Крыша. Устная история рэкета

Вышенков Евгений Владимирович

Часть первая. ПОЗДНИЙ ЛЕНИНГРАД

 

 

ВЕЛИКИЙ ГОРОД С ОБЛАСТНОЙ СУДЬБОЙ

Самый большой из северных городов мира, четвертый по населению в Европе, к концу 70-х выглядел богооставленным. На улицах — грязно, в реках и озерах купаться — попросту вредно. Перенаселенные доходные дома в центре города — в полуразрушенном состоянии. Еще в 20-е годы Георгий Иванов в парижской иммиграции мог писать: «На земле была одна столица, остальное — просто города». Из всех имен, данных в разное время городу, к концу брежневского правления ему больше всего подходит название Северной Пальмиры — античного города, занесенного песками. Гранинское «великий город с областной судьбой» — точное определение того, что советская власть за 60 лет сделала с имперской столицей.

 

ПОДЛЕДНАЯ ЖИЗНЬ

Начальство в Ленинграде — битое. При Сталине расстреляли три генерации местной номенклатуры с чадами и домочадцами. Так что здешний партийный бомонд понимал: надо сливаться с местностью. В брежневской Москве ленинградский стиль представлял предсовмина Алексей Косыгин. Худощавый, хмурый, с правильной речью, он самой манерой поведения контрастировал с тучными, жизнерадостными брежневскими земляками, изъяснявшимися на восточноукраинском «суржике» с фрикативным «г». «Стиль Косыгин» — это внешняя пристойность, чувство номенклатурной меры.

В Смольном — маленький, злобный Григорий Романов, человек военно-промышленного комплекса. Ленинградский хозяин не поощрял кумовства; взятки в Питере брали реже, чем в провинции, и с большой оглядкой. Даже намек на вольномыслие карался волчьим билетом: романовский Ленинград вытеснил в Америку Бродского, Довлатова, Барышникова, Шемякина, в Москву — Райкина, Юрского, Битова.

На поверхности Ленинград — абсолютно советский город, и казалось, эта власть будет существовать вечно. Понурое большинство, обитающее в новостройках, жило своими шестью сотками, получало продовольственные наборы к праздникам, давилось в очередях за молочными сосисками и водкой, медицинской помощью, железнодорожными билетами. Из репродукторов звучали бодрые песни Эдуарда Хиля и Эдиты Пьехи. С точки зрения начальства в городе трех революций — тишь да гладь.

Между тем ледяной панцирь советской власти на глазах становился тоньше и тоньше, а подледная жизнь — все разнообразнее и разнообразнее. Ленинград напоминал могучий дубовый шкаф, насквозь изъеденный древоточцами.

Коммунистическая власть изначально — режим кровопийц, а не ворюг. Советский гражданин — вечный ребенок, находившийся под присмотром строгих родителей. У него один работодатель — государство, его постоянно, с младенчества до старости, учили. Он одевался, во что было велено, ел и пил в пределах гигиенической нормы, читал книжки по утвержденному списку и насильственно подвергался радиообработке. Как это часто бывает в семейной жизни, на самом деле советские граждане — дети шкодливые, вполуха слушали нотации родителей, подворовывали мелочь из карманов и прогуливали уроки.

Смысла слушаться не было. Карьера прорывов не обещала. Социальный лифт не работал. Скрытая инфляция и дефицит уравнивали между собой социальные низы и средний класс. Еще в 60-е инженер, офицер, врач, преподаватель вуза — почтенные люди, завидные женихи. А в 70— 80-е слова «доцент», «инженер», «хирург», «офицер» уже потеряли былое обаяние. Теперь бармен, продавец, автослесарь — вот привилегированные позиции. Именно эти люди ближе всего подобрались к желанной потребительской триаде: «дачка, тачка и собачка». Самая острая и самая современная пьеса того времени называлась «Смотрите, кто пришел», которая рассказывала о том, как дом в писательском дачном поселке, подобно чеховскому вишневому саду, переходит к новому владельцу — бармену. В общем, была та же картина, что и в конце императорского периода: Раневских сменяли Лопахины.

Общественный договор между коммунистической властью и гражданами формулировался любимой присказкой тех лет: «Вы делаете вид, что нам платите, а мы делаем вид, что мы работаем». В многочисленных ленинградских НИИ, КБ и прочих конторах служба шла ни шатко ни валко. Дамы обсуждали выкройки, кулинарные рецепты, вязали свитера. Мужчины проводили значительную часть времени в курилке, где рассказывали друг другу новейшие анекдоты о чукче, Чапаеве и Штирлице, делились воспоминаниями о субботней пьянке, частили начальство.

