Хотелось бы рассказать историю, не омраченную разными бедами и несчастьями, но мы живём в определенную эпоху и видим ее такой, какова она есть.

В советское время репродукторы звали нас в светлое будущее: «Над Москвой весенний ветер веет, с каждым днём всё радостнее жить!»

А дома мама и бабушка, запершись в ванной и открыв кран на полную катушку, рыдали, – ночью был арестован дядя Митя, мамин брат. И у папы на душе тяжелым камнем лежала трагедия, пережитая им в ранней юности и наложившая отпечаток на всю его дальнейшую жизнь… От меня всё это держалось до поры до времени в глубокой тайне.

Но было и другое. Осуществлялись грандиозные стройки, огромная страна делал рывок навстречу прогрессу, навстречу цивилизации, навстречу современности, и главное в людях был энтузиазм и была вера.

Как в нас все это сочеталось? Судьба моего отца – яркий тому пример.

Большинству современников мой отец, писатель Николай Вирта, запомнился как автор главной своей книги – романа «Одиночество». Хотя были люди, которые также ценили его романы «Закономерность» и «Вечерний звон», пьесы «Земля» и «Клевета, или Безумные дни Антона Ивановича», кинофильмы, снятые по его сценариям: «Сталинградская битва» и «Заговор обреченных». Он был свидетелем и участником исторических событий, таких как антоновский мятеж на его родине, Тамбовщине, Гражданской войны, Сталинградской битвы. Он жил на гребне успеха: орден Ленина, четыре Сталинских премии, переиздания, премьеры, материальное благополучие. Но так ли безоблачно было у него на душе? И так ли просто складывались у него отношения с пригревающей его властью?

По прошествии лет у меня возникла настоятельная потребность в этом разобраться, и вот я сижу за письменным столом.

Происхождение моего отца прослеживается в семейных хрониках всего лишь до третьего поколения.

Мой дед со стороны отца, Евгений Степанович Карельский, был потомком переселенцев из Карелии, чем и объясняется его фамилия, которым за какие-то заслуги императрица Екатерина II пожаловала земельные наделы в центральной плодородной части России. Давно уже за оградой старого погоста, заросшего сиренью, сровнялась с землей его могила. Развалилась церковь, где он служил, от варварского обращения и старости.

Евгений Карельский окончил духовную семинарию в Тамбове и, покружив несколько лет по губернии в поисках подходящего прихода, осел окончательно в селе Большая Лазовка. Было это примерно в 1911 году. По мнению моего отца, это, не самое завидное место службы, было выбрано о. Евгением по двум причинам – быть подальше от церковного начальства, с которым у него были постоянные противоречия, а заодно и от грозного родителя. Свои обязанности он выполнял добросовестно, однако особым религиозным фанатизмом не отличался. Достаточно сказать, что собственных детей о. Евгений не принуждал к соблюдению поста или регулярному посещению церкви.

Побывав уже взрослой в тех краях, где он когда-то служил, я улавливала в воспоминаниях старых крестьян почтительное преклонение перед его трагическим образом.

По всей видимости, людей привлекали в нем его отзывчивость к человеческим невзгодам, искренность, теплота и какая-то природная мягкость в обращении. Он был истинным пастырем своих прихожан, и нередко видели батюшку, который, присев на первое попавшееся бревно и не спуская с лица собеседника своих внимательных глаз, терпеливо выслушивал его, стараясь вникнуть в суть очередной крестьянской драмы, понять его заботы и беды.

По свидетельству моего отца, он был весьма серьезно занят изучением трудов по истории религии, философии и постоянно пополнял свою и без того обширную библиотеку.

В новом добротном, только что отстроенном доме у деда собирались просвещенные люди со всей округи: учителя, политические ссыльные, кое-кто из прихожан. Долго спорили, расходились за полночь: время было тревожное, надвигалась революция.

Дед, как считал мой отец, по своим политическим убеждениям, скорее всего, относился к кадетствующим эсерам. Будущее устройство России представлялось ему в виде резко ограниченной монархии с представительством из «образованных классов» и с непременным участием в управлении государством депутатов из крестьянской среды.

Октябрьскую революцию о. Евгений, известный своими либеральными воззрениями и независимым нравом, принять не мог, и оказался, если применить современную терминологию, в молчаливой оппозиции.

В лесных массивах Тамбовщины, начиная с 1918 года, стали собираться разрозненные остатки белогвардейских соединений, откатившиеся сюда с юга, дезертиры и дружины крестьян, восставших против большевистского деспотизма. Во главе движения встал Александр Антонов, бывший эсер-террорист, отбывавший бессрочную каторгу за налеты и «эксы» и освобожденный в феврале 1917 года.

О. Евгений сочувственно относился к восставшим крестьянам и самому их лидеру Александру Антонову, видимо, с этим движением связывая свои надежды на будущее. Село Большая Лазовка, ставшее прообразом села Дворики во многих произведениях моего отца, находилось едва ли не в центре ожесточенных боев восставших и регулярной армии под командованием Тухачевского.

Документы, опубликованные в последнее время, проливают свет на то, к каким жестоким мерам прибегало командование Красной Армии для подавления восстания и устрашения местных жителей. На борьбу с «мятежниками» было брошено огромное количество бронетехники, бронепоезда, авиация и сорокатысячная регулярная армия. (Использованы документы из тома «Крестьянское восстание в Тамбовской губернии в 1919–1921 гг. «Антоновщина», Тамбов, 1994 г.) Появился приказ полномочной комиссии ВЦИК № 116 о взятии в селах «настроенных особенно бандитски» заложников с последующим обязательным их расстрелом перед жителями села, согнанными на сход, если они не выдадут антоновцев. «Настоящее полномочная комиссия ВЦИК приказывает принять к неуклонному исполнению». И подписи: Антонов-Овсеенко, Тухачевский.

Во время одного налета красных на село дед был захвачен в заложники и на глазах односельчан и семьи расстрелян в упор. Мою бабку, попадью, с тремя малолетними детьми и сыном Коленькой, которому было четырнадцать лет, приволокли на площадь и поставили впереди толпы. Таким образом, мой отец стал непосредственным свидетелем этой бесчеловечной расправы.

В том же сборнике документов приводится длинный список произведенных расстрелов заложников, относящихся к тому времени. Среди прочего находим следующие строки: «Политсводка у. политкомиссии 2-го боевого участка о состоянии борьбы с повстанцами. Ст. Сампур, 12 июля 1921 г. Больше-Лазовский район.

5/7 при проведении приказа № 171 в селе Большая Лазовка расстреляно 5 заложников, в том числе священник Карельский. Предуполиткомиссии Смоленский».

До меня дошли сведения, что в селе Большая Лазовка на месте этой публичной и столь бесчеловечной казни жители хотели бы установить памятный камень. Ну что ж, будем надеяться…

О дальнейшем отец рассказывал скупо. Казненных разрешили похоронить за оградой кладбища, но без всяких надгробий и без соблюдения обряда гражданской панихиды или, тем более, церковного отпевания. Поистине большевики той поры совершенно не боялись Бога. Интересно было бы знать – во что верят нынешние наши коммунисты, столь истово осеняющие себя крестным знамением перед телекамерами и чьи доходы измеряются миллионами долларов?

О том, что пережила семья Карельских после всего произошедшего, можно только догадываться. Как моя бабушка, Елизавета Васильевна, вернулась в опустевший дом с тремя дочерьми мал мала меньше, как переступил порог опустевшего жилища мой отец? Тяжкий груз ответственности падал ему на плечи: трое маленьких сестер и мать, которая из волевой и властной женщины сразу превратилась в растерянную и беспомощную вдову «из бывших».

Некоторое время они продолжали жить в своем доме, вплоть до его конфискации. Большой и удобный, он резко выделялся на фоне всеобщей бедности и запустения. Избы, сложенные в основном из самана, под соломенными крышами, к весне прораставшими мхом, быстро оседали, заваливаясь набок, и, если бы не подпорки, грозили рухнуть на землю. Прочные и основательные дома были лишь у немногих зажиточных крестьян, их усадьбы были обнесены высокими заборами и охранялись сторожевыми собаками. Село так и делилось по признаку достатка: Большой Порядок, Нахаловка и Дурачий Конец. «На Дурачьем Конце бедность была извечной. Люди как бы отдались в ее полную власть: ужасная нужда породила в здешних обитателях робость, похожую на тупость, отчего, вернее всего, и родилось название этой вечно униженной и оскорбляемой части села» – так писал позднее Н. Вирта в своей автобиографической повести «Как это было и как это есть».

С грустью должна сказать, что, навещая своего отца в пятидесятые годы, когда тот на какое-то время поселился в своих родных краях, я наблюдала ту же самую картину: избы-развалюхи из самана, крытые соломой. На обед из русской печи вытаскивалась вечная картошка и пареная репа. И в отместку советской власти, ничего не платившей за трудодни, воткнутые в землю вверх корнями саженцы, предназначенные для лесозащитных полос, которые, согласно сталинской воле, должны были появиться по всей стране. В данном случае этот русский бунт был совершенно бессмысленным, и я никогда в такое не поверила бы, если бы не видела это своими собственными глазами.

Когда я узнала до тех пор тщательно хранившуюся в тайне историю моего деда, я как бы новыми глазами взглянула на мою бабушку, попадью Елизавету Васильевну. Хорошо помню ее облик – статная, дородная, с голубыми пронзительными глазами, она происходила из состоятельной купеческой семьи и кроме немалого приданого принесла в дом жизненную энергию, трудолюбие, преданность долгу жены и матери. Евгений Степанович воспитанием детей занимался как-то вскользь, видимо, и это дело предоставив своей жене.

«Моими занятиями вне школы и вне дома отец не интересовался совершенно, не мешал дружить с сельскими ребятами и проводить время, как мне вздумается. Не было случая, чтобы меня не пустили в ночное или на ночевку в поле. Когда приходили сроки уборки подсолнечника, я помогал своим приятелям; уезжали мы в поле недели на полторы», – писал отец о своем детстве.

На даче в Переделкино, где наша семья обитала с 1937 года по 1957 год, мы с отцом заложили и вырастили огромный сад. Саженцы отец привозил из Мичуринска, и так как это были отборные сорта, а уход за ними был грамотным, то с некоторых пор сад из радости становится обузой, потому что одной семье невозможно было употребить все это немыслимое количество ягод, сливы, яблок. Мы все это собирали в корзины, начиная с клубники, потом шла смородина, потом яблоки «Московская грушовка» и посылали в Москву своим близким и не близким знакомым. «Примите, ради Бога, плоды земли. Ведь не пропадать же им. Просто как-то неудобно перед садом!»

Взаимосвязь с природой служила отцу утешением и отрадой до конца его дней. Недаром лучшие страницы его произведений связаны с землей. Образ земли-кормилицы, образ «малой родины» будет впоследствии с большой художественной силой воссоздан в его романах «Одиночество», «Вечерний звон», в его рассказах.

Но вернемся в школьные годы Н. Е. Вирты. Подлинной его страстью с тех пор, как он научился читать, были книги. Благо батюшка Евгений Карельский пополнял свою библиотеку книгами светского содержания. В своей сельской глуши в те годы он выписывал журналы «Нива», «Огонек», «Мир приключений», «Вокруг света». Собирал русскую и зарубежную классику. Естественно, маленький Коля, как любознательный подросток, проглатывал все подряд. Все доступные в переводах (мой отец, к сожалению, не знал иностранных языков) произведения Джека Лондона, Жюля Верна, Майн Рида, Брета Гарта поглощались подростком за один присест. Жгучий интерес к российской истории пробудили в нем книги полулегального издания «Донская речь». Скорее всего отец не получил какого-то систематического образования, но что было видно любому непредвзятому человеку при общении с ним, так это его удивительная осведомленность в области истории, религии, политики и прочих общественных наук.

Школьная учительница Ольга Михайловна, не раз упомянутая под своим истинным именем в произведениях отца, завершала неформальную часть его образования. Из ее уст он узнал о многих вещах – о классовом расслоении крестьянства, о положении его беднейших слоев. Прототипы будущих произведений писателя были тут же, рядом, – Андрей Андреевич, по прозвищу Козёл, не вылезавший из нужды, безлошадный, перебивавшийся на обрезках пахоты бедняк, и Сторожев, крепкий хозяин, которого, казалось, никому не под силу было свалить, оторвать от собственности. Но все получилось по-другому.

Отрочество отца было грубо прервано. Личная трагедия семьи, потеря отца, совпала с разгромом антоновского мятежа, произведенного армиями печально прославившихся на этом поприще Тухачевского и Антонова-Овсеенко (какое символическое совпадение фамилий!). После этого на Тамбовщине окончательно установилась советская власть. Отец некоторое время работал пастухом, потом писарем в сельском Совете, однако вскоре дом деда со всем хозяйством был конфискован, и моей бабушке с детьми ничего не оставалось, как податься в Тамбов. Там она за-ради Бога ютилась у каких-то родственников, до дна испив чашу лишений, выпадающих на долю беженцев, каковыми они в то время и были, если только не отнести их к погорельцам или пострадавшим от стихийного бедствия. Трудно вообразить себе, на какие средства они существовали. Отец вспоминал, что он подрабатывал, где только мог, но все же посещал школу. В Тамбове сохранилась памятная доска: «В этом здании учился писатель Вирта (Карельский) Николай Евгеньевич (1906–1976 гг.)»

Писать Николай Вирта начал рано. Первые его литературные опыты, рассказы, были опубликованы в 1923 году в газете «Тамбовская правда», где он работал некоторое время репортером. Его заметили, поддержали, советовали писать обо всем, чему он был свидетелем в своем родном краю. Однако оставаться на Тамбовщине ему, сыну расстрелянного красными священника, по всей видимости, становилось опасно. Его судьба могла сложиться самым трагическим образом, – в неразберихе Гражданской войны все же было широко известно в тех краях, что о. Евгений Карельский пострадал, как пособник мятежника Антонова.

И начались скитания Николая Евгеньевича Карельского, как тогда он официально назывался, по России. Он менял псевдонимы, профессии, переезжал из города в город: Саратов, Кострома, Махачкала. В Костроме, в редакции местной газеты он встретил мою маму, – после окончания гимназии она пришла туда в поисках какой-нибудь работы. Это была любовь с первого взгляда, и молодые люди вскоре обвенчались.

