивановича, за все пережитое в годы после большевистского переворота, отнявшего у него мечты о земле и власти.
Он знал, что на станции не больше трехсот человек. Ему казалось, что в течение часа он раздавит большевиков, а потом учинит расправу, — волосы зашевелятся у свидетелей мщения.
Коммунисты спали. Спали после многих бессонных, голодных, мрачных дней, окруженные бандитским кольцом.
Сторожев распорядился подойти незаметно, ворваться в село и на станцию, крадучись, тихонько прикончив часовых, редкие фигуры которых маячили в призрачном свете то выплывающей, то уходящей в тучи луны.
Какой-то неслух и буян сорвал кровожадный план Петра Ивановича: наткнувшись на часового, он выстрелил, заорал, ему ответили выстрелами часовые. Стрельба разгоралась, красные, разбуженные пулеметным огнем и грохотом рвущихся гранат, полураздетые выбегали из изб и, отстреливаясь на ходу, стягивались к вокзалу. По улицам мчались конные антоновцы.
Сторожев не знал, что делать. Ярость его кипела и рвалась наружу. Он поскакал туда, где услышал выстрелы, в гуще стреляющих людей приметил того, кто кричал громче всех, и, наскочив на него, одним взмахом шашки срубил ему голову.
Ярость была утолена, но ценой одной отрубленной головы положение восстановить было невозможно: красные уже приготовились к бою и вели его шесть часов подряд, благо патронов у них оказалось в изобилии.
Никакой паники… Каменные службы станции спасали коммунистов от беспорядочного огня антоновцев, зато открытая местность, по которой перебегали бандиты — сама смерть, — здесь их ловила каждая пуля, выпущенная Сашкой Чикиным, Федькой, Никитой Зевластовым. Их клали десятками пулеметные очереди, а у пулемета в самом опасном месте сидел Листрат, — он еще на фронте славился своим умением обращаться с этим страшным оружием.
Антоновцы стреляли без разбора. Кольцо их сужалось, но и это губило планы Петра Ивановичи: его люди подстреливали друг друга. На исходе пятого часа боя Сторожев получил донесение от командиров:
— Патроны кончаются.
Да, кончаются, и коммунисты отлично это понимали. Выстрелы со стороны наступающих становились все более редкими. Антоновцы не смели поднять голов из-за сугробов. Потом коммунисты пошли на последнее.
Жиркунов командует:
— В штыки! Вперед, за Советы!
Штыкового боя передовые антоновские части не могли выдержать и побежали, сея панику. Бандитские полки беспорядочно отступали.
К исходу дня Сторожев вызвал командиров полков и, бесясь от ярости, орал:
— Что скажут мужики? Четыре тысячи человек не могли справиться с тремя сотнями отощавших коммунистов! Где наша хваленая сила?
Вдоволь налютовавшись, Петр Иванович открыл военный совет. Тот решил: продолжать осаду.
Через неделю красные партизаны, вконец замученные голодом и беспрерывными атаками антоновцев, в полном боевом порядке, под охраной бронепоезда, пробились в Мордово.
Сторожев занял Токаревку, но расправляться было не с кем: коммунисты увезли с собой жен и детей. Петр Иванович расстрелял заместителя командира Битюгского полка, который охранял выход на Мордово, но месть его осталась неутоленной.
Как только антоновцы ворвались на станцию, начался погром и грабеж: ни плетки, ни расстрелы не останавливали дорвавшихся до спирта, найденного в каком-то подвале. К полудню из смежных сел на подводах примчались мужики.
Затрещали двери, вырывались запоры, летели разбитые стекла — искали и не находили обещанных товаров. Кроме сотни винтовок, двух пулеметов и нескольких десятков ящиков с патронами, на станции ничего не оказалось.
— Подавай товары! — кричали Сторожеву бабы. — Куда спрятал, черт паршивый? Себе все небось захапал?
Напрасно Сторожев рыскал по домам и складам, напрасно порол пленных, они ничего не знали о мануфактуре и коже и клялись, что станция пуста.
Мужики злобно поносили Петра Ивановича, бабы кидались на него и грозили выцарапать глаза… Снова и снова трещали двери складов, снова и снова шарили в подвалах… Ничего, кроме пяти бочек керосина!
Петр Иванович самолично роздал керосин мужикам и бабам. Восторга не было.
Глава вторая
1
Вокзальный колокол известил о подходе к станции Тамбов-1 поезда из Москвы. На перроне в ожидании поезда, прохаживаясь, разговаривали представители тамбовского командования, совдепа и секретарь губкомпарта Борис Васильев. Был холодный день, шел январь двадцать первого года. Из вокзала, обшарпанного, с выбитыми стеклами, битком набитого приезжим людом, выходили мешочники, посматривали на рельсы, пропадающие за пакгаузами и складами, зябко ежились и возвращались обратно.
Поезд медленно подплыл к перрону. Из вагона, остановившегося напротив вокзала, вышел человек среднего роста, в командирской шинели того времени, в буденовке. Он носил очки, из-под которых прямо и холодно смотрели светлые глаза. Длинные волосы, удлиненное, сухощавое лицо делали его похожим на молодого Чернышевского. Он поздоровался с Васильевым и прочими, не очень приветливо кивнул головой военным и, скорее мимоходом, пожал их руки.
— Опять в Тамбове, товарищ Васильев? — обратился он к секретарю губкомпарта.
— Да вот вызвали из Донбасса, Владимир Александрович. Что ж, где ни работать, Тамбовская губерния знакомая, люди тоже.
— Да, да, — улыбнулся Антонов-Овсеенко — это был он. — Прослышан, как вы тут советскую власть ставили и с эсерами воевали в восемнадцатом году.
— Придется повоевать опять.
— Да, и бой будет серьезный.
Так, разговаривая, они вышли на привокзальную площадь, где стоял сильно потрепанный «мерседес-бенц» допотопного образца и несколько саней. Васильев пригласил Антонова-Овсеенко в автомобиль, сам подсел к нему, пригласил еще двух военных, встречавших особоуполномоченного ВЦИК. Остальные разместились в санях. Машина, пыхтя и изрыгая вонючий газ, тронулась с места, выехала за заставу и покатила по Интернациональной улице мимо домов с забитыми окнами и дверями, мимо заборов, заклеенных плакатами и лозунгами тех тревожных лет, «Окнами РОСТА», газетами «Красное утро», «Правда о бандитах»… Заметив в руках Васильева пачку газет, Антонов-Овсеенко попросил его дать их ему. Пока автомобиль, хрустя шинами по засыпанной снегом мостовой, еле плелся к центру города, Антонов-Овсеенко читал «Правду о бандитах». Он читал, а в глазах его искрилась недобрая усмешка.
— Так, так, — заговорил он, складывая газеты и возвращая Васильеву. — Разбили, рассеяли, уничтожили… Позвольте, — он обернулся к военным, сидевшим позади, — но наш поезд трижды был обстрелян антоновцами, а под Козловом целый полк их спокойненько маршировал в версте от железной дороги…
Военные, смущенные этим замечанием, молчали. Васильев усмехался, но тоже помалкивал. Машина тем временем подъехала к большому дому, выкрашенному в шоколадный цвет. Краска во многих местах облупилась, и внешне здание выглядело неказисто. Васильев первым вышел из машины, пригласил за собой Антонова-Овсеенко; военные последовали за ними. Антонова-Овсеенко вели по анфиладе комнат, убранных роскошно.
— Зачем мне этот музей? — пожав плечами, спросил он.
— Да вот наши товарищи, — еле заметно улыбаясь, сказал Васильев, — решили, что тут и быть вашей резиденции.
На лице Антонова-Овсеенко появилось недоумение.
— Позвольте, — он удивленно смотрел на своих спутников. — Значит, здесь мне придется принимать коммунистов из уездов и волостей, рабочих, агитаторов, пленных антоновцев, крестьян… Но не подумают ли они, что в Тамбов приехал не уполномоченный советской власти и партии, а новоявленный советский вельможа? Чепуха! Мне нужна комната в гостинице, где я буду жить, и две комнаты служебные: одну — мне, другую — помощнику.
— У нас дьявольская стужа в учгеждениях, — заметил один из военных с самодовольным лицом и редкими усиками, он заметно грассировал. — Пгосто собачий холод.
Скрывая резкость, Антонов-Овсеенко сказал:
— Благодарю, но эта роскошь не для меня. Поехали, товарищи.
В автомобиле военный с усиками, робея, обратился к Антонову-Овсеенко:
— Когда можете заслушать доклад о военном положении, товагищ Овсеенко?
— Да мы видели его в натуре, — рассмеялся тот. — И что вам докладывать? Положение!.. Хозяин положения в губернии Антонов, вот и весь ваш доклад. — Военный скис, хотел что-то сказать, но Антонов-Овсеенко уже разговаривал с Васильевым. — Пока устройте меня в губкомпарте. И доставьте, пожалуйста, сегодня же все тамбовские газеты за последние месяцы, воззвания Союза трудового крестьянства, приказы штаба Антонова, донесения укомов и волкомов и вообще все, что имеется по этой части. — Он обернулся к военным. — От вас, товарищи, потребуется дислокация регулярных воинских частей и коммунистических партизанских отрядов. Есть пленные антоновцы? — Это было обращено снова к Васильеву.
— Десятка три наберется.
Антонов-Овсеенко нахмурился;
— А где же сотни бандитов, взятых в плен? — Он искоса взглянул на военных. — Ну, ладно! Завтра же, товарищ Васильев, поедем с вами в тюрьму и поговорим с пленными. И прошу вас вот еще о чем: вызовите из уездов, пораженных восстанием, двадцать-тридцать крестьян. Вечером соберем губпартком, а попозже вызовите газетчиков.
— Хорошо, Владимир Александрович.
Антонов-Овсеенко помолчал и снова заговорил:
— Думается, что положение куда серьезнее, чем мы думали, читая победоносные реляции здешних военных властей, товарищ Васильев. Прежде чем взяться за бандитов, придется основательно познакомиться с моим однофамильцем и его повадками. Кстати, как его по имени-отчеству?
— Александг Степанович, — последовал поспешный ответ усатого военного. Хоть в чем-то он проявил свою осведомленность!
2
Через несколько дней Антонова-Овсеенко выбрали членом губернского исполкома и ввели в состав губкомпарта. Поначалу кое-кто из тамбовских властей отказывался понимать его. Ждали от него чудес в расправе с антоновщиной, молниеносных действий, строжайших приказов и выговоров, а он, обложившись картами уездов, дни напролет изучал донесения с мест; прокламации Союза трудового крестьянства, приказы антоновского штаба читал так прилежно, словно заучивал их наизусть; самолично допрашивал пленных бандитов, разговаривал с ними исключительно вежливо; рылся в старых протоколах губкомпарта, укомов и волкомов, в газетных подшивках; не сеял направо и налево выговоры и приказы; если вызывал кого-нибудь, то больше слушал, чем говорил, коротко давал наставления или советы.
Особенно интересовался он постановкой агитации и пропаганды на селе, бывал в редакциях газет, в губРОСТА, часами просиживал на совещаниях газетчиков, сам писал статьи, не брезгал маленькими, но всегда хлесткими заметками, составлял воззвания к восставшим крестьянам.
Часто в его кабинете видели секретарей губкомпарта, ответственных лиц — военных и гражданских, городских и сельских коммунистов, хозяйственников, агитаторов. Он подолгу совещался с ними.
Кое-кто пожимал плечами: что за напасть! Уж кому-кому, а Владимиру Александровичу вовсе не пристало медлить с бандитами. Член партии с девятьсот второго года, организатор восстания польского пролетариата против царизма, военный представитель в Петроградском большевистском комитете… Его приговаривали к смертной казни, заменили казнь двадцатью годами каторги… Антонов-Овсеенко бежит с нее и снова с головой уходит в революцию. В октябре семнадцатого года под его командованием и командованием Подвойского красногвардейцы берут Зимний; Антонов-Овсеенко лично арестует министров Временного правительства, того самого, которое упрятало его в Кресты за участие в июльском выступлении питерских рабочих. Потом он заместитель председателя Малого Совнаркома — один из ближайших помощников Ленина…
От него ли не ждать решительных и быстрых действий? Ведь в огне антоновщины почти вся губерния! Что-то загадочное было в его действиях для тех, кто привык болтать налево и направо о скором конце бандитизма.
Спустя некоторое время он собрал группу людей, на которых всецело мог положиться.
3
Антонов-Овсеенко сидел за столом и рассеянно пил жидкий чай, главным образом чтобы согреться. С ним делил компанию Васильев. Остальные расселись как попало и слушали ораторов, разливавшихся соловьями; иные не жалели ни своего, ни чужого времени и переливали из пустого в порожнее… Антонов-Овсеенко не останавливал их, а глаза из-под очков иногда смотрели хмуровато, порой насмешливо. Но он молчал.
Только что назначенный главой тамбовского военного командования командарм Павлов, не стесняясь в выражениях, громил тех, кто планировал разрозненные и бестолковые операции против Антонова, поносил беспечных людей, слишком раздувавших победы над антоновцами или, напротив, впадавших в панику. Антонов-Овсеенко слушал его внимательно и чай отставил в сторону. Потом заговорил кто-то из военспецов, оправдывался…
— Позвольте, — мягко остановил пылкого оратора Антонов-Овсеенко. — То и дело мы слышим: бандиты, уголовники, кулаки… Если речь идет об уголовниках, сам собой напрашивается вопрос: почему вы не могли справиться с ними? Это во-первых. Во-вторых. По вашим словам выходит, будто главная военная сила антоновцев — сплошь кулаки…
— Конечно, но…
— Виноват… Я что-то плохо стал соображать. Или еще не добрался до истины. Прошу помочь. — Глаза Антонова-Овсеенко щурились то ли от ярких лучей холодного январского солнца, то ли от чего другого. — Вот вы доложили, что в армиях Антонова пятьдесят тысяч бандитов… Затем вохровский отряд Сторожева, сельская, волостная, уездная милиция, члены комитетов, агитаторы, вильники, секретная агентура… Это что ж, тоже все сплошь уголовники и кулаки?
По кабинету пронесся шумок.
— Ну, в большинстве, разумеется…
— Так, так, в большинстве! — быстро откликается Антонов-Овсеенко. — Кстати, откуда в губернии столько уголовников?
Снова пронесся шум и приглушенный смех.
— Однако замечу, — затаив усмешку, продолжал Антонов-Овсеенко, — не во всех кулацких дворах есть взрослые сыновья, могущие носить оружие. И не все кулацкие сынки живут в деревне. Они в нашей армии, на трудовом фронте, учительствуют, занимаются агрономией… Честно они служат советской власти или нет, это вопрос особый. Но нам придется все-таки вычесть их из общего количества кулаков. Что же получится? Если десятки тысяч вооруженных людей и антоновские активисты в большинстве кулаки, надо думать, что в селах ни одного кулака не осталось. Так ли это?
Васильев покачивает головой. Вздор! Правильно: очень много кулацких сыновей у Антонова, они — ядро его армий, но хозяева-кулаки — люди почтенного возраста, сидят, разумеется, дома и уж никак не могут участвовать в боевых действиях. Да и Антонов не такой дурак, — а он не дурак, — чтобы брать в армию стариков мироедов.
— Значит…
— Значит, армия Антонова комплектуется не только из кулачества, — отвечал Васильев.
— А дезертиры? — подал кто-то голос.
— Вы хотите сказать, что и дезертиры сплошь из кулацких семей?
Вопрос Антонова-Овсеенко остался без ответа.
— Но это еще не все, — отхлебнув чай, снова заговорил он. — Кто снабжает армию Антонова? Кто перевозит его воинские части, кто стоит караульными на колокольнях, кто эти вильники?
Помолчав и собравшись с мыслями, Антонов-Овсеенко начал выкладывать свои мысли.
— За эти недели, — сказал он как-то очень просто, — я кое-что уяснил, кое в чем разобрался. Может быть, бегло, не спорю. Быть может, ошибаюсь в выводах. Товарищи поправят меня. Положение вещей представляется мне в следующем виде… Крестьяне, я говорю о середняках, недовольны продразверсткой, затянувшейся войной, это неоспоримо. Кулаки лезут на стенку от ярости, вопят о разорении и сманивают середняков на открытое возмущение… Однако середняк очень хорошо знает, что за зверь его сосед-мироед, и о войне, ради его выгод, слушать не хочет. Тогда кулаки зовут на подмогу стародавних своих идеологов и приятелей — эсеров. Языки у этих демагогов, взбешенных потерей власти, подвешены хорошо, это мы знаем. И если середняк слушать не хотел разговоров мироеда о войне, понимая, что она принесет ему, эсеры — народ более хитрый, к тому же пользующийся несомненным влиянием в деревне, — демагогией и посулами подбили середняка на мятеж. Конечно, середняк знает, что в данном случае он заодно с кулаками, это его тревожит, но эсеры ему внушают: «Потерпите малость, отцы. Сметем коммунию, власть и землю поделим справедливо…» Вот и получается: то, что не сумели сделать кулаки с их откровенной ненавистью к советской власти и алчными планами, то сделали эсеры — ставленники кулаков. Так мне рисуется положение с восстанием. Вы скажете: а беднота? Беднота, отвечу вам, запуганная бандитами, держит нейтралитет, хотя, конечно, целиком на нашей стороне. Примерно так обстоят дела. Скверные дела, скажу прямо.
Все согласились с выводами полномочного представителя ВЦИК.
— Тем не менее, — хмурясь, продолжал тот, — вы, товарищи, вместо того чтобы перетянуть на нашу сторону середняка, били в самую его гущу и бросили в объятия эсеров. Я докажу это! — И только здесь прорывается наружу характер одного из героев Октября. — Кто виноват во всем, что творится в губернии? Вы! — Голос его загремел. — Все ваши военные походы, неразборчивость в средствах, нежелание подумать над истинными причинами восстания и над тем, кто его поддерживает, неумение разговаривать с крестьянином, нежелание понять его — вот что привело к трагическим событиям в вашей губернии.
Прошу понять меня правильно! Без всякой пощады надо расправляться с бандитами, карать эсеров и кулаков. Но не применять террор там, где он оборачивается прямо против нас. Восстановить доверие середняка, вовлеченного в восстание и по нашей вине, к советской власти — вот главнейшая, первоочередная задача, и исходить в наших действиях надо только из нее. И верить людям, запутавшимся в чудовищных противоречиях. В тайниках души середняк с нами. Но мы слишком часто мало считались с этой сложной душой и шли напролом.
— Но это было необходимо, — раздался чей-то голос.
— Далеко не всегда.
Потом Васильев доложил о плане борьбы с антоновщиной. Не зря он просиживал часами в кабинете Антонова-Овсеенко, где порой пальцы сводило от стужи и замерзали чернила. План в общих чертах готов. Он короток: разгром военных сил Антонова, деморализация его тыла, борьба за влияние на сознание трудового крестьянства.
— Пожалуй, — вставил Антонов-Овсеенко, — последнее должно быть первым.
— С деморализацией тыла, — заметил предчека Антонов, — тут бьются давно. СТК неуловим, так нам докладывали.
— Что это такое — СТК? — Антонов-Овсеенко вскинул усталые глаза на предчека.
— Союз трудового крестьянства, или, как его тут называют, Союз тамбовских кулаков, — под общий смех объяснил предчека.
Не смеялся только Антонов-Овсеенко.
— Остроумно, но неверно, — обронил он. — Однако продолжайте.
— Повторяю, СТК неуловим, планы его нам недоступны, а в лагере противника о нас знают все. Месяца два назад здесь ликвидировали один за другим два подпольных эсеровских комитета. Все более или менее заметные эсеры в тюрьме. Тем не менее Главоперштаб Антонова регулярно получает точные сведения о передвижении наших частей.
— Болтунов много, слишком много! — резко заметил Антонов-Овсеенко. — А не заглянуть ли вам еще поглубже? Я говорю о кадетах, монархистах и прочих махровых контриках… Ведь их немало и в наших учреждениях. Арестованных эсеров, — развивал свою мысль Антонов-Овсеенко, — пожалуй, лучше выпустить. Легче наблюдать за ними и вскрывать их связи, когда они на воле.
— Да, пожалуй.
Наконец Антонов-Овсеенко подвел итог. Он встал и прошелся по кабинету, потому что устал сидеть и еще потому, что шинель не спасала его от холода.
— Совершенно ясно, наличными силами нам не обойтись. Дело очень запущено. Полномочная комиссия поставит перед правительством вопрос о присылке войск, оружия и политических работников. Но не в том главное. Мы думаем о досрочном снятии продразверстки с губернии. Этот вопрос будет решен в Москве. Все! За дело, товарищи! И прошу вас, только, пожалуйста, не обижайтесь, покрепче держать языки за зубами.
Этим заявлением, встреченным раскатистым смехом, совещание окончилось. Антонов-Овсеенко задержал предчека.
— Копните поглубже, батенька, поглубже.
И, кутаясь в шинель, отогревая дыханием замерзшие руки, садится за стол, пишет, читает, звонит по телефону, принимает людей, едет в тюрьму допрашивать пленных антоновцев, потом в редакцию, потом читает военные сводки, сообщения о подготовке к севу, об отгрузке хлеба в Москву и Питер…
Он живет один в гостиничном номере. Ни адъютанта, ни охраны. Конечно, в холодной и мрачной камере в Крестах было хуже, что и говорить, но и тут не слишком тепло и уютно.
Когда же он спит?
Чаще всего урывками.
Что он ест?
То же, что и все. Но ведь и Ленин там, в Москве, живет, может быть, чуть лучше, чем он, Антонов-Овсеенко, здесь, в Тамбове.
Ленин! Ему Антонов-Овсеенко обещал «постараться», а Владимир Ильич сказал с доброй улыбкой из-под прищуренных глаз:
— Очень вас прошу.
— Я постараюсь, Владимир Ильич, — еще раз повторил Антонов-Овсеенко.
И этот скромный, тихий и малоразговорчивый человек увлек за собой всех, кто искренне желал как можно скорее распутать узел, завязанный эсерами на горле молодой Республики.
Тамбов ожил.
Глава третья
1
Случилось такое, чего Сторожев никак не мог ожидать: двориковские мужики взбунтовались, комитету не подчинялись, заперли в амбар милиционеров и объявили себя вольными: мы, мол, ни красные, ни зеленые, а сами по себе, стоим, мол, в самостоятельном состоянии. Караульные, вооруженные винтовками, отобранными у милиции, не пускали в село антоновских связных, а когда появлялись красные — мужики не выходили из домов.
Мятеж вспыхнул вот из-за чего: повадился в Дворики Колька Пастух, тот самый коновод дезертирской братии, которую в девятнадцатом году он приволок на луга под Трескино. Собрал он отряд уголовников, грабил мужиков. Авторитета Антонова Колька не признавал, приказов штаба не слушался, и чем сильнее на него нажимали, тем более жестоко грабил и насильничал.
В Двориках он распоряжался, как в своей вотчине.
Мужики, собравшись всем миром, порешили от восстания отколоться и две недели жили не тужили. Колька Пастух ушел куда-то с отрядом и оставил Дворики на время в покое.
2
В один из таких дней вечером собрались в избе Андрея Андреевича Козла соседи послушать Ивана Туголукова — он только что вернулся из Красной Армии.
Сидели без огня. Керосин, выданный Сторожевым после взятия Токаревки, давно кончился. Андрей Андреевич лежал на печке с сыном Яшкой и трехлетней Машкой, а прочие — Васька, Ванька и Акулька — всего их было пятеро — разместились на полатях.
Изба Андрея покосилась, смотрела на мир слепыми, полузаколоченными окошками, углы ее промерзли, под печкой жили большие крысы, — они голодали и дрались каждую ночь.
Андрей Андреевич думал о лошади, которую дал ему Антонов. Лошаденка была немудрящая, но Козел страстно любил ее, вымаливал у мужиков овес по горстке, сено по фунтику, сделал сани, сплел из веревочек сбрую и до того повеселел — стал песни напевать, чего давно от него не слышали, — в нужде он вяз всю жизнь, а нужда песен не поет.
Мужики курили, сизый дым струился под потолком. Машка кашляла во сне. За окнами крутила непогода — январь был холодный, вьюжный.
— Ну, как на Руси дела? — спросил Ивана поп.
Он тоже завернул со скуки к Андрею Андреевичу: любопытно послушать о том, что творится на свете.
Иван, невидимый во тьме, затянулся цигаркой, сплюнул.
— Плохая, батюшка, жизня! Разор! Вовсе слабая стала Россия. Думали: дома отъедимся. Как-никак Тамбовская губерния — ржаной край.
— Был ржаной край, да весь вышел, — вздохнул Фрол Петрович.
— Ума не приложу, — продолжал Иван, — что и делать! Сколько лет воюют. Вот и довоевался — в избе хоть шаром покати.
— О восстаниях что слышно? — спросили из угла.
— Да вот, когда ехали, слышали — то здесь, то там постреливают. Спокойствия нет.
— Ишь ты, стало быть, Сторожев не врал: мы, дескать, не одни, везде, дескать, поднимаются. — Это сказал Андрей Андреевич.
Замолчали. Слышно было, как шуршали за печкой тараканы.
— Слышь, старики, — начал Андрей Андреевич, — одного не пойму: пошто большевики армию распускают? Ежели так — выходит, Антонов сам по себе ничего не представляет. Тряхнут его и вытряхнут.
— Армия! — усмехнулся Иван. — Ее же кормить надо. Вот и распускают. Что же с ней делать, с армией-то?
И снова молчание — каждый боится вслух высказать свои мысли, черт знает что делается вокруг!
Недавно, перед тем как взбунтоваться двориковским мужикам, Матвей Бесперстов, отец ушедшего к красным комбедчика Митрия, шепнул мужикам:
— Слух есть, будто бы Советы скоро разверстку ломать будут.
На другой день двое конников увезли его в Грязное, где обосновался штаб Сторожева и так плетьми выгладили старика, что и по сей день лежит Матвей на животе, не двигаясь. Вот и поговори! А болтали — «слобода»!
Во тьме гасли и вспыхивали огоньки цигарок. Вдруг конский топот нарушил тишину, в окно постучали, и кто-то грубо и громко закричал:
— В школу, мужики, на собрание!
— Ну, начнется расправа, — Андрей Андреевич покряхтел во тьме. — Покажут они нам за бунт.
Народ вышел из избы. Андрей Андреевич закрыл ребятишек ветхой дерюгой, зашел к лошади, потрепал ее по теплой морде и поплелся в школу. На сердце было тревожно; туманным и страшным казалось близкое будущее.
Народ сходился не спеша: за партами сидело человек пятьдесят, они оживленно беседовали между собой. При появлении Ишина и Сторожева все смолкли.
Перед тем как отправить Сторожева в мятежное село, Антонов строго-настрого запретил ему грозить мужикам расправой. Ишин дал слово умаслить бунтарей, и его послали с Петром Ивановичем.
— Ну, как дела? — весело бросил в толпу Ишин и попросил у мужика, сидевшего в первом ряду, прикурить. — Бунтуете, значит?
— Да вот так оно, стало быть, Иван Егорыч, вышло, — отозвался несмело Фрол Петрович.
— Ну, ну, бунтуйте! — Добродушию Ишина, казалось, не было предела. — Краснота не налетала?
— И красные были, и Колька Пастух не забывал.
— Ишь ты, разбойники! Ну, мужики, видать, быть вам опять заодно с нами. Да ей-богу! Не то допекут вас! — Ишин посмеялся. — Спасу вам не будет ни от нас, ни от красноты. Чего уж там! Мужики должны быть вместе, отцы!
— Мужик мужику рознь, — зло заметил Андрей Андреевич. — Иной мужик как я, а иной вон как Петр Иванович. У меня вся скотина — полудохлая лошадь во дворе, а у Петра Ивановича стадо целое.
— Поработай, как я, у тебя стадо будет, — взорвался Сторожев. — Тебе бы на брюхе целый день лежать.
— Видели мы, кто на тебя работал! — гневно возразил Андрей Андреевич.
— А кто?
— А все те же!
— А все-таки?
— Будет вам! — заметил Ишин. — Ну, чего делите? И Петра Ивановича коммуна гнет, да и тебя-то, видать, не озолотила, — обратился он к Андрею Андреевичу.
Мужики одобрительно зашумели.
Школа наполнялась. Стало жарко, обильный пот выступал на лицах. Лешка зажег керосиновую лампу, выдвинул на середину стол и стул.
— Старики, — сказал Сторожев, — Иван Егорович приехал не шутки шутить, а с сурьезным разговором. Его сам Антонов сюда прислал. Желаете говорить?
— Слышь-ка, Иван Егорыч, — обратился к Ишину Фрол Петрович, — ты нам про коммуну не расписывай. Про коммунию мы все сами знаем. Да и ты в прошлый раз про нее немало болтал. Ты вот что скажи: нешто это порядок Кольку Пастуха на нас напущать?
— Верно, верно! — поддержали Фрола Петровича отовсюду.
— И далее, — продолжал степенно Фрол Петрович. — Ты нам скажи толком, какую вы власть будете опосля ставить, как землей распорядитесь. В тот раз ты об этом и не заикнулся, Егорыч. Не по-нашему у вас пойдет — мы с тобой и говорить-то не станем. Авось и вольными проживем.
— Дело говорит Фрол, дело! — снова понеслись крики. — Довольно языком трепать! Про порядки давай!
— А я, мужики, к вам и приехал не с речами. Перво-наперво Александр Степанович вашему обществу поклон прислал. Примите, старики!
Ишин низко поклонился собравшимся.
— Второе дело, мужики, хочу я вам рассказать сон. Видел я его давно, а и сейчас помню. Придвигайтесь ближе, у меня голосу нет, схватило на морозе.
Люди придвинулись, плотно окружили Ишина.
— Так вот, старики, вижу я сон: словно бы перенесло меня по воздуху в царство-государство за тридевять земель, за моря-окияны. Иду я по дороге, вокруг дороги — поля, пшеница выше человека, шумит, шуршит. Колосья по фунту весом. «Вот, — думаю, — славный урожай!..» Вижу, на полях работают люди, одеты чисто, по-городскому. Спрашиваю я одного деда, — он, словно барин, под деревом сидит, прохлаждается, зонтиком прикрылся: «Кто, — говорю, — вы такие? Чьи это земли, какого барина?» — «Нет, — говорит дед, — у нас бар, дурья ты голова! Земля вся наша, мужицкая, и сами мы мужики». Иду я дальше, зашел в город. Люди по улицам ходят, ребятишки в лапту играют, травка зеленеет. «Что, — спрашиваю, — за город, не столица ли ваша?» — «Глупая твоя башка! — отвечает мне одна дама — вся-то она в шелках, и детки при ней толстые. — Разве ты не видишь, это распоследняя деревенька». — «А кто же, — спрашиваю, — сама-то ты есть какого господина жена?» — «Да никак умом рехнулся? — отвечает та дама. — Есть я распростая баба, мужик мой в поле пшеницу косит, а я прогулку делаю по улицам». — «Как же, — спрашиваю, — ты прогулку делаешь, а кто за тебя, дуру, щей мужу сварит, портки постирает, полы вымоет, огород вскопает?» А она на меня вытаращила очи и ну смеяться: «Дурак, — говорит, — ты дурак, из какого царства тебя принесло? В нашем мужицком государстве бабе не жизнь, а полная благодать. Теперь вот, слышь, ученые голову ломают над тем, чтобы не рожать нам, а детей в теплых амбарах разводить, как цыплят». Мужики засмеялись, зашевелились.
