Глава первая
1
Итак, уничтожение живой, боевой силы повстанья и создание политического перелома в сознании среды, питавшей антоновщину, — главные задачи.
Красные части очищают от бандитов село за селом, волость за волостью.
Войска разделены на группы, участки и районы. Политические комиссии на местах созданы: их задача — воссоздание разрушенного советского аппарата. Представитель ВЧК установил контакт с полномочной комиссией и командующим войсками и принялся выполнять свою задачу: ловить антоновцев после распыления повстанческих полков.
Курсантские части Московского и Орловского военных округов направлены в центр восстания: Трескино, Калугино, Каравай.
Это был смелый и разумный ход: курсанты перехватили обычный путь антоновских полков и сдвинули их питательные базы к югу — на Балашовскую ветку.
На Трескинских лугах, там, где в девятнадцатом году Антонов собирал дезертиров, будущее ядро своих армий, курсанты построили окопы, наблюдательную вышку и начали систематически очищать район.
Курсанты, заняв огромный район — сердце повстанья, вели разведку, захватывая по радиусу вое большую территорию, не давая противнику даже приближаться к нему.
Важнейшие базы Антонова рушились. В Балыклее, Инжавино, Рамзе, Трескино и Калугино восстановлены Советы: мужики несли повинную. Эти места уже безвозвратно были потеряны им.
Но Антонов и на этот раз перехитрил красное командование: он ушел от разгрома, избрав кружной путь через Хитровщину, Паревку, вниз на Никольский Перевоз, пересек железную дорогу и устремился на юг — в Саратовскую губернию. Главная боевая сила, самые отборные полки — Паревский, Низовский, Семеновский, гвардейский Санфирова, Верхоценский и Нару-Тамбовский — вышли из окружения.
Вдогонку за Антоновым командарм послал сильную группу Уборевича.
2
Вспомнив старые добрые времена, Антонов снова захотел поиграть в кошки-мышки, поводить, помотать красных, утомить, обессилить и разбить.
Он уходил от красных, меняя лошадей, делая в сутки по сто верст.
Но красные наседали.
Антонов уходил на юг: ударная группировка Уборевича неотвратимо настигала его. Александр Степанович отвертывался от укусов, петляя, заметал следы, но то, что так легко вершил он среди преданных мужиков Кирсановщины, шло прахом здесь, в окружении озлобленных разорением саратовских мужиков.
Ох, сердит был Антонов на саратовское мужичье! Ни лошадей, ни кормов, ни ночевок; ненавидящими взглядами встречают, яростными — провожают.
Под Еланью Антонов принял бой. Уборевич разгромил его, разгромил так, что казалось, после этого удара не оправиться Александру Степановичу.
Приказав разгромленным полкам распылиться и спасаться кто как может, Антонов назначил им сбор в Черкасских и Пущинских лесах Кирсановщины, а сам с несколькими штабными работниками, братом Димитрием, Абрашкой, комендантом Трубкой, адъютантом и десятком до зубов вооруженных охранников пробился через заслоны красных.
Тщетно искали его под Еланью среди убитых; тщетно опрашивали пленных: никто не знал, где главарь восстания. Он исчез, он не был еще сломлен.
Однажды прошел слушок, будто Антонов объявился в излюбленном своем крае — в лесах около Рамзы и Паревки. Председатель тамбовской Чека Антонов, много раз и тщетно пытавшийся схватить своего однофамильца, на этот раз решил: «Александр Степанович из моих рук не уйдет».
Кавалерийский эскадрон дивизии Котовского оцепил участок, где скрывался Антонов с небольшой группой до конца преданных ему людей. Казалось, нет выхода Александру Степановичу, заткнули чекисты и бойцы Котовского самые узкие щели, через которые мог протащить свое хилое тело вожак восстания.
Антонов сидел в болотах, среди кочек, зная, что кольцо вокруг него неотвратимо сжимается. И он придумал выход. Шестерым охранникам Александр Степанович приказал добровольно сдаться: красные не расстреливали тех, кто приходил к ним с повинной. И они сдались, но на допросах слова не молвили об Антонове.
— Видеть не видели, слышать не слышали.
Пошарили еще в болотах и озерах: никого! А Антонов в то время сидел с братом, адъютантом и еще несколькими людьми по горло в озере, поросшем тростником, и выжидал, когда красным надоест эта «волынка». Он сидел в озере двое суток без еды, содрогаясь от холода, — и высидел. Красные ушли; Антонов сел в заранее приготовленную лодку, переехал озеро и скрылся.
Чекист Антонов три дня сурово молчал: не мог простить себе ротозейства — провели его за нос, поддался на удочку!
Александр Степанович пробрался туда, где скоплялись остатки рассеянных и уничтоженных полков, и занялся их переформированием.
Так обстояло дело на юге.
Хуже для повстанья шли дела на севере губернии. Армию Богуславского разгромили, кончили свой век полки Марьи Косовой, Карася и другие. Уцелевший полк Бадова занял село Чекмари, к северу от Тамбова, грабил и насильничал: это уже была агония повстанья. Бадов своими разбойничьими повадками подписывал ему смертный исход. Этот бандит сопротивлялся в течение двух месяцев, уходил в леса под Горелое, Троицкую Дубраву, прятался в Голдымском лесничестве, потом в лесничестве Хмелинском, много раз переходил Цну, нападал на мужиков и снова уходил в леса. Только к августу волости Горельскую, Черняновскую и Лысогорскую очистили от остатков бадовской шайки.
К тому времени шесть тысяч повстанцев явились в трибуналы и ревкомы добровольно — без оружия и с оружием. Взято в плен пять тысяч, убито в боях около четырех тысяч. Тридцать четыре пулемета, около трех тысяч винтовок, сто семьдесят пулеметных стволов — таковы были трофеи красных.
Но на юге еще повстанье жило. Там, оправляясь после поражения, нанесенного Уборевичем, Антонов сколачивал полки.
Глава вторая
1
В Двориках пусто — народ в поле. Дома остались старухи и дети. К тихому вечеру брело солнце. В церкви прохладно; на полу лежали блики заката, через открытые окна и двери ветерок доносил вечерние шорохи.
Отец Степан вполголоса, словно про себя, читал молитвы, ему неторопливо вторил псаломщик.
В углу, сгорбившись, стоял Сторожев. Странно было видеть этого ссутулившегося, вооруженного с ног до головы человека у вечерни, таким он казался непонятным и чужим.
Волк, слушающий «Свете тихий»… Люди, пришедшие в церковь со своими заботами, тяжело вздыхая, косились на него.
А он не видел их взглядов, не слышал их шепота и горьких вздохов, ушел в себя, забылся.
Когда кончилась вечерня, Сторожев шаркающей походкой вышел на улицу.
Вздымая клубы теплой пыли, наполняя село пронзительным блеянием, устало шло овечье стадо. Вслед за ним проскрипел одинокий воз — везли молодую траву. Солнце облило воз последними своими лучами. Лениво пролаяла собачонка, пробрела, пугливо озираясь, корова, женский визгливый голос прокричал:
— Ва-а-ня-я, ужи-и-инать!
Тени пересекали поросшую травой дорогу.
Солнечный луч, казалось, заново вычеканил старый крест на колокольне.
Около церковной сторожки, поводя ушами и отмахиваясь хвостом от вечерней мошкары, лениво щипала траву лошадь.
2
Петр Иванович поправил уздечку, крякнул, поднялся в седло, перебрал поводья и хотел было ехать ужинать, когда белоголовый мальчонка выскочил откуда-то и сунул ему бумагу.
— Верховой давеча прискакал, — запыхавшись, сказал он.
Потрогав рукой медную оправу ножен шашки и восторженно щелкнув языком, парнишка исчез так же стремительно, как и появился.
Сторожев, надев очки, разорвал конверт и прочел бумагу. Была она от Антонова, он писал в ней, что пора Сторожеву покинуть село.
«…Уходи в леса и поля, разрушай, что строят коммунисты, взрывай мосты и дороги, жги и убивай. Пусть знают, что мы живы, пусть помнят, что скоро снова дадим сигнал и вновь разгорится пламя от края до края страны…»
— Конец! — хрипло выдавил Сторожев.
Он знал: многие отряды уже разбиты, его товарищи, прижатые к Вороне, Хопру, погибли, захлебнувшись в яростном огне пулеметов.
Широкой, неудержимой лавиной надвигались красные полки и дивизии, конники Котовского проникали повсюду. Громыхая, катились броневики и орудия. Они были уже недалеко от Двориков, и вот надо забиваться в глухие норы и лишь темными ночами появляться, озарять пламенем пожаров темные ночи и опять прятаться в овраги, в леса и ждать сигнала.
Солнце окунулось в черные тучи, и на миг кровавым заревом запылал небосклон.
Сторожев заехал домой, взял белье, мешки с сухарями и, сурово простившись с семьей, уехал. Недалеко от села, где месяц назад он закопал патроны, Сторожев остановился, еще раз тщательно укрыл яму, забросал сорняком, постоял, подумал, вздохнул и снова поехал.
Лошадь, понурив голову, медленно шла, ступая по мягкой теплой пыли.
Глава третья
1
К тому времени Листрат установил постоянную связь с регулярными частями Красной Армии, раздобыл запас фуража, продовольствие.
Люди повеселели, зимние тяжкие дни стали забываться, впереди чудился просвет.
Когда лошади вошли в тело, Сашка Чикин снова принялся за старую работу. Во главе двадцати удалых ребят — почти все они были комсомольцами — Сашка налетал на села, присоединившиеся к Антонову, вылавливал вохровцев, антоновских милиционеров, комитетчиков, возил в село листовки и газеты, забирался порой под самую Каменку.
Федька после происшествия на хуторе Кособокова стал отчаянным до безрассудства. Листрату приходилось часто брать парня «на цугундер». Но Федька, отбыв наказание, опять пускался в самые рискованные предприятия. Сашка Чикин смотрел на проделки Федьки сквозь пальцы — храбрых людей он любил.
— Боевой коммунар растет, — говорил он Листрату. — Храбрец!
— Храбрость не ум, — хмуро замечал Листрат. — Попадется дурак, как кур во щи, помяни ты мое слово. Мне каждый человек дорог, а он как сумасшедший носится, вихор его забери! Вот я вас обоих на цугундер.
Сашка Чикин просил Листрата пустить в его отряд Лешку, но Листрат упорно сопротивлялся: он еще не совсем верил брату.
Лешка тосковал по Наталье, рвался к ней и мог ради свиданья пойти на любой безрассудный поступок. Листрату казалось, что Лешка снова может уйти к Антонову, лишь бы видеть Наташу.
«Непутевый парень, — думал Листрат, — шалопутная душа. Туда и сюда вихляет. Не-ет, его в разведку нельзя, его на глазах держать надо».
И никуда от себя не отпускал брата, а потом поручил ему хлопотливые хозяйственные дела.
К этому времени в добровольческом коммунистическом отряде было уже около четырехсот человек. У многих коммунистов тут же, на станции, по-прежнему жили семьи. Всех их надо было кормить, дать жилье, топливо. Лешке, которому Листрат поручил заботу о людях, приходилось заниматься сотней дел, — это отвлекало его от мрачных дум о Наташе.
Он не знал, что делается в Двориках, связи с селом не было, там еще сидели антоновцы. Приходили к Листрату мужики из соседних сел, и, как назло, никто из них ничего не знал о Наташе.
И не только думы о Наташе терзали Лешку. То ему казалось, что он сделал подлость, убежав от Антонова, то представлялось, что и брат и все коммунисты не верят ему, злы на него, не считают своим, сторонятся его.
Только с Федькой Лешка мог говорить по душам. Он, не стесняясь, расспрашивал его обо всем, что ему было непонятно, неясно. Федька читал Лешке газету, рассказывал все, что слышал от старших. Рассказы его звучали страстной уверенностью.
— Скоро Антонову будет конец, — убежденно говорил Федька, и глаза его блестели. — Ленин на Десятом съезде сказал такую речь — Антонову от нее крышка.
— Ну, брат, и загнул, — насмешливо возразил Лешка. — Сказал речь — и уж крышка! От речей ему ничего не будет.
— Дурак! Иная речь целой армии стоит. Война кончилась, разверстка не нужна, с хлебом делай, что хочешь, середняку и вера, и почет, и дружба, — что же тебе еще надо? Антонов среднего мужика на продразверстку поймал, а теперь на что он его поймает? С кем ему выгодней дружить, как по-твоему: с рабочими или со сторожевыми?
— Сторожев тоже сила, — пробубнил Лешка.
— Верно, сила! — закричал Федька. — Да ведь против него три силы: рабочие, мужики, партия. Посчитай, что оно выходит!
Но с Федькой Лешка виделся редко, разговаривал урывками, и после этих разговоров еще больше хотелось видеть Наташу. В отдалении она казалась ему более умной, рассудительной и хорошей, чем была на самом деле.
Листрату говорить с братом было некогда. От вынужденного сидения отряд переходил к активным действиям; зона, на которую распространялось влияние отряда, расширялась, дел прибавлялось. Листрата редко можно было застать в штабе.
2
Он похудел от бессонных ночей, от разговоров с мужиками, которые все чаще и чаще являлись на станцию.
Мужики шли за правдой. Слова Ленина разносились по всей округе, волновали народ, будили надежды.
Мужики обычно приходили на станцию ночью и, переждав день, ночью же уходили.
Листрат с улыбочкой посматривал на них, крутил усы, подмигивал.
— Ай плохая жизнь пошла, мужики? — посмеивался он. — Чего это вы ко мне набегаете?
Мужики кряхтели, слова, приготовленные заранее, вдруг забывались, и начинали нести околесицу. Листрат сердился.
— Да что вы тут плетете? — кричал он. — Чего вам надо? Правды? Так бы и говорили!
Народ уходил от Листрата, пряча в шапках листовки. Листовки ходили по рукам, зачитывались до дыр и возвращали советской власти десятки и сотни обманутых антоновскими заправилами людей.
Однажды на станцию приплелся Фрол Петрович; он только что вышел из больницы.
Мрачный, постаревший, он ввалился к Листрату, когда тот что-то писал. Листрат, увидев Фрола Петровича, рассмеялся.
— Да это, никак, Фрол Петров опять явился? Зачем?
— За винтовкой к тебе пожаловал. На старости лет воевать хочу за советскую власть.
— Не дам я тебе винтовки, Фрол Петрович.
— О! Неужто не веришь?
— Верить-то я тебе почти верю, — серьезно сказал Листрат. — Верю, и поэтому дам тебе не винтовку, а чего-то по-боле. Тебе в селе надо жить. Сторожев еще гуляет?
— Намедни уехал. Все, как сыч, на колокольне сидел, высматривал. А намедни ускакал, и нет его. Болтал Андриан, вроде вовсе уехал, не вернется, мол.
— Вот и ладно. Стало быть, тебе весь простор. Вали, Фрол Петров, в села. Андрея Андреевича в помощники возьми, помаленечку, полегонечку начинайте советскую власть ставить. Вот тебе мое назначение. Выполнишь — совсем поверю.
— Вроде, стало быть, комиссаром я буду? — усмехнулся Фрол Петрович.
— Хватай выше: уполномоченный. Из мужиков дружину мне подбирай, чтобы, как нам вернуться, у тебя целый взвод был. Будем антоновцев вылавливать.
Загудел телефон. Листрат взял трубку. Известие, которое ему передали, очень обрадовало его.
— Вот она, какая штука, Фрол Петрович! Сергей Иванович к нам едет. В Москве, говорит, был. Ты вечерком заходи к нам, он рассказывать будет. А сейчас прости: спешу, дел по горло.
Листрат поспешно оделся, подпоясался и ушел.
Фрол Петрович хотел выйти следом за ним, но в дверях показался Лешка.
— Здорово, вояка! — гневно приветствовал его Фрол Петрович. — Ай да молодец! Тягу дал, а? Погубил девку — и в кусты? Уж я ее уговаривал, уж я ей объяснял — ни в какую… Злобна на тебя, аж страшно иной раз бывает!
— Не виноват я, батя! Не от Наташи убежал — от Антонова. Душа у меня, батя, перевернулась. Прости меня: как война кончится — женюсь.
— Что от Антонова ушел и за бабью юбку не зацепился — за это хвалю, — смягчился Фрол Петрович, — а за девку — побью.
— Побей, батя, я стерплю! — кротко сказал Лешка.
Фрол Петрович рассмеялся.
— Как она, батя?
— А чего ей делается! Живет у твоей матери, пузо растит! Вот бог припечатает тебя за это самое…
Лешка сидел хмурый.
— Ну, ну, не печалуйся, парень! Не горюй! Все, брат, образуется!
Лешка не отвечал.
«Все образуется, — думал он. — Когда?»
Фрол Петрович постоял, надел шапку и ушел.
Глава четвертая
1
Куда бы партия ни посылала Сергея Ивановича Сторожева, где бы он ни воевал, — везде дрался хорошо, добротно, спокойно. В войне он видел средство к достижению цели, военный коммунизм понимал как необходимость, которая, оправдав себя, должна была уступить место другим порядкам.
То, что он не понимал до конца, разъяснил ему Ленин — он слышал его доклады и выступления.
Сам выходец из мужицкой гущи, он понимал, что линия партии на укрепление дружбы и союза рабочих и крестьян — самая правильная и самая сейчас нужная.
Речь Сергея Ивановича с трибуны съезда произвела большое впечатление. После заседания Ленин подозвал его к себе и начал расспрашивать.
— Позвольте, позвольте, — сказал он, что-то вспоминая. — Я не ослышался? Ваша фамилия Сторожев? Вы из Тамбовской губернии?
— Точно, товарищ Ленин.
— Село?
— Дворики, товарищ Ленин.
— А не было ли среди ваших родственников Флегонта Лукича Сторожева?
— Родной дядя, Владимир Ильич, младший сын моего деда — Луки Лукича Сторожева. И Флегонт и дед Лука Лукич часто, бывало, рассказывали о вас.
Ленин обнял Сергея Ивановича.
— Дорогой мой, как же я этого не сообразил раньше! Вы очень похожи на Флегонта Лукича! Ваш дядя — беззаветный член партии. Он очень быстро стал убежденным социал-демократом. Тогда другие были времена… Вспомните Ивана Васильевича Бабушкина. Петербургский рабочий, он энергично вел работу за Невской заставой, принимал деятельное участие в составлении первого агитационного листка, выпущенного в девяносто четвертом году, самолично распространял его… А ведь ему было тогда всего двадцать один год. Или Михаил Иванович Калинин — тоже так рос на глазах. Фиолетов… Литвинов, которого мы звали Папашей, непревзойденный конспиратор, и техник Красин… Они очень быстро созревали для революционной борьбы.
— Где он теперь? — встрепенулся Сергей Иванович. — Давно не слышно о Флегонте Лукиче… То война, то эта заваруха… Не пишет, не показывается в родном селе.
— Он теперь в Сибири с очень важным поручением Центрального Комитета, — оживленно ответил Ленин. — Хлеб, хлеб достает, товарищ Сторожев, ваш дядя. Не мог приехать на съезд. Неугомонный, каким был всегда. — Владимир Ильич улыбнулся, и добрый свет появился в его усталых глазах. — В подполье его звали Молодчиной. Молодчина до сих пор! И вот теперь вы напомнили мне мою юность, те далекие годы испытаний, борьбы. И вашего деда помню: могучий такой старик. Я видел его, и до сих пор он стоит передо мной, как живой. Все правду искал. Большой человек, и жизнь, слышал, отдал за народ…
— И племянника Петра вы должны помнить, Владимир Ильич. Он приходил к вам в Питере по судебному делу… Давно это было!
— Как же, как же, помню, такой жилистый и меднолицый молодой человек!
— Теперь он у Антонова, Владимир Ильич.
— Что вы говорите? И в каких чинах?
— Командует карательным отрядом, Вохром, как его называют антоновцы.
— Стало быть, антоновский генерал, главный начальник тайной и явной полиции, а? — Ленин усмехнулся. — Подумать только — какая семья! Вот она, революция! Три брата — три судьбы! Три поколения — три цели, три разных пути! Я говорил с тамбовскими крестьянами, страшные вещи рассказывают!
— Там очень серьезное положение, — сказал Сергей Иванович.
— Конечно! Вот что, после съезда вы поезжайте на родину. И перед отъездом зайдите ко мне.
Ленин пожал руку Сергею Ивановичу и пошел в президиум — заседание возобновилось.
2
Сергею Ивановичу не тотчас удалось выехать на родину: вместе с другими делегатами съезда он ходил на приступ Кронштадта, был ранен в последнем бою, пролежал полмесяца в больнице и лишь в начале апреля приехал в Тамбов.
Получив назначение быть председателем ревкома в районе Двориков, Сергей Иванович выехал на станцию, где сидели со своим коммунистическим отрядом Жиркунов и его заместитель Листрат Григорьевич.
Вечером он выступил на собрании.
Здесь все знали его; Листрат, Чикин, Никита Семенович сражались с ним рядом против Деникина, работали вместе в двориковском Совете, знали его суровую непоколебимость, умную бесстрашность, сосредоточенность, сквозь которую порой прорывался огненный темперамент, присущий сторожевскому роду. Его здесь звали, как в семье, Матросом, равно как и Листрата большинство звало Солдатом.