Главное на службе — это подготовка к очередному корпоративу. Выпускались стенгазеты с виршами местных куплетистов, готовился капустник, собирались припасы. Кто-то приносил кассетник с Высоцким и Beatles. Дамы одевались в свое лучшее джерси, высиживали очередь к парикмахерше, просили знакомых привезти польские духи «Быть может» из московского магазина «Ванда».

Никто уже всерьез не верил партийным лозунгам. На практике коммунистический строй лишь требовал от советского человека соблюдения некоего официального ритуала, каждый год уменьшающегося в объеме. Комсомолец должен был сдавать Ленинский зачет, по праздникам ходить на демонстрацию. На открытом партийном собрании не рекомендовалось протестовать против войны в Афганистане: исключили бы,— но все, что касается кухни, курилки и дружеского застолья, не только не контролировалось, но даже уже не являлось предметом оперативного наблюдения. В любой самой правоверной компании всегда находился балагур, который умел подражать невнятной речи стареющего Леонида Ильича.

Основное достижение ленинградцев к началу 80-х — приватизация жизни. Люди отделили личное от общественного. Активное меньшинство перестало полагаться на государство и начало строить свою жизнь вне официальных возможностей. Каждый уважающий себя мужчина должен был «халтурить» и «крутиться». Строили коровники, репетировали абитуриентов, писали диссертации для кавказских и среднеазиатских соискателей, брали взятки, делали ювелирку, воровали жесть с завода, торговали мясом «налево», шили штаны, принимали пациентов за деньги. Шутливое проклятие: «Чтоб тебе жить на одну зарплату» — из того времени.

Даже официальная эстрадная лирика повествовала не о строительстве БАМа, а о «крыше дома моего», то есть, грубо говоря, проповедовала мелкобуржуазные ценности. В погоне за ними ленинградцы и проводили значительную часть времени.

 

БЛАТ

Советская система самоснабжения к началу 80-х годов приобрела особо цветущую сложность. Максима времени: «Будешь иметь сто рублей — будешь иметь сто друзей» — обладала глубочайшим политэконо-мическим смыслом. Рубль, который презрительно называли деревянным, сам по себе действительно ничего не значил. Купить на него наверняка можно было только хлеб, водку и книгу Леонида Брежнева «Целина». Все остальное не покупали, а доставали. Важнейшее понятие в любой конторе — служебная командировка: в трест, в главк, в Смольный, на производство. На самом деле мужчины немедленно отправлялись в рюмочную, в кино с приятельницей или в баню. У женщин было гораздо больше хлопот. На них все и держалось. Основная забота отдела, лаборатории, мастерской — засылка одной из дам «патрульным» в город. Никогда заранее не было известно, где и в каком магазине «выкинут» дефицитный товар. Задача «патрульных» — обнаружить точку ажиотажного спроса, вовремя занять очередь и оповестить товарок: в ДЛТ — льняные простыни, в «Елисеевском» — краковская колбаса, в театральной кассе — билеты на «Современник».

У каждой сколько-нибудь статусной дамы главным капиталом являлась записная книжка. Стояла, скажем, задача — устроить девочку в английскую школу. Известно, что директор школы хотел попасть на спектакль «Ах, эти звезды». У одноклассницы подруга работала кассиром в БКЗ «Октябрьский». Кассира сводили с шурином, заместителем директора мясного магазина. Шурину, в свою очередь, дарилась бутылка Vanna Tallin, привезенная из поездки в Эстонию. Результатом многочасовых телефонных переговоров становилось изучение косвенных дополнений и чтение «Оливера Твиста» в оригинале.

Советский человек покупал не только то, что было нужно ему, но и то, что могло пользоваться спросом у кого-то еще. Например, гражданка, имеющая изящную ножку 36 размера, непременно купила бы австрийские сапожки 42-го, повесила бы в женском туалете своего учреждения объявление и рано или поздно обменяла бы свою покупку у женщины-гиганта на что-нибудь нужное ей. В каждую контору регулярно заходил какой-нибудь Эдик или Вадик, советский коробейник с сумками нафарцованного, купленного по знакомству в «Гостином Дворе», привезенного моряками дальнего плавания. Если денег на покупку не хватало, сослуживцы и сослуживицы щедро давали в долг. Правильно устроенный ленинградец практически ничего не покупал с прилавка в обычных магазинах. Невские снобы хвастались тем, что на них нет ни нитки советского. Например, в магазинах, по большей части, отсутствовал такой товар, как джинсы, но не было модника или модницы, которые бы ими не обладали. Все стоящее доставалось по блату. На рынке женихов ценились не молодые лейтенанты с кортиками и не аспиранты НИИ, а обладатели «жигулей», завсегдатаи ресторанов, люди в дубленках, американских джинсах, финских водолазках, в пыжиковых, а лучше волчьих, шапках и мохеровых шарфах. Появилось выражение «упакованный».

