Жизнеописание Петра Степановича К.

Вишневский Анатолий Григорьевич

Часть первая

 

 

I

Читатель не должен удивляться тому что мы сопровождаем жизнеописание Петра Степановича К. цитированием сухих официальных документов. Более того, он должен быть сразу предупрежден, что все наше повествование основано исключительно на документах. Вымысел – это не наш принцип. Да, потрачена уйма времени на то, чтобы собрать все эти старые справки, приказы, отношения, рукописи, свидетельства, письма, дневники, – времени мы не жалели. Зато теперь мы можем быть уверены – и вы тоже, – что ни одно слово вымысла не проникло на страницы повествования, которое вам сейчас предстоит прочитать. Вначале мы даже хотели заверить все эти свидетельства истории у нотариуса, но ближе к концу нашей работы у нас почему-то сложилось отрицательное отношение к нотариусам. Поэтому мы убедительно просим читателя поверить нам на слово. Мы не станем вас обманывать.

*****

Свидѣтельство.

Дано cie ученику дополнительнаго класса ЗАДОНЕЦКАГО РЕАЛЬНАГО УЧИЛИЩА К.Петру Степановичу, исповѣданія православнаго, родившемуся въ январѣ мѣсяцѣ 30 дня 1896 года, въ томъ, что онъ обучался въ семъ классѣ съ 21 августа 1912 по 1 іюня 1913 г. при отличномъ поведеніи и на окончательномъ испытаніи оказалъ успѣхи:

в Законѣ Божiемъ отличные (5)

“ русскомъ языкѣ отличные (5)

“ нѣмецкомъ языкѣ отличные (5)

“французскомъ языкѣ хорошiе (4)

“математикѣ, а именно:

       “ариѳметикѣ отличные (5)

       “алгебрѣ хорошіе (4)

       “тригонометріи хорошiе (4)

в исторіи отличные (5)

“естествовѣдѣнiи отличные (5)

“физикѣ отличные (5)

“рисованіи отличные (5)

“законовѣдѣнiи хорошiе (4)

По сему онъ, К. Петръ Степановичъ можетъ поступить въ высшія учебныя заведенія съ соблюденiемъ правилъ, изложенныхъ въ уставахъ оныхъ, по принадлежности.

            Городъ Задонецкъ іюня месяца первого дня 1913 года

                                 Директоръ училища

                                 Секретарь Педагогического Совѣта

******

У.С.С.Р.

Институт Сельского хозяйства и лесоводства в Новой Александрии

Харьков, Каплуновская ул. № 7

20 декабря 1920 г., № 3857

Удостоверение

Дано сие Петру Степановичу К. в том, что он состоит студентом Харьковского Александрийского института сельского хозяйства и лесоводства.

Настоящее удостоверение выдается Петру Степановичу К. для предоставления по принадлежности.

*****

Задонецкий Волобраз

1921 г. янв. 15 дня № 57

Учителю Задонецкой профессионально-технической школы и ремесленного училища Петру Степановичу К.

Прилагая при сем удостоверение за № 3857, сообщаю, что Вы освобождаетесь от занимаемой должности учителя, согласно Вашего заявления и резолюции З.Т.У.О.Н.О: освободить от занимаемой должности и предложить немедленно выехать из Задонецка как милитаризованному студенту.

*****

Удостоверение

Сие выдано Задонецкой Профессионально-технической школой Петру Степановичу К. в том, что он состоял преподавателем в упомянутой школе, преподавая следующие предметы: физика, химия, механика, экономическая география, техническое черчение и рисование. Настоящее удостоверение выдается Петру Степановичу К. по случаю добровольного выбывания из числа преподавателей Задонецкой Профессионально-технической школы.

 

II

В других документах, более ранних, Петр Степанович К. обозначается как «сынъ крестьянина Харьковской губерніи Валковского уѣзда, хутора Водопоя Валковской волости», но, как вы, вероятно, уже поняли, жизнеописание нашего героя мы начинаем не с его детства, в котором не находим ничего примечательного. Нет, мы сразу расскажем читателю об учебе Петра Степановича в Харьковском Ново-Александрийском институте сельского хозяйства и лесоводства, ибо именно этот институт снабдил Петра Степановича профессией агронома.

Хотя, по правде говоря, что это была за учеба? Вода в лаборатории замерзала, трубы лопались, реактивов не было, профессорские жены торговали пирожками, холод, голод, очереди, анкеты… Это были те времена, когда на Благбазе валялись дохлые лошади, куры, навоз, старые тряпки, куски жести, сплющенные эмалированные горшки, чайники, а иногда можно было встретить среди этого хлама человеческий труп, неизвестно как сюда попавший. Петр Степанович учился в институте в то время, когда на улице вечерами раздевали, убивали, люди от голода умирали, разбирали на топливо заборы, чтобы согреться, жгли в печках– в знаменитых чугунках из 20 кирпичей и с трубой прямо в окно – пианино, буфеты и другую мебель. Это было тогда, когда горели дома, не действовали водопроводы, потухало электричество, когда власти нервничали, а со всех сторон наступали враги. Это были времена, когда старое похерили, новое только-только намечалось, а материальных благ не было вовсе. Тяжелые были времена!

С приходом советской власти Петр Степанович каким-то образом поселился в кабинете известного доктора медицины. Кабинет был обставлен с роскошью: мягкие кресла, диваны, большие шкафы с книгами, великолепные кафельные печи. Но теперь дров и еды не было, а из-за холода и голода и роскошь теряла всякий смысл. Пока в кабинете жил доктор, кресла, диваны, шкафы и статуэтки стояли на своих местах, был порядок, а паркеты, вероятно, натирались воском. Теперь же вместо кафельной Петр Степанович собственноручно смастерил печку из сорока трех кирпичей, вытащив их из угла докторского дома, труба сначала была проведена в пробоину кафельной печи, но когда в эту дырку дым не пошел, пришлось трубе дать направление в окно. Труб тоже в те времена не делали, но было достаточно в городе разных водосточных труб, и они вполне подходили к печкам, а сами выглядывали из окон так грозно, что неопытному человеку могло показаться черт знает что! Неопытный человек мог бы подумать: каждый дом вооружен десятками пушек разных калибров.

В креслах и диванах откуда-то появились клопы. Петр Степанович одно время был уверен, что клопы здесь были и при докторе, но со временем он пересмотрел свои взгляды и пришел к выводу, что клопы пришли после того, как многочисленные докторские покои стали заниматься, по ордерам и без ордеров, лицами неопределенного происхождения. Кожа на креслах постепенно стала обдираться, паркетные же полы при Петре Степановиче не только не натирались воском, но даже не мылись и не подметались.

В некоторых комнатах обитали знакомые доктора, тогда как сам доктор еще в девятнадцатом году отбыл в Крым, оповестив всех, кого мог, о скором своем возвращении в Харьков. Жильцы, знакомые доктора, сберегали, как могли, докторское имущество, огрызались при бесконечных обысках и при предъявлении мандатов на комнаты, и даже Петра Степановича вовлекли в это дело. Петру Степановичу поручили сберегать докторское пианино, а так как в те времена пианино конфисковывали, то Петр Степанович зарегистрировался в губнаробразе пианистом, из-за чего докторское пианино на какое-то время и сбереглось. Петр Степанович на пианино играл две вещи: «Чижик, пыжик, где ты был» и «Ой, не ходи, Грицю, та й на вечорниці», а чтобы быть точным и справедливым, надо отметить: Петр Степанович обе вещи играл одним пальцем, а педалями, за ненадобностью их, совсем не пользовался. Вот на балалайке он играл, начиная со «Светит месяц, светит ясный» и кончая таким сложным вальсом, как «На сопках Маньчжурии». Курьез случился, когда Петра Степановича специальной повесткой пригласили в губнаробраз играть на пианино, вероятно, для проверки. Пришлось долго упрашивать своего играющего приятеля сходить за него!

Но все это нам не интересно. Нам интересны тогдашние политические убеждения Петра Степановича, точнее, его отношение к советской власти, не очень для нас ясное.

Нам от самого Петра Степановича известно, что довольно скоро после того, как он, окончив реальное училище, поступил в университет, начались и пошли февральские, октябрьские, петлюровские, немецкие, гетманские, белогвардейские, большевистские, махновские, просто бандитские и др. революции и контрреволюции. Петр Степанович долго не мог разобраться, какая из властей восторжествует, но сам участия ни в революциях, ни в контрреволюциях не принимал.

Впрочем, об этом после, а нам важно знать, в самом начале, социальное происхождение Петра Степановича! Мало ли что, Петр Степанович писал в анкетах «крестьянин», – крестьяне были разные! Не все же крестьяне могли учить при старом режиме своих детей в реальных училищах. Кто учился в реальном училище? Дворяне, дети чиновников, учителей, околоточных надзирателей, прасолов, кулацкие дети и редко бедняки. Как мы ни старались добиться от самого Петра Степановича и побочно о количестве десятин у его папаши, но это не удалось: сам Петр Степанович что-то путал и рассказывал, как говорят, не в одно, а побочные расспросы… Разве вы не знаете, что наговорят на человека? В общем, из всего видно, что папаша Петра Степановича был чем-то среднеарифметическим всех тех папаш, которые могли учить своих детей в реальных училищах. Более точно можно предполагать, что папаша Петра Степановича непосредственно сельским хозяйством не занимался, но, примерно, зарабатывал в месяц рублей сорок– сорок пять, может быть, не больше. Зато нам, например, известно, что родители Петра Степановича были людьми набожными, царя чтили, исправника боялись и очень любили в табельные дни смотреть солдатские парады, а когда пели «Боже, царя храни», то не знали: креститься, брать ли под козырек или снимать головной убор.

Братья Петра Степановича, – а их было два – и сестра, а также сам Петр Степанович, до пятнадцати лет тоже были религиозными, от пятнадцати до семнадцати проходил перелом, но стоило познакомиться молодежи с химией, физикой и вообще биологией, как резко все они становились безбожниками, даже сестра. Бог из головы вылетал постепенно: сначала у старшего брата, потом у Петра Степановича, у младшего, и, наконец, у сестры, ноу каждого вылетал бог так, как буква ять из русского языка. Еще в шестом классе Петру Степановичу попался «Капитал», но тогда впечатления на него «Капитал» не произвел, а как было в дальнейшем, мы еще узнаем. До февраля и марта, когда цари начали писать манифесты об отречении, Петр Степанович, извините за выражение, жил и рос каким-то аполитичным бурьяном. Он знал, что существуют на земле социалисты, монархисты, анархисты, однако все они существовали как-то вне черты его, Петра Степановича, насущных интересов, не более, как, скажем, египетские пирамиды или, где-то на Сандвичевых, извините, на Гавайских островах, вулкан, Мауна-Лоа.

Убеждений Петр Степанович не имел никаких. Правда, в кругу товарищей, а особенно когда прогуливался по дощатым тротуарам с гимназистками, Петр Степанович логично говорил о материализме. Петр Степанович затрагивал, главным образом, вопросы из области атомов, его интересовало, так сказать, начало начал. Кроме атомов его интересовала космография. На базе логики доказывал отсутствие в природе случайностей, а в седьмом классе, то есть перед окончанием реального училища, пришел, к выводу, что в природе нет ничего живого, а есть мертвая природа, постоянно находящаяся в движении. Петра Степановича даже приглашали в какой-то тайный, радикального направления кружок, однако Петр Степанович отказался от этого дела. Он один раз пошел на собрание кружка, там разбирали в тот день запрещенную брошюру, Петру Степановичу показалось скучно, и больше он кружка не посещал.

В общем, в политическом отношении Петр Степанович был ни рыба ни мясо. Может быть, скажут, что у Петра Степановича было притуплено классовое чутье, но и этого нельзя сказать, на что в нашем распоряжении имеются доказательства. Как только Николай Кровавый отказался от престола, весь город, а в том числе и Петр Степанович, пошли к земской управе митинговать. На митинге стали выступать всякие демократы, и Петр Степанович почувствовал в себе тоже таланты демократизма, ибо ему захотелось вылезти на возвышение и произнести речь, которая затмила бы все речи, на этом митинге произнесенные. Но из-за тех, кому еще больше хотелось произносить речи, Петру Степановичу так и не удалось осчастливить митинг своим выступлением. Надо отметить, Петр Степанович внимательно слушал ораторов, и его симпатии были на стороне тех, которые восхищались революцией, но жаль было и председателя земской управы, тоже выступившего на митинге и освистанного почему-то.

 

III

В задачу настоящего повествования не входит описание разных там жгучих приключений с нашим героем, ибо он жил в век, когда читателя уже ничем нельзя было удивить, и мы хотим быть созвучными его времени. Не дай бог, поставили бы до революции такую картину в кинематографе, как «Красные дьяволята»! Сколько было бы обмороков, вздохов, ахов! А когда поставили, после революции, конечно, и стали показывать, так только и слышны были довольные окрики зрителей: «Так им и надо, мерзавцам!» «Та добивай же, добивай, а то он еще живой!» Видите, что тогда творилось? В ту пору надо было давать такие произведения, где бы факты и сами персонажи так и плавали в героизме, как вареник в сметане. Чтобы на каждом шагу встречался марксизм чистой воды, пересыпанный, как котлета сухариками, идеями социализма. Вот что тогда надо было, а не просто так писать мемуары со всякими приключениями. Кого, интересно, могли удивить тогда эти приключения?! Мемуарист, скажем, пишет, что ему всадили две пули в самое сердце, когда его расстреливали белые, а читатель скажет, обязательно скажет презрительно: «Фи… две пули! Во мне сидят четыре еще от Перекопа!» И будет прав!

Так что вызвать жалость к нашему герою в читателе или что-нибудь в этом роде – лучше на это не рассчитывать. Нам просто хочется познакомить читателя с Петром Степановичем и эволюциями, какие он пережил в то революционное время. Ведь потом в больших и малых городах ходило много на службу Петров Степановичей, и нам хотелось бы, чтобы они бесследно не вымерли, чтобы осталась о них память в молодом поколении. Мы, конечно, на успех нашего повествования не рассчитываем, а пишем его в порядке сострадания к Петрам Степановичам, которые дерзали в молодости также, как и великие люди, только потом у них что-то не сошлось. Но все равно, если даже они и не делали революции, так ведь отношения писали, подписывались вторыми подписями и старались так составить отношение, чтобы первая подпись соглашалась начертать свое имя, не меняя сути отношения. То есть сначала подписывается директор, а потом уже Петр Степанович. Но составлял-то отношение все равно Петр Степанович!

И если вы даже сейчас всмотритесь, товарищи и господа, в тех, что ходили с портфелями в руках и седыми висками много позднее, то так и знайте: среди них было 90 процентов Петров Степановичей!

Повторяем: жгучих приключений, происшедших с Петром Степановичем, мы здесь описывать не будем, пусть даже Петру Степановичу и приходилось круто в те дни, когда на Украину приходили большевики три раза, добровольцы раз, один раз гетман с немцами, петлюровцы, махновцы, а разных мелких банд мы и считать не станем. Но мы хотим пощадить Петра Степановича, ведь ему еще и потом предстоит повидать много интересного. А тогда… Вы же понимаете, что значит пережить все это и самому нигде активно не участвовать? Это значит: большевикам три раза руки вверх держи, добровольцам два раза, – один раз при наступлении и другой раз при отступлении; гетману руки вверх держи, петлюровцам держи и бандитам разов десять держи руки вверх.

Однажды, когда Петр Степанович за чашкой чая вспоминал пережитые ужасы, он выразился в заключение так: «Если еще будет какая-нибудь гражданская война, обязательно примкну к одной из сторон с винтовкой в руках, так будет спокойнее». Надо оправдать такую точку зрения Петра Степановича: во-первых, если пристать к одной из сторон, нервы остаются целей, а во-вторых, – самолюбие не страдает. А то разве легко: «Стой, сволочь! Руки вверх!! Ты, тра-та-та-та, кому сочувствуешь?» «Вам», – отвечал в таком случае Петр Степанович. «Врешь, сволочь!» Пока докажет Петр Степанович, что он сочувствует тому, перед кем руки вверх держит, то могут раз пять в морду звездануть, приклада дать, сапоги снимут, да и мало ли еще чего может случиться. Еще ничего было бы, скажем, один раз поднять вверх руки, два раза – от силы, а то подымай всякому, кто только сильно кричит и перед самым носом обрезом вертит. Да надоест же, наконец, и сочувствовать! Пусть уже подымают руки вверх обыватели, их такая доля, но войдите в положение Петра Степановича: человек он образованный, знает себе цену и, вдруг, налетает в городок шайка махновцев на десять минут, и изволь перед этой грубой силой руки вверх подымать, сочувствовать… «Кому сочувствуешь?» Кому же прикажете в таком случае сочувствовать? «Конечно же, вам!» И Петр Степанович сочувствовал, сочувствовал всем, кто задавал такой вопрос, кто сильно кричал и вертел неистово обрезом перед самым носом.