Отец сотрудничал в местных многотиражках, журналах. Когда они с мамой в поисках заработков очутились в Махачкале, отец организовал Театр Рабочей Молодежи и был по совместительству актером, режиссером и автором реприз. Актерские склонности были в нем очень сильны. У нас дома всегда был театр одного актера. Особенно любил отец изображать царя-батюшку, императора Всея Руси, и все знакомые с удовольствием ему подыгрывали. Так драматурга Константина Финна, ближайшего своего друга, он назначал первым советником, Юзю Гринберга, как критика, делал главным казначеем, а поэта Володю Курочкина превращал в шута. Иногда целый вечер в нашем доме в Лаврушинском шел этот импровизированный спектакль, и при этом все жутко веселились. Ну, а уж если роль шута отец брал на себя, тут он вытворял такое, что все просто сползали на пол со стульев от смеха. Впрочем, нередко бывало и так, что среди всеобщего веселья и застолья, а мои родители отличались хлебосольством неиссякаемым, отец вдруг замыкался в себе и, к величайшему смущению моей мамы, удалялся к себе в кабинет.

В 1931 году, имея на руках семимесячного ребенка, т. е. меня, с бабушкой Татьяной Никаноровной, матерью моей матери, и кое-каким скарбом мои родители переезжают в Москву. Отец в Москве перебивается журналистскими заработками, печатает приключенческие романы с продолжением, рассказы. Но отсветы пережитого, громовые раскаты тех страшных времен Гражданской войны не утихают в его сознании, не дают покоя. Он сел за книгу. Писал одержимо, ночами, на кухнях снимаемых квартир при свете керосиновой лампы. Я помню одну из таких коммуналок в Кунцеве, где мы тогда ютились. В особенности не забыть мне запаха не то керосинок, не то примуса, и ощущение шершавости от дощатого, не гладко оструганного пола. Кормилицей семьи была тогда мама, она работала редактором в одной заводской газете.

Но вот роман «Одиночество» закончен. В нем нашла отражение одна из трагических страниц истории Гражданской войны – история крестьянских волнений на Тамбовщине в 1918–1922 годах. Непримиримая ненависть к большевикам согнанного со своей земли Петра Ивановича Сторожева, жаркая любовь батрака Лёшки и дочери крепкого хозяина-середняка Наташи Баевой, неудержимая ярость в борьбе с красными Александра Антонова, провозгласившего себя защитником крестьян, и простодушная вера в него обездоленного народа… Все это в органическом сплаве составляет основное содержание романа. Начинается он с описания Тамбова в преддверии Гражданской войны:

«…Холод, мерзость, трусливый шепоток – губернский город Тамбов. Март восемнадцатого года… <…> Непогода и страх загнали обывателей в дома. На тяжелые щеколды заперли люди двери, дубовыми ставнями закрыли окна».

Однако никакие запоры не могли спасти обывателя от надвигающейся бури. Мятеж, как пламя пожара, распространился по всей Тамбовской губернии и перекинулся на сопредельные с ней регионы. В романе даётся картина разрухи, обнищания, голода, которые обрушились на Тамбовщину в результате революции и Гражданской войны. И хотя это произведение и писалось по законам советского времени, оно далеко выходит за рамки идеологических канонов той поры: и в обрисовке объективных обстоятельств противостояния восставшего народа и всей мощи государственной машины подавления, а также в изображении злейших врагов коммунистов, какими были Сторожев и Антонов. Как писал впоследствии маршал М. Н. Тухачевский: «Крестьяне доброжелательно относились к партизанам. Однако по отношению к красноармейцам проявляли поголовную ненависть и открытую вражду… Мы вели войну не против бандитизма, а против народа». («Холокост российского крестьянства, или Правда о народном восстании 1918–1921 гг.», информационный портал «Пенза—онлайн», .) Такое запоздалое прозрение посетило маршала Тухачевского накануне собственной гибели.

В начале 1935 года никому не ведомый автор Николай Вирта, взявший себе этот псевдоним, как основную фамилию, переступил порог журнала «Знамя», где главным редактором был Всеволод Вишневский, и вручил ему рукопись романа «Одиночество».

Много позднее отец писал в дневнике, что тогда он главным образом надеялся на чудо. И оно произошло.

Всеволод Вишневский первым прочитал роман и сразу оценил новое сильное дарование, появившееся на литературном горизонте. Он одобрил роман, в котором автор с подлинной страстью сказал слово правды о страданиях и надеждах русского крестьянства, о трагедии Гражданской войны. Все это требовало от писателя, помимо глубинного понимания изображенных в романе событий, еще и большого гражданского мужества.

Роман «Одиночество» вышел в № 10 журнала «Знамя» за 1935 год. Уже на следующий год он публикуется отдельной книжкой в серии «Роман-газета». Вот она у меня в руках, я держу ее перед собой. Собственно, это небольшая тетрадка в мягкой, пожелтевшей от времени бумажной обложке с портретом автора.

Роман был сразу замечен критикой и читателями, оценившими точность психологического анализа, достоверность и остроту изображаемых событий, документальную правдивость романа. Но праздновать победу было явно преждевременно. Отношение к роману Николая Вирты, в особенности в официальных кругах Союза писателей, было далеко не однозначным. В образе главного героя романа Петра Сторожева, подлинного хозяина земли, в буквальном смысле слова политой его потом и кровью, возделанной его руками и не желавшего с ней расставаться, многие усмотрели апологетику кулачества, или, иначе говоря, моральную поддержку враждебной идеологии. Одному маститому критику, В. Ермилову, исправно выполнявшему любые заказы литературных властей, было поручено написать разгромную рецензию, целый «подвал» для «Правды». Такая публикация означала бы если не физическую расправу с автором романа, то уж наверняка загубленную литературную судьбу. Но тут случилось невероятное событие, о котором часто рассказывал Н. Вирта.

Его вызвал Мехлис, в то время главный редактор «Правды». Найти отца было не так просто, – ведь мы ютились на окраине Москвы, в Кунцеве, квартира была без всяких удобств и уж тем более без телефона. Однако нас разыскали. Это было сильной стороной тогдашнего режима: если надо – достанут из-под земли. Перед семьей встал вопрос – в чем идти к высокому начальству. Благо, как я понимаю, была летняя пора, и рубашка с брюками нашлись. Но вот как быть с обувью? Пришлось белые парусиновые полуботинки посильнее начистить зубным порошком, имевшим обыкновение распространять вокруг себя белое облако при энергичных движениях, и в них шагать по вызову. Когда отца ввели в кабинет великого партийного босса, Мехлис сидел за столом и что-то читал, по обыкновению тех времен, не сразу подняв на вошедшего свой начальственный взор. Когда же он его поднял, переждав несколько мучительных для посетителя мгновений, он с неподдельным изумлением окинул тощую фигуру отца и грозно воскликнул:

– Зачем пожаловал? Мы вызывали не тебя, а твоего родителя!

Уразумев, что стоящий перед ним в начищенных зубным порошком полуботинках молодой человек и есть автор нашумевшего романа, Мехлис взялся за телефон.

– Товарищ Сталин! – сказал он в трубку. – Вы-то думали, что «Одиночество» написал старый эсер. Ха-ха-ха, автор, оказывается, просто юнец!

Разговор этот, нигде не зафиксированный, кроме как в памяти нашей семьи, решил судьбу отца. Оказалось, что Сталин прочитал роман. Пристрастие вождя к чтению литературных произведений – общеизвестный факт. Поразительно, однако, то, что, как выяснилось впоследствии, он запоминал текст целыми кусками и при личной встрече с отцом процитировал дословно особенно поразившее его место из романа. Парадоксально, что вождю понравилось именно то, что могло послужить главным обвинением против начинающего писателя, а именно – образ сильного, восставшего против советской власти «кулака», который остался несломленным до конца. Сталин высказался в том духе, что нам, мол, еще предстоит жестокая борьба с контрреволюционными элементами, с такими не разоружившимися врагами, как Сторожев. Вместе с тем Сталин обращался к писателю с вопросом: почему автор «Одиночества» не отразил в своем романе тот отпор, который был дан мятежникам как со стороны государства, так и снизу, со стороны народа?! И предлагал как следует подумать об этом.

Действительно, в первоначальном варианте романа история подавления и разгрома антоновского мятежа остаются как бы за кадром, эту историю, страница за страницей, Николаю Вирте еще только предстояло вписывать во все последующие переиздания романа.

Вся дальнейшая жизнь моего отца, по моему представлению, происходила в расщепке между двумя этими репликами высочайшего цензора: первой – одобрительной и второй – предостерегающей. Можно лишь догадываться, какие картины вставали перед внутренним взором отца, когда он воображал себе мимику вождя и рокот вкрадчивого голоса:

– Как же это вы погрешили против истины, товарищ Вирта, и не описали в своем романе победоносное шествие советской власти?!

Никакие компромиссы здесь были невозможны. Надо было сделать свой выбор. Отец выбрал путь славы и успеха.

Итак, через год после журнальной публикации «Одиночество» выходит отдельной книгой в серии «Роман-газета». По совету Всеволода Вишневского отец подвергает роман существенной правке. Он вносит значительные изменения в композиционную и психологическую структуру романа, в характеристики персонажей. Разрабатываются более подробные мотивировки поступков и умонастроений центральных героев романа: Петра Ивановича Сторожева, его брата, революционного матроса Сергея, Лёшки, Андрея Андреевича «Козла». Основное направление авторской редактуры, проведенной над стилем романа, состоит в обогащении речевых характеристик персонажей, освобождении от беллетристических штампов, типа «лицо, изборожденное морщинами», «жестокие страдания» и прочее. Произведение обретает сюжетную и стилевую завершенность и в этом виде представляет собой наиболее полное воплощение авторского замысла.

Можно сказать, что роман «Одиночество» имел счастливую судьбу. При жизни Н. Вирты он издавался множество раз, был переведен едва ли не на все европейские языки, издан в Америке, в Японии. Практически в каждой крупной библиотеке мировых столиц можно найти в переводе на соответствующий язык том «Одиночества». В дальнейшем по роману была создана опера «В бурю», на Одесской студии снят двухсерийный фильм с одноименным названием. Однако сама история создания «Одиночества» была так же непроста, как и судьба его автора.

В результате многочисленных доработок роман приобрел другую структуру, сильно увеличился в объеме. Если первые его издания не превышали 7 печатных листов, то последнее прижизненное, завизированное автором издание подходило к 22-м. Можно по-разному относиться к такого рода капитальной переработке художественного произведения. Вопрос заключается только в том, насколько искренним было намерение автора переосмыслить первоначальную версию романа и в какой мере это было навязано ему внешними обстоятельствами. Возможно, следует признать, что окончательный вариант «Одиночества» приобретает большую масштабность, ближе подходит к исторической реальности в обрисовке обстоятельств Гражданской войны. В нем автор дает освещение всему происходящему как бы с обеих сторон, так как несомненно, что в событиях на Тамбовщине было два аспекта – восстание и его подавление.

В конце жизни Н. Вирты я вела от его имени переписку с американским словарем «Who is who» (1975 г.). Надо было указать наиболее значительные, с точки зрения самого автора, произведения для включения в библиографию, а также отметить издания, текст которых мог бы служить эталоном. В последнем письме, которое я получила от отца из Тамбова, где он тогда лежал в больнице, его рукой написано распоряжение: «Таня, я хотел бы опереться в ответном письме «Кто есть кто» на: «Вечерний звон», «Одиночество», «Закономерность», «Катастрофу»».

Но главной мечтой Н. Вирты, которой он делился со мной незадолго до смерти, было опубликование «Одиночества» в первоначальном виде, в том виде, в каком этот роман был напечатан в «Роман-газете» за 1936 год. Это было как бы духовным завещанием моего отца, но я не знаю, удастся ли мне когда-нибудь его выполнить…

В 1937 году в жизни начинающего писателя происходит еще одно значительное событие. Николая Вирту приглашает к себе В. И. Немирович-Данченко и предлагает написать пьесу для МХАТа по роману «Одиночество». Можно себе вообразить волнение молодого автора, когда в назначенный час он предстал перед великим преобразователем театра. В тот вечер они долго сидели в кабинете Владимира Ивановича, разговаривали, размышляли о том, что же главным образом хотел показать Николай Вирта в своем произведении. Отец запишет потом в своем дневнике:

«Я хотел показать мир деревни в драматический момент крушения старых устоев, я хотел показать человеческие страсти, которые кипят на селе вокруг земли…

– Ну, вот и найдено название, – заметил Немирович-Данченко, – совершенно ясно: «Земля»».

Так родилось название будущей пьесы.

Отец с энтузиазмом взялся за работу. В его дневниковых записях есть признание о том, что писать свой первый роман он сел под впечатлением постановки во МХАТе, которую они с мамой смотрели после переезда в Москву. В результате невероятных усилий были получены билеты на спектакль «У врат царства», главную роль в этой пьесе играл Качалов. «Спектакль произвел на меня потрясающее впечатление. Трудно передать словами душевный сдвиг, совершившийся во мне» – так пишет отец в дневнике. Импульс был столь велик, что заставил его взяться за перо. И вот теперь – пьеса. Работа над ней идет нервно, привлекаются опытные драматурги – А. Файко, О. Леонидов, и, наконец, пьеса принимается театром. В. И. Немирович-Данченко сам ставит спектакль и занимает в нем плеяду блестящих актеров. Главного героя, Сторожева, играет Хмелёв, красавица Андровская – Наташу, Грибов создает яркий образ хитроватого, смекалистого крестьянина-середняка Фрола Баева, отца Наташи, неподражаемый Топорков выступает в роли Антонова.

5 ноября 1937 года состоялась премьера, приуроченная к очередному юбилею Великой Октябрьской революции.

Действие развивалось в стремительном темпе: крестьянские сходки, пьяные загулы в штабе Антонова, любовные сцены и, наконец, одинокие скитания Сторожева, – и вот уже он, то ли убив, то ли ранив Лёшку, как волк, скрывается в ночи. Концовка спектакля по тем временам была нетривиальная: выходило, что классовый враг, избежав заслуженной кары, уходит от возмездия. Впечатление было буквально ошеломляющим. Зрительный зал на несколько мгновений замирал в настороженной тишине, и только потом были аплодисменты, вызовы на сцену автора пьесы, постановщика, режиссера и, конечно, актеров. Словом, успех!