— Ишь ты какая, рожать ей трудно.
— Вот это, братцы, жизня!
— Царство небесное, а не житье!
— Хорошо, — продолжал Ишин, и в уголках его губ дрожала усмешка. — Видел я в той деревеньке и коров и лошадей, наши лошади перед ихними словно овцы, ей-богу! А на овцах шерсть в аршин длины, по земле волочится. Прихожу я в столицу — кр-расота неописуемая! Ведут меня к ихнему правителю. Вхожу, сидит передо мной рыженький мужичонка, ну, вроде меня обличьем, бороденку пощипывает. «Ты, — спрашиваю, — правителем будешь?» — «Я, — отвечает мужичонка. — Я на пять лет правителем поставлен. Только, — говорит, — мне-то от этого удовольствия никакого нет в правителях-то быть. Я, — говорит, — в поле куда больше зарабатывал. И работа не в пример легче».
Мужики дружно захохотали. Не смеялись лишь Иван Егорович и Сторожев. Когда водворилась тишина, Ишин продолжал:
— Ну, попросил я того мужичонка разобъяснить, как они такую жизнь завели.
«Вот, — рассказывает мне мужичонка, — сперва мы спихнули царя. Тут пошел между нами разброд, — кто куда и в разные стороны. Пока мы дрались да ругались, умных людей не слушали, антихрист тут как тут! На лбу у него красная звезда, а сам в кожаной тужурке…»
В классе по рядам сидевших снова прошел смешок, на этот раз уже не такой веселый.
— «…Этот антихрист к нам и подъехал и забрал власть над нами и начал из нас кровь пить. Продразверстку тоже выдумал, над богом всякие надсмешки. Взвыли мужики. Потом появился у нас добрый молодец, надоумил, как того антихриста сковырнуть. Поднялись мы на него скопом, да и сшибли. Сшибли антихриста, собрались старики на совет: как далее жить? Ну и порешили перво-наперво землю всю мужикам отдать. Разделили землю поровну, а кто земли захотел побольше взять — плати налог. А если батраков держать хочешь, — еще налог прибавили. Так вот и дошли до сладкой жизни. Теперь, — говорит, — у нас распоследний мужичонка коклеты кушает, крендели жует, чайком забавляется. Пойдем, — говорит, — я тебя угощу мужичьими щами».
Прихожу я во дворец, стоят столы, от всякой всячины чуть не ломятся. А меня голод одолевает. Подошел я к столу, налил стакан вина, поднес ко рту… И проснулся.
Снова загрохотали, зашумели мужики.
— Вот так сон! — закричал кто-то сзади.
— Никогда такой жизни не будет, Егорыч!
— Почему не будет? — заметил Сторожев. — У мужика — земля, у мужика — сила. А где сила, там и власть…
— А нам какая бы ни власть, абы жилось всласть! — вставил Андрей Андреевич. Слова эти он не раз слышал от Фрола Петровича.
— Стой, стой, мужики! Я речи своей не кончил. Проснулся я тогда и рассказал свой сон Антонову. «До такой бы, — говорю, — жизни дойти!» Тут мне Антонов показывает книжку и читает. И выходит по той книжке, что такой жизни быть непременно, ежели ее все мужики захотят.
— Как не хотеть! — закричало разом несколько человек.
— Брехня все, Егорыч!
— Нет, мужики, не брехня! Никто нам нашу жизнь не будет устраивать, если мы не устроим ее сами. А с коммуной вам все равно не путь.
Ишин, вспотевший и разгоряченный, сел, вытирая рукавом лицо. Мужики, так дружно хохотавшие минуту назад, молчали, глядели исподлобья. Говорить они отказались. Напрасно Петр Иванович взывал к ним, напрасно еще раз выступал Ишин. Никто не задавал вопросов, и никто не уходил домой. Наконец, когда Сторожев выбился из сил, встал Фрол Петрович.
— Это дело сурьезное. Такое дело в один секунд не решают. В прошлый-то раз присоединились к ним, решили на ходу, тяп-ляп, а что на поверку вышло? Безобразия одна вышла. Хавос, по-ученому. Я, мужики, думаю, обождем, а? Поживем вольными, а? Чай, над нами не каплет. Верно я говорю?.
— Верно! — загудели собравшиеся.
— Пущай опять сам Антонов приедет! — крикнули из толпы. — Мы с ним покалякаем.
Мужики поднялись и стали выходить.
На дворе стояла звездная морозная ночь.
Сторожев шел домой мрачный, злой, его раздражало упорство мужиков.
— Ну, что делать? — спросил он Ишина.
— А ты их постращай, Петр Иванович. У мужика спина крепкая. Его до тебя били, и ты побьешь — не испортишь.
— А что Антонов говорил? — с опаской пробормотал Сторожев — ему не терпелось всыпать непокорным мужикам.
— А пес с ним! Подумаешь, начальство! Чай, я тоже не последняя спица в колеснице. Действуй!
3
Наутро рассерженный Сторожев разрешил своим людям «грабнуть» село. Конники рассеялись по дворам, послышались визги, бабьи крики, кудахтанье кур, блеяние овец.
Уезжая в Грязное, Сторожев захватил с собой Андрея Андреевича и Матвея Бесперстова.
На следующий день их привезли домой. Они ничего не говорили, лежали молча с закрытыми глазами. Когда обоих раздели, увидели: кожа на спине висела синими клочьями, из ран струилась кровь. Крестьянин, который привез их, передал собравшимся слова Сторожева:
— … велел он сказать: до тех пор, пока, мол, не присоединитесь сызнова к Антонову, пороть буду вас нещадно.
Через день снова явились конники из сторожевского Вохра, захватили еще двух: школьного сторожа Фруштака — сын его ушел с красными — и комитетчика Акима. Их привезли домой, как и первых, запоротыми до потери сознания.
Мужики сдались. Они послали за Сторожевым делегатов в Грязное. Фрол Петрович застал его за обедом. Сторожев делегатов выгнал вон, но старики вернулись и умолили Сторожева пощадить село.
Снова собрался народ в школе, снова говорил Ишин:
— Ну что, как живете? — начал он, обращаясь к мрачным людям. — Меж двух огней, видно, не сладко! С обоих концов жмут, а? Погоди, вот красные придут, пожмут не так. Они не посмотрят, что вы сами по себе живете. У них разговор короток — десятого в расход.
И Ишин начал рассказывать о зверствах красных. Запуганные мужики бледнели и ахали.
— Нам все понятно, — говорил после Ишина степенный Данила Наумыч. — Нам все разъяснено, слава богу. А только, милый человек, скажи ты нам, какая же выгода от твоего Антонова? Ведь нам опять армию содержать, людей посылать, лошадей, хлеба вам давать?
— Ну что ж, — сказал Ишин и засмеялся. — Поторгуемся.
— Этак оно лучше, — вставил сидевший в первых рядах поротый Сторожевым Аким. — А то все слова да угрозы.
— Верно, верно говорит Акимка! — закричали из угла.
Ишин вскользь рассказал о требованиях Антонова.
— Нам от вас ничего не надо, — закончил он речь. — Армию мы содержим не первый год. Мужику, который с нами, она не в тягость.
Снова встал Фрол Петрович.
— Вот оно что, мир. Ясно, с красными нам нет путей. Опчество так решило: просить Сторожева — пусть уговорит приехать Степаныча, сами с ним говорить желаем, потому что все вы под ним ходите. И не спорьте со мной! И тогда либо мы к вам до конца пристанем, либо, ежели опять Кольке Пастуху волю дадут, противу вас встанем.
Ишин развел руками, Петр Иванович выругался. Но делать было нечего: Сторожев поехал уламывать Антонова.
4
Через два дня в село явился «сам». Серый в яблоках жеребец плясал под ним, седло, бархатный чепрак и вся упряжь сверкали серебром. Красные с серебряным лампасом галифе Антонов заправил в гусарские сапоги, шапочка-кубанка лихо сдвинута набекрень.
В село, которое раздражало его упорством, он привел лучшие полки, личную охрану, весь штаб — показывал товар лицом мятежным мужикам.
На улице хоть шаром покати. Мужики мрачно смотрели на войско из окон. Было тепло, шел тихий редкий снежок. Штаб расположился в избе Данилы Наумовича, а конники разошлись по квартирам и отказались брать сено у хозяев — каждый имел в запасе свой корм. Это понравилось мужикам.
А ближе к вечеру случилось вот что: накануне правдами и неправдами Сторожев заманил Кольку Пастуха в Грязное, отряд обезоружил, самого Кольку повязал и привез в Дворики. Лежал бандит в амбаре у Данилы Наумовича и ждал решения своей судьбы.
Докладывал о похождениях Кольки Санфиров. Антонов слушал его рассеянно. Колька Пастух одним из первых пришел в банду, бесшабашная удаль его нравилась Антонову, и наказывать его слишком сурово он не хотел. Сторожев сказал:
— Не вздрючишь Кольку, мужиков не уломаем.
Антонов дернул скулами. Санфиров хмуро заметил:
— Да ведь он и тебя не признает. Орет на весь белый свет, что ты главный бандит, кулаками нанят, под их дуду пляшешь.
Это взбесило Антонова. Налившись бешенством, он рявкнул:
— Сторожев, ты это слышал?
— Было дело, — сумрачно ответил Петр Иванович.
— Расстрелять мерзавца! — приказал Антонов. — Расстрелять на глазах у всех!
Перед расстрелом Кольку напоил кто-то, он шел, не понимая, куда его ведут и орал похабную песню. Близ церкви Кальку поставили к каменной стене и расстреляли. Убирая в кобуру маузер, Антонов обратился к мужикам:
— Вот видели? Собственными руками убил подлеца, который обижал крестьянина.
Мужики выпустили из холодной милицию и выбрали новый комитет, оставив из старых членов только Фрола Петровича, Акима и Андрея Андреевича, потому что прочие, мол, были с Колькой Пастухом заодно.
Антонов уехал вечером. Сторожев первую ночь после долгого перерыва провел дома.
Высоко над селом стоял месяц. Высыпали крупные зимние звезды. Собаки лаяли на редких прохожих. В комитете, прикорнув на столе, дремали дежурные. На краю села ходили вооруженные караулы, далеко на дорогах рыскали конные дозоры.
…И снова зловещая тишина в селе; не выходили парни и девки на гульбище; не собирались мужики, как бывало, на бревнах у избы, где заседал комитет.
Сойдутся бабы у колодца, пошепчутся, повздыхают и поплетутся домой. Черная, тревожная жизнь!
День и ночь заседал комитет. В нем председателем кузнец-баптист Иван Семенович. Фрол Петрович заведует снабжением, поповский сын Александр строчит протоколы, Данилы Наумовича сын, белоусый Илья, бывший унтер, — начальник сельской милиции.
Милицию тоже перешерстили. Прежних милиционеров отправили в полки, а на их место поставили людей по своему выбору: Василия Ивановича Молчанова, крепкого хозяина, двух сыновей; Сергея Васильевича Загородного, хуторянина, трех сыновей; Ивана Туголукова, недавно вернувшегося из армии, привыкшего к винтовке, как кузнец к молоту; еще человек пять.
Как ни бахвалился Ишин насчет легкой жизни, а вышло по-другому: то мяса дай, то сена, и милицию содержи, и подводы давай. Фрол Петрович в делах весь день—комитет на нем держится.
Снова заработали мельницы, просорушки, маслобойни. Хозяин мельницы Селиверст брал за помол назначенную комитетом меру. И вдруг назначил новую.
— Это вам не советская власть, — говорил он. — Моя мельница, что хочу, то и беру.
— Да побойся бога! — умоляли мужики. — До войны столько не брали!
— Зато при Советах мало брали! Довольно, поигрались! А не хотите — езжайте за тридцать верст.
Мужики пришли в комитет.
Фрол Петрович вызвал Селиверста.
— Ты что это мародерствуешь?
— Помолчи, — пробурчал Селиверст. — А вона ваш же комитетчик Федот просорушку пустил — сколько берет? Небось не прогадывает?
Фрол Петрович развел руками: дескать, не сдается мельник, покченные старики, его власть.
Старики поехали в Грязное к Сторожеву. Петр Иванович вызвал Фрола Петровича и Селиверста.
— Двадцатую меру брать! — приказал он мельнику. — Не то Антонову пожалуюсь.
Селиверст зло посмотрел на Сторожева и объявил, что мельницу закроет.
Сторожев хрустнул пальцами. Не дело мельницу закрывать — чем полки снабжать?
Ладились с Селиверстом битый час — насилу усовестили. Согласился мироед на шестнадцатой мере.
Комитет объявил было вольную торговлю, в селе лишь посмеялись — чем торговать: молоком, что ли?
Школа пустовала. Баптист-председатель собрал мужиков: надо-де школу бы открыть. Но чему учить? Где учителя взять? Опять же насчет божьего закона — от Антонова никаких приказов насчет бога не поступало: отменили его, ай он еще жив-здоров?
Мужики покряхтели, покурили и разошлись.
Во всем прочем комитет распорядился толково: попу мирским приговором вернули тридцать три десятины церковных земель, и дьякону тоже, и псаломщику. Фрол Петрович бесился, мир матюкался, но баптист помянул о том, какие друзья Петр Иванович с попом, и старики замолчали.
Выучились, дьяволы, слушаться!
Крепко заботился баптист и о том, чтобы очистить село от всякого соблазна.
Однажды вечером к жене уехавшего на станцию Никиты Семеновича пришел сам председатель комитета и два милиционера, приказали Пелагее завтра же уходить из села, пообещав в противном случае в щепки разнести избу. Пелагея, рыдая, упрашивала отменить приказ: без рук и глаз останется, мол, хозяйство, коровы и овцы, куры и гуси. Баптист дал ей три часа на сборы и ушел. Пелагея завернула в узел самое что ни на есть лучшее в доме — одежду, белье — и отправилась в путь. Близ кладбища ее задержали милиционеры, узел отобрали, вернули два платья и велели, не оборачиваясь, уходить.
Таким же манером комитет выпроводил из Двориков Матвея Бесперстова и всех, кто был некогда замечен в дружбе с коммунистами. Все добро выселяемых людей баптист отправлял в волостной комитет, но и себя не забывал: щедро возмещал протори, что нанесли ему красные, — у него была своя кузница, Листрат ее отобрал.
5
Сторожев, взяв Токаревку и пробив брешь в обороне красных, неуклонно продвигался на юг. Но однажды ему не повезло: под Хопром отряд его был почти целиком уничтожен.
На обратном пути, взбешенный неудачей, Сторожев ворвался в маленький коневодческий совхоз.
Было дело ночью, падал редкий снег.
Антоновцы порубили охрану, схватили начальство. Заведующий совхозом не успел одеться, сидел в подштанниках, по лицу текла кровь: один из людей Сторожева, отнимая у него наган, ударил его прикладом по голове.
Сторожева в схватке ранили в плечо, рука повисла как плеть, он был свиреп, как никогда.
— Коммунист? — спросил он заведующего.
Тот утвердительно кивнул головой.
— Судить будем, — решил Сторожев. — Собрать народ!
Конники будили тех, кто спал, тащили людей из соседнего села, ударили в набат. С постели подняли помятого сном попа; он приплелся с епитрахилью и святыми дарами.
Народ согнали в контору совхоза; иззябшие, испуганные люди дрожали. Два фонаря, принесенные с конюшни, освещали похожее на сарай помещение — грязное, заплеванное.
Сторожев пошептался с попом и назначил судьями трех мужиков — на них показал поп как на надежных людей.
Два старика и средних лет бритый крестьянин, бледные и угрюмые, слушали Сторожева, вытянувшись в струнку.
— Чтобы судить, как совесть подскажет, — внушал он судьям. — А там сами понимайте, что к чему.
Ввели совхозное начальство: руки у всех связаны, за спиной каждого — вохровец.
Допрос начал Сторожев. Шорох и шепот смолкли. Слышно было, как потрескивало в фонарях пламя.
— В бога веруешь? — спросил Петр Иванович заведующего.
— Ни в бога, ни в черта. И больше отвечать тебе не буду.
Сторожев вытащил из кобуры револьвер.
— Ничего не скажу! — закричал заведующий.
— Погоди, скажешь, — прошипел Сторожев. — А ну, ребята, всыпать ему!
Пятеро вохровцев ринулись к заведующему, повалили на пол, один сел на ноги, другой — на голову. Засвистели плети. Били молча и долго. Заведующий безмолвствовал, словно он был мертв.
— Воды! — приказал Сторожев.
Избитого окатили ледяной водой, подняли на скамью, он открыл глаза.
— К стенке! — приказал Сторожев.
Заведующего подвели и поставили к стене. Петр Иванович выстрелил.
Заведующий упал, из простреленной головы струей била кровь.
— Начинай! — крикнул Сторожев судьям.
Те молчали.
— Ты кто? — обратился Сторожев к сухонькому, седому, наголо бритому старичку.
— Агроном.
— Жид?
— Еврей.
— Это твой прадед Христа продал? Старичок молчал.
— Ты что молчишь? Тебя спрашивают! Сколько земли у совхоза?
— Четыре тысячи десятин.
— Раньше что тут было?
— Имение Безрукова.
— Сколько земли было?
— Четыре тысячи триста десятин.
— Вот, мужики, большевистские порядочки: четыре тысячи десятин под советское имение, а триста десятин вам. Нате, дескать, подавитесь!
Мужики молчали.
— Какую ты себе желаешь смерть? Повесить нешто? Судьи, как вы?
Судьи тряслись от страха. Из передних рядов поднялся горбатый мужик.
— Напрасно вы его судите, — сказал он. — Исак Исакович человек справедливый. У нас с этого совхоза жеребят в селе не один десяток. И притеснений не видим.
— А ну, пойди сюда! — приказал Сторожев.
Горбун вышел. Сторожев, оглядев его с ног до головы, размахнулся и ожег плеткой по лицу.
— Чуешь, как коммунистов защищать? Сейчас его вешать станут, ты петлю ему приготовишь. А не захочешь — за компанию повешу, чтобы другим неповадно было.
В толпе закричали, зашевелились. Окружавшие Сторожева антоновцы направили на сидевших винтовки. Мужики смолкли. Слышалось лишь прерывистое дыхание и треск пламени в фонарях.
— Ну, дед, скажи что-нибудь напоследок.
Агроном поднялся.
— Мне нечего говорить тебе. Разве звери понимают что-нибудь?
Сторожев посмотрел на этого седого человека, бледного, тщедушного, но гордого, — его глаза блестели, поблекшие щеки покрылись румянцем. Петру Ивановичу стало страшно.
«Вот они стоят, осужденные на смерть, — думал он, — и никто не молит о пощаде, никто не плачет. Откуда эта сила?» И бессмысленным показался ему суд, затеянный им. Никого он не убедил, никого не устрашил.
Никого!
— Повесить! — приказал Сторожев.
Агронома увели. Вместе с ним увели горбатого мужика. Один за другим вставали коммунисты совхоза, одного за другим приговаривал Сторожев к смерти.
Безмятежно потрескивая, горел огонь в фонарях, люди, шатаясь, подходили к стене, лилась кровь.
Сторожев уехал поутру, взял сотню лошадей, а на прощанье поджег совхоз.
Ехал он в Каменку и радовался: «Добыл Вохру добрых лошадок».
Но Вохр не получил лошадок.
Накануне Антонов получил от Федорова-Горского письмо. Требовал главный агент лошадей. «Они нужны для братьев по борьбе», — писал адвокат.
Послал бы Антонов вымогателя ко всем чертям, да нужен позарез. Теперь лошадей требует, сукин сын! Ах, будь он неладен!
Антонов приказал приведенных лошадей сдать в назначенном месте уполномоченному Петроградской конторы Автогужтранспорта. Сторожев разъярился. И тут впервые крупно поссорились они.
— Это за что же! — кричал Сторожев. — Ради чего я потерял четыреста человек?! Повешусь — не отдам!
— Отдашь, — играя желваками, выдавил Антонов. — Сам отведешь. А пикнешь — я тебя к стенке поставлю. Умен больно стал, сукин сын, волк паршивый!
Сторожев закусил губу и вышел — кончилась его вера в Александра Степановича.
Мужики, узнав о неудаче Сторожева под Хопром, начали над ним подсмеиваться. Пересмешки пошли гулять по селам, девки складывали побаски одна другой обидней и орали во все горло:
Сторожев разгонял плетками гульбища, порол запевал… Да разве всем заткнешь рот?
Глава четвертая
1
Орловскому военному округу главком приказал ликвидировать ударные силы Антонова. План в отличие от предыдущих был составлен дельно. Раньше в погоне за легкими победами занимали кое-какие центры мятежа, два-три дня стояли в них воинские части, уходили, искали антоновцев, обнаруживали их, рассеивали… А через день они собирались вновь.
Разведка донесла, что пять отборных антоновских полков совершают рейд юго-западнее камышинской железнодорожной ветки, медленно передвигаются по замкнутому кругу, подкармливаются за счет сел, легко расправляются с немногочисленными красноармейскими соединениями, демонстрируя тем свою непобедимость.
По плану части Орловского округа должны были окружить ударную группировку Антонова, гнать ее к Юго-Восточной дороге, куда послали бронепоезда вдобавок к уже имеющимся, снабдили оружием, фуражом и продовольствием партизанские коммунистические отряды, осевшие на станциях. Наконец-то вспомнили и о них.
Здесь и должен был завершиться разгром главного ядра антоновских армий.
Антонов-Овсеенко всеобщих восторгов по поводу нового похода против мятежников не выражал. Но план был утвержден главкомом и одобрен кем-то из военных верхов: называли очень большое лицо. Хорошо, пусть попробуют — так примерно выразился Антонов-Овсеенко и помог округу советом, людьми.
Накануне наступления план с подробностями был доставлен начальнику антоновской контрразведки Герману Юрину.
2
Стоял январский день, студеный и ясный. Кабинет Антонова в штабе заливало солнце, веселые зайчики бегали по полу. Весело гоготали, сидя над планом красных, Антонов, Токмаков и Герман Юрин — молодой белобрысый парень.
Мобилизовали его незадолго до конца Романовых, с фронта пришел он целехонький, поехал по делам в Тамбов и попал туда как раз в тот самый июньский день восемнадцатого года, когда кадеты и эсеры подняли мятеж запасных.
Юрин тоже вмазался в то дело, бежал, пристал к дезертирам, с ними попал к Антонову. Тот послал его в Пахотноугловскую коммуну проходить курс разведки. Там Юрину дали конспиративную кличку Герман — так она к нему и пристала. Крещеное имя его забыли: Герман и Герман.
Курс разведывательного дела он прошел успешно и со временем овладел этим сложным делом в совершенстве. Антонов назначил Германа начальником контрразведки. Он ценил и баловал его, а баловство, как известно, к добру не ведет: стал Герман лихо попивать и буйствовать без меры. Часто видели эту длинновязую фигуру с редкими рыжеватыми усиками и бегающими глазами, что плелась по дороге, делая замысловатые зигзаги, харкающую и ругающуюся на весь белый свет. В кровожадности и в изобретении самых отвратительных провокаций он перещеголял самых отпетых негодяев из штаба Антонова.
Члены губернского комитета, люди пожилые, семейные, терпеть не могли этого безжалостного палача, ходившего точно на ходулях, но Антонов был неумолим, и Герман Юрин оставался главой контрразведки.
— Ну, что скажете? — спросил Антонов своих собеседников. — Дадим бой, Петр?
Токмаков задумался, потер лысый череп, потом сказал:
— Погромят. К чему тратить силы? Не так уж их много. Да и неизвестно, что затевает против нас Овсеенко.
Антонов ткнул палец в схему окружения, набросанную неведомо кем и доставленную ему Федоровым-Горским.
— Это они задумали, чтобы досадить Овсеенко, ей-богу! Мы, мол, и без особоуполномоченных с этим бандюком разделаемся. Ловко придумали!
— Надо выводить полки из окружения, товарищ главнокомандующий, — почтительно посоветовал Герман, хлопая белесыми ресницами.
— Поздно, — заметил Токмаков. — Горский маленько опоздал с донесением. Их части заняли вот эти пункты. — Токмаков показал на карте, лежавшей перед Антоновым, линию, занятую красными: кольцо окружения было уже замкнуто ими. — Завтра-послезавтра они начнут наступление — и нам крышка. Отступать надо, главком, отступать немедля.
— Да, мышеловка добрая, — сумрачно усмехнулся Антонов. — Отступать! — процедил он. — Куда? Прижмут нас к линии, а там бронепоезда, коммунары. Искрошат, только и всего.
— Выскочить надо из мышеловки, — упрямо подобрав подбородок, сказал Токмаков. — Не пропадать же главным силам. Между прочим, не вздумай быть с нами.
— Ну, это не твоя забота.
— Нет, моя, — возразил Токмаков. — Это полки моей армии, и уж как-нибудь я сам придумаю, что делать.
— Так выдумай, черт бы тебя побрал! — разъярился Антонов.
— Так выдумал! — Герман грохнул кулаком по столу. — Перепляшем мы их! Вот те крест, перепляшем! Разрешите удалиться, через час я принесу вам план похлеще этого. — Он пренебрежительно отбросил лист с нарисованной схемой.
— Ну, посмотрим, на что ты способен, — вяло обронил Токмаков.
— Посмотрим! — с вызовом повторил Герман.
3
Всех штабных работников, членов сельских и прочих комитетов поднял на ноги Плужников: план Германа, одобренный Антоновым, утвердил комитет союза и в остававшиеся два дня до начала наступления красных все работали до того, что к ночи с ног валились.
Хитрая готовилась игра! В нее решил Антонов втянуть тысячи мирных людей, поднять и вывести их из сел юго-западного края губернии: вот, мол, как встречают вас мужики, как от зверей уходят от вас!
Сотни агитаторов сеяли в округе слухи о появлении Дикой дивизии азиатов и латышей, надрывая глотки, расписывали картины ужасов, читали акты и показания пострадавших, плели небылицы о сожженных селах, вырезанных семьях, о пытках и истязаниях…
Сторожеву было приказано собрать митинг в Двориках.
День был праздничный, морозный. Школа не вместила всех желающих послушать очередное выступление Ишина: любили мужики его веселую, разухабистую речь, его шуточки, поговорки и побасенки.
Митинг открыли около церкви. Люди плотно обступили паперть, на самых верхних ступеньках ее, опираясь на палки, стояли старики и старухи.
Ишин, поблескивая подловатыми глазами-щелочками, с увлечением рассказывал о нашествии «дикарей».
— Они идут, — врал Иван Егорович, — грабят и расстреливают мужиков, баб и ребятишек. В Загрятчине убитые и замученные лежат горой выше дома. Один выход у вас, отцы: отступать. Прячьте хлеб и овес, отсылайте на хутора молодых девок и баб. А вы, мужчины, запрягайте лошадей и уходите вместе с нами. Степаныч приказал главным своим силам охранять ваше отступление. Покажем мучителям: мы не хотим встречаться с вами, видеть вас и слушать ваши речи не желаем.
Митинг кончался, когда в село прискакали всадники, их лошади тяжело дышали. За ними мчались две подводы; груз на них был покрыт веретьем.
— Братцы! — закричал Герман, не сходя с гарцующей лошади. — Вот полюбуйтесь, что делают эти азиаты! — Он нагнулся и сдернул с саней веретье.
Толпа окружила подводы. Завыла истошным голосом какая-то баба. За ней закричали, запричитали другие.
Народ все плотней окружал сани.
Сторожев еле пробрался к одной подводе, и то, что он увидел, заставило побледнеть даже его: вдруг ослабли колени, свело челюсти.
В розвальнях, на соломе, лежали трупы людей; были они голы и смотрели на мир страшными черными впадинами — выколотые глаза висели на щеках. Волосы спалены и торчали, как во время засухи торчит редкая ржавая трава; носы отрезаны, рты разодраны до ушей.
— Граждане! — закричал Герман. — Обратите внимание! Эти мерзавцы пытали наших братьев. Под ногтями у них ржавые иголки, глядите!
Снова завыли бабы, безмолвно плакал Фрол Петрович.
— Их пытали трое суток! — орал Герман. — За что — неведомо. Мирные люди — женщины, старики, а вот этот, — он показал труп поменьше, — мальчишка, пяти лет нету. Граждане! Вот что делают они над нами, азияты!
Еще один всадник на лошади, покрытой инеем, прискакал в село. Он передал Ишину пакет и умчался. Вместе с ним уехал Герман — он повез страшный свой груз в другие села.
Ишин распечатал пакет и снова обратился к народу:
— Старики! Дикая дивизия идет сюда. Нынче в ночь она будет здесь. Как ударим в набат, выезжайте!
И словно ураганом разнесло толпу.
Бледный, позеленевший, Сторожев стоял, прислонившись к телефонному столбу, его тошнило.
— Иван Егорович, это что, в самом деле красные наделали? — спросил он.
Ишин, не ответив, похабно ухмыльнулся и отошел. Ему ли не знать, откуда взялись эти люди! Ему ли не известно, как Герман Юрин, поймав где-то пятерых коммунистов (да и коммунистов ли?), убил и приказал Ваньке Быку, палачу контрразведки, разделать трупы.
— Повидней освежуй, — наказывал Герман. — Чтобы пот прошибал!
— Да уж не впервой! — отвечал палач, мясник по профессии, худенький, сморщенный, красноглазый человек, неведомо за что прозванный Быком.
Герман возил по селам обезображенные трупы. Голосили бабы и дрожали от страха мужики.
4
Вечером к Сторожеву прибежал трясущийся Андрей Андреевич. Он побывал в десяти избах, там от него отмахивались и гнали прочь — люди были заняты своими делами, своими думами.
Он не за себя дрожал — за лошадь боялся Андрей Андреевич, за бесценную серую кобыленку, выхоженную собственными руками.
— Петр Иванович, — почти плакал он, — неужто, того-этого, и меня тронут?
— А что ты за птица! — с насмешкой спросил Сторожев. — Протокол о присоединении к Антонову подписывал?
— Подписывал!
— В комитете состоишь? Состоишь. А лошадь кто тебе дал? И лошадь заберут, и свинью зарежут. И тебя заодно!
— Зарежут? — с великой тоской переспросил Андрей Андреевич.
— И глазом не моргнут! Для них что ты, что я — один черт, одной веревочкой связаны! — убежденно отвечал Сторожев.
Ночью Андрей Андреевич заколол свинью, разделал ее, взвалил тушу в сани, накрыл соломой и крепко привязал к передку.
Завернула непогода. Всю ночь напролет шли через село антоновские полки, тянулись подводы из дальних сел: мужики увозили детей и жен, сундуки, битую скотину.
Ослепленные метелью лошади брели наудачу по дорогам и целине, натыкались друг на друга, создавали заторы, а сзади напирали все новые и новые подводы. Обезумевшие люди резали сбрую, бросали сани и верхом выбирались из несусветной свалки.
На рассвете загудел и в Двориках набат, вохровцы стучали в окна:
— Красные близко!
Трясущимися от страха руками запрягали мужики лошадей, призрачными тенями метались от изб к саням, ругались, плакали, молились.
Андрей Андреевич, закутав ребят в тряпье и рваный полушубок, умчался вместе со всеми. В поле его догнал Фрол Петрович. Друзья поехали вместе.