Конечно, Петр Степанович и в это сложное время не перестал размышлять о мертвой и живой природе, но, скажем прямо, тогда нашему герою с его атомами и электронами пришлось прямо-таки круто. Главное, слушателей подходящих не находилось. Петр Степанович слушателю – про закон Архимеда в кристаллическом его виде, а слушатель занят в это время соображениями: входит ли в паек махорка? Что ты будешь делать!

И вот Петру Степановичу пришлось временно почти забросить законы природы, ибо сама жизнь заставляла его терять свое время на наблюдения явлений социального порядка.

Начать с того, что Петра Степановича белогвардейцы, когда в 1919 году заняли Харьков, арестовали и посадили в тюрьму, в харьковскую каторжную тюрьму, по подозрению в коммунизме. Это было нелепо, совершенно нелепо, даже офицер, поручик Кашпер, был недоволен, когда его привели.

– Хлопнули бы по дороге, а то возитесь с идиотом!

Мы, конечно, не беремся описывать тогдашнее душевное состояние бедного Петра Степановича и даже недовольны, что связались с таким беспокойным героем. Если бы с самого начала знали, что Петр Степанович попадет в такой переплет, то лучше было взять другого героя, более спокойного и без таких ужасных приключений. Но, с другой стороны, позднее выяснилось, что с этим арестом Петру Степановичу безумно повезло, так что, пожалуй, выбор мы сделали все-таки неплохой.

Тогда же и сам Петр Степанович не догадывался о своей удаче и клял себя за неосторожность. Так ли уж необходимо было ему выступать на тех студенческих сходках? Только сейчас мы вспомнили, что когда Скоропадский, а вернее Деникин, захотели мобилизовать студентов, то Петр Степанович, во-первых, яро выступал на сходках, был, так сказать, против мобилизации, а во-вторых, он прапорщика Васильева один раз вытолкнул за двери под звонкие сочувственные аплодисменты студентов во время сходки, ибо Васильев вел себя уж больно нахально: то в одиночку пел «Боже, царя храни!», то кричал, что только «сволота может быть настроена против Деникина» и т. д. Вот Васильев теперь и сводит счеты, а мы изволь все это описывать!

Петр Степанович вообще хотел уехать из Харькова с Кириллом Петровичем на время, пока деникинская власть не устаканится, а потом бы вернулся, он уже знал, что первые дни после смены власти – самые беспокойные. Так их тут же, прямо в поезде, задержали чеченцы, вывели на платформу и велели показать документы. Кирилла Петровича, как человека уже немолодого, опустили, а Петра Степановича забрали с собой, даже вещи не позволили взять. Кирилл же Петрович так и остался на платформе, потому что поезд уже ушел.

Петра Степановича чеченцы отвели снова к вокзалу, сдали его под расписку поручику Кашперу и, препроводив в полуподвальное помещение с решетками, специально, еще при становых приставах, предназначенное помещение, ушли. Петра Степановича, видать, считали большим преступником, ибо приставили двухчасовых: одного в помещении, вместе с Петром Степановичем, а другой начал ходить под окнами, заглядывая сквозь решетки. Только тут Петр Степанович пришел в себя, так сказать, начал осмысливать происшествие.

– Ходить нельзя по камере, а то прикладом шмагану! – заявил вдруг часовой, солдат, что сидел в одной комнате с Петром Степановичем,

– Почему?

– Не разговаривать!

– Может вы закурите! – вежливо предложил Петр Степанович.

– Закурить можно. Давайте… А разговаривать нечего! Поручиком строго приказано за вами следить, – сообщил страж Петру Степановичу, раскуривая папироску.

– Ваш поручик думает, что поймали Троцкого? Как вы полагаете?

– Разговаривать не велено. Услышат, и нагорит, – пробурчал часовой.

К вечеру Кирилл Петрович передал в камеру сумку с вещами Петра Степановича и записку, – не волноваться, а сам он, Кирилл Петрович, уезжает дальше по своим делам, ибо через Петра Степановича и так потерял два поезда.

Чтобы и читатель не волновался, мы сообщим ему немедленно, что Петр Степанович выйдет из этой истории более или менее благополучно, конечно, пережив многое в душе. Может быть, в будущем, под старость, все им пережитые потрясения отразятся на нервной системе Петра Степановича, но сейчас Кирилл Петрович все-таки явится ему на выручку. А Кирилл Петрович, надо вам сказать, был по тем временам и в том месте не такой уже пустяшный человек. Его уже где-то там назначили, а может, уже и выбрали головой думы, и Кирилл Петрович явится защитником Петра Степановича перед поручиком Кашпером как лицо официальное. Кирилл Петрович поручится головою, что Петр Степанович не большевик и что тут какое-то недоразумение. А поручик Кашпер, в свою очередь, пойдет на уступки Кириллу Петровичу и заявит, что он хотел только сейчас пустить Петра Степановича в расход, ибо на фронте некогда разбираться. Но раз за него заступился Кирилл Петрович, то теперь он может отправить Петра Степановича куда следует, и там очень справедливо разберутся, а если Петр Степанович невиновен, то его могут даже и выпустить.

Но все это будет потом, а сейчас, проспав относительно спокойно всю ночь, Петр Степанович открыл глаза, осмотрелся, осознал, куда он попал, и пришел в ужас. К его удивлению, в камере солдата не было, а на окне стоял солдатский котелок с молоком и лежал кусок свежего хлеба. Поразмышляв, Петр Степанович заключил, что и то, и другое принесено для него, благополучно выпил молоко, съел хлеб и, для удовольствия, закурил папироску. Еще прошло с час, и Петру Степановичу понадобилось выйти из комнаты. Он постучал в дверь и даже пробовал открыть ее, но дверь была заперта. Петр Степанович постучал еще раз, и скоро послышались шаги босых ног по ступенькам. Поворотили ключом в замке, еще повозились, и в дверях обнаружился крестьянский парняга с винтовкой на плече, висевшей на веревке.

– Чого тобі треба? – сердито обратился парень к Петру Степановичу.

– Выйти мне необходимо.

– До ветру? – Да.

Парень снял с плеча винтовку, вероятно, для устрашения, клацнул затвором, взял на изготовку и вывел Петра Степановича в сад. Когда же Петр Степанович, сделав свои дела, замешкался, желая немного побыть на свежем воздухе, парняга опять клацнул затвором и прикрикнул на него довольно грубо:

– Марш в камеру, довольно тут размудыкувать! И снова запер дверь снаружи.

К вечеру в камеру привели еще одного постояльца – высокого молодого человека в белой кепке. Высокий молодой человек был сильно недоволен, что его сюда сажают, и уверял солдат-конвоиров, что он не шпион, а бывший подпоручик и что он будет жаловаться самому Май-Маевскому за насилие. Солдаты уверяли молодого человека, что они здесь ни при чем и что их дело маленькое: отвести куда прикажут, а если скажут стрелять, то и стрелять будут. Петр Степанович и молодой человек, по фамилии Дьячко, обнюхались, рассказали друг другу по очереди о своей беде, посочувствовали друг другу, покритиковали белогвардейцев и единогласно решили, что у красных – и то нет такого безобразия. Правда, еще позже они решили, что и белые – молодцы, и красные тоже хороши. Успокоившись, оба настроились на философский лад и даже начали высказывать свои миросозерцания.

– Ну, поймите вы, – говорил высокий Дьячко, запоем выкуривая цигарку, – говорят, что судьбы нет! Безусловно – судьба! Я служил в Сумаху большевиков, приехал сюда в командировку, а тут эти черти! Я поселился у своего знакомого в Люботине, а комната у них одна, дети кричат, муж и жена ругаются, на меня смотрят, как на нахлебника. Ну, я пошел час тому назад к коменданту и спросил: далеко ли белые продвинулись на Сиваш? Так он поднял крик, что я шпион, и потребовал документ. Даю ему документ большевицкий, – другого же у меня нет! Раскричался еще пуще. Вот вам результаты, – добавил товарищ Дьячко, указывая на камеру.

– Только судьба! – воскликнул он.

– Судьбы в природе нет, – заметил Петр Степанович тоном, не допускающим возражений, – в природе все закономерно. Мною жизнь так хорошо разгадана, мне так понятны все явления в природе, что дальше мне неинтересно даже жить. До сегодняшнего дня, вернее, до этого инцидента, я считал, что до политики мне нет никакого дела. Пусть, думал я, другие этим занимаются, а себя посвятил бы вопросам чисто такого… научного порядка. Но как вы будете этой наукой заниматься, если у вас нет места заниматься ею! Выходит, что сначала надо создать себе атмосферу, а для этого обязательно, – Петр Степанович здесь сделал ударение и даже поднял палец, – обязательно надо примыкать к какой-нибудь политической группировке. Вот только вопрос: к какой? Для меня безразлично, какая группировка, лишь бы были условия. Значит, надо угадать, какая группировка победит, к той необходимо и пристать. Идеи управления государством у меня нет! Я воспитывался как-то мимо этого вопроса.

– Безусловно, необходим царь! – запальчиво воскликнул т. Дьячко.

– Вот видите, – заметил Петр Степанович, – у вас уже есть идея, а я ее еще не имею. Мне, например, самодержавие противно, и хотелось какой-то демократической республики, а вместе с тем в политической экономии сказано, что всякое государство – насилие. Выходит, что нужно присоединиться до идей анархистов, но, конечно же, анархисты… В дикой стране анархисты! Ха!

Петр Степанович прошелся по камере, а потом продолжал:

– Вот большевики уже два раза занимали Украину, а толку нет. Видно и не думают возвратиться, иначе они не делали бы таких разрушений! Теперь пришли эти… На кой черт здесь нужно это трехцветное знамя! Подумаешь, – цаца! «Боже царя храни» распевают! Ей-богу, жить надоело!

Так долго еще разговаривали наши приятели и заснули только под утро. Утром их обоих повезли в контрразведку, которая тогда помещалась по улице Кацарской, кажется. К вечеру арестованных накопилось человек двадцать, а в 12 часов ночи отвели на Холодную гору в каторжную тюрьму, где нашего героя посадили в ротный корпус, в семнадцатую камеру.

Наутро Петр Степанович стал изучать новую, совершенно чуждую для него обстановку. Большая комната на втором или третьем этаже с двумя окнами на юг. В окнах массивные решетки, и в рамах нет ни одного стекла. В камере больше двадцати человек. Все они лежат на досках, положенных на массивные зеленые железные кровати, которые прикованы на шарнирах к стене и, видно, до революции на них надевались веревочные сетки, и они поднимались на день. Стены до половины выкрашены зеленой краской, и над каждой койкой нарисованы карандашом кресты, похожие на те кресты, какие дьяконы рисуют на дверях крестьянских хат, когда на Крещение господне ходят с водосвятием. Петр Степанович прежде всего начал знакомиться с надписями под этими крестами, где было написано приблизительно так: «На этой койке лежал священник села Веселого, Жуковский, который был расстрелян кровопийцей Саенком. Мир праху твоему».

«Тут сидел казак, Кузьма Серебряков, якого убили большевики за те, шо он без спросу застрелив попа и буржуя. Туда тибе и дорога чорту!»

«На этой койке, на месте, застрелил Саенко генерала в висок. Только ножкой дрыкнул».

Таких крестов было много и везде почти упоминалось имя Саенко, который, судя по надписям, очень старательно стрелял людей здесь же в камере, в коридоре, увозил генералов и попов на автомобилях. Камер в Харьковской тюрьме очень много, и если везде есть такие надписи, так, видно, много Саенко пострелял людей!

В противоположную сторону от окон располагалась зеленая дверь с маленьким «глазком», и тут же стояла вонючая параша.

Петр Степанович после осмотра камеры начал знакомиться с арестантами и удивился, что здесь нет никого значительного. Один извозчик сидел за то, что носил кожаную фуражку, и какой-то офицер отправил его в тюрьму, потому что принял за комиссара. Сидел тут надзиратель бывшей Александровской больницы, старик Волков; он только недавно был выпущен из этой же тюрьмы, где сидел при красных за контрреволюцию. Смирно лежали два латыша – рабочих на своих местах из ВЭКа (впоследствии переименованного в ХЭМЗ, но тогда об этом еще не было известно), за то, что они латыши. Больше сидели евреи, видно, за то, что они евреи. Интересных знакомств почти не было, если не считать анархиста Бржезовского, постоянно занятого какими-то делами за стенами тюрьмы и озабоченного все новыми и новыми приспособлениями, чтобы передавать и получать письма. Еще был интересный заключенный, т. Чалый, или Альберт Джонс, бывший командир бронеотряда красных, но говорили, что его за что-то ревтрибунал присудил к расстрелу, а расстрелять не удалось: т. Чалый на автомобиле скрылся. Пожалуй, самым интересным арестантом надо считать полковника Рябцева, или Алексеева, как он подписывался, когда писал военное обращение в какой-то харьковской газете, кажется «Социал-демократ». Но Петр Степанович с ним посидел недолго, ибо полковника водили в контрразведку, а на обратном пути зарубили шашками. Его укокошили, вроде бы, за отказ работать при штабе Деникина.

В то время, когда в каторжной тюрьме сидел Петр Степанович, белые офицеры, не имевшие отношения к тюрьме, приходили сюда, как ходят в музей, выстраивали арестантов в ряды и иногда били, до крови били евреев. Петру Степановичу будто бы ни разу не попало, да он, конечно, и старался стать в задних рядах, чтобы быть подальше от офицерских ласок. А один раз, так приехал генерал какой-то, но этот приезжал за делом: он каждого спросил, за что сидит, записывал в Bloc-Notes и обещал ласково ускорить дело. Надо думать, что арестованных уже некуда было сажать, и генерал задался целью неважных освободить, чтобы было место для важных.

Бедный Петр Степанович начал на третий и четвертый день своего пребывания в тюрьме испытывать чувство голода. Выдавали только порцию хлеба да тухлую капусту, но и той мало. Петр Степанович как спокойный человек научился к голоду, к офицерским экскурсиям и вообще ко всему относиться апатично. Что же касается товарища Дьячко, то этот чуть не набрасывался на тех, кому носили из города передачи. Особенно т. Дьячко возмущала одна группа евреев: им ежедневно приносили великолепный польский борщ в банке, где они каждый раз находили в зашитой резинке письма от своих, получали вареники, мясо, зажаренную птицу. Евреи наедались до отрыжки, спокойно посматривая на остальных голодающих, и с удивительным спокойствием и равнодушием прочищали зубы. Товарищ Дьячко в таких случаях шептал:

– Я, ей-богу, сейчас на них наброшусь! Не могу! Что это за безобразие!

Один раз т. Дьячко даже заявил громогласно перед администрацией тюрьмы на проверке:

– Передачи пусть делят поровну между всеми или же совсем не принимать!

На что администрация ответила насмешливо:

– Сразу видно, что большевик! Хе! Или поровну – или никому! Мы, слава богу, признаем собственность, а потому пусть лопает каждый то, что у него есть.

Мы не знаем, что стало с т. Дьячко и вообще со всеми сокамерниками Петра Степановича, но касательно его самого читатель уже предупрежден. Не прошло и двух месяцев, как заступничество Кирилла Петровича дало о себе знать, и Петра Степановича выпустили, хотя и велели ежесубботно являться в полицию регистрироваться. А вскоре, в ноябре месяце, пришли большевики, застали Петра Степановича в одной деревне и снова заставили держать руки вверх, даже раздели, и очень долго не верили, что Петр Степанович им сочувствует. В-третьих, налетали два раза махновцы и бедный Петр Степанович тоже оба раза им сочувствовал. Наконец, жизнь как будто бы стала относительно приходить к стабильности: пошли пайки, снова институт, столовки с бесконечными очередями, анкеты. Нелегко пришлось Петру Степановичу в институте.