Постановка пьесы «Земля» во МХАТе, несомненно, вписала яркую страницу в историю театра. Спектакль долгие годы входил в репертуар театра и пользовался неизменным успехом у зрителей. Афиша спектакля по сию пору украшает фойе на Тверском бульваре. Рецензии посыпались со всех сторон. «Этот образ (Сторожева. – Т. В.) – то принципиально новое, что внес Вирта в художественную советскую литературу… Вирта сумел создать полноценный образ нашего классового врага, не поступившись ни граном правдивости и житейской убедительности», – писал известный критик А. Тарасенков («Статьи о литературе». М., Худ. лит., 1958 г.). Другие критики ставили пьесу «Земля» в один ряд с классикой советской драматургии, произведениями К. Тренева, Н. Погодина, А. Корнейчука, Вс. Иванова (Я. Варшавский. «Новое и старое в Художественном театре», журнал «Театр». 1937 г., № 9). Восторженные отзывы в прессе вызывала игра актеров, создавших на подмостках театра незабываемые крестьянские типажи, словно бы перенесенные сюда прямо с деревенской завалинки.

Отец неоднократно признавался, что некоторые персонажи его произведений взяты им непосредственно из жизни и нередко с сохранением подлинных фамилий. Однажды судьба свела его с Петром Ивановичем Сторожевым. Вот как это было.

Творческая бригада МХАТа в составе автора пьесы Николая Вирты с его женой, помощника режиссера Н. М. Горчакова, помощника художника и администратора была командирована на Тамбовщину для сбора материала, необходимого для воссоздания на сцене деревенской среды. Их интересовало буквально все – местный фольклор, бытовые детали, пейзаж, дома и, конечно же, люди. Известно, что достоверность во всем, вплоть до мельчайших примет окружающей обстановки, была краеугольным камнем новаторского метода МХАТа. Сохранился рукописный рассказ Н. Вирты об этой поездке, которая сама по себе была весьма примечательной. От Тамбова творческая бригада тряслась в полуторке и пока доехала до села Большая Лазовка, названного в пьесе Двориками, отбила себе все бока. Маме уступили место в кабине водителя, мужчины ехали в кузове. Особенно страдал при этом Николай Михайлович Горчаков, облачившийся в экспедицию в элегантное городское пальто, никак не приспособленное для сидения в кузове сомнительной чистоты грузовика. Ночевка в каком-то селе по пути, отсутствие нормальной еды, после того, как домашние припасы были очень скоро уничтожены, – словом, бригада МХАТа сполна насладилась «местным колоритом». Наконец, они достигли цели своей поездки и, к удивлению своему, обнаружили, что при въезде в село их встречает вооруженный верховой в милицейской форме. Им оказался начальник районного отдела НКВД.

– Товарищ писатель, тут вас Сторожев видеть добивается!

Отец был совершенно сражен.

– Как Сторожев? Ведь он где-то срок отбывал?

– Правильно, отбывал, а теперь вышел и работает вольнонаемным на конном заводе на севере губернии, и вот приехал сюда по делам.

В реальной жизни Сторожев не был столь зловещей фигурой, какой он предстает перед нами в романе.

– Так можно, он к вам зайдет?

И, к невероятному изумлению членов творческой бригады, главный герой пьесы «Земля» и романа «Одиночество» воочию предстал перед ними. Огромный, в каких-то немыслимых штанах и в рубахе, он ввалился в избу, где расположилась на постой бригада МХАТа, и, окинув собравшихся сумрачным взглядом исподлобья, сейчас же выделил отца – они были соседями, и Сторожев помнил его мальчишкой.

«Все это произошло через шестнадцать лет после того, как я видел Сторожева в селе. Но в те годы не было писателя Вирты, а был пятнадцатилетний парнишка, сын сельского священника, и звали его Коля Карельский» – это запись из дневника. Сторожев спросил отца:

– Ну что, писателем заделался? В Москву подался?

Получив на все эти вопросы утвердительные ответы, Сторожев подвел итог беседы:

– Удостовериться хотел! – И добавил важно: – А роман твой я прочитал, ты там, в общем и целом, правильно всё описал.

На расспросы о своей собственной судьбе Петр Иванович отвечал уклончиво. Как уцелел он в бойне Гражданской войны, где отбывал наказание, – распространяться об этом не стал. Одним махом выпил стопку водки, от закуски отказался, мол, непривычные мы. Не обошлось и без просьбы, – мол-де подкинь немного денег, нужда одна есть! Получив желаемое, Сторожев попрощался и ушел. Н. Вирта, по своему журналистскому обыкновению, прежде всего воспользовался своим неразлучным фотоаппаратом «Лейка» и успел сфотографировать Сторожева, – по этому снимку потом гримировался Хмелёв.

Вскоре после столь невероятной, неожиданной встречи в декабре 1937 года до отца доходит трагическая весть о том, что решением тройки УНКВД Сторожев П. И. приговорён к высшей мере наказания и расстрелян.

Узнаваемые персонажи литературных произведений нередко доставляют авторам множество неприятностей.

С прототипами отца дело обстояло не лучше. Для обострения ситуации Н. Вирта в романе, как и в пьесе, развел братьев Бетиных, Листрата и Лёшку, по разные стороны баррикад, – поначалу один из них был антоновцем. И вот, когда роман «Одиночество» дошел до их родных мест, районное начальство, будучи убежденным в том, что написанное пером не вырубишь топором, исключило «бывшего мятежника» из колхоза. По тем временам такое отлучение означало полнейшее бесправие. Отцу пришлось рассылать множество бумаг в разные инстанции, в которых он убедительно просил не смешивать литературный вымысел с реальностью и, в конце концов, добился того, что пострадавший был принят обратно в колхоз и восстановлен в правах лояльного члена общества.

Между тем в судьбе моих родителей происходили перемены, больше похожие на волшебный сон, чем на действительность. Из подслеповатой комнатушки с окнами, глядящими на тротуар, на окраине Москвы они переехали в квартиру в Лаврушинском переулке, где только что был выстроен один из первых домов писателей. Окнами она выходила на кремлевские звезды и церковь в Кадашах. В 1937 году отец получил дачу в Переделкино по нынешней улице Серафимовича 19, нижняя половина дачи принадлежала нам, верхняя – Леониду Соболеву и его супруге Ольге Иоанновне. Соболевы появлялись на даче лишь изредка. А наша семья поселилась на даче основательно. Вначале у нас был огромный участок в два с половиной гектара, частично занятый лесом, частично тогда еще невозделанным лугом. Впоследствии дальний конец участка отошел Серафимовичу. Когда мы получили нашу дачу, она была последней в посёлке. Но потом все вокруг стало быстро застраиваться, так что за нами появился посёлок Госплана, потом «адмиральские» дачи и прочее.

Николай Вирта был страстным садоводом. Цветники из флоксов, георгинов, пионов, табака, золотых шаров поражали всех наших соседей. Но и мы ходили к ним смотреть, что и как у них произрастает, – к Кассилям, к Катаевым, к Чуковским. Однако в любви и чуткости к природе с моим отцом мог сравниться только Леонид Леонов, автор «Русского леса».

Помимо очевидных материальных благ изменения в судьбе родителей предопределил на всю дальнейшую жизнь их круг общения. В Лаврушинском переулке ближайшими соседями и друзьями отца оказались Константин Финн, Всеволод Вишневский, Александр Афиногенов, Семен Кирсанов, Евгений Петров. Папа очень любил Афиногенова. Он был женат на хорошенькой американке Дженни. Говорили, что она коммунистка, но что совершенно точно – она была вегетарианка. У Дженни был девиз: «В доме должен быть легкий атмосфэр!», а своего Сашу она кормила исключительно морковными котлетами. Насладившись ими, Афиногенов появлялся у нас дома, высокий, светловолосый, с внешностью киногероя, и просил отца:

– Коля, поедем со мной в «Националь», что же я должен один там обедать?!

Афиногенов погиб при одной из первых бомбежек Москвы в 1941 году. Его тело, извлеченное из-под развалин, идентифицировали по руке с одной недостающей фалангой большого пальца. Через несколько лет после войны Дженни сгорела во время пожара на теплоходе «Победа», плывшем по Черному морю. Такая вот выпала им судьба.

Мои родители дружили с семьей Е. Петрова. В жену Петрова, красавицу Валентину Леонтьевну, был пылко влюблен Ю. Олеша, и это о ней написал он знаменитую фразу: «Она прошелестела, как ветвь, полная цветов и листьев». Ну, а я очень дружила с Петей, носившим свою природную фамилию Катаев (Петров – это псевдоним, чтобы отличаться от брата В. П. Катаева). Впоследствии Петя приобрел «всесоюзную» славу, поскольку был главным оператором любимой народной эпопеи «Семнадцать мгновений весны». Петя с детства был увлечен кинематографом, джазом и мог говорить об этом часами. Я была чуть моложе его, а ближайшим другом Пети был Алеша Баталов, они обсуждали все новости кино и джаза взахлеб. В доме Петровых еще до войны появились невиданные тогда вещи: холодильник, радиола, сама менявшая пластинки, – все это Евгений Петров им привез из своей поездки в Америку…

Николай Вирта на всю жизнь сохранил благодарность Всеволоду Вишневскому, рискнувшему опубликовать никому не известного автора, что называется, «из потока». Вишневский всегда был его первым читателем и критиком. Моя мама дружила с женой Вишневского Софьей Касьяновной, изысканной дамой, художницей, много работавшей в качестве художника-декоратора в театрах Москвы. Софья Касьяновна оформляла некоторые спектакли моего отца. Помню обвальные аплодисменты, когда в спектакле «Хлеб наш насущный» открывался занавес и перед зрителями возникала сцена уборки урожая – желтое поле ржи со скирдами, синее небо, редкие деревья – словом, типичный пейзаж Тамбовщины. Софья Касьяновна к маме очень нежно относилась и подарила ей акварель с букетом флоксов из нашего сада. Эта замечательная картина до сих пор висит у нас дома, и мы не перестаем ею любоваться.

Особенно колоритным был Константин Финн. Небольшого роста, весь округлый, он врывался в дом и всегда балагурил, острил. В нашем доме в Лаврушинском было много веселья, пения, розыгрышей.

Существовало еще одно повальное увлечение. Когда-то из Америки Маяковский вывез китайскую игру «Маджонг». Сначала этой игрой заразились близкие друзья Маяковского: Брики, Асеевы. Затем она перекинулась и в Лаврушинский переулок. Это было какое-то бедствие. Играли Зинаида Пастернак, Петровы, Афиногеновы, мои родители. Страшно азартная, на деньги, игра затягивала, как наркотик. Состояла она из косточек, наподобие домино, на основе бамбуковой подошвы, имела разные масти и достоинства, как карты. Надо было, соблюдая особые правила, сбрасывая ненужные и прикупая вслепую новые косточки из общего банка, собирать комбинации, пока в банке ничего не останется. Играли вчетвером. Перед началом игры неизменно уславливались – играем до 12! Завтра дела. Но куда там! Срок этот постоянно отодвигался, и родители, проклиная все на свете, ложились под утро. Что поделаешь, азарт!

Я часто думаю о той метаморфозе, которая произошла в судьбе моих родителей. В сущности, два юных провинциала, один из тамбовского села, другая из Костромы, без какой-либо поддержки в столице, без родства, без средств, а только благодаря своим личным качествам, входят в московское общество творческой интеллигенции и занимают в ней не последнее место. Отец, безусловно, благодаря своей одаренности и яркому литературному таланту, а моя мама, Ирина Ивановна Вирта, – исключительно в силу своего обаяния и восприимчивости натуры, столь отзывчивой ко всему подлинному в искусстве, литературе, просто в жизни. Безукоризненный вкус был основой ее профессии литературного редактора, отданной целиком на службу моему отцу. Мама неизменно читала все его произведения в рукописи, редактировала, советовала, обсуждала. Очень часто спорила, хотя и не всегда могла переубедить Николая Евгеньевича. Думаю, в этом качестве литературного критика она была ему необыкновенно полезна.

В 1939 году за свою литературную деятельность отец получил первую награду, орден Ленина. Это была высшая правительственная награда, самая престижная из всех возможных. Ордена вручали группе писателей, среди них и Евгений Петров, также получивший орден Ленина за романы «Двенадцать стульев», «Золотой телёнок» и книгу «Одноэтажная Америка», написанные вместе с Ильей Ильфом, который умер в 1937 году. Награду вручал в Кремле «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. После этого был устроен ночной приём в Кремле с присутствием И. В. Сталина. Отец, которого многие считали приближенным к вождю, на самом деле видел его только один раз, но вспоминал об этой встрече до конца своих дней, при малейшей возможности стараясь свернуть к ней разговор и что-нибудь об этом рассказать.

Н. Вирта и Е. Петров были потрясены этой встречей. До утра бродили они где-то по Москве, замерзли и пришли к нам домой. Разбудили маму, сидели, выпивали, никак не могли разойтись.

Много лет прошло и воды утекло после той памятной зимней ночи. Но вот наступило 5 марта 1953 года, и мне пришлось услышать от моего отца высказывания совсем иного характера в адрес вождя и учителя.

Не было у нас тогда на выпускном курсе филологического факультета МГУ, где я училась, студента, который не оплакивал бы смерть Сталина. Сплошные стенания, всхлипывания, слёзы. В таком состоянии пришла я домой. А надо сказать, что 5 марта – день рождения моей мамы и, несмотря на то, что родители мои к тому времени развелись, отец пришел в Лаврушинский с цветами и поздравлениями.

– Какой ужас! – сказала я.

– Никакого ужаса! Туда ему и дорога.

– Но, папа, он больше суток пролежал без всякой медицинской помощи! К нему вообще боялись подойти! – до меня уже дошли эти слухи.

– Он заслужил такую смерть! – сухо сказал отец, а я была в таком шоке от его слов, что у меня не хватило духу о чем-нибудь его расспрашивать.

Я снова и снова возвращалась мысленно к словам Николая Евгеньевича: «Туда ему и дорога, он заслужил такую смерть». Какое страшное раздвоение личности нёс в себе мой отец: советская власть у него на глазах убивает его отца, а он принимает награды и почести от этой же власти…

Вскоре после вручения Н. Вирте ордена Ленина в нашей квартире в Лаврушинском переулке раздался звонок:

– Это квартира Вирты? Вас вызывает Кремль!