Где-то далеко строчили пулеметы, в селах надрывно гудел набат, бежали люди, ломались сани, падали лошади…
Верстах в десяти от села на задние подводы в темноте напоролся антоновский полк. Кавалерия шла напрямик, прокладывая дорогу плетками и прикладами винтовок, кони топтали людей, стрельба приближалась. Тысячи подвод неслись по полю, — избивая лошадей, люди уходили от смерти.
Метель не прекращалась всю ночь, дороги занесло, да и никто их не искал, — отступающие врывались в деревни, и новые сотни подвод присоединялись к ним.
Где-то верстах в пяти от Токаревки, очень близко сбоку, раздались выстрелы — отступающие круто повернули лошадей в другую сторону, и оттуда неслась встречная волна.
И вот все смешалось, сбилось в кучу, раздались вопли, стоны, треск дерева, дикая ругань, щелканье кнутов. Мимо Андрея Андреевича на паре добрых лошадок проскакала на возу, нагруженном доверху, Прасковья Сторожева, вохровцы расчищали ей путь. Данила Наумович, поспешно выбрасывал из саней сундуки и туши овец. Баптист — председатель комитета плелся по обочине, ничего не видя, распевая псалмы. Андрей Андреевич подумал: «Уж не рехнулся ли он, часом?»
Фрол Петрович потерял в свалке лошадь: она сломала ногу, сани разнесло в щепки. Какой-то антоновец по просьбе Фрола Петровича выстрелом из револьвера прекратил муки мерина, что верой и правдой служил хозяину семь лет. Долго смотрели друзья на валявшегося мерина, крупные слезы катились по щекам Фрола Петровича. Андрей Андреевич сбросил свиную тушу, усадил друга в сани и тронул кобылку, но тут подбежал Герман Юрин.
Растерзанный, весь в крови, он схватил лошадь за узду и зарычал:
— А ну, выпрягай, дед, если не хочешь пулю в лоб!
— Милок! — Андрей Андреевич затрепетал от страха. — Дак мне ее сам Степаныч дал…
— Он дал, я возьму. А ну, поворачивайся, козья морда!
Фрол Петрович и Андрей Андреевич повисли на его руках, перепуганные детишки закричали. Герман вытащил пистолет, взвел курок. Андрей Андреевич, устрашенный свирепым видом Германа, трясущимися руками выпряг кобылу. Герман вскочил на нее, огрел плетью и понесся прочь.
А люди все скакали, сзади напирали антоновцы, выстрелы слышались теперь со всех сторон. Обезумевший людской поток мчался к линии железной дороги.
Андрей Андреевич плакал, и теперь Фрол Петрович утешал его. Потом они укутали детей, каждый взял себе на руки самых малых, дети постарше плелись за ними, плача и падая. Андрей Андреевич не переставал выть. Плакал он по погибшим своим мечтам, по кобыле, вспоминал злую свою жизнь. Снова нужда впереди, промерзшие углы хаты, дикие драки крыс под печкой…
5
На вершине кургана, откуда открывалась широкая панорама бесконечных полей и далей, утопавших в морозном мареве, трое военных, в их числе тот усатый, что встречал Антонова-Овсеенко, сидя верхом на конях, рассматривали в бинокли мешанину лошадей, саней, пеших и конных, столпившихся верстах в трех от кургана.
— Они, кажется, сошли с ума, — опустив бинокль, задумчиво промолвил молодой военный с командирскими нашивками на шинели. — Где ни проезжали — пустые села. Какая сила сдвинула эти десятки тысяч с места?
— И антоновцев что-то не видно, — заметил другой военный. — Между тем разведка донесла, товарищ комдив: пять отборных полков Антонова прошли рейдом через этот район в направлении Токаревка — Мордово.
— До Токаревки верст пять. — Комдив снова вскинул бинокль к глазам. — Ясно, мужики мчатся туда. Вон и элеватор виден. Что с ними делать?
— А может быть, антоновцы между ними? — подал голос усатый военный. — Дать тги-четыге выстгела из огудий, газогнать эту банду.
— Стрелять по мирным людям? — рассердился комдив. — Да вы с ума сошли! — Он обернулся к военному, стоявшему рядом с ним. — Отдайте приказ окружить отступающих крестьян. Потом разберемся, кто там правый, кто виноватый. И ведите их всех в Токаревку. А командиру бронепоезда передайте: пусть не вздумает палить по ним.
Военный дал лошади шпоры и помчался с кургана к цепи конников, медленно двигающейся по полю невдалеке. Комдив пожал плечами и раздумчиво молвил:
— Что же это такое? Наваждение или злая шутка?
На вершину кургана выскочил конник.
— Товарищ комдив, послан начальником разведки дивизии. Силы бандитов до пяти полков, прикрывшись отступающими крестьянами, прорвались в районе Березовка — Абакумовка и ушли на северо-восток во главе с Антоновым.
Комдив, выслушав его, откинулся на луку седла и долго смеялся.
Прискакавший разведчик и усатый военный смотрели на него, как на помешанного.
— Хитер, мерзавец! Ах, сукин сын, черт бы его побрал! Ведь надо же такое выдумать! И демонстрацию ненависти к нам устроил и стратегическим ходом блеснул. Ну, каналья! — Он откашлялся, тронул лошадь. — Что ж, поедем в Токаревку разбираться.
6
В Токаревке, недавно выдержавшей ужасы сторожевской осады, столпотворение: улицы забиты подводами, мужиками, бабами. Жены ищут пропавших мужей, мужья — жен, дети — родителей. Кое-как командиры навели порядок, отпустили подобру-поздорову женщин, стариков и детей, а мужчин начали переписывать. В этой несусветной бестолковой толчее, в шуме и гвалте, пробираясь сквозь толпы испуганных, растерянных людей в поисках Листрата, который мог бы выручить своих из беды, Фрол Петрович потерял Андрея Андреевича. Тот, оставив ему детей и сказав, что в «момент обернется», исчез в толпе. Поначалу Фрол Петрович терпеливо ждал его. Прошел час-другой, Андрей Андреевич не возвращался. Фрол Петрович, обремененный ребятишками, метался в человеческой мешанине, то расспрашивая, где найти Листрата, то тщетно разыскивая друга-приятеля.
А с другом-приятелем приключилась беда. Он был почти рядом с вокзалом; ему сказали, что там в какой-то теплушке помещается штаб токаревских коммунаров. Однако до теплушки ему добраться не удалось. Двум красноармейцам, случайно обратившим внимание на Андрея Андреевича, его расспросы показались подозрительными. Они задержали его и поставили в длинный хвост захваченных крестьян. В голове хвоста на перроне стоял стол, а за ним сидел командир, уставший от мотни в седле, рассерженный возней с мужиками, которые пороли ему бог знает что. Он сердито допрашивал их, иных тут же под конвоем отправлял в пустые вагоны, застрявшие на станции, других отпускал, выписывая им пропуск. Когда дошла очередь до Андрея Андреевича, красноармейцы доложили командиру о его странном поведении и настойчивом желании разведать, где находится штаб.
Командир под горячую руку решил: «Ага, искал штаб! Ясно, переодетый бандит».
— Зачем тебе нужен штаб? — командир вонзил в Андрея Андреевича глаза, словно прощупывая его.
— Там Листратка сидит, — бормотал насмерть испуганный Козел. — Насчет деток я, того-этого… Чтоб, значит, выручил. И кобылку чтоб поискал… Двориковские мы.
— Ты, дед, не темни. Ты бандит, вот что я тебе скажу. В комитете состоял?
Андрей Андреевич, не слыша предупреждающего покашливания стоявших позади, простодушно сказал, что, мол, точно, в комитете он состоял.
— Взять! — распорядился командир, и красноармейцы тотчас стали позади Андрея Андреевича.
— Куды ж ты меня? — чуть не рыдая, лепетал Андрей Андреевич. — У меня ж детки малые… Да кубыть, того-этого, сам я в комитет пошел. Мир выбрал, добрый товарищ, мир.
— В Тамбове разберутся.
— Как в Тамбове? — ужаснулся Андрей Андреевич.
— А так. Посидишь в тюрьме, дойдет до тебя черед, все выяснят. Следующий!
Дней через десять Андрей Андреевич сидел в тамбовской тюрьме вместе с сотнями крестьян, попавших в «плен».
7
Фрол Петрович избежал печальной участи дружка. Потеряв надежду разыскать его или Листрата, он кое-как выбрался из Токаревки. Патруль остановил его. Однако пожилой крестьянин с пятью детьми показался командиру человеком вполне безобидным, и он, даже не спросив у него пропуска, велел идти дальше. Держа малых ребят на руках, прочим строго-настрого приказав уцепиться за его шубу, Фрол Петрович вышел на дорогу к Дворикам. Верстах в шести от станции его встретил конный разъезд. Поговорив с Фролом Петровичем, молодые веселые парни, вовсе не похожие на «азиятов», взяли к себе в седла детей, сокрушенно качали головой и никак не могли взять в толк, куда и зачем бежали эти люди.
В ближайшем селе Фрола Петровича и детей накормили, уложили детей спать; командир кавалерийского эскадрона, ночевавший в той же избе, выслушал от угнетенного Фрола Петровича трагическую историю бегства, проникся жалостью к пяти ребятишкам, оставшимся без отца, и пообещал Фролу Петровичу навести справки об Андрее Андреевиче.
Под вечер Фрол Петрович пришел в Дворики.
Здесь стояла кавалерийская дивизия и штаб ее. Бойцы и командиры были в смятении. Они проехали десятки сел, и только испуганные старухи и старики встречали их, униженно кланялись, на вопросы о мужчинах несли околесицу, голосили, просили пощады и, наконец, рассказывали об отступлении.
Молодой комдив, освободившись от хлопотливых Дел в Токаревке, ходил по избам, утешал плачущих, ласковыми речами доходил до бабьих сердец, и они открыли ему все, что было.
Комдив зашел к Фролу Петровичу — первому вернувшемуся в село мужику. Тот, в который раз за эти дни, рассказал о своих мытарствах, сокрушался об Андрее Андреевиче и его сиротках, не таясь, признался в том, что и он «ходил» в антоновском комитете, объяснил, как это случилось, просил комдива помочь в розысках друга-приятеля. Тот тоже обещал навести справки, а пока суд да дело, устроил трех осиротевших ребятишек (двух Фрол Петрович взял к себе), приказал бойцам починить хату Козла, навести порядок во дворе и распорядился оставить на попечение Фрола Петровича сильно охромевшую лошадь из обоза, сказав, что коняга еще послужит Андрею Андреевичу. Фрол Петрович, видя все эти хлопоты и заботы, верил и не верил искренности красного командира; ему все мерещилось, что и это одна видимость.
Поодиночке, пешком и на лошадях возвращались в село злые и смущенные мужики; тоска и страх сжимали их сердца. Бабы с радостными воплями бежали навстречу. Молодые парни в шинелях, соскучившись по своему извечному делу, хлопотали во дворах, наводя там порядок, помогали хозяйкам, держались чинно и лишь укоризненно покачивали головами, когда хозяева заводили речь об отступлении.
Вечером комдив собрал крестьян в школу. Народ дивился: никто не стоял с винтовками у дверей, никто не грозил «вычесать» плетьми, не матюкался, не орал.
— Где же Дикая дивизия? — допрашивал всех Фрол Петрович.
— Да набрехали нам! — отмахивались от него.
Слушая рассказ комдива о подлой затее Антонова, о том, чего она стоила мужикам сотен сел, Фрол Петрович мрачнел с каждым часом: чудовищный обман раскрывался перед ним.
Командиры и политические работники дивизии с любопытством рассматривали людей, вставших против всей страны. А мужики слушали комиссара дивизии, командиров и помалкивали: еще слишком прочно гнездилось в их душах недоверие к красным. Комдив просил мужиков сказать что-нибудь, а они дымили цигарками, скребли в затылках. И молчали. Высунулся Демьян Косой, бедняк с Дурачьего конца, сосед Андрея Андреевича.
— Прошу прощенья, гражданин-товарищ, — обратился он к комдиву, — я извиняюсь. Все, что ты сказывал, мы слышали от вашего брата и раньше. А ты нам вот что скажи: что слыхать насчет разверстки и вольной торговли? Народ дюже на этот счет тоскует.
Баптист, председатель комитета, чудом избежавший плена, недобро взглянул на Демьяна. Однако тот не испугался и продолжал с пристрастием допрашивать комдива.
Комдив долго говорил о трудностях, о разрухе, о том, как нужна была продразверстка, но об отмене ее сказать ничего не мог.
Мужики, услышав этот ответ, помолчали, повздыхали и повалили к выходу. Напрасно комиссар просил остаться бедноту и фронтовиков — их словно не было в селе.
Дня через два дивизия ушла.
Глава пятая
1
Лешка частенько наезжал из Грязного в Дворики и, если не было дел, шел к Наташе, засиживался допоздна. Когда ребятишки Андрея Андреевича укладывались спать, а следом за ними и Фрол Петрович начинал похрапывать, Наташа и Лешка залезали на печь, укрывались зипуном, шепотом говорили о жизни, о любви, целовались, и бессонная ночь летела быстро.
Фрол Петрович знал, почему в такие ночи пустует постель Наташи, вздыхал и томился тоской: неженатыми живут ребята, Лешка — парень неуверенный, вдруг опозорит дочь, бросит? Но разговор о свадьбе все откладывал да откладывал. Да и не до того ему было: он все ждал Андрея Андреевича, ужасался при мысли, что его могли убить или упрятать в тюрьму, каждый день наведывался к детям Андрея, жившим у сердобольных соседок, спрашивал, не объявился ли, часом, их отец.
Пропал друг сердечный, сгинул, и узнать не у кого, где он, что с ним стряслось! Черно было на душе Фрола Петровича еще и потому, что не мог он простить Антонову обманного отступления. Люди потеряли лошадей, последнее добришко, пятеро мужиков из Двориков попали в «плен», о них не было ни слуха ни духа.
«Может, и Андрей с ними? — тоскливо думал Фрол Петрович. — Ахти мне, горестному, кругом лжа и обман… И пятеро сироток. Нет, надо искать Андрея, выручать из беды друга-приятеля!»
Наташа и Лешка тоже не думали о свадьбе. Да и какая там свадьба, завирухе конца не видно.
Ночами Лешка, как умел, объяснял антоновскую «правду», привозил ей листовки, она читала их, и казалось девке: на край света пойдет за Ленюшкой, знающим, как покончить с мужицкой бедой.
— В отряд запишусь, — как-то сказала она ему.
Лешка приподнялся на локте и грубо отрезал:
— Я те дам отряд! Шлюхой захотела быть?
— Маруся Косова ездит же…
— Маруся Косова — дрянь баба. Она с Антоновым путается, ей один конец. У нее батька и братья в полках, ей податься больше некуда. А тебе чего там делать?
— С тобой быть… Лешка, а ну, как убьют тебя красные?
— Не убьют, у меня кровь заговоренная.
— Если убьют, в отряд уйду, — сверкая глазами, шептала Наташа. — Сама резать красных буду. У-у, проклятые, не дам спуску, не гляди, что я девка!
И Лешке в такие минуты становилось страшно, и совестно ему было: смутил он тихую, мирную жизнь девушки.
А она забеременела; ненасытной была в любви, забывала все, кроме Лешки, кроме милых его рук, терпких его губ.
Однажды открылась. Засмеялась тихим счастливым смехом, когда впервые услышала толчки под сердцем. Лешка целовал ее и шептал:
— Сын, сын, Наташка, сын будет!
И она смеялась, смех ее слышал Фрол Петрович, крестился и охал.
Порядили ребята пожениться на днях и зажить по-людски.
Да не пришлось!
2
Недели три спустя после отступления Антонова Листрат в первый раз в одиночку заскочил в Дворики — навестить мать.
Он пробрался в Дворики тайком. Впрочем, разведка сообщила, что сельские комитетчики в тот день уехали на уездное совещание «по текучему моменту», милиционеры либо спали, либо играли в картишки, забравшись в теплое помещение комитета, дозорный на колокольне, должно быть, уснул, а караульных Листрат Григорьевич объехал стороной. Задами он пробрался к ветхому своему дому.
В этом враждебном селе, близ жалкой, пересыхающей летом речки, стояла родная избенка, и знал Листрат: сидит там у замерзших окон одинокая старушка мать, ждет своих сынов, своих соколов, слушает, не раздастся ли в угрюмой, настороженной тишине звон подков.
Листрат привязал серого неуклюжего жеребца под развалившимся навесом.
«Все идет прахом, — мелькнула мысль, — без мужика двор не двор!»
Он всыпал в кормушку овса, высморкался и тихо вошел в избу.
Мать сидела у окошка, смотрела в заречную даль и перебирала привычным жестом концы старенького платка.
— Здорово, маманя!
Старуха обернулась, засмеялась, заплакала, по землистому лицу ее покатились обильные слезы.
— Листратушка, — шептала она, — вот и Листратка приехал. — Аксинья сорвалась с места и кружилась вокруг сына, всплескивая руками.
— Ну, ну, раскудахталась, — с грубоватой нежностью заговорил Листрат. — Поесть бы дала.
— Листратушка, милый сокол! Да чем же мне тебя накормить-то? Щи есть да каши с молочком наложу.
«Каторга, — подумал Листрат. — Так вот всю жизнь и мечется, двух сыновей вырастила, а какая от них радость?»
Мать поставила на стол миску со щами, положила ложку, хлеб и уставилась на сына влажными счастливыми глазами.
Печальна была ее жизнь! Звали старуху Аксиньей, но люди давно забыли ее имя. За хриплый, надорванный голос прозвали Хрипучкой, за неудачную, злопечальную судьбу — Каторгой.
Поди же ты, не задалась жизнь человеку! Пьяница муж, подлец и безобразник, выбил человеческую душу, ушли на войну сыны.
И не выплакать старым глазам горя, и вздрагивают в рыданиях сухонькие плечи, и все горше жизнь, и редки ее улыбки.
Листрат ел и не спеша выспрашивал о сельских новостях. Было ему хорошо, не хотелось думать, что вот через час снова поедет он в туманную морозную даль и снова надо настораживаться, выглядывая врага.
3
Дверь с визгом открылась, и вошел Лешка — в папахе с зеленой полоской, в плотно подпоясанной поддевке, вооруженный. Он вошел и направил на Листрата револьвер.
— Брось баловаться! — прикрикнул Листрат и зачерпнул ложкой кашу. — Ну, брось, говорю, сам стрелять умею.
Мать, онемевшая в первое мгновение, ахнула, потом вскочила, забегала, захлопотала, заулыбалась, и по бледным щекам снова потекли слезы.
— Леня, Лешенька, Ленечка!.. Господи, вот и съехались соколы, вот и вместе. Раздевайся, сынок. Он не тронет, Листратка-то. Ты не тронь его, Листратушка. Не тронешь ведь, а?
Она то умоляюще смотрела на Листрата, то дергала за поддевку младшего — розовощекого, безусого Лешку, то принималась дрожащими руками расстегивать его пояс и опять бежала к Листрату.
Листрат вытер усы, посмотрел сурово на брата.
— Ну, чего стал? Садись. Поди, есть хочешь? Вот кстати и гостя к обеду принесло. Не стреляться же нам с тобой в избе. И так еле держится.
Лешка недоверчиво глянул на брата, торопливо сбросил шапку, сунул в кобуру револьвер и обратился к матери:
— Вот встреча, елки зеленые! Ну что ж, теперь бы выпить?
— Припасла, припасла бутылочку, — прохрипела Аксинья.
— Ты что же, — спросил Листрат, — лошадь мою не видал, что ли?
— Нет, кобылу позади избы привязал.
— Ишь ты, сукин сын, — нахмурился Листрат, — сам в избу, а лошадь на холоде… Поди, она тоже жрать хочет… Ну, сиди, сиди! — крикнул он, видя, что Лешка поднимается. — Я в хлев ее поставлю. Овса-то нет?
— Мы у мужиков овес не грабим, это ваше дело грабить. Мы мужика не трогаем.
Лешка зло скривил рот, а Листрат усмехнулся:
— Ну, не ерепенься, защитник мужицкий! А овса нам, между прочим, выдали. — И вышел из избы.
— Вот так принесло меня, — вслух подумал Лешка. — Ну, добром нам не разъехаться.
— Ничего, ничего, Ленюшка, я ему скажу, Листратке-то, я ему прикажу, он не тронет, — успокаивала мать.
Лешка разделся, одернул вышитую петухами рубаху, расчесал перед осколком зеркала русые кудри, покосился на небрежно оставленный Листратом браунинг, вынул из кобуры паршивенький «смит-вессон» и сунул его в карман кожаных галифе. Когда Листрат вошел в избу, Лешка глотал щи, на столе стойла бутылка самогона, а мать крошила в Миску соленые огурцы.
— Хорошая у тебя лошадь, — сказал Листрат, согревая у печки закоченевшие руки. — Давно ходит?
— С осени. В разведке под Сампуром был, одного вашего хлопнул. Так с седлом и перешла. Засекается только.
— Хорошая кобыла, — повторил Листрат и, скользнув взглядом по Лешкиной фигуре, заметил: — Красуемся все, защитник? Тебя, что же, мужики просили их защищать, или ты по своей воле?
Лешка, краснея, ответил:
— Мы свободу мужику добываем.
— Ишь ты, — усмехнулся Листрат, — тоже, стало быть, за свободу? Скажи, пожалуйста, как сошлось: и ты мужику свободу добываешь, и я тоже. И бьем Друг Друга. Как же это выходит?
Лешка не нашелся, что сказать.
— Так, Леша. В каких же ты чинах у Антонова состоишь, какая у тебя бандитская должность?
— Ты потише! Насчет бандитов дело темное. В Вохре я, — облизывая ложку, заносчиво отвечал Лешка. — У нас начальство крепкое, не то что у вас. Наш командир — Сторожев, Петр Иванович. У него и служу.
— Так. У старого хозяина, стало быть? Все хозяев себе ищешь, никак не можешь без хозяина обойтись, а?
Лешка опять смолчал. Листрата разбирала злоба.
— Ты сказал: за свободу бьешься. Вы что же, и Петру Ивановичу свободу заодно завоевываете? Чтоб, значит, вместо трех работников четырех нанял, а мы к нему опять в холуи?
Мать торопливо, точно боясь, что ее не дослушают, стала жаловаться, что Петр Иванович дал ей муки пятнадцать пудов за Алешкино услужение, и мука-то затхлая, а теперь дня не пройдет, чтобы не упомянул про долг и не посрамил ее нехорошими словами.
Лешку залило пламенем, а Листрат только шевельнул бровью да посмотрел сбоку на брата.
— Ну, выпьем, что ли? — сказал он сурово. — Выпьем за свободу, брат, а? Пес с ней, как говорится, какая она на данный момент, красная или зеленая.
Лешка нацедил в мутные граненые стаканы самогона. Листрат понюхал содержимое, потом, закинув голову, выпил крепкую пахучую жидкость и положил в рот кусочек огурца.
— Здорово ты пьешь! — восхищенно сказал Лешка.
— Привычка, — подмигнул Листрат. — Недаром в Царицыне шесть лет в слесарях был. В Царицыне люди здорово пить умели. Пыль-то там в глотку пластом ложится, вот ее и отмачивают. Там, брат, и пить умеют и воевать умеют.
Братья помолчали.
— А зря ты со мной в Царицын не поехал, — продолжал Листрат. — Право слово, зря. Побывал бы ты в Царицыне года два назад осенью, увидал бы настоящих людей. Там, брат, у нас Сталин был, вот голова человек, железный человек, умница. Против Сталина ваши Антоновы — дрянь, тьфу! А теперь Ленин в Тамбов комиссара особого назначения товарища Антонова-Овсеенко послал. Этот большого ума человек! Вот погоди, возьмется он за ваших хозяев, камня на камне не оставит! Он, брат, армии громил, а ваше кулачье в три счета перетряхнет. Эх вы, тюхи да матюхи!
Лешке хотелось ответить что-нибудь обидное, такое, что бы рассердило Листрата, взорвало его. Он прищурился, скривил рот в усмешечку, но обидных слов не находилось.
— За нас народ стоит, — пробормотал он. — И мы за народ. Мы за землю воюем. Вот.
Листрат захохотал.
— Скажи, пожалуйста, — шумно сказал он. — Петру Ивановичу землю отвоевывает!
— Всем мужикам, — нахмурился Лешка. — Вы у мужиков землю взяли да совхозам отдали!
— И тебя, стало быть, землей обидели? У тебя тоже землю отняли? У тебя, конечно, большие земли были! Погляди, маманя, на борца за крестьянское дело. Родила дурака на свою шею. В других губерниях честь честью к весне готовятся, а тут вас, дураков, усмиряй. Воины!
Лешку взорвало.
— Ты нас не тронь! — закричал он, и глаза его налились яростью. — Я твоих не трогаю, ты моих не касайся. Лакай самогон да помалкивай. В других губерниях вашей власти тоже скоро конец будет. Дай срок — и тебя на веревку потянут.
— О? — Листрат засмеялся и налил в стакан самогону. — Неужто конец? Ты мне по родству осину покраше определи, Леша. И мамаша тебя просит. Кланяйся, мамаша, сынку — он брата своего вешать удумал!
Листрат рассмеялся так весело, что и Лешка повеселел. Мать сидела и ничего не понимала. Да разве поймешь? Ездят люди, злобятся друг на друга и каждый расхваливает свое дело…
Но когда Листрат насмехался над Петром Ивановичем, Аксинья и радовалась и содрогалась. Петр Иванович казался, ей вечным хозяином, и вечно должны были у него батрачить Аксиньины дети: пять лет тянул лямку Листрат, поломойкой ходила на сторожевский двор сама Аксинья, потом Лешка пошел батрачить к Петру Ивановичу.
— У него все мужики в долгу, — шептала Аксинья Листрату. — Он захочет, так все село вот так зажмет, — и Аксинья сложила свои пальцы в хрупкий кулачок.
Листрат с печалью смотрел на нее, сжавшуюся, жалкую, и вспомнил: много лет назад, утром, привела она его, мальчишкой, к Петру Ивановичу, а он стоял на крыльце избы суровый, едва слушал просьбу Аксиньи вывести в люди ее сынишку и баском выговаривал:
— Невыгодное оно дело. Одна кормежка чего стоит. Ну, пускай его, так и быть, бедны вы очень. Господь нищих велел не забывать. Да чтоб не баловаться. У меня строго — выдеру, так не сядешь.
Листрат вспомнил об этом, поморщился, скулы у него сурово дрогнули, и он сказал:
— Сжать его в кулак, потечет из него дермо, из Петра Ивановича вашего. Выдумываете себе хозяев, а они ж над вами крутят.
Охмелевший Лешка лениво пил самогон. Листрат машинально крутил цигарку.
— Много у Сторожева народа в отряде? — спросил он Лешку.
Тот вздрогнул, потом тихонько засмеялся:
— Видала, маманя, умника? В шпионы меня по пьяному делу определяет. А еще старший!
Ластрат поднял на него взгляд, полный горечи.
— Вы зачем народ бьете? — закричал Лешка.
— Не мы первыми в Драку полезли, — гневно обронил Листрат. — Не мы драку начали, а Петры Ивановичи. Они голову от злости потеряли, животами думать стали. Почуяли, собачьи дети, что власти ихней конец. Повоевать захотелось? Ну, навязали драку — не жалуйтесь. Хотели жирок с них срезать, а теперь всю кровь поганую выпустим.
Листрат стукнул по столу кулаком, больно ушибся и рассвирепел еще больше.
— Тьфу ты, черт! — засмеялся Лешка. — Тоже оратель нашелся. Поглядим, как вы разговаривать будете, когда до конца дело дойдет. Грабить да приговаривать, что вы за бедных, вы горазды.
Листрат, не поворачивая головы, спросил:
— А ты за кого? Ты сказал, что ты тоже за бедных?
— За бедных, ясно. Мы все за бедных!
— И Петр Иванович за бедных?
— Что ты одно заладил: Петр Иванович да Петр Иванович! Не Петр Иванович голова! У нас и Антонов есть! Он на каторге страдал!
— А у Антонова тоже хозяин есть, а хозяин его — Петр Иванович. — Листрат опять подмигнул Лешке. — У Петров Ивановичей ваш Антонов до поры до времени вроде собачки на цепочке сидел. А сейчас его спустили. На-де, полай, покусай советскую власть. Ан-то-нов! Много бы ваш Антонов без кулаков да без вас, дураков, сделал.
Листрат, крякнув, допил самогон, собрал в щепоть остатки огурца и сунул в рот. Потом, улыбнувшись, как бы невзначай бросил Лешке:
— А помнишь, как он тебя драл, Петр Иванович? Это когда на сливе тебя поймал, а? Да потом мать секла — не воруй. Да я добавил: когда бьют, сдачи давай. Эх ты, Сеченый, — усмехнулся Листрат. — Тебя и сейчас Сеченым-то зовут?
Лешка побагровел.
— Не тронь!
— Сеченый, ха-ха-ха! — заливался Листрат. — Ах, смех! Его Петр Иванович сек, а он ему волю воюет, а-ха-ха-ха!..
— Не трожь! — закричал Лешка, хватаясь за карабин. — Не тревожь душу, а то сейчас дух вышибу!
Листрату стало жаль брата.
— Ну, ладно, будет. Эх, ты, какой нервный стал, а мальчишка ведь, щенок еще! Жениться бы тебе, а ты воевать!
— И то хочу, — угрюмо сказал Лешка.
— Но? Маманя, Лешка-то жениться вздумал! — Листрат заговорил ласково, улыбаясь в пышные белокурые усы. — На ком же, Лешка? Кто такая?
— Фрола Баева Наташа.
— Знаю, знаю, — сказал Листрат. — Золотая девка, маманя. И Фрол Петрович мужик ладный, хозяйственный.
— Посоветоваться с маманькой приехал, — прибавил, краснея, Лешка. — Взять бы к нам в избу, беременная она.
Аксинья заулыбалась.
— Женись, женись, — сказал тихо Листрат. — Авось окончим скоро войну, все устроится. Я вот тоже женюсь, когда эту канитель окончим. Есть у меня в Царицыне одна краля. — Листрат смущенно улыбнулся. — Пять раз с ней свадьбу назначали. Назначим — бац, в бой надо идти… Ну, ничего, и на нашей улице будет праздник. — Листрат помолчал. — А теперь пойдем, браток, поглядим лошадей, ехать пора.
4
В дырявом хлеве телка жевала солому. Рядом мирно бок о бок стояли подседланные лошади.
Листрат ласково похлопал по крупу Лешкину серую с подпалинами кобылу и посоветовал:
— Не дай воды безо времени! Сгноить тебя мало, если такую лошадь испортишь. Она же для хозяйства — клад. Скажем, к примеру, пахать. Глянь, грудища какая — эта тебе все вывезет.
Голос у Листрата, когда он сказал о пахоте, стал как-то теплей, родней, и Лешка почувствовал, что Листрат очень стосковался по хозяйству. И самому ему захотелось росистым утром походить за плугом по прохладной рыхлой борозде.
— И чего только люди воюют? — шепнул он.
— Ты своих спроси. Ты их спроси, куда полезли, с кем драться вздумали, а? И ты, дурак, тоже! Я-де за бедноту пошел!