Гражданская война, хотя Петр Степанович в ней как будто и не участвовал, помяла его значительно – морально и физически. Особенно тяжелыми были моральные раны. Ведь, поймите: Петр Степанович воспитывался по программе старой школы, помимо программы читал бессистемно разные книжки и считал, что мировоззрение его определилось. Студенчество Петр Степанович представлял себе примерно так: в поношенной тужурке, в форменной засаленной фуражке посещает он студенческие вечеринки, где поет «Налей, налей бокалы полней!» и где, конечно, присутствуют курсистки. Петр Степанович не прочь был бы и пойти принять участие в демонстрации по улицам города, так сказать, попротестовать немножко перед начальством, и даже готов был бы немножко пострадать при обстреле казаками демонстрантов, – ну чтобы, скажем, пуля прострелила рукав тужурки, что ли. Гражданская война разорила все мечты, все планы Петру Степановичу.

Вместо привычных студенческих тужурок пошли френчи, галифе, солдатские шинели, серые солдатские шапки; в институте появились малограмотные рабфаковцы, возглавлять институт назначили второстепенного профессора и то под контролем какого-то там политкомиссара. Экзамены превратили во что-то обычное, повседневное: бывало, настигал студент на улице профессора и просил проэкзаменовать его. Садились профессор и студент на первопопавшемся подъезде и экзаменовались. На студенческих сходках заняла руководящую роль всякая, как выражался Петр Степанович, шваль. Перестали деканствовать и ректорствовать солидные профессора: стали занимать эти должности подхалимы, подлизы и карьеристы. Всего того мы не в силах перечесть, что отравляло Петру Степановичу существование. Вообще же Петру Степановичу казалось, что руководящая роль попала в руки людей нестоящих, мелочных, несолидных прожигал и которым все трын-трава.

На Петра Степановича напала прямо-таки меланхолия. Всякие начинания большевиков он находил искусственными, дутыми, граничащими с глупостью.

Не понравилась Петру Степановичу реформа средней школы. Нарушение советской властью прав частной собственности Петру Степановичу казалось святотатством. Будучи человеком не религиозным, он все же не сочувствовал тому, что церкви пошли на разор и запустение, а, например, извлечение ценностей из церквей на голодающих нашего героя возмутило, и он очень сочувственно относился к противлениям патриарха Тихона. Правда, Петр Степанович в то время совершенно не читал газет, и всякие новости до него доходили устно. Например, понесет Петр Степанович на продажу на толкучку выданную в институте гимнастерку и услышит разговор, скажем такого содержания:

– Слышали, Алла Петровна, – говорит одна бывшая буржуйка другой, – уже и на Журавлевке в церкви забрали золотые кресты, чашу… и, говорят, когда начали вынимать из иконы пречистой матери алмаз, то она как заплачет… как заплачет… А они, изверги, даже шапок не сняли!

Живая газета вещь хорошая, да еще на Благбазе, но она может ввести человека в заблуждение, сбить с толку своим неправильным освещением фактов. Петр Степанович был окружен публикой, не сочувствующей советской власти, – конечно при условии, если ее об этом не спрашивают официально, – как например, жильцы докторского дома. В институте Петр Степанович вел знакомство со студенчеством с убеждениями такого же направления, как и его, Петра Степановича, а с коммунистами если и приходилось иметь дело, то из боязни наш герой улыбался, хихикал, хотя в душе презирал их и считал себя неизмеримо выше всех коммунистов, взятых вместе.

Еще бы – у Петра Степановича была почти собственная теория мировоззрения, а эти брандыхлыстики только и знали заученные слова: «Наша страна в опасности! Капиталистическое окружение железным кольцом охватило задыхающуюся бедноту! Начиная от Колчака и кончая!!!» То ли дело: «Мир состоит из пространства и материи. Материя составляется из сотни простых элементов, способных между собой соединяться, комбинироваться и образовывать массу разновидностей природы, какая нас окружает…». Вот только жаль, что не дают этим заниматься спокойно и совершенствоваться.

– Большевизм есть опыт, но разве его можно делать в государственном масштабе? – так говорил Петр Степанович в кругу однодумцев.

Правда, хотя Петр Степанович и не сочувствовал, но активно не противился, между нами говоря, боялся за свою шкуру. Во всех анкетах, официально, Петр Степанович писал, что большевикам сочувствует, а в душе нет, не сочувствовал.

А вместе с тем Петру Степановичу не хотелось больше переворотов. Он так рассуждал: какая бы власть ни пришла, все равно придет голышом, без всяких материальных средств. Вместо хлеба власти, какие бы они ни были, одинаково будут клеить воззвания, постановления и все такое. При большевиках хоть можно стало говорить, правда, в приятную для них сторону, а при других властях даже этого нельзя было делать. Ни одна их многочисленных властей Петру Степановичу не нравилась, но конкретно он и сам не знал, какой ему хотелось бы власти.

– Нужна такая власть, при которой хорошо бы всем жилось, – так казалось Петру Степановичу. И он задумался: не пробраться ли за границу, скажем, в Швецию, где совсем не было войны? Но это легко подумать! А чтобы сделать – для того нужно быть, по крайней мере, Следопытом из романа Фени-мора Купера.

И вот стал Петр Степанович ко всему окружающему относиться скептически: исправляли на улицах Харькова мостовые, Петр Степанович не верил, что и завтра будут исправлять; улучшалось трамвайное движение, Петр Степанович считал, что добьют последние вагоны, а потом, где их взять? Вместо паровозов стали делать зажигалки, дома разорены, мосты взорваны, скот поражен чесоткой, медикаментов нет, государственный строй не налажен. В общем, надо было быть большим оптимистом, чтобы поверить, что порядок когда-нибудь будет восстановлен. Петр же Степанович, как мы уже сказали, был настроен скептически, и вместо того, чтобы активно участвовать в восстановлении порядка, он стоял в сторонке и только наблюдал. Но надо отдать справедливость нашему герою и в некоторой его активности, особенно тогда, когда он узнавал, что в институте студентам выдают шинели, костюмы из солдатского сукна, белье и всякое такое. Большевики, видимо, заботились о студентах по мере сил: навезли в институт шинелей, штанов, шапок, гимнастерок и ботинок. В таких случаях Петр Степанович стремился захватить одно из первых мест в очереди и тем, кто хотел получить одежду без очереди, доказывал:

– Здесь-то вы бедовые, в тылу, а попробовали бы…

Кто не знал Петра Степановича, смотрели на него с уважением и считали, что он, очевидно, бывал на фронтах, много страдал за революцию, и выдавали ему экипировку одному из первых. Петр Степанович, хотя и признателен был за это, ибо одежда подоспела впору, и Петр Степанович в ней очень нуждался, но считал такую заботу мерой паллиативной и ни к чему не ведущей. Ну, достали шинелей, гимнастерок и шапок, а далее где они наберут? В общем, Петру Степановичу все казалось, что коммунисты доживают свои дни, и не позже вот-вот этих дней должно все рухнуть.

Физические раны Петром Степановичем были получены, главным образом, в условиях частого держания вверх своих рук, что расстроило ему нервы. Правда, к физической ране надо отнести и фурункулез, который нарядился на правой ноге Петра Степановича так удачно с двух сторон, что когда он зажил, можно было подумать, что получено ранение пулей навылет. Когда фурункулез залечился, то это физическое ранение Петру Степановичу не причиняло каких-либо неудобств, а наоборот: при случае Петр Степанович показывал это место ноги и многозначительно говорил:

– Это меня расстреливали белые, но неудачно.

Но все равно нервы у Петра Степановича были сильно развинчены, и он болезненно реагировал на всякие ненормальные явления: вокзальная грязь, уличные непорядки, сидение в помещениях в шапках, лузгание семечек и т. д. страшно действовали на нервы. Появились периодические боли в голове, стали дрожать руки, и мучила ночами бессонница. Пришлось даже сходить два раза к профессору по нервам Платонову.

– Покой, чистый воздух и питание, – посоветовал профессор в оба визита.

Эх… покой, чистый воздух и питание! Не вы бы, профессор, говорили, не Петр бы Степанович слушал! А вы, профессор, знаете, что Петру Степановичу необходимо за четыре дня прочитать «Общее земледелие» и сдать профессору Егорову? А вы знаете, профессор, что хотя Петр Степанович и живет в кабинете знаменитого доктора, но из печки в сорок три кирпича тянет дым при условии высокого давления воздуха? А вы, профессор, знаете, что у Петра Степановича осталось муки только на две порции галушек, и негде этой муки взять? Профессор Платонов растревожил нашего героя еще больше.

К весне 1921 года Петр Степанович пришел в совершенное отчаяние. Но разве тогда в отчаянии был только Петр Степанович? Вспомните-ка весну 1921 года! Кошмар! Караул! Разгар голода! Кругом страны блокада империалистов, транспорт развалился, хлеба нет, страна Советов задыхалась. Все были в отчаянии! Не оправдываем мы своего героя в одном, что он только критиковал власть и усматривал только плохие стороны во всех ее постановлениях, декретах, мероприятиях, а ничего конструктивного со своей стороны не предлагал.

И 1922 год, казалось Петру Степановичу, будет не лучше. Мало ли что они там говорят про какую-то новую экономическую политику! Единственной путеводной звездой и утешением Петра Степановича осталось приближение к окончанию института. Вот еще три-четыре зачета, и цель достигнута. Несмотря на многочисленные невзгоды, жизненные бури, Петр Степанович к апрелю месяцу институт закончил. Он отряхнул его прах от ног своих, хлопнул парадной дверью и пошел в докторский кабинет собирать пожитки, чтобы завтра его оставить, выехать из города и окунуться в новую жизнь.

 

IV

Да, да, Петр Степанович начал укладывать вещи и сегодня вечерним поездом уедет служить в Задонецк, уездный городок, где учился в реальном училище, а потом и учительствовал одно время. Укладывая вещи, Петр Степанович напевал:

Смело мы в бой пойдем За власть советов! И, как один, пропьем Мы кровь кадетов!

Одновременно с Петром Степановичем ехал на работу старшим агрономом в тот же город и Иван Григорьевич Жгутик, украинский националист, участвовавший активно в бандах Симона Петлюры, но как-то легализовавшийся при советском строе.

В Райсельхозсоюзе правление нашло Петра Степановича больше подходящим для службы по хозяйственной линии, и ему поручили заведовать паршивеньким совхозом, который назывался культурно-семенным хозяйством. Что касается Ивана Григорьевича, то его сразу назначили агрономом союза. Жалованья положили для Петра Степановича шесть пудов ржи, а Ивану Григорьевичу восемь пудов ржи в месяц.

Культурно-семенное хозяйство было маленьким, всего на 50–60 десятин, и цель его – выводить сортовые огородные семена, в ограниченном количестве – полевые культуры, а самое главное, – культивировать и выращивать плодовые деревья для раздачи сельскохозяйственным товариществам уезда.

Петр Степанович приехал в культурно-семенное хозяйство и застал его примерно в таком состоянии.

В центре усадьбы стоял большой деревянный дом, в каких раньше жили захудалые помещики; окна в нем были забиты парниковыми рамами без стекол, и воробьи, весело чирикая, проскакивали в дырки рам с пушком в клюве, часть их пролетала под заржавленную крышу, в остатки водосточных труб и, очевидно, была занята помещением гнезд. Рядом с домом, направо и налево, стояли полуразрушенные деревянные амбары, с ободранными цинковыми листами. Листы же были сорваны населением, скорее всего, для поделки самогонных кубов. Во флигеле, что стоит в стороне, вероятно, кто-то живет: крыша подправлена, окна заставлены и на пороге белеет свежая доска, вставленная недавно хозяйской рукой. Через дорогу, в другом дворе, растянулась воловня, тоже полуразвалившаяся, и возле нее стояли над корытом четыре чесоточных лошади, лежало шесть серых волов, но настолько худых, что трудно было предполагать в них силу самостоятельно подняться. В общем, усадьба носила полный отпечаток всех тех ураганов, какие прошли через нее за то бурное революционное время. А голодовка двадцать первого года усугубила печать настолько, что хозяйство, которым Петру Степановичу предстояло заведовать, могло наводить одно лишь уныние. Только густые заросли вишняка, старых груш и яблонь да пирамидальные тополи немного освежали вид и веселили глаз.

Первое, на что обратил внимание Петр Степанович, еще только подъезжая к усадьбе, были коровы, которые ходили по плодовому питомнику и объедали молодые веточки. Чувствуя себя хозяином питомника, Петр Степанович не вытерпел, соскочил с тарантаса и сам выгнал скот из питомника, выругав пастухов.

Как только Петр Степанович въехал во двор усадьбы и вылез из тарантаса, его окружили три собаки, и одна из них ухитрилась вырвать кусок штанины нового заведующего. Подбежали два человека, отогнали собаки весело Петру Степановичу заулыбались, будто бы это явился не Петр Степанович, а родной отец. Но Петр Степанович был занят порванной штаниной и не заметил даже, поздоровался ли он с людьми или нет.

Улыбающимися людьми были два молодых человека: Григорий Васильевич Кузнецов и Николай Захарьевич Жовтобрюх. Оба они, как впоследствии выяснилось, окончили низшую садовую школу в прошлом году, и первый, Григорий Васильевич, с добродушным лицом и с белокуренькими, мышачьим хвостиком, усами, заменял пока что заведующего культурно-семенным хозяйством, а второй, Николай Захарьевич, с черными, пронырливыми глазками, с бритой физиономией, выполнял обязанности ключника.

– Так это у вас тут культурно-семенное хозяйство? – насмешливо спросил Петр Степанович, садясь на крылечке флигеля. – Лошади у вас нельзя сказать, чтобы были культурно-семенными; волы тоже видать тово…

– Заштопались окончательно, – весело, как будто даже радуясь, сказал Григорий Васильевич.

– Питомник, я там видел проездом, тоже не особенно культурно-семенной, коровы там что-то его очень рано окулируют. Что же у вас тут интересного есть? – продолжал Петр Степанович, подперев в раздумье голову рукой, поставив локоть на колено.

– Ну, ото, четыре лошади есть, шесть волов есть, свинья поросная есть, – начал информировать Григорий Васильевич весело. – Ну, еще есть семена на посев, а бугай племенной вчера богу душу отдал; овса немного уже посеяли, а сегодня не сеем, бо воскресенье. Посеяли полдесятины дичков, яблонь и груш, еще с осени. Ну, еще что там… плуги есть, сеялки есть. Все есть, только корма скоту нет: крышами кормим, – пояснил Григорий Васильевич.

Из флигеля вышел дед Демид, подошел к группе, поздоровался, покашлял и сел невдалеке от Петра Степановича.

– А вы, дедушка, какие обязанности здесь выполняете? – обратился к деду Демиду Петр Степанович, вынимая портсигар и закуривая папиросу из развесного безакцизного табаку.

– Плотничаю, – ответил дед. – Вот довели сукины дети, коммунисты, видишь до чего? – показал он на лошадей, а потом на скелет крыш. – Царя скинули, бога, говорят, нетути, голодом, босята, мучают! Може вы и сами с этих супчиков будете, а я раскудахтался?

– Нет, я не коммунист, – как-то гордо заявил Петр Степанович, но без комментариев, так как в своих суждениях надо быть осторожным.

– Н-да… – протянул дед, – церкви грабят, жен своих прогоняют, на гимназистках женятся: запановали… Вот как придет великий князь наш, Николай Спиридонович, то он, наш батюшка, покажет им! Он им насыпет перцу на хвост, даст стосунчика, и… полетит эта сволота.

– Вы, все-таки, дедушка будьте осторожны, а то теперь стены слушают, – предупредил деда Демида Петр Степанович.

– Ничего не будет… моих два сына в коммунистах! Безбожники, сукины сыны! Забыли отца, мать… Воруют народное добро, батькам шиш! Мол, на черта вы теперь нужны!

Так мирно беседа проходила еще часа два, пока оба молодых человека рассказывали Петру Степановичу свои взгляды на большевистскую власть, да и торопиться было некуда: сегодня воскресенье, и работа не производилась. Выяснилось из разговора, что оба молодых человека таких же точек зрения, как и дед Демид, а когда к вечеру пришел ночной сторож, Макар, бывший из городовых, и еще два рабочих от скота, Фанасий и Митро, и когда Петр Степанович познакомился со всем этим штатом, а он это и был весь налицо, когда Макар, Фанасий и Митро тоже проговорились и выругали несколько раз власти, то Петр Степанович сразу сориентировался в своем положении и наметил план своих дальнейших действий. Что ни говори, а теперь он был уже не студент, который может все критиковать, а в некотором роде начальник, это – совсем другое.