Самообеспечение касалось не только одежды, пищи и напитков, но и духовной сферы. Все, кто хотел, уже прочитали стихи Иосифа Бродского и прозу Александра Солженицына. «Последнее танго в Париже» в кинотеатрах не показывали, но у каждого киномана был друг с «видаком». Эдуарда Хиля слушали лишь пионеры и пенсионеры. Настоящим знатокам были доступны кассеты Pink Floyd и Led Zeppelin.

 

ПРОБКА

В период застоя советской сверхдержавой правили дети рабочих и крестьян. Ленинский проект в этом, и правда, удался. И Леонид Брежнев, и Григорий Романов, и мэр Ленинграда Ходырев, и подавляющее число их товарищей по Кремлю и Смольному родились в маленьких заводских городках или никому не известных деревнях. Пробивались через рабфаки, техникумы, армию, НКВД, комсомол. К 30—40-м вошли в номенклатуру и уже к 50-м годам правили миллионами людей.

Но в Ленинграде глухой поры рубежа 70-х и 80-х никакого единого рецепта для молодого человека, чувствовавшего, что его «прет», не было. Государство больше не нуждалось в янычарах. Правящие элиты сложились, им ни к чему приток свежей крови. Статус передавался по наследству. Дипломат — сын дипломата, молодой полковник — сын генерала, директор комиссионки — из семьи мясника. Перепрыгнуть с одной социальной ступеньки на другую становилось все трудней.

К началу 1970-х годов верхушка карьерных лестниц во всех сферах уже прочно оккупирована. На самом верху — сверстники Леонида Брежнева, выдвинувшиеся в 1937-м, чуть пониже — уцелевшие фронтовики, поколение Григория Романова. Шестидесятникам был дан шанс в годы оттепели, потом их карьера резко затормозилась. И все же те, кто родились одновременно с Владимиром Высоцким или Олегом Ефремовым, сумели закрепиться в академической науке, творческих союзах, в реферантурах ЦК и обкомов. Собственно, все эти три поколения: брежневское, романовское и евтушенковское, из которого потом вырастут Горбачев и Ельцин,— и образовали пробку на дороге к успеху. Для многочисленных детей фронтовиков, появившихся на свет в конце 40-х — начале 50-х годов, места не оставалось. Они были обречены на то, чтобы всю жизнь карабкаться до полковничьих погон, генеральские же им вовсе не светили. Люди, которым было уже за 30, могли претендовать разве что на правящие позиции в ВЛКСМ. А у тех, кто в это время еще учился в вузах, не было и таких шансов на восхождение, на самореализацию в рамках официальной системы. Но их родители не понимали, что старые способы в новых условиях не работают. Средний класс стремился к самовоспроизведению. Поэтому поколение фронтовиков и следующие за ними «дети двадцатого съезда» планируют для своих детей примерно такую же тропу к успеху, по которой шли сами,— только более прямую, быстрее выводящую к цели. Но для молодежи, вступавшей в жизнь, родители, по большей части, представлялись неудачниками, не способными быть ролевыми моделями. Любые советы старших воспринимались иронически: было слишком понятно, что по этим рецептам больше не живут.

 

МИЗАНСЦЕНА

Историк Ипполит Тен писал о предреволюционной Франции Людовика XVI и Марии Антуанетты: «Мизансцена уже расставлена, осталось поднять занавес». Все персонажи бурной петербургской истории 90-х годов уже ходят по городу, они уже посмотрели свои важнейшие фильмы и прочли главные книги, обрели идеологию, но их пока никто не видит. Студент ЛИТМО Владимир Кумарин, студент восточного факультета ЛГУ Андрей Константинов, врач первой подстанции «Скорой помощи» Александр Розенбаум.