— За бедноту я, — согласился Лешка, и ему захотелось, чтобы Листратка сказал что-то недоговоренное, неясное, но очень важное.
— Дурень! Ежели за бедноту пошел, так не туда попал, — усмехнулся Листрат. — Тебе бы к нам ехать, ежели ты за бедноту. Ты сочти, много у вас бедноты-то?
Лешка молчал. Он наблюдал, как Листрат ловко поправлял на лошади седло, опустил подпругу и знающе ощупывал живот, грудь, ноги кобылы.
— Первый сорт коняга, — сказал он. — Хорошая лошадь! Я бы и то меняться стал.
Лешке захотелось сделать брату приятное.
— Давай, Листратка! Давай мне твою лошадь! А то испорчу кобылу, а ты, может, упасешь ее до мира.
Листрат презрительно посмотрел на Лешку.
— Вот воинство! Да разве можно боевую лошадь менять, а? Я с конем свыкся, меня не разделишь с ним, он меня насквозь знает, без слов чует, чего я от него хочу… А ты — меняться! Чему вас учат, дураков?
Лешка не вытерпел и закричал:
— Да чего ты нас все порочишь?
— А то порочу, — строго сказал Листрат, — что так и есть — дураки вы. С кем вы драться, говорю тебе, лезете? Ну, вы эту губернию завоевали, еще три завоюете, а у нас-то еще пятьдесят останется. Мы крови не хотим, мы ждем, когда вас мужик раскусит, повадку вашу узнает волчью. Подожди, навалимся — запищите!
Лешка гневно закричал, телка, испугавшись, перестала жевать, а нервный Листратов жеребец повел ухом.
— Жать вы мастера!
— Ишь ты, — поддразнил Листрат, — таких не жми — беды наживешь.
— Ты не отшучивайся, — побагровел Лешка, — ты шутки не шути. Ты все меня высмеиваешь, а не скажешь: вы-то за что воюете? Вам-то чего надо?
Листрат вытянул из кормушки былинку, перегрыз ее и задумчиво молвил:
— Это верно, этого я не говорил. Мне думалось: мы из одного гнезда и знаем все одинаково. Да вот гнездо-то одно, а цыплята разные. Чего мы хотим, Алексей Григорьевич? Мать-то всю жизнь слезы льет. Это ты знаешь? Вот мы все слезы всех таких матерей, как наша, в чан соберем и в нем Петров Ивановичей утопим, чтобы и на расплодку не оставалось. Чуешь?
— А нас, — заикаясь и отводя глаза вбок, спросил Лешка, — тоже в чан?
— Зачем? Вы, как котята слепые, тычетесь мордами, да все в угол попадаете. Так-то оно! — И прибавил: — Ну, Леша, потолковали, и хватит. Ты скажи, ваших нет близко?
— Никого. Ты держи на Молчановский хутор, там чисто.
Братья вошли в избу, подпоясались, оправили оружие. Лешка, покраснев, вынул из галифе «смит». Листрат заметил:
— Ах ты, ворюга! Видала, мать, урод-то твой меня боялся, револьвер в кармане держал.
Лешка деланно засмеялся:
— Кто вас знает! Болтают: обещаете не трогать, кто сдается, а сами раз-два — да к стенке. Верь вам!
— А ты приезжай, — прищурился Листрат. — Может, и наврали насчет стенки.
Лешка усмехнулся.
— Тоже уговорщик! Я свою дорожку знаю.
— Эх ты, щенок! — усмехнулся Листрат. — Всякие дорожки, Леша, бывают: иные прямые, иные кривые… Ну, поехали! Прощай, маманя, прощай, Леня! В бою встретимся, не серчай. В бою голова горячая, кровь родную не чует. — Листрат улыбнулся, а в мыслях мелькнуло: «Молодой, сукин кот, пропадет ни за грош».
5
Мать стояла на пороге и смотрела, как белые хлопья снега закрывали от нее сынов.
Братья доехали до речки, кивнули друг другу и разъехались.
У Лешки екнуло сердце, и к горлу подступил шершавый комок. Он ехал медленно, тяжело вздыхая, думая о встрече с братом, и чувствовал, будто что-то лопнуло у него внутри.
Потом вспомнил о Петре Ивановиче. Он привык к его окрикам и суровости как к чему-то обязательному и неотвратимому. Но вот мать рассказала о мукé, и в сердце Лешки шевельнулось злое чувство.
Потом припомнилось Лешке, как он ушел к Антонову. До сих пор Лешка не думал об этом, как-то ни к чему было, да и казалось ему, что так и надо, ведь в семью Петра Ивановича он пришел мальчишкой, с семи лет батрачил у Сторожева. А когда тот пошел к Антонову, когда увел племянников и друзей, пошел за ними и Лешка, а почему — он и не хотел разбираться. Сейчас ему противно было думать об этом, но из головы не выходили колючие слова Листрата.
— Вот черт, — сказал он с досадой, — тоже дернуло встретиться!
Лешка обернулся. Далеко сбоку виднелся Листрат, он направлялся к Молчановскому хутору. Лешка привстал на стремена и заметил: Листрат слез с лошади и копошится у седла; постояв в раздумье, он махнул рукой и, взяв под уздцы жеребца, медленно пошел дальше.
«Оборвалось, что ли, у него что?» — подумал Лешка и хотел было догнать брата, но заметил вдали всадников и узнал свой отряд. Впереди на пегой кобыле скакал Сторожев.
«Листратку догоняют, — мелькнула тревожная мысль у Лешки, — убьют Листратку».
Он дал кобыле шпоры и помчался навстречу отряду.
Сторожев осадил кобылу, посмотрел на Лешку, пожевал губами.
— Чего шатаешься?
— Я же отпросился, — буркнул Лешка. — Чего лаешься?
Сторожев тяжело и порывисто дышал. От лошадей шел пар, ехали быстро, видимо торопились. Вохровцы, обрадовавшись остановке, закурили и наблюдали за Лешкой.
— Листратка в селе был? — спросил Сторожев.
«Вот оно!» — пронеслось в мыслях, и вдруг, точно окаменев, Лешка ответил:
— Был. У матери был.
— И ты тоже?
— И я.
— Та-ак, Алексей Григорьевич. С братцем, значит, повидались. Расставались, целовались?..
— Что же мне с ним в избе, что ли, стреляться? И так еле держится, — повторил Лешка Листратовы слова. — Довоевались, мать-перемать, мать…
Сторожев испытующе посмотрел на Лешку, но тот спокойно сидел в седле, перебирая поводья.
— Куда он поехал? — как бы невзначай обронил Петр Иванович.
— Листратка-то? Он к Грязному поехал.
«Не врет!» — решил Сторожев и торопливо приказал:
— Ну, вали, ребята, на Грязное, может, поймаете воробья. А я в село заеду. И ты со мной, Лешка, поедешь, негоже тебе за братом гоняться.
Ехали молча. Лешка мысленно видел Листрата, медленно ведущего жеребца.
Петр Иванович обернулся к Лешке.
— Жива мать-то? Все хрипит? Когда должок отдаст? Ты поторопи.
Лешка промолчал.
— Слышь, тебе говорю. Все вы на долги падки, а как отдавать — жметесь!
— Что ты, разбогатеешь, что ли? — грубо пробормотал Лешка.
— Что ты сказал? — переспросил Сторожев и остановил лошадь.
Лешка обогнал Сторожева и повернулся к нему лицом.
Вдали удалялся на рысях отряд; его застилала снежная пелена.
— То и сказал, — взорвался Лешка, — жаден ты очень! Нечего над старухой издеваться. Пожалеть человека надо.
— Пожалей вас, собак, — вспыхнул Сторожев, и левая щека его дернулась, — вы нам головы снимете! Пожалели вас в семнадцатом году, да вот теперь никак не разделаемся!
Он дрожащими пальцами полез в карман, достал кисет, свернул цигарку, закурил и, глубоко вдохнув дым, окончил:
— Вашего брата не жалеть, а учить надо!
— Кто это вас выбрал в учителя? — Лешка задохнулся. — Учитель… Таких учителей красные к стенке десятками ставят, чтоб не учили.
Сторожев охнул и выронил цигарку. Рот его свело судорогой.
— Ах ты, сволочь! — рявкнул он. — Наслушался братца! Мало тебя били, получи еще.
Он взмахнул плеткой и огрел ею Лешку по лицу сверху вниз. Потом, подобрав поводья, тронул кобылу и через плечо бросил:
— Умней будешь, сукин сын, Сеченый!
«Сеченый, — промелькнуло в мыслях у Лешки. — „Сеченый, Сеченый! — вспомнил он крики мальчишек. — …Сеченый, э-э-э, Сеченый!“»
Лешка, еще не остывший от возбуждения, поглядел вслед Сторожеву и подумал: «Один на один, трахну — и конец ему».
Но возбуждение внезапно прошло. Лешка почувствовал, что ему стало легко и свободно, а то, что так мучило его, разрешилось очень просто и, главное, очень скоро.
— Подлюга, — пробормотал он, размазывая по лицу кровь, — ишь ты, как крепко стеганул. Тяжелая рука какая!
6
Поздно вечером у Молчановского хутора Лешка нагнал Листрата.
— Ну? — Листрат заметил на лице брата багровую полосу и все понял.
— Поедем, — глухо отозвался Лешка. — Сдаюсь.
Над седым туманом пробивалась утренняя тусклая заря, когда Лешка и Листрат увидели вдали силуэт элеватора. Он подмигивал им красным глазом, показывая дорогу к близкому и желанному отдыху.
Лешка молча ехал впереди Листрата. Листрат крутил белокурый ус.
— Не боишься?
— Нет, — просто ответил Лешка, — один конец!
— Как же это ты его не убил? Я бы не выдержал. Ты что, пожалел его, что ли?
Лешка поравнялся с Листратом.
— Мне, Листратка, в спину ему не хотелось стрелять. Я его поймать хочу. В глаза ему погляжу и застрелю. Мне ему в глаза охота поглядеть, когда он подыхать будет.
И вот элеватор совсем близко.
Лешка остановил кобылу, снял шапку, карабин, револьвер и отдал Листрату.
— Держи, — сказал он надтреснутым голосом и добавил — Ты, Листратка, мне руки свяжи. Христом-богом молю. Свяжи, а то боюсь — назад поверну…
Листрат увидел серьезные, умоляющие глаза брата, вынул из кармана запасной ремень к седельной справе и крепко связал за спиной руки брата.
— Готово, — ухмыльнулся он, — поехали.
Глава шестая
1
Однажды утром — было это в начале февраля — Фрол Петрович сказал Наташе, что идет к вдовой сестре в Грязное помочь по хозяйству, может быть, задержится, наказал блюсти дом, ребятишек Андрея Андреевича не бросать на произвол судьбы, прилежно ухаживать за оставленной красными кобылой. Потом посидел, помолчал, отвесил три поклона в сторону божницы, захватил узелок с хлебом и тремя луковицами и ушел.
Обходя села, лощинами и малоезжеными дорогами он пробирался в Токаревку к Листрату. Коммунистический отряд прочно укрепился на старом месте.
Сашка Чикин встретил Фрола Петровича около станции, привел в штаб — он помещался в теплушке. У телефона сидел Никита Семенович, в углу на нарах лежал Федька.
Фрол Петрович снял шапку, поискал икону.
— Не ищи, Фрол Петров, этого товара не водится! — засмеялся ямщик.
— Отступник, отступник ты, Микита! — Фрол Петрович обратил лицо в правый угол, осенил себя крестным знамением, сел, помолчал.
— Зачем к нам пожаловал? — спросил Никита Семенович не очень радушно.
— Замучился, Микита! Сколько ночей не спал — не сосчитать, — с тоской проговорил Фрол Петрович. — Первым делом, дружок мой Андрей сгинул. Вторым делом — меня Антонов обманул. Обманул, обманул, не спорь со мной! — прикрикнул Фрол Петрович на Никиту Семеновича, хотя тот и не думал спорить с ним.
— Однако долго ты соображал, Фрол Петров. — Ямщик ухмыльнулся. — Долго, брат, догадывался!
— А что ты зубы скалишь? Я затем к вам приплелся, чтобы вы мне правду указали, а ты надо мной надсмехаться? Ответствуй!
— Остолопы вы, вот тебе мой ответ!
— Истинно, того-этого, дурачки вы! — поддакнул, зевая, Федька.
— Не-ет! — взорвался Фрол Петрович. — Не дураки! Темные мы, правды мы не знаем! — Он помолчал. — Лисграт Григорьевич где?
— Сейчас будет. Только что из Тамбова прибыл.
— Вона что! — Фрол Петрович недоверчиво покосился на Никиту Семеновича. — А про дружка моего, про Андрея, часом, не слышал ли?
Никита Семенович об Андрее ничего не знал. Вошел Листрат.
2
Поздоровавшись с Листратом, Фрол Петрович спросил:
— А что, Листрат Григорьевич, Москва-то ваша еще?
— Да ты очумел? — Листрат с недоумением воззрился на Фрола Петровича.
— А ты скажи, кому говорю! У нас болтают, вся ваша партия против Ленина встала. Попы молебны служат, дым у нас коромыслом.
— Эх, зря тратятся! — рассмеялся Листрат. — Панихиды, Фрол Петрович, служить надо.
— О! Это по кому же?
— По Антонову, по Антонову. При последнем издыхании.
— Брось шутки шутить! — Фрол Петрович насупился. — Антонов… Жив и здоров, и нос в табаке.
— Ничего, — возразил Листрат, — пусть перед смертью побалуется. Скоро мы тут порядочки наведем. Ты слушай, — с воодушевлением начал Листрат. — Ленин в Тамбов Антонова-Овсеенко прислал от власти и партии уполномоченным. У-у, дельный человек! О ту пору я в Питере в Красной гвардии служил, под его началам был. Уж он покажет вашему Антонову!..
— Что-то ты больно храбёр приехал! — скрывая восхищение ладной, статной фигурой Листрата и его горящими глазами, спросил Фрол Петрович. — Уж не армию ли приволок?
— Армию не армию, а подкрепление подкинули. Пулеметы, орудия, продовольствие притащил.
— Орудия, пулеметы? — с помрачневшим лицом повторил Фрол Петрович. — Нет, Григорьевич, не такие слова я от тебя услышать хотел. Опять, стало быть, кровищу лить?
— Без кровищи не обойтись, — угрюмо заметил Листрат. — Но и мир недалече. Собрал товарищ Овсеенко коммунистов со всех уездов, объяснил, что и как… Езжайте, мол, домой, успокойте народ, к пахоте бы готовился, очень нам хлеб нужен. И еще сказал: вот-вот мужику великое облегчение выйдет.
— Какое же? — оживился Фрол Петрович.
— Слух идет, будто разверстку ломать будут.
— Тогда каюк Антонову, — сказал Никита Семенович.
— Не верю, не верю! — вырвалось у Фрола Петровича.
— Твое дело. Вашего брата вскорости на мужицкую конференцию в Тамбов позовут. Там, поди, и объявят насчет облегчений. Товарищ Овсеенко сказал: бумагу, мол, о том пишем товарищу Ленину.
— Опять бумага! — горестно прошептал Фрол Петрович. — Ну, вот что… Бумаги бумагами, а мне от самого Ленина надо твердое слово насчет мужика услыхать. К нему пойду. И насчет Андрея душа моя на куски рвется. Пропал человек ни за что ни про что. Ленину скажу: пусть разыщет Андрея, и без того от него не уйду. И что сказал — сделаю. Мое слово — кирпич.
— Насчет Андрея тебе с Лениным говорить нечего. Он в тамбовской тюрьме сидит.
Фрол Петрович так и ахнул.
— Это за что ж?
— В комитете был, вот и сидит. — Листрат насупился. — Я товарищу Антонову-Овсеенко о нем помянул. Обманули, мол, его, а мужик сам по себе вполне безвинный. Сказал: разберется.
— Ахти, в тюрьме, болезный! — горько вырвалось у Фрола Петровича. — Дак я к вашему Антонову самолично пойду, кулаком об стол грохну, чтоб выпустил Андрея в одночасье. А от него к Ленину.
— Да товарищ Антонов-Овсеенко тебе и без Ленина все объяснит, упрямая башка! — улыбаясь, заметил Листрат.
— У вас свой Антонов, у нас свой. Может, и тот обманщик. Нет у меня веры никаким Антоновым. И не спорь со мной.
Листрат развел руками. Вмешался Никита Семенович.
— А что, пускай идет! Иди, иди, Фрол, к Ленину. К нему много народу ходит!
— И пойду, — упрямо сказал Фрол Петрович. — Подаянием питаться буду, а добреду. Только пустят ли нас к нему? — усомнился он.
— Пустят-то пустят, — отвечал задумчиво Листрат. — В Тамбове рассказывали: один мужик к нему приперся, у него корову отобрали. Ну, он к Ленину. Тот взялся за обидчиков… Ох, и досталось же им!
— Стало быть, строгонек? — Фрол Петрович с необыкновенным вниманием слушал Листрата.
— А ты думал! Государственная голова — во все вникает, и в великое и в малое! Его сорок держав побаиваются. А сам он человек, говорят, простой, ростом невелик и в лапту играть любит!
— Эка! — восторженно вскрикнул Фрол Петрович. — Поди, в хоромах живет?
— Какое в хоромах! Квартирка, говорят, так себе, ничего особенного! Но нраву — характерного! «Чтобы мне, — говорит, — этого подлеца Антонова в три счета прикончить!»
— Скажи, пожалуйста! Он что же: коммунист ай большевик?
— Это я тебе в момент разобъясню, — вызвался Никита Семенович. — Большевик, Фрол, это само по себе, а коммунист, это, обратно, само по себе… Ленин — он большевик, а вот Листрат помоложе, он, выходит, коммунист.
— Это пошто ж они по-разному кличутся?
— Для порядка и, обратно, для отлички. Но, скажу, точка у них одна: что у этого, что у энтого. Ты, Фрол, иди к нему без сомнения. Поди, расспроси хорошенько… Когда, мол, товарищ Ленин, полное замирение выйдет, устал, мол, народ воевать, пахать бы ему, сеять. — И такая тоска прозвучала в словах коммунара, соскучившегося по дому, по хозяйству и земле, что Фрол Петрович слезу пустил, а потом сказал:
— Ты уж на меня понадейся. Все выложу. Я к нему с полным сурьезом пойду.
— Желаешь, довезем тебя до Тамбова, — предложил Листрат. — К вечеру поезд туда пойдет. А там и до Москвы недалече.
— Это ты меня ублаготворишь, Листрат Григорьевич, — солидно согласился Фрол Петрович. — Буду ехать, а где и пешочком идти, мужицкое горе узнавать, чтоб все как есть Ленину выложить.
Глава седьмая
1
Но что же делает Антонов-Овсеенко, полномочный представитель ВЦИК, комиссия, в которую вошла вся высшая власть Тамбова и специальный представитель ВЧК?
Антоновцы все еще в полной силе, Сторожевы собираются засевать землю, ту самую, которую комбеды отдали бедноте, и Тамбов по-прежнему в железном кольце.
Только наивные люди удивляются: почему Антонов-Овсеенко не расскажет всенародно о своих планах? Почему молчит?
Молчание лишь видимость. Это затишье перед ураганом, это собирание и накапливание сил — политических и военных — перед сокрушительным ударом.
Столько наломано дров с восстанием тамбовских мужиков и так все запутано, что требуется время и напряжение всей воли партии для прояснения мутных пятен, для развязывания сложных узлов. Их можно разрубить ударом топора, — так предлагают политические молокососы. И они продолжают путать.
Рейд военных частей Орловского округа провалился. Но в донесении приведена оглушительная цифра: за один день взято полторы тысячи пленных!
Полторы тысячи пленных!
Антонов-Овсеенко не слишком верит, вместе с Васильевым едет в тюрьму и допрашивает пленных. Что же он выясняет?
Оказывается, добрых три четверти захваченных — мужики: середняки, беднота, поддавшаяся на провокацию союза и отступавшая вместе с главными силами Антонова. Владимир Александрович смотрит на Васильева. Тот пожимает плечами.
Представитель ВЦИК возвращается в кабинет, созывает полномочную комиссию, зовет тех, кто сочинял победоносную реляцию и на весь белый свет хвастался трофеями — мужицкими лошадьми, санями и добришком, увезенным из дому.
Следует разнос, какого от Антонова-Овсеенко за все это время не слышали.
Комиссия решает: всех «пленных» мужиков немедленно выпустить и отправить домой, «трофеи» вернуть, более или менее подозрительных допросить и, если окажется, что вина их перед советской властью не так уж велика, освободить.
Затем Антонов-Овсеенко предлагает созвать конференцию крестьян.
Он сам пишет прокламацию к восставшим мужикам:
«Товарищи крестьяне! Приближается весна, подходит время посева, надо к нему подготовиться… Земля зарастает сорняками и обеднела. А вы, что вы делаете?.. Вы до сих пор, конечно, еще ни о каком посеве не думали… А время не ждет!..
Опомнитесь! Вся Россия перешла к труду, и вам надо сделать то же! Для того чтобы нам по этому поводу сговориться, послушать вас, узнать ваши недовольства и найти единый язык рабоче-крестьянского люда, мы собираем в Тамбове крестьянскую конференцию. Всем делегатам будут бесплатно предоставлены добрые харчи и помещения. Каждое село должно послать одного, а то и двух представителей, тех, кого выберет мир. Мы обещаем вам свободное и дружное обсуждение ваших дел и нужд!»
Ни трескучих фраз, ни огульных обвинений, ни лишнего слова, которое могло бы смутить и без того смутное сознание мужиков. Только о том, что ближе всего для крестьянского сердца, писал Антонов-Овсеенко. Только о труде взывали к ним партия и советская власть словами своего представителя.
2
В коридорах помещения, занимаемого полномочной комиссией ВЦИК, пчелиный улей. Народ здесь толчется с утра до ночи. Снуют взад-вперед военные, гражданские, вид у всех озабоченный, в глазах усталость. Сводки, донесения потоком идут сюда: Антонов-Овсеенко хочет знать все, что делается в самых дальних уголках губернии. Помощник надрывается, разговаривая по телефону. Иной раз звонит несколько телефонов, и он не знает, за какую трубку хвататься. В приемной терпеливо ждут очереди вызванные уполномоченным ВЦИК; за дверью, в кабинете слышатся голоса — то громкие и негодующие, то ровное жужжание. Антонов-Овсеенко то и дело выходит из кабинета, наводит у помощника справки, спрашивает, когда же, наконец, будут гранки воззвания по поводу губернской конференции крестьян, помощник тут же звонит в типографию, там отвечают, что гранки готовы, но не вычитаны корректорами. Антонов-Овсеенко торопливо говорит:
— Сам буду держать корректуру, пусть присылают скорее. И позвоните в Кирсанов. Сколько у них там в наличии посевного зерна?
Трещат телефоны: здесь мозг всего, что делается в губернии, главный оперативный штаб, здесь зреют детали плана разгрома мятежа. Здесь можно увидеть коммунистов, отважных людей, отстоявших целые волости от антоновских банд, сюда стекаются все сведения.
Два конвойных вводят молодого человека в шинели. Помощник Антонова-Овсеенко уходит в кабинет, потом приглашает туда же арестованного. Тот дрожащими руками проводит по коротко остриженной щетине и переступает порог. Конвойные остаются у дверей, штыки их сомкнуты.
Проходит пять-десять минут, арестованный выходит. На лице его, обильно смоченном потом, счастливая улыбка. Помощник обращается к конвойным:
— Вы больше не нужны, этот товарищ свободен.
Не успевает помощник сесть, к нему подходит военный, представляется:
— Командир авиаотряда Москалев. Прибыл по приказу товарища Антонова-Овсеенко.
— А, очень хорошо! — Измученный, издерганный помощник — молодой и сильный здоровущий мужчина — кажется раздавленным тем, что легло на его плечи. Он выдавливает приветливую улыбку, жмет руку авиатора. — Завтра вы нагрузите машины воззваниями к крестьянам. Постарайтесь проникнуть поглубже в тылы противника. Но имейте в виду: нам известен приказ Антонова с каждого пойманного летчика сдирать кожу.
Москалев смеется.
— Не видать ему наших кож, товарищ.
Фрол Петрович, сидевший тут же, сумрачно уставив глаза в пол, смотрит на этого человека в чудной одежке, качает головой: «Поди-ка ты, ништо его не страшит!» — и что-то бормочет под нос.
— Могу идти? — чеканит Москалев.
— Да.
Летчик еще не успевает покинуть приемную, как в двери показывается Антонов-Овсеенко.
— Кто ко мне из Токаревки? Не вы ли, дедушка?
Фрол Петрович встает и кланяется, блюдя достоинство. «Да-а, щупловат, а Листратка-то о нем напевал! Вроде про богатыря расписывал…»
— Прошу, прошу ко мне, — в голосе Антонова-Овсеенко ровная, спокойная и приветливая нота. Он открывает перед Фролом Петровичем дверь, словно к нему явилось бог знает какое значительное лицо, а потом сам заходит в кабинет, на ходу бросив помощнику:
— Соедините меня с Москвой.
Через минуту в кабинете слышатся взволнованные голоса, стук чем-то по столу. Помощник качает головой. И вдруг в кабинете все стихает. Потам туда, кивнув головой помощнику, быстро проходит Борис Васильев.
3
— Очень кстати! — Антонов-Овсеенко встал из-за стола и поздоровался с Васильевым. — Я только что собирался в тюрьму и хотел звонить вам. А тут дедушка на меня накричал. Его дружка-приятеля, утверждает, посадили ни за что ни про что. Виноват, товарищ Баев, теперь вспоминаю. Действительно, товарищ Бетин говорил мне о каком-то крестьянине из Двориков. Словно выдуло из головы, прошу прощения!
Фрол Петрович сердито откашлялся. Он действительно накричал на Антонова-Овсеенко, но тот успокоил его несколькими словами, сказав, что вместе с ним поедет в тюрьму. Антонов-Овсеенко представил его Васильеву:
— Фрол Петрович Баев из Двориков. Говорит, был комитетчиком.
Васильев пожал руку Фрола Петровича, а тот недоверчиво косился на этих людей: больно уж ласково встречают, не иначе — подвох.
Секретарь губкома вынул из портфеля бумаги. Не успел он сказать слова, резко прозвучал телефонный звонок. Антонов-Овсеенко взял трубку, предостерегающе поднял палец.
— Здравствуйте, товарищ Ленин. Да нет, пока еще не замерз. — Антонов-Овсеенко рассмеялся.
Васильев внимательно слушал разговор. Фрол Петрович встрепенулся: «Батюшки! С самим Лениным разговоры разговаривает! Ну, посмотрим, что далее будет…»
— Да нет же, право, все хорошо, — улыбаясь, говорил меж тем Антонов-Овсеенко. — Да, слушаю, Владимир Ильич. — Лицо его стало серьезным. — Нет, порадовать вас пока ничем не могу. Напротив, огорчу… Да, это по поводу операции против Антонова, затеянной Орловским округом… К сожалению, вы правы, опять провалились с грохотом. Но об этом вам поступит подробное сообщение. Однако замечу: мы не ожидали, что Антонов и иже с ним такие хитрые и умные протобестии. Что? Нет, Владимир Ильич, пусть они послушаются доброго совета: мы тут пришли к выводу — только военными мерами никак не обойтись. Подробно свои соображения я сообщу чуточку позже. Нет, раньше весны никак, никак!.. Да, понимаю, очень огорчительно, но что делать… Да, слушаю… Главное, Владимир Ильич, вот в чем: надо немедленно снять с губернии продразверстку…
Фрол Петрович подскочил на месте.
«Выходит, прав Листратка. Однако послушаем… Слово-то, видать, за Лениным…»
— Хорошо, обсудим. Да мы и не собирались делать это тяп-ляп! — Антонов-Овсеенко рассмеялся, а Фрол Петрович поник головой: «Видать, Ленин-то не очень насчет продразверстки ласков… Супротив них, выходит, пошел… Эк, горе!»
— Товарищ Васильев, Владимир Ильич, очень занят. Мне кажется, его не стоит срывать с места, а товарищ Немцов выедет к вам немедленно. Так… Так… Хорошо, отберу лично сегодня же, и они поедут вместе с товарищем Немцовым. Что на трудовом фронте?
Пока Антонов-Овсеенко слушал, что ему говорил Ленин, в кабинет вошел предчека Антонов. Антонов-Овсеенко, держа в правой руке телефонную трубку, левой поздоровался с предчека и кивком головы предложил ему сесть. Антонов протянул руку Васильеву и тяжело опустился в кресло. Он выглядел таким усталым, что Васильев, глядя на него, сокрушенно мотал головой.
— До свидания, Владимир Ильич, будьте здоровы! — Антонов-Овсеенко положил трубку и обратился к Васильеву. — Товарищ Ленин просит, чтобы Немцов доложил Политбюро наши предложения насчет снятия продразверстки. Надо прислать с Немцовым в Москву к Ленину пять-шесть крестьян. Я займусь этим сам, а вы предупредите Немцова. Он где-то здесь. И поскорее возвращайтесь. Товарищ Баев, прощу обождать меня в приемной.
Когда Фрол Петрович вышел, Антонов-Овсеенко пристально посмотрел на измученного и усталого предчека.
— Плохие новости? Опять неприятность?
— Нет, это связано с провалом последней операции, Владимир Александрович. Под Токаревкой нашли убитую лошадь. Пленный из штаба Антонова сказал, что она принадлежала начальнику антоновской контрразведки Юрину. В седельных сумках нашли кое-какие личные его вещи, Юрина, и вот это.
Предчека положил на стол лист бумаги со схемой операции Орловского военного округа.
— Странно! — пробормотал Антонов-Овсеенко, разглядывая документ на свет. — Водяные знаки… бумага, какой теперь не делают. Очевидно, это нарисовано кем-то, кто держит добрый запас старой бумаги, не полагаясь на нашу. — Он усмехнулся. — Рабочие, партийные работники, мелкая интеллигентская сошка отпадают. Это сделано в богатом доме, товарищ Антонов, я уверен. Такую бумагу покупали высшие чиновники, адвокаты… Я уже говорил вам, возьмите поглубже. Поищите автора этого документа среди военспецов, дворян, адвокатов…
— Слушаюсь.
— И не слишком огорчайтесь. Всему свое время.
— Это правильно, — мрачно заметил Антонов. — Но, знаете, Феликс Эдмундович таких вещей нам не прощает.
— За дело, за дело! — рассмеялся Антонов-Овсеенко. — Уж как-нибудь мы умягчим Феликса.
— Спасибо! Но, кажется, ниточку вы нащупали…
В дверях показался Васильев.
— Поехали, — заторопился Антонов-Овсеенко, прощаясь с удрученным предчека и вышел в приемную. — Дедушка! — окликнул он Фрола Петровича. — Ты не заснул ли?
— До сна ли мне! — сердито проворчал Фрол Петрович.
Антонов-Овсеенко надел шинель, и все вышли за ним.