С понедельника Петр Степанович начал уже хозяйствовать – и, несмотря на неопределенность своих политических взглядов, довольно-таки успешно. Он собственноручно вылечил чесотку у лошадей, ухитрился за счет будущего урожая достать скоту корма и нанять плотников для ремонта дома и крыши на амбарах, обгородил питомник колючей проволокой и через два месяца привел усадьбу в образцовый порядок. В поле и в саду тоже появились признаки хозяйского глаза: питомник, хотя и застарелый и загрызенный коровами, Петр Степанович подчистил, оставил при ветке хорошую свежую почку, от которой ожидал веточки на каждом изувеченном коровами деревце, навел правильные линии границ между культурами, привел в восхитительный вид шкалу дичков (яблонь и груш), и Петру Степановичу присвоили в райсельхозсоюзе название «хорошего хозяина».

Петр Степанович заслужил это звание: он при поездках никогда не гонял лошадей, ездил трусцой, завел порядок на конюшне, чтобы Макар запрягал хорошо лошадей, хорошо их чистил, следил за выдачей овса, сам лично дежурил в сарае, когда опоросится свинья, чтобы предупредить несчастье, ночью проверял сторожа, требовал от деда Демида, чтобы он, кроме ругни по адресу большевиков, приносил бы хозяйству пользу, что деду Демиду очень не понравилось.

Сначала штат поартачился, даже жаловались на Петра Степановича в только что организованный в городе союз, но увидели, что из этого ничего не будет и что надо подчиниться воле Петра Степановича. У Петра Степановича появились свои собственные девизы: например, если, что начинать делать, то делать не как-нибудь, а основательно; если задумал что-либо провести в жизнь, то проводи немедленно, не откладывая в далекий ящик; если назначил определенное время для поездки куда-нибудь, никогда не ленись подняться с постели, хотя бы это было и в двенадцать часов ночи.

Упорство в Петре Степановиче появилось прямо таки поразительное! В революцию, как вам известно, попривыкали ездить через луг, где ездить не полагается, рубить посадки в совхозах, пасти скот в запрещенных местах, а в случае приезда заведующего – грозили убить, выкрадывали двери из возовни, выкапывали ночью вику с овсом на зеленый корм, и так далее. Петр Степанович начал проводить в жизнь мероприятия, чтобы число таких анархических явлений с каждым днем уменьшалось.

Когда об этих мероприятиях узнавали в райсельхозсоюзе, то с удивлением Петра Степановича расспрашивали:

– Как вам удалось это провести в жизнь? Ведь вот т. Козапалов настолько хитер, и то ему не удалось это сделать!

– Видите, – отвечал Петр Степанович, – той или иной мерой можно направить речку в русло по твоему желанию, но необходимы жизненные меры. В сельском хозяйстве много неприятных явлений: дождь идет, когда он тебе не нужен, заморозки появляются во время цветения садов, воры выкрадывают ульи из пасеки, селяне едут практически через посев; все это явления одного порядка. Если вы не досмотрите, и жеребец ночью сорвется в конюшне с привязи, то перегрызет других жеребцов и наделает рикошету. Значит: в конюшне я делаю ответчиком конюха, и жеребец срываться не должен, иначе конюха прогоню со службы; сторож – ответственный за ценность имущества в хозяйстве во время его сторожи; садовник отвечает за плохую окулировку, за неумение вовремя уничтожить гусеницу в саду и т. д. Никогда не надо сердиться на крестьян, когда они ездят, скажем, через луг или посев, – а надо сейчас практически поставить себе задачи: как в данном случае поступить, чтобы локализировать отрицательное явление? Были случаи, когда я выезжал на сходы в деревне и целые речи произносил, что плохо будет, когда мы начнем все ездить по посевам навпростец.

Открылись в Петре Степановиче еще некоторые америки: лучше и дешевле от Петра Степановича никто не купит на ярмарке лошадей; Петр Степанович может выгодно купить стог сена, продать что-нибудь. Такие люди, как Петр Степанович, как оказалось, не могут быть в финансовом затруднении. Петр Степанович хоть из-под земли изыщет средства или найдет этот самый наикратчайший путь, какой целесообразнее всего проведет в том или ином случае.

Петр Степанович по поручению правления приобрел в хозяйство двух племенных жеребцов, двух бычков, купил хряка, и хозяйство начало обслуживать членов товарищества. К лету хозяйство приобрело вид прямо таки замечательно образцовый! Появились экскурсанты, по воскресным и праздничным дням стали приезжать из города барышни, кавалеры, дамы, мужчины и просили у Петра Степановича посмотреть, как произрастают дички, семенная капуста, фасоль-бомба, люцерна, помидоры сладкие и кислые, морковь и т. д. Петр Степанович, если был свободен, очень охотно объяснял, показывал, давал советы.

Часто в хозяйство приходил член правления Дмитрий Петрович Шкодько, у которого непосредственно был в подчинении Петр Степанович. Дмитрий Петрович – беспартийный, а раньше был эсером, по образованию агроном, красивый, умный и отличался своими остротами. Дмитрий Петрович никогда не корчил из себя начальство, а все распоряжения исходили от него в виде советов, приятельских предложений, но почему-то подчиненный чувствовал, что именно так и надо сделать. Дмитрий Петрович приходил в хозяйство и сейчас приступал к какой-нибудь работе: то начинает возиться на пасеке (он был отличным пчеловодом), то садовницким ножом делает обрезы на яблонях или малиннике (он и садоводом был отличным), то занят окулировкой, то начнет выкапывать картофелины, чтобы посмотреть, насколько они выросли. Дмитрий Петрович постоянно чем-нибудь занят. Если, скажем, застанет в хозяйстве Дмитрия Петровича дама, то он будет бренчать на гитаре и во время игры дает свои распоряжения, советы. Мы более жизнерадостного человека и более делового не встречали, как вот Дмитрий Петрович. Если бы Дмитрий Петрович приписался в свое время к коммунистической партии, то был бы наименьше, как наркомом земледелия! По крайней мере, такого мнения был о нем Петр Степанович.

В хозяйство иногда приезжали из ЧК с обыском, с допросами и требовали мешок овса, яблок, груш. Чекисты заставляли запрягать племенных жеребцов, проезжали их до мыла, ругались и грозили, что они разгонят это контрреволюционное гнездо, требовали самогону и хорошего приема; после самогона, когда плохо уже держат ноги, чекисты пробовали стрелять собак, ворон, и один раз подстрелили даже поросенка. Но это же было в 1922 году, когда всякая шваль присосалась к советской власти и ее подрывала, пользуясь своим служебным положением!

1922 год – это год переходный, переломный, когда началось укрепление советской власти, когда, вопреки ожиданиям Петра Степановича, урожай начинал всех радовать, а заводская промышленность тоже стала на путь к прогрессу. Летом 1922 года, как говорят, организм нашей страны пережил тот кризис, когда больной или выздоровеет или умрет. После кризиса дело пошло на улучшение. Это стало заметно: появились машины, стекло, железо, керосин, спички, мануфактура, скот, – правда, в недостаточном количестве, но ведь и этого не было. С 1922 года, с лета, учреждения стали принимать вид учреждений: начали посетители шапки снимать при входе в учреждение, появились вывески «не курить», «не плевать», и даже стало можно наскочить на неприятности, если ввалиться в учреждение, не почистив ног и не бросив на дворе окурка. Всякие преды, завы и секретари уже надевали костюмы, галстуки… Стали бриться два раза в неделю, подстригаться, подчищать ногти, а кое-кто перед службой одеколоном взбрызгивается.

Значит, Петр Степанович, как мы уже упомянули, прослыл хорошим хозяином. А почему? Какие стимулы, так сказать, побуждали к этому Петра Степановича? Советской власти он хотя и сочувствовал, но это, между нами говоря, в официальных анкетах, а на самом деле, мы знаем, ему хотелось такой власти, при которой хорошо было бы жить. Так что отношения к власти не могли служить стимулом, побуждающим Петра Степановича из кожи лезть. Но ведь и против властей он не стал бы переть. Такие люди, как Петр Степанович, не годятся ни для экономического саботажа, ни для шпионства. Для того чтобы быть злостным врагом власти, надо уметь поджигать, убивать, выдавать, хитрить, вообще делать побольше вреда. Петр же Степанович относился к той категории людей, которые слишком уж сильно зависят от сиюминутных обстоятельств и действуют по воле этих обстоятельств. Если, допустим, до него заскочит генерал во двор и будет просить его спрятать от большевиков, что хотят его застрелить, так Петр Степанович его спрячет и не выдаст; а если случится большевику спрятаться у Петра Степановича от генерала, что сейчас только хотел расстрелять большевика, то Петр Степанович спрячет и большевика. А где же принципы? – спросите вы. Мы не знаем. Из-за отсутствия у Петра Степановича принципов мы даже одно время подумывали перестать писать о нем и взять кого-нибудь попринципиальнее, погероичнее, кого любая власть уважает и держит при себе.

Но потом мы подумали: что же Петр Степанович… Он же не один был такой. И нам захотелось разобраться в обстоятельствах, каковые направляли жизнь всех этих Петров Степановичей в великую эпоху, когда тон задавали люди самых высоких принципов. Почему, к примеру, Петр Степанович оказался хорошим хозяином в такое трудное для советской власти время?

Мы думаем, что в данном случае сыграли роль шесть пудов ржи месячного содержания – с одной стороны. Во-вторых, Петра Степановича приняла на службу не советская власть, а правление райсельхозсоюза, которое могло бы уволить его при несоответствии своему назначению. И, в-третьих, у Петра Степановича оказалась от природы такая уж хозяйственная струнка, Петр Степанович был бы таким же отличным хозяином и у помещика, и у Махна, если бы восторжествовала его власть (мы, конечно, ни в коем случае не хотели бы этого, это мы так говорим) и существовали службы, где можно было бы хозяйствовать, и при любой власти Петр Степанович мог быть только хорошим хозяином.

Увидев, что им интересуется правление райсельхозсоюза, Петр Степанович почувствовал под собой твердую почву, в нем стала появляться солидность, уверенность в своих деяниях, авторитетность, и Петр Степанович постепенно стал превращаться в солидного спеца. Григорий Васильевич, Николай Захарьевич, дед Демид, Макар, Фанасий и Митро обязаны были его во всем слушаться, повиноваться его требованиям, выполнять аккуратно поручения. Петр Степанович свой штат не обязывал приходить в контору и слушать его разговоры, но сама жизнь как-то так сделала, что к вечеру все обязательно приходили и слушали то, что говорил Петр Степанович.

На таких вечерних собраниях в конторе Петр Степанович сначала выкладывал свои планы на завтрашний день, благосклонно их менял, если кто-нибудь из присутствующих вносил мотивированные изменения, а дальше, когда наряд составился и был записан в книгу, Петр Степанович начинал говорить на отвлеченные темы. Таким разговором Петр Степанович не преследовал каких-нибудь просветительских там целей, это была его болезнь – разговаривать на философские темы. О чем Петр Степанович только и не говорил на собраниях в конторе! Он говорил о микробах, об атомах, о теории вероятностей, о выборе маточной коровы, об удивительных свойствах пчел и о том, что занимающиеся пчеловодством постоянно облагораживаются; говорено тут было о землетрясениях, о клеточках растительных тканей, о нитробациллах, об арабской лошади и славных производителях – Годольфине-Арабиане, Дариет, о Сметанке. Петр Степанович беседовал и на политические темы: о революции вообще и в частности, о честолюбии революционных деятелей, о диктатуре людей, о том, что еще до сего времени существуют войны, критиковал мероприятия коммунистических властей. О чем здесь только не говорилось!

В конце концов, штат Петра Степановича принял особенный даже внешний вид. Фанасий, например, из неряшливого парня превратился в чистюлю и аккуратиста. Макар очень заинтересовался пчелами и наотрез перестал пить водку и курить. Николай Захарьевич купил себе фетровую шляпу, хоть и старенькую, желая казаться культурным человеком. Григорий Васильевич так глубоко поверил в силу витаминов, что начал съедать в день две цибарки помидор и заявил, что он теперь мяса в рот не возьмет. Митро перестал расхваливать царя Николая II и даже стал считать его своим врагом, а дед Демид не только стал лечить трахому, разъедавшую ему до этого времени глаза, но перестал избивать свою бабу, что проделывал раньше очень часто.

Петр Степанович никогда не навязывал своего мировоззрения, своих взглядов, а только их высказывал. Если же его точки зрения укоренились в штат хозяйства, то по этому только можно судить, что большинство людей есть плодородная почва, на которую высевай семя, как-нибудь заборони боронкой, и семя взойдет. Бывали случаи, что кто-нибудь – Николай Захарьевич и даже Фанасий – возражали Петру Степановичу, но последний умел их убеждать в ошибочности их аргументации. Особенно много было самостоятельности у каждого из подчиненных Петру Степановичу людей в вопросе религии и организации государственного управления. Такие вопросы как атомы, микробы, геологические явления и т. д. принимались всеми безапелляционно, как аксиома, но о боге и государстве, – совсем другое дело.

Дед Демид считал самым правильным управление государством при наличии царя, но царя умного, а не такого барахла, как эти пропойцы Романовы, о чем дед Демид узнал от Петра Степановича. Дед Демид считал, что царя надо выбирать, посадить его на хорошее жалование, дать ему хорошую квартиру, обязать жениться на русской, и тогда, по мнению деда Демида, жизнь пошла бы очень хорошо. В подтверждение своих правильных доводов дед Демид приводил примеры из жизни пчел, указывал на стадо коров, возглавляемых бугаем, даже на хозяйство, где есть тоже царь в лице Петра Степановича, и страшно сердился, когда ему возражали. Об уничтожении религии, по мнению деда Демида, могут говорить только дураки и бандиты; при этом приводилось много примеров из личной жизни, когда только бог выручал деда Демида.

Афанасий сначала был религиозен и тоже монархист, но под влиянием лекций Петра Степановича резко изменил свои взгляды: он стал почти коммунистом и даже стал предлагать средства в целях проведения коммунизма.

– Выбить и перевешать в каждом селе, кто мешает жизни! Подпалить все деревни и хутора, разбить все поля на клины, хотя бы на семипольный севооборот, построить каменные дома поквартирно, общие загоны, конюшни, овчарни, свинарники, инвентарные сараи, водопровод и все то, что нужно в таком большом хозяйстве. Выбрать старосту, уничтожить деньги, утром делать наряды на работу, ссыпать хлеб в общие магазины, ввести пайки, иметь магазины одежды, где все берется без денег, и по системе отгружать хлеб по указанию центров. Завести лошадей хорошей породы, поставить симментальский скот, тонкорунных овец, построить фабрики и заводы, чтобы зимой не сидеть без дела.

Что касается остального штата, то он своих взглядов не имел и почти всегда был согласен с Петром Степановичем.

 

V

Как у хорошего хозяина, у Петра Степановича постоянно были дела в городе: то нужно поехать в правление, выписать досок для ремонта станков в конюшне, то требуется заехать в моботдел и зарегистрировать племенных жеребцов, в другом месте необходимо побывать и принанять плотника, там… да мало ли дел у делового человека! Между делами Петр Степанович черпал и духовное удовлетворение: там поговорит с приятелем Иваном Григорьевичем на отвлеченные темы, тут перекинется парой теплых слов с бухгалтером склада и пообещает ему обязательно прислать сладких помидор, скажет, остро и умно скажет, Анастасии Васильевне комплимент. Все это между делом. Хотя это «между делом» и было главной духовной пищей для Петра Степановича. Можно было бы сегодня не явиться в моботдел, и даже не к спеху, да и плотники сейчас не нужны, но нельзя же ехать в город без дела! Надо его придумать. Конечно же, прямое дело от этого у Петра Степановича не страдало, он ехал в город, когда можно ехать. В жнитву, например, так Петр Степанович совсем две недели не ездил в город. Еще бы: уборка, молотьба!

Особенно приятно было Петру Степановичу вести разговоры со знакомыми из всех ведомств уезда, штатскими и военными, партийными и беспартийными. Например, в земельном управлении Петру Степановичу приятно было побеседовать со своим партийным товарищем по институту, с которым можно было обо всем разговаривать, даже ругать советскую власть. Однажды Петр Степанович этого партийного товарища, по фамилии Краулевич, кажется, из латышей, даже спросил:

– Почему ты, Краулевич, за эти разговоры не продал меня в свою ЧК?