Отец, вечно разыгрывавший своих друзей, был абсолютно уверен в том, что это кто-то из его приятелей в свою очередь решил посмеяться над ним. И поэтому он ответил что-то в духе Чуковского:

– Чья это квартира? Крокодила!

Между тем на том конце провода официальный голос, совершенно не склонный к шуткам, сообщил отцу, что его вызывает к себе М. И. Калинин. И действительно, вскоре Михаил Иванович принял Н. Вирту в своей кремлёвской квартире, угощал чаем и долго и сердечно с ним разговаривал. Расспрашивал о творческих планах, о семье. Вообще проявил отеческую заботу и участие. А мне прислал конфетку, которую я свято хранила и развернула в какой-то праздничный день в эвакуации в Ташкенте, – но от бывшего трюфеля к тому времени осталась лишь какая-то труха.

Было ясно, что молодой талант Н. Вирты замечен властью и находится под ее покровительством. С одной стороны, издания и переиздания, правительственные награды, с другой – пристальное внимание к творчеству и вмешательство в него.

Вирта был великим тружеником. Сибаритствовать, проводить время в праздных разговорах или ресторанных застольях ему, как человеку непьющему, было противопоказано. Он с утра садился за письменный стол, и это были для него священные часы, которые за редким исключением отдавались работе. В своих дневниковых записях он признавался, что «мог писать двенадцать часов подряд, пока рука могла держать перо».

Спустя всего три года после выхода в свет «Одиночества» в журнале «Знамя» появляется новый роман Н. Вирты «Закономерность». Действие его также разворачивалось на Тамбовщине, где после революции установление советской власти происходило с громадными трудностями. Однако если в 1919–1922 годах недовольство широких масс вылилось в открытое восстание, то после его разгрома оно ушло в подполье. В этом подполье оказались и недобитые антоновцы, и бывшие владельцы мелкой и крупной собственности, и просто интеллигенция либерального толка. «У одних отняли землю, у других – сладкую еду, у третьих – ордена и чины, у четвертых – фабрики, у пятых – поместья, у шестых – папино золото, мамины брильянты, у седьмых – власть…» – так пишет автор в романе. Это окружение пытается склонить местную молодежь, в чем-то еще наивную и неопытную, к антисоветской деятельности. Особенно сильное влияние на молодежь оказывает Лев Кагардэ. Среди прочих героев романа, настроенных против власти советов, выделяется этот демонический образ непримиримого врага большевиков, разрушителя, наделённого волей и характером, одновременно отталкивающего и притягательного. Его зловещая фигура доминирует на фоне других, подчас декларативных типажей, но и она воспринимается как некий обобщенный образ «зла» и не приближает к реальности.

Критика тех дней с разочарованием встретила новую публикацию. Приведу один из отзывов: «…создается непреодолимое впечатление, что автор, начав писать роман из жизни интеллигентской молодежи, – не закончил его, – может быть, вследствие того, что психологически для него неясные и довольно мёртвые образы не давали возможности построить какой бы то ни было сюжет, – он отложил рукопись в сторону, а затем, пораженный событиями последних лет, переделал книгу, введя в нее троцкистских бандитов и шпионов, агентов иностранных разведок, и перенёс центр тяжести на их работу. Вследствие этого первоначально задуманный сюжет повис в воздухе, первоначально задуманная группа персонажей осталась вне фокуса произведения… Будем надеяться, что эта линия подмены образного мышления… образным изложением готовых, но недостаточно продуманных выводов, является лишь легким головокружением от первого успеха. Надо думать, что Н. Вирта вернётся к глубоко продуманным и пережитым темам и мы снова будем иметь возможность отметить его новые удачи и новые достижения» – так писала Е. Усиевич в своей статье «О «Закономерности» Н. Вирты» («Литературный критик», 1939 г.).

Довоенные годы были для Н. Е. Вирты весьма плодотворными. После выхода в свет романа «Закономерность» появляется пьеса «Клевета, или Безумные дни Антона Ивановича».

Эта пьеса занимает особое место в творчестве Н. Вирты. Она была опубликована в журнале «Молодая гвардия» № 10–11 за 1939 год и в том же году поставлена в Театре Революции (ныне Театр им. Вл. Маяковского), но не долго продержалась в репертуаре и была снята по жесткому указанию свыше. В ней идет речь о необоснованных репрессиях, потрясавших в то время советское общество, однако говорить об этом вслух было сущим безумием в те дни. Об этом шептались, перекидывались намёками, в «полразговорца», озираясь по сторонам и плотно закрывая двери. И тут вдруг – выносить эту опасную тему на театральные подмостки и целый вечер прилюдно ее обыгрывать! Автор сознательно назвал свою пьесу «комедией» и написал ее как комедию, чтобы иметь возможность под флёром иронии и юмора высказаться о серьёзных, трагических проблемах. По пути к благополучному финалу, как того и требовал избранный драматургом жанр, прежде чем хеппи-энд увенчает возникший было переполох, автор изобразил поистине жуткую картину, достойную пера бытописателя преисподней. Наветы, сплетни, клевета, подозрительность как липкая паутина опутывают человека, создают непереносимую атмосферу в обществе, когда каждый в одночасье мог превратиться во «врага народа» или «агента иностранных разведок» и ждать неминуемого возмездия.

Поистине рукой автора пьесы двигало нечто свыше, помимо его воли. Это был талант писателя, не удержавшегося от соблазна в ярких, гротесковых красках живописать действительность, какой она представала перед его взором. Для личности писателя это был особый момент: момент прозрения, момент наивысшего взлёта его дарования, когда вопреки всем путам, сковывавшим свободу творчества, он поднялся до вершин независимого художника и воссоздал правду жизни. Не знаю, что это было со стороны моего отца: то ли осознанное желание бросить вызов судьбе, испытать её, что называется, на прочность, – у него была такая авантюристическая жилка, то ли это было бессознательное служение импульсу, который иной раз подчиняет себе волю писателя.

Следует упомянуть и о политической ситуации, в которой была задумана и написана эта пьеса. К тому моменту законилась эпоха «кровавого карлика» Ежова, и началась эпоха Берии, и в обществе возникли надежды на смягчение режима. Однако, время показало сколь наивным был тот недолгий оптимизм, в атмосфере которого отец писал свои «Безумные дни».

Как бы там ни было, но морозным вечером 24 декабря 1939 года в Театре Революции состоялась премьера. Постановщиком пьесы «Клевета» был В. Власов, художник Н. Прусаков, в главных ролях были заняты такие актеры, как Абдулов, Орлов, Толмазов, Мартинсон, Тер-Осипян. Впечатление от спектакля было шоковым. Очевидец, Олег Леонидович Леонидов, драматург, принимавший участие в подготовке сценического варианта «Одиночества» для МХАТа и близкий друг нашей семьи, рассказывал мне свои впечатления от спектакля. Они с женой, дрожа от холода в нетопленом зале, несмотря на то, что сидели в пальто, впивались глазами в сцену, боясь пропустить малейший жест или слово. Это было чудовищной смелостью живописать столь откровенно то, что повсеместно происходило в стране. Актеры играли с невероятным подъёмом, видимо предчувствуя, что недолго им еще предстоит выходить на подмостки театра в этом рискованном спектакле (и как в воду глядели). В финале, когда оклеветанный, но восстановленный в своих правах по всей форме главный герой даст пощёчину распространителю злостных слухов Пропотееву, зал разражался аплодисментами. Актёров, автора вызывали много, много раз…

Можно, однако, предположить, что хлопали далеко не все. Немало было, наверное, зрителей в зале, которых должна была до глубины души оскорбить благополучная развязка этой пьесы, названной автором «комедией», тогда как вернее всего она тяготела к трагическому жанру.

В Москве заговорили о премьере. В прессе стали появляться противоречивые рецензии. Известный критик и знаток театра Ю. Юзовский писал в «Известиях» (12 января 1940 года): «Клевета! – шутка ли сказать, какая тема, клеветник, – он давно требовал, чтобы его заклеймили в искусстве, тема, которая носится в воздухе, и вот мы уже видим ее осуществлённой в театре. Прекрасно. Охотно аплодируем и театру, и автору за то, что они в эту сторону направили свои мысли и чувства. Но на этом, собственно, и кончается то «должное», воздать которое мы обещали». Ю. Юзовский не воспринял ни самой пьесы, ни ее постановки на сцене, посчитав неуместным шутливый тон спектакля по отношению к затронутой теме.

Другой критик, Я. Гринвальд, в своей статье «Сатирическая комедия» («Вечерняя Москва», 27 декабря 1939 г.) задается вопросом: кто он такой, главный герой комедии, клеветник Пропотеев – «…маньяк, серьезно думающий, что, беря под подозрение всех окружающих людей, он проявляет подлинную бдительность и этим самым приносит пользу революции?»

А вот взгляд, так сказать, с другой стороны: «Эта вполне мольеровская роль (имеется в виду Пропотеев. – Т. В.) – нередко, вплоть до деталей, сыграна Орловым превосходно, даже некоторое переигрывание не портит цельности образа. Другой вопрос – уместен ли в советской реалистической комедии этот «демонический» образ клеветника, обобщённый до последней степени, почти до степени символа?»

Вскоре на спектакль в Театр Революции пожаловала супруга В. М. Молотова Полина Семёновна Жемчужина. В то время ей, жене председателя Совнаркома, должно быть, и в страшном сне присниться не могло, что через несколько лет, в 1949 году, она сама будет арестована, а ее всесильный муж не сможет (поскольку невозможно ведь себе вообразить, что не захочет) вызволить её из лап МГБ вплоть до самой смерти Сталина. Жемчужина была возмущена увиденным и в первом же антракте, вызвав к себе в предбанник правительственной ложи автора пьесы и режиссера спектакля, устроила страшный разнос.

– Какая ложь, какая гнусная клевета на советскую власть! Разве могут у нас по навету посадить ни в чем не повинного человека! Это неслыханно!

Театральным коллективам далеко не всегда удавалось отстоять уже готовую к выпуску постановку. Не смог отстоять пьесу «Клевета, или Безумные дни Антона Ивановича» и Театр Революции, и буквально через несколько дней после посещения спектакля П. С. Жемчужиной его с треском выкинули из репертуара.

Это был последний опыт отца, когда он балансировал на краю пропасти. Больше никогда до конца своих дней он не позволял себе так рисковать.

После произошедшего в театре скандала и снятия пьесы по политическим мотивам у нас в семье воцарилось напряженное ожидание. Мама и бабушка не сомневались – за отцом придут и заберут. Во двор нашего дома в Лаврушинском переулке уже не раз заезжали черные воронки и, притёршись к какому-нибудь подъезду, принимали в себя людей и увозили, как правило, навсегда. И вот однажды поздним вечером внезапный звонок в дверь. Зарычала овчарка Лада, привезённая с дачи для каких-то прививок. Все просто помертвели от ужаса. Бабушка пошла открывать дверь – ради нашего спасения она всегда была готова броситься на амбразуру:

– Кто там?

– Свои! Откройте, пожалуйста, Татьяна Никаноровна!

Оказалось, родственники из Костромы, нагрянувшие, по своему всегдашнему обыкновению, без предупреждения. Все еле отдышались. Слава Богу, пронесло! На самом деле нашей семьи как раз в те времена коснулись сталинские репрессии. В 1938 году в Севастополе, где он тогда служил, был арестован мой дядя Дмитрий Иванович Лебедев, брат моей мамы, младший штурманский офицер с крейсера «Червона Украина». Вместе с группой офицеров ВМФ он был обвинён в заговоре с целью организации убийства Сталина.

Дядя Митя был любимцем нашей семьи, и отец не побоялся вступиться за него. В то время наркомом ВМФ СССР был адмирал Николай Герасимович Кузнецов, и отец к нему обратился. По счастливому стечению обстоятельств, до своего назначения наркомом ВМФ Кузнецов был командиром крейсера «Червона Украина» и знал всех обвиняемых лично. Он сумел доказать следственным органам полную абсурдность предъявленного обвинения, и за отсутствием улик Лебедев был освобожден. Это был редчайший случай освобождения из-под стражи военного, офицера. К сожалению, мне ничего не известно о судьбе других членов этой группы.

Отца между тем ждала новая премьера. На этот раз опера «В бурю». Она была создана композитором Тихоном Хренниковым (1939 г.) по мотивам романа «Одиночество», шла в Москве в Музыкальном театре имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, была поставлена во многих театрах страны и возобновлялась до недавнего времени.

Встреча и дружба с Тихоном Николаевичем Хренниковым и его женой Кларой была одним из счастливых событий в жизни моих родителей. Обретя жилье в Москве, они постоянно устраивали у себя многолюдные вечера, но одними из самых любимых гостей были «Тиша с Кларой». Тихон Николаевич, едва что-нибудь выпив и закусив, садился за пианино (по-моему, специально для него купленное, если не считать того, что некоторое время и меня мучили, пытаясь дать музыкальное образование) и начинал играть и петь. Хором пели песни из новых кинофильмов или старинные романсы: «Вечерний звон», «Ямщик», «Рябина», «Ах ты, клён, ты мой клён».

В самом начале 1941 года Н. Вирта за роман «Одиночество» был удостоен недавно учрежденной Сталинской премии первой степени. Незадолго до войны Н. Вирта, к тому времени уверенно вошедший в обойму признанных советских писателей, приступил к работе над объёмным романом «Вечерний звон». Он должен был стать первой частью единого сюжетно-тематического цикла, включающего также «Одиночество» и «Закономерность». Отец писал в дневнике: «Каждая книга – самостоятельное произведение с законченным сюжетом, но одновременно все они связаны между собой историей крестьянской семьи Сторожевых из села Дворики Тамбовской губернии».

Писать роман «Вечерний звон», несущий на себе отпечаток незабываемых впечатлений детства и юности писателя, Николай Вирта начал с подлинным вдохновением. В романе есть целые куски замечательной прозы, продолжающей традиции классической русской литературы. Задуманный как широкое полотно народной жизни, он наполнен колоритными образами, драматическими событиями и внутренними переживаниями героев, которым действительность на рубеже двух веков – XIX–XX – преподносит все новые и новые испытания.