4
В тюрьме еще было сотни две мужиков. Наведение справок, выяснение степени их участия в мятеже требовали немало времени. Сидел вместе с ними и Андрей Андреевич. Против него у следователя были тяжкие улики. Утверждает, будто самый бедный мужик в селе и вместе с тем признался, что был в антоновском комитете. Антонов, как выяснилось дальше, дал ему лошадь. Отступал от красных. Подозрительно настойчиво выяснял местонахождение штаба коммунистического отряда…
Чтобы установить доподлинную правду, надо было обратиться по месту жительства Андрея Андреевича, но Дворики заняты антоновцами. Могли бы помочь следователю двориковские мужики, захваченные в «плен», но они сидели в общей камере, а Андрей Андреевич в камере «активистов». Спросить о нем односельчан забыли, а когда Андрей Андреевич навел на эту мысль следователя, было уже поздно: двориковских мужиков отпустили. Забыл занятый тысячью дел о просьбе Листрата Антонов-Овсеенко.
И сидел бедняга, упорно твердя следователю, что он, того-этого, вовсе-вовсе безвинный, и обливался горючими слезами, вспоминая ребятишек.
Вместе с прочими подследственными его вызвали в камеру для свиданий, когда туда пришли Антонов-Овсеенко, Васильев и Фрол Петрович. Этот ахнул, увидев дружка. Тюрьма никого не украшает, а уж об Андрее Андреевиче что и говорить! И без того «ходячая жердь», как о нем говорили на селе, он в тюрьме совсем высох, почернел, глаза помертвели, движения стали вялыми; он едва ходил. Увидев Фрола Петровича, Андрей Андреевич зарыдал, бросился к нему, всхлипывая, расспрашивал о детишках. Фрол Петрович, сдерживая слезы, утешал его. Антонов-Овсеенко и Васильев молчали, пока длилась эта сцена, подлившая масла в пламя, бушевавшее в душе Фрола Петровича. Молчали и мужики, подавленные горем Андрея Андреевича. Потом он успокоился, и Антонов-Овсеенко начал неторопливый разговор. Посыпались жалобы, просьбы; Васильев записывал все, что говорили мужики. Андрей Андреевич бормотал нечленораздельно, с умоляющим видом поглядывая на Антонова-Овсеенко:
— Обманули меня, обманули… И кобыленку, того-этого… Дали и обратно увели… Ахти мне, горемычному! На печке пятеро ребят, под печкой стадо крысят! Как есть я самая распробедняцкая на селе душа…
Мужики не могли удержаться от смеха, а Васильев, улыбаясь, сказал:
— Да выпустим мы тебя, распробедняцкая душа… И всех вас выпустим.
Потом Антонов-Овсеенко начал рассказывать о делах в губернии, о том, как советская власть старается наладить порушенное хозяйство, упомянул о том, что продразверстку, вернее всего, с губернии вот-вот снимут.
Фрол Петрович, слушая Антонова-Овсеенко, вспоминал его разговор с Лениным.
— Не верим, не верим, — скорбно сказал он, когда Антонов-Овсеенко ответил на вопросы мужиков. — Кругом обман, и Ленин твердого слова насчет продразверстки тебе не сказал. Плачет моя душа, товарищ, сердце в запеченной кровушке плавает. Горе мне, седому, темно на душе, помирать впору.
Антонов-Овсеенко, слушая Фрола Петровича, думал:
«Сколько их таких в армяках, с тяжкой думой в голове, с болью в сердце, с надеждой в душе! Сколько сомнений и трепетного страха, боли и страданий! Сколько крови и пота видел русский мужик во все века злосчастной жизни своей!»
«Но придет конец юдоли плача и нищеты, забудут люди о бедах и душевной тоске! Все силы употребит партия для того, но сделает, сделает счастливыми их!»
— Зачем же помирать, дедушка? — ласково-успокоительно заговорил он. — Вы поднялись на нас. Но разве, скажем, ты, Фрол Петрович, хотел братоубийственной войны? Кто подбил вас на открытый мятеж? Кто стал душой и головой восстания, этой кровавой реки, разлившейся по Тамбовщине? Кто у Антонова главный каратель? Знаем: ваш же двориковский мироед Сторожев, кулак и контрик до гробовой доски.
— Точно, точно, — поддакнул Андрей Андреевич, окрыленный мечтой о скорой воле. — Уж алчен, уж жаден!
— А сам Антонов, Плужников, Токмаков, Ишин, — говорил дальше Антонов-Овсеенко с сердечной теплой нотой, обращенной к Фролу Петровичу. — Кто они? Враги-эсеры на службе у самого вашего злейшего врага — кулака. А от кулака рукой подать до помещика и до царя. Ведь у них одна мысль: «Мое не тронь — прижму, кровь высосу, убью». Суди, где правда.
По лицу Фрола Петровича пробежала тень. Несказанная тоска была в его словах.
— Не знаю, где правда. Я себе зарок положил, до самого вашего главного добраться. Там рядом с Лениным, слышали, мужик в верхних старостах ходит. Он, чай, не дозволит еще раз обмануть нас. А тебе, милый человек, за добрые слова поклон, но ты сам под Лениным ходишь, и нет мне тебе полной веры. И слышать тебя больше не желаю, и не спорь со мной.
— Хорошо, Фрол Петрович, — помолчав и что-то прикинув в уме, отвечал Антонов-Овсеенко. — Поедешь ты к Ленину, и всероссийского старосту нашего Михаила Ивановича увидишь… А вас дня через два всех выпустят. — Это было обращено к крестьянам, жадно внимавшим Антонову-Овсеенко. — Погодя позовем ваших делегатов на всегубернское совещание. Будем думать, как дальше с Антоновым быть, как и чем землю пахать, как разрухе положить конец. Бейте нас, ругайте — все стерпим. — Антонов-Овсеенко светло улыбнулся, и заулыбались мужики. — Вот так. Будьте здоровы!
Он направился к выходу. Андрей Андреевич догнал его у дверей.
— Добрый человек, как ты есть главный туточки… Ребятишек-то устроили, и кобылку, того-этого, дали… Из тюрьмы ты меня выпустил, на том спасибо, но Фрол-то, дружок заветный, душой мается. Немочен я его в эстаком виде оставить. Ты уж и меня пиши к Ленину. Кланяюсь до сырой земли…
Антонов-Овсеенко рассмеялся.
— Ладно, поедешь и ты к Ленину.
Глава восьмая
1
Владимир Ильич внимательно следил за событиями на Тамбовщине, читал тамбовские газеты и смежных губерний, куда Союз трудового крестьянства протянул свои щупальца.
В конце двадцатого года и в начале двадцать первого несколько раз вызывал Ленин одного из секретарей Тамбовского губкомпарта, Немцова.
После нескольких бесед с ним Политбюро отправило Антонова-Овсеенко в Тамбов. Однако сведения оттуда становились все более тревожными. Владимир Ильич решил послушать тамбовских крестьян.
Антонов-Овсеенко отобрал делегатов — людей смышленых, которые могли бы внятно рассказать Владимиру Ильичу все, что тому будет нужно. Послали Ивана Кобзева и Василия Бочарова из Пахотноугловской волости, Милосердова и Матвея Евстигнеева из Трескинской — из той, где начинал Антонов свое движение, и еще Федора Панфилова. К ним Антонов-Овсеенко присоединил Фрола Петровича и Андрея Андреевича, полагая, что хоть они и не будут, так сказать, официальными представителями, а просто ходоками, но дела не испортят.
Почти все делегаты сидели в тюрьме, и были среди них люди разного достатка и разных взглядов на советскую власть.
2
За час до начала приема крестьян Ленин вызвал Калинина, нескольких военных, работников Совета труда и обороны, главкома Сергея Сергеевича Каменева. Немцов сидел в сторонке. Ленин что-то читал. Когда все собрались, он поднял усталые глаза, потер лоб, собираясь с мыслями.
— Товарищ Немцов привез докладную записку Антонова-Овсеенко, плод его многочисленных бесед с местными товарищами и с крестьянами, так ведь, товарищ Немцов?
Немцов молча кивнул головой.
— Антонов-Овсеенко утверждает, что только военные меры против мятежников вызовут в крестьянстве еще большее озлобление. Я правильно понимаю ваши общие мысли, товарищ Немцов?
— Да, товарищ Ленин, — оживленно отвечал Немцов. — В первую голову нужны меры экономические.
— Во всем объеме они будут решены на Десятом съезде, — задумчиво молвил Владимир Ильич. Он прошелся по кабинету и говорил как бы про себя. — Вот видите, жизнь — великая и мудрая учительница. Мечтали в мелкокрестьянской стране из коммунизма военного сразу перескочить в коммунизм мирный… Не тут-то было. Потрудитесь, сказала нам жизнь, на личной заинтересованности, на хозяйственном расчете построить сначала прочные мостки к социализму. Что ж, мы привыкли бороться с трудностями, хотя порой они казались нам необъятными, научились еще одному искусству, необходимому в революции: гибкости, умению быстро и резко менять свою тактику, учитывая изменившиеся объективные причины, выбирая другой путь к цели, если прежний путь оказался нецелесообразным, невозможным… Всякое болтают наши други и недруги, советов — куча… Но от одного не уйти нам. Пролетарское государство должно стать осторожным, рачительным, умелым хозяином… Иначе оно мелкокрестьянскую страну не поставит на ноги. Иного пути перехода к коммунизму нет.
Казалось, Ленин просто раздумывал вслух, шагая по кабинету из угла в угол, привычным жестом заложив пальцы за проймы жилета. Мысли опережали его речь, говорил он быстро, и тогда картавинка, придававшая ленинскому говору особую прелесть, звучала явственней. Иногда он останавливался у стола и энергичным взмахом ладони подчеркивал какое-нибудь слово, порой стоял у окна, в которое лился сумрачный февральский свет.
Все слушали его с вниманием, достойным того, о чем говорил Ленин. Он ни разу не сбился, не потерял главную нить рассуждений.
Потом снова сел и, помолчав, сказал:
— Это общие замечания, но они имеют прямое отношение к тому, что делается в Тамбовской губернии. Крестьяне требуют личного интереса. Против этого не попрешь, иначе крестьяне снова поднимутся против нас. Но прежде всего они требуют отмены продразверстки. Тамбовские товарищи настаивают на немедленном нашем решении.
— Думается, — послышалась ровная, спокойная речь Калинина, — главное в том, чтобы мужик поверил в серьезность нашей новой экономической политики, и что она надолго. Это сразу оторвет от Антонова тысячи середняков.
— Правильно, правильно! — сказал Немцов.
— Да, конечно, — послышался чей-то резкий голос. — Разумеется, все это необходимо. Но без доброго удара не обойтись.
Ленин круто повернулся к тому, кто сказал это.
— Удара — по кому?
— По восставшим, разумеется, — прозвучал тот же надменный голос.
— Но в восстании замешаны тысячи обманутых Антоновым и обиженных нами людей. Их бить? И поднять еще тысячи против нас?
— И не только на Тамбовщине, — заметил Немцов, — но и в соседних хлебородных губерниях.
— Где Антонов тоже нашел зацепку, — вставил Калинин. — Знает, чем нас взять. Голод не тетка.
— На днях тамбовские и орловские товарищи, — теребя бородку, заговорил Ленин, — попробовали ударом топора в лоб прикончить Антонова. Что вышло? Конфуз. Кто благословил эту заранее обреченную на провал операцию? Вы, товарищ. — Это было сказано резко, с суровым взглядом в адрес того, кто предложил «бить по восставшим». — Вы и наш главком.
— Нет, так не годится, — продолжал Ленин. — Без удара не обойтись, разумеется, но направить его надо в военную и политическую силу антоновщины — в кулака. Те, кто вовлечен в эсеро-кулацкий мятеж силой обстоятельств, — а в них повинны и мы, — тех удар коснуться не должен. — Это прозвучало тоже сурово и четко. — Теперь о просьбе тамбовских товарищей… Тщательно ли продуман вопрос о досрочном снятии продразверстки с Тамбовской губернии? Как это отразится на нашем хлебном балансе?
Кто-то из работников Совета труда и обороны доложил, что, конечно, эта мера создаст добавочные трудности в снабжении городов хлебом, но политический эффект ее неоспорим.
— Хорошо. Политбюро принципиально дало согласие на этот шаг, — сказал Ленин, выслушав специалиста. — Будем считать, что вопрос решен.
Послышался гул одобрения.
Ленин взял лист бумаги, быстро исписал его, передал Немцову.
— Прошу вас, передайте эту телеграмму секретарю, пусть срочно пошлют в Тамбов. И пригласите, пожалуйста, крестьян, они, вероятно, заждались. Вы свободны, товарищи, спасибо, Товарищ Каменев, прошу вас задержаться.
Вызванные Лениным ушли. Владимир Ильич жестом пригласил Калинина присесть рядом и обратился к Каменеву:
— Так что там получилось с этой операцией Орловского округа?
Каменев коротко рассказал, как было дело. Ленин пожал плечами.
— Удивительно! И с чьей это легкой руки появилось у нас эдакое расейское бахвальство?
Каменев кивал головой и нервно кусал седые усы.
— А теперь оказалось, — сердито проворчал Ленин, — что без вмешательства центральной власти к Антонову ни с какого бока не подобраться. Теперь оказалось, что и мужиков надо отворачивать от Антонова чрезвычайными мерами. Хорошо, — успокоившись, обратился он к главкому. — Что же дальше?
— План решительных военных действий против антоновщины в общих чертах готов, Владимир Ильич. Антонов-Овсеенко и местные товарищи одобряют его кое с какими поправками частного характера.
— У вас с собой план?
— Так точно. — Каменев, густо откашлявшись, вынул из объемистого портфеля пачку бумаг. — Вот здесь изложены главные идеи операции. Начать ее можно будет не раньше мая. В этом документе указан состав частей и количество боевого снаряжения, которое придется отправить в Тамбов.
Ленин начал читать бумаги, передавая прочитанное Калинину.
Немцов вошел с крестьянами. Ленин, оторвавшись от бумаг, с любопытством оглядел их, извинился, сказал, что через несколько минут будет свободен, и снова занялся бумагами.
— А нас иногда кормили просто баснями! — рассерженно воскликнул он, прочитав одну из бумаг. — Хорошенькая банда, против которой надо посылать сорокатысячную армию с аэропланами, броневиками, бронепоездами и ставить во главе ее наших лучших командиров.
Калинин рассмеялся. Потом снова углубился в чтение.
Крестьяне оглядывали кабинет, шумно вздыхали. К ним подошел Калинин, поздоровался со всеми. Фрол Петрович, выставив корявую ладонь лопаточкой, потряс руку Калинина и справился:
— Это не ты ли в верхних старостах ходишь?
— Да вот, пришлось.
— Ты уж нас в обиду не дай.
— Как можно!
— Сам-то из каких будешь?
— Из тверских.
— Хозяйство имеешь?
— Да, есть. Летом выезжаю туда, помогаю старикам.
— Вот это дельно. Мать-отца забывать негоже. — Фрол Петрович проникался все большим уважением к этому человеку в простой одежде, в очках, с бородкой, с глазами чисто мужицкими: в них и ума палата и хитрости не занимать стать.
— А скажи-ка, — шепнул он, — не тот ли вон Ленин? — Фрол Петрович показал на главкома Каменева.
— Да нет, дед, — посмеялся Калинин. — Вон тот.
— Росточком невелик, — с сомнением проворчал Фрол Петрович, — а лбище огромадное. Н-да… Председатель всея России, поди, тысячи загребает, а пинжачок так себе, немудрящий.
— И локотки светятся. — Андрей Андреевич покачал головой.
— Какие там тысячи! — отмахнулся Калинин. — Получает жалованье, как и вое мы. Хотели ему надбавку сделать, так он того, кто подписал приказ, чуть не запилил. А уж выговор ему закатил — век будет помнить.
— Скажи! Строг оченно, поди? — спросил кто-то из мужиков.
— Это смотря к кому.
Ленин кончил читать бумаги, вернул их Каменеву, попрощался с ним.
— Хорошо. План будет предметом серьезного обсуждения в Политбюро и в Совнаркоме. Прошу держать меня в курсе всех ваших начинаний. И поменьше победоносных реляций. Читать тошно, да и не буду верить.
Каменев вышел, Ленин подошел к мужикам, вежливо потряс руки.
— Простите, товарищи, задержался.
— Да оно и немудрено, — возразил кто-то из мужиков. — Вся Русь на плечах.
— Ну, не только на моих. Вот что, сперва договоримся: кто старое вспомянет, тому глаз вон.
Мужикам понравилось заявление Ленина, они задвигались, заулыбались. Только Фрол Петрович сидел насупившись. Настороженное и недоверчивое выражение не сходило с его угрюмого лица.
— И еще замечу, — добавил Ленин. — Мы понимаем: вы недовольны, справедливо недовольны и имели для недовольства глубочайшие основания. Так скажите, что вам от нас надо и в чем главное ваше недовольство?
Начал кряжистый, с проседью мужик.
— Скажу, товарищ Ленин. Вот, к примеру, рядом с нами именье князя Лихтенбергского. Три тысячи десятин. Тысячу отдали нам, две — под совхоз. Ладно. И мы понимаем: государству надо свой хлеб для страховки иметь. Но ведь что в совхозе над землей вытворяют? Пашут кое-как, сеют чем попало. Урожаи — курам на смех. Ни себе, выходит, ни нам… Опять же картошку подчистую выгребают, гноят… А продать не смей. Соли, одежки, обувки нету, продразверстка дыхнуть не дает. Ну, зашумели мужики, а тут Антонов объявился. Я, мол, научу вас, как волю и землю добыть… И началось.
Один за другим жаловались мужики на тяготы, на разруху, на притеснения, обижались, что не стало мужику веры, а от того хозяйство прахом идет и хлеба нет в достатке.
Ленин, склонившись к Немцову, справлялся у него о фамилиях мужиков, откуда они, каков их достаток. Поблескивая очками, внимательно слушал мужицкие сетования Калинин. Последним говорил молодой крестьянин. То ли с перепугу, то ли, чтобы подладиться к Ленину, он начал превозносить все и вся.
Фрол Петрович не выдержал. Когда крестьянин сел, Фрол Петрович начал возбужденным и срывающимся голосом:
— Да что ж тут плетут, что брешут? Этот все маслицем мажет: все, мол, у нас в полном благополучии, тот — насчет картошки, что, мол, гноят. — Он встал и говорил гневно, обращаясь к Ленину. — В семнадцатом, когда декрет нам зачли насчет мира и земли, мы вам вот как поверили! А что дальше пошло?
Голос Фрола Петровича гремел в кабинете.
— Мироеда и работящего мужика под единый корень сечь, коммуну на нас натравлять, наше добро им отдавать. На войнах моря-окияны нашей кровушки пролили! Про рай земной разные красные слова говорите, а земля сирая лежит, народ духом и телом нищ, веру потерял в бога и черта. Царя и бар, слава те господи, ссадили, вас на шеи свои посадили. Назад оглянусь — худо. Вперед гляжу — темно. Опять словесами начнешь улещивать? Не поверим, и не спорь со мной!
Ленин, прислонившись к книжному шкафу, безмолвно внимал Фролу Петровичу. Фрол Петрович сел и мрачно сказал:
— Теперь казни или милуй, все едино. Без правды жить немочно.
Все молчали. Калинин, склонив голову, шевелил губами, словно повторял то, что сказал Фрол Петрович, и хмурился. Невесело было и мужикам.
Ленин прошелся по кабинету, подошел к Фролу Петровичу, сел рядом.
— Казнить вас, товарищ, не за что. Мы слышали крик души, и не только вашей. Прикидываться перед вами безгрешными не собираемся, и улещивать вас — напрасный труд. Правда, не мы затеяли гражданскую войну и не от доброй жизни чистили ваши закрома. Рабочие голодали и голодают до сих пор. Голодная армия дралась и победила всех генералов и атаманов. Кто ее кормил? Вы! Вашим хлебом мы спасли революцию, а стало быть, и вас. От кого? Вы сами сказали: слава богу, ссадили царя и бар. А кто ехал в обозе белых генералов? Кто бы пришел следом за Антоновым? Помещики, чтобы опять сесть на ваши шеи, отобрать землю, которую вам дала советская власть. Капиталисты ехали, фабриканты и заводчики, чтобы отобрать у рабочих фабрики и заводы, снова завести каторжный труд, бесправие, темноту, чтобы продать все, что можно, капиталистам заграничным. Иные комиссары насильничали? Хапалы, как вы сказали, в коммуну поналезли? Да ведь к любому, даже самому чистому делу примазываются разные мерзавцы. Но ведь и вас подняли на мятеж грязные и продажные люди, ваши враги — кулаки, их наемники — эсеры. Вот у вас еще стреляют, а кругом война окончилась. Нам позарез нужен хлеб… И все-таки советская власть пошла на то, чтобы отменить продразверстку и ввести натуральный продовольственный налог.
— Не верю! Не верю! Слышал, как ты со своим уполномоченным по нашей губернии в трубку разговаривал. Одни словеса… — Фрол Петрович отчаянно замотал головой.
— Экий ты, дед! — укорил его Немцов с сердитой нотой.
Ленин улыбался.
— Михаил Иванович, прошу вас, попросите у секретаря документы о продналоге и новой экономической политике и копию телеграммы в Тамбов о снятии продразверстки с губернии.
— С нашей? — хором спросили мужики.
— С вашей, с вашей, — улыбнувшись, бросил Ленин.
Калинин ушел. Ленин снова начал задумчиво:
— Конечно, тяжело было, что и говорить! Семь лет войны — это понять надо! Даже в передовых странах четыре года войны сказываются до сих пор. А в нашей отсталой стране, после семилетней войны, — это прямо состояние изнеможения у рабочих, которые принесли неслыханные жертвы, и у массы крестьян… Это изнеможение, это состояние, близкое к полной невозможности работать… И мы это понимаем. И знаем, что вы особенно устали… Ну, что было, то было. Сейчас пришло время передышки, хотя работы, скажу, гора! Ох, какая гора, если бы вы знали!
Мужики сочувственно вздыхали.
Вернулся Калинин с бумагами.
Ленин читал их, потом говорил о том, какая война навалилась на советскую власть, и почему разверстке не миновать было быть, и как в Москве ломают головы над мужицкими делами.
Мужикам его речи очень нравились, а Андрей Андреевич не вытерпел:
— Заблудились мы. Ровно, того-этого, в дремучем лесу бродим. Путя бы нам показать, свету щелочку.
— И пути ваши видим, и свет впереди, — дружелюбно похлопав по тощему плечу Андрея Андреевича, сказал Ленин. — Жизнь вашу облегчим и все для того, чтобы вы могли прочно хозяйствовать, сделаем. Не спеша, не ломая, не мудря наспех, храня государственные интересы и интересы рабочих. Уж за интересы рабочих, вы знаете, мы стоим и постоим горой. Но и рабочий класс постоит за вас. В семнадцатом году рабочий и крестьянин протянули друг другу руки и вместе свалили царя и буржуев. Рабочий и крестьянин всегда будут вместе: в этом, только в этом наша победа. Много мы пережили, много перебороли и переборем все, что может быть на нашем пути.
— Так скажи, какие же эти пути будут? — с отчаянием в голосе заговорил Фрол Петрович.
— Вот-вот, в этом и есть главная суть, — оживленно начал Владимир Ильич. — Послушайте. Мы посчитали: пять миллионов сох оказалось в наших деревнях. Но ведь есть же у нас плуги, сеялки, молотилки, двигатели. У кого они? Не у мироеда ли?
— Именно, именно, — торопливо подтвердил Андрей Андреевич.
— Да, да! Помещик и мироед душили и вас кабалой, потому что были богаты землей и машинами. Вы подумайте, сколько каторжного труда, сколько пота вы проливали, шагая с утра до ночи за хилой лошаденкой, которая и соху-то едва тащила! А мы… Мы мечтаем посадить вас на такую машину, которую вы еще не видели. Она называется трактором. Каждый трактор — замена десяти, двадцати лошадям. Сто тысяч тракторов — и мы переделаем лицо нашей деревни, лицо всей нашей земли и не будет страны богаче и сильнее во всем мире.
Крестьяне зашумели вразброд:
— Двадцать лошадей!
— Сто тысяч машин!
— Уж не обидь и наш край!
— И когда машина появится на наших полях, — с той же живостью заговорил Ленин, успокаивая мужиков едва заметным жестом, — когда электрический свет зальет города и села, когда не каждый отдельно будет обрабатывать поле, а общим, артельным трудом, вот тогда вы убедитесь, кто хочет вам добра.
— Ох, далеко до того времени, батюшка, — Фрол Петрович покачал седой головой.
— Далеко? — Ленин задумался. — Да нет, пожалуй. Двадцатью годами раньше, двадцатью годами позже, но время это придет. И уж будьте уверены, и эту задачу решим. Союз рабочих и крестьян создадим такой прочный, что никакой силе на земле его не расторгнуть.
Потом Ленин заговорил о личном интересе крестьян… Андрей Андреевич сладко жмурился. Все, о чем говорил этот рыжеватый, складный собой и очень уж ласковый к ним человек, так похоже на то, о чем мечтал он и его соседи. Только в кучку свои мысли они не могли свести, а этот так и точает, так и точает, и эдак-то славно у него получается.
«Личный антирес! — думал Фрол Петрович. — Выходит, стало быть, что поработаешь, то и полопаешь, и грабануть тебя никто не посмеет. Что ж, оно вроде ничего, ежели опять не обманут».
Но то, что потом сказал Ленин, почти развеяло сомнения Фрола Петровича.
— Налог, который мы вводим вместо продразверстки, как бы слышали, будет установлен в размере наименьшем, — сказал он, а мужики зашевелились, зашумели вразброд, заулыбались.
— Вот уж это подходяще!
В разговор вступил Калинин.
— Каждый из вас, — начал он, — наперед узнает, что он должен отдать государству на содержание школ, больниц, армии и прочего хозяйства.
— А не сказки ли ты нам загибал, Михаил Иванович? — Фрол Петрович верил и не верил. Слишком уж много сказано такого, о чем и он думал эти годы.
— Да не обидим вас, Фома неверующий. Ей-богу, не обидим. Ведь я сам из вашего брата, и недаром вы меня избрали всероссийским старостой. Уж я послежу, чтобы правительство сделало все, как тут было сказано.
Повеселевшие мужики хлопали Калинину. Потом Ленин снимался с ними. Фотограф наводил трубку, чиркал какой-то машинкой. Фрол Петрович вздрагивал.
Когда фотограф ушел, Фрол Петрович попросил Ленина, чтобы ему дали с собой «бумаги». Ленин пообещал, попрощался с мужиками, попросил Калинина устроить им проезд до Тамбова, снабдить продовольствием.
Фрол Петрович от поезда начисто отказался.
— Нет уж, мы с Андреем пёхом попрем. Сам желаю узнать, тихо ль на русской земле, что мужик думает, бумаги ваши ему почитать, речи ваши пересказать. — Он отвесил поясной поклон Ленину и Калинину. — Вроде бы просветлело у меня на душе. Воистину, все в миру перемешалось. Не бог, а человек сказал: «Да будет свет!» — и стал свет. Спасибо на добром слове. Но на сердце злоба лютая: обмана Антонову не спущу… — Он подумал и заметил, обращаясь к Ленину. — А пинжак этот сыми. Негоже в эдаком-то виде ходить. Как-никак председатель над всей Россией.
Ленин снова залился смехом.
— Да есть у меня новый, есть, надеть забыл!
— А ты женке скажи, чтоб напоминала. Ну, пошли, братцы.
Они ушли с Калининым и Немцовым, а Ленин долго стоял у окна и думал об этих людях и о тех, кто еще бродит во тьме, там, где гуляют февральские метели на безбрежных пространствах.
3
В Тамбов Фрол Петрович и Андрей Андреевич приехали к началу губернской крестьянской конференции. Делегатов выбирали на тайных сходках, мир снабжал их харчами в путь-дорогу, и потянулись мужики к Тамбову. Шли глухими дорогами, обходя села, в виду Тамбова останавливались… Сомнения и страх грызли их: а вдруг все посулы — обман? Крестились на колокольни, видимые издали, садились, вздыхали, передумывали тяжелую беспокойную думу. Иные возвращались назад, но те, кто обретал мужество и вспоминал воззвание, простые, сердечные слова насчет посева и прочего, потуже подпоясывали пояса, оправляли онучи и твердым шагом приближались к городу.
На заставах их встречали военные люди, спрашивали мандаты или решения сходок. У кого не было таких бумаг — тоже впускали, сажали на подводы и везли туда, где размещались уже приехавшие делегаты.
Светлые комнаты, постели с одеялами и простынями, подушки пуховые, ах, господи, благодать-то какая! И харч! Тут тебе и селедка, и щи «с куском», и каша с маслом, и чаю наливают полной мерой, и сахару дают. Эк житье!.. Век бы не выходил из этих хором?
Потом повели на конференцию.
И там ко всем с лаской и добрым словом, а «оратели» говорят только о сельской нуждишке, попреками не попрекают, насчет Антонова говорят круто, но учиненные ранее безобразия не скрывают.
— А самый-то главный, слышь, Андрей, — шептал Фрол Петрович на ухо дружку, — во-он тот, что в очках и при длинных волосьях. Уж так-то он просто и понятно докладает о наших, значитца, бедах да как над нами издевку чинили и те и эти. Эка, как душевно разговорился! Ей-богу, аж слезой прошибло!
Глядя на «орателей», вспоминая, как их привечали, ободренные смелыми словами и признанием ошибок, делегаты раскрывали рты.
— Речи их корявы и иной раз туманны до невозможности, но… Слышь, Андрей, глянь на Антонова-Овсеенко. Ишьты, как он Андрона с Выселков слушает! Так и уперся в него очками, и слова-то, слова-то на лету схватывает и все в тетрадку чиркает, все в тетрадку чиркает! Давай, Андрей, и я выскажусь. Была не была!
И вот выходит Фрол Петрович и начинает говорить про то, как оно было и что такое стряслось, да как повинны в том и кое-кто из начальства. Работали, мол, они «нежелательно», и бестолочи было очень предостаточно, а примазавшимися хоть пруд пруди, и все с мужика лыко драли, ровно он липка.
И пошел Фрол Петрович рубить направо и налево, а Антонов-Овсеенко улыбается, хлопает Фролу Петровичу, Подбадривает его словами, кричит: «Правильно, товарищ! Сообща возьмемся за насильников и бездельников, примазавшихся к Советам!»
Делегат от Горелого, что в двадцати пяти верстах от Тамбова, прочитал приговор сельского общества:
«Гоните прочь хулиганов и мародеров, нарочно не дающих заняться мирной работой. Гоните волков в овечьей шкуре. Мы постараемся преодолеть все препятствия. Думаем, и советская власть справится с недостатками в нашем государстве. Дружным коллективом и трудом восстановим хозяйство и тем поможем истинному защитнику нашему — советской власти!»
Потом посыпались решения сельских сходок, волостей и районов.
Встал Антонов-Овсеенко и сообщил новость, которая разом подняла делегатов на ноги, и мужики колотили в ладоши так, что грохот рукоплесканий эхом отдавался в зале.
Антонов-Овсеенко говорил о решении советской власти снять с Тамбовской губернии продразверстку и отозвать продовольственные отряды.
— Центральная власть, — продолжал он, — решила сильно увеличить материальные кредиты для снабжения крестьян инвентарем, хлебом, семенами, керосином, солью и другими товарами.
Снова гул голосов и аплодисменты.
Обращение к крестьянам губернии принимается единогласно: взяться вместе с советской властью за скорейшее исправление прошлых ошибок, готовиться к посеву, помочь власти и партии изжить главных врагов: Антонова, голод и хозяйственную разруху.