Борис Элькин, родился в 1947 году, был кооператором, сейчас владелец Сытного рынка

Я работал на заводе и учился на вечернем факультете экономического факультета. Потом оказалось, где-то к четвертому курсу, что надо работать по специальности, и тогда я пошел работать в НИИ. Называлась эта история НИИ Гипротяжмаш. Находилась эта контора в Инженерном замке. Работал я там года два, и это было самое страшное время моей жизни. Назывался я там старший техник, зарплата у меня была 90 рублей. Такой отдел, метров сто зал, человек 30 за столами сидят: инженеры, руководители групп, у начальника стол с телефоном. Я был человек еще молодой, романтический, и говорил — вы мне дайте, чем тут заняться. А они мне говорили — ну, вы сидите. Я тогда стал читать книжки. Приносил из дома книжки, складывал их в верхний ящик стола, сидел и читал. И довольно долго этот номер у меня проходил, месяца три, пока ко мне не подошел главный инженер этого НИИ — такой породный поляк с красивой фамилией — и он меня застукал. И он говорит: «Ну и что вы читаете, молодой человек? Роман? Читать имеете право только техническую литературу». И мне объявили выговор.

В Инженерном замке работало тысячи две человек, там же было штук пять этих НИИ. Ругали советскую власть в курилке, при этом жили плохо. Получали по 110 рублей. Ну хватало на вино, на сырок на плавленый. И на ругание советской власти...

Вся эта штудия заканчивалась в 6 часов вечера. В половине шестого все барышни начинали краситься, сумочки собирать. Как известно, из Инженерного замка был только один выход. Когда звенел звонок на весь замок, а все уже стояли на низком старте, там начиналась дикая давка. Потому что если ты, не дай бог, задержался на работе до 5 минут седьмого, то ты уже все — пропал. Так народ работу любил.

Я понял, что я так больше не могу. И я сознательно пошел работать на завод зарабатывать деньги. На заводе платили больше, были всякие премии, прогрессивки, ну и было что стырить. Сейчас забыли одну штуку — был целый ряд вещей, которые принципиально в советских магазинах не продавались. Вот нельзя было купить шуруп или болт с гайкой. То есть изначально предполагалось, что люди это приберут себе. Если у человека дома есть гвоздь, то он или упер его с завода, или ему принес его друг, который работает на заводе. Потом появился такой термин, «несуны», которые вот с завода несут, и пословица появилась: «Тащи с завода каждый гвоздь, ты здесь хозяин, а не гость». У меня был начальник цеха, он так рассуждал: «Вот так бывает, воры, домушники, там, скокари. А я вор промышленный». Он каждый день уходил с завода с портфелем и должен был что-нибудь унести. Как-то я захожу к нему в кабинет, говорю: «Толя, пойдем». Ну в рюмочную пора уже, смена закончилась. Он говорит: «Суеверие — не могу, портфель пустой». Заметался по кабинету, сорвал грязные занавески, запихал в портфель и пошел. Говорю: «Толя, зачем тебе они?» Он: «Ну хоть на тряпки, не могу так идти».

Александр Тараторин, родился в 1967 году

Я имел отношение к организованной преступности, работал с «пермскими» (старшим был Ткач), прозвище Блондин.

Я родился и вырос на Ульянке. Где играли в хоккей в клубе «Прометей». А в школьном театре я исполнял Буратино. Жил как все. Цена сытого желудка — 20 копеек. А вообще на неделю родичи давали рупь. Школа 240, Кировский район. Советский Союз. Но уже 1979 год.

В 12—13 лет поперла из меня инициатива. В кустах возле дома поставили с пацанами скамейку, провода из подвала протянули для колонок, купили бутылочку лимонада «Буратино». Вот тебе и бар. А с бобин орали Битлы.

Но как-то нас погнали в Новую Ладогу на экскурсию, где музей паровозов. С родителей собрали по 2,70. Наша компания соскочила с поезда на Сортировке, где Софийская, и ушла в побег. Жгли костер и кидали туда фальшвеера. Практически бунт. Хотя нет, революция, ведь мы в черных бушлатах, которые выдавали нам на УПК — учебно-производственном комбинате.

И подошел к нам мужик со смыслом: «Не хотите ли заработать? Разгружать груши. Плачу по пятерке». Согласились. Пристрастились. Порой на 29-й троллейбус — и на разгрузку. Давали по трешке. Накопил. И в воскресенье как-то мы выбрались на Ульян-ку, на барахолку. С пацанами пришли посмотреть. У меня 43 рубля — сумма сумасшедшая. Распихана везде, от носок до рубашки. Ведь я помнил, как мама папу в командировку собирает.

Шел апрельский снежок, это был День космонавтики. Кто джинсы продавал по 100 рублей, кто что. Первый раз увидел кроссовки «Найк» с «соплей» за 150. Покрутил в руках бережно.