Каждому хотелось быть поближе к Сергею Ивановичу, услышать новости, которые он привез от самого Ленина, из Москвы.
Матрос — Сергей Иванович — стоял, окруженный земляками, высокий, как и все Сторожевы, плотный, даже несколько полный, меднолицый, многим похожий на старшего брата.
Он сдерживал свое волнение. Он любил всех этих людей, сверстников и товарищей по борьбе.
Его растрогал прием, оказанный ему. Как ни был Сергей Иванович скромен, внимание этих близких людей было приятно. Глаза его затуманились, голос несколько раз срывался.
Рядом с ним стоял Фрол Петрович и все приговаривал:
— Вот оно как! Вишь ты оно как! Вот так Матрос — тоже до самого Ленина дошел!
Появление на станции Фрола Петровича больше всего обрадовало Сергея Ивановича. Перед ним был тот самый «средний мужик», из-за которого весь сыр-бор загорелся, выходец «с того света» — ведь он не далее как вчера видел брата Петра, совсем недавно Антонова.
Разглядывая обветренное лицо Фрола Петровича, Сергей Иванович ловил себя на мысли: он как-то по-новому начал ощущать крестьянство. Ему вспомнились слова Ленина о его судьбе, О судьбе его братьев.
Раньше он не думал об этом. Когда же Ленин сказал эту короткую, на всю жизнь запомнившуюся фразу, Сергей Иванович как бы посторонними глазами увидел себя и свою семью.
Дед, Лука Лукич, — огромный старик с могучими чувствами, видевший Ленина в его молодые годы, ходок за мужицкую правду, разговаривавший с царем, поротый по приказу царя за бунт в 1902 году, член I Государственной думы. Он восстал против царя и погиб…
Дядя Флегонт ушел из семьи в конце прошлого века, ушел искать свою правду, звено, которое бы соединило рабочих и мужиков для единого дела.
Он пришел к Ленину и стал верным солдатом молодой большевистской гвардии. Он повел за собой, он поставил на ленинский путь и младшего племянника — его, Сергея.
Вспомнил Сергей болезненного, кроткого отца своего Ивана Лукича; он умер в 1903 году, и после его смерти разлетелась в разные стороны сторожевская семья, и все пошли по разным путям.
По своему пути пошел Петр — стяжатель, не признающий жалости или колебаний, матерый мироед, чистая кулацкая натура, волк.
Брат Семен — сумрачный, непонятный человек. Неведомо, за кого он, с кем он, какие у него думы, чего он хочет, какого удела? Может быть, и он в душе такой же, как и Петр?
И, наконец, он сам, Сергей Иванович Сторожев, непримиримый враг Петра.
В своей семье, как в капле воды, видел Сергей Иванович революцию, ее прошлое, настоящее и будущее, всю трагичность борьбы, все величие ее.
Непонятный, суровый, вечно на что-то обиженный, брат Семен предстал перед Сергеем Ивановичем фигурой обобщенной. Слово «союзник» перестало быть абстрактным. Вот он, союзник, — Семен Иванович Сторожев. И от того, чьим союзником он становится — брата Петра или брата Сергея, — в зависимости от этого колеблется чаша весов революции.
И вот в образе Фрола Баева перед ним почти копия брата Семена! Какие глубочайшие противоречия заложены в этом человеке!
Фрол… Кажется, «наш», «свой».
Он шел за Антоновым и верил ему. А сегодня хочет идти с большевиками. Или ямщик Никита Семенович — любитель церковного пения, член первого в селе крестьянского комитета, руководимого социал-демократкой, учительницей Ольгой Михайловной… Давно это было, девятнадцать лет назад!
Сложен был путь Никиты Семеновича! Буян, горлодер, воротила сходки, не сумевший подчиниться дисциплине партии, покинувший ее, а теперь доброволец, разведчик, коммунар, но все еще тоскующий по клиросу.
Или Лешка, убежавший от Антонова… Федька, мстящий за свои седые волосы… Все они — участники великого испытания духа и воли. Но разве не будет еще испытаний у революции? Разве не будет еще войны, может быть во сто крат более жестокой, сложной и страшной?
«Они пойдут за нами!»
3
Все эти мысли вихрем неслись в голове Сергея Ивановича. Ему казалось, что только сейчас он по-настоящему заглянул в самые сокровенные тайны борьбы, увидел весь сгусток противоречий, сложнейшие ходы человеческих душ. Лишь разобравшись в ленинских словах, он перешел ту полосу жизни, когда все было наивно, по-ученически точно разграфлено, разложено по полочкам социальных понятий и схем.
Взрослый, он как бы повзрослел; все, что казалось ему простым, предстало перед ним чрезвычайно осложненным. Стало уловимо то, что движет жизнь, что приближает человека к какому-либо классу либо отдаляет от него. Он и об антоновском мятеже стал думать совсем иначе. Этот мятеж разодрал на два враждующих лагеря не только страну и привел обе стороны к вооруженной схватке… Рвались дружеские связи и семейные узы, враждовали отец с сыном, брат с братом, как он с Петром, мужья и жены. И даже подростки не остались равнодушными наблюдателями кровопролитной, беспощадной борьбы…
Разговаривая с коммунарами, рассказывая им о съезде, о том, какими средствами партия решила победить Антонова, Сергей Иванович все внимательнее и внимательнее вглядывался в окружающие лица.
Какое разнообразие дум, желаний, характеров, настроений! И все это надо объединить во имя одного: во имя борьбы со злом мира, которое воплощено в образе брата Петра, во имя революции и ее победы, во имя будущего этих людей, будущего их поколений…
Ночью Сергей Иванович пришел в теплушку Листрата и долго говорил с Фролом Петровичем. Листрат присутствовал при их беседе.
Сергей Иванович расспрашивал Фрола Петровича, как казалось Листрату, о самых пустяковых делах — о том где мужики достают соль, спички, сколько посеяно было осенью ржи, сколько мельник берет за помол, работает ли просорушка… Об Антонове, антоновцах Сергей Иванович задал два-три вопроса, да и ответы на них выслушал как-то рассеянно.
«Это, конечно, хорошо, союзник и так далее, — думал Листрат, слушая беседу Сергея Сторожева с Фролом Баевым. — Союзник союзником, а присматривать за ними надо в оба глаза. И вообще черт их разберет. Фрол Баев первым из мужиков подписал протокол о присоединении к Антонову. В комитете антоновском работал, от красных отступал, ходил к Ленину за правдой, был избит антоновцами, чуть не ухайдакали они его, беднягу… Неисповедимы пути человеческие! Конечно, лучше, если Фрол всей душой будет за нас, а не за Сторожева. Это ясно. Все-таки как-никак подмога сильная».
Сергей Иванович отпустил Фрола Петровича часа в два ночи и, к удивлению Листрата, не дал ему никаких наставлений. Но когда Фрол Петрович прощался с Листратом, тот увидел, как преобразился этот человек: словно ему отвалили воз подарков.
— Вот они, какие дела, — задумчиво сказал Сергей Иванович. — Самые трудные времена, Листрат Григорьевич, только еще начинаются.
— А мы думали, конец им!
— Конец не скоро будет. Врагов у нас полно, а дел того больше.
— Ничего, выдержим.
С утра Сергей Иванович начал заниматься делами ревкома, а через неделю отряд под командованием Листрата, подкрепленный ротой пехоты, ушел со станции и обосновался в селе Семеновке, верстах в двадцати от Двориков.
В первый же день Сергей Иванович собрал семеновских мужиков на сход и попросил выбрать сельский Совет. Совет, по предложению Сергея Ивановича, тут же занялся подготовкой к севу поздних яровых, починкой сох, сеялок.
Через несколько дней мужики под охраной красноармейцев и коммунаров выехали в поле сеять.
В Семеновке отряд побыл недолго. Ревком двинулся дальше. Он шел, оставляя в селах небольшие группы красноармейцев, в помощь им организовывались добровольческие дружины из крестьян.
Сергей Иванович все дни проводил в Советах, в поле, в отряде Листрата, выезжал с Чикиным на разведку, ходил с обысками в дома антоновских активистов, допрашивал сдавшихся.
В Дворики отряд Листрата пришел в ласковый майский день.
Листрат и Лешка тут же поскакали домой.
Аксинья сказала, что Наташа неделю назад ушла к тетке в Грязное. Лешка чуть не заревел.
— Погоди, дурак, — уговаривал Листрат брата. — Через недельку и мы в Грязное поедем.
Сергей Иванович тоже побывал дома и долго говорил с Андрианом один на один.
Андриан, высохший, с коричневым дубленым лицом, сурово выговаривал Сергею Ивановичу за то, что в семью вошла вражда и брат пошел на брата, Он чего-то требовал от Сергея Ивановича, а чего — не знал и сам. Потом вдруг попросил не обижать жену Петра Прасковью и детей.
— А мы с детьми не воюем, — сказал миролюбиво Сергей Иванович. — Не все дети в отцов идут.
Вечером мужики собрались в школу, выбрали Андрея Андреевича председателем сельского Совета, Семена Сторожева и Никиту Семеновича — членами. Однако на предложение Сергея Ивановича составить список антоноецев и всех замешанных в восстании людей мир ответил отказом.
— Мы все замешаны, — сказал бывший комитетчик Аким, поротый Сторожевым. — Какие там списки!
Сергей Иванович мрачно улыбнулся, а Листрат прошептал ему на ухо:
— А ты говоришь — союзники… Ох, жуки!
— Ничего, — сказал Сергей Иванович. — Не все зараз… Поймут.
Глава пятая
1
Листрат все откладывал поездку в Грязное — связи с селом не было; осторожный, он не хотел рисковать, хотя Лешка, стосковавшийся по Наташе, не давал брату покоя.
Наконец однажды утром из Грязного было получено сообщение: вошел туда красный отряд и очищает округу от антоновцев.
Листрат сходил в ревком, поговорил с Сергеем Ивановичем и велел готовиться к походу. Лешке он сказал, что отряд едет в Грязное восстанавливать советскую власть и там останется надолго. Парень взвыл от радости, повис на шее брата и тормошил его до тех пор, пока тот не рассердился.
В тот день Лешка дежурил в ревкоме. Ревком был пуст, лишь на крылечке разглагольствовал Листрат и слушал его россказни постаревший Андриан.
— А ты сомневался, помнишь ли, где, мол, гвардия, — тыча Андриана кулаком в бок, говорил Листрат. — Был я в этом доме — помнишь девятнадцатый год? — один, а теперь, гляди, сколько нас! Гвардия! Вон она и гвардия.
— Да, точно, — вздыхал Андриан, — много вас!
— Ваш-то все шляется? — спросил после молчания Листрат.
— Шляется! Погубитель наш, дурак седой.
— Ну, не скажи, не скажи, что дурак. Сволочь он, а не дурак!
— Крышка им?
— Определенно!
— Шел бы ты, собирался, — сказал Лешка, — расселся тут!
— И то пойду. Пойдем, Андрияша, покурим. Табачку мне привезли богатого.
Лешка остался один. Солнце сползало к западу, был как-то особенно ласков и тих день. Он думал о Наташе, считал месяцы — и выходило, что рожать она должна вот-вот.
За стеной послышался конский топот, всадник остановил лошадь около ревкома, кричал, вызывая кого-нибудь на улицу.
Лешка вышел.
— Где Сергей Иванович? — тяжело дыша, спросил прибывший.
— Обедает.
— Пакет передай. Срочный. Из Грязного. Беда там.
— Что такое? — спросил Лешка.
— Девка одна, Наталья Баева, красноармейца чуть не удушила. Сидит в омете с револьвером, кричит: «Не подходи, убью!» Ну, ровно зверь.
И, ударив лошадь плеткой, конник помчался дальше.
Лешка побледнел, затрясся, дурным голосом закричал что-то.
— Ты что орешь? — спросил его Сашка Чикин, он шел на смену Лешке, а тот уже бежал к дому. Сашка недоуменно развел руками, сел на приступку, закурил.
Лешка ворвался в избу, взял седло, дрожащими руками распутал ремни, вывел кобылу из-под навеса, подседлал, кинулся снова в избу, схватил браунинг, вскочил в седло и вихрем помчался по дороге.
— Куда, куда ты, черт, сто-ой! — кричал ему вслед Листрат.
Лешка не слышал и не видел ничего, лишь бешено хлестал кобылу, и одна мысль сверлила мозг: удушила, удушила, удушила…
— Удушила, удушила, — стонал он, — что же я сделаю теперь?
2
Лошадь неслась во весь опор, словно и ей передалось бешенство хозяина, словно поняла она, что надо спешить, надо, надо… И, вытянув шею, несла Лешку, и ветер свистел в его ушах.
Уж темнело, когда он прискакал в Грязное. Оставив задыхающуюся лошадь у завальни избы, в которой жила сестра Фрола Петровича, он приостановился и услышал тревожный шепот во дворе; там толпились бледные, трясущиеся мужики.
— Ну? — свирепея, надвинулся на них Лешка и вынул браунинг. — Чего вам надо?
— Сукин сын! — закричал кто-то из мужиков. — Все из-за тебя, подлец! Сеченый!
— Пошли отсюда вон! — холодно и жестко сказал Лешка.
— Мы сторожим ее, — отозвался мужичонка, в руках у него был топор.
— Я кому сказал — убираться! — Лешкины глаза засверкали. — Сам посторожу! Понятно?
Мужики, оглядываясь, ушли.
Наташу Лешка нашел на огороде. Она сидела в омете и быстро-быстро перебирала руками соломинки.
— Лешка-а! — дико закричала она и навзничь повалилась на землю.
Очнулась она на плече у Лешки. Страшно было ее похудевшее бледное лицо.
— Лешка, Лешенька, Леша! — быстро заговорила она, дрожа всем телом и заражая Лешку дрожью. — Сейчас придут, сейчас возьмут, сейчас, сейчас, послали к вам! Леша, спаси, спрячь, милый!
Он обнял ее, целовал, перебирал ее волосы, как прежде, как в те далекие, счастливые дни. И она утихла, перестала дрожать.
— Мне сказали, мне Сторожев сказал, ты другую нашел, коммунистку, — зарыдала вдруг она и снова повалилась на солому.
— Молчи, молчи, — шептал ей Лешка, — молчи!
Она прижалась к нему, рассказала, как жгли ее горечь, обида, злоба, как медленно тянулись дни и ночи и стал ненавистным тот, что бьется под сердцем, как вчера зашел такой же молодой, как Лешка, красноармеец, как она напустила в избу угару, и, сонный, он едва не задохнулся.
— Тебя я вспоминала… Это они свернули тебя, они сбили, они жизнь мою сделали проклятой… Будь их пять, пятерых бы удушила…
— Молчи, молчи, молчи, — шептал Лешка, — молчи!
— Ты останешься со мной, да? — говорила она, словно в бреду. — Ты убежал от них, да? Ты увезешь меня отсюда? За мной придут! Лешка, вот идут за мной, — и глаза ее делались безумными, она металась, стонала и скрипела зубами.
Потом Наташа успокаивалась, забывала обо всем, страстью дышали ее поцелуи, ее объятия, она клала руку его к себе на живот, и он слушал биение новой жизни.
Наконец заснула, всхлипывая во сне, вздрагивая и что-то бормоча.
Лешка смотрел на нее и плакал; горячие слезы катились сами собой, падали на солому. Плакал Лешка о загубленной любви, думалось ему: никогда он не сможет забыть, никогда не простит Наташу. Вот-вот примчатся за ней, возьмут ее, все узнают, какова невеста его, жена его, пальцами будут тыкать, гневом нальются глаза товарищей.
«Но кто же виноват в этом несчастье, — раздумывал Лешка, — кто накликал на ее голову эту злую беду, кто ответчик за Наташу? Не я ли расхваливал ей антоновскую правду и бросил, не рассказав правды другой, настоящей, которой живу теперь?.. Не я ли подарил жизнь Сторожеву затем, чтобы тот погубил жизнь мою и Наташи?»
Наташа спала. Прижимая ее к себе, Лешка просидел в омете всю ночь, пока не приехал Сергей Иванович.
Утром Наташа снова забилась в припадке. Через неделю она родила сына.
Глава шестая
1
Третью неделю бродил Сторожев по кустам и перелескам, в лощинах и буераках проводил дни и коротал мгновенные летние ночи.
Взметывались зарницы, и вселенная несла свои миры, а он сидел у костра, и пусто было в его сердце.
Лошадь тяжело ступает, мерно жует траву. Где-то очень далеко лает собака. Месяц шлет на землю холодный свет.
И тихо кругом… Будто и не было боев, не полыхали пожары, будто давным-давно мир объял землю.
Иногда Петр Иванович подкрадывался к селам и деревням — там прочно сидели красные; долго вглядывался в мрак, разглядывал, что за жизнь за этим глубоким молчанием, за этой тьмой. Ползком, в злобной решимости, подбирался он к селам, и вот вздымалось сухое пламя, ревел набат, гремели выстрелы.
А завтра — снова отчаяние, и мягкий ветер шумит в говорливых листьях осины.
Как-то днем он поил лошадь, и в тихом отстое воды, как в зеркале, увидел себя, худого, небритого. Седые волосы искрились на висках и ползли ниже.
«Волк, — подумал он про себя, — старею».
И правда: постарел Сторожев за эти недели. Ввалились щеки, глаза ушли глубоко под брови и сверкали оттуда злыми огнями. Питался он сухарями, но редко приносили сыновья еду в условные места. Соскучившись по молоку, он однажды подошел к стаду; глухонемой пастух забормотал, залотошил, замахал руками. Вспыхнув, Сторожев избил его нагайкой, выбрал корову и до отвала напился свежего молока.
Уже наливались соками желтые дни, а он все бродил вокруг родного села.
По кустам, по оврагам и брошенным далеким полям прятались такие же, как Сторожев, люди из разбитых полков. Он находил их следы: костры, объедки, патроны, дырявые портянки… Но никак не мог встретить хотя бы одного: мучительно искал и не находил.
Так шли длинные, молчаливые, жаркие дни.
Ночами не спалось Сторожеву. Вспоминались отнятые земли у Лебяжьего, цветущая усадьба, разбитые мечты. Копилась в сердце бесплодная ярость, и тогда костер не мог пробить черной стены, возведенной тоской и мраком.
Как-то ночью Петр Иванович совсем близко подъехал к родному селу. Не хватило сил, не совладал разум с желанием; он бросил в кустах лошадь и тихо, зверем, пробирался тропами и межами, лежал, вытянувшись струной, слушал шорохи ночи.
Обжигая руки и лицо крапивой, жирно цветущим красноголовым татарником, открыв широко глаза, извиваясь, полз Сторожев.
Около риги, где летом ночевала его жена с маленьким Колькой, он наткнулся на мохнатое тело — это была собака. Разбуженная человеком, она зарычала, Петр Иванович задушил ее.
Разум, потрясенный этой схваткой, заколебался.
Сторожев чуть было не упал, тошнота подступила к горлу. Но нет, он очнулся, сердце забилось быстрее, каждая клетка его существа жаждала борьбы и жизни, а упасть — значило погибнуть.
Он дрожащими руками провел по волосам и, открыв ворота риги, прошел в угол, где в санях была устроена постель.
Положив на рот Прасковьи ладонь, он разбудил ее.
— Я это. Молчи. Не могу. Сил больше нет, Параша, тоска…
Он уронил ей на грудь голову, и долго без слов они рыдали, прижавшись друг к другу.
2
Он ушел далеко от села, забрел в Волхонщинский лес, нашел землянку, заглянул в нее. Там, лицом вниз, раскинув ноги и нелепо подогнув руки, лежал человек. Около виска застыл сгусток крови, и клубились вокруг бурые черви.
Сторожев осторожно повернул голову и содрогнулся, узнав Григория Наумовича Плужникова — «батьку» повстанья.
Труп был свежий, еще не тронутый тленом.
Внезапно сгорбившись, точно придавленный непосильной ношей, Сторожев сел на лошадь и поехал не оборачиваясь.
Кобыла шла через лощины и поля, обходя далеко села и деревни, инстинктом угадывая, что там — смерть.
Теперь каждую ночь пылали в селах пожары. Мимо часовых тенью пробирался Петр Иванович к избам коммунистов, к складам, к Советам и кооперативам, стрелял из мрака и, спрятавшись где-нибудь на холме, наблюдал, как постепенно, точно остывая, утихала паника.
Он мстил за «батьку», хотя никогда не любил его.
Под Сампуром, связав обходчика и завладев его инструментом, Сторожев разобрал железнодорожный путь и видел, как в яростном безумии лезли друг на друга вагоны и высоко в небо летели искры пожара.
Но все сумрачнее становился его взгляд, и огонь тух в глазах. И все так же и глухо и пустынно было кругом. Не находились товарищи, рассеянные по лесам и оврагам, — убиты ли они, взяты ли с оружием в руках, или сдались красным?
«Нет, не то, — думал он, — не так…»
Новые поезда пойдут завтра, новые избы вырастут рядом с сожженными.
И глухо молчат села — не поймешь, за кого они, с кем, почему не поднимаются против коммунистов? Где командиры восстания, где Антонов? Куда спрятался? Чего ждет?
«Иль навсегда отзвучали набаты? — думал Сторожев. — Или не поскачут больше кони по лугам и полям? Неужто мир навсегда пришел в села и деревни, кончилась война? Неужели в чужих руках останутся земли у Лебяжьего озера?»