Делегаты покидали Тамбов и светлые хоромы с обильными харчами не совсем охотно. Впрочем, их не торопили. Они ходили по учреждениям, рассказывали о своих нуждах, и там были с ними очень вежливы и ни одно слово не пропускали мимо. Поди пропусти! Антонов-Овсеенко все знает, все видит и бюрократов ненавидит.
Пятьсот делегатов возвращаются в деревни. В их котомках и решение снять продразверстку. Пятьсот человек расскажут о том, что они видели и слышали, прочтут «бумаги». Их будут слушать тысячи. Быть может, кто-то не поверит им, быть может, многих Сторожев вычешет плетьми, забьет языки в глотку, отберет «листы», но ведь всем рот не заткнешь!
И вот шумной толпой гуляет по Тамбовщине слух: советская власть за мужика встала!
Глава девятая
1
Из Тамбова друзья шли пешком.
Андрей Андреевич бормотал что-то, улыбался, осматривался по сторонам — широка, беспредельна лежала перед ним равнина.
Перекатываясь с бугорка на бугорок, уходила она к горизонту. Там и здесь виднелись леса и перелески.
Увидев сельскую церковь, — на ее крестах искрились лучи солнца, — друзья стали на колени, помолились, поцеловали родную землю и быстро зашагали к селу.
Оно только что просыпалось, из труб шел дым: хозяйственные бабы были уже на ногах.
В утренней тишине раздался набат.
Сонные мужики на ходу застегивали одежду, валили на улицу. У каждого снова екнуло сердце: какая еще тревога, где враг?
И вот волнуется крестьянская громада перед церковью. Людей собралось не меньше, чем в тот памятный день, когда эсеры лживыми посулами соблазняли мужиков на мятеж. Не слышно было призывного клича труб, не видно Мундиров антоновцев. Здесь был народ — один на один с теми, кто побывал у Ленина, кто привез от него правду и утешение во всех скорбях.
На паперти увидели мужики Андрея Андреевича, помолодевшего, веселого. Он размахивал бумагой, кричал что-то, захлебываясь от радости. Ему хотелось расцеловать всех, обнять весь свет.
Потрясенные мужики слушали его и не верили: неужто конец черной жизни?
— Перьвым делом, мужики, — начал Фрол Петрович голосом, полным достоинства, — поклон вам от Ленина и Калинина. — Он поклонился на все четыре стороны. — Мы это к ним с волнением, а они об ручку здоровкаться. Какое, мол, у вас сумление, в чем нужда? Ну, смотрим на Ленина, диву даемся: рыжеватый такой, росту невеликого, с картавинкой. Не шумит, не грозит, в грудя себя не лупцует, а идет напротёс: вы, мол, недовольны и законно недовольны. Человеческий человек, мир, ей-богу!
— В пинжаке ходит, — пояснил сзади Андрей Андреевич.
— И то, и то, — оживился Фрол Петрович. — Локотки, вижу, на пинжаке потертые. Дюже я на него рассерчал. Раз, говорю, над Русью голова — должóн вид иметь. А он заливается над моими, то есть, словесами, он заливается. Ну, разговор пошел. Мужик один начал было углаживать… Другой про картошку попер… А я на дыбки! И пошел резать… И про душевную тоску нашу, и о чем мужик сокрушается…
— А он?
— А он Фрола слушает, — опять высунулся Андрей Андреевич, которому не терпелось похвастаться тем, что видел и слышал. — А у самого личико в испарине, лоб в гармошку. Дошло, стало быть. Мы, говорит, знаем, что вы, того-этого, недовольны, только кто старое вспомянет, тому глаз вон. А теперь, говорит, конец вашей беде.
— Верно, — понеслось из толпы. — Пора бы уж…
— Измаялись…
— Давай дальше, Фрол Петров!
— Ну, напоследок на меня дюже рассерчал. Фома, говорит, неверующий! Словам не веришь, — чти бумаги за моим подписом. Разверстку долой, — вот, мол, депеша, в Тамбов властям только что отправлена. Справедливый налог образуется заместо, стало быть, разверстки.
— Сказками кормят!
— Антонов тоже всякое обещал…
— Одной масти! Обдерут.
Фрол Петрович затрясся. Краска прилила к лицу. Губы побелели от гнева.
— Это кто ж со мной спорить желает? — возвысив голос, бросил он в толпу. — Спорщики нашлись, тоже мне! Обдерут! Самим Лениным писано: налог вдвое меньше разверстки, чуете ли?
— А тут Калинин пошел чесать, — заговорил Андрей Андреевич. — Куда, говорит, хотите, хлеб девайте, ваша воля. Фабрики, того-этого, запущают, всякого товару нам предоставят. Рабочие, мол, с вами заодно и нуждишки ваши вполне понимают.
— Не верится что-то…
— Так я вам, невежам, листы зачту! — гневно крикнул Фрол Петрович. — Декрет при себе имею, темный вы народ.
— Декрет — это дело.
— Давно о нем слух гуляет.
— Чти, Фрол!
На паперть вышел учитель, внятно прочитал телеграмму Ленина в Тамбов, обращение крестьянской конференции, бумаги, данные Фролу Лениным. Едва он успел кончить и передать бумаги Фролу Петровичу, Сторожев с отрядом вохровцев ввалился в село. С ним была Марья Косова: она ехала в Каменку с докладом о положении в дальних районах, встретила Сторожева и присоединилась к нему.
Приказав вохровцам оцепить толпу, Петр Иванович и K°сова, расталкивая народ, проследовали к паперти.
Народ замолчал, но было в этом молчании что-то зловещее.
— А-а, Фрол Петров, Андрей Андреевич! Давно не виделись. Болтают, у Ленина были? — с деланным добродушием заговорил Сторожев.
— Были, точно были, Петр Иванович, — чуть побледнев, горделиво ответил Фрол Петрович. — По-людски встретили, по-человечески проводили. Объяснили нам нашу глупость.
Косова, помахивая плетью, презрительно выдавила:
— Обманули вас, дураков, а вы уши развесили! Взять бы их обоих, Сторожев. Большевиками куплены, ясно.
Толпа взревела:
— Молчи, шлюха!
— Попробуй возьми!
— Почему обманули? — хладнокровно проговорил Фрол Петрович. — Шли мы из Москвы до Тамбова, обратно из Тамбова до села, народ к севу готовится, над нами надсмехаются: неужто, мол, саламатники, еще воюете незнамо за что?
— Так, так! — Сторожев еще сдерживал себя. — Бумаги, слышь, привезли? А ну, дай, полюбопытствую, что там набрехано.
Фрол Петрович безбоязненно отдал бумаги Сторожеву. Тот прочитал, сунул в карман.
— И вы верите этой писанине? Опять коммуния вас облапошила! — И вдруг ярость прорвалась наружу. — За каждый такой лист повешу! — рявкнул он.
Толпа, следившая за каждым его движением, разом подалась вперед. Никто не кричал, никто не угрожал Петру Ивановичу, но он-то знал — одна промашка с его стороны и не помогут ему вохровцы.
— Отдай бумаги, — злобно процедил Демьян Косой. — Слышь, кому сказано, отдай!
— Не гневи народ, Петр, — задыхаясь, сказал Фрол Петрович. — Отдай листы.
— Взять обоих! — крикнула Косова, и Сторожев подумал, что сейчас ему будет конец. Вот дура баба!
Толпа с рычанием наступала на них, В воздухе замелькали дубинки, кто-то бросился к церковной ограде и начал вырывать колья. И тут Косова сделала еще одну глупость.
— Расходись! — заорала она. — Стрелять будем!
— Стрелять, мерзавка? — взревел Демьян Косой. — В кого?
— Бей их, мужики, они правду прячут!
Этот вопль был подхвачен всеми. Вохровцы ничего не понимали: Сторожев молчал, молчал потому, что впервые испугался мужиков до дрожи в коленях.
— Помолчи, Марья, — прошипел он и примирительно обратился к мужикам. — Эк, расшумелись! Нужен мне Фрол. Испужал он меня своими листами. Идите, братцы, по домам. Иди, Фрол, нечего народ смущать.
— Не-ет, — Фрол Петрович упрямо потряс головой. — Я теперича до самого Антонова пойду. А ну, скажу, ответствуй, когда эту канитель кончишь?
Толпа, забыв о Сторожеве, одобрительно зашумела.
— Скажи, устал, мол, народ!
— Пахать скоро надоть, а они воюют.
— Довольно, мол, сытехоньки.
— Опять же листы!
И тут, вспомнив о бумагах, отобранных Сторожевым у Фрола Петровича, толпа снова накинулась на него.
— Отдай листы, Петр! Отдай сей же час!
Сторожев скривил губы, вынул бумаги и молча протянул Фролу Петровичу. Тот бережно свернул их, положил за пазуху и обратился к народу:
— Идите домой, мужики. Поутру ждите меня с ответом от Антонова.
— Поберегись, Фрол! — предупреждающе крикнул Демьян Косой. — Убьют!
— Не убьют, — торжественно молвил Фрол Петрович. — А и убьют — меня только. Правду им не убить, вечная она.
Он сошел с паперти и, окруженный оживленными людьми, пошел к дому. Андрей Андреевич рысью кинулся к себе. Сторожев смотрел им вслед и думал:
«Все прахом идет, нет под ногами твердости. Все зыбко, все шатается… Какую силу я им показал? Этих двух на глазах у них взять не смог… А они-то взвыли! Что будет, что будет?..»
Весь день и вечер допоздна шли в селе разговоры о налоге, о новой жизни. Антоновские комитетчики боялись показываться. Исчезли и милиционеры.
2
По дороге в Каменку Фрол Петрович заночевал у сестры в Грязном и здесь рассказал он, о чем рассказывал в Двориках: о Ленине и ласковых его речах, о том, что тихо в других губерниях, не слышно о мятежах и боях.
А рано утром приехал Сторожев из Двориков, где он уже успел до полусмерти избить Андрея Андреевича, как волк рыскал по Грязному, искал листы, что привез с собой Фрол Петрович, не находил, избивал упорствующих в молчании мужиков, ничего от них не добился и, разъяренный, уехал в Каменку, захватив с собой Фрола Петровича.
Сунув его в смрадный подвал, где томились десятка полтора заключенных, он разыскал адъютанта Антонова, рассказал о происшествиях в Двориках и Грязном.
— Главного смутьяна, старикашку одного, я приволок. Посадил в каталажку, но что с ним делать, знать не знаю.
Адъютант пошел с докладом, а вернувшись, разрешил Сторожеву зайти к «самому». В дверях Сторожев столкнулся с мрачным Санфировым.
— Что там? — спросил его Сторожев, услышав пьяную песню в кабинете.
— Гуляют! — Санфиров сплюнул и смачно выругался. — Смутно у меня на душе, Сторожев. Не то я думал увидеть…
— Пошел-ка ты со своей душой, — грубо оборвал его Сторожев. — Тут такие дела затевают красные — держись! — Он постучался и вошел в кабинет.
Антонов, Косова, Герман и Ишин пили. Герман играл на гармонике и орал во всю глотку:
— В-верно, на коленки! — выкрикивал Антонов с блуждающим взглядом. — Всех, всех! Ничего, м-мы с мужиком еще столкуемся. Эй, Сторожев, где старик?
— Да в каталажке он, Сашенька, — отвечала Косова, растерзанная и пьяная. — В подвале он, миленок, ожидает царствия небесного.
— Привести! — распорядился Антонов. — Ну, чего уставился? — крикнул он Сторожеву. — Иди веди.
— Избили его мои ребята, — хрипло сказал Сторожев. — Пусть отлежится малость.
— П-пусть, — согласился Антонов. — А п-потом веди. У-у, звериное племя! — с угрозой бросил он вслед вышедшему Сторожеву. — Гуляй, братва, наша берет! — И запел фальшивя:
— У Ленина был, — бормотал между тем Ишин. — Ск-кажите, пожалуйста! П-правду какую-то приволок! П-правда! Ха-ха!
— Да брось ты, Иван! — выдавила из себя Косова. — Какая там правда! Нет ее. Сам же сказал: во щах слопали.
— Верно, Марья, верно! Какая там, к дьяволу, правда! — Ишин махнул рукой. — Хотите, расскажу сказку?
— Г-говори!
— В одном царстве, — начал Ишин, — за морями-океанами, за черным погорелым лесом жил царь. И было у него сто сыновей, и любили они одну бабу, подлую-расподлую…
— Вроде тебя, Марья, — Герман захохотал.
— Ну, ну! Ты! — вскипела Косова.
— Такую же злую, как ты, Марья…
— Эй, Ванька, помолчи, не то душу выбью! — Марья взялась за револьвер.
— Ладно, шучу… И та баба продала сатане свою душу… Вот призывает ее царь и говорит: «Мои сыновья люди злобные, из-за тебя топорами секутся. Полюби кого-нибудь из них, а то будет всем нам плохо». И сказала та баба: «Я того полюблю, кто сделает самое страшное, что только может сделать человек». Разошлись братья по белу свету, и били они людей, и жгли их дома, и землю портили, и груди у женщин вырезали, и младенцам распарывали животы. Но та баба смеялась. «Нет, — говорила она, — это еще не самое страшное…» Тогда пошел по миру младший брат, самый из всех братьев свирепый, разыскал он правду, приволок к той бабе и удушил на ее глазах. И сказала баба: «Вот ты сделал самое страшное. Только не могу я тебя полюбить, добрый молодец! Раз нет правды, то и любви быть не может». Рассердились братья на ту бабу, убили ее, разрезали на сто кусков и выбросили на свет божий, и сто собак жрали ту бабу, а сожрав — все подохли!
— Саша! Да что же это он рассказывает! — крикнула Марья. — Над душой моей смеешься? Повешу!
— Нет правды на свете, не повесишь! — загрохотал Ишин.
Сторожев ввел Фрола Петровича. Тот бестрепетно вошел в кабинет, снял шапку, перекрестился в правый угол.
— Мне некогда, — глядя исподлобья на Антонова, сказал Сторожев. — Вы уж разбирайтесь тут с ним, как хотите, а я по делам пойду.
— И-иди, черт с тобой! — икая, проговорил Антонов.
Сторожев поспешно вышел. Быть свидетелем расправы с Фролом Петровичем ему было вовсе не с руки. Прознай двориковское общество, что и он принимал участие в издевательствах над уважаемым и справедливым человеком, мужики, и без того злые на него, могут пойти на любое. «Подпустят красного петуха, и ищи виноватого!» — думал Сторожев.
3
— Это ты у Л-Ленина был? — обратился Антонов к Фролу, когда Сторожев ушел. — Н-ну, расскажи, чем кормили, чем поили, за сколько купили?
— Купили лаской да правдой. Точно, ласковые люди, что за Ленина скажу, что за Калинина, что за прочих. Объяснили нам всю нашу глупость.
— Будет болтать-то! — прикрикнул на него Ишин. — Обманули вас, дураков.
— Почему обманули, Егорыч? — обиделся Фрол Петрович. — Ехали мы, дорогой никаких восстаний не видели, народ сохи к весне готовит. Об Антонове поминали, смеются: неужто, мол, вы с ним до сей поры цацкаетесь?
Антонов в упор разглядывал Фрола Петровича, а тот стоял спокойно и, не мигая, смотрел ему прямо в глаза.
— Б-бумагу привез? — выдавил Антонов.
— Привез. Пишется в той бумаге: продразверстку долой, середнего мужика на вид.
— А н-ну, дай.
Фрол Петрович бережно вынул из-за пазухи листы. Истерлось то, что было напечатано: читали их сотни людей, тысячи рук держали.
Антонов вполголоса прочитал декрет о натуральном налоге, телеграмму Ленина в Тамбов.
— С-собачья кость! — крикнул он. — Обманули вас! Обманули в семнадцатом и еще раз обманут. Неужто в-веришь им?
— Что ты, господь с тобой, испужал ты меня, Степаныч! — проговорил Фрол Петрович. — Да ты пойми: кому нам верить — тебе или Ленину? Ленин-то, ого-го! у него вся Россия! А у вас — клок сена под задницей. Да и того скоро не будет.
— В Москве был, научили тебя большевики! — Ишин гоготал пьяно и пучил глаза.
— Подлый, подлый! — визжала Косова.
— Помолчи! — обрушился на нее Фрол Петрович. — Степаныч, возьмись за разум, послушай меня. Добром тебе говорим: кончай войну. На другую точку мы стали. Ленин всей своей силой на тебя вот-вот навалится. Отольются вам наши слезы.
Антонов цыкнул на него.
— Целуй мою ногу, старик, отпущу. Не поцелуешь — убью.
— Меня убьешь, другие правду найдут. Народ наш упорный, он свое возьмет. И вас, кобели, покарает. И страшный будет у него расчет с вами. Отдай мне листы, пес! Правда в них!
Антонов на мелкие куски разорвал бумаги. Герман огрел Фрола Петровича плетью по лысине, кровь потекла по лицу старика. Он шагнул вперед, споткнулся и упал. Косова и Герман подскочили к нему, топтали ногами. Ишин носком сапога метил в лицо.
— Убей его, убей его, Саша! — визжала Косова.
Фрол Петрович, цепляясь за стену, поднялся. Вид его был страшен.
— А не боюсь я вас, псы! Бейте — не убьете. — Сильным рывком он открыл окно, закричал: — Народ, люди! Да когда ж будет конец нашей муке!
Ишин начал тащить Фрола Петровича от окна, тот ударил его локтем, удар пришелся по глазу. Ишин завертелся волчком. Фрол Петрович схватил Антонова за шиворот, подтащил к окну.
— Ну, скажи, бандит, что ты меня убить задумал! Покажись народу, кобель!
Антонов вырвался из его рук.
— Ага! — торжествующе закричал Фрол Петрович. — Народа боишься? Ну, стало быть, крышка тебе!
Косова выстрелила в него. Фрол Петрович схватился за плечо — оно кровоточило, прислонился к стене.
— Убить вздумали? — прохрипел он. — Кого? Кто я? Руки, которые принесли свет. Он зарей утренней полыхает над миром. И ни вам, мошенники, и никому вовек не потушить его!
Прогремел еще один выстрел: это стрелял сам Антонов. Но он был сильно пьян, револьвер дрожал в его руке, выстрел не задел Фрола Петровича.
Не видать бы Фролу Петровичу света белого, если бы в кабинет не ворвался привлеченный выстрелами Санфиров.
Он выхватил у Антонова маузер, стал перед Косовой.
— А ну, довольно! — гаркнул он свирепо. — Убери, сучка, маузер, не то я из тебя кишки выбью.
Потом поднял Фрола Петровича и понес к выходу.
У школы стояли его санки.
— Отвезите в больницу, — тяжело дыша, приказал Санфиров адъютанту.
Фрол Петрович пролежал в больнице месяца полтора, а потом о нем забыли: не до него было в штабе Антонова.
4
Угрюмо повесив голову, возвращался Огорожен в Дворики. Пьянство в штабе Антонова, ставшее за последнее время привычным делом; Косова, натравливавшая Антонова на комитет; Ишин, интриговавший против всех; святоша Плужников, елейными проповедями пытающийся восстановить мир в штабе и в комитете; чревоугодие, разврат, когда в воздухе пахло грозой, — все это не настраивало Сторожева на веселый лад.
Лешка вспомнился ему. Никак не мог он примириться с его бегством! Двенадцать лет прожил у него малый, сыном считал его Сторожев. Да и он ли один убежал от Антонова! Таких не сосчитать. А теперь решения красных об отмене продразверстки… У мужика мозги перевернутся. Как скрыть правду? Ее не повесить.
«Неужто конец? — думалось Сторожеву, и он ужасался. — Да нет, быть того не может! Велика еще наша сила…»
Но страх заполз в его душу и крепко угнездился там. Сторожев бесился от этого чувства; никогда он не испытывал его с такой силой и был зол на весь мир — на Лешку, на Фрола Петровича, на всех, кто покушался на его волю и власть.
Путь домой лежал мимо хаты Аксиньи Хрипучки. Наташа, увидев Сторожева из окна, бросилась к нему, упросила зайти, посидеть.
«Вот уж кто знает все о Лешке!» — думалось ей.
По селу прошел слух, будто Лешку взяли в плен. Жив ли он — не знала Наташа. Красные не проникали в Дворики, еще крепко стояли вокруг сел антоновские полки.
Не мог и Лешка передать весточку Наташе. Тосковал, худел, да что доделаешь — лбом стенку не прошибешь.
Наташа пополнела, по лицу расплывались землистые пятна, глаза смотрели ласково, как у теленка. Она бережно носила округляющийся живот, крепилась, но ночи не спала — безотвязные думы о Лешке мучили ее.
Сторожев молчал.
— Лешка-то… — начала Наташа и зарыдала. — Сдался он, забрали его или убили?
Снова злоба поднялась в сердце Сторожева против Лешки, против Фрола Петровича; они узнали правду, и в той правде конец ему, Петру Ивановичу!
— Надо полагать, сдался, — равнодушно заметил Сторожев. — Из Ивановки передавали, наезжал туда, бахвалился, женился будто…
— На ком? — ахнула Наташа.
— На коммунистке какой-то. — Сторожев отвернулся: он не мог глядеть Наташе в глаза.
По улице бродили ребятишки, солнце сушило дороги, черные поля тянули к себе Сторожева.
— На коммунистке? Забыл, значит? — сурово спросила Наташа.
— Надо быть, забыл. Бахвалился и тебя поминал: «У меня, дескать, есть дурочка, свистну — прибежит».
Сторожев сухо засмеялся, скрутил цигарку, задымил.
— Свернули красные парня с пути, испортили твою жизнь, — вздохнул он. — И отца твоего…
— Что отца? — охнула Наташа.
— К Ленину пошел за какой-то правдой. Пропал Фрол, не иначе, зарубили его красные… Жалко мне тебя, жалко, девка, безответная ты, тихая, кроткая. Другая не спустила бы даром такой обиды.
Наташа повернулась к нему. Глаза ее горели мрачным светом.
— Кроткая, тихая, безответная? — выдавила она. — Плохо ты меня знаешь, Петр Иванович!
— До свиданья, Наталья, поеду, пора мне.
«Вот еще одну свернул, — подумал он. — Зачем?»
Два дня пил без просыпу Петр Иванович, молчал, курил или смеялся глухо. Домашние смотрели на него со страхом.
5
И потянулись дни, полные тоски. Наташа ждала отца, Лешку, просыпалась от каждого цокота подков, от каждого стука, все думала: он!
Раньше еще мечтала о тихой жизни: вот пройдет, пронесется буря-война, и она родит сына, весь он будет в отца, и так спокойно зажурчит сверчок в их хате.
Она еще думала, что просто некогда парню заехать в село к своей любушке — гуляет с отрядом на далекой стороне.
Теперь чего же ждать? Ушел, делу своему изменил, ее бросил. Забыл любовь, клятвы, совесть потерял.
Подлец!
Теперь что же думать о нем? Другую целует-милует, солнышком кличет, у нее ночи ночует, ей на грудь кладет свои кудри…
Беременная, опозоренная, одна, одна в этом залитом весенним солнцем мире…
«Боже мой, что делать мне? Как буду жить, как выкормлю сына? И бати нет, убили батю!»
Аксинья жалела Наташу, а та не хотела принимать ее ласк, чуждалась, молчала.
«Боже мой, что делать мне? Или повеситься?»
Так день за днем, ночь за ночью, и некуда пойти, некому выплакать слезы, да их и нет, сухость во рту, жжет сердце, болит голова.
В церковь бы пойти, помолиться. Не пойдешь, у баб колючие взгляды, злой шепот их несется вслед Наташе:
— Потаскушка, ни баба, ни девка! Сучка!
«Лешка, Лешенька, что ты наделал! Хоть бы глазком единым на тебя посмотреть, хоть бы одно слово услышать — поняла бы, любишь или нет».
Иногда решала:
«Не люблю, постыл он мне, всю мою жизнь исковеркал. Забуду». И старалась думать только о ребенке, что бился под сердцем, просился на волю, милый.
«Да рано еще, погоди стучать маленькими ножонками, погоди, ненаглядный, не спеши. Мир хмур, неласков, и отца у тебя нет, сгинул, пропал твой батька, и дед твой лежит в земле черной…»
Но не выгнать из сердца Лешку, вставал, как живой, вспоминались ночи в омете, его руки, его губы, весь он, настойчивый, бурный, жадный, родной Лешка.
Росла ненависть к людям, что сманили его к себе.
Слышала Наташа в детстве: если паука убить, тридцать три греха простится.
«Лешку пауки заманили, — думала она, — может быть, пьют его кровь!»
«Если бы этих пауков бить, сколько за каждого грехов простится? — спрашивала Наташа сама себя, стоя на коленях перед образом. — Сколько простишь, господи, ты мне грехов? Кровь человеческую простишь ли? Грех мой с Лешкой забудешь ли?»
И билась лбом об пол.
Одна.
Окна смотрят в туманное утро. И кажется Наташе: в каждое окно Лешка смотрит, смеется, манит пальцем, что-то говорит, а что — не разобрать.
— Да громче, громче, не слышно тебя! — кричит ему Наташа, а он все смеется и говорит-говорит непонятное, но такое, что, если услышать, разом кончатся муки и терзания, пройдет черная тоска, сердце забьется легко и радостно.
Окна смотрят в туманное утро.
И ничего за ними нет, кроме пустынных улиц, ничего за ними не слышно.
Часто Наташа уходила на огород, сидела в омете, пальцами перебирала солому, ничего не видя. Застывали воспаленные глаза, лишь пальцы перебирали соломинку одну за другой, быстрей, быстрей.
В таком же полусне делала все по хозяйству: топила печь, варила обед, доила корову.
И шли дни: то тянулись так, что разрывалось сердце, хотя бы ночь поскорей, то бешено мчались — куда?
Постойте, часы, не летите так быстро, дайте вздохнуть, дайте подумать, решить: что же делать, как быть?
Иногда наяву Наташа бредила расправой с пауками, бросалась на стены, ловила пустоту, смеялась сухим, черствым смехом. Потом часами сидела, не двигаясь или раскачиваясь, и повторяла одно и то же:
— Убью, убью, убью…
Вскакивала и кричала:
— Ага, попались! Где мой Лешка, куда дели? Оплели, погубили, высосали кровь? Проклятые!
Редко возвращалась ясная мысль. Тогда приходили слезы. Наташа горько плакала, придумывала Лешке новые ласковые имена и прозвища, и становилось легче.
Ночью видела она один и тот же сон: будто на лугу, среди желтых цветов, в ясный день видит она Лешку. Тот идет к ней, и так хочется Наташе его видеть, так хочется, сил нет! Так хочется много-много ему рассказать, очень важное, очень большое. Она идет к нему навстречу и обмахивается платком… До чего жарок день! А Лешка совсем близко, еще единый миг — и она возьмет его руку, прижмется к нему, расцелует… Но ноги вдруг прилипали к земле, наливались тяжестью, не поднять их, не переступить, каждый шаг — неизъяснимая мука. Но каждый шаг — к нему, с каждым шагом он ближе! Со стоном поднимает она ноги, и все труднее, все труднее идти, боже, какая мука! А он уже рядом, руку протянул…
И… сгинул!
Блещет звезда, заглядывая в оконце. Аксинья стонет и скрипит во сне зубами. Петух закричал; росно, прохладно, над речкой повис пар.
Глава десятая
1
Пятого марта в Каменку прискакал гонец.
Загнанная лошадь его закачалась, едва он успел взойти на крыльцо штаба, и пала.
Конник был бледен, одежда его была покрыта грязью, клочьями вылезали из-под шапки волосы.
Он вручил Антонову пакет от Горского.
«Второго марта, — читал Антонов вслух письмо собранному наспех активу, — в Кронштадте образовался временный революционный комитет матросов, красноармейцев и рабочих, который объявил себя властью. Генерал Козловский принял командование обороной крепости. Восстание требует созыва Учредительного собрания, Советов без коммунистов и свободной торговли. Армия во главе с Ворошиловым послана на усмиренье».
— Я был в Кронштадте, — закричал Антонов, — не возьмут, суки, матросов! Братцы, скачите по селам и деревням, объявляйте весть!
И загудели в селах набаты, созывая народ, и пронесся от края до края клич: «Наш Питер! Конец коммуне».
По улицам ходили разодетые люди, густо перло самогонным духом — пили ведрами.
— Теперь хлеб нечего беречь, раз власть на всей Расее наша!
Девки, озорно играя плечами и притопывая, пели прибаски:
А другая отвечала:
2
В Дворики в самый разгар гулянья приехал из Каменки матрос Бражный из сторожевского Вохра. У братвы его шапки с зелеными лентами, брюки клеш, вооружены до зубов, лошади — огонь! Они скакали по селу, помахивая плетьми, заигрывая с девками, орали похабные песни. Около двора Данилы Наумовича их остановил начальник милиции Илья Данилович:
— Батька к обеду приглашает.
Бражный поломался для важности, но согласился; братва двинулась в дом. Данила Наумович надел суконную синюю поддевку, навесил медаль, — он тоже не лыком шит, у государя-императора с другими волостными старшинами побывал, удостоился высокой милости. Сапоги его скрипели и пахли дегтем, всех своих дочерей и снох — розовых, сытых — усадил Данила Наумович за стол. Меж ними разместились матросы, прижимались к ним, гладили толстые ляжки, потели.
Первый стакан поднял Данила.
— За победу, братья матросики, — елейно сказал он, — чтобы, значит, во веки веков!
— Ур-ра! — гаркнул Бражный и ущипнул жену Ильи.
Та взвизгнула. Илья нахмурился, но сдержался: пойди скажи поперечное словцо дорогим гостям!
— Кронштадт — это ж что?! — похвалялся Бражный, никогда ни в Кронштадте, ни в матросах не бывший. — Эт-то же крепость, бастион… Да там братва своя в доску. Р-раз — и вся Россия к чертям, два — и нет ничего! Вот что такое Кронштадт! — заключил он.
Совсем захмелевший, пьянствовавший уже в пятом или седьмом селе, Бражный обнял жену Ильи и заплакал.
Илья обиделся, полез в драку; его быстро утихомирили.
Данила Наумович, выпив через меру, развеселился и пошел в пляс.
В окна лезли любопытные, пересмеивались; девки, мальчишки, расплющивая носы о стекла, смотрели на веселье.
— По такому делу, — кричал Данила Наумович, — молебен бы отслужить!
— Д-давай сюда попа, — заорал проснувшийся Бражный, — я из него, кудлатого, котлету сделаю! Пускай панихиду служит, бог с ним!
Отрядили конника за попом. Тот примчался быстро — его подгонял плеткой верховой.
На молебен пришел Сторожев. Поп и дьякон долго шептались с ним: дескать, какую власть поминать?
Сторожев, понаторевший в церковных делах, в три счета составил многолетие «народному герою Антонову со братией своей» и «неустрашимому воинству крестьянскому».
Бражный на молебне охальничал, пытался что-то петь, поп сердился, тряс головой.
После молебна матросы подошли к кресту. Бражный заблевал попу рясу и епитрахиль, а под конец так напоил его, что тот скатился под стол, да там и захрапел. Вечером матросы гуляли по селу, где-то били стекла, кого-то секли плетьми, чьих-то девок изнасиловали.