Однако и этот роман Николая Вирты ждала непростая судьба. Писатель оставался объектом пристального наблюдения властей. Каждую новую главу еще только начатого произведения он должен был относить в отдел пропаганды ЦК для детального изучения. В условиях столь жестокой цензуры совершенно невозможно с точностью определить, что входило в первоначальные замыслы автора и что он был вынужден вносить в свое произведение по указанию свыше. Сохранившиеся письменные свидетельства, проливающие свет на историю создания этого произведения Н. Вирты, говорят о том, что он постоянно переделывал и дополнял первоначальный план задуманной эпопеи. Ему никак не удавалось выйти из-под контроля и быть в своем творчестве свободным художником…

Неохватный замысел нового произведения потребовал от отца многих лет исследовательских поисков, изучения огромного количества документов и свидетельств той эпохи. Он работал в архивах Москвы и Ленинграда, встречался с разными людьми, ходил по музеям, часто выезжал на Тамбовщину…

Полотно романа вбирало в себя все новые и новые сюжетные линии, поднимало все новые и новые пласты жизни, в него вводились исторические личности: Ленин, Крупская, Плеханов, император Николай II, императрица Александра Фёдоровна, Победоносцев, Витте, Столыпин. Огромная по масштабам картина российской действительности накануне революции. Не все исторические личности, выведенные в романе, написаны равноценно по своим художественным достоинствам. В рамках канонизированных представлений созданы образы Ленина, Крупской, их сторонников и политических противников. Схематически написаны государственные деятели той эпохи: Столыпин, Витте. Однако в подходе к созданию образа императора Николая II автор романа «Вечерний звон» сделал нетривиальную для советского писателя и для того времени попытку изобразить его с точки зрения нормальной человеческой личности. Портрет Николая II даётся как бы в переплетении семейных отношений и государственных забот. Бесконечно любящий муж, он необыкновенно трогателен в нежной привязанности к своей рыжей Аликс и детям. И совершенно растерян перед лицом надвигающейся катастрофы. Это было смелым поступком для того времени – вырваться из рамок стереотипа «Николая Кровавого», обрекавшего художника показывать царя исключительно в отсветах этого зловещего прозвища.

Конечно же, писатель за это поплатился, поскольку критики тех дней обрушили на автора романа «Вечерний звон» упреки в «идеализации» образа царя, в «объективистском» освещении истории и тому подобные обвинения, обслуживающие идеологические догмы.

Сейчас кажется странным, что бдительные цензоры из ЦК дали послабление Н. Вирте в создании образа Николая II. Зато они взяли реванш в другом, заставив писателя полностью изменить трактовку образа сельского священника Викентия Глебова. Писатель предполагал, что этот образ прозвучит как реквием, посвященный памяти его безвинно погибшего отца, однако именно он подвергся в романе беспощадной перекройке и перелицовке. Думающий, рефлексирующий сельский интеллигент на глазах у изумленного читателя претерпевает внезапную метаморфозу и становится чуть ли не доверенным лицом охранки, играющим неблаговидную роль в отношениях односельчан с местными властями.

В свое время роман «Вечерний звон» был замечен критиками и читателями. В 1949 году Н. Вирта получил за него Сталинскую премию II степени.

Разразилась война. Для Николая Вирты она началась двумя годами раньше. Впервые в действующую армию он попал в качестве военного корреспондента «Правды» во время Финской кампании 1939 года. Была суровая и снежная зима, наша армия несла большие потери. В Финской кампании отец получил серьезную травму: он скакал на лошади по просеке, попал под обстрел и на всем скаку напоролся горлом на натянутый провод. К счастью, был в перчатках и сумел этот провод отжать. Его быстро доставили в госпиталь, но белый шрам от пореза – от уха до уха – сохранился у него до конца его дней. Начало Великой Отечественной войны застало нашу семью в Риге, где намечалось проведение общесоюзного литературного мероприятия. Речь Молотова мы слушали в гостинице «Рига» за завтраком. Чуть ли не через день после нашего поспешного отъезда гостиница была разрушена прямым попаданием бомбы. Правительство Латвии сделало все возможное, чтобы в тот же вечер отправить московских писателей домой. Мы ехали в одном купе с семьей Долматовских и вместе с ними пережили первые грозные раскаты войны. Под Нарвой поезд попал под бомбёжку, нас высадили среди ночи из вагона, в соседний состав угодила бомба. Пути долго восстанавливали, прежде чем наш поезд пропустили следовать дальше.

В Москве нас ждало новое испытание. Ночью завыли сирены, в небе метались лучи прожекторов. Население дома в Лаврушинском высыпало во двор, и все стали рваться в подвал, изображающий собой бомбоубежище. Наивно было думать, что этот подвал мог от чего-то спасти! Однако все бросились туда, кто посильнее отталкивал тех, кто послабее, словом, творилось что-то безобразное. Порядок навели С. Кирсанов, Е. Петров и мой отец. Утром оказалось, что тревога была учебная, но некоторым пришлось испытать подлинное чувства стыда. Надо сказать, что это был только первый испуг. Потом писатели образовали дружины самообороны и каждую ночь дежурили на крыше нашего девятиэтажного дома, в то время самого высокого в районе. Длинными железными щипцами они хватали «зажигалки» и гасили их в ящиках с песком. Кто только не перебывал там, на крыше: драматурги, прозаики, критики, поэты, знаменитые и менее знаменитые. Поднимался на крышу и Пастернак – долговязый, нелепый и, как говорили, совершенно бесстрашный. Будущий лауреат Нобелевской премии вместе со всеми оставался на крыше до конца налета и гасил «зажигалки».

Писательскому дому в Лаврушинском сильно повезло – всего одна бомба пробила крышу и разворотила несколько нижних квартир. Это был как раз наш подъезд, но противоположный от нас пролёт. Бомба прошла насквозь через квартиру Паустовского и разорвалась двумя этажами ниже. По счастью в квартирах этих никого не было, так как все уехали в эвакуацию. А вот стоящая бок о бок с нашим домом художественная школа сильно пострадала. Целое ее крыло было разрушено прямым попаданием бомбы. Третьяковка напротив тоже уцелела, она была хорошо замаскирована под сквер.

Николай Вирта с первых дней войны сотрудничал с Совинформбюро в качестве военного корреспондента. Вместе с другими писателями он прошел ускоренные курсы Военно-политической академии, получил одну шпалу в петлицу (комбат) и с тех пор регулярно выезжал на фронт от газет «Правда», «Известия», «Красная звезда».

Семья в основном жила в Переделкино. Там было намного безопаснее, поскольку Москва подвергалась ежедневным бомбардировкам. Однажды к нам на дачу в поисках тихого ночлега приехали знаменитые летчики И. Мазурук и И. Спирин, – приятели отца. Был ветреный осенний вечер. Небо всё усеяно звёздами, было холодно, и тут все началось. В Переделкино располагался артиллерийский защитный пояс, с наступлением темноты врубались мощные прожекторы, высоченные огненные столбы, подобные ходулям гигантского циркуля, перекрещиваясь в небе, нащупывая вражеские самолеты. Забухали зенитные батареи, на крышу дачи, покрытую дранкой, посыпались осколки снарядов, мебель в даче ходила ходуном, бренчала посуда в буфете, над столом в столовой раскачивался абажур. Моя кровать то отъезжала от стены, то снова со стуком въезжала в неё. Когда я не засыпала до налёта, меня трясло, как в лихорадке. Наутро летчики признались, что эта ночевка не показалась им такой уж «тихой».

Мы покидали Переделкино ранним утром 16 октября 1941 года. Отец с орденом Ленина на груди в военной форме едва пробивался на машине сквозь людские толпы, запрудившие Минское шоссе. В Москву текли нескончаемые потоки беженцев, волоча за собой скарб в самодельных повозках, корытах, колясках. Детей несли на руках, везли на грудах багажа. По обочинам гнали скот. На Запад уходили бесконечные шеренги солдат. Шум и гвалт стояли невообразимые. Мы остановились возле одного артиллерийского расчёта, и мама, выпрыгнув из машины, отдала солдатам мешок с тёплыми носками, которые они с бабушкой навязали на спицах. Отец то и дело вскакивал на подножку машины и кричал:

– Пропустите, правительственное задание!

Н. Вирта был вызван в ЦК и назначен сопровождать эшелон, увозивший писателей и их семьи через Куйбышев в Ташкент. На вокзале, до самых окон цокольного этажа заваленном мешками с песком, узлами и чемоданами, царили давка и паника. Поезда, подававшиеся к платформам, брали штурмом.

Мы бросили на произвол судьбы машину и стали пробираться сквозь толпу к перрону. Нас кое-как втиснули в вагон, а вот Корнея Ивановича Чуковского с его женой Марьей Борисовной оттёрло толпой от нашей группы, и он чуть было не затерялся в каких-то переходах, но выручил высокий рост – его было видно издалека – и вскоре отец привёл его к поезду, растерянного и смущённого. Мы ехали долго, бесконечно простаивая по разным причинам на путях и слушая по радио тревожные вести из Москвы. Навстречу нам нескончаемой чередой тянулись эшелоны на Запад, – они везли солдат, вооружение, продовольствие.

В Куйбышеве наш эшелон нагнала правительственная телеграмма: кое-кого из писателей, сопровождавших свои семьи в эвакуацию, срочно отзывали обратно в Москву. Одним из них был Александр Николаевич Афиногенов. Он вернулся в Москву и явился ночью на прием к первому секретарю МК Щербакову. Афиногенов дожидался вызова в приёмной, когда началась бомбежка. Бомба пробила именно ту половину здания, где находилась приёмная, оставив кабинет Щербакова целым и невредимым. Афиногенов погиб, это была одна из первых жертв среди писателей. В 1942 году, попав под артобстрел на военном самолете, разбился Евгений Петрович Петров. Я здесь упоминаю только тех, кто был в ближайшем окружении отца. Отец недолго оставался в Ташкенте. Устроив нас, он вылетел в Москву, и с этого момента начинается его военная эпопея.

Война, как это ни покажется кощунственным, помогла вздохнуть свободно многим писателям, скинуть с себя бремя цензуры, она «породила» и новые таланты. Тогда на путях-дорогах тяжелейших военных лет создавались шедевры советской поэзии и прозы, такие, как: «Жди меня» Симонова, «Бьется в темной печурке огонь» Суркова, «В окопах Сталинграда» Некрасова, «Пядь земли» Бакланова. Эти произведения стали буквально народными, хотя и считается, что главное слово о Великой Отечественной войне всё ещё не сказано…

Военный опыт моего отца находил выражение в разных формах. Это были прямые репортажи с передовой линии фронта, затем более обобщенные очерки, сценарии, пьесы и, наконец, прозаические произведения. Он выезжал на Северный фронт, где с дивизией полковника Вещезерского ходил в атаку у реки Западная Лица, неоднократно на военных самолётах вылетал в осажденный голодающий Ленинград и видел воочию картины умирающего, но не сдающегося города, и, наконец, провёл всю страшную зиму 1942–1943 года в Сталинграде в расположении штаба 62-й армии легендарного генерала Чуйкова, который говорил военному корреспонденту:

– В Волгу им нас не сбросить! С этого берега мы не уйдем!

Шестьдесят три года назад газета «Правда» вышла со сталинградским репортажем Николая Вирты: «Пройдут годы и десятилетия, многие дни, казалось бы, незабываемые, сотрутся, выветрятся, уйдут из памяти… Но никогда не будут забыты дни борьбы за Сталинград».

27 января 1943 года военный корреспондент Николай Вирта передал в Москву по радио: «Рано утром Военный Совет армии сообщил всем бойцам Сталинграда благодарность Верховного главнокомандующего… в том числе армии генерал-лейтенанта Чуйкова, обессмертившей свое имя в кровавых невиданных битвах за город».

И еще один репортаж с берегов Волги: «Над Сталинградом, над его центральной частью снова развевается Красное знамя! Пусть вся страна запомнит эту дату!.. Немцы вылезали с поднятыми руками из блиндажей, держа автоматы зажатыми между ног.

Пленных не успевали считать, тысячные толпы их собирались на площадях».

Это сообщение отец передавал лично, миллионы и миллионы людей слушали его голос по радио, миллионы читали его корреспонденции, приходившие из Сталинграда.

В марте 1943 года отец возвратился в Москву. Это было счастье, что он вырвался оттуда живым, но он был очень болен. Хотя как военный корреспондент центральных газет он и находился на довольствии при штабе армии, но, видимо, и тот рацион, который он там получал, был для него губительным. Отца постоянно мучили боли в желудке, ему необходимо было регулярное питание, и моя мама, оставив нас с бабушкой в Ташкенте, срочно выехала к нему в Москву. С собой она везла мешок риса, мешок лука, чеснок, изюм. Отец получал кое-какие продукты из своего армейского пайка, и их жизнь как-то наладилась.

После окончания войны отец, как всегда, был активен, временами забывал о своем животе и запойно работал.

В 1946 году Николай Вирта получил государственный заказ на создание двухсерийного фильма о Сталинградской битве. Надо полагать, что этот заказ исходил сверху, непосредственно от И. В. Сталина. Боже мой, во что превратилась наша дача, когда отец писал этот сценарий! Все горизонтальные плоскости его просторного кабинета, столовой и прочих помещений были завалены картами, планами, схемами, как будто бы именно здесь вырабатывались направления основных и фланговых манёвров и ударов. Отец работал день и ночь, отрываясь, к своей досаде, лишь тогда, когда того требовал поиск каких-нибудь недостающих материалов в архивах. Помимо непосредственных впечатлений очевидца событий, столь свежих еще в его памяти, Н. Вирта привлекал к созданию сценария колоссальное количество документов: указов, сводок, донесений, газетных публикаций. Создавался сплав документалистики и художественной прозы, запечатлевший грандиозную картину Сталинградского сражения.

Сюжет сценария, отягощенный множеством географических названий, именами и фамилиями реальных участников боев, номерами войсковых частей, тем не менее, развивается с поистине кинематографической быстротой, стремительно сменяя кадры боевых действий картинами трудового тыла, сценами дипломатических переговоров Сталина и Молотова с Рузвельтом и Черчиллем, эпизодами переправы через Волгу и устремляясь к победоносному финалу.

Особое место в сценарии занимает образ Сталина. Не надо говорить, сколь чревато всеми возможными последствиями было одно лишь прикосновение к литературному воссозданию портрета вождя народов в то время. Сколько од, восхвалений, лести повергалось к его стопам! Можно написать целый роман, как под воздействием жуткого страха за себя, за близких, прогибались самые достойные, самые талантливые.