Рядом стоит дядька лысоватый, как Ленин. У него «Мальборо», «Филип Моррис». В глазах замелькало. Пачка — рубль пятьдесят, и она пластиковая, мультифильтр. Скинулись по 50 копеек.

А на УПК в школе выдавали тельники. Мы ж в шестом классе. Мы в бушлатах, шапках-пипах. Мы их называли «Поларис», как американские ракеты. Их моя мама шила, а говорила, что они из Венгрии.

Вот он и обратил внимание — мы как на подбор, как из детдома.

— А бушлатов нет? — Засуетился. Вроде не хотели меняться. Нехорошо стало. Не по-советски. Аж подташнивало.

— Я чинчину,— и показал доллары. Я парень рабочий — сам за себя могу платить. Я подсчитал — на рубль полтора доллара. Оказалось больше. Доллар — три рубля. И купил 10 баксов. Почти на все1 Тридцати рублей не стало.

Я их носил по школе. Ах как я их носил по школе! Такое чувство, что Дед Мороз живой. В подъезде скурил «Филип Моррис», а в кармане лежали баксы. Беседы были светские, бурные, деловые.

Дома я хранил баксы под батареей. Выломал паркетину и там спрятал. Вынимал как фокус-покус. Даже утюгом гладил на подносе материнском.

К первому мая все рухнуло. Наш физрук, грузин, Владимир Владимирович меня застукал с американским червонцем в раздевалке. Да, я осмелел. Меня понесло, всем начал показывать. Он крепко меня за руку — и к себе. Баксы в стол и спрашивает: «Ну что? Новый кювирок?»

Он пришел к нам домой вечером. Я в ванну залез и в воде часа два морозился. Спертое дыхание. Как будто тебя нет. Лопаешься. Все же вышел. Он пьет чай. По телику Политбюро про надои. Мама как простыня, как будто похоронка пришла. Он: разрешите откланяться — и ушел. Первая мысль — сдал. Все поплыло. Сестра старше. Сестра покрутила у виска. И тут же: «Я ни при чем». Хотя ведь знала. Женская логика. Шепчет: «Если сознаешься один — будет проще».

Если физрук раньше был милиционером, то сосед над нами был прокурором Всеволожского района. Хороший такой, вечно пьяный. К девяти вечера у нас на кухне сидела его жена — тетя Тамара и он сам с хлебной водкой, которую он гнал лично.

В доме запахло сигаретами. Маме скорую вызвали. Врачи приехали, накололи. Заблестели ампулы на блюдечке. Мама все причитала, тыкаясь в прокурора: «Толик, а что же будет?»

— Вера, надо идти,— отвечал он матери. Куда, я не понимал.

В десять приехал отец. Я с лестницы слышал, что со мной будет. Так как он поговорил уже с Толиком, который его встречал возле парадной. Мама повисла на руках: «Вася, не трогай — ему подкинули!» Отец начал с прихожей. В коридоре захрустели лыжи. Сестра разложила физику и стала учить. Я зажался между стенкой и шкафом. Бегать негде — 37 квадратов.

— Выходи, предатель! — орал батя. Квартира стала теснее.

На кухне начался семейный самосуд.

— Где взял?! — Затрещины. Дошло до удлинителя по ногам.

— Нашел!

— При каких обстоятельствах?!

Друзей не сдал. За Ульянку сказал, за «трубу». Заговорили о нашем местном 88-м отделе милиции. О статье УК 88 не вспоминали. Боялись, очевидно. Обнял маму. Опять в глазах затуманилось — сухари, мать, свитер с оленями. Но теперь у всех.

— Он малолетка, сидеть мне, за измену Родине,— отрезал отец, как в последний путь.

Но папе подливали хлебной. Дунувший, он подобрел.

Мать: «Давай в туалете утопим». А десять баксов на столе лежат. В руки их никто не берет.

— Пропитаны спецсоставом,— экспертно заявил прокурор.

А рядом селедочка.

— Родину любишь?

— Да.

— Ешь их, а с ВВ мы решим.

Отец даже из бара пачку сигарет «БТ» достал. Все-таки в Совтрансав-то шоферил.

Я начал есть. Не слаще конфет и советской жизни. Кусал и съел. Бумага колючая.

— Вот так, сынок, будет с империализмом,— человечно так предрек папа.

К часу ночи меня отправили спать. Я заснул, потому что устал. А через год началась Олимпиада. Это было начало конца. На улицах замелькали модницы с целлофановыми пакетами «Мальборо», в которые вкладывали авоськи, а пакет носили как оболочку. И так же гладили эти пакеты вечерами, как я баксы.