К утру многие матросы оказались избитыми до полусмерти, а Бражный валялся за чьим-то сараем с раскроенным черепом.
Догулялся!
3
Кронштадтский мятеж вскружил голову Антонову.
Видел он в своих мечтаниях поля и перелески и дали, перекатывающиеся через древние курганы, через реки и озера, скованные льдами. Не охватить внутренним оком этих просторов! Соломенные ометы и стога сена, возвышающиеся там и здесь, припорошенное снегом белое величавое застывшее пространство, купы гнущихся под снежными шапками берез и дубов, утопающие в снежных валах кусты, сугробами занесенные овраги и луга, таинственная молчаливость лесов, погруженных в зимнюю дрему, то освещаемых солнцем, то купающихся в мертвенном свете луны.
И тысячи деревенек и сел… То колокольня мелькнет где-то в безбрежном просторе, то махнет крылом мельница, то покажется на дороге подвода и согбенная фигура мужика в дырявом армяке, погруженная в вековечную думу…
И мечтал Антонов поставить свою власть на этих необозримых пространствах. Свою власть! Хотя бы пришлось для того шагать по колено в крови, пороть, пытать, вешать, стрелять, сжигать города и села. Никому пощады, кто против него! Никакой жалости, не верить слезам, наслаждаться стонами врагов, пытаемых Германом!
Так будет, и это совершит он — он, сдвинувший миллионную громаду. Как в половодье могучая сила стихий срывает льды и несет их с грохотом по рекам, так в свое время устремится и он всеми своими силами на красных, все сметая на пути, превращая в пепел непокорные края, пока не сядет в Кремле.
«Каждый, у кого дырявый армяк, думает о том, чтобы завести суконную поддевку, зацапать землицу, загородить ее, выпустить на нее псов, в кубышку рубли откладывать и всю жизнь спать рядом со свиньей и теленком».
«Ну и что же дальше? — часто спрашивал себя Антонов. — Что я сделаю мужикам, когда приведу их под стены Кремля?»
И тут он призадумывался, — что будет дальше, Антонов не знал. Думалось, что там, в Москве, склонят перед ним все головы, его выберут в вожди народа.
«А дальше что же? Ну, выберут меня, ну, кличку на меня навесят, а дальше? С землей как, с рабочими как?»
И на этот вопрос не знал Антонов ответа.
И представлялось ему, как будут делить власть между собой друзья и товарищи; как злобно ощерятся друг на друга Токмаков и Плужников, как алчным пламенем загорятся глаза волка Сторожева.
«Нет, они слопают меня, — пугался Антонов. — Верно говорил Санфиров: сожрут меня, а потом начнут жрать друг друга».
И отмахивался от смутных дум о будущем, валил все на Учредительное собрание: пускай копается во всех этих переплетах, мирит рабочих с фабрикантами, батраков с хозяевами, овец с волками. Пускай… «Да и что думать о том? Далеко до того… Далеко, но сбудется; все идет к тому: в огне Русь, за меня мужик!»
И все заносчивее становился Антонов.
Он выдумывал фантастические проекты и планы, сквозь пальцы смотрел на начавшиеся грабежи, ссорился с Токмаковым, Плужниковым, когда те предупреждали его о грядущих бедах; сажал командирами полков темных людей, о которых ходили позорные слухи; давал приют всем, кого присылал к нему Федоров-Горский, всем, кто спасался от советской власти; окружил себя бывшими офицерами и грозил посадить начальником штаба какого-то генерала, родственника адвоката, пробравшегося в Каменку. На все доводы Токмакова Антонов говорил одно:
— Довольно! Теперь командовать буду я!
Как-то в разговоре с Плужниковым Антонов бросил надменную фразу:
— Вы! Что бы вы без меня делали? Кто бы у вас командовал? Писатели, говоруны, матери вашей черт! Я — командующий армией народа и прошу помалкивать!
Через неделю, после того как села узнали о событиях на Балтийском море, осмелел и Сторожев. Приехал он как-то в Дворики, созвал сельский сход и заявил, что всякого, кто выйдет на его землю у Лебяжьего озера с плугом или сохой, самолично расстреляет.
Мужики молча выслушали краткую речь и разошлись.
Земля снова принадлежала Петру Ивановичу, снова с жадностью готовил он зерно, сортировал его, ладил плуги и чинил телеги. Он торопился, орал на сыновей, на Андриана, когда те слишком медленно, по его мнению, готовились к выходу в поле.
Он еще не совсем верил, что земля снова его, он спешил засеять ее, еще и еще раз сказать миру: «Моя земля! Я ее купил! Я ее холю! Не тронь мою землю!»
И приходил в бешенство при мысли о том, что кто-нибудь чужой придет на эти десятины, станет на эти межи, назовет себя хозяином, вырвет землю у его семьи!
И чем больше боялся он, чем больше дрожал за свою землю, тем неукротимей становилась ненависть его к людям.
И стал он походить на голодного пса, у которого отнимают жирную кость.
И если бы это было возможно, он не уходил бы со своей земли, умер бы здесь, защищая свое поле, свои посевы, свое право распоряжаться жизнью слабых и нищих, повелевать, богатеть, откладывая рубли и копейки, чтобы на них покупать новые усадьбы, новые земли.
Вот уже есть, добыта земля! Вот он уже добился власти и почета — мужики боятся его, стихают разговоры, когда проходит он, завидуют ему.
Но нет прочности в этой власти, в этой силе.
«С севера, — думал он, — с Москвы идут люди за моей землей, идут, чтобы вырвать из моих рук силу, как вырвали батрака Лешку. Идут, чтобы сломать мою власть, посадить надо мной, над Сторожевым, рвань несчастную, голь с Дурачье-го конца, Митьку Бесперстова или братца Сергея. Чтобы мне подчиняться им? Ходить под ними? Отдать землю?»
И мысль эта жгла его, и злоба росла, и ненависть не угасала ни на миг. Он стал еще неутомимей в поисках врагов, один ездил на разведку, врывался с кучей вохровцев в деревни, где останавливались небольшие красные отряды, допрашивал, расстреливал, порол подозреваемых в сношениях с Советами, создавал подпольные эсеровские комитеты в селах, не присоединившихся к восстанию.
Он за землю свою цеплялся, он власть свою спасал!
Глава одиннадцатая
1
Земля сбросила зимнюю шубу, отзвенели в лощинах ручьи, входили в берега реки.
Кончилось половодье…
Лежали за селами дымящиеся поля, и с тоской глядели на них мужики: не паханы с осени и не на чем их пахать, нечем их засевать.
Мосластые, загнанные, запаршивевшие лошади, как слепые, бродили по дворам, да и тех мало: армию надо было сажать на лошадей; в своей губернии лошадей извели, в соседних с ними тоже туго. Пришлось взяться за «свои» районы.
Говорят в народе: пришла беда, открывай ворота.
Пришлось Антонову и «батьке» Григорию Наумовичу очень широко открывать ворота, и валом валили в них беды, несчастье за несчастьем сыпались на мятежников.
С лошадьми плохо, но это еще с полгоря. На заседании комитета Ишин доложил, что кончились запасы продовольствия и фуража; надо брать у мужика.
Отдел формирования Главоперштаба тогда же сообщил, что полки из-за больших потерь нуждаются в срочном пополнении рядовым составом: тем более, мол, красные, по донесениям из Тамбова, готовят серьезные операции.
«Прели» трое суток: мужики — члены комитета никак не хотели обкладывать села продовольственным, и фуражным налогом, орали, что Советы-де сняли продразверстку, а мы-де, его защитники, вводим ее, восставали против мобилизации.
Однако ори не ори, а дела швах. Комитет решил объявить кампанию поддержки повстанью, обещая мужикам к осени вернуть все взятое и предрекая скорый конец войне, потому, мол, что Советы вроде начали становиться на линию Союза трудового крестьянства.
Мужики кривили рты, когда агитаторы объясняли, что хлеб, фураж, люди и лошади нужны для победы их дела.
Кончилось военное похмелье, убывала полая вода, наступали дни расплаты!
Семнадцатого марта Красная Армия, возглавляемая Ворошиловым, пошла на последний штурм Кронштадта.
Делегаты Десятого партийного съезда, что заседал в те дни, вели за собой бойцов. В холодный туманный рассвет крепость пала.
Когда пришла об этом весть в Каменку, запил тяжко Антонов. Все дальше и дальше стал отходить от боевых товарищей, часто один сиживал подолгу и думал о чем-то тяжелом.
Через неделю в бою под Чемлыком ранили Петра Токмакова, привезли его в Каменку мертвым. Он навеки закрыл глаза, ему ни о чем не надо было больше думать и тревожиться.
Антонов всю ночь просидел у гроба. С ним была только Марья Косова. Добилась своего девка, полюбил ее Александр Степанович, но любил злобно, издевался, словно вымещая на ней свои обиды.
Но беда бедой, а надо было думать о делах, искать нового командующего для первой армии. И опять вспыхнула тяжба между союзом и Главным оперативным штабом.
Антонов, подстрекаемый Кузнецовым, командующим второй армии, и командирами из офицеров, хотел назначить командующим армией генерала, родственника Горского.
Он оправдывал свое решение тем, что красные-де готовят, по всей видимости, большое наступление, поэтому во главе армий должны быть поставлены люди, хорошо знающие военное дело.
Санфиров кричал:
— Как где заварушка — там и генералы! В Ярославле Савинков дело начал — полковника Перхурова отыскали, в Сибири — адмирала Колчака вытащили, в Кронштадте — генерал Козловский объявился. К чертовой их матери! Генералы появятся — мужики к такой-то матери нас пошлют. Шалишь, не допустим!
Страсти кипели целую неделю. Антонов часто устраивал заседания, на которые не приглашались люди из комитета. Плужников грозил Антонову подняться против него.
— Смотри, Степаныч, добалуешься! — свирепо говорил он.
Но споры кончились неожиданно: Санфиров ухлопал генерала — он застал его с мальчишкой за нехорошим делом.
Командование первой армией принял молодой, красивый и горячий командир полка Богуславский, любимец Антонова, офицер, левый эсер.
Он быстро подобрал вожжи в руки, но дела принимали более грозный оборот.
2
Не успел Антонов оправиться после смерти стародавнего друга Петра Токмакова, новая беда настигла его.
В тот самый момент, когда ему особенно нужна была четкая и бесперебойная работа агентуры, что-то в ней хрустнуло и сломалось. Сведения перестали притекать в обычном виде, а те, что приходили, попахивали нехорошим душком: чистейшей воды обман.
Антонов всполошился, начал посылать к Федорову-Горскому гонца за гонцом. Они неизменно застревали в Тамбове.
А Федоров-Горский молчал.
Он замолчал для Антонова навсегда.
Недаром Антонов-Овсеенко советовал чекистам копнуть поглубже.
Стали, и вот во время одной из бесчисленных поездок в Москву Федорова-Горского арестовали на квартире отъявленного монархиста.
Привезли его в Тамбов. Он слышать не хотел о связях с кадетами.
— Зашел к знакомому адвокату. Мало ли их у меня по всей России?! А какой он партии, черт его знает! Я с партиями не якшаюсь.
И на том уперся.
Обшарили многочисленные дома, где бывал Федоров, его собственный дом на Тезиковской улице. Простукали стены, обшарили все углы, осмотрели чердак… Чисто! Ни одной уличающей бумажки! Только деловая переписка насчет лошадей, и та при химическом анализе не оставила сомнений в подлинности.
Три раза обыскивали дом Федорова, И вот однажды, когда выстукивали прикладами винтовок пол, одному из следователей примерещилось, будто звук совсем не тот, что в других комнатах.
Вскрыли подвал, но, кроме крыс, там ничего не оказалось. Стали искать тщательнее и, наконец, обнаружили вход в еще одно подполье. Вскрыли и его и обнаружили склад продовольствия: сотни пудов муки, круп, свиное соленое сало, топленое, растительное масло и мед в бочках, тюки шерсти, кипы кож… Однако о том, что Федоров — спекулянт, знал всякий, и это еще не доказывало его связей с антоновщиной. Стали выстукивать стенки подполья и, наконец, нашли замурованное хранилище.
Там лежали драгоценности на миллионы рублей и, главное, то, что искали: вся переписка Федорова не только с Антоновым и Союзом трудового крестьянства, но и с белогвардейским подпольем в Питере и Москве и заграничными их организациями.
Выяснились все новые подробности, Будучи фактическим начальником тыла антоновщины, эмиссаром центрального и Тамбовского губернского эсеровских комитетов, объявив себя эсером, Федоров в то же время примыкал к тамбовской кадетской организации, а через нее проникал дальше и глубже в мерзопакостное белогвардейское подполье.
Нашли и тех, через кого Федоров вел контрразведывательную работу на Антонова. Бывший черносотенный прокурор виленского окружного суда Чеховской, остзейский барон Таубе, полковник Минский — вот кто помогал Чернову и Зензинову поднимать мятеж на Тамбовщине, кто шпионил для Антонова, занимался шантажом, заговорами, саботажем — и не задаром, разумеется.
Зачем берег этот видавший виды человек документы, одна опись которых приговаривала его к расстрелу? Быть может, собирался писать мемуары? Быть может, еще надеялся на свержение советской власти, чтобы потом предъявить свои исторические заслуги и потребовать мзды — не вещественной, а той, которая называется властью.
Наконец Федоров «раскололся».
Говорил он так много, что следователя тошнило от его цинических признаний и доносов. Начали было хватать каждого оговоренного Федоровым, а оговаривал он-де даже самых близких друзей, родных, знакомых, тех, перед кем расточал обольстительные свои улыбки, с кем играл в карты, с кем кокетничала очаровательная его супруга. Она, впрочем, тоже во всем призналась.
Антонов-Овсеенко, вовремя узнавший о бесчисленных арестах, остановил тех, кто слишком усердствовал в этом деле, приказал выпустить безвинно оговоренных и заняться Федоровым, только им и его агентурой.
Им и занялись. И через него решили протянуть руки к Антонову и политической головке восстания.
3
Однажды в Каменку явился человек, предъявил Герману зашифрованные документы эмиссара центрального комитета партии эсеров. Никакой подозрительной мути и липы в предъявленных бумагах, казалось, быть не могло. Но все же проверили. Человек оказался надежным. Приехал он-де с чрезвычайным поручением: Антонова вызывали в Москву для переговоров о расширении восстания, о снабжении оружием и для получения новой программы борьбы ввиду перемены в экономической политике соввласти.
Антонова в Каменке не оказалось, не было и Плужиикова: они совершали очередной рейд по югу губернии. Комитет снесся с ними и получил указание; ехать Ишину, заместителю Плужникова.
И поехал Иван Егорович в последнее свое путешествие. Члены эсеровского всероссийского центра встретили Ишина как самого дорогого гостя, превозносили Антонова, обещали восставшим и то и это, кормили и поили главного комитетского агитатора на славу.
Будь на месте Ишина конспиратор вроде Плужникова или самого Антонова, они сразу бы почуяли подвох. Слишком уж любезны были хозяева, слишком щедры на угощения, что совсем не к лицу серьезным подпольщикам. И чересчур о многом расспрашивали, вникая даже в самые незначительные мелочи.
Иван Егорович, дорвавшийся до настоящей водочки (самогонка опротивела ему), улещенный и умасленный и всегда несдержанный на язык, хвастался, называя напропалую фамилии активистов, их конспиративные клички, делился паролями, явками, шифрами.
Наконец из этой хмельной бочки выкачали все содержимое, а через неделю Ишина расстреляли.
И то был второй непоправимый удар, который смешал многие карты главарей повстанья.
В довершение всего Антонов узнает сразу две потрясшие его новости: в Тамбов прибыл назначенный Главкомом командарм Тухачевский; ему поручили ликвидировать восстание.
И еще одна новость вконец расшибла Антонова и союз: Десятый съезд большевиков провозгласил на весь мир новую экономическую политику и, как основу ее, — нерушимый союз рабочих и крестьян.
4
Казалось бы, бита карта! Но если с каждым днем мрачнел Антонов, все реже слышали люди его раскатистый смех, веселую речь и редко видели улыбку на похудевшем, землистом лице и побелевших губах, святоша Плужников был не из таких, чтобы сдаться легко.
Правда, агентура разгромлена и главарь ее оказался предателем; правда, схвачены многие комитетчики. Но разве так уж трудно навербовать новых и поставить свежую агентурную сеть? Неимоверными усилиями контрразведки Антонов и Плужников зализывали раны, нанесенные мятежникам.
Это ничего, что агентура не такая мощная, какой она была, но обслуживает комитет в достаточной мере. А провал Ишина даже порадовал «батьку»: терпеть он его не мог, и не только потому, что Иван Егорович лез на его место, но и потому, что мужики давно перестали верить этому пустобреху.
Осталось пережить еще один удар.
Как-то утром зашел к Антонову Плужников: волосы спутаны, скопческое лицо пожелтело от забот и тревог.
— Сердит ты, что ли? — спросил его Антонов. — Чем опять недоволен?
— Ох, Степаныч, не знаю, что и сказать! Вот ты Сторожева мне все нахваливаешь. Мужик он, конечно, умный… А спроси его, зачем он к тебе пришел?
— Знаю, — огрызнулся Антонов. — Зол он на меня, волком смотрит.
Плужников посмотрел в окно — там слонялись все те же оборванцы, грызли семечки, безобразничали. Скопческое лицо его омрачилось.
— Такое-то, браток, дело, — вздохнул он. — Эту шушеру и сволочь всякую разогнать — раз плюнуть. Петр Иванович, конечно, останется: ему в нас последнее спасение. Да ведь Петр Иванович разве фигура? «Э, — скажет мужик, — вон он на ком, Сторожев-то, едет, на Антонове». Он и пошлет нас с тобой, милок мой, к чертовой матери!
— А я думаю, — отозвался Антонов, — как раз теперь, когда дела начинаются всерьез, крепкий мужик — фигура для нас подходящая. На умном, сильном мужике мир держится.
— Так-то это так, да все как-то не так. Голова у меня, Сашок, болит, в нутре жжет, сил нету. Что нового?
— Газеты получил… Почитай, что там о нашем брате пишут.
Плужников с постным видом читал московские газеты. За политикой Москвы он следил прилежно, знал, что делается кругом.
— Степаныч, — окликнул он Антонова, — ты думал, голубь, о том, как у нас дальше дело пойдет, куда идем мы, а?
Впервые без притворства говорил с Антоновым кулацкий «батька».
— Что ты, Гриша? — встрепенулся Антонов. — Что ты тревожный такой?
— Вот все думаю, браток, везет же красным, — сумрачно заговорил Плужников. — Со всеми они замирились, белым наклали по шапке… То одно, то другое государство их признает… — Он пожевал губами, почесал седенькую, пегую бороденку. — Ныне Ленин за разруху, слышь, взялся… Теперь жди, и за нас возьмутся.
В дверь постучали. Вошел Сторожев и с ним плотный человек, одетый в железнодорожный дубленый полушубок.
— Фирсов, — сказал он, обращаясь к Антонову, — представитель Цека партии эсеров, по особому поручению.
Антонов и Плужников, заранее предуведомленные о приезде эмиссара с большими полномочиями, ждали его со дня на день.
Сразу повеселевшие, они приветствовали Фирсова, но тот, казалось, был бесчувственным к знакам внимания, которыми его окружили.
Перекинувшись несколькими словами с Фирсовым, узнав, что он доехал благополучно, Антонов высунулся в дверь.
— Позовите Санфирова, Косову, Шамова и всех, кто в комитете, — приказал он. — И больше сюда никого не впускать!
Пока собирались люди, Фирсов сидел у окна и смотрел на грязную улицу, вымоченную первыми весенними дождями.
Что-то торопливо дожевывая, вошел теперешний заместитель Плужникова Шамов, делегат от Борисоглебского уезда, представительной внешности, с большой головой, на которой волной лежали седые волосы. Вышел он из богатой крестьянской семьи, был в свое время техником в железнодорожном депо.
Вслед за ним вошел молодой красавец, франтоватый командарм Богуславский, веселый и общительный: антоновцы любили его беззаботную смелость; появились хмурый Санфиров и Марья Косова.
— Представитель ЦК товарищ Фирсов, — представил Антонов приехавшего эмиссара.
— Этот настоящий, — буркнул Сторожев. — Два дня обрабатывали его с Юриным.
— Дураки! — презрительно бросил Фирсов, когда утих смех, вызванный словами Огорожена. — Обрабатывали! Кого не надо — два дня держите в контрразведке, а кого надо — зевнули. Идиоты! За грош отдали Ишина.
— Не очень горюем, — усмехнулась Косова. — Давай выкладывай, что привез.
Фирсов вынул носовой платок, вытер шею — в комнате было жарко — и обратился к Антонову:
— По поручению центрального комитета партии социалистов-революционеров передаю вам привет!
— За привет спасибо, — ухмыльнулся Шамов. — А не прислали ли они с тобой оружия?
Антонов рассмеялся. Он радовался: наконец-то там наверху опомнились и помогут ему в трудный час.
Фирсов надменно осмотрел Шамова с ног до головы.
— Я прислан по особому поводу. Международное положение и положение внутри страны после Десятого съезда большевиков сложилось для нас неблагоприятно. Политика нашей партии сейчас заключается в том, чтобы сохранить кадры. А ты: «Оружие не прислали ли?» Крутитесь в этой дыре и дальше своего носа ни черта не видите. Вояки! Вы потеряли головы и бьетесь лбом о стенку. Вы мешаете нашим планам, понятно?
— Дальше! — Антонов чуть не скрипел зубами от ярости. Вот так порадовали его верхи!
— Мы предлагаем для сохранения кадров ликвидировать восстание. Если не подчинитесь — мы откажемся от вас.
Лицо Антонова побелело, губы задергались, еще острее обозначились скулы.
— А-а, сволочи! — закричал он. — Я знал, что вы продадите меня! Плужников, Шамов, вы что молчите?
— Слышь-ка, милок, — обратился Плужников к Фирсову. — Скажи ты нам, за коим же бесом мы все это затевали? Чтобы выхлестать из народа кровушку и сдаться, ничего не добившись?
— Обстановки не понимаете, не понимаете течения исторических процессов! — холодно процедил Фирсов, с презрением глядя на «батьку». — Повторяю: сейчас в открытую с большевиками воевать нельзя. Силы надо беречь, оружие беречь, в подполье уходить. Так постановил центр.
— И правильно постановил, — заметил Санфиров. — Народ войны не хочет. Нас бандитами начали звать. Народ мира хочет!
— Яшка, и ты меня продаешь?! — крикнул Антонов.
— Нет, не продаю, Александр Степаныч. Здраво мыслю, только и всего. Отзвучали набаты, кончилась война, мир идет на поля…
— Стишки начал сочинять, дур-рак! — злобно прошипел Сторожев. — Командир гвардии, чтоб тебя!..
— Молчи, Петр Иванович…
— Не верь, не верь Яшке, Саша! — закричала Косова. — Продаст!
— Тут нет Сашки! — разъярился Санфиров, ненавидевший Косову. — Тут сидит командующий армией восстанья. Тут решаются большие политические дела, и бабе здесь делать нечего.
— Убью, подлый! — Косова выхватила револьвер.
Антонов ударил ее по руке. Револьвер упал.
— Александр Степанович, — сказал Сторожев, — плюнь на иудушек! Пока не отвоюем власть, будем воевать. Силы у нас еще есть.
— Верно, верно! — поддержал его Шамов.
— Сомнут! Всё сейчас против нас, — предостерегающе сказал Санфиров.
— Стало быть, что же? К красным идти на поклон? Милости просить? — Антонова трясло от гнева. — На веревке тебе, Санфиров, покачаться захотелось?
Фирсов встал.
— Вот что — в последний раз предлагаю: прячьте людей, закапывайте оружие.
— Пошел вон! — зарычал Сторожев.
Фирсов, пожав плечами, вышел, бросив на ходу:
— Завтра соберите комитет и штаб. Думаю, они умнее вас.
— Продали, продали! — Антонов заскрежетал зубами и повалился на стол. Все бросились к нему.
— Опять! — Шамов безнадежно махнул рукой.
— Что с ним? — спросил Сторожев.
— Припадок.
Вызвали армейского врача Шалаева. Через час Антонов пришел в себя, поманил пальцем Плужникова, который сидел на кровати и с тревогой следил за манипуляциями врача.
— Верно сказал этот пес, надо созвать комитет, Наумыч, — прохрипел Антонов. — Дело серьезное, без народа не обойтись.
5
Вечером в избе, где жил Антонов, за закрытыми ставнями пьянствовали Антонов, Косова и Герман.
Они собрались выпить, чтобы разогнать дурное настроение. Фирсов нарушил обычное молчаливое душевное равновесие Антонова. Косова, любившая его, любившая истерически (да и какого иного чувства мог ждать Антонов от этого чудовища?), хотела рассеять дурное настроение ее героя и любовника, а Герман был рад придраться к любому случаю и напиться.
Пил Антонов из стакана большими глотками, ничем не закусывая, мрачно смеялся, то порывался куда-то идти, кому-то «разбить башку».
Косова, сидя у него на коленях, прижималась к нему, целовала бледные, пьяные губы.
— Ну, полюби, полюби меня, Саша! — блудливо бормотала она.
— Уйди, Марья! — Антонов грубо отталкивал ее от себя.
— Кто приласкает тебя, кто утешит, кто думы твои разделит, миленок? — шептала Марья ему на ухо. — Ведь из-за тебя в это дело пошла.
— Не з-звал…
— Какая же тебе баба нужна?
— Н-не такая, — твердил Антонов. — Н-не такая.
— Чистенькая, добренькая? И чтоб с тобой через реки крови? Найди, найди такую! — Косова истерически рассмеялась. — А я… Через реки крови, через лощины, трупами забитые… Знаю твои мечтания… На белом жеребце в Москву въехать. Так слушай! Со всех попов ризы сдеру — ковром положу под твоего коня. На пути твоем все придорожные столбы коммунистами увешаю. Всю Россию заставлю тебе поклониться, а кто не захочет, тому башку прочь… Сама, сама головы резать буду! Девок тебе косяками пригоню… Саша!
— Уйди! — Антонов со страшными ругательствами столкнул Косову с колен.
Она упала, целовала его босые ноги. Он начал бить ее по лицу.
— Бей, бей, — визжала она, простоволосая, бесстыдная в своем вожделении. — Бей, Сашка, все равно полюбишь меня, нет у тебя никого больше и не полюбишь никого!
Антонов отпихнул ее, взял бутылку, жадно глотал вонючую самогонку, упившись, уставился в одну точку мутными глазами, потом хриплым голосом запел любимую свою песню:
…Ночью, совсем потерявшие остатки разума, они спустились вниз и, шатаясь, пробрались к амбару. Там вторые сутки ждали своей участи пленные коммунисты. Герман отпер амбар, зажег свечу в фонаре, висевшем у притолоки.
Пленные — их было пятеро: четверо мужчин и девушка-учительница — сбились в кучу и, тесно прижавшись друг к другу, ждали смерти.
Антонов, не целясь, выстрелил в угол. Девушка вскрикнула.
— Т-ты не можешь, — сказала Косова, ее шатало от самогонки. — Д-дай я!
Она прицелилась, маузер дал осечку, прицелилась еще раз.
Из угла выскочил чернявый, босой человек, в одном исподнем и крикнул:
— Палачи, убейте! — и рванул на себе рубашку.
Дрожащими руками Герман выхватил браунинг и выстрелил в белое пятно, человек упал и пополз в угол, к своим. Потом Косова и Антонов начали палить в живую, шевелящуюся, стонущую кучу.
И вдруг из нее начал вырастать человек…
Хватаясь за бревна, вставала девушка. Она обернулась к убийцам, колеблющийся свет упал на ее лицо, обагренное кровью.
Дико завизжала Косова; выронив маузер, она бросилась бежать; с безумным, перекосившимся от ужаса лицом пятился назад Герман; Антонов захрипел, метнулся к двери, упал и расшиб о косяк голову.
В амбар вбежали люди.
6
На заседаний комитета, которое охранял усиленный наряд из личной охраны Антонова, присутствовало человек тридцать — вся верхушка восстания.
Сторожев, приглашенный на заседание, заметил, как ухаживали штабные за крестьянами — делегатами района. Антонов величал их по имени-отчеству, подвигал им лучшие блюда — на столе была расставлена закуска: баранина, студень, пиво. Важные, осанистые мироеды чинно разглаживали бороды, слушали бесстрастно речи и солидно помалкивали.
— Братцы, — начал с подъемом Шамов, — граждане! Вот этот человек, — он показал на Фирсова, тот сидел, словно каменный, ни на кого не глядя, — передал нам требование сложить оружие, кончить восстание.
Делегаты взволнованно переглянулись.
— …за то ли мы боролись, чтобы сейчас сдаваться? Мы наших вождей знаем хорошо, они продали не одного человека. Но нас они с торгов не продадут, подавятся! Не нас они продают, а вас!
— Сволочи! — громко закричал бородач, одетый в богатую шубу.
Собравшиеся загалдели, зашумели, поднялись, обступили Фирсова, а тот молчал, с усмешкой наблюдая за переполохом.
Санфиров, глядя в одну точку, решал, куда податься, где найти правду. Но когда он подумал о том, что надо сдаваться, мурашки пробежали по его спине.
Нет, он хотел жить, а жить — значит воевать.
— Сволочи! — снова заорал тот же мужик в шубе. — Подняли нас, а теперь бросают. Александр Степаныч, с тобой мы! Нам от большевиков верная погибель, нам от ихних порядков разор. Веди полки! Сам на лошадь сяду, воевать до конца. Дай я тебя поцелую!
Мужики полезли к Антонову целоваться.
— Ну что, видал? — с нагловатым смешком обратился к Фирсову брат Антонова Димитрий. — Вот расскажи, что тут у нас слышал. Братец, гони их в шею, долго ты их кормил, долго они нашей кровью жили, теперь одни пойдем, веселей будет. Грабить так уж грабить…
Делегаты вдруг замолчали. Антонов злобно посмотрел на брата. Кто-то из крестьян обратился к Плужникову, голос его дрожал от негодования:
— Это кого же, не возьму в толк, хочет грабить Митрий Степаныч?
Делегаты загудели, сгрудились в кучу. Димитрий, пьяно ухмыляясь, сел. Фирсов зло улыбался; что-то шипел на ухо Антонову Шамов.
Антонов подошел к брату и, взяв его за шиворот, выставил вон.
— Глуп он, — угрюмо заметил Антонов, обращаясь к крестьянам, — молод. Вы простите его, прошу вас. Мы с вами теперь одной веревочкой связаны навек. До конца стоять буду. Эй, ты, передай там своим батькам: До последней капли воевать буду! Поломаю коммуну.
— Дурак! — презрительно бросил Фирсов.
— У меня две армии, — взбесился Антонов, — махну рукой — три будет! Кровью залью Россию, в крови большевиков перетоплю. И ваших батек туда же, подлецов, предателей! Продались Советам? Совесть забыли? Мужики, воевать будем, не сдавайтесь!
Мрачные делегаты молчали. Не прощаясь, они стали выходить из комнаты.
Фирсов весело смеялся, вздрагивая и вытирая пот. Рассвирепевший Сторожев подошел к нему, взял за ворот пиджака и встряхнул, как щенка.
— Будя смеяться-то, сука! — и, с силой грохнув Фирсова в угол, вышел.