Ночи напролет искал он ответа и не находил. И чувствовал: все теснее сжимается вокруг него невидимое кольцо, все меньше становится вольных полей и лощин.
Стал Сторожев мнителен, подозрителен, ночами сидел он, вслушиваясь в шумы мира, и не мог заснуть.
Глава седьмая
1
Однажды он очнулся поздно, было уже совсем светло. Свежее росистое, раздольное утро встречало суховейный знойный день.
Далеко к синему горизонту катились волны зеленей, солнце всходило в блеске проснувшегося мира, обвеянного прохладой ночи, увлажненного росой.
По меже, раскачиваясь в седле, ехал человек в буденовке. Он держал на коленях винтовку и пел:
Песня катилась вслед зеленым волнам, она догоняла, обгоняла их и неслась к солнцу.
Человеку в буденовке улыбалось солнце. Ветерок еле-еле шевелил клок белых волос, выбившихся из-под шапки; лошадь шла весело, срывала придорожную траву и, сытая, словно играя, мяла ее в зубах.
Песню пел человек, которому было легко и весело в это радостное утро, — у него впереди было много таких же сияющих солнечных дней, и, радуясь им, он пел:
2
В утреннем сиянии грянул выстрел.
Человек, словно нехотя, сполз с лошади. Конь шарахнулся и скрылся, вздымая пыль.
Из кустов вышел Сторожев.
Перед ним навзничь, освещенный солнцем, лежал юноша. На лице его застыла улыбка.
Он был мертв, из темени текла теплая струйка крови.
Сторожев долго смотрел на безусое лицо и в глаза, синие-синие, как у Кольки, на белые волосы, разметавшиеся по земле.
— Да ведь это Федька, — узнал Сторожев убитого. — Федька-разведчик…
Он встал на колени, перебирал седые Федькины волосы.
И вспомнил Петр Иванович голубой весенний день, хутор Кособокова и длинные языки пламени. Вспомнилось ему, как искал он в тот день и не нашел Федьку.
«Вот теперь, — думалось Сторожеву, — я убил его. Зачем? Зачем я убиваю и жгу? Зачем брожу по полям, и люди ловят меня?»
Петр Иванович выбрался из цепких, костлявых лап страха, насильно вызвал образ Плужникова, его посиневшее скопческое лицо и нелепо раскинутые руки.
— Черт с тобой! — прохрипел он. — Одной собакой меньше!
Вдруг ветер донес издали песню: ее пел кавалерийский отряд.
Сторожев юркнул в кусты.
Глава восьмая
1
Под ним убили лошадь. Он остался один.
Глава девятая
1
Петр Иванович уходил от преследования, когда шальная пуля настигла и пробила горячее сердце кобылы. Она рухнула и с шумом испустила последнее дыхание. Сторожев посмотрел на нее и сморщился, словно от сильной зубной боли. По лицу скользнула мутная слеза.
Долго верой и правдой служила хозяину пегая кобыла, и долго бы еще работали ее могучие плечи. Пришел ей конец в синий день на меже, заросшей белесоватой, будто припудренной, полынью.
Петр Иванович потерял верного друга. Он привык к мерной поступи кобылы в часы безответного ожидания, потому что все еще ждал Сторожев: вот пройдет ночь, и наутро загрохочет мир, и откуда-то, из неведомых тайников, появятся старые вожаки и поднимут тысячи под знамя Учредительного собрания, под знамя «Земли и воли».
Земля!.. Заветная земля у Лебяжьего лежала перед ним. Часто наезжал сюда Петр Иванович. Жирная земля; она могла бы быть снова в его власти, ему бы одному отдавала свои соки, была бы лишь воля, чтобы овладеть ею, чтобы твердой ногой стать на ее межи и обнести крепкой оградой.
Была бы воля!..
«Нет, ведь я не только себе волю воюю, — думал Петр Иванович. — Пусть каждый, если сумеет, холит свою землю и цепляется за нее, лишь бы не упустить, не отдать другому. А если нет железной хватки и нет в пасти волчьих зубов, тогда иди к тому, кто жаден и могуч, иди к нему в батраки, поливай чужие поля своим потом, учись хозяйствовать, хоть и суждено тебе умереть дураком и нищим…»
Так думал Сторожев.
А земля у Лебяжьего озера несла на своих холмах тяжелые гроздья проса, золотые просторы ржаных полей.
Чужого проса!.. Чужой ржи!..
— Нет, — кричал он, — опять земля будет моей!
Он валился на нее, царапал ногтями сухие комья, зарывал лицо в теплые борозды, вскакивал, исступленно кричал, и ветер нес его крики:
— Моя будешь! Врешь! Мы еще живы.
2
Как-то под вечер на землю близ Лебяжьего пришел человек, одетый в белую длинную рубаху. Он ходил по ржам, рассекая грудью плотную зеленую стену, и, подняв бородку к солнцу, улыбался.
Ветер шевелил его волосы, день обливал его теплом. Был тих и радостен урожайный и плодовитый мир.
Сторожев увидел человека и спрятался в придорожной едкой полыни и буйных лопухах. Когда человек подошел ближе, он узнал Андрея Андреевича. Тот шел к меже, и улыбка на его заросшем седой щетиной лице отвечала солнцу. Он был бос, ворот рубахи расстегнут, и он громко говорил сам с собой:
— Благодать! Колосья-то хороши, милые, аи, хороши… Хороши хлеба! Хорошую, того-этого, землицу дала власть.
Андрей Андреевич постоял почти рядом со Сторожевым, почесал бок и пошел, подпрыгивая на ходу.
— Хороша земля? — заскрипел зубами Сторожев. — Ты, стало быть, владеешь моей землей, собака? Стой! — прогремел он вслед Андрею Андреевичу и выскочил из полыни.
Андрей Андреевич обернулся, узнал Петра Ивановича и быстро-быстро зашептал, закрестился.
— Крестись, крестись, сволочь! Твой загон тут?
— Мой, — еле слышно прошептал Андрей Андреевич. — Слава богу, хороша землица.
— Хороша земля, — побагровел Петр Иванович, — только не про тебя…
— Чай, мы все люди, — опомнившись, заметил Андрей Андреевич и вдруг успокоился. — Земля для всех людей, чай, Петр Иванович?
— Для людей, а не для вас! Нищий ты! С тех пор как я себя помню, всегда ты поперек меня шел!
— Не я один, Петр Иваныч, — спокойно, переминаясь с ноги на ногу, отвечал Андрей Андреевич. — Весь мир завсегда против тебя шел… И не только мир, но и дед твой, царствие ему небесное, тебя за твою лютость проклял! Ай ты забыл, какую издевку чинил над всеми, когда держал каменоломню? Ай забыл, как ты вкупе с помещиком Улусовым нас давил? Как ты со своим проклятущим приказчиком, окаянным немцем Карлой Фрешером, петли на народ надевали — одну на другую? Но кончилась твоя власть, волчище! Кончилась! Ничего-то у тебя не осталось, окромя винтовки.
— А ты — разбогател? — свирепо процедил Сторожев. — И взял власть — босиком ходишь, и не было ее у тебя — босиком ходил! Босяк, побирушка!
Андрей Андреевич посмотрел на свои корявые черные ноги.
— Земелька-то, Петр Иванович, далеко была, да и плохую земельку опчество давало. Лошаденки тоже не было. Копай на ней не копай — богатства не выкопаешь. Теперь оправимся, чай, а? Теперь власть за нас заступилась.
Андрей Андреевич говорил все так же спокойно, стоя напротив Сторожева, и грыз былинку.
Тихо было кругом. В селе ударили к вечерне, ветерок донес отзвук далекого благовеста.
— Не владеть тебе этой землей! — закричал, не помня себя, Сторожев. — Моя земля, слышь, моя, зачем брал?
— Твоего в селе ничего нет. Уходи лучше добром, Петр, уходи. Ловить тебя хотят. Поймают — не выпустят.
— Ну лови, лови! — дико закричал Сторожев, и слюна брызнула у него изо рта, губы побелели, и вспыхнули глаза. Он вскинул карабин к плечу.
Прокатился по полям выстрел.
Упал Андрей Андреевич на росистую, прохладную межу.
3
Поля у Лебяжьего озера несли великие богатства чужого хлеба.
«Так что же там медлят наши? — думал Сторожев. — Где они? Почему молчат села и деревни?»
Дни сменялись прохладными ночами. В пурпуре и золоте занималось утро, и снова расцветал день, чтобы к вечеру уступить теплым бледным теням и робкому блеску первых звезд.
И тихо, тихо было вокруг.
Глава десятая
1
В Чернавские и Пущинские леса стянул Антонов последние свои силы.
Словно что-то неотвратимое притягивало его к местам, где два года назад начинал он мятеж. Не было сил покинуть это обжитое, в каждой мелочи знакомое, родное, изученное вдоль и поперек. Не хотел уводить войска туда, где бы труднее было бороться с ним.
На что он надеялся? Чего он ждал?
Бог весть!
В болотах и трясинах, в переплетах рек и речушек он перетряхивал полки, удалял негодных для решительного боя — готовился дорого продать свою жизнь.
А порой бросал все, сидел в оцепенении, чертил ровным, четким почерком на клоке бумаги: «Спокойствие, спокойствие, корчма, мусульмане, Стамбул, Грибоедов…» Или слушал стихи брата и почти не вмешивался в работу подновленного штаба, лишь изредка метал громы и молнии, отменял приказы, распоряжения, расстреливал непокорных, потом бросал все, уходил в далекую лесную сторожку, читал кое-что или опять слушал Димитрия.
Дни катились к лету. И вот снова началось…
Разведка донесла, что Тухачевский приказал уничтожить переформированные антоновские части — в них насчитывалось около трех тысяч человек.
Усталые, злые командиры предложили Антонову либо самому руководить операциями, либо назначить нового начальника Главоперштаба.
Антонов посмотрел на собравшихся невидящими глазами. И снова проснулась в нем дикая энергия, честолюбивые мечты, снова в думах видел он себя во главе отборных полков, идущих по дорогам России.
2
Особая группа красных частей двадцать третьего июня окружила район Чернавки, Троицкого, Караула, Ивановки, Николай Ржаксы и Никольской Периксы.
В этом кольце Антонов решил дать бой.
На рассвете двадцать четвертого июня артиллерия красных открыла огонь по площадям. Орудия били три часа; потом пехота цепью пошла в леса.
Антонов приказал своим частям, маневрируя, перебрасываться с одного берега реки Вороны на другой, пробить брешь и выйти из нового окружения. Мелкие отряды, отвлекая внимание красных от главных антоновских сил, шарахались с одного берега на другой, создавая видимость огромной вооруженной массы. Этот бой с ловушками и стратегическими ходами кончился к вечеру. Красные убили и взяли в плен триста человек.
Главные силы Антонова снова ушли; Александр Степанович привел их под Рамзу.
Среди близких ему не было Федора Санталова, поймали красные адъютанта Главоперштаба Козлова, изловили армейского врача Шалаева, членов губернского комитета Митина, Макарова, Попова.
Котовский в те же дни уничтожил в районе сел Золотое — Хитровщина части Золотовского и Нару-Тамбовского полков, вышедших из первого окружения. Курсантским частям, помогавшим Котовскому, не повезло. Остатки разбитых антоновских полков с яростью набросились на них около деревни Федоровка-Мордово и расколотили в пух и прах. Снова по окрестным селам разнесся слух о победах «самого».
В ответ на эти слухи Григорий Котовский, оперируя на севере губернии, решил уничтожить полк Матюхина, отчаянно смелого антоновского командира.
Матюхин не выходил в чистое поле, не принимал боя, скрывался в лесах, частыми налетами беспокоил села и с дерзостью, достойной удивления, нападал на части Котовского под прикрытием тьмы.
И вдруг Матюхин перестал встречаться с частями Котовского. Исчез Котовский! Прошел слух — отозвана на юг его бригада. Затем разведчики донесли Матюхину: появилась в округе казачья дивизия, пришла она на помощь Антонову, а один из казачьих командиров, войсковой старшина полковник Фролов, желает, мол, вступить с гражданином Матюхиным в переговоры с целью координации боевых операций против красных.
Матюхин, недолго думая, согласился на встречу.
Во главе полка он въезжает в одно из сел на опушке леса. Кругом казаки: красные лампасы на штанах, папахи на головах, пики у седел.
Матюхина проводят в избу, где его ждет войсковой старшина Фролов. Начинается выпивка, потом переговоры. И вдруг штаб Фролова начинает стрельбу. Первым от пули, выпущенной самим Фроловым, ранен Матюхин.
И только тут Матюхин понимает, как провели его. Он узнает Григория Ивановича, стреляет в него, ранит в руку, но выстрелом в упор один из командиров Котовского кончает жизнь Матюхина. Тем временем переодетые казаками бойцы Котовского уничтожали матюхинский полк.
Антонов, узнав об этом, взвыл от злобы и досады.
3
И снова нашли красные следы Антонова. Отыскали его в Рамзинских болотах, все в том же заколдованном месте, по кругу которого бродил Антонов.
Полторы тысячи человек — все, что осталось от мятежа, — усталые, равнодушные к своей судьбе, сидели в те дни с ним в лесах.
Антонов собрал командиров. Картина была ясна: либо погибать, либо пробиваться на юг, уходить за рубежи страны.
Сумрачные и суровые командиры молчали.
О настроениях мужиков Антонов не спрашивал: он знал, что делается в селах и деревнях, видел, как жадно бросаются люди к сохам и плугам, как встают задолго до солнца, словно боятся, что снова отнимут у них мирный труд и снова с тоской надо будет глядеть на унылые, сиротливые поля, прятаться, высматривать в оконце: чьи приехали — свои, чужие.
Народ работал под охраной вооруженных красноармейцев. Часто бойцы снимали шинели и, поплевав на ладони, брались за ручки плуга так же уверенно, как за рукоятки пулеметов.
Знал Антонов, что в каждой избе читают закон о продналоге что каждое честное крестьянское сердце радуется переменам по пальцам считают мужики, сколько с кого придется; и выходит, что придется отдавать государству в два раза меньше чем сдавали в разверстку, что с хлебом, оставшимся в закромах, можно делать, что хочешь: продать его или съесть.
Зло смотрели мужики на Антонова, когда проходил он по селам мрачно сжимали кулаки, когда выгребали антоновцы овес, забирали лошадей и убивали за противоречивое слово, за ненавидящий взгляд.
А девки пели вслед ему:
Знал он также, что крестьяне организуют добровольные дружины в помощь красным войскам и нет такой силы, которая сломила бы упрямую нахрапистость мужицких отрядов.
4
На этот раз сокрушительно навалились на него красные. Лучшим частям поручило командование фронтом разгромить остатки повстанческих сил, взять штаб Антонова.
Зловещим грохотом были наполнены леса, в небе стрекотали аэропланы, то там, то здесь слышались артиллерийская стрельба, беглый пулеметный огонь.
На дорогах и в крупных селах надежные заставы — на тот случай, если антоновцы вздумают пробиваться из окружения.
По реке Вороне пущены лодки с пулеметами; на лесных дорожках сторожили мятежников смелые разведчики.
Пилоты-разведчики летали над болотами и озерами, но там словно все вымерло: ни души, ни шелохнутся камыши, мирны воды озер и болот, тихо в лесах.
Ночью Антонов отошел к озеру Змеиному.
Наконец кольцо сомкнулось, и с рассвета пехота с пулеметами, на лодках начала пробираться по речушкам к озеру, где, как показали взятые пленные, скрывался штаб восстания, около семисот антоновцев и «сам» с ними.
Озеро окружали мшистые кочки. Здесь красноармейцы нашли большие запасы продовольствия и оружия, тут же обнаружили искусно устроенные шалаши с настилами, сквозь которые не проступала болотная вода. С кочки на кочку были перекинуты мостки. Место представляло собой хитро избранный и прекрасно оборудованный бивак, где скрывался Антонов.
На этот раз все было кончено. Грохот орудий, беспрестанное преследование, везде, куда ни ткнись — красные, усталость и безнадежность сломили дух семисот человек — все, что осталось от мятежа.
Многие были убиты, другие, оглушенные, потерявшие сон, голодные и морально подавленные, сдались.
Командование донесло в Москву: со дня начала операций двадцать тысяч человек взяты в плен и явились добровольно.
Сдался денщик Антонова Абрашка; пустил себе пулю в лоб комендант Трубка.
Антонов с братом ушли.
И потерялись следы их.
5
Двадцатого июля полномочная комиссия и Тамбовский губкомпарт опубликовали сообщение, которое стало вскоре известно во всех селах:
«Банды Антонова разгромлены. Бандиты сдаются, выдавая главарей. Крестьянство отшатнулось от эсеровско-бандитского правительства. Оно вступило в решительную борьбу с разбойничьими шайками. Окончательный развал эсеро-бандитизма и полнейшее содействие в борьбе с ним со стороны крестьянства позволяют советской власти приостановить применение исключительных мер».
Это был разгром, но еще не конец мятежа.
Тысячи людей, опасных и озлобленных, были живы, ждали момента, ждали сигнала. Мелкие отряды и отрядики шатались по полям и лесам.
Их надо было изъять.
Советская власть напомнила антоновцам еще раз, что все добровольно сдавшиеся сохранят себе жизнь и что им будет смягчено наказание.
Еще тысячи повстанцев вслед за опубликованием сообщения отдали себя в руки советской власти. Каждый день приходили в ревкомы и Советы оборванные, угрюмые люди; снимали винтовки, присаживались, просили папиросу, жадно курили.
Это был конец. Пламя потухло, дотлевали угли.
Глава одиннадцатая
1
В полях и лощинах свистел, стонал ветер, клочковатые облака закрыли небо; непрерывной чередой шли они с севера, низко опустившись к земле, сплетаясь и расплетаясь.
Точно преследуемый ветром, бежал от родного села Сторожев, минуя дороги, по межам, по тропам, по безлюдным кустам. В глухой деревеньке, что притиснулась к лесу, зашел Сторожев напиться, осмотрев предварительно дворы и закоулки.
Хозяин встретил его равнодушно, так же равнодушно накормил.
Петр Иванович, разомлевший от сытного, тяжелого обеда, зашел в сарай, зарылся в солому, заснул. Проснулся он под вечер; все так же стонал и свистал ветер, но шумом и бряцаньем оружия была наполнена деревня.
Двери сарая открылись, и кто-то, картавя и заикаясь, крикнул:
— Эй, как там тебя, вставай, атаман кличет до себя!
Дрожащими руками Сторожев вынул наган, осторожно вылез из соломы. Перед ним стоял вооруженный бородатый человек в красной сатиновой рубахе.
— Что за атаман? — спросил Сторожев и обрадовался: свои.
— А там увидишь. Иди до батько. Та не тряси наганом, а то как хрясну по зубам. Ну!
В просторной горнице за столом сидел толстый человек, пегая борода росла из-под кадыка, лицо его было белое и мясистое; он дул в блюдечко и, пыхтя, пил чай.
Внимательно посмотрев на Сторожева, толстяк толкнул локтем соседа, высокого сухощавого человека, — в нем Сторожев сразу узнал учителя, которого не раз видел у Антонова.
Никита Кагардэ улыбнулся: и он узнал Сторожева.
— Знакомцы, что ли? — прохрипел толстяк.
— Господи, да конечно же. Петр Иванович, так ведь? Садитесь, садитесь. Надеюсь, вам не нагрубили? Впрочем, виноват, познакомьтесь: крестьянский атаман Ворон, — это для всего мира, а для вас — Афанасий Евграфович. Виноват, виноват, Афанасий Евграфович, вы не обижайтесь! Кличка — второе имя.
— Сам-то ты чей будешь? — спросил Ворон. — Из каких? Какой веры?
— Антоновский партизан, комиссар Вохра.
— Ишь ты!.. Эсер, стало быть? До чего не люблю я вас, ух, так не люблю!
— Афанасий Евграфович и я организовали центральный штаб «Союза спасения России», — пояснил учитель. — Собираем под свои знамена всех сознательных людей. Действительно, Петр Иванович, эсерство себя изжило. Я понял это, ушел от вас и вот нашел новое пристанище. Поверьте, дорогой, истина лежит направо от вас.
— Одесную меня, — буркнул Ворон.
— По вашему мнению, — продолжал учитель, — я, конечно, изменник, ренегат, но что делать, что делать, не сошелся с Александром Степановичем. Не понят, обижен, оскорблен.
Поминутно падало с носа учителя пенсне, он вскидывал его и сажал на место.
Это смешило Сторожева, и он не мог удержаться от улыбки.
— Сколько же вас набралось, сознательных? — спросил он.
— Было две тысячи… — Толстяк, расстегнув мундир, вытер шею. — Но бог наказывает, бог наказывает — осталось с полсотни.
— Бегут, — помрачнев, вставил Кагардэ. — Намедни братец твой Сергей Иванович нас обидел. Сердитый человек. Все, говорят, до тебя добирается… Сорок два человека у нас осталось, самые надежные. Ты будешь сорок третьим.
«Вон как, — с тоской подумал Сторожев, — опять мой братец объявился? Черт его принес!»
Ворон продолжал пить чай и все косился на Сторожева.