– Такой элемент, как ты, Петр, для государства не опасен, – добродушно отвечал т. Краулевич, усмехаясь глазами сквозь пенсне.

– Какие опасен! – даже рассердился Петр Степанович – за кого ты меня считаешь? Что я, ребенок?

– Не ребенок, но политический ублюдок, – смеясь возразил Краулевич, и дальше продолжал, хлопая Петра Степановича по плечу: – да ты не сердься, ей-богу! Ты интересен, и я тебя люблю, но только не за политику. Ты очень интересный собеседник. Когда это, знаешь, сидишь в комнате вечерком и, знаешь ли ты, разговариваешь о материализме, об атомах… Если хочешь, так я бы с удовольствием с тобою встречался, только не на службе, чтобы в беседе с тобою восстанавливать в памяти химию, физику, космографию… Ну, не сердься, голубчик, не сердься…

– А ты знаешь, что я эсер? – вдруг спросил Петр Степанович Краулевича, желая последнего озадачить.

– Врешь, папаша. Я тебе не поверил, и никто тебе не поверит, ибо ты разбираешься в политике, как свинья в апельсине, – смеясь, отвечал Краулевич.

– А я тебе скажу, – горячился Петр Степанович, – что из вашей советский власти ни черта не выйдет, потому что к вам присосалось много разной сволочи! Ваша ЧК вся из бандитов, председатель уисполкома – выскочка, заведующий земельным отделением – дурак!

– Ха-ха-ха… – заливался Краулевич. – По злобе, папаша, говоришь, по злобе… Ну, брось, а то кто-нибудь подслушает, то хохотать будет над твоими аргументами.

Так Петр Степанович говорил только с Краулевичем, а со случайными партийными говорил осторожно и всегда в приятную для коммунистов сторону при этом обязательно рассказывал, что и он сидел при белых в тюрьме за коммунизм. С некоторыми же партийцами Петр Степанович вел разговоры так, что с частью коммунистических положений соглашался, а с частью нет, поэтому у партийцев должно было составиться мнение, что, мол, парень, в сущности, полностью сочувствует, но только имеет на плечах голову и относится к явлениям критически.

Совершенно иным был разговор у Петра Степановича со старым приятелем Жгутиком. Тут уже о чем только они ни говорили! Критиковали, ругали, возмущались, злились, подсмеивались… Попадало бедным коммунистам в разговорах Петра Степановича со Жгутиком Иваном Григорьевичем. Но Иван Григорьевич критиковал коммунистов сознательно, ибо он в немецкую войну дослужился до капитана, состоял, чуть ли не в чине полковника, в одной из военных частей Симона Петлюры. Что же касается Петра Степановича, то он критиковал больше по привычке критиковать, а может быть потому, что он сжился со старым бытом, привык видеть в городе солидного исправника, артиллерийских офицеров, чиновника с двумя кокардами на фуражке и с петлицами на сюртуках. Петру Степановичу были дороги формы в гимназиях, реальных школах, нравились чинно стоящие городовые возле почты и булочной, ласкал взгляд автомобиль председателя земской управы, бешено проносившийся по харьковской улице с деловым председателем, и чем-то приятным остались в памяти парады возле собора в табельные дни, когда командир батареи и воинский начальник под звуки духового оркестра произносили речи.

А как приятны были все ночные балы в женской гимназии, когда в зале с левой стороны стояли гимназистки, а справа – реалисты! Входит начальник гимназии и все гимназистки, в белых передничках, с чистенькими бантиками в волосах, как одна сделают книксен… Бог ты мой, что это была за картина! Как будто ветром подули, и гимназистки заколебались, шевельнулись и замерли. Реалисты косят, во время всенощной, глаза в сторону гимназисток, и у каждого реалистика, начиная с третьего класса, есть своя, за кем он ухаживает, с кем он сегодня будет вечером, после всенощной шагать по тротуарам в паре! Ах, как это прекрасно! А приятный разговор о разных разностях: об атомах, о бытии, о душе… Петр Степанович привык к кинематографу «Чары», привык к народному дому, где любители устраивали «малороссийские спектакли», а антракты такие длинные и приятные, что, сидя в парке с Соней Балаконовой или с Тамарой Тулгузиной, вдоволь наговоришься о Базарове, о нигилизме, о Лизе Калитиной; можно рассказать пару стихов из «Евгения Онегина», упомянуть о прекрасных римлянах из «Камо грядеши», да мало ли было приятных разговоров!

Петр Степанович, собственно, против революции ничего не имел бы, но чтобы эта революция не нарушила того, к чему так привык Петр Степанович. Ну, провели бы там реформу какую-нибудь среди селянства, среди рабочих, но зачем же ломать эти прекрасные формы, уничтожать кокарды, погоны? Теперь, например, противно зайти в народный дом! В первых рядах сидят в шапках, одеты в черкасиновые пиджаки, с вульгарными мужицкими физиономиями, а среди них Маруська в красных брюках из ЧК! Бр… какая мерзость! Толи дело раньше: в первом ряду сидят нотариус с женой, исправник и два сына кадета, мать и дочь купца Топоркова с большими веерами, помощник исправника и многие другие приличные люди. В седьмом и восьмом рядах размещаются учителя, реалисты и гимназистки побогаче, а дальше и на галерке, между нами говоря, всякая шантрапа, позволяющая себе громко цмокать, когда целуются на сцене, и громко вызывать на bis, даже когда этого не надо.

Возможно, что Петр Степанович более снисходительно отнесся бы к коммунистам, если бы своевременно познакомился не только с Базаровым и Лизой Калитиной, но с той грязной ролью Третьего отделения, какую оно сыграло в свое время, со страданиями политзаключенных, с распутинщиной и вообще со всей той гадостью, что прикрывалась красивыми золотыми погонами, белыми гимназическими фартуками и всем тем, чем только прикрывалась гадость старого режима. Но он почему-то с этим не познакомился. Петр Степанович читал и такие книги, как «Записки из мертвого дома» Достоевского, но, если хотите, Петру Степановичу жизнь каторжников показалась чем-то романтичным, и самому хотелось посидеть, но посидеть не с катастрофическими последствиями, а как-то так… Ну, в общем, особенного в каторжной жизни Петр Степанович не нашел, кроме поэтического, романтического и немножко лирического. Читал Петр Степанович «Рассказ о семи повешенных», он тоже на него произвел хотя и сильное впечатление, но с другой стороны. Петр Степанович в этом рассказе больше интересовался не тем, за что их вешали, а как их вешали и что они перед этим делали. Петр Степанович был весь пропитан психологией каждого из преступников, восхищен гимнастикой по Мюллеру перед самой смертью и очень сочувствовал папаше и мамаше, считая их поступок – посещение сына, – легкомысленным. Читал еще Петр Степанович Глеба Успенского, но описание этих крестьян… Вообще Глеб Успенский писатель скучный! То ли дело – возьмешь, например, Толстого, раскроешь книжку и читаешь: «Князю Нехлюдову было девятнадцать лет, когда он из третьего курса университета…». Тут, по крайней мере, имеешь дело с князем, со студентом, а Петр Степанович сам собирался быть студентом. Тут что-то родное, интересное, – а то Глеб Успенский! Попадались под руку Писарев, Белинский и Добролюбов, и читал Петр Степанович их критические статьи, но что же: начнешь читать критику на что-нибудь, а самого этого что-нибудь не читал; одолеет Петр Степанович половину статьи, а дальше спать хочется. Да, собственно, если и читал Петр Степанович критиков, то больше, чтобы козырнуть перед товарищами, щегольнуть где-нибудь вроде:

– Сам Писарев по этому вопросу сказал…

На самом же деле, важно не то, что сказал Писарев, а что Петр Степанович произносит эти слова, показывает, что он читает Писарева, а ребята и молчат, думая про себя: «А черт его знает, – может так Писарев и сказал!»

Может быть, вы спросите: неужели Петр Степанович ничему не научился в институте? Но ведь вы помните, что Петр Степанович после окончания средней школы главным образом подымал вверх руки и совершенно не успел разглядеть и облюбовать какую-нибудь из властей. В высшей школе Петру Степановичу некогда было читать посторонние книги, а «Общее земледелие» и «Зоотехния» могли скорее подтолкнуть мысли Петра Степановича снова в сторону атомов, нежели к вопросам социологии. Если же и пришлось встретиться с «Политической экономией» Туган-Барановского, то она была прочитана только для получения зачета, а отнюдь не для других каких-нибудь целей. Но все-таки Петр Степанович не считал, что он ничего не понимает в политике, и очень любил поговорить на разные темы.

Иван Григорьевич Жгутик и Краулевич поселились в одной квартире, и скоро их квартира сделалась местом сборища местной агрономии. Краулевич, как мы сказали, не был тем ретивым коммунистом, что может придираться к каждому слову беспартийного, а потому сходившиеся на посиделки агрономы в его присутствии чувствовали себя довольно свободно. Если уж они особенно расхаживались разуделывать коммунистические порядки, то Краулевич или был себе на уме и в разговор не вмешивался, или, шутя, говаривал:

– Вот где бы вас, товарищи, накрыть нашему политбюру, – сразу контрреволюции меньше осталось бы!

А нам так кажется, что т. Краулевич только получал пользу, не мешая откровенным разговорам, по крайней мере, он был в курсе настроений ценного отряда уездных кадров.

Что же были здесь за разговоры? Какую цель агрономы преследовали, разговаривая на политические темы? По нашему мнению, – хотя и не совсем корректно со стороны автора высказывать свои мнения, – по нашему мнению, агрономы просто болтали, извините за вульгарность, не преследуя своей болтовней определенной цели.

– Как живешь, Ивантий? – обращался к Ивану Григорьевичу Петр Степанович, поздоровавшись и закуривая папироску безакцизного табаку.

– Живу вот… Разве можно жить при этих чертях! – отвечает Иван Григорьевич, показывая на Краулевича, спокойно читающего «Правду».

– Что, уже? – смеясь, спрашивает Краулевич и снова углубляется в «Правду».

С этого и начинается. Иван Григорьевич начинает доказывать, что если сейчас сельскохозяйственная кооперация и налаживается, то только благодаря таким хорошим беспартийным товарищам, как Шкодько, и хорошему подбору агроперсонала.

– Но я чувствую, – говорил Иван Григорьевич, – чувствую, що коммунисты в кооперации за октябрят: разгонят беспартийцев, сядут сами на готовенькое и начнут портачить. Поделят весь райсельхозсоюз на кабинеты, понаписывают плакаты «без доклада не входить», пораздают машины в кредит бедноте, а когда беднота откажется кредиты погашать, – закроют не только союз, но и товарищество.

– Бедноте только и давать в кредит! – восклицает Краулевич, держа наготове газету, чтобы дальше читать.

– Так разве это кредиты? Кредиты это – я тебя спрашиваю? – горячится Иван Григорьевич, размахивая кулаками перед самым носом Краулевича. – Это милостыня! Взятка, чтобы они стояли за коммунистов! Подкуп и беззаконное распоряжение коммунистами не принадлежащими им средствами! Почему вы называете это кредитами, позвольте вас спросить? Мы, порядочные люди, привыкли называть кредитами то, что поворачивается обратно к сроку!

– И поворотят, – спокойно заявляет Краулевич, читая газету.

– Ты смеешься или дурака корчишь? – возмущается Иван Григорьевич. – Пойми ты, что он, незаможник, берет кредит на коня, а купит бутылку самогону, самогон и пиджак! Но если купит пиджак, он хоть, стерва, мерзнуть не будет, а то пропьет! Пропьет, вы потом кинетесь ссуды возвращать, а оно… кукиш с маслом! А незаможник еще подшутит над вами: «А еще там разжиться нельзя? Больно уж хорошо я тогда пьянствовал!» Вот вам кредиты! Вы, конечно, с просьбой в банк об отсрочке, надеясь, что за это время ваши незаможники наберутся где-то там рыцарских качеств, сядут на коня и привезут вам дориносилш чинми! Держи карман!

– Что большевики развалят кооперацию, то это как пить дать, – добавляет от себя авторитетно Петр Степанович. – Правда, есть и среди коммунистов люди порядочные, но нам же их не дадут, а пришлют отого Петрова, что в комхозе, спеца на все руки; он возьмется за всякую работу – даже тиф возьмется лечить. Но толку много ли?

– Да откуда у нас, на Украине, набралась эта Коммуна? – возмущается Иван Григорьевич. – Понаезжали эти лапотники, всякая сволота, чертовы политики да политиканки, и будут наводить здесь порядки! Ты, например, – обращается Иван Григорьевич к Краулевичу, – латыш! Какого же черта приехал сюда коммунию эту наставлять! Небось, у себя там коммуны не устраиваете, а остались и бароны, и министров понаставили, и белогвардейцев передерживаете, и земли не делите! Что бы ты сказал, если бы я поехал туда, к вам, да и начал там коммунию разводить?

– Пожалуйста, – согласился Краулевич: – хоть сейчас! Одним словом, все было тихо, мирно, а оказалось, что Иван Григорьевич был не такой уж дурак.

 

VI

Петр Степанович сразу и не разобрал, что это за лозунг такой новый: «Коммунисты в кооперацию и на все командные высоты»! А если бы и разобрал, так что?

Сидели себе люди благополучно на своих местах, подписывали бумаги, накладывали резолюции, имели дела с различными учреждениями, кредитовали периферию машинами, семенами, контрактовали свеклу, торговали на складе, мололи на мельнице зерно, жили себе благополучно – и вдруг перевыборы! Да какие перевыборы! Оказывается, есть командные высоты по назначению, и есть командные высоты по выборам. В райсельхозсоюзе командные высоты выборные. А потому выбранного председателя райсоюза арестовали, – это раз. Шкодька арестовали, – это два. Все уездные партийцы поразъезжались на периферию, по товариществам, и начали готовить почву, чтобы командные высоты в райсельхозсоюзе перешли бы по выборам к коммунистам. И пошла писать губерния. Товарищества на местах перестроились на незаможницкий лад, потом велели им эмиссары выбрать своих уполномоченных для съезда в райсельхозсоюзе по перевыборам правления.

Приезжают. Съехались. Собрались в зале. Пришел председатель уездного исполкома, секретарь парткома, партийный член правления райсельхозсоюза от старых еще выборов, приехал партийный от «Сільського Господаря», сели за президиумский стол. К сожалению, говорят, старый председатель правления арестован, и он отчетного доклада сделать не может. Но это чепуха – за него сделает доклад оставшийся член правления.

После доклада предлагают список кандидатов в правление: 4 партийца и один непартийный. Председатель говорит:

– А ну… кто против этих кандидатов? Поднимите руки!

Почему-то никто против руки не поднимает, так что командные высоты бескровно переходят к коммунистам.

Как только служащим стало известно, а они присутствовали на выборах, что в правление выбрали Шатунова, отого Петрова из комхоза, о котором мы уже знаем, слышали от Петра Степановича, Калмыкова, Гордиенко и Трофима Захарьевича, как беспартийного из старых членов правления, то все ахнули! Зашушукались, зашевелились… Иван Григорьевич так саданул под бок здесь присутствующего Краулевича, что тот даже ойкнул.

– Неужели у вас в партии только это барахло и есть, что вы вперли к нам в райсельхозсоюз! – воскликнул Иван Григорьевич.

Краулевич сознался, что, действительно, состав правления попался слабоватый. Ну, что же: делать нечего. На следующий день все служащие пришли в полном составе и расселись по своим местам, ожидая, что будет дальше.

С опозданием посходились и все новые члены правления, – раньше всех пришел беспартийный Трофим Захарьевич, – засели в отдельной комнате и почти до шабашу совещались. К концу занятий т. Шатунов, – как выяснилось, он будет председателем, – собрал всех служащих в бухгалтерию и произнес такую речь:

– Товарищи, от имени правления прошу вас исполнять работу также добросовестно, как и до сего времени вы ее исполняли. Не бойтесь: перемен в служебном персонале мы не будем производить, а в доказательство и для спайки, по случаю годовщины нашего союза, через месяц, устроим вечеринку с буфетом, где познакомимся как следует, ибо люди узнают друг друга только в семейной обстановке, и вы увидите, что со стороны правления будут только хорошие к вам отношения, чего мы просим и от вас.