Глава двенадцатая
1
Ранним весенним утром, когда тянулись по земле длинные тени и было еще прохладно, Листрат и Федька проскочили через антоновское село Ивановку к хутору Александра Кособокова.
Листрат смотрел на крутившегося в седле Федьку, на его ребячье лицо с сияющими глазами и вспоминал тот день, когда Федька уходил в красный отряд.
И вот который месяц служит парень в разведке, да так и не свыкся с будничной боевой жизнью. Эти холодные зори, отсидки в кустах, враждебные села и деревни, где за каждой ригой ждет смерть, были для Федьки такими же новыми, волнующими, как в первые дни; они заставляли сердце быстрее гнать Молодую горячую кровь.
Листрат закурил и, озорно подмигнув, сказал:
— Ишь ты, темляк-то у тебя какой фасонный. Где достал?
Федька одернул ярко-красный темляк на укороченной шашке и солидно ответил:
— А темлячок, братец ты мой, достался мне недавно от одного бандюка. Ухлопали мы его с Чикиным. Хорош темлячок?
Листрат спрятал улыбку в усах и, выпустив облако дыма, заметил:
— Скажи, пожалуйста, что-то я-то не слышал, как вы с Чикиным бандита убили?
— То-то, не слышал, — ответил Федька. — Фасонный темлячок, а? А скажу тебе, братец мой, бандит этот не иначе Сторожева первый помощник. Уж я за ним гонялся, уж я гонялся!
— Да брешешь ты! — ухмыльнулся Листрат. — Брешешь, Федор Никитич! Тебе Оля Кособокова темляк сплела, а никакого такого бандита и не было.
Федька отвернулся и сердито ответил:
— Врут люди. Завидки берут, вот и врут.
Федька хотел что-то сказать еще, но из-за поворота внезапно вынырнул высокий, суровый, с седеющей бородой крестьянин, остановил разведчиков.
— Можно прикурить, служивые?
— Валяй прикуривай, Василий Васильевич, — придержал жеребца Листрат. — Не признал, что ли?
— А-а-а, Листрат Григорьевич! А я все думаю, будто обличье-то знакомое. Бороду ты сбрил, ан и не похож на себя стал.
Мужик говорил неторопливо, степенно поглаживая бороду.
— Ну, что? — спросил его Листрат. — Отдали тебе мельницу антоновцы?
— Отдали. Не дело, чтобы без хозяина оставалась мельница.
— Та-а-ак, — протянул Листрат. — Ну, поехали. Трогай, Федя.
— Куда же вы теперь направляетесь? — спросил мельник как бы невзначай.
Листрат, не отвечая, тронул повод и отъехал. Федька, ударив своего Татарина ногой, бросил:
— К свату на хутор едем — к Александру Афанасьевичу Кособокову. Устали до смерти, измотались. Н-ну, Татарин!
Василий Васильевич посмотрел вслед разведчикам и, не торопясь, пошел к мельнице.
— Дернуло тебя, собачьего сына, за язык, — зло проворчал Листрат. — Тоже разведчик! Стукнуть бы тебя по башке.
— Чего тебе сделалось? — огрызнулся Федька. — Ну, сказал. Тут о зеленых не слыхать. Да и мужик-то свой, отцов приятель.
— Он твоему отцу, дурак, такой же приятель, как я Сторожеву. Твой отец от него трех коров да четырех лошадей в Совет увел в восемнадцатом году, а Василий Васильевич обиду сто лет помнит.
Федька съежился. Листрату стало жаль парня.
— Ну-ну, приободрись, ты, воин! — усмехнулся он. — К хутору подъезжаем. Ну-ка, покажи Оле, как красные разведчики ездят, — и подмигнул Федьке. — Да темляк-то поправь, пускай на темляк взглянет.
Федька подмахнул рукой чуб и выпрямился в седле.
2
Седой сутулый Александр Афанасьевич Кособоков встретил разведчиков приветливой улыбкой.
— Гостечки, гостечки прибыли, — зачастил он. — Вытянулись, похудели. Ох, уж эта мне война, одно наказанье! Дайте я лошадок отведу в конюшню. Овса нет, миленькие, а сенца дам.
Когда Листрат и Федька сошли с коней, Кособоков ласково потрепал по спине Татарина, заботливо отколупнул с крупа кусок грязи и, взяв лошадей под уздцы, повел их в конюшню, крикнув на ходу:
— Заходите, заходите в горницу, ребятки, располагайтесь!
Федька приоткрыл дверь в горницу, там никого не было.
— Высматриваешь? — засмеялся Листрат.
Федька что-то пробормотал в ответ.
Вошел хозяин. Листрат вынул кисет, обрывок старой желтой газеты и стал угощать хозяина куревом.
— Табачок у тебя славненький, — заметил старик, — а у меня в этом году не удался! То завируха, то ездили, хозяйничали всякие. Ну, как сваток наш Никитушка? — обратился он к Федьке.
— Кланяется, — сказал Федька. — Живет, чего ему делается? Ездим, наша жизнь таковская.
— Да, — подтвердил Листрат, — ездим! Кто пашет, а мы вот пашем задницей о седло! Смехота! — И прибавил: — Что это у тебя так тихо?
— Убрал своих. Старушка моя Ольгу в Тамбов повезла, от греха подальше, к дяденьке. Дяденька у нас там на заводе работает. Дело-то, видать, разгорается, Листрат Григорьевич!
— Пойду погляжу лошадей, — пробубнил огорченный Федька. — Разболтался, а о лошадях-то и забыл, вояка!
Кособоков в последний раз затянулся, выбросил цигарку в окно и разгладил усы.
— С малолетства народ к крови приучается. Что будет, а?
— Ничего плохого не будет, — отвечал Листрат. — Кровь-то дурную выпускаем!
— Много ее, всю не выведешь.
— Какую можно, ту и выведем.
— Поспешили бы вы, — с тоской заговорил Кособоков. — Земля скучает, пустая лежит, бесплодная, мужика землица к себе требует. Выйдешь в поле, Листрат Григорьевич, горько на душе становится. Сколь много земельки, а мы из-за нее воюем. Все бы ужились без драки, а?
— Вы бы ужились, — зло подхватил Листрат, — да иным скоро тесно становится. Иные властвовать над землей хотят. Этих и выводим.
В чистой избе надоедливо жужжала муха, Монотонно тикали на стене часы. Кособоков задумчиво барабанил пальцами по столу. Листрат курил и смотрел на серо-голубые кольца дыма. Был тих и спокоен весенний хрустальный день.
— Нам, Листратушка, — заговорил Кособоков, и глаза его засверкали, — власть бы покрепче, несправедливей. Чтобы без баловства, без обиды, чтобы не ездили зря, не топтали землю, не обижали мужика.
— Крепче нашей власти нет, — ответил Листрат. — Власть наша — все, у кого на руках мозоли.
Кособоков отнял свои руки от стола — они у него были черствые, широкие, с синей сетью набухших вен, с заскорузлыми согнутыми пальцами.
— Тебя никто не трогает? — спросил Листрат.
— Сохрани бог, Листратушка, да и что я? Ни богат, ни беден, верчусь на середке. — И с тоской прибавил; — Работать бы нам в спокойствии, пахать, сеять…
— Ничего, скоро успокоим Тамбовщину… Разверстку отменили, среднему мужику почет и уважение. Только работайте, дескать, Ленин-то декрет, слышь, подписал. Вот-вот получим.
— Это дюже хорошо — улыбнулся Кособоков.
Вошла стряпуха Катерина, внесла яичницу.
— Кушайте, — сказала она. — Яички-то не купленные, свои яички, кушайте с богом.
Катерина положила ложки, вынула мутно-зеленую солонку.
Листрат взял нож, нарезал хлеба, потом открыл окно и хотел позвать Федьку. И увидел — из зарослей, верстах в четырех от дома, выскочили всадники и мчались прямо к хутору.
3
Федькин Татарин был норовистый, нехороший мерин. Вот и сейчас он не хотел выходить из конюшни. Давно выскочил Листрат, и конь под ним ходил ходуном, а Федька все возился с Татарином. Буйный жеребчик бил ногами, таращил глаза, извивался, дрожал, но не шел. Федька тащил Татарина за повод, толкал, уговаривал, кричал; Татарин не хотел выходить из конюшни.
Федька завизжал от злобы и отчаяния и сам удивился этому звериному, истошному визгу, поднявшемуся изнутри, оттуда, где засел страх. Через пять-десять минут сюда нагрянет Сторожев. Федька знал: Сторожев пообещал с каждого пойманного разведчика из отряда Сашки Чикина содрать шкуру. Сторожев зря не божился, а в чикинском отряде об этом знали.
Зол был Сторожев на чикинских разведчиков!
— Смотришь, ничего такого, все тихо, все гладко, — говорил Сторожев, зло покусывая ус, — ан, он тебе как шип в задницу. Ну, сукины дети!
Поймает Сторожев Федьку — выдумает он ему казнь! И мальчишка заплакал от злобы, оттого, что так глупо приходится кончать жизнь, — поди-ка ты, лошадь свою не сумел из хлева вывести!
— У-у, собака! — прорычал Федька на Татарина, — Пристрелить бы тебя, кобеля!
Вдали уже слышались беспорядочные выстрелы; это Листрат, выскочивший с хутора, стрелял по антоновцам, задерживая их, поджидая Федьку. А Федька огрел Татарина шашкой по спине, снял винтовку, бросил ее в ясли, закрыл соломой и хотел было засесть в конюшне отстреливаться (у него было еще полсотни патронов к кольту и две гранаты), но тут в дверях показался Кособоков.
— Беги, — зашептал он, — беги в сад! Там солома старая, лазь в нее, слышь. Да кому я говорю-то, бес, беги, спасай шкуру!
Когда Федька, нелепо согнувшись, побежал в сад, придерживая болтающиеся на поясе гранаты, Сторожев галопом выскочил на бугор, погрозил кулаком Листрату, повернул к хутору, шагом подъехал к крыльцу, снял шапку, пригладил волосы, провел по усам ладонью и слез с седла. Бросив поводья подоспевшему вестовому, он еще раз провел ладонью по усам, подал руку Кособокову.
— Здравия желаю, Александр Афанасьевич! Как твоя жизня?
— Какая уж там жизня, — ответил Кособоков, медленно свертывая цигарку. — Была жизнюшка, да вся вышла…
— Листратка у тебя был? — спросил Петр Иванович. — Наезжают до тебя?
— Дороженька не заказана. Листратка уехал, ты приехал, ты уедешь, глядишь, еще гость нагрянет. Да что же мы стоим-то? Захаживай! Листратушке яиченьку готовил, а тебе есть пришлось. — Он беззлобно посмеялся.
Сторожев отдал распоряжение отряду, вытер ноги, вошел за Кособоковым в избу, на пороге снял шапку, отряхнул ее, отложил в сторону и истово стал молиться. Потом медленно и чинно ел, а когда кончил, очистил усы от крошек и сказал, как бы продолжая свою мысль:
— Разве его, Листратку, догонишь? У него лошадь первая в уезде. Хорошего, подлец, жеребца увел!
— Добрая лошадь! — отозвался Кособоков, обрывая неотвязную мысль о Федьке. — Во всех статьях конь!
— У нашего командира полка увел жеребца из-под самого носа, собачий сын, — с восхищением сказал Сторожев. — Цыган, ей-богу, цыган!
— Скоро вы, Петр Иванович, мир установите? — тоскливо спросил Кособоков. — Мечется народ, страдает, пахать бы нам, сеять, не наше дело войну воевать. Ты скажи, для того ли мы пашем землю, чтобы по ней отряды скакали?
Сторожев кашлянул, хотел было что-то сказать, но тут вошел курносый парень, одетый в рваную шинельку, вестовой Афонька Курносый — Петр Иванович взял его после того, как ушел к красным Лешка.
Приложив руку к соломенной шляпе, из дыр которой торчали белесые клочки волос, Афонька зашептал что-то, нагнувшись к уху Сторожева. Тот внезапно стал очень суров, лицо его посерело, а складки на лбу сделались глубже. Он вытер насухо губы и усы, нашел шапку и сказал:
— Эк негоже получилось! Хлеб-соль я у тебя ел, в гостях я у тебя был, негоже после хлеба-соли с хозяином счеты сводить, а придется.
Он бросил жесткий взгляд на Кособокова, застывшего в неизъяснимой тревоге, и, подойдя вплотную к нему, грубо спросил:
— От гостей кого прячешь? Кто с Листратом был? Ну? — В голосе Сторожева зазвенела железная струна.
Со двора в окно закричал кто-то:
— Петр Иванович! В хлеву лошадь стоит. Ребята бают: Федькина лошадь, надо быть!
Сторожев постоял, потом, тяжело ступая, вышел из избы, крикнув с порога:
— Вывести!
Афонька поглядел на ссутулившегося Кособокова, сплюнул на пол и толкнул старика к двери.
Кособоков вышел на крыльцо.
Кучка вохровцев, ругаясь, тянула из хлева Татарина, а тот упирался, бил копытами, рвался и тряс мордой, глаза его, налитые кровью, дико смотрели на толпу. Внезапно конь попятился в хлев, затем подался стремительно вперед, отчего люди, державшие его, повалились на землю. Взмахнув хвостом, Татарин кинулся в сторону, за деревья, вильнул вправо, влево и скрылся в зарослях ивняка.
— Федькина лошадь! Его конь, Татарин! — пронзительно закричал Афонька. — Тут он! — Потом вытянулся перед Петром Ивановичем, козырнул, сгибая корявые пальцы у шапки — Прикажете допросить старичка насчет Федьки?
Сторожев бросил цигарку, посмотрел на Кособокова, стоявшего на крыльце без шапки, в белой длинной рубахе, в штанах, опадающих на босые черные ноги, и важно молвил:
— Мне неудобно с ним разговаривать, я у него хлеб-соль ел. А тебе можно. Тебе почему не поговорить со стариком? Пускай он скажет, где Федьку схоронил. У меня с Федькой свои счеты, он в мою избу бомбу кинул. Бели ты мне, сукин сын, Федьку не найдешь, я с твоей спины ремни драть буду.
— Посечь можно, если язык у него не пойдет?
— Что же, — сказал Сторожев, садясь на приступку. — Посеки, ежели что. Не до смерти только, он мужик трудящий.
Афонька взмахнул плеткой и, тараща глаза, стараясь сделать лицо страшным, подбежал к Кособокову.
— Был Федька? — заорал он.
— Был, — тихо ответил Кособоков и переступил с ноги на ногу. — Были с Листратом вместе.
— А что же ты молчал, пес седой? — закричал Сторожев. — Что же ты молчал, подлец?
— Не спросил ты меня, Петр Иванович, о Федьке. Ты про Листрата спросил, это точно. Я и сказал. А Федюшку ты не вспомнил, что ж мне болтать?
— Ты мне куры-муры не разводи! Ишь, куры-муры строит, седой черт! Коммунистом заделался! Ты говори, где Федька? — взвизгнул Афонька.
— Не знаю, — твердо сказал Кособоков.
Афонька размахнулся плеткой и ожег ею Кособокова.
— Скажешь?
— Нет!
Свист плетки опять прорезал синюю прозрачную тишину дня.
Кособоков стоял, торжественный в своем упорстве, и только крупная мутная слеза катилась по его морщинистой щеке.
Сторожев трясущимися руками вынул револьвер, взбежал по ступенькам и, упершись дулом в живот Кособокова, глухо бормотал, брызгая слюной:
— Сволочь! Скрываешь? Сам найду, на твоих глазах кожу драть буду!
Кособоков мотнул головой. Сторожев с размаху ударил его рукояткой револьвера по голове, потом по животу. Старик, охнув, согнулся и тихо стал падать на землю, колотясь головой о ступеньки крыльца, пачкая их кровью.
Сторожев постоял, размахивая плетью, потом круто обернулся к отряду и приказал:
— Разноси!
Афонька хотел было вскочить в избу, но Сторожев перехватил его и, тяжело дыша, сказал:
— Все вверх дном перерыть, но чтобы Федьку найти! Без Федьки не показывайтесь, убью.
Афонька перемахнул через отраду в сад.
4
Федька лежал под соломой, и ему казалось, что нескончаемо длинно тянулись минуты, и эта страшная тишина беспредельна.
Солома колола лицо, мошкара забивалась в уши. Двигаться было нельзя, потому что каждое движение сопровождалось, как казалось Федьке, грохотом и треском. Кровь его бурлила, мутила сознание, и тогда в глазах делалось темно и сердце сжималось.
Потом сердце как бы переставало биться, и тишина наполнялась нестерпимым хрустом и шумом. Перед внутренним взором Федьки то доброе материнское лицо мелькало, то вставал какой-то давно забытый образ или обрывок чего-то виденного и пережитого; путались и бились мысли, гадливая мелкая дрожь поднимала тошноту.
В этой настороженной тишине, в бесконечном молчании ясного вешнего дня Федька услышал шаги людей.
Они шарили в кустах, заглядывали в постройки и шалаши, осматривали каждую рытвину и заросль, обошли сад, дошли до пруда и, наконец, натолкнулись на старый, слежавшийся соломенный стог.
Затаив дыхание, неестественно напрягая мускулы, так что ныло все тело, стиснув зубы, Федька слушал заглушенный соломой разговор.
— Разроем? — спросил один.
— Ну его к матери! Так пощупаем. Ежели тут, пискнет.
— Афонька!
— Ну?
— А может быть, и не было его?
— Дура ты тамбовская! Не было… Татарин-то чей? Вся округа его Татарина знает. Да и Василий Васильевич сказал, с Листратом они ехали.
Люди взобрались на кучу. Через миг стальное жало шашки прорезало слежавшуюся толщину соломы — около своей ноги Федька почувствовал ее холодное прикосновение. Федька сжался в комок и лежал с широко открытыми глазами, ничего не помня.
Шашки с шумом входили в солому, разрезали ее, вились около Федькиного тела, то проскальзывая мимо руки, то задевая волосы. Они, как змеи, извивались и окружали Федьку.
Голова у Федьки налилась огнем, челюсти онемели, тело помертвело.
«Не крикнуть, не крикнуть бы, — стучала мысль. — Не крикнуть бы, — кричало сердце, — не крикнуть бы, не выдать себя на растерзание, на страшную, дикую расправу, на смерть…»
И вот, когда мысль перестала работать и Федька стал погружаться в серый обморочный туман, в этот миг шашка прошла сквозь левый рукав, сквозь живое мускулистое мясо и глубоко вонзилась в землю. Потом, с силой выдернутая, очищенная соломой от крови, ушла снова наверх.
Нет, не выдал себя Федька, не крикнул.
5
Вне себя от бешенства, Сторожев избил Афоньку, поджег хутор и уехал.
Огонь пожирал избу, ригу и хлева, взметывались вверх языки пламени, когда Федька вылез из соломы.
Кособоков стоял неподалеку от пожарища.
Он был страшен в кровавом отблеске пламени. Капали слезы на землю, рыдания глухо вырывались из груди. Где-то в зелени деревьев глухо и беспомощно вопила Катерина, а кругом валялись клочки одежды, постели, разбитые горшки, столы и скамейки.
Кособоков увидел Федьку, повернулся к нему и сказал:
— Федя, дитятко, ты же седым стал! — И, припав к плечу мальчишки, старик зарыдал, вздрагивая плечами.
В этот миг Федька вспомнил мельника Василия Васильевича. Он перевязал раненую руку, проверил, заряжен ли револьвер, и пошел в Ивановку через кусты.
Светало, когда од постучался к мельнику. Василий Васильевич вышел и узнал Федьку.
— Иди, — сказал Федька, — молись, пока идешь, некогда мне.
Глава тринадцатая
1
Теплая, радостная шла весна.
Жирная, потная земля до отказа напилась вешними водами. По утрам стояли в полях тяжелые туманы.
Солнце приветливо улыбалось миру, ласкало землю.
Потянулась к нему молодая кудрявая трава, в голубом раздолье запел песню жаворонок, в лесу сосны и ели отряхивали с плеч зимнюю дрему, расправляли ветви и важно шумели.
Сладко пахло весной.
По утрам, когда розовая заря неровным отблеском ложилась на поля, страстными криками наполнялся лес, любовью и ревностью жил он.
С каждым днем прибавлялось тепло, уже на пригорках зазеленела редкая, несмелая озимь.
Черная жирная земля ждала мужика с плугом или сохой, бороной и сеялкой.
И он, как охотник, которого по весне знобит лихорадка, выходил на огороды, брал в руки тяжелые комья земли, вдыхая жаркий, сочный запах ее — разомлевшей от весеннего тепла.
Он выходил в поля и, тоскливо махнув рукой, уходил — не паханы с осени, зарастут бурьяном, лебедой.
Пахать бы сейчас самое время. А как пахать, если по полям носились полки и отряды, и гремели пушки, и стрекотали пулеметы там, где должна была звучать лишь песня пахаря.
Перед началом военных действий Антонов-Овсеенко поехал к Ленину.
— Сдается нам, — сказал ему Владимир Ильич, — что тамбовские крестьяне не знают решений Десятого съезда и наших последних декретов. Скрывает от них Антонов правду. Постарайтесь проверить это. Начинать надо, с того, чтобы как можно шире оповестить народ о новой нашей политике. Подумайте об этом.
И, как всегда, прав был Ленин. Тамбовский мужик не знал декретов советской власти. Вся страна жила ими и говорила лишь о них. До тамбовского крестьянина не доходили решения партии, не проникал голос советской власти, а если и проникал — появлялись агенты союза и навсегда зажимали рот тем, кто хотел донести до мужиков правду о новой жизни и новых порядках…
— Скажем так, — рассуждал Антонов-Овсеенко с членами полномочной комиссии, — надо начать с того, что рассказать мужику о новом курсе. Но как рассказать?
Некоторые из штабистов советовали, нагрузив аэропланы листовками, послать их в глубокий тыл врага. Антонов-Овсеенко отмахивался. Ну, один, ну, два-три раза аэроплан пробьется в тыл, сбросит прокламации, потом его подстерегут и подобьют.
Легковесно!
Нет, дело не только в аэропланах. Конечно, и они нужны, но не в этом главное. И не в том дело, чтобы занять село, оставить листовки и уйти из него, — через час придут антоновцы, листовки сожгут, тех, кто читал, выпорют, и все пойдет по-старому.
Нет, необходимо медленное, верное, рассчитанное движение войск.
Железным кольцом надо охватить восставший район, занимать мятежные села и закреплять их за собой. Прочесывать леса, поля, кусты и вылавливать антоновцев. Уничтожать комитеты союза, восстанавливать советскую власть, и каждый час, каждую минуту не забывать о главном — рассказывать крестьянам о новых решениях партии, разъяснять декреты, новые пути.
До поздней ночи горел свет в кабинете Антонова-Овсеенко: заседала полномочная комиссия. Шли горячие споры, и в них рождался план войны с Антоновым.
Говорил командарм Тухачевский:
— Враг силен, поэтому-то против него мы и ставим немалую силу. Но эту силу надо правильно использовать. Не увлекаться победами над крупными соединениями, уничтожать не только антоновские полки, но вылавливать каждого бандита и, если он не сдается, уничтожать его.
Вскоре в Тамбов пришло новое подкрепление: Центральный Комитет партии прислал сотню коммунистов — агитаторов, пропагандистов.
И вот закипела жизнь в городе, которому не раз угрожал Антонов.
2
К этому же времени из дальних уездов, со станций и сел, городов и рабочих поселков на губернскую партийную конференцию ехали коммунисты, истосковавшиеся по мирной жизни и работе. Они приехали оттуда, где кипела борьба, ждали новых слов и плана действий.
Сурово и жестко критиковали коммунисты Тамбовщины ошибки предыдущего командования — дергание и распыление сил, погоню за случайными победами и трофеями, томительное блуждание отрядов за Антоновым, неумение сколотить бедноту.
Страстью была наполнена речь Антонова-Овсеенко. Как бы воочию видел он перед собой истерзанный край, измученных войной людей, тысячи упорных, свирепых врагов, десятки тысяч обманутых — им лишь надо раскрыть глаза.
Он показывал на карту губернии, полыхающую огнем восстания, упоминал о заросших бурьяном полях, где каркают лишь вороны, о потоках крови, о сожженных селах и разрушенных избах, о разобранных путях, о сиротах и вдовах, о миллионах пудов хлеба, которые теряет голодная Республика, потому что не выходит на борозду пахарь и не засевает свою полосу. Он заявил делегатам, что полномочная комиссия все эти месяцы работала над планом боевых операций и теперь план готов во всех деталях. Он предупреждал, что времена предстоят трудные и суровые.
Командующий вооруженными силами Тухачевский изложил главные принципы будущих военных действий. Он отметил, что живучесть антоновщины обусловлена рядом серьезнейших факторов, с которыми невозможно не считаться: детальное знание района, отлично поставленная разведка и связь, обильные и близкие источники комплектования и снабжения. Эти условия, делая повстанческие полки легкими и подвижными, создают впечатление неуловимости, дают им возможность немедленно восстанавливать свои силы после неудач. Разбить полк или отряд, как указывает вся история борьбы с повстаньем, далеко еще не означает уничтожения их; это самая легкая часть задачи. Тактика Антонова — типическая тактика партизан. Было указано и на слабые стороны повстанья. Прежде всего полная зависимость от местной среды. Представитель командования снова подчеркнул, что было бы грубейшей ошибкой полагаться только на военную силу. Она лишь одно из средств борьбы в общей совокупности средств, мобилизуемых государством.
Антонов-Овсеенко, согласившись с планом командования, снова напомнил, что военные операции лишь одно из средств борьбы. Главную тяжесть ее должны нести политические органы. А главная трудность, которая станет перед ними, заключается в том, чтобы не упустить момента перелома в настроении крестьянства, уловить его и соответственно с этими новыми настроениями установить новое направление политики.
Коммунисты Тамбовщины одобрили планы военного командования и все, что касалось политической стороны дела. Полномочная комиссия утвердила их.
Конференция коммунистов обратилась с воззванием к тамбовским крестьянам.
Партия показывала мужикам на Петра Сторожева и ему подобных и говорила им:
— Вот ваш настоящий, давнишний враг. Это они, сторожевы, изобрели кабалу, страшней которой нет ничего на свете. Это они, сторожевы, хотят завладеть землями, банками, машинами, властью и, пуская по миру вас, богатеть самим. Вот кто питает Антонова, бейте же их — и того и другого! У рабочих, у средних и бедных крестьян — один враг: эксплуататор и его наемник. Уничтожим эксплуататоров и их наемников и будем жить по-человечески, будем свободно жить, свободно работать и распоряжаться плодами своей работы…
Тухачевский отдал приказ о сосредоточении войсковых частей и кавалерийской бригады Григория Котовского в исходных пунктах. Было приказано охватить восставший район железным кольцом и, сжимая его, оставлять в занятых селах красноармейские взводы, подкрепленные вооруженными отрядами местных коммунистов и добровольческими крестьянскими дружинами. Эти соединенные отряды восстанавливают советскую власть, прочесывают леса, лощины, кусты, вылавливают антоновцев, уничтожают их небольшие отряды, отбирают оружие, конфискуют имущество активистов повстанья и каждую минуту помнят о главном — знакомить крестьян с новыми решениями партии, с новыми декретами.
Тем временем военные силы должны уничтожать антоновские полки, мешать карты антоновского Главоперштаба, не выпускать повстанческих полков из Тамбовщины, не давать им покоя, преследовать по пятам, прижимать к рекам, вынуждать к открытому бою.
Нелегким был путь к победе!..
3
В мае началось…
Над селами появились аэропланы, но летчики не сбрасывали бомб, — вместо них летели на землю листовки: декреты о налоге, об отмене разверстки, о свободной торговле. Листовки расхватывались мгновенно; за ними тайно приезжали из тех сел, куда аэропланы не залетали.
Антонов приказал во что бы то ни стало сбить аэропланы. Под Сампуром подстреленная машина, объятая пламенем, упала среди поля.
Агитаторы Антонова плетками сгоняли народ на митинги.
— Ленин новый декрет выпустил, милки, — уговаривал мужиков Плужников. — Не верьте красноте, братики, брехня! Обдерут новым налогом, как липку. Держитесь за нас, отцы, погибать, так вместе!
Красные меж тем упорно шли вперед, занимали одно село за другим. Они появлялись и ночью и днем, в тылу и с флангов, большими соединениями и малыми отрядами, тревожили и не давали Антонову ни минуты покоя.
Фронт был везде, каждая деревенька становилась крепостью.
Войска шли, оставляли в селах вооруженную охрану, ревкомы и двигались дальше, сжимая к центру главные антоновские силы.
Ревкомы вылавливали эмиссаров союза, конфисковывали имущество кулаков, раздавали его ограбленным крестьянам. В каждом деревенском дворе появились газеты, где рассказывалось о новых декретах. И понял народ: на этот раз Антонов не ускользнет. И видел народ: пришла сила — суровая к сопротивляющимся, снисходительная к обманутым, ласковая и заботливая к обиженным. И знал народ: один за другим гибнут полки Антонова. И с каждым днем убеждался: новые декреты не обман, не хитрость.
— За Антонова взялись взапрок, братцы! — шумел Андрей Андреевич. — Сам Ленин за него принялся. Каюк ему!
4
В конце мая Антонов оставил Каменку.
В последний раз проехал Антонов по сумрачным улицам «ставки», в последний раз услышали каменские мужики лихие переливы гармошек и то, что выводили с присвистом песенники:
Да, держался еще Антонов за власть, еще писал воззвания и приказы, бахвалился своими войсками. Но даже самые верные деревни и хутора смотрели неласково, все чаще убегали люди из полков. А тут Советы объявили добровольную явку, гарантируя свободу каждому сдавшемуся с оружием. Архангельский полк всем составом при оружии отдал себя в руки красных.
Кряжистые мужички знали о разброде в армии Антонова, но сдаваться еще не думали. Да разве они сила? С одними богатеями долго не повоюешь, — это Антонов хорошо понимал.
В конце мая он снова попросил собрать комитет. Делегаты заявили: мирские сходки поручили им хлопотать о прекращении восстания.
Антонов накричал на них и самолично закрыл совещание. Делегаты покинули помещение, полные злобы и негодования: ругань Антонова взбеленила их.
Тяжкие начинались для антоновцев времена. Села откалывались от восстания. Нечем стало кормить людей, лошадей, и не на чем стало ездить. Антонов распорядился брать лошадей и продовольствие силой. Да иного выхода и не было: надвигалась на восставших железная стена броневиков, бронепоездов, орудийных батарей. Красные жали Антонова к лесам, и он уходил туда, как волк в логово, чтобы отлежаться, залечить раны, войти в силу и вновь выйти на охоту.
Антонов сократил фронт, отказавшись от операций в дальних районах, приказал Косовой вывезти оттуда хлеб и продовольствие, фураж и оружие. Потом вызвал из Грязного Сторожева.
В теплый вечер Сторожев явился в штаб; он помещался теперь в лесу. Сумрачно встретил его Антонов; угрюмая складка прорезала его лоб.
Он приказал Сторожеву сдать вохровский отряд Герману и уйти в подполье; нужно будет поддерживать связи, собирать, если можно, людей, держаться до последнего вздоха, чтобы знали: жив Антонов, он еще борется, он еще силен.
Сторожев тяжело взобрался на лошадь и поехал, сам не зная куда.