— Ну, а у вас как дела? — спросил, наконец, он. — Не слаще, видно, раз ко мне прибег, а? У меня всякого народу хватит. Учитель вон пришел, умнеющая голова — такие листы сочиняет, плачу, ей-богу, умиляюсь и плачу.
— Афанасий Евграфович — слабонервный человек, хлиплый, сердобольный человек, но вождь великий. Под его руководством мы свернем голову большевикам.
«Помешанные, — подумал Петр Иванович, — ну, просто помешанные. И учитель с ума сошел и Ворон».
2
Мужик в красной сатиновой рубахе, что привел Сторожева, на цыпочках вошел в горницу, поставил на стол самогон.
Никита Кагардэ налил себе, Сторожеву и атаману. Сторожев отказался. Ворон пил стакан за стаканом. Через полчаса учитель и атаман были пьяны и наперебой жаловались Петру Ивановичу друг на друга, тут же обнимались, а Кагардэ, плача, просил Петра Ивановича пойти в Пахотный Угол и спасти от красных его сынка Левушку: Льва Никитича Кагардэ, львенка-тигренка.
— Покинул я его, покинул, Петр Иванович. Шестнадцать лет мальчишке. Вырастил, воспитал, все со мной в отряд просился. Один теперь. Погибнет. Спаси!
Сторожев встал, отшвырнул руку атамана, который обнимал его, и вышел.
Он снова пришел в сарай, лег на солому, и невеселые думы овладели им. Вдруг он услышал за стеной тихий говор: двое сговаривались ночью связать Ворона и Кагардэ и отправить их к красным.
— Я был в штабу, — говорил сиплым голосом один, — там верют нам, ей-богу! Отдайте, говорят, Ворона, и вам прощенье навек. Братцы, да что нам с ним, старым хреном, делать? Хоть жизнь свою спасем!
Сторожев ползком добрался до леса и снова побрел к родным местам.
3
Он не дошел до Двориков: не смог пробраться сквозь заставы, повернул на юг, в леса, и здесь случайно встретил брата Антонова — Димитрия. Тот сказал, что Антонов недалеко, на озере, что сегодня в последний раз он будет говорить со своими оставшимися в живых командирами, а затем уйдет в тайные места, чтобы переждать время.
Еле приметными тропами Димитрий вывел Сторожева к затерявшемуся в лесах озерцу. Плакучие ивы купали листья в прозрачной воде, в глубине зарослей квакали лягушки, важно слушали разговор лесных обитателей огромные сосны.
Близ озера, на широком пне, сидел, уткнувшись в книгу, Антонов, худой, заросший бородой. Он читал что-то.
По одному пробирались к озеру командиры — все, что осталось от восстания.
Они стояли вокруг вожака, опершись на винтовки. Одежда их была изорвана в клочья, из худых сапог торчали грязные пальцы. Давно не мывшиеся, они провоняли потом, были черны от загара их усталые лица, грязные тряпки закрывали шрамы и раны, у многих руки висели на перевязях.
Они стояли полукругом молча.
Антонов оглядел собравшихся и подумал: «А где Плужников? Где веселый Ишин? Где Токмаков? Где бурливый Герман? Где Булатов, с кем начинал я дело? Где Федоров-Горский? Где разухабистый денщик мой Абрашка, где последняя злая моя любовь?»
И отвечал себе: «Застрелился Григорий Плужников в Волхонщинском лесу, в Чека вместе с Горским попал пьяница Иван Егорович, убила горячая пуля Токмакова, Германа повесили мужики, арестован в Воронеже Шамов, сдался денщик Абрашка, расстреляли красные Булатова, поймал в селе Камбарщине шахтер Панкратов Марью Косову…»
И вот последние, что остались в живых, собрались сюда. Он обвел их взглядом — они стояли, потупив глаза.
— Ну, — спросил он грубо, — пришли?
— Куда же ты завел нас, Александр Степанович? — злобно щурясь, сказал Сторожев. — Верили в тебя, последняя надежда наша была у нас на тебя!
— Продали меня, — ответил Антонов, — продали верхи. А ведь знали они, подлецы, на что иду. Сами посылали меня! Продали и вы, толстосумы! — погрозил он пальцем Сторожеву. — Ты сказал мне как-то: другого Антонова выдумаем… Так выдумай, пес! Нет, погодите, вспомните еще меня, да поздно будет. В пыль сотрут вас!
— Ничего, — буркнул Сторожев, — наше племя сильное, зубы у нас цепкие, у нас дети в селах остались. И Антонова выдумаем.
— А черт с вами! В лес ухожу. Слышали? Ленин говорил, будто державы готовят войска к новой войне. Оправлюсь, а там опять гульну, новых товарищей найду… А вы как хотите: воевать думаете — воюйте, продаваться думаете — ваше дело. Один уйду с братом, никто мне не нужен. Идите на все четыре стороны.
— Прощай, Александр Степанович, — поклонился ему Сторожев, — не поминай лихом, — Он подошел и поцеловал Антонова.
Все говорили ему последнее «прощай».
— Прощай, Степаныч, — Санфиров хмуро уставился глазами в землю. — Служил я тебе честно.
— Прощай, Яков.
Санфиров уходил уже в чащу, когда Антонов окликнул его:
— Куда ж ты теперь?
Санфиров ничего не ответил.
Антонов смачно выругался и снова сел на пень.
Яков уходил, освещенный солнцем, серебром отсвечивали его седые волосы.
4
— Стало быть, не ворон я, только вороненок, а ворон летает еще! — повторил Антонов где-то слышанные слова.
Сторожев вспомнил об атамане Вороне, — летает ли он еще?
«Боже мой, — подумал он, — что осталось от нашего дела!»
Антонов сказал стоящим вокруг него:
— Прощайте, вы. И убирайтесь к псам.
Тяжело волоча ноги, уходили они.
Антонов закутался в дырявую шинель и прилег на траву.
Конец!
Зачем же и кому были нужны эти тысячи жизней, эти потоки крови и слез? Это пламя пожаров?
Зачем и кому нужна вся жизнь его, запачканная человеческой кровью? Всю жизнь кружились вокруг него какие-то люди, а он был один, и вот подошло: не надо ни о чем думать, — нет армии, и нет боевых товарищей, и коня, на котором хотел он въехать в Москву, убили в бою.
— Вот, братишка, остались мы одни, — сказал он со злобой. — Ну и дьявол с ними.
Димитрий, от моложавости которого почти ничего не осталось, молчал и сидел, насупившись, в грязной шинели и буденовке с сорванной красной звездой.
Антонов машинально оглянулся, приметил клок бумаги, выброшенный Санфировым. Косой кусок был оторван на цигарку. Антонов поднял этот клок и прочитал:
«Товарищи крестьяне и рабочие!
Настал момент, когда, как широкое море, вся матушка Русь святая всколыхнулась из края в край… Настал час, и восстал народ. И вот мы, восставшие, пришли к вам, братьям мужикам, пришли крикнуть: власти Советов, власти обидчиков и грабителей не должно быть, времена насилия прошли… Да здравствует Учредительное…»
И ничего дальше: конец пошел на цигарку. В дым пошло все! Антонов передал бумагу брату.
— Ты писал, что ли?
Димитрий взглянул и кивнул головой.
— Да, Митя. Вот все, что осталось у нас. Клок бумаги от того, что было, да и тот потрачен Санфировым на курево.
Посидели еще молча.
Антонов тронул брата за плечо.
— Пойдем, Митя. Сыро, холодно, знобит меня.
Они ушли в лес, и вечерние тени поглотили их.
5
В те же дни работники Инжавинского ревкома приняли оружие у Якова Васильевича Санфирова — командира антоновской гвардии.
Его спросили:
— Почему вы сдались?
Санфиров сказал глухо:
— Потому, что потерял правду. Может быть, найду у вас, кто знает?
Те, кто принимал от него оружие, усмехнулись. Санфиров приметил их усмешки.
— Я знаю, вы не верите мне. Что ж, я докажу, что пришел сюда не затем, чтобы сдаться и сесть в тюрьму. Если вы вернете мне оружие, буду вместе с вами уничтожать последнее из того, что создавал и я.
Санфирова допросил чекист Сергей Полин и поверил ему.
Якову Васильевичу вернули оружие и послали с отрядом в Лебедянский уезд, где еще разбойничал один из антоновских командиров, Уткин.
Банду Уткина разгромили, атаман удрал; Санфиров вскочил на коня и погнался за ним.
Шел холодный дождь, ветер свистел в поле, низко шли бурые облака, дорога раскисла, конь храпел и падал, но впереди маячила фигура скачущего Уткина, и Санфиров нахлестывал и нахлестывал лошадь. С каждой минутой все ближе становилась фигура бандита, расплывающаяся в туманной мгле.
И казалось Якову Васильевичу: прикончит он Уткина, и навсегда убьет в себе то, что еще оставалось в нем от прошлого, — неверие всем и всему, мрак, обволакивающий душу в часы противоречивый раздумий.
В его винтовке осталось три патрона, когда он нагнал Уткина. Тот отстреливался, оборачиваясь к Санфирову, но пули летели мимо, и он все гнал и гнал коня, а Санфиров не отставал.
И тут лошадь Уткина поскользнулась. От внезапной остановки Уткин чуть не вылетел из седла. Он быстро оправился, но секунда задержки стоила ему жизни.
Санфиров придержал кобылу, прицелился. Уткин, услышав щелканье затвора, обернулся и что-то крикнул. Ветер отнес его слова в поле.
Прозвучал выстрел. Уткин упал. Лошадь его ускакала.
Санфиров подъехал к убитому, снял с него оружие, зеленый бант с фуражки и уехал.
Теперь ему поверили до конца. Но Яков Васильевич знал: он еще не убил в себе прошлое.
Глава двенадцатая
1
Несколько дней подряд Сторожев безуспешно охотился за новой лошадью — он снова пришел в родные места. Но люди знали, кто бродит ночью около их костров, кто прячется в ночи, и крепко берегли свои табуны.
Сергей Иванович приказал добровольческим крестьянским дружинам охранять самые дальние поля и луга, тщательно обыскивать лощины и, если будет обнаружен след Сторожева, взять его живым или мертвым.
Петр Иванович бросил поиски, забился в дальние кусты, стал осторожен, спал урывками, просыпался от всякого шороха, от крика ночной птицы.
Как-то в жаркий полдень, когда дали струились, колыхаясь, словно на волнах, Петр Иванович проснулся. Перед ним сидела толстая лягушка, уставив на него глупые глаза. Он вздрогнул, спина покрылась потом, колени онемели. Лягушка, встревоженная пробуждением человека, исчезла в траве. А Сторожев долго не мог прийти в себя, руки тряслись, глаза блуждали, мысли перескакивали с одного на другое, болела голова, и шумело в ушах.
В эту ночь он увидел сон.
…Разгоряченный работой, он в безмерной жажде подошел к ручью, который бурно бил из-под кочки. Но когда он нагнулся, чтобы припасть воспаленными губами к воде, на него оттуда глядела широко открытыми глазами лягушка. Было противно и тошно пить, но грудь и горло ломила сухота. Внезапно со дна поднялась муть, грязная пена клубилась и росла, яростно хлестала, обволакивала Сторожева. Он пытался бежать, но ноги его вязли в густой липкой грязи, и все гуще становились клубы мути, обволакивали его, захлестывали и переливались через голову. Потом появились лягушки, лапами они задевали по лицу, и не мог он прогнать их, потому что и руки его были погружены в смрадное месиво. И не могли закрыться глаза, чтобы не видеть бездушных тяжелых взглядов лягушек. Потом он увидел сияющего улыбкой Кольку; тот стоял, показывая ручонкой на отца, и что-то торопливо говорил толпящимся вокруг него людям. А те, не двигаясь, с любопытством глядели, как гибнет он, захлебываясь в удушливых парах…
Очнулся Сторожев, сел. От земли шел белесоватый пар, верхушки кустов серебрились и тихо шуршали. На горизонте пробивалась узкая желтая полоска зари, недалеко было утро. Порыв ветра обвеял его утренней сыроватой свежестью. Он вздрогнул: перед взором еще стояли холодные пустые лягушечьи глаза.
И почему-то так же внезапно, как налетел ветерок, в памяти встали образы людей, убитых им, лужи застывшей человеческой крови, жаркий отсвет пожарищ.
…Фрол Петрович показывал исполосованную нагайками спину, кровавые клочья дыбились на ребрах.
…Огромный, худой Александр Кособоков гневно плакал от боли и унижения — горит хутор, приютивший двух разведчиков-коммунистов…
Эти призраки стали приходить теперь все чаще и чаще. Они появлялись во сне и наяву, шли мимо, задевали его окровавленными руками, и тогда чудилась ему их горячая кровь на щеках и лбу. Он бежал к воде, смывал жгучие пятна, потом приходил в сознание.
— С ума схожу, — думал вслух Сторожев.
Он перестал подолгу сидеть на одном месте, шатался по оврагам и никак не мог отойти далеко от села, хоть и знал, что скоро ему конец, что брат Сергей ловит его, как зверя, что вот-вот доберутся до него, красные.
Часто Сторожев думал о том, чтобы пробраться в село и убить Сергея.
Только одного Сергея! Хотя бы его! Ему казалось, что от Матроса пошла вся смута, что Матрос виноват в падении сторожевского рода, это он натравил на него брата Семена, и все село, и весь мир; он и только он виновник всех его, Петра Ивановича, бед и унижений!
Убить его! Сжечь! Распилить на куски!
Но в село Сторожев пробраться не мог — боялся.
Иногда решал: «Уйду». И шел день и ночь и еще день и ночь на запад, к границе… И внезапно поворачивал и спешил обратно.
2
Он не мог больше быть один; дума о доме, тоска по работе, по людям, по людской речи становилась подчас сильнее ненависти и страха.
Он подползал к полям и смотрел, как идут с косами крестьяне и падает желтая созревшая рожь. Однажды, выбрав далекий загон чужой деревни, где косили четверо незнакомых мужиков и вязали снопы говорливые бабы, Сторожев подошел к ним.
Они увидели его и сгрудились, косы их легли на оголенную землю. Страшен был вид Сторожева для людей, начавших забывать о боях. Одежда его порвалась, глаза ввалились, черная с проседью борода обросла вокруг лица с медным отливом, нелепо висело оружие.
— Уходи, — сказал сурово седой высокий мужик, — Порежем!
Петр Иванович поглядел на них. Злые глаза были спрятаны за хмурыми, сердитыми изгибами бровей.
— Иди отсюда, чего шляешься, Волк! — продолжал старик. — Не смущай, не тревожь нас. Мира мы хотим, работать желаем, хлеб собирать надо. Иди, откуда пришел.
Сторожев повернулся и ушел. Мужики долго смотрели ему вслед, слушали, как шелестят кусты, пропуская чужого и страшного человека. Потом, поплевав на ладони, снова размахнулись косами.
Три дня подряд шли дожди. Прибитая ими, лежала сплошной лавиной нескошенная рожь. Низко над землей ветер гнал набухшие тучи, солнце показывалось на минуту, но сердитый ветер нес из-за горизонта новые и новые грязно-бурые облака, они закрывали небо, и дождь шумел в полях, туман и сырость бродили по межам и дорогам.
Мимо кустов ехала подвода. Мальчик, накрывшись мешком, правил лошадью. Сзади на соломе, точно черная птица, сидел священник. Сторожев издали услышал шлепанье колес по грязи и сердитое понуканье возчика. Он вышел на дорогу; сетка дождя закрывала горизонт, и, кроме этой подводы, ничего нельзя было различить.
Петр Иванович остановил лошадь. Мальчонка окаменел.
— Благословите, отец Степан. Исповедаться хочу и причаститься.
Священник благословил Сторожева.
— Иди с миром, — пробормотал он. — Иди, некогда мне, к умирающему еду.
— А как же причаститься-то?
— В другой раз, в другой раз, — заспешил поп. — Иди, иди, бог благословит, бог простит.
Сторожев поглядел на попа, и ему стало почему-то весело.
— Вы что ж, батюшка, волнуетесь? Красные вас не тронут, я при оружии. Так и скажи: заставил, мол.
Поп замахал широкими рукавами рясы.
— Уйди, Петр! Сам знаешь, за одно дело стоим. Однако расчет нужен: когда и что можно, когда и что нельзя. Расчет надо, друг, иметь.
— Ладно, — подумав, ответил Сторожев. — Умный ты, батюшка! А я боялся, что и ты повернул. Исповедуй меня. За мной смерть по пятам ходит. Вот она, видишь, костлявая, в кустах прячется. Так и цепляется, не отходит. Исповедуй!
Мальчишка сидел не двигаясь, только трясся его подбородок и по лицу молчаливо катились слезы. Потом он закричал; Сторожев ударил его — мальчик затих.
Под мелким теплым дождем, под серым и сырым покровом дня священник спеша отпустил Петру Ивановичу грехи, сунул в рот дары, торопливо влез в телегу и погнал лошадь.
Сторожев поглядел ему вслед, и так тяжело сделалось на сердце, так захотелось кричать, выть, чтоб услышал весь мир.
Все отреклись от него, даже этот поп! Сторожев яростно топтал грязь, богохульствовал, смеялся неистово и дико. Потом смолк, упал в траву и лежал без движения до позднего холодного вечера.
3
Однажды он наткнулся на Андриана, брата жены. Старый унтер сидел на меже, перевязывая онучи, Сторожев вышел, Андриан откинулся в страхе. Потом испуг прошел, и он гневно оглядел Сторожева.
Был когда-то Андриан исступленным пьяницей, но вылечил случай в шестом году, — тогда горело село, подожженное по указу царя. С тех пор Андриан не переносил и запаха вина, перестал есть мясо, был суров, неразговорчив. Когда Сторожев ушел к Антонову, Андриан стал старшим в семье и хозяйстве.
— Тебя ищут… Оброс весь, у-у бандит чертов! — С Петром Ивановичем Андриан всегда говорил грубо и прямо, хотя и побаивался его.
Сторожев сидел на меже. Догорала заря, ночь шла с востока, накрывая поля.
— Объявился бы, — продолжал Андриан, свертывая цигарку. — Простили бы, может быть. Намедни Сергей Иванович заходил. Ежели бы, говорит, сдался, может быть, и помиловали. И Семен приходил, он теперь в Совете. Все Прасковью уговаривал: «Ступай, мол, найди хозяина, прикажи явиться — простим».
— Не простят, — глухо сказал Сторожев и злобно прибавил: — И я их не помилую. Я их, паршивых чертей, живыми испеку, хотя они мне и братья.
— Будя болтать-то! — сердито прикрикнул на него Андриан. — Испеку! О себе подумай, о детях. Дом бросил, старый пес, семью забыл. Тебе ли воевать?
Сторожев махнул рукой.
— Не лотоши! Если не мне, кому же? Не на тебя надеяться. Ну, что там у вас? Разграбили, поди, сожгли?
— Нет, только твое взяли, а у ребят ничего не тронули… Прасковью было посадили, да выпустили, — красные, мол, с бабами не воюют. Устал народ от войны, работают, Петр, ровно черти. Да и жизнь стала легче. Разверстку отменили, вольная торговля открылась. Говорю: объявись, сдайся, может, жив будешь. А то ведь горе, горе в семье-то, Петя. — Голос Андриана задрожал.
— Горе? Какое горе? — У Петра Ивановича забилось сердце.
— Кольку-то…
— Что Кольку? — не своим голосом, страшно закричал Сторожев. — Убили, что ли?
Он поднялся и, схватив Андриана, бешено тряс.
— Ты что, очумел? — Андриан выругался и с силой высвободился из рук зятя. — Бандит чертов! У кого же рука поднимется на ребенка? Звери, что ли?
— Ну, да не тяни, не тяни, седой!.. Говори, что с ним?
— Лошадь ударила. Черт ее знает, так по лбу саданула — смотреть страховидно.
Андриан чиркнул зажигалкой, прикурил цигарку.
— Насмерть? — дохнул Петр Иванович.
— Доктор говорит, будет жив.
Андриан хотел что-то сказать еще, но вдали загрохотала телега.
— Уходи, убьют. Зол на тебя народ… У-у, Волк, ушел бы уж куда-нибудь…
— Куда уходить? — в великой тоске спросил Сторожев: вот он снова будет один, и ночь впереди.
— В чужую землю иди, все равно тут тебе крышка! Чего ждешь? Кого поджидаешь? Убили вашего Антонова, чай, слышал?
— Как убили? — рявкнул Сторожев. — Кто убил?
Андриан не успел ответить — телега приближалась.
Сторожев махнул рукой и исчез. Андриан оглянулся кругом, встал и скрылся в лощине.
4
Ночью Сторожев лежал, уткнувшись головой в траву. Хотелось плакать, но в воспаленных глазах не рождались слезы, только удушье давило сердце. Он не верил, что Кольку убила лошадь, нет, она не могла убить его.
Вспоминал: когда сын только что начал ходить, он сажал его верхом на кобылу, и ребенок, цепляясь ручонками за гриву, озаренный радостью, ехал и лопотал, захлебываясь словами.
«Убили Кольку! Наследника моего убили! Выучить его хотел, вывести в люди, чтобы прибавлял богатство к отцовскому добру, чтобы новые сотни десятин прирезал к отцовской земле, чтобы вся округа ломала шапки перед сторожевским племенем… Убили наследника Кольку. А может быть, жив?»