Власть безжалостно в бараний рог сгибала любое дарование и любую волю. Что касается сценария «Сталинградской битвы», то он создавался по горячим следам войны в эйфории Победы и потому я склонна верить в искренний порыв писателя изобразить Сталина как бы поставленным на некий пьедестал. Должно быть, в то время генералиссимус представлялся Н. Вирте фигурой именно такого масштаба. И не только ему одному…

По окончании войны недреманное око начальства партийного, литературного и прочего снова сфокусировалось на деятельности творческой интеллигенции. Немудрено, что сценарий «Сталинградской битвы» попал на стол генералиссимуса для вынесения высочайшего вердикта. Ведь главным героем сценария наряду с простым солдатом, одержавшим победу в Сталинградском сражении, являлся сам Сталин, и надо думать, ему было отнюдь не безразлично, в каком виде он предстанет сначала перед читателем, а потом перед зрителем фильма. Сталин сам, как известно, просматривал все выходившие фильмы, благо их тогда было не так уж много, и даже при благосклонном в целом к ним отношении временами делал замечания.

Надо сказать, что машинописный текст сценария из канцелярии вождя на некоторое время вернули к нам в дом. В этом машинописном экземпляре содержалась собственноручная правка Сталина, сделанная красным карандашом. В некоторых местах эта правка носила чисто вкусовой характер, когда один эпитет заменялся другим, в других – были вписаны незначительные добавления, но в одном месте правка отражала что-то зловещее: фамилия генерал-лейтенанта Телегина была вычеркнута красным карандашом с такой яростью, что карандаш порвал бумагу.

Генерал-лейтенант Телегин был членом военного совета Южного фронта и постоянно бывал в Сталинграде. История его знакомства с моим отцом была овеяна военной романтикой, если так можно сказать об одном эпизоде, который мог стоить жизни военному корреспонденту Вирте. Однажды в блиндаже поблизости от командного пункта отец со своей неразлучной «Лейкой» высунулся слишком сильно над бруствером, чтобы запечатлеть группу генералов, когда чья-то рука за полу овчинного тулупа резко сдернула его обратно. Комья земли от пулемётной очереди посыпались вместе с ним на дно блиндажа. Телегин, а это, оказалось, был он, в весьма нелестных выражениях отчитал слишком ретивого корреспондента, а потом выяснил, кто он такой. Так они и познакомились.

Константин Федорович Телегин в 1948 году был арестован с невероятной, если так можно выразиться, помпой. На него устроили настоящую облаву, когда он был где-то на зимней охоте, и прямо из леса привезли в камеру предварительного заключения. Мне известно лишь то, что на свободу этот некогда бравый генерал вернулся совершенно неузнаваемый, уже после смерти Сталина. Такие последствия имели иногда литературные занятия диктатора.

Я всеми силами старалась разыскать экземпляр сценария с красной правкой в архивах, но так его и не нашла.

Создание «Сталинградской битвы» – один из главных рубежей в творчестве Николая Вирты. Сценарий был опубликован в 1947 году и еще до того, как вышел фильм, был встречен литературной общественностью и массовым читателем с большим энтузиазмом. Писатели К. Симонов, Б. Полевой, В. Кожевников, Д. Данин, М. Брагин единодушно отметили высокий художественный уровень этого произведения Н. Вирты.

Через два года на экраны вышел двухсерийный фильм «Сталинградская битва». Это была первая лента, появившаяся в нашей стране, в которой в художественной форме было показано ключевое сражение Великой Отечественной войны, ставшее провозвестником нашей победы. Фильм производил на зрителей огромное впечатление.

Над воплощением в кино литературной версии сценария «Сталинградская битва» работал выдающийся творческий коллектив. В. Петров был режиссером-постановщиком, главным оператором – Ю. Екельчик, музыку к фильму написал А. Хачатурян. В фильме были заняты знаменитые актеры: Сталина играл А. Дикий, Чуйкова – Н. Симонов, Рокоссовского – Б. Ливанов, Василевского – Ю. Шуйский, Рузвельта – Н. Черкасов, Черчилля – В. Станицын. Все это были любимые артисты того времени, и о каждом из них восторженно откликались в печати. Это было нечастым случаем в творческой биографии Н. Вирты, когда общественность так дружно откликнулась на его новое произведение, оценив «Сталинградскую битву» как выдающееся явление послевоенного советского искусства.

Фильм долго не сходил с экрана в СССР, став классикой советского кинематографа. Он обошел едва ли не всю послевоенную Европу и всюду был встречен с восторгом и сочувствием.

Спустя много лет после того, как вместе с моим отцом я пережила в нашем доме сталинградскую эпопею, как будто бы воочию развернувшуюся передо мной, мне предстояло пережить её снова и с неменьшей силой. Но тут я должна сделать отступление и рассказать немного о себе.

В 1954 году я окончила славянское отделение филологического факультета МГУ, где изучала сербохорватский язык у внука Л. Н. Толстого, Ильи Ильича Толстого. Он только что вернулся из Югославии, где долгие годы провел в эмиграции, и теперь преподавал сербохорватский язык и литературу. Это были блестящие лекции и семинарские занятия, на которых Илья Ильич являлся нам воскресшим видением своего великого деда, – столь разительным было их портретное сходство.

В это время ожесточенная вражда с «кровавой кликой Тито—Ранковича» сменилась в нашей стране дружбой с Югославией, пробудился интерес к ее культуре, искусству, литературе. Сначала в нескольких журналах и газетах я опубликовала переводы рассказов югославских писателей, затем, когда к публикации сербской, хорватской, словенской, македонской, черногорской литературы обратились издательства, выпустила несколько книг. Мне удалось перевести целый ряд замечательных произведений писателей, пишущих на разных языках народов Югославии: пьесу Б. Нушича «Госпожа министерша», роман И. Андрича «Мост на Дрине», получивший Нобелевскую премию 1961 года, роман «Знамёна» М. Крлежи, М. Лалича «Лелейская гора», М. Црнянского «Роман о Лондоне», народные сказки из собраний В. Караджича, рассказы Б. Чопича, Э. Коша, М. Булатовича.

И вот, в связи с очередной военной годовщиной, по поручению Союза писателей, я в качестве переводчика и сопровождающего, с группой югославских писателей-фронтовиков направляюсь в город Волгоград. Мои спутники, назовем их условно Джуро, Раде и Милан, упорно называли его Сталинградом и не могли понять, почему советские официальные лица предпочитали именовать их «фронтовиками» и не желали признавать партизанами. Разве в России не знают, что в Югославии с немцами воевали партизаны, – недоумевали они. В этой поездке у них было много поводов для недоуменных вопросов. Вечером, как почетным гостям и в знак особого доверия местных властей, нам в Планетарии вместе с какими-то другими делегатами показали документальный фильм «Сталинградская битва». Это было зрелище не для слабонервных. Мои видавшие виды Раде, Джуро и Милан хватались за головы и тихо стонали. Я не знаю, как я досидела до конца. Битва за Мамаев курган, где одни погибшие падали на других, искрошенные в куски лодки на переправе через Волгу и тонущие люди под шквальным огнем, рукопашные схватки, искаженные лица людей, чёрные и страшные. И немецкие танки и техника, техника, техника, едва продиравшаяся сквозь месиво тел. Все эти кадры могли свести с ума кого угодно. Когда в Планетарии включили свет, мы долго сидели, как окаменевшие.

Джуро, весь израненный в войне, проговорил:

– Невозможно отделаться от мысли, что ваши солдаты остановили танки своими телами…

Раде сказал:

– Я бы в жизни этому не поверил, но ведь это документальные кадры.

Милан сказал:

– Надо выпить!

Он был прав. Единственное, чего не хотелось, – это идти в ресторан, ждать там часами среди гогочущих людей и запахов съестного. Мы решили зайти в гастроном, купить водки, закуски и посидеть у кого-нибудь в номере.

Наивные люди! Водку мы, переплатив, достали. Однако из съестного в гастрономе на центральной улице города оказались лишь хлеб и конфеты-«подушечки».

С этим мы и вернулись в гостиницу.

Грустно это вспоминать. С этой поры – конца семидесятых годов – я не бывала в Царицыне – Сталинграде – Волгограде… От всей души желаю, чтобы кто-нибудь, прочитав мои записки, воскликнул: «Слава Богу, сейчас у нас все изменилось!»

Военный опыт Николая Вирты лег в основу многих его драматургических и прозаических произведений. Мне хотелось бы выделить из них повесть «Катастрофа». В ней анализируется внутренняя трагедия одного из крупнейших военачальников вермахта, пережившего жесточайший внутренний кризис: разочарование в прежних идеалах, крушение, казалось, незыблемых устоев. «Паулюс был солдатом старой школы, и в нем не угасла искра человечности» – так пишет о нем Н. Вирта. И дальше: «Находясь в плену, он встречался с Вильгельмом Пиком, с генералом Зейдлицем, основателем движения «Свободная Германия», он многое передумал и переосмыслил. И, в конце концов, появился на Нюрнбергском процессе… В Нюрнберге Паулюс обвинял не только сидевших на скамье подсудимых, он обвинял фашизм и милитаризм во всех его проявлениях…»

Отец присутствовал при пленении Паулюса, написал об этом очерк, в послевоенные годы неоднократно встречался с ним, хотел до конца понять его личную драму. У нас на даче висела неприметная с виду картинка: на ней нарисован дом в сосновом лесу под Москвой, где жил Паулюс, стол с графином для воды и стаканом, скамейка и стоящий на ней чайник. Все это выписано в красках, с немецкой педантичностью. Подарок отцу на память. Вероятно, занятия живописью отвлекали на какое-то время бывшего фельдмаршала от его невесёлых дум…

В самом начале войны Московская патриархия привлекла Н. Вирту к подготовке уникального издания, которое она тогда предпринимала. Это был сборник материалов под названием «Правда о религии в России».

Мой отец никогда не мог простить советской власти жестокого подавления чувств верующих, не говоря уже о физическом истреблении священнослужителей, разрушения церквей и прочего варварства. Он считал, что широким народным массам необходима религия с ее молитвой, традиционными праздниками, обрядами. Зачем было выбивать из-под ног у верующих последний спасительный камень? Куда преклонить голову страждущим?

«И будет Господь прибежищем угнетённому, прибежищем во времена скорби», «ибо он не презрел и не пренебрег скорби страждущего, не скрыл от него лица Своего, но услышал его, когда сей воззвал к Нему» (Псалтырь, псалом 9, 21).

В разгар войны, в годы неудач и отступлений православной церкви снова позволили поднять свой голос. Она вместе со всем народом переживала трагедию войны. Оккупация нанесла чудовищный урон всему тому, что еще осталось у православной церкви после революции. Храмы снова подвергали разрушению, их бомбили, били по ним из орудий, сжигали, грабили. Священников вытаскивали из церкви во время богослужения, расстреливали, зачастую вместе с паствой. Верующие не могли об этом молчать, они собирали документы, свидетельские показания, фотоснимки. Всё это легло в основу внушительного тома, от одного прикосновения к которому сжимается сердце. Митрополит Московский и Коломенский Сергий лично патронирует это начинание и пишет предисловие к книге. В ней собрано более шестидесяти фотографий, письма, акты, составленные по горячим следам событий, которые дают потрясающую картину бедствий, насилия, ужаса, обрушившихся на головы гражданского населения на оккупированных территориях. Составители «Правды о религии в России» Митрополит киевский и Галицкий Николай, профессор книговедения Григорий Петрович Георгиевский и протоиерей Александр Павлович Смирнов совершили гражданский подвиг, оставив на память потомкам этот том о чёрных днях фашистской оккупации.

Николай Вирта с большой готовностью откликнулся на обращение Патриархии с просьбой помочь в подготовке книги к печати. Он снова завален работой. Ему пересылали груды писем, обгоревших документов, отрывочных записей рассказов очевидцев, множество фотографий.

Н. Вирта принял участие в книге и как автор одного из очерков, поместив его под псевдонимом Николай Моршанский (его дед был родом из Моршанска). Очерк под названием «В этот день» рассказывает о праздновании Пасхи в Москве в кафедральном Елоховском соборе, когда налёт немецкой авиации был отбит нашими зенитными расчётами и верующие смогли без помех провести эту святую ночь. В Ленинграде, где городские власти ради проведения Пасхи отменили неукоснительно соблюдавшиеся до того ограничения комендантского часа, верующие со всех концов города также стекались в действующие церкви. Но защитники Ленинграда не смогли сдержать массированный налёт немецкой авиации, который задолго готовился фашистами, началась бомбежка, погибло много народа…

Очерк «В этот день» дышит болью и гневом. Он кончается так:

«Мы не забудем всех бомб, сброшенных на наши дома, и особенно тех бомб, что были сброшены в эту ночь, когда свободная совесть свободных русских людей, верующих в Бога, верующих во Христа, трепетала в молитвенном горении. Наступит воздаяние, оно близится, и во имя высшей справедливости не законы милосердия вступят тогда в силу, а суровые законы Бога Отца, карающего преступления человека против лучших устремлений человечества». Н. Вирта не дожил до времен, когда церковь была восстановлена в своих правах и обрела уважение властей.