Служащие похлопали в ладоши, особенно «неответственные», и тяжелая атмосфера рассеялась. До чего люди непостоянны в нынешние времена! Нашлись такие, что даже сообщили сначала неуверенно, а потом стали говорить уверенно, громогласно, что новое правление даже лучше. Кассир, Петр Петрович, оглядывая через очки нового председателя, произнес как-то нейтрально:

– Наше дело маленькое: принимаешь деньги и выдаешь.

В общем, разбился народ на фракции, как в китайском Гоминьдане.

Слава богу, хоть с арестованными все хорошо окончилось. К удивлению всех служащих, арестованных членов правления не били, а сейчас же после перевыборов отправили в Харьков. Через три дня было уже известно, что т.Шкодько дали в одном из банков солидную должность, а бывшего председателя тоже устроили прилично – замом в одном из центральных учреждений Харькова.

Так что жизнь пошла своим чередом.

Как и предсказывал Иван Григорьевич, члены правления сели по кабинетам, по крайней мере, три, а тех двух, маловажных, Трофима Захарьевича и сбоку припеку т.Гордиенка, посадили в общих комнатах: Трофима Захарьевича посадили в Торговом отделе, а т. Гордиенка – во вновь организованном отделе колхозов. Трофим Захарьевич и т.Гордиенко сделали вид, что они этого не заметили, и покорно сели в общих комнатах. Но все это еще ничего… А вот председателю правления отдали стол Ивана Григорьевича, и рано утром, когда Ивана Григорьевича еще не было на службе, стол перенесли в кабинет председателя, захватив еще и барометр. Иван Григорьевич приходит…

– Почему мне перенесли стол? – спрашивает в недоумении у служащих.

Мы вообще избегаем описывать острые моменты, боясь неверной передачи их, но скажем, что Иван Григорьевич в ту же минуту подал заявление об уходе со службы. Председатель долго доказывал Ивану Григорьевичу, что все это мелочь, что нельзя же из-за какого там стола и барометра ставить вопрос об уходе! Но Иван Григорьевич – человек принципиальный и поставил ультимативно: стол и барометр – или увольнение. Пришлось председателю перенести стол и барометр назад в агроотдел, а себе возвратить прежний. Значит, Иван Григорьевич настоял на своем.

Председатель правления не исполнил своего обещания, что перемен в служебном персонале не будут производить, ибо на четвертый день пришел к Анастасии Васильевне какой-то незнакомый молодой человек и предложил от имени правления передать ему секретарство. Анастасия Петровна сильно вспылила, даже пенсне сняла с носа, и побежала в кабинет Шатунова. Что они там говорили, о чем беседовали, – неизвестно. Однако пока Анастасия Васильевна осталась, и в райсельхозсоюзе получилось два секретаря: Анастасия Васильевна и новый незнакомый человек. Потом выяснилось, что после юбилейного вечера Анастасия Васильевна будет состоять личным секретарем правления, будет писать протоколы на заседаниях и ведать секретной частью, какая должна была завестись в райсельхозсоюзе. Еще через несколько времени слетел помощник бухгалтера, а на его место посадили нового. Поступило на должность еще три человека в отдел колхозов, и начали уплотнять агроотдел, так что со стороны Ивана Григорьевича поступило еще одно заявление об уходе, и пришлось правлению выселить в подвальный этаж сторожиху из ее комнаты, а туда вселили отдел колхозов.

Новые порядки служащим страшно не понравились, ведь никто так критически не подходит к своему правлению, как служащие. Например, не понравилось служащим, что т. Петров, взял на складе полушубок, валянцы и галоши, но взял так, что и в жалованье не выписывал, и расписок не давал заведующему складом. У т. Гордиенка была собственная кобыла, оставшаяся еще от фронта, и так как у т. Гордиенка было много воспоминаний, связанных с кобылой, то он ее тоже ввел в союз как члена райсельхозовской семьи: кобылу поставили на какой-то особенной диете в хозяйстве Петра Степановича. Надоела же эта кобыла Петру Степановичу! Т. Гордиенко ежедневно по телефону справлялся о ее здоровье и просил ее никуда не запрягать, чтобы не испортить, но просил гонять на корде. Товарищ Шатунов проявил тоже свои странности: кассир, Петр Петрович, перестал разбираться, где начинается касса, а где собственный бумажник т. Шатунова. Бывало, принесет т. Шатунов откуда-то, скажем, столько-то миллионов, бросит на стол к Петру Петровичу, а сам уйдет, не сказав ни слова. Или еще кричит из кабинета Петру Петровичу, чтобы тот выдал столько-то тысяч сторожихе, и пусть она принесет папирос. То придет прислуга Шатунова с запиской от жены Шатунова, чтобы Петр Петрович выдал денег на базар.

– Что же оно будет дальше? – спросил Петр Петрович бухгалтера, снимая в волнении очки после выдачи очередных денег на папиросы для председателя.

– А вы без расписок не выдавайте, – посоветовал бухгалтер.

– Тогда выгонит со службы, – резонно ответил Петр Петрович.

– Не выгонит, а так в тюрьму посадят, – предупредил бухгалтер.

– Вы поговорите с Шатуновым сами по этому вопросу и скажите о расписочках! – попросил Петр Петрович бухгалтера.

Дальше нам неизвестно, как был упорядочен этот вопрос, но Петр Петрович попал в тюрьму только через шесть месяцев.

Не понравился служащим и тот факт, что на склад стали поступать такие машины и материалы, какие не покупались никем. Например: пришло двадцать нефтяных двигателей, из коих был один куплен каким-то кулаком за наличный расчет, а остальные девятнадцать погрузили через три месяца и отправили обратно в Харьков. Пришли особенные тормоза к повозкам, и тоже их никто не покупал; привезли партию бричечных втулок, но пришли номера только большие и маленькие и тоже лежали без движения. Привезли партию шведских топоров, которые пошли в ход, а потом начали сдавать обратно: оказались железными. Была где-то закуплена партия клещей к хомутам такого большого размера, что могут прийтись только крупному тяжеловесу или слону впору.

Не понравилось служащим, что склад сельскохозяйственных машин и орудий, а также сельхозматериалов постепенно превратился в мануфактурный и галантерейный магазин. В насмешку или черт его знает для чего кто-то отбил замок от магазина, выкрал мануфактуру. Запечатали магазин, вызвали собаку, – собака прыгнула на беспартийного члена правления Трофима Захарьевича. Трофима Захарьевича посадили в тюрьму, а через два дня открыли магазин, выпустили Трофима Захарьевича и снова стали торговать, как ни в чем не бывало.

Передавал Петр Степанович еще такие сведения о правлении. Что будто бы при старом правлении крестьянина принимали чуть ли не с распростертыми объятиями, если в союзе крестьянин появлялся по делу. Его терпеливо выслушивали, давали советы, инструктировали, и крестьянин довольный уходил. Теперь же так: заходит крестьянин в союз и спрашивает бухгалтера, как ближесидящего:

– Можно ли зайти к председателю?

– Попробуйте, – многозначительно предлагает бухгалтер, затаив на лице что-то нехорошее.

Крестьянин осторожно подходит к двери и читает: «Без стуку не заходить».

– А постукать можно? – снова крестьянин обращается к бухгалтеру.

– Я же вам сказал, попробуйте! – раздраженно говорит бухгалтер, не прерывая перебрасывать косточки на счетах.

Крестьянин стучит: ответа нет; крестьянин снова стучит: ответа нет. Наконец, он решается войти, но, не успев переступить порога, как сумасшедший, возвращается обратно.

– Ну что? – ядовито спрашивает бухгалтер.

– Говорить, що «куди пресся, здесь занято!» – отвечает в смущении крестьянин, чувствуя себя в дураках.

Бухгалтер смеется, а за ним вся бухгалтерия.

– А вы знаете, что там, в кабинете, делает в это время Шатунов? – спрашивал своих приятелей Петр Степанович, когда передавал им об этом.

– Нет.

– Так он сидит там с военкомом, – выдумывал Петр Степанович, – или еще с кем-нибудь из красных фуражек, и они ведут приблизительно такой разговор:

– Где это ты достал себе такой револьвер? – так должен спрашивать т. Шатунов военкома.

– Да так… достал, – вяло отвечает военком.

– А ну покажи, какой номер! – просит военкома Шатунов таким тоном, как будто бы от этого зависит благополучие страны.

Потом, будто бы, разговор переходит на погоду, на то, что делов много, поговорят о том, что галстуки теперь начали вязаные носить или что Анастасия Васильевна – бабенка недурственная. А крестьянин в это время стоит, ждет, пока поговорят о делах государственной важности.

Получивши в союзе какую-нибудь сенсацию, Петр Степанович моментально мчится в земуправление к Краулевичу и начинает:

– Да неужели вам, партийным, повылазило, что такие дураки правят райсельхозсоюзом?

– Чего ты все так близко к сердцу принимаешь, Петр Степанович! – восклицает т. Краулевич.

– Ну, как же: девятнадцать двигателей отправили обратно! Могут аэропланов выписать на склад! Слона купят! Выпишут броненосец, как ходкий товар в сельхозкооперации! – возмущается Петр Степанович.

– А ты еще считаешься философом, Петя! Не может же наша партия сразу вдруг все наладить. Ты посмотри: много ведь сору отскакивает от партии. Ты нашего кучера Кузьму знаешь?

– Ну, знаю.

– Так он был раньше, знаешь, какой шишкой? Комендантом нашего города! Бывало, как запряжет пару лошадей в ковровые сани, как пронесется! Шапка заломом, красные брюки, мундир в шнурках… Он ведь не грамотен! Пришло время, и он стал на свое место: теперь возит нашего заведующего. Так-то, брат, Петя: придет время и эти Шатуновы, Гордиенки тоже пойдут насмарку. А теперь лучшие, заметь, на более ответственных постах.

– Но почему вы не наставливаете простых, но рассудительных рабочих? Где вы повыдирали этих жуликов с Благбаза? Ну что это у Гордиенко за стаж? Где-то босяковал, потом попал в Красную армию, разбой ему, видишь, нравится, – а теперь вы его ставите членом правления! Я понимаю еще поставить токаря, что имеет лет пятнадцать стажу, рассудительного, честного, хозяина, хотя бы и малограмотного. А то понаставили демагогов! Олухов царя небесного!

– Ну, что же, – разводил руками Краулевич, – если зарвутся сильно, – партия одернет.

– А почему тебя не выбрали? Почему секретаря парткома не выбрали? Ведь секретарь очень деловой человек!

– Да вот собрались в парткоме, – ведь иначе это не делается, – судили, рядили, на все концы прикидывали и пока лучших не нашли. Как там вечер скоро? – спросил Краулевич.

– Через три дня. Будешь?

– Собираюсь.

– Ну, пока.

– Пока.

 

VII

Весь женский персонал и, в помощь ему, один счетовод из союзного аппарата, после занятий в этот знаменательный, юбилейный день, принялись за работу. Лишние столы были вынесены в отдел колхозов, часть столов поставили в бухгалтерии, – в самой большой комнате, – с таким расчетом, чтобы могли все разместиться. Из членских кабинетов поделали уютные гостиные. В торговом отделе Анастасия Васильевна решила поставить все закуски, ящики с пивом и в уголку, между нами говоря, запрятала бутылок тридцать отличного самогону! Но над самогоном в воздухе так и носились восклицательные и вопросительные знаки, так и носились… А что если наскочит кто-нибудь из ГПУ? Хорошо, если помогут глазки Анастасии Васильевны, но ведь в ГПУ иногда служат такие мужчины, что ни глазки, ни… ничего не поможет! Без риску ничего не делается. Какой бы там риск ни был, а тридцать бутылочек в торговом отделе было запрятано. Появились ковры, коврики, откуда-то принесли пальму, кажется из флигеля, где жил до сих пор бывший хозяин райсельхозовского дома. В агроотделе устроили гостиную в украинском духе, тем более что здесь занимается Иван Григорьевич, а всем было известна его «щирість» ко всему украинскому: Анастасия Васильевна решила и Ивану Григорьевичу сделать приятное. На лампы, керосиновые лампы, – еще в Задонецке не было электричества, – были надеты колпаки, изящно изготовленные из разной цветной папиросной бумаги.

Потом начали носить из квартиры Анастасии Васильевны закуски… Что там было! Нет, мы не можем умолчать и должны хоть частично перечислить, что там было! Булки: к чаю, в бумажной форме, превосходная, бесподобная, быстро съедобная, на белках, на сливках, заварная, без яиц и масла, которая долго не черствеет, легкая… Ах, довольно! Караул!!! Но нет, – еще несут булки: большую, домашнюю, петербургскую, английскую, польскую, русскую, шоколадную, с шафраном, желтую, или крендель, на миндалях… Нет, довольно! Это же булки, но потом начали носить: сахар с ванилью, сахар с ванилью, приготовленный другим способом, сахар с запахом розового масла, сахар с апельсинной или лимонной цедрой, сахар с запахом флер д'оранж… Бабки: из разных сухарей, из ржаных сухарей, миндальная мучная, миндальная обыкновенная, миндальная необыкновенная, снежная, шоколадная. Нет, мы отказываемся наотрез дальше перечислять! Скажем только, что был даже принесен примус, если кому-нибудь захочется разжаренного или подогретого.

К восьми начали сходиться. Раньше всех пришел беспартийный член правления Трофим Захарьевич, потом некоторые служащие, а еще потом пошли все в ряд – и имеющие отношение к союзу и не имеющие никакого отношения. Кое-кто успел заглянуть в торговый отдел, обратил внимание на скакающие вопросительные и восклицательные и…

Бог ты мой! как бегает, как метушится Анастасия Васильевна! А Катя, а Нина, а Маруся Карасик! Они, как павы, плавно-плавно ходят под руку и восхищаются делами рук своих и Анастасии Васильевны. Пришли еще некоторые девицы, дамы, освежили райсельхозсоюзовское общество, томно-томно посматривают на мужчин, как бы приглашая, маня, желая взглядами близко-близко сойтись душами, чтобы поделиться, посочувствовать и получить сочувствие. А мужчины! Гордиенко, например, улыбается и смеется так, как никогда его не видели. Как приятно лежит на нем черненькая сатиновая рубашка под кавказский поясок; брюки галифе, хромовые сапоги со скрипом и на голове чубчик… Ах, какой приятный чубчик! Гордиенко тоже зашел в торговый, взглянул на вопросительные и восклицательные знаки, но не пил. Не только не пил, но он проявил великодушие, какого от Гордиенка никто не ожидал!

– Смотрите, Анастасия Васильевна, чтобы с тем вот не втюпаться!

– Хи-хи-хи… – ответила Анастасия Васильевна, в душе любуясь прелестным Гордиенком.

Фу, ты пропасть! Всех затмил нам Гордиенко, так, как говорят на Украине, «забив баки», что из-за него совершенно выпустили из виду остальное мужское общество! Ну, вот вам, – возле двери, в задумчивости, стоит т. Петров: галстука он не носит, считает это предрассудком; он, т. Петров, гордо посматривает кругом и готов в каждую минуту, в любую секунду говорить с вами на любую тему: о политике, о математике, о паровозостроении, о Пулковской обсерватории, о японском микадо. О чем хотите! Вот только-только мимо него пробежала Анастасия Васильевна и сказала ему, между прочим, что много людей собралось.

– Общество, тас-зать, есть двигатель, значит, нашей общественности, но, значит, которая, не признавая… – начал, было, Петров.

– Да? – спросила Анастасия Васильевна, мило улыбаясь и не слыша, что т. Петров говорит, ибо ей надо было бежать к председателю Шатунову, который только-только вошел в бухгалтерию.

А Шатунов! О-о… Нет, мы отказываемся его описывать! Но если бы вы увидели, как т. Шатунов встретился с Анастасией Васильевной в дверях и как он отступился, давая ей дорогу, то вы бы обомлели! Сколько деликатности! Единственно что немного испортило его движение и жест – это то, что Анастасия Васильевна и не думала проходить мимо т. Шатунова, – она именно направлялась к нему, к т. Шатунову.

– Ась? – наставил ухо т. Шатунов к лицу Анастасии Васильевны. Но нет, – Анастасия Васильевна ему ничего и не говорит, она только приятно улыбается, расставив красиво руки, как расставляют молоденькие утята крылышки, когда им жарко.