…Бесшумно ползли, причудливо громоздясь, тучи, безнадежно, тоскливо каркали галки.
Глава тринадцатая
1
Стояли теплые сухие дни. Обгоняли друг друга, появляясь и исчезая, будто растопленные солнцем, ленивые облака, шуршали овсы, и одинокие встрепанные вороны бродили по жнивью.
Сторожев был один в поле, кишащем людьми. Он обходил их, незримый в кустах и густой траве. Он никуда не отходил от села и день и ночь, пока не приходил желанный сон, об одном думал теперь — о Кольке.
«Что я, брежу? Жив ли он, или умер, не все ли равно: не помочь, не поправить».
Но уйти не мог.
«Хоть бы узнать, жив или нет», — сверлила неотступная мысль.
Наконец Петр Иванович решился разузнать о Кольке. Он вспомнил, что на дальнем поле есть загон брата Семена. Копны с дальнего поля не были еще убраны, их свозили после того, как убирали ближние поля.
Ранним утром, когда на востоке едва занималась заря и из лощины полз между копен скошенной ржи туман, по мосту затарахтела телега.
Сторожев выглянул из куста и узнал Семенова рыжего костистого мерина. В телеге, свесив босые ноги и встряхиваясь на ходу, сидел Семенов сын, Сашка. Телега пошла медленней; мерин, тяжело дыша, взбирался на крутогор. Петр Иванович вышел из кустов. Сашка, узнав дядю, закричал. Сторожев остановил мерина и подошел к телеге. Парнишка дрожал и лопотал что-то неразборчивое.
— Я не трону, не трону тебя, ну! — крикнул Петр Иванович. — Заткнись, паршивец! Скажи, что дома? Что с Колькой? Да ну, говори, чтоб тебя…
Сашка — четырнадцатилетний, веснушчатый и бледный — тряс головой и бормотал что-то несвязное. И снова захлестнула Сторожева волна ярости к брату, ко всему, что было там, за невидимой чертой.
Будто кто-то шепнул: «Вот он, сын твоего брата, того самого, который был в комбеде, того самого, кто помогал Сергею делить с гольтепой твоих коров и твое зерно. Вот он, его щенок, живой, трясется от страха, а твой Колька, может быть, уже давно гниет в земле, окутанный клубком жадных, прожорливых червей».
Кровь била в голову, и остаток рассудка растаял в свистопляске бешенства и ненависти.
— Говори же, сукин сын! — взревел Сторожев, не помня себя, и хлестнул плетью по дощатому настилу телеги.
Сашка замотал головой и, повались навзничь, закричал:
— Дяденька, не бей! Дядя Петя, не трогай!
Сторожев поднял плеть. Парень по-звериному взвизгнул; мерин, до сих пор жевавший траву, вздрогнул от крика, попятился. Вторично поднятая плетка Петра Ивановича ожгла его круп, и вот, сорвавшись с места, лошадь огромными прыжками метнулась вправо, влево и галопом, вздымая пыль, помчалась через мост. В телеге беспомощно метался и колотился о доски Сашка.
Сторожев бежал за ним вслед, срывал из-за спины винтовку, но дрожащие руки путались в ремнях. Наконец, обессиленный, он упал на пыльную дорогу.
В тучах и ветре занимался день.
2
На следующее утро Петр Иванович с восходом солнца был на дальнем поле. И снова в холодную зарю затарахтели по мосту колеса.
Сторожев выглянул из-за кустов — ехал рыжеусый хмурый Семен. Солнце только что вылезло из своего багряного логова, и первый луч его заиграл на затворе винтовки, Семен держал ее на коленях и жадно высматривал кусты в лощине.
3
Еще два дня мучился в тоске Петр Иванович, неизменно бродя вокруг села.
Потом он решил пробиться в Дворики, на час, на два выгнать оттуда красных.
«Кто знает, — думал он, — много ли их?»
Он отрыл пулемет, спрятанный вместе с патронами, достал оттуда же, из заветного угла, гранаты и ночью подошел к околице.
Было тихо, утомленные люди спали. Замолкли собаки, не трещала колотушка сторожа.
Ползком, затаив дыхание Сторожев пробрался к гумнам. И вот вспыхнули высушенные солнцем риги — две подряд. Через минуту завыла медная туша колокола, село просыпалось в пламени горящих риг. Набат то затихал, то снова бились в ушах его медные раскаты.
Вдруг в самой гуще валящего на пожар народа ахнула граната. Рвануло, на миг ослепило, мгновенно стало тихо. Потом жалобно застонал кто-то… Тотчас же лопнули еще две гранаты. Толпа ахнула, сжалась в комок. Потом будто кто-то с силой растолкал ее, и она развеялась.
Сторожев, сжав губы и словно одеревенев, поливал из пулемета улицы смертными струями.
Но вот около штаба послышалась властная команда, прекратилась беготня, на минуту смолкло все, и забегали винтовочные выстрелы, застрекотали ответно пулеметы.
Огненная игла впилась в правую ступню Сторожева, сразу намокло в сапоге, и прояснилось сознание.
Он прекратил огонь, бросил пулемет, винтовку и, волоча раненую ногу, уполз в ночь, провалился в какой-то погреб, отлежался, пока гонялись за ним красные по далеким оврагам, обшаривая кусты и болота.
Глава четырнадцатая
1
Теперь у него был только револьвер с двумя патронами да шашка, на которую опирался он. Не было, казалось, надежды, нигде не слышал он тарахтения пулеметов и железного лязга орудийных выстрелов. Восстание погасло, как гаснут с шипом и чадом сырые дрова.
Успокоенные люди работали на гумнах: велик был урожай в тот год.
Медленно текли дни, и незримо смыкался круг, внутри которого бродил Сторожев.
Почти неделю его лихорадило. Рана на ноге болела, не давала ни двигаться, ни забыться. Он еле-еле переносил ползком свое тело, отощал и бредил наяву боями и победами. В этом разбитом, развалившемся человеке тлел еще огонь неукротимой злобы.
Что заставляло его отчаянно цепляться за жизнь, колесить по пыльным пашням, какими-то травами лечить рану и пить из стоячих прудов затхлую зеленую воду?
Ненависть, только она.
Иногда от истощения он падал в жаркие сухие борозды или около вонючей лужи воды в буераке, и тогда мимо сознания плыли бесконечные нестройные думы, гасли и снова появлялись картины недавнего прошлого.
Напрасно заставлял себя Сторожев думать о чем-то ровном, цельном и большом — больные мысли тянулись без конца. Иногда, сменяя эту бесконечно унылую вереницу неопределенных образов и воспоминаний, Сторожев представлял себе фантастические сцены расправы, когда снова всесильным и гордым он въедет в село.
Он вспоминал имена людей, которые должны будут кровью ответить за позор поражения: сестры и братья, сыновья и племянники коммунистов, их друзья и приятели, ревкомщики…
О! Он всех их помнил, и все в его мысленном списке были разнесены по графам расстрелов, избиений и пыток.
Он хрипло говорил сам с собой, сидя где-нибудь в поле, устремив взгляд в одну точку, а поодаль от него прыгала изумленная галка. Целые дни он бывал в каком-то бреду. От полузабытья его пробуждал лишь голод; тогда он шел искать еду.
Но после ночного боя красные организовали общественную охрану. К садам и огородам нельзя уже было подойти. С полей убрали урожай, все меньше и меньше становилось копен, приходилось ходить в далекие поля.
Скоро их не стало и там.
2
Он голодал. Он думал теперь только об одном — о пище, он рыскал за ней и не находил; редко удавалось украсть картошку или набрать зерна.
Как-то утром в буераке около пруда он нашел сачок, обрадовался и начал ловить рыбу. Мелких, пахнущих тиной карасей он ел сырыми: не было огня, чтобы развести костер. Но через несколько дней он не нашел сачка в том месте, где обычно прятал его.
Это было вечером. В лощине надоедно верещали комары. Отмахиваясь от них, тихо пробрался Сторожев через полусгоревший камыш к пруду и увидел: его сачком ловил рыбу человек, оборванный, обросший седой щетиной.
Шлепая босыми ногами в тине, человек побрел к берегу и вывалил из сачка вместе с комьями спутанных водорослей несколько карасей.
Когда он наклонился и стал руками разрывать траву и мох, Сторожев прицелился из револьвера и выстрелил. Лощина повторила выстрел несколько раз, он покатился по полю и замер там.
Человек, будто бы не задетый пулей, медленно обернулся лицом к Сторожеву, в руке он зажал большого жирного карася. Сторожев метнулся к нему, тот упал. Петр Иванович, два дня ничего не евший, выхватил карася из рук упавшего и отвернулся от убитого, но его с силой дернули назад за раненую ногу, и он повалился на траву. Поднявшись, Сторожев увидел, что человек целится в него из обреза.
Он оцепенел. Секунды, казалось, остановились, и время замедлило свой полет. Прогудела отбившаяся от роя пчела. Из камыша выскочила птица; шум ее полета показался Сторожеву грохотом. Ленивые облака как бы со скрежетом шли к западу. На другом берегу пруда квакала одинокая лягушка, и кваканье ее было подобно чему-то неестественному.
Рука целившегося в него вдруг стала падать, раненый съеживался… Потом пальцы разжались, и обрез упал на траву.
Сторожев вытер холодный пот; язык его прилип к гортани.
Человек повернулся на спину, из живота булькала кровь.
— Жгет, — прохрипел он, и розовая пена появилась у рта. — Пристрели ты меня… пожалей… маятно…
Сторожев поднял обрез. В затворе был один патрон. Он приставил дуло ко лбу раненого, зажмурился и дернул спуск. Осечка. Сторожев грубо и длинно выругался, взвел курок снова, спустил еще раз.
Человек дернулся и, вытянувшись, замер. Рука пошарила по траве, словно что-то искала. Она нашла выхваченного Петром Ивановичем карася и в последнем усилии сжала его.
Обшарив карманы убитого, Сторожев нашел грязный лоскут бумаги, тщательно завернутую в тряпку коробку спичек, соль и черствый ломоть хлеба. Потом он отволок убитого в дальние заросли камыша, с трудом разогнул окостеневшие пальцы и вытащил из них карася.
В эту ночь Сторожев снова жил. Забыв об убитом, словно его и не существовало, не подумав даже, кто тот и откуда, он развел костер, кое-как изжарил карасей и съел их полусырыми с хлебом и солью. Ослабевший после обильной еды, он как-то внезапно, словно его ударили по голове, окунулся в сон.
Проснулся он от колкой боли в руке. К рукаву подбирался огонь, трава тлела, обжигая кожу. Он вскочил; пламя пожирало сухой камыш. Высушенная близким огнем тряпка и сачок весело горели. Петр Иванович не успел затоптать пламени, спички вспыхнули, а у сачка выгорела середина.
Наступило утро, сырое и холодное, просыпались лягушки и птицы. Впереди снова были голодные дни. Один, другой, третий, пятый — без счета…
3
Через два дня он встретил на меже старуху нищенку; до смерти напуганная, она отдала ему все куски и черствые корки. Трое суток он был сыт. Потом снова тянулись дни охоты за едой, бесполезной и мучительной. Наконец голод пересилил страх, и Сторожев решил зайти на хутор к двоюродной сестре: богатый ее хутор стоял на пригорке, вдали от проезжей дороги.
Его заметили; во дворе мелькнули тени людей, и огромный черный кобель, обычно прикованный к цепи, встретил его у риги.
Петр Иванович вытащил из ножен шашку, собака яростно хваталась за нее зубами, обрезала губы и бесилась. Наконец, выведенный из себя, Сторожев решил обмануть пса. Он прижал шашку к груди и, когда собака кинулась на него, всадил ей клинок в бок. Кобель тонко заскулил, завертелся и упал, обливаясь кровью. Сторожев, крадучись, подошел к дому, потрогал дверь: она была заперта изнутри. Постучался. Глухо отдались удары, тихо было за окнами. Сторожев подошел к амбару, к риге — везде висели тяжелые сердитые замки, снова вернулся к дому и колотил в дверь кулаками, рукояткой шашки. Ни звука. Он кричал, просил, умолял, рыдал в бессилии и изнеможении. Напрасно!
Озверев, он полоснул шашкой по окну, стекло с дребезгом упало. Дверь распахнулась, на крыльцо вышел могучий косоглазый мужик с дробовиком.
— Чего тебе надо? — спросил он.
— Христом-богом молю, — прохрипел Сторожев, — дай кусок хлеба, Пантелей Лукич, отощал…
— Дам-ка я тебе в живот заряд дроби, бандиту, — сердито проворчал мужик и крикнул в сени: — Аришка, дай краюху!
Из сеней высунулась рука и подала хлеб: сестра даже не захотела встречаться с Петром. Пантелей положил хлеб на перила.
— Бери и иди отсюда! Да не приходи больше. Увидят — голову мне снимут. Тут твой братец управляет, Сергей Иванович. Ох, камешек!
— Что же, значит, братцу моему продался?
— Нету у него таких денег, чтобы купить меня. Однако своя рубаха ближе к телу. Тебе все равно издыхать, а я еще жить хочу.
— Богатства от братца ждешь? Милости? Он тебя помилует! Он тебя одарит!
Пантелей Лукич нагнулся к уху Петра Ивановича, зашептал:
— Сердце и у нас горит, Петра, да смирились! С волками жить — по-волчьи выть. Другого часа ждать надо, зубы надо точить, а когда час настанет, умней воевать будем, выучились. Еще потребуешься! Чуешь? Ну, бери хлеб, да с богом!
Петр Иванович посмотрел на хлеб; изо рта потекла слюна. Он отдернул от краюхи руку, повернулся и пошел прочь.
— Эй! — окликнул его Пантелей. — Петр! Вашему брату амнистию объявили! Сдавайся, жив будешь. Нынче понедельник, в субботу срок кончается. Спеши!
Сторожев обернулся, плюнул в сторону, хутора и, ковыляя, ушел.
На перекрестке, на придорожном столбе, он увидел прибитый гвоздями лист бумаги. Это был приказ об амнистии добровольно сдающимся.
Петр Иванович оторвал лист и ушел в овраг.
4
И вот подошло: четыре дня подряд у него не было ничего во рту. Он лежал в полузабытьи близ села. И снова и снова читал Сторожев приказ об амнистии: завтра в субботу истекал срок.
Он сел, разум его прояснился, мысли шли четкие, спокойные, ровные.
Вся жизнь за эти последние месяцы представилась ему огромной петлей. Он бегал от одной стороны к другой, чтобы растянуть, разорвать ее, но петля безжалостно стягивалась вокруг него.
Он вспомнил, как зимой два года назад капкан поймал его, волки выли над ним. Но тогда разжались железные зубы.
Сейчас чья-то сильная и неумолимо жесткая рука, властвующая над петлей, что опутала Сторожева, стянула ее, и не выскочить из нее, не перепрыгнуть через нее, не разорвать ее! «В конце концов что же дальше?» — встал перед Сторожевым грозный вопрос.
И понял он, что сейчас же надо ответить самому себе, потому что завтра или через неделю, если голод не свалит раньше, его пристрелят в безлюдном поле.
Из черного круглого отверстия выскочит пучок ослепительного пламени — и все!
«Не лучше ль самому прикончить скитанья, поднять револьвер к виску и нажать собачку?»
«…Но это ли расчет с жизнью? Неужто уйти из нее, не узнав, что же там, за чертой, в другом мире, в лагере победивших: царит ли спокойная уверенность, или еще ждут удара?»
«…Может быть, там найду друзей — не все же отвернулись от меня, продались?»
«Нет, — думал Сторожев, — кто держался за землю, за власть над людьми, того не скоро сломишь. Знаю я своих приятелей, знаю, каковы они — один в одного волки… Поговорить бы с ними по душам, узнать, чем дышат, чего ждут, о чем думы думают, что делать хотят… Неужто покорились?»
И вдруг он вспомнил Пантелея и слова его: «Сердце и у нас горит, Петра, да смирились!»
Сторожев засмеялся.
«Хитер старый пес! В лисью шкуру, вишь ты, влез!»
И ему стало жаль, что не взял он у Пантелея хлеб да еще предателем его обозвал.
«Выходит, у Пантелея тонкая линия, — думал Сторожев. — А может, оно и умно; может, вернее ихний расчет. Может быть, и мне шкуру сменить?»
«Ладно, — решил он, — там увидим, что делать, кем прикинуться: зайцем или лисой…»
«А может быть, там узнаю, что где-то близко собираются новые силы… Убили Антонова — растут другие вожди, и им суждено готовить сокрушительный бой… Может быть, обман эта тишина? Может быть, ждут люди призывных кличей, храбрых людей вроде меня?..»
«Так, стало быть, что же: сдаться с оружием в руках? Идти вымолить прощение, сказать: я пришел голодный, делайте, что хотите, дайте мне ломоть хлеба и кусок жизни?..»
«Так, стало быть, что же: сдаться или ждать?.. Чего? Чего ждать? Впереди — ночь, потом голодный день, десятки их, осень, дожди, снег… смерть… Да, смерть. Смерть — так или иначе. Но убить себя можно всегда. Не лучше ли умереть сытым, прижав к груди детей, жену, Кольку?..»
Он не смерти боялся. Его пугала встреча с братьями, с Сергеем в особенности. Почему? Этого Сторожев не мог понять. Может быть, потому, что оправдались слова Сергея и вот приходится ломать себя? Облик Матроса вдруг вырос в глазах Сторожева: это был не просто брат, то был человек другой веры, других убеждений — фигура Сергея стала для него символической. В ней он видел мир, который задался целью свалить его, Петра Ивановича, уничтожить его силу, могущество, слово мое, на котором держался он, Сторожев, тысячи, десятки тысяч сторожевых. За этой фигурой Петр Иванович видел народ, который взял землю у Лебяжьего; бедноту, которая будет пахать его землю; людей, которые ищут его в кустах, ждут его смерти, стерегут, стреляют в него, — весь мир, ненавидящий его… И все это воплощалось для Сторожева в исполинской фигуре брата Сергея, поднявшего народ, села, друзей, сломившего силу и дух его, Петра Ивановича.
«Куда бежать от Сергея? Не убежать! Так что же делать? Бог! Где же ты? Научи, куда податься, где спрятаться от людей, от братьев?»
Но поле было пустынно, и молчало небо, и бог не отвечал Сторожеву.
Петр Иванович заснул, проснулся и сразу решил: сдаться.
«Сдаться, сдаться, но прийти в ревком сутки спустя после конца объявленного срока».
«В воскресенье, а не в субботу приду я в Дворики. Все равно за день с больной ногой до села не дойти. Да и пусть знают, не боюсь я их суда».
«Меня расстреляют, — думал он, — но расстреляют сытым. Я увижу семью, людей. А может быть, и помилуют, — мелькнула мысль. — Ну, да все равно!»
«Итак, — думалось Сторожеву, — прощай, земля под Лебяжьим озером! Прощай, Александр Степанович! Слабый ты был человек, обманул ты нас, но пусть земля будет тебе пухом… Как и мне — завтра, послезавтра, скоро…»
В воскресенье к вечеру, почистившись и умывшись в болоте, Сторожев заковылял к селу.
Глава пятнадцатая
1
Раза три-четыре ездил чекист Сергей Полин смотреть трупы «убитого» Антонова, и каждая поездка приносила только разочарование: люди выдавали желаемое за совершившееся — Антонов все еще был жив, и ни одна душа не знала, где он.
Шли дни — ни слуха об Антонове. Иные, уставшие от бесконечных разъездов по глухим селам и деревням, советовали бросить поиски, утверждали, что не такой-де дурак Антонов, чтобы прятаться в пределах губернии… Кто-то утверждал, будто видели его вместе с братом на Украине.
Но были люди, хорошо знавшие Антонова, убежденные в том, что Александр Степанович не ушел с Тамбовщины, что невидимой цепью прикован он к старым и знакомым местам, и как не уходил далеко за границы губернии, когда был в полной силе, так не может уйти и один.
В числе их был Михаил Покалюхин, тамбовский крестьянин, отлично знавший тамбовскую деревню и повадки тамбовского мятежного эсера, тридцатилетний, высокий, ладно скроенный, отчаянной храбрости человек, со смелыми карими глазами, уверенный в себе и своих догадках. Он строил их не на пустом месте, а путем тщательной проверки всей жизни Антонова.
— Он здесь, — утверждал Покалюхин. И хотя многие подсмеивались над фанатической его уверенностью, он оставался верен себе.
И не ошибся.
2
Антонов и Димитрий, подобно диким зверям, бродили на границах Кирсановского и Борисоглебского уездов, хоронились в лесах и у преданных людей.
Много раз Димитрий уговаривал брата уйти с Тамбовщины. Были у них в запасе добротные документы, были верные люди в Саратовской и Воронежской губерниях — до них рукой подать. А оттуда на Запад, туда, где еще не перестали думать о свержении власти Советов.
Антонов неизменно отказывался, а когда ему надоели приставанья брата, в припадке ярости на мелкие куски разодрал документы, которые могли бы спасти его.
На что он надеялся? Чего он ждал?
Бог весть!
Как-то в разговоре с братом сказал:
— Молчи, никуда я не уйду. Я попутного ветра жду. Мне достаточно поднести спичку, чтобы все кругом опять заполыхало.
Димитрий молчал. Он не отходил от брата.