Весной 1943 года мои родители выписали нас с бабушкой из Ташкента в Москву. Бытие нашей писательской колонии в Ташкенте заслуживает хотя бы краткого описания. Эвакуированным писателям был выделен целый двор, посреди него протекал неглубокий и не слишком чистый арык и росло могучее буйно плодоносившее тутовое дерево. А вокруг двора располагались типично южные постройки, обмазанные глиной, с окошками, исподлобья глядящими на мир, – в них жили писатели М. Берестинский, А. Файко, О. Леонидов, В. Луговской и Елена Сергеевна Булгакова с семьями. Был и ещё один дом, побольше, выходивший фасадом на улицу и побелённый снаружи, за что его прозвали «Белым домом». В нём были три двухкомнатные квартирки, в которых располагались семьи Погодиных, Уткиных и наша. Тут были еще большая кухня и центральное помещение по настоянию моей мамы превращённое в общую столовую, – каждая семья приносила на свой край большого стола свою снедь и вместе со всеми садилась за завтрак, обед и ужин. Получалось некое подобие нормального человеческого общения, хотя настроение было подавленное. Наши войска повсюду отступали, и мы, уставившись в тарелки, под сводки Совинформбюро молча жевали пищу. Николай Федорович Погодин подслеповато – у него было плохо со зрением – разглядывал хлеб, близко поднося к глазам кусок, и не мог понять, из чего он состоит. Иосиф Уткин, только что вернувшийся с фронта, качал свою забинтованную раненую руку, – она у него постоянно болела и ныла. И только сестра Уткина, пожилая стоическая женщина, сохраняла оптимизм. Она вставала в шесть часов утра, слушала радио и к завтраку встречала нас радостной информацией о том, что наши войска захватили столько-то единиц стрелкового оружия, подорвали столько-то танков, а партизаны спустили под откос немецкий эшелон. При этом умалчивалось о том, какие города, районы и края были оставлены за истекшие сутки…

В нашем дворе было двое детей – Таня Погодина и я. Мне было одиннадцать лет, Таня Погодина на пару лет моложе меня. В школу нас не отправляли из-за тифа, нас обучала всем предметам, а также столь непопулярному в то время немецкому языку, мать поэта Наума Гребнева, который был на фронте. В остальное время мы были предоставлены сами себе и занимались, чем хотели. Самым заманчивым для нас с Таней была дружба с Еленой Сергеевной Булгаковой. Прежде всего все в нашем дворе были поражены, узнав, что Елена Сергеевна по возрасту не подпадает под обязательную трудовую повинность. Глядя на это прелестное лицо, на эту осанку, на весь ее лучезарный облик, невозможно было себе представить, что и она может иметь какой-то возраст. Во всяком случае, все имеющиеся в наличии мужчины, список которых, правда, был сильно урезан в связи с войной, замирали при появлении булгаковской Музы, а поэт Владимир Луговской был сражен наповал. Поскольку излучать обаяние для Елены Сергеевны было все равно что дышать, она излучала его и на двух маленьких девочек. Для нашего кукольного театра, в который мы с Таней увлеченно играли, у Елены Сергеевны нашлись лоскутки от каких-то немыслимых и доселе невиданных нами материй – синего бархата, лилового атласа, розового шифона. Эти пёстрые куски материи прилетели сюда, в убогую обстановку неналаженного быта эвакуированных из других сфер: из бывшего когда-то столь элегантным, уютным и красивым московского дома Булгаковых, где, несмотря на все невзгоды и тяготы бытия, царили любовь и счастье.

В Ташкенте, рискуя навлечь на себя большие неприятности, Елена Сергеевна давала некоторым своим друзьям читать «Мастера и Маргариту». Его прочел Олег Леонидович Леонидов и был в сильнейшем шоке. «Такой роман лежит под спудом, – сокрушался он. – Но я верю – его время придёт!» – утешал он тех, кто не имел к нему доступа. И время действительно пришло. Только ждать его пришлось не три года, – «обещанного три года ждут» – как гласит пословица, а целую четверть века.

Но вот она пришла, пришла Победа! Толпы ликующего народа на Красной площади, слезы, жажда слиться со всеми, вот с этими, незнакомыми, своими…

Парад Победы, как известно, состоялся не сразу, а спустя некоторое время, 24 июня 1945 года. Был хмурый, дождливый день, не было тогда авиации, разгоняющей облака. Николай Вирта вместе с другими писателями из радиостудии, оборудованной в ГУМе, комментировал парад, непосредственно наблюдая его в огромные окна магазина. Меня же взял с собой на парад Олег Леонидович Леонидов с женой, и я стояла в первом ряду слева от Мавзолея с другими детьми.

Каждый из нас тысячу раз видел эти исторические кадры в кино и по телевизору, но и по сей день горло перехватывает и подступают слёзы при виде этого торжества, которое было завоевано столь тяжелой ценой.

После всего этого, казалось, сама судьба уготовила нам всем, нашей стране, нашей культуре прорыв в светлое будущее. Однако ничего подобного не произошло. Маршал Жуков, народный полководец и герой, оказался в опале, а культуру травили и преследовали. Какая только терминология не изобреталась в послевоенные годы, чтобы посильнее заклеймить творческую интеллигенцию: формализм в музыке, безродные космополиты в литературе, позднее прибавились «педерасы» в изобразительном искусстве, под нож попадали журналы, оперы, симфонии, картины, стихи и проза. Во всем этом разгуле повального шельмования с последующим исчезновением отдельных представителей литературы и искусства судьба миловала Николая Вирту. Ему не припомнили ни его неблагополучного происхождения, ни, например, его пьесы «Клевета, или Безумные дни Антона Ивановича». Надо сказать к его чести, что в травле своих собратьев по перу он ни разу не был замечен, гнусных писем не подписывал, ни в каких официальных должностях в Союзе писателей не состоял. В партию никогда не вступал, что сделали из карьерных соображений или под давлением свыше многие, в том числе выдающиеся деятели литературы и искусства. В те времена тотального подавления любого вида интеллектуальной самобытности мой отец, не примыкая ни к каким кланам и группам, стоял особняком и надеялся в основном на свой здравый разум. Хотя нередко и прислушивался к советам «умников», своих ближайших друзей – Юзи Гринберга, Лёвы Левина (называю их так, как называли мои родители). За свою независимость ему предстояло поплатиться потом, в конце пятидесятых, но до этого еще дело не дошло.

Единственная буря, которую пережила наша семья в пятидесятые годы, носила характер частного бедствия. Отец ушел из дома к одной даме, от чар которой сам же до войны спасал своего друга Евгения Петрова, увезя его срочно из Ялты в Москву, поближе к семье. Союз с ней оказался недолговечным и очень скоро распался. Через некоторое время отец женился снова. Не буду распространяться о его третьей жене. В конце жизни отца они практически расстались, так как Вирта поселился безвыездно в Переделкино, на своей новой даче, а его жена в Москве.

Но пока что моим родителям предстояло провести вместе несколько счастливых лет. Они были молоды, отцу после войны было немногим более сорока лет, мама на три года моложе. У нас в семье произошло радостное событие – родился мой младший брат Андрюша. И только одно по-прежнему беспокоило моих родителей – это здоровье отца.

Но ни диета, ни постоянное профилактическое лечение на наших курортах и в Карловых Варах не смогли полностью избавить отца от его болезни. В конце концов, этот злой недуг, неотступно преследовавший его после войны все оставшиеся годы, и свел его раньше срока в могилу, не дав дожить несколько месяцев до семидесяти лет.

А в Переделкино наладилась мирная жизнь – общение с друзьями и соседями: П. Нилиным, И. Гринбергом, А. Штейном, Н. Погодиным, летчиком И. Спириным, адмиралом А. Головко. Снова были шумные вечера у кого-нибудь на даче, на террасе, чтения новых произведений. Они снова разыгрывали друг друга, юмор спасал от многого в те непредсказуемые времена, когда на каждого мог быть повешен вздорный ярлык, с которым можно было угодить в «чёрный список» или ещё куда-нибудь подальше.

Творческая активность Николая Вирты в послевоенные годы была поразительной: что ни год, то новая драма. Бывали такие осенне-зимние сезоны, когда Москва была буквально сплошняком заклеена афишами с именем Н. Вирты. Его пьесы шли во МХАТе («Земля», «Заговор обреченных»), в Театре Вахтангова («Заговор обреченных»), в Театре драмы («Великие дни», «Хлеб наш насущный»), Театре Транспорта («Три года спустя»), Малом театре («Заговор обречённых»). Из провинции афиши и программы спектаклей присылали нам домой в Лаврушинский переулок пачками и рулонами, поскольку пьесы отца шли в десятках театров по разным городам страны. За всем этим шелестом и овациями как-то глухо звучали голоса предупреждения, искреннего желания предостеречь Н. Вирту от поспешности, от погони за острозлободневными сюжетами и темами, необходимыми для постановок к определенной дате. Такое предупреждение получил он от Вс. Вишневского, некогда благословившего начинающего автора вступить на путь литературного творчества и с отеческой требовательностью относившегося к нему всю жизнь. Оно касалось пьесы «Великие дни», написанной по сценарию «Сталинградская битва» и принятой к постановке Н. Охлопковым в Московском театре драмы (ныне Театр Маяковского): «Ты с Охлопковым бежишь, торопишься к дате… Николай, гляди на вещи прямо, честно. Писал «Одиночество»: всё смело, крупно, прямо… С мыслями: а может, и головы не сносить? А тут скорей к дате… дело в порядке. Не то, писатель земли русской. Разве написал бы ты все это в романе? Да ты тридцать раз все исчеркал бы и нашел правду. Измучил бы бывалых солдат собеседников, выжал бы нужное». (Письмо от 7.12.47 г.)

Литературный вкус Вс. Вишневского не изменил ему и на этот раз, и потому фальшивые ноты показной бравады, наигранной бодрости, натянутость некоторых диалогов резали ему слух. Но задерживаться, искать более точные интонации, выстраивать диалоги, а тем более переосмысливать некоторые образы было некогда. И голос Вс. Вишневского не был услышан.

Премьера состоялась 15 ноября 1947 года в юбилейные дни официальных торжеств по поводу 30-й годовщины Октябрьской революции. В спектакле были заняты известные актёры: Л. Свердлин играл роль Сталина, Е. Самойлов – Рокоссовского, А. Ханов – Чуйкова, М. Штраух – Молотова. Декорации крупнейшего театрального художника П. Вильямса (это была последняя его работа для театра, он скоропостижно скончался вскоре после премьеры «Великих дней») – то развернутые огромной картой боевых действий, то панорамой горящего города, то Волгой с ледяными торосами – создавали тревожный, полыхающе-огненный фон к спектаклю. Н. Охлопков в полной мере использовал в спектакле самые последние достижения театральной техники, световые эффекты, кино, музыкальное сопровождение. И, конечно, новая постановка была замечена и публикой, и прессой. Война – это было святое для каждого сидящего в переполненном зале, грохот недавних сражений за Сталинград стучал в сердце каждого, а потому публика рыдала и плакала, и аплодировала стоя. Актеров, постановщика спектакля Н. Охлопкова, автора пьесы Н. Вирту, художника П. Вильямса вызывали множество раз. Да, судьба не поскупилась отпустить моему отцу успеха полной пригоршней. Снова овации, поздравления, хвалебные рецензии в прессе.

В эти же годы Николай Вирта вновь обращается к своей заветной теме – земле, которая всегда была и оставалась для него наиболее близкой и болезненной. Он пишет пьесу «Хлеб наш насущный». Пьеса была как нельзя более актуальной, поскольку состояние послевоенной деревни было поистине катастрофическим, и надо было искать выход из порочного круга нерешенных проблем. С одной стороны, разруха, нехватка техники, удобрений, посевного материала, рабочей силы, с другой стороны, – неоплачиваемые трудодни, отсутствие паспортов. Всё это было прекрасно известно писателю, никогда не порывавшему связей с его родным краем – Тамбовщиной. Однако в пьесе, призванной служить откликом на коренные беды сельского хозяйства в России, происходит подмена серьёзных проблем более поверхностными. Поиск возможного выхода, в обход объективных обстоятельств, лежит в ней в сфере идеалистической – поиска «правильных» людей. Придёт в район, область, сельсовет «правильный» человек, «правильно» ориентирующийся на тотальный подъем сельского хозяйства, и оно будет поднято, отсталая деревня преобразится в передовую. Вот и появляется в районе после выполнения спецзадания фронтовик Рогов, главный герой произведения, и разоблачает председателя показательного колхоза Силу Силыча Тихого, вся слава которого была, оказывается, дутой. Тихий пользовался порочными методами ведения колхозного хозяйства, принуждал людей работать больше положенного, шел на приписки, чтобы втереть районному начальству очки и добиться для своего колхоза максимальных льгот, необходимых для того, чтобы удержаться в передовых и показательных. Этакий кулак советского разлива, однако старался он не только ради личного обогащения, но и ради почестей, сохранения власти. Критика тех дней проводит интересную параллель между образом Тихого и Сторожева из пьесы «Земля» того же автора и видит много общих черт, составляющих существо их натуры, – алчность, эгоизм.

Пьеса «Хлеб наш насущный» была поставлена в 1947 году Московским театром драмы, где только что прошла премьера «Великих дней», а вслед за ним многими театрами по всей стране и шла в течение нескольких лет. Рецензии тех лет называли «Хлеб наш насущный» значительным, проблемным произведением. Отмечалась блестящая игра артистов, в особенности А. Ханова, исполнителя роли Тихого, создавшего колоритный и впечатляющий образ новоявленного кулака, пришедшего на землю, типичного «носителя индивидуалистических пережитков», как писали о нём критики.

Да, то был, несомненно, социалистический реализм, но при этом один из лучших его образцов. «Хлеб наш насущный» написан рукой крепкого профессионала с соблюдением всех законов жанра: занимательной коллизией, насколько позволяла сельская тематика, динамичным диалогом, столкновением характеров – в данном случае «положительных» и «отрицательных».

Надо сказать, что Николай Вирта обладал редким даром, сочетающим в себе талант прозаика и драматурга. Тяга к театру, к сцене, к изобразительной пластике присутствовала в нём с юных лет, однако развивать в себе эти способности моему отцу не пришлось. И лишь после постановки «Земли» во МХАТе ему представилась возможность приобщиться к современным методам сценического мастерства. Он целый год был слушателем студии МХАТ, где читались лекции драматургам, литературоведам, постановщикам, вообще «театральным людям». Отец всегда вспоминал это время с теплотой и благодарностью. «Сподобился в кои-то веки стать студентом», – говорил он про себя и признавался, с каким трепетом открывал всякий раз тяжелые резные двери студии и как много полезного почерпнул для себя во время учёбы.

«За этот год я прошел огромный курс, великую науку МХАТа, школу настоящей драматургии. Здесь я научился смотреть на сцену не так, как смотрел раньше, когда писал «Землю». Здесь я узнал, что такое актер и режиссер, что такое слово в пьесе…» – писал Н. Вирта в очерке «Год в школе Художественного театра».

Ну а как же правда о земле?! Разве не видел писатель, обладавший генетическим пониманием деревни, где кроется корень зла? Быть может, и видел. Кто знает, что думал он по этому поводу? Однако вряд ли мы можем с позиций сегодняшнего дня предъявлять претензии автору за то, что он не покусился на самые основы социалистического способа ведения сельского хозяйства, порочной практики государства в отношении деревни! Наивно было бы предполагать, что даже тень сомнения в правильности линии коммунистической партии, проводимой в деревне, могла промелькнуть в каком-нибудь художественном произведении тех лет.