Один Иван Григорьевич не имел такого сияющего вида, как все остальные: он запустил бороду, осунулся и даже ленточка в украинском стиле сползла с вышитого воротничка. Видно человек даже в зеркало не посмотрел, когда шел на вечер. Иван Григорьевич злобно посматривал по сторонам, и Анастасия Васильевна решила к нему не подходить, чтобы не нарваться на дерзость.

Петр Степанович тоже приехал и, видно, заглянул уже в торговый отдел: больно уж шибко он увивается возле Кати, Нины и Маруси Карасик, особенно возле Кати, так и сыпет комплименты, так и сыпет…

Вообще же все общество, как мужчины, так и женщины, в этот вечер собрались такими нарядными, выбритыми, напудренными, надушенными, и все, видать, в отличном настроении. На вечеринке как будто бы люди переродились! Какие все приятные! Ох, как приятен и деликатен Краулевич! Только предупреждаем, мы очень уважаем т. Краулевича, не только как партийца, но и как человека. Нина и Маруся Карасик несколько раз уже бегали вниз, к сторожихе, чтобы поправить волосы, подпудриться и прорепетировать выражение глаз. Особенно же Краулевич пленил собой всех девиц и дам, севши за пианино, что из флигеля принесли, – тоже от бывших хозяев. Аккордами Краулевич проверил пианино, потом взял что-то так легко-легко… Потом заиграл что-то грустное-грустное… Ну, тут все умерли! Катя стала задумчиво смотреть на розовый абажур керосиновой лампы, Нина вперила глаза в Краулевича и не сводила их во все время игры, Маруся Карасик метала молнии и злилась, вероятно, что Краулевич на нее меньше всех обращает внимание.

Потом сели за стол. Потом председатель произнес речь об успехах союза; выступал т. Петров, что-то неопределенное промямлил Трофим Захарьевич и некстати расплакался Петр Петрович. В своем углу он горько сквозь слезы жаловался:

– Кто поставил на ноги союз, а кто лавры пожинает!

Также некстати выступил кто-то из беспартийных посторонних: на него зашикали, соседи даже одернули за толстовку, но он выдержал характер и кончил тем, что поднял стакан пива выше головы и произнес здравицу союзу.

Ели, пили пиво, заскакивали в торговый отдел освежиться самогоном. После закусок были танцы. После танцев разошлись по домам; но некоторые попали в ГПУ, где и переночевали, чему виной, возможно, как раз и были те тридцать бутылок самогону, что с самого начала стояли в торговом отделе. А в общем вечер прошел благополучно. Но были, конечно, и недовольные. И прежде всего, Иван Григорьевич, несмотря даже на гостиную в украинском духе.

Где-то уже под конец вечера они вышли с Петром Степановичем на улицу покурить, и он отвел Петра Степановича в сторонку для серьезного разговора. Только он не сразу приступил к этому разговору, а сначала, не удержавшись, излил душу давнему приятелю.

– Ты знаешь, меня так расстроил этот вечер, так возмутил, что я никак не могу успокоиться. Сколько подлости в людях, подлизывания, намеков… Эта мразь, Анастасия Васильевна, готова торговать своим телом направо и налево, чтобы только не выгнали со службы. Как можно так улыбаться, как она улыбается! Глазами, губами, грудью, руками, и даже pince-nez – и то улыбается!

А Гордиенко вырядился! Вчера надавали нам анкеты заполнять, спрашивают в анкете: «женат или холост»? Так Гордиенко пишет: «парубок». На вопрос о специальности, – пишет: «специальность индустриальная», а образование – вышесреднее. Я ему говорю, что табак есть выше среднего, а образования такого нет и, говорю, специальности такой тоже нет. Вот где дурак так дурак! Мы учились, тратили время, переживали, анализировали, и вдруг твоим начальством становится парубок с вышесредним образованием и с индустриальной специальностью! Хочется уколоть себя иголкой, хочется думать, что это во сне!

– Разве вся жизнь не есть сон? – как-то безразлично и ни к кому не обращаясь, произнес Петр Степанович, недавно побывавший в торговом отделе.

– Н-да… Но то – другое дело!

– Кой черт – другое… Жизнь и есть сон. Разве не сон, когда подумаешь, что эта же луна, что нам светит, светила еще при Навуходоносоре и теперь еще светит.

– При чем здесь луна! Какая тут к черту луна! – возмущенно воскликнул Иван Григорьевич. – Я ему про ублюдков, про Шатунова, Петрова и Гордиенко, а он мне о Навуходоносоре!

– Но это имеет связь: один и тот же клубок. Тут надо начинать с атомов, чтобы найти объяснение и удовлетворить себя логическими выводами.

– Тут одно объяснение: ты дурной! – сердито сказал Иван Григорьевич таким тоном, каким часто говорят приятелям, допуская фамильярности, за которые не сердятся.

– Может быть, – согласился Петр Степанович покорно, но дело в том, что мы с тобою две натуры разные: ты способен нервничать, волноваться, восхищаться и вообще жить свои шестьдесят или семьдесят лет, понимая все явления относительно, а я считаю всякую относительность функцией каких-то абсолютных, высшего порядка, законов. Выругай при тебе Петлюру – ты на дыбы станешь, а для меня все твои Петлюры, Деникины, Ленины и Керзоны – явления одного порядка. Все их идеи – мелочь, не стоящая внимания в общих мировых законах. Иногда я тоже способен возмущаться или радоваться явлениям этого порядка, но это показывает, что я тоже испорчен средой, и мозги, раздражаясь этими мелочными рефлексами, вызывают, – я бы сказал, идиотские восхищения или возмущения. Спрашивается: зачем это? Какой смысл?

– Ты дегенерат, Петя, ей-богу! – воскликнул Иван Григорьевич, вытаращив глаза на Петра Степановича. – С тобою опасно оставаться наедине. Ей-богу!

Установилось неловкое молчание на минутку, но тут Иван Григорьевич вспомнило о своем серьезном разговоре.

– Я думаю жениться на той неделе, – вдруг заявил он.

– О! – воскликнул Петр Степанович. – Вот тебе и функции мировых законов!

– Да. И думаю жениться по-настоящему, – продолжал Иван Григорьевич. – Венчаться буду, свадьба будет, и ты тоже должен шаферовать.

– На ком же ты женишься? – удивился Петр Степанович.

– Пора уже, – не отвечая на вопрос, продолжал Иван Григорьевич: – Тридцать пятый годочек пошел. Как видишь, бог лица прибавил, – он постучал пальцем по лысине, – сединка пробивается, да и надо подумать о потомстве.

– Зачем тебе потомство?

– Надо, чтобы было трое детей: двое замещают папашу и мамашу, а один – для процентов.

– На ком же ты женишься, – ты еще не сказал? Ведь чтобы жениться – надо в любви объясниться, и на луну повздыхать, и целоваться ведь надо, а тебе же не… ну, не вяжется!

– Женюсь на Зинке Золотниковой, на куркульской дочке, с домиком в Харькове; но сейчас там сидят квартиранты и, вероятно, их не выселишь.

– Расскажи же, – как ты в любви объяснялся, целовался и все такое прочее? – весело шутил Петр Степанович. – Ты в бога не веришь, а венчаться хочешь.

– Я с Зиной начал целоваться еще в институте, где и она училась, если ты помнишь. А венчаться хочу… ну… и родители ее будут спокойны, и… вообще без венчания – не брак, а опорный пункт.

– Предрассудки, мещанство и регресс, – брезгливо произнес Петр Степанович.

– «Предрассудки, мещанство», – передразнил Петра Степановича Иван Григорьевич: – А что же без венчания за брак! Конечно, бог – чепуха, но как же не венчавшись?

– Оригинальная логика! – воскликнул Петр Степанович.

– В общем, – продолжал Иван Григорьевич, – в воскресенье ты должен дать мне пару лошадей, сам приезжай в Карачовку а я приглашу еще кое-кого из своих. Особенного, конечно, там ничего не будет: тесть нагонит самогончику, – я ему два пуда сахару переслал, – разведем ягодным соком, и все будет приличненько.

– Я отказываюсь глубоко залазить по этому вопросу, ибо все это претит мне, но шаферовать буду, – ответил на все предложения Петр Степанович.

 

VIII

Петр Степанович К. был непростой человек. Хоть вы и давно уже с ним знакомы, а наверно, еще не знаете, что в молодости Петр Степанович обожал театр и потом даже почти написал пьесу из жизни дореволюционных студентов, каковым и он побывал когда-то, хоть и недолго. Там были такие сцены, такие диалоги… Ну например:

«Сцена представляет квартиру студента, мещанского типа. Столы завалены книгами, несколько мягких стульев, диван, два кресла. Герань в горшках, фикусы и другие цветы. За столом сидит Попов в студенческой тужурке и читает.

Явление 1-е.

Попов (задумываясь). А больше всех мне нравится из древних философов Эпикур! Поразительная ясность в рассуждениях! Гассенди, Гоббс и всякая такая штука – уже не то. У Эпикура – все: атомы, движение и… и всякая такая штука… (Стук в дверь). Кто там?

Нет, знаете, тут пока не интересно. Перейдем сразу к явлению 3-му. В той же квартире, но народу побольше, и всё как-то поживее.

Гордеич. Ну-с, рассаживаемся и пустимся в дальнее плавание.

Инацкий. Девочки есть, водка есть, компания отличная. Чего еще!

Кривцов. На квартире лучше, чем в трактире (потирая руки, смотрит на стол с бутылками и закусками).

Савченко. Ох, где я очутился: кацапня кругом, аж жутко!

Абрамович. А я, а я!

(Все смеются. Ира уходит за самоваром).

Савченко. Жаль, понимаете, что русское студенчество так относится к украинской нации.

Кривцов. Какая там украинская! Малороссия – и крышка!

Инацкий. Э… Так нельзя, Кривцов. У тебя эти чувства не развиты, и тебе не следовало бы говорить на политические темы. Политика – дело тонкое, тут надо быть философом, как Попов (К Попову). Только поменьше этих Платонов и Спиноз (смеется, не давая Попову возразить). У тебя же, Кривцов, есть городовые, жандармы, ты обеспечен. Зачем тебе политика?

Савченко. Когда это вы начали тыкаться? Еще ведь и не пили!

Абрамович. Ну ладно, господа…

Инацкий. Только не господа.

Кривцов. Коллеги!

Инацкий. И не коллеги.

Абрамович. Товарищи!

Гордеич. Ты, Абрашка, сядь, я сейчас тост произнесу…

Абрамович. Я только как правовед хотел сказать, что не из чего пить, нету ни бокалов, ни чайных стаканов.

(Все смеются. Надя, спохватившись, уходит за посудой).

Гордеич. Может, это и глупая привычка произносить тосты, но она мне нравится. Я предлагаю выпить за то, что будет твориться в нашем государстве лет через пятнадцать-двадцать. Будет страшная война, и начнется революция. Наперед предсказываю, что Кривцов тогда удерет за границу, Инацкого повесят еще до революции, Попов будет незаметным человеком в одном из многочисленных городков нашей империи, Савченко будет жить где-нибудь в Сорочинцах, что станет с Абрамовичем, я не знаю, наверно, будет служить в банке, а вы, коллеги (обращается к женщинам), повыходите замуж за разных там людей…

Кривцов. Революции у нас скоро не будет.

Гордеич. Потому что жандармов много?

(Все смеются)

Савченко. Будэ!

Инацкий. Будет, конечно! Обидно только, что меня до этого повесят.

Попов. Будет ваша революция или не будет, а человек как был мыслящим тростником, так и останется, и ничего вы с этим не поделаете.

Надя. А все же страшно, когда читаешь о Французской революции.

Кривцов. Вот! Есть пример уже, и революции делать не будут.

Абрамович. Обязательно будут. Сейчас идет период накопления потенциальной энергии в странах Европы, а потом ей необходимо будет превратиться в кинетическую, что, понятно, выльется в форму войны. Война же обязательно кончится революцией, особенно у нас в России.

Кривцов. Так уж и обязательно! Революция – это…

Гордеич. Ну брось, Кривцов. Поживешь, поживешь еще заграницей. Только, брат, побольше золота копи, а то мы будем жить тогда на бумажные деньги…

Там была еще романтическая линия. Надя была влюблена в Инацкого, и очень переживала, что его могут повесить, хотя все шло именно к этому. Но к чему пришло на самом деле, мы не знаем, так как, к сожалению, пьесу окончить не удалось, частое поднимание рук вверх плохо способствовало письменной работе. Кроме того, Петр Степанович зачем-то показал наброски пьесы одному своему приятелю, который здорово разбирался в писательстве и даже иногда печатал в газетах статьи на литературные темы. Петр Степанович рассчитывал на поддержку, а приятель гордился тем, что он человек прямой и говорит, что думает. Вот он, по прямоте своей, и врубил Петру Степановичу: нового, оригинального ничего нет, сцены не интересные, безжизненные, построение их страшно старое, так и отдает Чеховым, Потапенком и пр. Совсем отбил охоту писать, Петр Степанович хотел даже сжечь свою рукопись. Но, в конце концов, не сжег, теперь она пылилась где-то на чердаке материнского дома в Змиеве и, возможно, ждала своего часа.

Да дело, в конце концов, не в пьесе. «Ганц Кюхельгартен» тоже не удался Гоголю, зато потом… Петр Степанович не был обескуражен, он всегда ощущал свою необычность и с молодости еще собирался заткнуть за пояс Пушкина или там Наполеона. Петр Степанович точно не знал, из какой области гения он заткнет за пояс, и это для него было не так важно. Важно было, чтобы гремело его имя. Он даже в музыке не прочь был прогреметь, стать выше Рихарда Вагнера, выше Шаляпина, но это скоро отпало. Как мы знаем, Петр Степанович был однажды зарегистрирован в губнаробразе пианистом и кое-что мог сыграть на балалайке и даже на пианино, но, как мы тоже уже рассказывали, репертуар у него был небольшой, во всяком случае, недостаточный, чтобы прославиться на весь мир. Голосом природа его тоже не наделила. Он любил иногда попеть, и пел, случалось, но как-то без успеха. Уже позднее, когда он женился, стоило ему запеть, как слышался из другой комнаты женин голос: «О, завел уже, чертуля!» Согласитесь, что если жена не признавала его талантов в пении, то что сказала бы публика?

И с Карлом Марксом у него не вышло. Он хотел отодвинуть Карла Маркса в архив, но получилось значительно хуже, чем он ожидал. Мы помним, что он еще в отроческие годы заглядывал в «Капитал», пробовал несколько раз его читать и позднее, но стоило дойти до ренты, как дело дальше не двигалось: стоп машина! Он решил обратиться за мнением по делу ренты и вообще прибавочной стоимости к одному авторитету. Так знаете, что тот ответил? Этот авторитет ему ответил так: «Чтобы понимать учение Карла Маркса, надо иметь хорошее общее образование, а вы, батенька, его не имеете». Дело, конечно, не в образовании, после такого ответа Петру Степановичу просто расхотелось иметь дело с Карлом Марксом.

Но все равно, оставалось еще много перспектив: натурфилософия, литература вообще, потом появился парашютизм и еще некоторые другие. В агрономы он как-то случайно попал. Даже друзья его за это критиковали. Помнится, когда они с Иваном Григорьевичем после окончания института собирались ехать к месту работы, состоялся между ними такой разговор.

– Собственно, наш институт не высшее учебное заведение,– так высказывал свою точку зрения Иван Григорьевич. – В сельскохозяйственный институт поступают все, кому лень учиться в технических, политехнических, путей сообщения и т. д. Да у нас, собственно, и науки нет ни одной, чтобы она похожа была на науку! Исключительно беллетристика! Зоология – наука, которую я с удовольствием читал перед сном и приготовил ее для экзамена за неделю. Общее или частное земледелие – тоже беллетристика. На науку похожи обе химии и к ним практические занятия; ну, еще можно добавить геологию, если ее серьезно учить, а все остальное – легкий роман Вербицкой. И специальность наша сомнительная. Агрономия – все равно, что политика! Если врач лечит или инженер строит, то тут все вытаращат глаза и смотрят, ни черта в этом не понимая, а в сельском хозяйстве всякий считает себя спецом, даже врач и любой городской еврей.

– Мне кажется, что ты, Ванюша, сгущаешь краски, – возразил Петр Степанович.