Антонов мало ел, давно бросил мундир, надел потрепанную кожанку, снятые с кого-то синие залоснившиеся галифе и не расставался с оружием: маузер, браунинг, два подсумка, полных патронов.
И карту Тамбовщины таскал с собой. Иной раз часами просиживал над ней, шевеля толстыми губами, водя пальцем по грязному лоскуту, словно бы переживая вновь сражения, которые выигрывал и проигрывал, словно бы готовясь к бою.
Им давали приют: иной раз под угрозой оружия, в других местах встречали как родных. Антонов молчал, благодарил за гостеприимство холодно. А на рассвете уходили они из сел и с хуторов неведомо куда.
Порой ночь заставала их в лесу; порой им домом служил стог сена, сарай на краю утопающего во тьме села или землянка, вырытая неизвестно кем.
Иногда удавалось достать книги, и днями, сидя в шалаше пастуха, братья по очереди читали вслух, потом спали, просыпались на вечерней заре и уходили в лес.
Может быть, Антонов искал смерти и не находил ее, а неведомая сила держала его в плену круга, внутри которого он колесил, вспоминая юность, протекшую в этих лесах, в землянках и засадах, поджидая царевых слуг, чтобы, расправившись с ними, уйти, отлежаться и опять приняться за свое…
В голове бродили смутные мысли. Душа его то была полна отчаянной решимости выжить, выждать и снова ударить в набат, то отчаянье брало верх, и тогда он выбирался на дорогу, убивал первых встречных. И снова скрывался.
Шли дни, а эти двое одичавших, потерявших людской облик не переступали раз намеченной черты, то удаляясь в глубь круга, то бродя по внешней границе его. И кровь человеческая и пламя пожаров отмечали их путь…
3
И все-таки выследили люди Антонова и сообщили в Тамбов: жив, мол, Александр Степанович, бродит от Перевоза до Чернавки, от Уварова до Нижнего Шибряя.
Первым получил эту весть Сергей Полин. Сидел он однажды вечером в своем кабинете с уполномоченным политотдела Димитрием Сорокиным и начальником секретного отдела Инговатовым. Решали: как взять Антонова?
Разные планы роились в головах этих трех молодых людей, но ничего стоящего, такого, чтобы не дало возможности Антонову снова ускользнуть, придумать не могли. Им помог начальник политического отдела Мосолов. Этот в недавнем прошлом прошел добрую школу борьбы с Союзом трудового крестьянства в Сибири и отлично знал повадки тамошних антоновых: все они в одну масть.
— Главное — выдержка, — советовал Мосолов. — Главное — не спугнуть его. Не торопитесь. На этот раз надо крепко обложить его и взять непременно.
К разработке плана привлекли Покалюхина. Тот, услышав о полученных сведениях, торжествовал. Кто говорил, что Антонов никуда не уйдет? Над кем смеялись?
Покалюхина и его группу послали на разведку в тот район, где, как сообщали, еще гулял Антонов. Спустя некоторое время от него пришла весточка:
— Нашли! Спешите.
4
Через несколько дней по пыльным проселкам Тамбовщины на большой скорости шел автомобиль, а в нем были шофер и два уполномоченных по торговому делу.
Ехали по краю, разоренному антоновщиной. Еще стояли обезображенные остовы сожженных изб, росла лебеда на невспаханных полях, бродили по деревням мрачные, исхудавшие люди; голод и лишения царили на Тамбовщине, не было хлеба, кормов. Медленно залечивались тяжкие раны…
И вот Уварово — огромное, растянувшееся на семь-восемь верст село: здесь Антонов бывал часто; тут кормили, поили, одевали его армию, здесь была одна из главных его баз.
Автомобиль остановился около первого с краю богатого дома. Приехавшие вызвали хозяйку, попросились переночевать: машина, мол, поломалась и кончился бензин.
Хозяйка сумрачно согласилась. Жильцы, поужинав, пошли прогуляться вдоль села. Внизу, за огородами, текла быстрая, темноводная Ворона, на другом берегу село Нижний Шибряй. А вокруг леса, овраги, заросли: полк спрячется, не скоро найдешь.
Вернулись они домой поздно, разговорились с хозяйкой. Жаловалась она на беды и горести, на мужа, который ушел к Антонову, да и пропал без вести, поди, сложил голову невесть-те за что.
Жильцы болтали с хозяйкой и тайком переглядывались, и в переглядках этих, будь чуть-чуть понаблюдательней хозяйка, непременно бы заметила она тревогу.
И впрямь: на душе у этих двух было очень неспокойно. Михаил Покалюхин, посланный на разведку в Шибряй, слишком долго не возвращался. И неизвестно, где его отряд, куда назначили четырех оперативных работников Чека, двух сдавшихся еще в мае антоновских повстанцев из отряда Грача, одного из полка Матюхина и Якова Васильевича Санфирова — этот сам напросился к Покалюхину.
Вечером переодетому под крупного торгаша Полину сообщили, что Покалюхин появился в Уварове, сидит в отделении милиции, а по селу уже бродит слушок: прибыли, мол, чекисты.
Покалюхина вызвали, когда хозяйка легла спать. Говорили во дворе, говорили тихо, знали: много еще здесь ушей и много глаз — чутких ушей и враждебных глаз.
Покалюхин доложил: двое из его отряда в лесу около Нижнего Шибряя поселились в старой бандитской землянке и притворяются антоновцами, не желающими сдаваться. Днем они ходили в Шибряй, назвались плотниками и узнали: Антонов с братом утром того же дня пришли в село и отдыхают в избе одинокой бобылки Натальи Катасоновой.
Ночью Полин и комиссар Беньковский пробрались в лес — туда, где в землянке хоронились бывшие бойцы антоновского командира Грача. Шли долго, через лес, шагая осторожно. Луна бросала призрачные тени, шелестела хвоя под ногами. Потом раздался легкий свист. Из землянки вышли двое. Разговор вели вполголоса.
— Да не беспокойтесь, товарищ Полин. Здесь Антонов, в ста шагах.
5
Утром бывшие антоновцы снова пошли в Шибряй. И узнали: Антонов в селе. Ночью его одолел приступ малярии, Димитрий ухаживает за ним, но больному стало лучше, и он собирается к вечеру уйти в лес на кордон.
Операцию нельзя было откладывать ни на час!
Между тем обстановка становилась все более напряженной. В Уварове знают: кого-то ловят. Дойдет слух до Шибряя — смотаются братья в леса, что тянутся вдоль Вороны до Инжавина и Рамзы, и поминай, как звали.
Покалюхин на автомобиле помчался за отрядом: ради осторожности он оставил его в селе Перевозе, в двадцати верстах от Уварова. Через полтора часа он вернулся. Хозяйке под страхом смерти приказали молчать. На ее глазах люди преображались в худо одетых, обутых в лапти «плотников». Карабины прячут в мешки: со стороны посмотреть — в мешках пилы; револьверы под рубахами, в карманах гранаты.
Все быстро и деловито исполняют приказания Покалюхина. Санфиров, бледный как сама смерть, то и дело вздрагивает.
Наконец все готово, и отряд идет в Шибряй. Время тянется к вечеру, надо опешить. Мужики подозрительно вглядываются в идущих: хоть и хорошо загримированы они, но что-то не больно похожи на плотников. Слишком уж поспешна их походка, не ходят так плотники, лениво бредущие от деревни к деревне.
Шел восьмой час, когда отряд незамеченным подошел к дому Катасоновой. Осмотрелись. К избе примыкал двор, а за двором, впритык к забору, густой, лес. Покалюхин назначил каждому его место: все пути прочно закрыты — не уйти Александру Степановичу!
6
Антонов чистил маузер, хозяйка гремела ухватом у печки, готовя ужин. Димитрий рассеянно смотрел в окно. Шел восьмой час — только что отзвонили карманные часы Антонова, лежавшие на столе.
— Уйти бы, — не оборачиваясь к брату, сказал глухо Димитрий. — Что ты копаешься?
— Куда спешить? — нахмурился Антонов. — До ночи времени много.
Хозяйка что-то пробормотала у печки.
— Не задержимся, — резким тоном успокоил ее Антонов. — Что разворчалась?
Хозяйка смолчала и еще более сердито загремела ухватом.
— Что думаешь, Саша? — прервал молчание Димитрий. — Неужто так и будем бродить из леса в село, из села в лес?.. Поймают нас, чует мое сердце. С утра кто-то шатается по селу… высматривают…
— Отстань! — буркнул Антонов. — Тебе все мерещится.
— Нет, я о другом. Куда податься нам, неужели еще не надумал? Кончилось наше дело, неужто не понимаешь?
Похудевшее лицо Антонова скривилось, скулы выступили, из глубоких глазных впадин недобро сверкнули глаза.
— Боишься? Так брось меня и уходи. Уходи! — крикнул он. — Надоел ты мне!
— Есть еще щелочки, — после угрюмого молчания снова начал Димитрий. — Еще можно пробиться на юг.
— Вот поправлюсь, тогда уж… — мрачно отозвался Антонов. — Не на плечах же тебе мести меня…
Братья замолчали. Антонов собрал маузер, зарядил полную обойму. Димитрий по-прежнему безучастно смотрел в окно. Хозяйка, бросив ухват, творила тесто. Шуршали тараканы, возилась под печкой хромоногая, привязанная на веревочку курица. Медленно смеркалось, и в селе воцарялась вечерняя тишина.
И вдруг Димитрий резко отпрянул от окна.
— Окружают!
Антонов бросился к окну. За низким плетневым забором он приметил движение: вдоль плетня, согнувшись, пробирались люди… И еще подходили, и еще…
Антонов вгляделся: идут люди, одетые по-мужицки, за спиной мешки. Он ухмыльнулся.
— Прохожие, — пробормотал он. — Нервный ты стал, Митя. Брось, иди сюда, никто нас тут выследить не мог. Эй, хозяйка! — крикнул он Катасоновой. — На всякий случай предупреждаю: будут спрашивать о нас, отвечай, что в избе никого нет, поняла? Сболтнешь — пулю в спину.
Хозяйка сурово глянула на него и ничего не сказала.
Антонов прилег на лавку, подложил под голову кожанку, а Димитрий не отходил от окна. Ему все мерещились люди, перешептывание, перебежки…
Антонов дремал и размышлял о самом простом и житейском: где ночевать сегодня и куда пойти завтра, у кого призанять еды и что он будет делать, когда опять настанет зима. Он и не думал уходить из этих мест: все еще верил — отлежится, отлипнут от него болезни, тогда уж и решит, что делать.
И тут раздался стук в дверь, а Димитрий крикнул:
— Чекисты!
Антонов ринулся к двери, запер ее на крюк.
Стучал Покалюхин.
— Что надо? — раздался в ответ женский голос.
— Выйди.
Катасонова вышла.
— Кто в доме?
— Никого.
— Врешь, у тебя там двое. Передай им записку и скажи, чтобы сдавались, все равно конец.
— Передавай сам! У них револьверы, и злы они, как черти.
Антонов стоял за дверью с маузером. Катасонова ушла в избу. Покалюхин, потоптавшись, отошел. Дверь открылась, протянулась рука с маузером, и пули посыпались ему вдогонку. Тут подбежал Санфиров и налег на дверь, но она прочно держалась на крюке, а из окна началась пальба из маузеров. Санфиров бросил в окно гранату, но не попал. Граната, стукнувшись о стенку, отлетела и взорвалась, чуть не перебив чекистов.
Тогда Покалюхин приказывает поджечь дом.
Минут через двадцать крыша превращается в огненный костер. Солома сгорает в одно мгновение, занимаются жерди, и в небо несутся головешки, треск горящего дерева перемешивается с залпами: Антонов и Димитрий осыпают тех, кто обложил дом, градом пуль из маузеров.
В селе начали бить в набат. К пожарищу сломя голову бегут люди. Их останавливают. Покалюхин накоротке объясняет, в чем дело. Толпа мрачно растекается — никому неохота попадать под пули, что с визгом несутся со всех сторон.
Комиссар Беньковский лежит под защитой стога сена, а пули, попадая в сено, взрывают его, оно летит в лицо Беньковскому, слепит глаза, забивает рот.
Беньковский, отплевываясь, отходит и видит: потолок в избе рушится, а из окна, подбадривая друг друга криками, быстро выскакивают Антонов и Димитрий. Отстреливаясь на ходу, они мчатся по двору. Еще десять шагов — они переберутся через забор, а там лес…
Снова начинается бешеный огонь.
Одна из пуль догнала Антонова, когда он перелезал через забор, ухватившись за ствол осины, росшей у плетня. Раздался выстрел, и голова его скривилась набок. Подоспел Димитрий и помог брату перекинуть ноги через забор. И тут Антонов услышал знакомый голос:
— Стой, Александр Степаныч!
Это крикнул Санфиров; он стоял в десяти шагах от Антонова.
— На помощь, Яков, — обрадованно отозвался Антонов. — Бей эту шпану!
И видит Антонов — Санфиров поднимает карабин и целится прямо в него.
— Кого бьешь, Яков? — свистящим шепотом вырывается у Антонова.
— Погулял, Степаныч, и хватит! — отвечал Санфиров.
Они встречаются взглядами: это одно мгновение, один летучий миг. В глазах Антонова страх, а во взгляде Санфирова Александр Степанович читает приговор себе.
Санфиров, чтобы покончить с прошлым и вернуть веру в то, во что он перестал верить: в жизнь и будущее, стреляет, переводит мушку на Димитрия… и опять стреляет. Стреляет в братьев и еще кто-то рядом.
…Два браунинга, два маузера, серебряные часы Жако, карта губернии, блокнот с отрывочными, лишенными всякого смысла словами, написанные корявым почерком Антонова; клочок страницы из журнала «Русское богатство» — несколько фраз об ужасах голода в деревне; страница обложки сочинений Мордовцева с началом поэмы Димитрия: «Тебе на память я пишу, что было нами пережито, где каждый куст, долина, лес, знакомы нам, словно родные…»
И это все, что осталось от бандита…
Глава шестнадцатая
1
Отощавшие, покалеченные в боях, заезженные крестьянские лошаденки, надрываясь, тащили с полей рожь — запах свежего ржаного хлеба тянулся из изб.
На гумна и поля пришли красноармейцы, ловкие и сильные, соскучившиеся по работе, косили и вязали, молотили и веяли. Бойцы впрягали своих коней в плуги, в жнейки, молотилки у сеялки, и тянули армейские лошади, отдохнувшие от боев, снопы на гумна, зерно в амбары.
Каждый день губкомпарт получал сводку о бойцах, помогающих крестьянам, каждый день шли сведения о сотнях убранных и вспаханных десятин земли; в работе крепло доверие крестьян к партии и власти.
В Двориках стоял небольшой отряд пехоты. Красноармейцы рассыпались по избам, как-то незаметно вошли в сельский быт, сроднились, сдружились, а некоторые решили осесть на этих черных жирных землях.
Каждое утро половина их уходила в поле — грохот повозок наполнял село; весело переругиваясь, пересмеиваясь, подмигивая девкам, они рассыпались по участкам и все делали чисто и споро.
У вдов и сирот бойцы работали в первую очередь, и не одна вдова заглядывалась на веселых краснощеких парней с такими могучими руками.
И не одна девка верила и не верила, думала да гадала, сдержит ли свое слово белобрысый Сеня-боец, приедет ли обратно, как окончится служба?
Ночи стояли жаркие. С токов шел пьянящий запах зерна, желтая солома в ометах была так мягка и приветлива, так мило шуршала она, так сладки были горячий шепот, вздохи, поцелуи.
Днем оставались в селе старухи, дети, красноармейцы; они возились в хлевах, чистили их, замазывали навозом дыры.
Новую избу построили бойцы красному партизану Никите Семеновичу, но не радовал дом старого ямщика. После того как нашли убитого Федьку, заскучал он, замолчал, мрачно сидел на крыльце и смотрел, как вихрится в селе жизнь, или шел в ревком потолковать с председателем Сергеем Ивановичем.
Сергей Иванович, казалось, совсем не переменился за эти четыре года, что не видели его в селе: в усах ни сединки, голубые глаза ясны, курчавые волосы вьются из-под шляпы.
Одежду лишь переменил Матрос: ходил в коричневой шляпе, в желтых сапогах, зашнурованных спереди до колен, в серой нерусского покроя тужурке. А под тужуркой матросская полосатая тельняшка и на поясе маленький, словно игрушечный, браунинг.
— Ну что? — спрашивал Сергей Иванович, завидя мрачного Никиту Семеновича, и вынимал изо рта коротенькую трубочку. — Все тоскуешь?
— Тоскую, Сергей Иванович, — отвечал ямщик, и глаза его меркли. — Это твой братец убил Федьку.
— Вероятно, он…
— Бродит в округе Волк, — бормотал Никита Семенович, — и не можете поймать!
— Три раза облавы были. Сам знаешь — Петр не дитя, хитрый зверь, умеет схорониться. Погоди, осень придет, выползет. Поймаем, если не ушел далеко.
Никита Семенович неделями бродил с винтовкой по оврагам и лощинам, искал Петра Ивановича, осматривал каждую кочку, исходил каждую тропу — пропал, сгинул пес!
Он бросался на землю и глухо и долго рыдал. Так однажды пролежал он до рассвета на сырой земле; свежеть стало в воздухе, осень шла, лето, устав, истомившись в зное, обмахивалось ветерками, освежалось холодными утрами.
Простудился старик — и умер.
Все село провожало Никиту Семеновича на кладбище. Билась в рыданиях жена, одна она осталась в новой избе.
2
По вечерам собирались у ревкома мужики, бабы, молодежь, девки.
Сергей Иванович приносил свежие газеты, читал ленинские речи, рассчитывал, сколько с кого придется налога, мужики весело переговаривались, посмеивались.
А когда расходились, Сергей Иванович запирался в комнате, где и спал и работал, вытаскивал из-под соломенного Тюфячка задачники, растрепанные учебники, читал до поздней ночи, писал и перечеркивал.
Перед сном ходил по селу, проверял караулы или сидел на крылечке, курил, смотрел, как блекнет Млечный Путь, как издали приходит утро.
Веселые переливы гармоник, Песни и смех, дробный стук каблуков доносились до него, и улыбка раздвигала его губы. Потом затихали песни и гармошки, легкие, быстрые тени скользили по улицам, слышались поцелуи и приглушенный счастливый смех.
Мир жил, работал, любил, плодился — благословенный мир!
Но вот затихло все, кроме шороха листьев на деревьях, кроме далекого стука колотушки.
Сергей Иванович потягивался всем телом, с хрустом разминал суставы, еще несколько минут стоял на крыльце — образ молодой и пленительной девушки вставал перед ним. Сергей Иванович тихо смеялся тому, что прошли, пронеслись бури над его родиной, что мирно спят труженики и девушка ждет не дождется его в далеком городе…
Глава семнадцатая
1
Был тих и ясен вечер, когда Сторожев входил в село. Вот знакомые улицы снова лежат перед ним, паутинный сумрак заволакивает дальние переулки, багровеет горизонт, загроможденный тяжелыми облаками, тянет прохладой с огородов, вздымая пыль, проносится стадо овец.
Дома тянутся по низине, взбегая на бугры и снова опускаясь к речушке; на окнах полыхает закат, и искрится в голубой синеве церковный крест.
Но по-иному живет село.
Оно не молчит затаенно, как в вешние дни. Тогда казалось, что жизнь глухо ворочалась только за стенами, во дворах; тогда не слышно было веселых песен, шума и смеха. Люди пробирались задами к колодцам и здесь шептались о страшной жизни.
Сейчас, еще около села, Сторожев услышал говорливые переборы гармоник; где-то пели песню, временами раздавался дружный смех.
Петр Иванович шел по дороге, и там, где он проходил, смолкали песни и говор, ребятишки бросались к избам, показывали на него пальцами. Он шел, прихрамывая и опираясь на шашку, опустив глаза, и люди молча разглядывали пришельца из другого мира.
Его никто не остановил, никто не окликнул, никто не поздоровался с ним, но весть, что он пришел, мгновенно докатилась до самых далеких изб.
Дверь ревкома отворилась, и навстречу Петру Ивановичу вышел брат. Сизый дымок вился из коротенькой трубки, черная рубашка заправлена в штаны.
Петр Иванович подошел к крыльцу и сел. Его мучила раненая нога, он устал и больше всего хотел спать.
Неожиданная встреча с братом не удивила его, как будто так должно было случиться, как будто бы свидание их было предопределено.
Сергей Иванович вынул изо рта трубку, выколотил пепел о каблук сапога, спрятал в карман и только тогда обратился к брату:
— Пришел все-таки?
Тот утвердительно кивнул головой. Как будто бы в первый раз видел этого бритого человека, с подбородком, точно высеченным из камня, чужого и родного.
— Сдаешься, значит?
Петр Иванович промолчал, опустив голову.
— Устал, что ли?
Петр Иванович пробормотал:
— Устал. Спать хочу…
— Хорошо. Разговаривать будем завтра.
Сергей Иванович позвал красноармейца:
— Отведите в амбар.
Сторожев с натугой встал и не мог сдержать вырвавшегося стона.
— Ранен?
— Ранен, — ответил Сторожев. Он снял револьвер, отдал брату и заковылял за красноармейцем.