Несомненно, что все послевоенные годы творчество отца происходило с оглядкой на Кремль, где бодрствовал, ни на минуту не теряя бдительности, великий вождь. Не так страшно для отца было попасть в «лакировщики действительности», если пользоваться терминологией тех лет, как стать «апологетом кулачества», что чуть было не произошло с писателем в самом начале его литературной биографии.

Сложно утверждать однозначно, чего больше в такой пьесе, как «Хлеб наш насущный», – умышленного искажения реалий того времени или все-таки искреннего самообмана. Николай Вирта по своему общественному темпераменту не мог не откликнуться на самые острые проблемы современности, однако была ли девальвация глубины этих проблем прямым отражением «легкомысленной сделки с эпохой» (по выражению Пастернака) или же неумышленным бессилием писателя трезво оценить бесперспективность линии, начертанной партией для развития деревни? Кто возьмётся судить об этом сейчас! Печальнее всего обреченность подобных произведений, чей срок измеряется мерой «актуальности» для нужного момента, после чего они предаются забвению. В этом смысле судьба многих произведений советской литературы поистине трагична.

Незадолго до войны, в Кремле Сталин пообещал писателям, в ночной беседе с ними, заняться объединением славян в единую братскую семью. Победа в войне давала возможность вождю всех народов вплотную приступить к осуществлению этого замысла. Проводимая в отношении стран ближнего зарубежья политика насильственного насаждения социализма советского образца достаточно красноречиво свидетельствовала о серьёзности намерений Сталина. В странах Восточной Европы возникало активное сопротивление действиям «большого брата», Москва со своей стороны усиливала давление.

В таком политическом климате в 1948 году появляется пьеса Н. Вирты «Заговор обреченных». В каком-то смысле эта драма оказалась злым пророчеством – в 1948 году ещё никто не предполагал, что в недалёком будущем мир, содрогаясь, будет наблюдать за тем, как на улицы Будапешта медленно вползают советские танки, а позднее окажется перед лицом разгрома Пражской весны. А тем временем в преддверии грядущих событий пьеса «Заговор обречённых» или «В одной стране», как в подзаголовке назвал ее автор, показывала, как в этой самой стране коммунисты вели ожесточенную борьбу за установление своего диктата и искоренение последних остатков свободы.

Острая злободневность пьесы сделала ее сенсацией дня.

В самом начале 1949 года ее поставил Театр им. Евг. Вахтангова, а вслед за тем в Москве Малый театр, Театр Транспорта, МХАТ, в Ленинграде Академический театр им. Пушкина и многие другие театры страны.

Рубен Николаевич Симонов, постановщик «Заговора обречённых» в Театре им. Евг. Вахтангова, занял в спектакле первый состав актеров. Ганну Лихта, лидера коммунистов, играла А. Орочко. Блестящую и коварную Христину Падера, министра продовольствия, – Ц. Мансурова. Материал пьесы давал ей возможность создать яркий образ обольстительной и опасной интриганки, плетущей нити заговора против коммунистов и Советского Союза. Обаятельная, юная тогда актриса Ю. Борисова исполняла роль Магды, влюбленной в привлекательного рабочего паренька, которого играл Ю. Любимов. Это был замечательный дуэт двух молодых и необычайно красивых актеров. Сэра Генри Мак-Хилла, американского магната, выразительно играл М. Астангов, мастерски используя для создания образа сатирические, а подчас и гротесковые краски. В роли фермера Варра выступал А. Горюнов – простоватый и прямодушный крестьянин в его исполнении пользовался неизменной симпатией зрителей, и его появление на сцене сразу же встречали дружными аплодисментами. Все в этом спектакле были хороши – И. Молчанов в роли социал-демократа Иоакима Пино, Н. Бубнов в роли кардинала Бирнча. В театре был постоянный аншлаг, цветы, аплодисменты. Это был гвоздь сезона.

Ещё более популярным был фильм, снятый по пьесе «Заговор обреченных» в 1950 году режиссером М. Калатозовым. В нём снимались известные актеры: Л. Скопина, С. Пилявская, Н. Судаков. И вот ещё одна сенсация – в роли кардинала Бирнча впервые за весь свой сложный творческий путь появился на экране недавно вернувшийся из эмиграции А. Вертинский. Роль кардинала была создана как будто бы специально для него – величественная фигура в роскошных облачениях, потрясающие жесты его удивительных рук, во всём – ему одному свойственная пластика, изящество, изыск. Безусловно, Вертинский принес фильму дополнительный успех, – зрители ходили в кино смотреть на популярного певца. Отклики в прессе были самые восторженные. Такие серьёзные критики, как, например, Б. Галанов, с энтузиазмом писали о том, что фильм является «остропублицистическим произведением, изобличающим поджигателей войны», и, не кривя душой, восторгались игрой актеров.

Аудитория этих произведений Н. Вирты была огромной, тысячи и тысячи людей в провинции, в городах и сёлах видели фильм, ходили на спектакль.

С позиции сегодняшнего дня можно лишь поражаться тому, что «Заговор обреченных», в котором поддерживалась экспансионистская политика СССР в отношении стран ближнего зарубежья, был востребован многими прославленными театральными коллективами, что его ставили лучшие режиссеры страны, что фильм снимал знаменитый М. Калатозов, что в нём играли известнейшие актеры, а публика валом валила на спектакль и на фильм. Вот и подумаешь невольно о коллективной ответственности общества в целом перед судьбами Отечества.

Пьеса и фильм «наверху» очень понравились, и Н. Вирта получил за «Заговор обречённых» свою последнюю, четвертую Сталинскую премию.

Как бы там ни было, но «Заговор обречённых» вошел в историю советского театра, а само его название стало отчасти именем нарицательным.

В пятидесятые годы Н. Вирта написал большое число драматургических произведений, большинство из них было поставлено в различных театрах столицы и по провинции, но быстро сошло со сцены, не оставив сколько-нибудь заметного следа. Не буду на них останавливаться и приведу лишь неполный их список: «Мой друг, полковник», «Солдатские жёнки», «Тихий угол», «Однажды летом», «Гибель Помпеева», «Три камня веры», «Желанная», «Тихоня», «Солдаты Сталинграда», «Три года спустя».

В начале пятидесятых годов у Н. Вирты началась новая полоса жизни. Я уже упоминала о том, что мои родители расстались, и отец женился во второй раз. Одновременно он переехал жить в село Горелое Тамбовской области. Расположено оно в одном из самых живописных мест области. Для Николая Вирты Тамбовщина была тем же самым, что Вешенская для Шолохова, Дальний Восток для Фадеева или Саратов для Федина.

Мой отец построил на краю села красивый деревянный дом, выходящий окнами на Цну, насадил сад, разбил цветник, держал лошадь. Он стремился вникнуть в новую сельскую жизнь, от которой некоторое время был оторван. Писатель стал депутатом областного и районного советов, заместителем председателя областного и председателем районного комитетов защиты мира. Кроме того, Вирта принимал активное участие в литературной жизни Тамбова и области, – он был редактором альманаха «Тамбов», одним из руководителей областной писательской организации, членом худсовета областного театра.

Я навещала его в то время в Горелом. Отец уезжал из дома рано утром, объезжал колхозы, поля, МТС и возвращался к ночи. А иной раз его можно было дождаться только на следующий день, он допоздна засиживался где-нибудь у местного начальства и оставался ночевать там, где заставала его темнота. За пять лет пребывания в послевоенной деревне писатель глубоко изучил её проблемы, с близкого расстояния увидел те помехи, которые встают на пути к её процветанию. Да, но если бы одного только знания фактического материала было достаточно для создания художественного произведения!

Написанный на Тамбовщине роман «Крутые горы» впервые был выпущен издательством «Молодая гвардия» в 1956 году, но не имел такого резонанса, как предыдущие произведения Н. Вирты ни в прессе, ни в читательской аудитории.

Надо сказать, что в дальнейшем Н. Вирта талантливо использовал фактический материал, заложенный в романе «Крутые горы», и на его основе создал одну из своих наиболее удачных пьес «Дали неоглядные». Но об этом я скажу позже, а сейчас нам предстоит поговорить немного о дрязгах.

После смерти Сталина недругам моего отца было самое время с ним расправиться. Ага, мол, как-то теперь будет сталинскому любимчику (или поднадзорному), когда не стало покровителя (или тирана)?! Ату его! И борзописцы не замедлили исполнить заказ.

В «Комсомольской правде» 17 марта 1954 года появился фельетон «За голубым забором» (не буду называть фамилии авторов), насквозь проникнутый духом ненависти и доносительства. Обличительный пафос этого сочинения представляется ныне просто смехотворным. Он заключается в том, что переехавший в деревню писатель ведет образ жизни, отличный от жизни окрестных крестьян. Действительно, жизнь писателя сильно контрастировала с тем, что представляла собой в то время тамбовская деревня. Возможно, надо было вести себя скромнее, не все выставлять напоказ. Однако истинная подоплёка развязанной травли состояла отнюдь не в том, чтобы преподать писателю урок этики, а совершенно в другом. Слишком долго стоял он в стороне от всяких кланов, от интриг и разборок, постоянно сотрясавших стены Союза писателей, умудряясь в то же время сохранять, помимо независимости, еще и завидное благосостояние. «Сигналы» могли поступать как из недр районного тамбовского начальства, если он кому-то там особо насолил, так и от коллег-литераторов, не знаю. Однако трагедия отца в 60-е годы состояла не в том, что за неимением каких-либо политических обвинений недоброжелатели следили за каждым его неверным шагом в частной жизни и спешили сделать его достоянием гласности.

Трагедия отца состояла в другом.

Казалось бы – сверху на него больше никто не давил. Всесильное время разрушило оковы всесильной власти, и теперь он был свободен и как художник, и просто как думающий человек. Он многое мог переосмыслить, вернуться к своим истокам, к деревне, и написать о ней всё, что знал, сказать слово правды. В 50-е годы публикуются первые произведения новой волны, волны хрущевской «оттепели», наступившей после разоблачения культа личности Сталина. В «Новом мире» А. Твардовского печатаются «Районные будни» В. Овечкина, родоначальника «деревенской прозы», оказавшей столь сильное влияние на оздоровление нравственного климата в нашей стране. Появляются «Не ко двору» и «Ухабы» В. Тендрякова – это был вызов обществу, не желавшему до той поры обращать внимание на деревенские проблемы. Вслед за Тендряковым в шестидесятые годы выходят в свет произведения Б. Можаева, В. Белова, В. Распутина. Николай Вирта, несмотря на то, что в 1953 году ему было всего лишь сорок семь лет, так и не обрёл второго дыхания, не написал неожиданного о своих корнях, о земле. Слишком долго гнула его власть, слишком долго существовал он под страхом возмездия за своего отца, и что-то главное в нем надломилось, перегорело. А может быть, сказалось и другое – вынужденное употребление дарованного ему свыше таланта для «легкомысленных сделок с эпохой», как выразился Б. Пастернак? Кто знает…

Но вернемся к роману «Крутые горы» – именно в связи с этим романом Николая Вирту ждал еще один всплеск успеха. С ним произошла история, аналогичная той, которая случилась ровно двадцать лет тому назад, когда к нему обратился Немирович-Данченко и предложил написать пьесу по роману «Одиночество». Тогда была создана и поставлена во МХАТе пьеса «Земля». На этот раз Ю. Завадский предложил отцу сделать инсценировку по роману «Крутые горы» для постановки в Театре им. Моссовета, которым он руководил. В тесном содружестве с театром была написана пьеса «Дали неоглядные» и поставлена к сорокалетнему юбилею Октябрьской революции. Такова была эпоха – самые значительные спектакли обязательно появлялись в какие-то юбилейные дни. Это был великолепный спектакль – замечательный театральный коллектив вдохнул жизнь в роман «Крутые горы», и деревня предстала перед зрителями во всей своей красоте, сложности и драматизме.

Премьера пьесы «Дали неоглядные» состоялась в Театре Моссовета 4 ноября 1957 года. Зал был полон, зрители горячо приняли спектакль. И снова фамилия Вирты замелькала в газетах и журналах, и снова афиши, афиши, афиши…

Спектакль поставил сам Завадский, декорации писал художник А. Васильев, музыку специально для этой постановки – В. Мурадели. В. Марецкая блистательно сыграла роль Анны Павловны Ракитиной, Р. Плятт читал текст от автора. Это была одна из звездных ролей великого актера.

А через три года в том же театре состоялась новая премьера. Ю. Завадский поставил спектакль «Летом небо высокое» по пьесе Н. Вирты, и он также был тепло встречен зрителями.

Обе эти пьесы были переведены на иностранные языки, шли за рубежом. Для отца на фоне недавно развернутой против него кампании, нанесшей огромный урон его самочувствию как моральному, так и физическому, успех двух последних его драматургических произведений явился большой поддержкой.

В шестидесятые годы он по-прежнему много работал. Из-под его пера вышли роман «Возвращённая земля», повесть «Мой помощник Карсыбек», рассказы «Воодушевленный Егор», «Обходчик», «Наша Берта», «На проезжей дороге», «Серый денек», пьесы «Три камня веры», «Средь бела дня». Однако эти произведения Н. Вирты не стали художественным открытием и потому остались как бы на обочине его творческой биографии.

Отец, как всегда, был во власти разнообразных планов и идей. Но он не приобщился к миру шестидесятников, в писательском сообществе стоял особняком, все больше и больше замыкаясь в себе, мало бывал на людях. Хотя у него были поводы для радости, не все еще было исчерпано. Он мог гордиться былой своей славой: по стране во многих театрах шли его драматургические произведения, в столице и в провинции переиздавались романы, выходили сборники рассказов и очерков. Он многое видел, много ездил. Однако поездки порой лишь углубляли общий его пессимизм. Из Америки он вернулся в состоянии психологического надлома: он всё примерял американское благополучие к ситуации в нашей стране и приходил в отчаяние и уныние. Поездка в Японию лишь усугубила депрессивный настрой. Его душевный дискомфорт объяснялся, надо полагать, не в последнюю очередь ухудшением здоровья. Но может быть, для этого были и другие, не менее серьезные причины…

Так закончилась эта жизнь, опалённая Гражданской войной, а затем обласканная советской властью. Но взамен она потребовала от него душу.

Николай Евгеньевич умер в московской городской больнице в ночь с 8 на 9 января 1976 года. До его семидесятилетия оставался почти год. Похоронен мой отец в Переделкино, где он прожил едва ли не сорок лет, на сельском кладбище, неподалеку от той церкви, в которую любил заходить.