Сергей Иванович посмотрел ему вслед и сказал самому себе:
— Ишь ты, пришел все-таки, Волк…
2
Утром Сторожев проснулся внезапно, словно что-то толкнуло в больную ногу, раскрыл глаза. Голова очистилась, долгий крепкий сон освежил его. На полу лежал солнечный луч, а вокруг курился сияющий столб пыли.
Сквозь дремоту он услышал за стеной тихий разговор.
— Он спит? — спрашивал детский голос.
— Спит, милый, — ответила женщина.
— Где папаня, в амбаре?
— В амбаре, милый.
— Он спит?
— Спит, Колюшка, спит. Вот проснется, и увидишь папку. Седой он у нас с тобой, старый!
Женщина всхлипнула, ребенок умолк.
— Опоздал он, ваш папка, сдаваться-то, — пробурчал у самой двери знакомый Сторожеву голос. — Не пришел в срок, бандит. А что седой — верно: все волки седые.
Петр Иванович стряхнул дремоту.
— Кто там? — спросил он.
— Пе-етя! — пронзительно вскрикнула женщина.
Сторожев кинулся с лавки, быстро проковылял к двери, толкнул ее здоровой ногой.
Щелкнула задвижка, дверь открылась, в амбар ворвался солнечный день. Сердце часто забилось — на лужайке против амбара увидел Кольку!
Вот он, жив! Прасковья сидела на пне и плакала, закрыв лицо руками, а Колька, босой, в одной рубашонке, голопузый, розовый, с всклокоченными белесыми волосенками, испуганно смотрел на человека, стоявшего в темном четырехугольнике двери.
Сторожев прислонился к косяку, чтобы не упасть, — онемели ноги и закружилась голова.
Через мгновение, когда вернулись силы, волоча ноющую ногу, он подскочил к Кольке, а тот, не узнав отца в седом человеке со спутанной бородой, с глазами, глубоко ушедшими под нависшие брови, бросился к матери и заплакал.
Красноармеец с любопытством наблюдал эту встречу, вырезая на ивовой палке финским ножом затейливые узоры.
Петр Иванович схватил дрожащего и плачущего Кольку. На лбу у ребенка розовела серповидная свежая отметина.
Он прижал сына крепко к себе, целовал выцветшие волосы и глаза, наполненные солеными слезами. Рядом голосила Прасковья.
Потом, когда выплакали они горе и утихли, Прасковья рассказала, как долго и мучительно одолевала смерть Кольку, как тяжелы были бессонные ночи, пока не окреп мальчишка. Рассказала она и о том, что хлеба уродились хорошие, что рожь обмолочена и продразверстки теперь нет, а Андриан говорит, будто жить стало не в пример легче.
И опять плакала о непоправимом несчастье, о том, что расстреляют его, потому что явился после срока, корила за то, что забыл семью и хозяйство, занявшись не своим делом.
Сторожев рассеянно слушал упреки жены, и странное чувство неловкости и смущения заполняло его душу. Не того ожидал он от нее. Она не просила его вымолить прощенье, не говорила о том, что хозяйство развалится без него; только попрекала.
— Ну, довольно! — грубо прервал Петр Иванович причитания Прасковьи. — Не твоего ума дело! Сделанного не переделаешь. Да, видать, и не очень-то я вам нужен, — прибавил он со злобной усмешкой. — Управляетесь и без меня. Ты бы бельишко и одежонку принесла, видишь, обтрепался. О смерти думать рано, то ли будет, то ли нет. Да и все равно: умираем один раз.
Прасковья заторопилась, развязывая узел. Бородатый, с перевязанной платком щекой красноармеец, до сих пор сидевший молча, подошел и взял узел.
— Не полагается, — спокойно сказал он. — Сами передадим, что надо. Иди, Прасковья! Вечером сам придет домой: Сергей Иванович дал разрешение. Сейчас приказано отвести его в баню.
Прасковья ушла. Колька шел, цепляясь за материнскую юбку, то и дело оборачивался, сердито и отчужденно глядя на отца.
Красноармеец вынул из узла белье, брюки, пиджак, фуражку, сапоги и отдал Сторожеву.
В узле остались пирог, мясо. Сторожев попросил:
— Поесть дай…
— Тебе много есть нельзя, — резко проговорил красноармеец, отламывая куски хлеба и мяса. — Умрешь, пожалуй, а тебя допросить еще надо.
— Ишь ты, какой строгий. Только, стало быть, допросить и осталось? — Петр Иванович жадно ел хлеб. — А потом налево?
— Это там видно будет: налево или направо. — Красноармеец отвел руку Петра Ивановича, потянувшуюся за мясом. — Сказано, нельзя — значит, нельзя. Слышь, кому говорю, Петр Иванович!
3
Сторожев с изумлением поглядел на обросшего бородой человека в гимнастерке и длинной, накинутой на плечи шинели. Что-то очень знакомое почудилось в этих глазах и злых губах, во вздернутом носе.
— Ишь ты, как возгоржался! — угрюмо засмеялся красноармеец. — Своих не узнаешь? А ведь я год с тобой бок о бок ездил да до того лет двенадцать каждый день виделись.
Сторожев узнавал и не узнавал Лешку.
— Лешка?! Ты! — прошептал он изумленно.
— Свиделись. А я-то думал, не укокошили ли тебя?.. И жалко же мне было. Счеты у нас не сведены, должок за тобой.
— Должок? — спросил глухо Сторожев. — Какой должок?
— Не помнишь? А я запомнил, Петр Иванович. Не забыл долга, ох, крепко помню!
Лешка откинул прядь волос: под ней извивался красный шрам.
— Плеточка твоя след оставила. Помнишь, зимой, в поле?
Вспомнил Петр Иванович тот день. Был он морозным и солнечным, тогда ушел от него Лешка.
И вот он здесь, перед ним, и сурово сжаты его губы, и на лбу глубокие морщины. Уже не мальчишка Лешка, и не крикнешь на него, и не замахнешься плеткой, возмужал, суровым стал, хмурится лоб, и глаза смотрят сердито.
Все эти четыре месяца, после того как Наташа родила, Лешка думал только о том, как бы найти Сторожева, рассказать ему о своей яростной ненависти — ведь он виноват во всем; рассказать — и убить.
Теперь они встретились, и во взгляде Лешки почувствовал Петр Иванович нечеловеческую злобу и содрогнулся.
— Так, Леша, — сказал он как-то отчаянно спокойно. — Ну что же, убьешь, что ли? Твоя власть — бей!
— Нет, у нас этого делать нельзя. У нас строго. Но зло у меня на тебя большое. Зубами скриплю, так мне охота рассчитаться с тобой. За себя, за Наташу, за все. Э, да все равно! Рассчитаются с тобой.
Лешка переломил себя.
— Пойдем в баню. Запаршивел, говоришь?
Они шли по пустынным улицам, работа кипела на гумнах. Там, над грохотом и жадным ревом барабанов, над свистом погонщиков, над дробным танцем цепов, стояли облака сухой хлебной пыли.
Молотьба была в самом разгаре, благодатное солнце последние дни царствовало над миром. Скоро ветер нагонит дряблые тучи, сорвет с деревьев листья, голые ветки намокнут под осенним холодным дождем! Люди спешили.
Сторожев постоял, наблюдая спешку около молотилок; видел, как барабан пожирает тяжелые слежавшиеся снопы, с ревом выбрасывая перекрошенную, спутанную солому, как растут куча зерна и желтые громады соломенных ометов.
Ему подумалось, что завтра он уже не увидит солнца и неба, никогда больше не возьмет огрубелыми руками отполированного цепа, никогда не вытрет пота, струящегося с лица.
Завтра — смерть.
Суровая морщина прорезала лоб Сторожева, он махнул рукой и, согнувшись, быстро пошел вперед.
Здесь, вдалеке от токов, в густой зелени садов, было тихо. Ветви деревьев на фоне синего неба поникли.
Он вошел, низко наклонив голову, в баню, и его сразу обдало влажным парным теплом. Лешка, притворив за ним дверь, сел на приступку и снова занялся палкой, старательно разделывая зеленую молодую кожуру пестрым рисунком.
Слышно было за дверью, как плескалась вода, как пыхтел Сторожев, натирая тело мочалкой. Лешка прислушался, покрутил головой, злобная усмешка раздвинула его губы.
— Будто на свадьбу обряжаешься! Поди-ка ты!
— Слушай, Алексей Григорьевич, — Сторожев просунул в дверь всклокоченную мокрую голову, — нет ли у тебя бритвы? До чего не люблю бороды…
— Бритвы захотел! Где ты ее теперь возьмешь, бритву-то? Была в отряде одна, да и ту попортили — ровно тебе топор. Я вот ножиком раньше брился. Поточу — и бреюсь. Теперь бросил, не до бороды…
Лешка повертел финский нож и любовно вытер его о рукав шинели.
— Желаешь, направлю?
— Будь другом, Леша, — смягчая голос, сказал Петр Иванович, — направь. Пять месяцев не брился.
— Ну, другом твоим никогда не буду, а направить — пожалуйста. Смотри, зарезаться не вздумай!
— Еще чего выдумал! — строго крикнул Сторожев. — Зарезаться! Словно я нехристь, чтобы собачьей смертью помирать.
Лешка расстегнул ремень, приладил его к ручке двери, быстрыми, ловкими движениями руки направил острие ножа и подал его Сторожеву.
— Зеркальце кстати возьми, — буркнул он, вынимая из бокового кармана гимнастерки наклеенный на картон кусок зеркала. — С зеркалом, поди, удобнее.
— Ишь ты, какой добрый, — улыбнулся Петр Иванович. — Не коммунист еще?
— Иди, иди, нечего мне с тобой бары растабарывать, черт бы тебя побрал! — ответил Лешка, и подбородок его затрясся. — Канителятся с вами!
Сторожев скрылся в бане, а Лешка сидел, что-то ворча под нос. Злоба против Петра Ивановича все росла, и казалось Лешке, что не сдержит он себя, прорвется ненависть, и тогда Сторожеву несдобровать. Однако, вспомнив беседы с Сергеем Ивановичем и слово, данное ему, — держать себя в руках, — скрипнул зубами.
— Эй ты, кончай там скорее! — крикнул он. — Все равно завтра еще раз обмывать будут!
Сторожев услышал эти слова, и снова резанула сердце мысль о смерти. Он сжал губы, сбил в шайке пену, намылил лицо и, поставив на окошко зеркало, стал снимать с лица длинные спутанные волосы. Нож брил легко и чисто, клочья волос падали на пол.
Потом Петр Иванович вымыл теплой водой лицо, быстро оделся и вышел. После бани снова заболела нога, он едва мог ступать на нее.
— Возьми палку, — сказал Лешка.
Петр Иванович разглядел красивый узор.
— Мастер ты, оказывается. Я и не знал.
Лешка зло оборвал его:
— Не для тебя делана! Завтра тебе не нужна будет, опять возьму. Ну, пойдем!
В глазах Петра Ивановича вспыхнули кровавые жесткие огоньки. «Стукнуть его тут — и драла», — пронеслась мысль, но Лешка взял винтовку в руки, наложил на спуск палец.
— Шевелись!
Сторожев подавил гнев и, опираясь на палку, пошел к амбару. Здесь Лешка дал ему немного хлеба, мяса, кислого молока. Сторожев жадно ел, подбирая падающие на колени крошки, грыз мясо, высасывая из костей мозг.
Через несколько минут Лешка заглянул в амбар: Сторожев храпел, положив на стол руки и уронив на них голову.
Глава восемнадцатая
1
Дождь налетел мгновенно.
Тяжелые тучи собрались на горизонте, все выше и выше к солнцу поднимался их клубящийся край, тучи будто втянули его в себя, и растаяла золотая оправа дня.
Промчался, взметывая пыль и озорно играя с деревьями, предвестник грозы — буйный вихрь, вздыбив солому на ригах и хлевах. Потом, словно догоняя бурю, стегнули по крышам, по земле первые упругие струи дождя.
Люди на гумнах забегали, засуетились, спасая зерно и снопы. Старики заботливо прикрывали кучи намолоченного хлеба соломой и ряднами, молодежь забивалась в мягкие валы ометов, и вот уже несется оттуда визг и смех.
Лошади, не выпряженные из молотилок, стояли, понурив головы, и потные спины их дымились под дождем. Потом ветер сдвинул облака, солнце робко, краем, выглянуло из-за них, как бы не веря, что оно уже свободно.
Внизу лежала земля, свежая, умытая дождем, над ней поднимался тяжелый пар. Она вдыхала полной грудью свежий, искрящийся воздух.
Солнце осушило лужи, лишь в тени мерцали на лопухах капли недавнего ливня.
И снова загрохотали на гумнах барабаны молотилок.
2
Петра Ивановича разбудили. Перед ним стоял брат.
Стряхивая сон, Сторожев взял со стола крынку и через край глотал холодные скользкие пласты кислого молока.
— Хорошо спал?
— Хорошо.
— Вечером, после ужина, будем разговаривать, — сказал Сергей Иванович.
Сергей Иванович поглядел на брата. Тот сидел на лавке, опершись на нее обеими руками, и хмурил высокий с медным оттенком лоб. Мысли о смерти снова захлестнули сердце Петра Ивановича.
— Что ж! — Голос его словно бы перехватило. — Потолкуем, а потом и к стенке?
Сергей Иванович, не отвечая, вынул трубку, набил ее табаком.
— Вечером мы будем разговаривать. — Он поднял узкие брови над серо-стальными глазами. — А сейчас можешь сходить домой. Лешка, — крикнул он, — проводи его домой!
— Сменил бы ты меня, Сергей Иванович, — мрачно сказал тот. — Боюсь я за себя, зло у меня на твоего брата, тоска меня грызет — убью я его. Слышь, Сергей Иванович, боюсь — не совладаю с собой. Горит!
— Тебя один раз простили, в другой раз не помилуют. Понял? — Сергей Иванович бросил на Лешку строгий взгляд. — Мы не бандиты. Возьми себя в руки, ну! Завтра освободишься. — Сергей Иванович шагнул к двери. — Завтра утром будешь работать, а сейчас отведи.
Лешка козырнул, приложив ладонь к выгоревшей фуражке с облезлой малиновой звездой.
— Ах, канитель, ах, канитель, матери твоей в пятку! — злобно пробормотал он, когда председатель ревкома отошел от амбара. — Канителится, говорю, с тобой. Приказа, слышь, ждет. Я бы из тебя сейчас дух вышиб… Ну, да ладно, утром вышибут!
Стало быть, завтра!
Завтра — это горстка коротких, жестоко точных часов. Их не раздвинешь, не остановишь. Каждое биение сердца приближает то мгновение, когда оно остановится навсегда, разорванное горячей пулей…
Завтра…
Только одна ночь, последняя ночь в этом теплом, благодатном мире.
Как хорошо здесь! Вот собака остановилась перед амбаром и приветливо крутит хвостом. Завтра она обнюхает его труп…
Вот по дороге прошел отряд, и пыль сыплется с плеч бойцов. Завтра они выстрелят ему в сердце…
— Ну что ж, пойдем! — оборвал мысли Сторожева Лешка. — А то что же ночью дома делать? С бабой тебя спать не оставлю.
Петр Иванович встал и затоптался на одном месте, словно что-то потерял, не веря, что он будет дома, увидит семью, Кольку…
3
Собака тявкнула и хотела тяпнуть Сторожева за ногу. Лешка замахнулся на нее, собака с визгом отскочила.
Сердце бешено заколотилось, когда Петр Иванович переступил порог избы. Вокруг стола сидела семья, все были в сборе — ужинали. Дверь неслышно пропустила хозяина. В избе было сумрачно. Сторожев перекрестился.
— Хлеб да соль, — сказал он и не узнал своего голоса, дрожащего и срывающегося.
Стук ложек прекратился.
— Папаня! — закричал старший, Иван.
Все бросили есть, но никто не шевельнулся, никто не встал навстречу отцу; он стоял посреди избы, и негде ему было сесть. Наконец Андриан — в голосе его почудилось Петру Ивановичу что-то нехорошее, вроде тревоги, — спросил:
— Выпустили?
Петр Иванович ничего не ответил. Прасковья, сидевшая неподвижно, словно ничего не понимая, заплакала. Заревел и Колька.
— Но-о, заорали! — грубо крикнул Андриан. — Хороните, что ли? Садись-ка, Петр.
Сторожева резанул хозяйский тон Андриана. Он подошел к столу и хотел присесть на лавку, но она была занята сыновьями. На табуретках сидели Андриан, жена и сестра ее, плосколицая рябая Катерина. Больше в избе ни стульев, ни табуреток не было.
— Подвиньтесь! — рявкнул на племянников старый унтер.
Те, толкая друг друга, освободили место отцу. Сидеть стало тесно и неудобно.
— Наложите ему каши-то! — снова скомандовал Андриан. — Человек домой пришел, а они речи решились. Эка болваны!
Прасковья схватила чашку, бегом побежала к печке, задела ногой табуретку, на которой сидела, та с грохотом полетела на пол. Сторожев вздрогнул, а Андриан пробурчал что-то презрительное насчет бабьей ухватки. Жена поставила перед Петром Ивановичем дымящуюся кашу и пошла к поставцу за ложкой. Долго она громыхала там посудой — ложки не было. Прасковья махнула рукой и выбежала из избы. Через минуту она возвратилась с ложкой, видно заняла у соседей.
Ребята ели, не спуская с отца любопытных взглядов, и помалкивали.
— Ну, что нового у вас? — прерывая неловкое молчание, спросил Петр Иванович. — Как с хлебом?
Сыновья и Андриан точно дожидались этого вопроса: все разом заговорили, заспорили о продналоге, о торговле, о ржах, овсах, о телке, которую надо продать Ивану Федотычу, а об отце, казалось, забыли.
Андриан и сын Алексей громко спорили: продавать телку или нет.
— Какую телку? — спросил Петр Иванович. — Зачем продавать?
Все вдруг вспомнили об отце, что он тут, рядом, и удивленно замолкли.
Алексей, помолчав, солидно сказал:
— Продать телку надо. Плохая она. Ничего дельного из нее не выйдет.
— Худая телушка, — прибавил Иван.
— Молчать! — заорал Петр Иванович. — Не вашего ума дело. В три счета все распродадите. Купить бы попробовали.
— Да ведь мы-то как раз и купили ее, — вставил Андриан. — В Духовке обменяли на солому. А сейчас на мясо пойдет. И то — продать надо. Ты, Ванька, сбегай после ужина к Ивану Федотычу, пускай за телушкой приходит…
И снова заговорили о телке.
Петр Иванович замолчал. Он бы хотел послать к черту все их распоряжения, он тут хозяин… И промолчал.
Спор продолжался. Только один Колька, не понимая ничего из того, о чем шумели старшие, глядел на отца исподлобья, словно зверек. Петр Иванович хотел взять его на руки; ребенок ужом скользнул под стол. Отец потянулся за ним; Колька отчаянно завизжал и бросился к Андриану. Тот посадил его к себе на колени и начал успокаивать, а мальчик громко плакал, показывая рукой на отца.
— Чужой, чужой! — кричал он.
Петру Ивановичу сделалось так нехорошо, такая тоска навалилась на сердце! Он встал и, направляясь к выходу, бросил:
— Двор хочу посмотреть.
— Иди, иди, — проворчал Андриан, — освидетельствуй! Поди с ним, Вася, покажи отцу, как мы тут хозяйствуем.
Сторожев, сын Василий и Лешка пошли по двору.
В чистых просторных хлевах шуршали овцы, корова обернулась на шум шагов, замычала и снова отвернула голову.
— Лошадь где?
— В ночное угнали. С нами солдат теперь сидит, — похвалился Василий. — А то боязно. Бандиты, говорят, бродят.
— Щенок! — заорал Сторожев. — Пороть тебя, дурака. — Вася стоял, испуганно моргая глазами и перекусывая соломинку. — Сукин сын! Тоже скажет: бандиты!
Петр Иванович хотел было дать сыну затрещину, но вмешался Лешка:
— Ну, будя, будя. Эк разошелся!
Хромая и опираясь на палку, гневно бормоча что-то, Сторожев обошел хозяйство: ни к чему, ну как нарочно, ни к чему не придраться!
На обратном пути он наткнулся на кошелку для корма и чуть не упал.
— Хозяева, матери вашей черт! — обрадовавшись случаю излить раздражение, закричал он. — Расставили среди дороги добро, поганцы!
Он хлопнул дверью, хотел было покричать в избе, но Андриан сердито оборвал его:
— Чего разорался? Кольку разбудишь. Вояка! Отвыкай орать, брат, кончились твои времена, поорал, будя!
Грубый окрик Андриана отрезвил Петра Ивановича. Он огляделся кругом. Прасковья возилась около кровати, успокаивая всхлипывающего во сне Кольку. Ребят в избе не было, в переднем углу курил Андриан. В темноте около печки чудилось лицо Лешки. На улице заиграла гармошка, и мимо окна прошла с песнями ватага парней и девок.
— Так-то оно, хозяин. Говорено тебе было, не лезь! — Андриан пыхнул цигаркой.
Сторожев досадливо поморщился и сел около окна. На стекле билась запутавшаяся муха, он поймал ее и, оторвав ноги, бросил. Муха мучительно, надоедливо жужжала. Петр Иванович придавил ее ногой. В избе стало совсем тихо, лишь слышалось ровное дыхание Кольки.
— Уснул, — прошептала Прасковья и подошла к мужу. — Петенька, что же теперь будет-то? Убьют тебя, поди? — и подолом фартука вытерла слезы.
Сторожев ничего не ответил, только сильно сжал пальцы, так что хрустнули суставы.
— Ну что же, — тихо сказал Андриан, — чему быть, того не миновать.
Сторожеву вспомнились крики Кольки:
«Чужой, чужой!..»
«Не жалко им меня. Ничуть не жалко», — подумал он.
Вошел Иван и зашептался с Андрианом, чего-то выпрашивая, потом, не глядя на отца, скрылся. Прасковья тихо плакала.
— Ну что ж, — Сторожев поднялся. — Пойду, прощайте.
— Прощай, — Андриан подал зятю корявую, жесткую руку. — Может, обойдется. Не всех стреляют. Может, и тебя не тронут. Все-таки сдался…
В углу буркнул что-то гневное Лешка. Снова мимо окон промчалась буйная молодая толпа.
— Ребят береги, — нахмурив брови, наказал Сторожев Андриану. — Хозяйство, Кольку…
— Промахнулся ты, Петр Иванович, ой, промахнулся, — вздохнул Андриан. — Расчет неверный держал…
— Ладно. — В голосе Сторожева звякнуло что-то. — Знал, куда шел.
— То-то знал, а вот теперь знаешь ли? — Андриан в последний раз затянулся дымом, выбросил цигарку в окно и сплюнул. — Теперь ответ придется держать, обо всем спросят… Ну, пойду, погляжу овец, зайду завтра.
«Завтра… завтра», — мелькнуло в мыслях Сторожева.
Петр Иванович вышел из избы, громко хлопнул дверью. Прасковья сунула Лешке кулек и сквозь слезы шепнула:
— Отдай ему, яблочки это…
Глава девятнадцатая
1
Петр Иванович устало сел, пригладил волосы и зевнул. Стало как-то тихо и спокойно на душе, думы о страшном завтрашнем дне растаяли и не царапали сердце.
Вся жизнь до этой вот самой минуты раздумья показалась ему отрезанной от него, будто бы он видел перед собой жизнь другого человека.
Такое раздвоение бывает с людьми, когда они заглядывают в самые сокровенные уголки своих чувств и желаний. При таком глубочайшем созерцании светлых и отвратительнейших тайников собственного бытия человек раскалывается надвое; разум, освобожденный от накипи страстей, беспристрастно, как некий строгий судья, наблюдает за тем, как извивается перед ним клубок сомнений, любви, ненависти и страха — вся эта начинка человеческой жизни.
В часы скитанья по кустам, в безмолвии ночей, когда горькое разочарование уступало место призрачным видениям прошлого, когда бушевала и подавляла все чувства ненависть, у Сторожева оставалась еще светлая точка, и к ней он устремлял остатки тающих надежд.
Люди отняли у него право распоряжаться судьбами бедных и слабых. Вместе с землей отняли у него силу, а ведь он познал сладость власти!
Нет, он не мог отказаться от нее!
Товарищи изменили и сдали оружие, спрятались, нарушили клятву верности до конца, обманули призраком будущих восстаний.
И он обманул самого себя, скитаясь голодным зверем, бродя в пламенных отблесках пожаров, зажженных им, убивая и калеча ни в чем не повинных.
Его обманул бог: напрасны были горячие молитвы, молебны и свечи.
В этом мире страданья, опустошения и черной злобы заветным островком лежал родной дом, где, как казалось Сторожеву, его ждут, где он нужен, где без него стучится в окно нищета.
Решив сдаться, чтобы умереть, Сторожев не сомневался в том, что дома за эти двадцать четыре часа перед расстрелом он, всеми обманутый, покинутый и уничтоженный, встретит любимых родных, в глазах прочтет глубокое горе… И отдохнет, забудет обо всем, что пережил и передумал, а потом, очищенный бескрайным горем сыновей и жены, уйдет из жизни.
И все это пошло прахом.
Маленький неразумный Колька, крепче всех прочих любимый, одним словом поставил на место Петра Ивановича, одним словом выразил тайную мысль семьи.
Он чужой.
Чужой всем, чужой в своем доме. Только теперь Сторожев осознал ясно и точно — он ведь действительно не нужен семье: давно отошел он от хозяйства, давно без него вершил Андриан с сыновьями все дела по хозяйству, без него и не хуже, чем с ним.
Вот, например, с этой телкой. Сторожев вспомнил, как весной старший сын Иван вместе с Андрианом нашли в соседнем селе дешевую телку и вздумали ее купить. Петр Иванович нашумел и уехал, обругав всех молокососами, а телку покупать не велел. Но ее все-таки купили и сделали умно, что и говорить, умно сделали! Дали за нее ерунду: десять пудов соломы, летом телка гуляла в стаде, а сейчас, перед осенью, с большой прибылью уйдет на мясо.
Сторожев понял, что за годы мятежа, боев и скитаний он потерял хозяйское чутье. Тот самый стержень, вокруг которого вращалась вся его жизнь, как колесо на оси, оказался сломанным.
Пусти колесо свободно, оно сначала по инерции пойдет прямо, потом, потеряв постоянную опору, начнет вилять вправо, влево, нелепо подпрыгивая на кочках, и, наконец, упадет где-то на обочине.
И жизнь Петра Ивановича оторвалась от своей оси, от привычного уклада, где все крутилось вокруг новых сотенных в банке, новых десятин земли, новых лошадей, коров, овец, батраков, сыновей; пошла вихлять, подпрыгивать, пока не кончилась вот в этом чужом амбаре, где пахнет гнилым хлебом и мышиным пометом.
На улице смеркалось. В селе шуршали разговоры, в тихих огородах мелькали пары…
А он лежал на скамье вниз лицом и все думал, и думы шли вразброд.
Поднимались злобные чувства к сыновьям, забывшим отца, к Андриану, завладевшему хозяйством, но рассудок подсказывал: не он ли забыл детей, уйдя к Антонову, не он ли посадил на хозяйство Андриана?
То горечь затопляла сердце, потому что умрет он, не передав никому злобы и ненависти к людям с красными звездами на фуражках; то опять ненависть овладевала им, сладострастные мечты о мести за отнятую землю, за отнятую власть. И тогда он сожалел, что сдался, придумывал способы, чтобы уйти куда-то, снова стрелять и поджигать… То приходило безразличие ко всему, что будет.
Его думы прервали. Рука легла на плечо, и кто-то сказал:
— Вставай!
2
Он очнулся. По стенам амбара прыгали длинные тени; Пётр Иванович увидел брата. Рядом с ним стоял высокий, белокурый, незнакомый Сторожеву человек в кожаной тужурке.
«Допрос», — мелькнуло в голове, и стало сразу легко. Близился конец — роковой и неизбежный.
Сергей Иванович и белокурый сели.
— Так вот, — сказал Сергей Иванович, — будем говорить откровенно. Не надо скрывать и путать. Ты умный человек, а у нас много дел.
— Скрывать мне нечего, — Сторожев зевнул. — Что смогу, то скажу, чего не знаю, не требуй. О товарищах говорить не буду.
— Так… Ну, поговорим о вас, — согласился белокурый. — Любопытно: почему вы сдались на сутки позже срока?
— Я не сдавался, — отрезал Сторожев.
— Не сдавался? — переспросил Сергей Иванович.
— Нет, Сергей. Сдаются в бою, если ждут милости. А ты вот хотя и брат мне, а мне и в голову не пришло просить тебя пощадить, помиловать.
— Это было бы напрасно, — холодно заметил Сергей Иванович.
— Я знал.
— Зачем же ты шел сюда?
— Умереть пришел я, — выдавил Сторожев угрюмо. — Умереть в родных краях. Не хотел подыхать собачьей смертью.
Сергей Иванович пробежал глазами бумагу, которая лежала перед ним.
— Скажи, не ты ли участвовал в деле под Сампуром, когда пустили под насыпь поезд? Точно скажу — полтора месяца назад.
— Это я сделал.
— Один?
— Один, — голос Сторожева звучал глухо. — Один.
— Знали ли вы, — перебивая Сергея Ивановича, спросил белокурый, — что поезд шел с хлебом в Москву для голодающих рабочих, для их детей?
— Не знал. — И злобно добавил: — Знал бы, еще десяток поездов спустил.
Белокурый вздрогнул от такого неожиданно откровенного признания.
— Это хорошо, что вы говорите правду. Еще один вопрос: не вы ли ворвались в июле в село? Тогда здесь спалили две риги, ранили трех женщин и убили двух детей?
Сторожев побелел и сжался в комок.
— Врешь ты! — закричал он. — Брешешь, совесть мою хочешь очернить перед смертью!
Сергей Иванович вынул из кучи бумаг лист, исписанный ломаным, скачущим почерком, и передал брату. При копотном мерцании фонаря тот прочитал протокол допроса Матрены Савиной. Она рассказывала, как умерли раненные в ту памятную ночь осколками гранат ее дочь и сын. Им вместе было пятнадцать лет.
— Ну?
— Я-я н-не хотел, — пробормотал, заикаясь, Сторожев. — Я шел к Кольке. Сын у меня умирал…
— Андрея Андреевича ты убил?
— Я.
— За что?
Сторожев молчал.
— Федора ты убил?
— Я.
— За что?
— Не скажу.
— Напрасно. Разве ты не понимаешь, Петр, твое дело пошло прахом. От вас отреклись даже те, кто помогал вам. У вас, я говорю о кулаках, нет союзников в стране. Вы в полном одиночестве и обречены.
— Все равно.
— Если тебе все равно, что же ты молчишь и зачем ты скрытничаешь?
И тут Сторожев вспомнил Пантелея Лукича, его тайные надежды. Он сухо засмеялся.
— Трудно вам будет вывести наше племя, Сергей. Цепкое оно. Я умру, такие, как я, останутся. Только теперь молчат они.
— Ты еще, значит, надеешься? Ты еще, значит, чего-то ждешь? Зря, Петр! Разве ты не видел, что делается в селе?
Сергей Иванович говорил о народе, который дорвался до работы и который хочет одного — мира и мирной жизни. Он говорил о море слез и о проклятиях — ими осыпают Петра Ивановича и его друзей сироты и вдовы; о батраках и бедняках, только теперь увидавших свет; говорил горячо, словно хотел, чтобы его слышали те, кто еще бродит по лощинам и кустам. Казалось, он забыл, что его слушают лишь трое: Сторожев, бывший сторожевский батрак Лешка и белокурый человек из Москвы.
Сторожев сидел, опустив голову, и думал: «Это говорит брат, — одна мать родила нас, одна кровь течет в наших жилах…»
— Помнишь, я сказал тебе как-то, Петр; сломай себя, или мы будем ломать вас. Вот мы встретились — и ты сломлен…
— Короче говоря, — перебил его белокурый, обращаясь к Сторожеву, — в России остался последний класс эксплуататоров, вы принадлежите к нему. Вы умрете завтра, а ваш класс ненадолго переживет вас.
Сторожев поднялся. Его руки дрожали, он наклонился к брату и обдал его прерывистым, горячим дыханием.
— Ну, так ладно! Я скажу, за что убил Андрея Козла. Он поставил ногу на мои межи! Земля моя. Зачем у меня отняли ее? Так пускай же гниет там! Уходите, я все сказал. — Он схватился за грудь и долго надрывно кашлял. Потом, обессиленный, сел.
Лампа в фонаре чадила, на полу лежал квадратный кусок желтого света. За дверью амбара спало село.
Сергей Иванович медленно собирал бумаги, совал их в портфель дрожащими руками. Как-никак он брата приговаривал к смерти; одна мать родила их, одним молоком кормила их. Он поправил съехавшую на затылок шляпу, сунул трубку в карман, затем снова вынул и попытался раскурить ее, переложил портфель на другой угол стола.
— Тебе лучше было бы застрелиться самому, — сказал он глухо. — Я бы застрелился, я бы не пошел с такими мыслями к врагу. Зачем ты пришел?
Сторожев поднял на него мутный взгляд и удивился тому, что они еще здесь и говорят с ним.
— Ну, что вам надо? — устало и безразлично ответил он. — Я хочу одного — смерти! Понимаете ли вы меня? Смерти! — дико закричал он.
Такого пленника белокурый москвич встречал впервые. Он видел, как иные в трясучем страхе ползали и пытались целовать руки, вымаливая жизнь; как другие равнодушно, усталые и подавленные, становились под пули; третьи просто и искренне раскаивались в совершенных преступлениях.
Но этот… этот не похож на них!
«Зверь, — думалось белокурому. — Ясно: зверь и страшный враг. Или, может быть, рехнувшийся человек?»
— Ну, а если вас все же помилуют? — спросил он. — Ведь нам не надо вашей крови, мы не мстим. Если вам дадут право жить, что бы вы стали делать?
«И в самом деле, — подумал Сторожев, — если бы завтра меня выпустили и сказали: иди работай, то что тогда? Как жить?»
Вопрос этот был совсем новым для Сторожева, и ответа на него он найти не мог. Как жить в кругу людей, половина которых ненавидит его, а половина боится и сторонится? Как жить, подавив все надежды, сделаться первым из первых, владеть только тем, что есть, забыть слова «моя земля», «мой хутор», «моя власть»?.. Уйти за тысячу верст, скрыться из родных мест? Но ведь и там нащупают его стальные холодные глаза, как у брата, пальцем укажут на него: берегись, он убивал и жег нас!
Сторожев молчал.
Сергей Иванович и белокурый стояли, ожидая ответа.
На колокольне пробило десять часов.
Сергей Иванович вынул из портфеля два листа чистой бумаги, карандаш, очистил фитиль в фонаре.
— Мы уходим. Вот бумага, может быть, напишешь нам или семье. Прощай!
— Не усилить ли охрану? — выходя из амбара, шепнул Сергей Иванович белокурому.
— Ничего, — ответил тот. — Ты же сам говорил: лучше Лешки сторожа для него нет.
3
Скрипнула и хлопнула дверь. Уходили последние люди, которое связывали Петра Ивановича с миром и жизнью. Он вскочил с лавки, но тут же безнадежно махнул рукой.
К чему? Что сказать?
На полу около лавки валялась газета, ее уронил Сергей Иванович. Сторожев машинально поднял потрепанный лист, без интереса читал статьи, заметки, телеграммы.
Только в самом конце, в смеси мелочей потусторонней жизни упоминалось о Махно и Петлюре. Эти два имени, особенно имя Махно, были знакомы Сторожеву.
«Живы еще?» — мелькнула в голове усталая мысль.
И как-то сразу Сторожев забыл обо всем. Он выронил из рук газету и долго сидел, не думая ни о чем.
Глава двадцатая
1
Слух его уловил хрустенье за стеной; он тихо подошел к двери. Хруст стал слышнее — Лешка ел яблоки.
Петр Иванович вспомнил, что жена прислала яблоки ему, — Лешка сказал об этом еще по дороге из дому, а яблоки не отдал.
— Дай яблочка! — сказал он через дверь.
— А откуда они у меня? — резко ответил Лешка.
— Сам же сказал: жена мне прислала.
— Эва, хватился! Ребята почти все съели. Пяток остался, так впереди ночь целая. Тебе спать можно, а мне тебя караулить. Спать-то охота, а тут буду хоть яблоки грызть.
— Дай парочку, — попросил Сторожев.
— Парочку дам, — Лешка отпер дверь. — Ну, ешь напоследок, прощайся с яблоней.
Сторожев гневно, с силой хлопнул дверью и выругался. Лешка снова запер дверь.
Вспышка гнева облегчила тяжесть, давившую сердце, и освободила думы Сторожева от безразличья.
— Дай яблоки! — громко крикнул он. — Мои ведь, сволочь!
— Ты не шуми! Твои… Твоих теперь семь часов осталось. Ты бы лучше помолился, чем орать-то.
Лешка снова принялся резать ножом яблоки на ломтики, и снова захрустели на его зубах сочные анисы.
Семь часов… Стало быть, на рассвете его расстреляют. Через семь часов прогрохочут выстрелы и оборвут его жизнь.
Петр Иванович в первый раз по-настоящему, каждой клеткой понял, что через семь часов он исчезнет, умрет.
«Умрет!» — закричали кровь, сердце, разум.
По спине поползли мурашки, колени одеревенели. Страх, мелкий, противный, подступил к горлу, вызывая тошноту.
В боях он боялся, но по-иному, — спасая свою жизнь, крушил десятки чужих жизней. Да и смерть там могла прийти внезапно.
А теперь?
Теперь надо семь часов думать о ней, слышать, как ползет время, потом уйти из амбара, плестись куда-нибудь за село впереди вооруженных людей — врагов, стать против них и ждать мучительно долго, когда построится взвод, слушать команду и только тогда умереть.
2
Нет!
Сторожев, каких-нибудь полчаса назад не знавший, как ему жить, понял, что он ошибался.
Он хочет жить!
Конечно, жить…
Жить!
Жить и бороться — вот чего он хочет! Нет, он просто устал, но он жить хочет и только жить!
Петр Иванович метался по амбару. Он то стоял на одном месте, что-то бессвязно бормоча, то садился и снова вскакивал, бегал от одного угла к другому, подходил к двери — за нею Лешка равнодушно грыз яблоки.
Его яблоки!
И вместе с огромной жаждой жизни поднималась новая волна ненависти в его душе.
«Там, за стеной, — думал Сторожев, — люди. Они отвернулись от меня. Они захватили мои земли, вспахали место, где должна быть моя усадьба, собрали в свои амбары урожай с моих полей… И черт с ними! Найду другую землю!»
«Там, за стеной, семья, которой дела нет до меня, — думал Петр Иванович. — И черт с ней, с семьей! Найду другую!»
«Вожди продались — и тоже черт с ними, найдем других, есть они еще, живы. Живы!» — вдруг вспыхнула потухшая полчаса назад мысль.
Петр Иванович схватил газету и, лихорадочно комкая ее в руках, еще раз перечитал статью о Махно и Петлюре.
«Живы… Есть еще наши люди. Да и здесь остались! Это ничего, что они в другую шкуру нарядились. Это хорошо. Это хитро — так, значит, и надо. Пантелей-то Лукич, стало быть, башка человек! Ну что ж! Значит, надо выждать… „Притихни, — сказал Пантелей. — Притаись. Еще потребуешься!“ Ну да, выждать, ну да, притаиться. Но где? Где спрятаться? Не в буераках же снова ползать голодным волком?»
«В чужие бы земли ушел!» — вспомнился вдруг ему совет Андриана там, на меже.
«Ну да, ну да, в чужие земли уйти! Идти день и ночь, ну да, идти день и ночь, — колотилась мысль. — Проберусь за рубеж, там не пропаду, примут, накормят!.. Вернусь, когда будет можно. И уж тогда-то сведем счеты…»
И снова встали перед ним бредовые картины расправы с врагами, снова ненависть овладела Сторожевым, ненависть и жажда жизни.
3
На колокольне пробило одиннадцать — глухой звон отрезвил Сторожева. До рассвета осталось шесть часов. За эти часы он даже с больной ногой уйдет верст за двадцать и отсидится в дальних глухих кустах, в знакомых ямах, если не под силу будет идти.
И тут он вспомнил, что в Пахотном Углу, в пятнадцати верстах от Двориков, живет Лев — сын учителя Никиты Кагардэ.
«Ему от батьки прощальное слово принесу, — подумал Сторожев, — авось схоронит, спрячет отцова друга…»
Мелькнула мысль о погоне — ну и что же?
«Все равно, — решил он, — если догонят, найдут, так хоть в горячке придет смерть. Все лучше, чем эта томительная, ползущая к утру ночь».
Он быстро собрал и рассовал по карманам пиджака куски хлеба, мяса, потом остановился, погрозил кому-то кулаком и, беззвучно рассмеявшись, дунул в фонарь.
Свет, желтый и блеклый, погас. Сторожев задрожал, но, подавив слабость, вдруг обладавшую им, подошел к двери.
— Леша, фонарь погас. Мне письмо надобно написать жене. Вздуй свет, будь ласков.
И отошел к столу.
Лешка, громыхая задвижкой, открыл дверь. В амбар ворвалась блещущая звездами ночь.
В одной руке Лешка держал яблоко, в другой нож, мокрый от яблочного сока. Он нащупал стол, положил машинально яблоко и финку на угол стола и вынул из кармана спички.
Сторожев протянул из тьмы руку и, когда Лешка, чиркнув спичкой, нагнулся к фонарю, с силой ударил его ножом в спину.
Лешка, глухо замычав, рухнул на пол; с плеча его упала винтовка. Петр Иванович, ляская зубами, поднял ее, сорвал с пояса Лешки патронташ.
И вдруг ему почудилось слабое биение Лешкиного сердца. Он похолодел.
— Добить?
И затаил дыхание.
«Померещилось!» — подумал Сторожев и снова прислушался. Лешкино сердце глухо билось.
Где-то тявкнула собака.
Сторожев вздрогнул, заспешил.
Дрожащими руками он обшарил карманы Лешкиных брюк, вынул документы, спички.
Около двери, на пне, где сидел Лешка, он нашел его шинель, накинул на плечи…
И исчез в ночном мраке.
1934–1957 гг.
Художник Б. Маркевич