– Да нет же, не сгущаю! Агроном это что-то несолидное! Ты будешь служить на участке, где не платят жалованья, и определенной работы там нету. Будешь заниматься политическими вопросами и заполнять анкеты про то, сколько на десятину в вашем районе приходится мышей, куриц на одного петуха и какая самая распространенная порода кроликов в вашем районе. Начальством твоим в районе будет зав. волостным земельным управлением, парняга полуграмотный, который старается одеться лучше твоего, поскольку он начальство. Если же ты такому парню не понравишься, то он начнет тебя обвинять в контрреволюции, в саботаже, в религиозных предрассудках и даже пришьет уголовное дело! Будь покоен! Я как-то ехал на автомобиле в Донбассе с таким вот завволзу, так он мне говорил, скаля зубы: «Я с агрономами, тра-та-та-та-та их мамаше, я с ними не церемонюсь! Я их меняю в нашей Караковской волости, как перчатки! Как что, так их – к чертовой матери!» Ну, какого мы хрена полезли в сельскохозяйственный институт? Я еще понимаю, – я, но ты, – окончивший реальное? Ведь я знаю, что ты даже поступил в политехникум, а потом почему-то перешел в сельскохозяйственный! Большую ты, Петроний, глупость сделал, окончив на агронома! Времени же на беллетристику пошло столько же, сколько потратил бы на настоящие науки.

Петр Степанович и сам не знал, почему пошел учиться на агронома, но все равно, другие перспективы тоже еще оставались. По натурфилософии он один раз даже начал писать сочинение, то есть не то чтобы начал писать, а обозначил заглавие «Мои точки зрения о мировом абсолютизме». Но в этот момент пришли знакомые, принесли карты и предложили играть в «фильку», и он оставил свое сочинение до более подходящего случая. С одной стороны, он даже был доволен, что пришли соседи и помешали писать сочинение, а с другой стороны, и недоволен, так как таки мог написать что-нибудь порядочное. Но все равно, если человечество тогда было лишено возможности знать точки зрения Петра Степановича о мировом абсолютизме, то в этом повинны исключительно соседи Петра Степановича, которым, как назло, в этот момент приспичило играть в «фильку».

А потом Петр Степанович увлекся культурно-семенным хозяйством и на время перестал думать о своем всемирном призвании, тем более, он чувствовал, что его и так очень уважали в райсельхозсоюзе.

Но после того как в этом райсельхозсоюзе случился коммунистический переворот, он почувствовал, что уважать его стали как-то меньше.

У Петра Степановича установились с новым правлением странные взаимоотношения. Петр Степанович еще чаще стал приезжать в райсельхозсоюз и, несмотря на надпись на дверях кабинета т. Шатунова: «Без стука не входить», заходил смело, смело здоровался за руку и также смело разговаривал в таком духе:

– Что это ты, Шатунов, еще за номер выкинул?

– А что?

– Зачем ты прислал эту кобылу Гордиенка? Что там, в хозяйстве, – курорт?

– Это тебя не касается: это правленческое дело.

– Ну да, но я ведь заведующий, я же ведь должен критически относиться к явлениям! Дай папиросу!

– А ты ее, черта, запрягай. Закуривай.

– Но ведь Гордиенко приходит в хозяйство, придирается, что мы ее вовремя не поим, вовремя не кормим, вовремя не чистим. Велел, чтобы я для нее часы купил. А если она, не дай бог, издохнет! Гордиенко же меня застрелит!

Это разговор по делу, а без дела Петр Степанович тоже заходил, и тогда беседа проходила в таком духе:

– Ну, как дела? – спрашивал Петр Степанович, закуривая папироску.

– Ничего.

– Ты мне выхлопочи револьвер, а то опасно ездить ночью.

– Не дадут.

– Ну, брось! ты же носишь!

– Партийному можно.

– Я думаю, что люди родились на свет все с одинаковыми правами, – без рубашки родились.

– Н-нда… Бросим об этом. Ты, знаешь, Петр Степанович, я тоже хочу поступать в ваш институт.

– Не примут.

– Почему?

– Малограмотный. На рабфак – могут.

– Ну, брось, брат, – малограмотный… Я когда то учился в низшей сельскохозяйственной школе! Вот даже значок есть.

– Надо среднее кончить. Не примут.

– Давай меняться значками! А?

– Не хочу. Мой значок еще с Новой Александрии, и таких не делают.

– Давай поменяемся… Давай?

– Не-е… не хочу. Так револьвер выхлопочешь?

– Не дадут.

– Ну, тогда пока.

– Пока.

От Шатунова Петр Степанович проходил в отдел колхозов, к Гордиенко.

– Ну, як моя кобыла? – спрашивает бойко Гордиенко. Петр Степанович насмешливо рапортует:

– С кобылой вашей все благополучно: температура 37 и восемь десятых, пульс 39, число дыханий в минуту девять, самочувствие – отличное и передавала вам привет. Просила передать коробку пудры и мармеладу.

– Прошу вас, товарищ, без шуточек! – сердится т. Гордиенко.

– Да что с вашей кобылой может сделаться, чтобы она издохла! – со злостью говорит Петр Степанович.

– Товарышу! С ким це вы так разговорываете? Прошу до порядку!

Так кто же после этого будет уважать Петра Степановича? И Петр Степанович снова стал подумывать о своем всемирном призвании, от которого он временно отвлекся для работы в райсельхозсоюзе.

Не то, чтобы он постоянно об этом думал, но после праздничного вечера, посещения торгового отдела, а особенно после разговора с Иваном Григорьевичем, именно такие мысли пришли ему в голову.

– Что из себя представляет советская власть? – так думал Петр Степанович, уезжая с кооперативного бала на хутор. – Понасадили на ответственные посты всякой шушвали и говорят: «Вла-асть!»… – В этом месте Петр Степанович громко передразнил кого-то. – Возьмем наш уезд: на весь уезд только и человека – секретарь упаркома, т. Глагольев. Он хотя и рабочий, но начитанный, разбирается в явлениях, человек положительный и дипломатичный. Если же взять остальных, конечно, Краулевич не считается, то неужели им не совестно ходить по тротуарам? А как они носят портфели! Нет, вы посмотрите! Идет, сукин сын, в глазах глупость светится, комиссарская фальшь, а гонору хоть отбавляй! Ведь ни один из этой шантрапы не верит в коммунизм, а на собраниях и заседаниях подлаживается под идеи, ведет дипломатию… Коммунисты, а гонор генеральский…

Петру Степановичу не хотелось на хутор: так приятно сидеть в санях… Чтобы растянуть время, он натянул вожжи и пустил жеребца шагом.

Город оставался позади, а вдали виднелся в лунном освещении хутор, пирамидальные тополи; по-над дорогой гудели телефонные столбы, немножко постукивала серьга оглобли, иногда фыркал жеребец, и слабо доносилось пыхтение паровой мельницы из города. Иногда на луну набегала тучка, чего Петр Степанович не видел, но догадывался по теням, пробегавшим по белой снежной пелене.

– Странно, – думал Петр Степанович, будучи в состоянии приятной истомы, – очень странно! Луна, снег, столбы, лошадь и я… Как ясно все это осознается! Неужели же придет время, когда не будет этих чувствований, пониманий, переживаний? Жизнь идет, как часовая стрелка: медленно, но верно… Долго поезда ожидать, сидя на полустанке, но поезд все же подходит, и надо садиться. Куда эти люди спешат, метушатся? Чего им надо? Ведь исход один.

Жутко стало нашему герою, но мысли назойливо лезли в голову.

– Ну, что из того, что Ленин – герой! Это нужно только при жизни, только для удовлетворения нашего низменного чувства – честолюбия. Идеи! Фи, чепуха… идеи. Что значит идеи? Зачем эти идеи, если часовая стрелка сотрет их на своем пути, как пылинку? Вот вам: случится что-нибудь с небесным механизмом и полезет в градусниках ртуть ниже нуля, еще ниже, еще… ахнет мороз минус сто двадцать градусов – вот вам и идеи! По календарю 1 мая, а оно -120°, по календарю надо сено убирать, а оно -120°, по календарю надо хлеб возить на продажу, а оно – глетчеры, лед, ветры дуют, и нет ничего: ни идей, ни людей, ни продналога, ни честолюбия… Вот вам и социализм! Люди – что муравейник, бегают, суетятся, носят большие тяжести, трудятся, – придет озорной мальчишка, палкой ковырнет, воды нальет, кинет червя-лакомку, еще раз палкой ковырнет… Муравьи считают это явление, вероятно, метеорологией, а мальчишка смеется.

Взлетел Петр Степанович мысленно на одну из звезд Большой Медведицы и в микроскоп рассматривал землю: Ленин, Пуанкаре, Вильсон, Врангель и люди вообще казались Петру Степановичу мелкими-мелкими инфузориями. Пушкин, Шекспир, Бетховен – такая мелочь, не стоящая даже внимания; глаз и внимания не стоит утомлять над этими точечками микроскопического поля зрения.

– А земных шаров, как маку, можно насыпать в солнечное пятно! Ха-ха-ха… хо-хо-хо… ха-ха-ха…

Если бы случился прохожий и подслушал этот истерический хохот человека, одиноко едущего куда-то в третьем часу ночи, то, несомненно, перепугался бы и обошел бы далеко дорогу, по которой ехал этот сумасшедший.

– Коммунисты борются за социализм, – думал дальше Петр Степанович, – а на кой черт он им нужен! Какое мне дело до поколений, и чего я должен рисковать на баррикадах? Эх… умри ты сегодня, а я завтра! Надо стремиться подольше жить и затягивать время, надо больший промежуток времени оставаться формой, различающей луну, атомы, людей… Но зачем это все!..

Последнее почти выкрикнул Петр Степанович страдающим стоном.

Петр Степанович, может быть, долго еще бы думал и переживал в таком же духе, но жеребец въехал в раскрытые ворота и заржал, как бы приветствуя сторожа Макара, тут же подошедшего.

– Долгонько, Петр Степанович, гостили! – заискивающе обратился Макар к Петру Степановичу, принимаясь выпрягать лошадь.

– Да? – спросил Петр Степанович, чтобы издать какой-нибудь звук, вылезая из саней и лаская тут же прыгающих Дашку, Султана и Черкеса.

Когда Петр Степанович зашел в комнату и зажег лампу, ему сильно захотелось сейчас же сесть за стол и написать философское произведение, но такое сильное произведение и умное, чтобы мир ахнул. Петр Степанович не стал медлить. Он взял стопку писчей бумаги, подложил четвертый номер транспаранта, терпеливо развел чернил из копирного карандаша, обмакнул перо и написал, предварительно закурив папироску: «Предрассудки в абсолютном их понимании». Но такое заглавие ему не понравилось, а так как Петр Степанович не любил всяких зачеркиваний в письме, то скомкал и выбросил испорченный лист бумаги, подложил транспарант под следующий и снова написал заголовок: «В омуте жизненной лжи». Петр Степанович хотел было уже двинуться дальше, но тут пошли мысли такого сорту, что вот-де он напишет такое-то философское произведение, затмит всех Пушкиных, Лениных, заговорит о нем печать; только затруднялся Петр Степанович, – какой поставить псевдоним? Моя фамилия… уже больно не «философская»! Толстой, Шатобриан, Маркс, – фамилии действительно красивые, а моя…

– Поводить лошадь или можно поставить в конюшню? – донесся из коридора голос Макара.

– Он не мокрый: ставьте в конюшню! – раздраженно ответил Петр Степанович, считая, что Макар мешает ему заниматься работой.

Потом Петр Степанович стал сомневаться, что напишет какое-нибудь философское произведение, и вообще стал сомневаться, что что-нибудь напишет. Перо Петр Степанович еще держал в руке, но было ясно, как день, что из этого ничего не выйдет. В душе все осунулось, стало жутко Петру Степановичу, и он разозлился на свою слабость, неподготовленность к письменной работе. Но ведь мыслей в голове много! Ах, как все это увязать? В бессилии наш герой бросил ручку на пол и с облегчением свалился на кровать.

Бедный Петр Степанович! Возможно, что его побуждало писать честолюбие, так высмеянное им же полчаса тому назад, а вместе с тем нам нашего героя жаль. Конечно, таких счастливцев нет на земле, чтобы только сел за пианино, положил бы партитуру на клавиши, и звуки понеслись бы так плавно, трогательно, стройно… Нам, например, известен один видный скрипач, так где у него столько терпения набиралось? Он мог один только звук целыми днями наигрывать на своей скрипице, вслушиваясь в этот звук и не замечая, как струны въедались в пальцы. Терпение, терпение, Петр Степанович, труд и воля… Но где там… Петр Степанович лежит пластом в постели, тяжело дышит и презирает себя. То ему хочется застрелиться, то снова появляются проблески надежды и сомнений, то снова все осунется… А как бы хотелось Петру Степановичу не только прославиться, но заткнуть за пояс всех знаменитостей и показать мизерность всех этих марксизмов, социализмов, анархизмов и всякой другой белиберды, напоминающей всю жизнь человечества. Жаль нам Петра Степановича!

Тем более что вскоре после знаменательного вечера у Петра Степановича начались служебные неприятности, которые опять надолго отвлекли его от натурфилософских размышлений. Но какое-то время, до начала неприятностей, Петр Степанович дышал еще полной грудью и даже занимался устройством своей личной жизни.

 

IX

– Шафером-то шафером, – думал Петр Степанович, проснувшись на следующее после сельхозсоюзовской вечеринки утро, – а не пора ли тебе и самому, милый друг, жениться?

Кривил вчера Петр Степанович душой, кривил, когда про мировые законы-то говорил Ивану Григорьевичу. Атомы – атомами, а он ведь и сам последнее время подумывал насчет женитьбы. Ей-богу! Ему сейчас двадцать восьмой год, пока женишься, се да то, да пока дети вырастут, то будешь и стариком. Не думайте, что он погорячился, расчет у него был правильный.

Петр Степанович посчитал еще в 1922 году, что советской власти никто не прогонит, а если и будет переворот, то такого… внутреннего порядка, – это раз; во-вторых, кризис миновал и пойдет жизнь страны на материальные накопления; наконец, рано или поздно жениться необходимо, ибо сама жизнь этого требует, – это три.

Петр Степанович на службе чувствовал себя прямо-таки великолепно. Особенно хорошо он почувствовал, когда оборудовал себе целых две комнаты в главном доме, купил кровать, ковер и стол, в одну из командировок в Харькове приобрел охотничье ружье и даже, чтобы быть загадкой, нацепил на стенку портрет Ленина. Таких женихов – еще поискать!

Пока не думал Петр Степанович жениться, до тех пор никто об этом даже не напоминал. А теперь зайдет тот же сторож хозяйства, Макар, в две комнаты Петра Степановича, скажет что-нибудь по делу, а потом улыбнется широкой-широкой улыбкой, до ушей, и скажет:

– Не хватает вам, Петр Степанович, женушки! Хе-хе-хе… Сироточкой, Петр Степанович проживете. Вот и вешалочки некому пришить, – воротничком просто нацепили одежину, и гардиночек нету-то на оконушках. Да, необхо…

– О, я еще не собираюсь жениться, – отвечает Петр Степанович, сдерживаясь, чтобы не поделиться своею тайною мечтою с Макаром.

В союзе тоже: Анастасия Васильевна обязательно поднимет разговор приблизительно такого сорту:

– Ну, если уж такие не поженятся, Петр Степанович, как вы, это я уж не знаю, где нашей сестре деваться!

Как-то встретился Петр Степанович со своим учителем, еще по реальному училищу, и тот, сейчас же после приветствия:

– Еще, Петя, не женился?

В праздничный день выйдет Петр Степанович в сад, ляжет на коврике под яблоней или старой душистой грушей, почитает роман, возьмет ли сухую книжечку по специальности, но не читается. Невольно в мыслях начнет перечислять своих знакомых девиц, но… нет подходящих! Вера – старая, Сима – глупая, высока уж больно ростом. Нюся – не окончила гимназию, а жениться на модистке… Ксения – подходящая, но она на третьем курсе медицинского и не пойдет, а если пойдет, то с нею никакой любви не может быть: ты ей с поцелуем, а она в это время будет думать, что во рту все выстлано эпидемией, – ты ей о цветах, о пчелках, о солнышках, а она будет прислушиваться к воркотанию желудка и представлять, как эти кишечные сосочки всасывают питательные вещества… бр… Так Петр Степанович иногда долго перечисляет знакомых девиц, подходит к ним со всех точек зрения, критикует – и в каждой обязательно найдет недостатки, а раз недостаток, то ничего из этого и получиться не может.

Читатель может вообразить, что Петр Степанович уж больно наивен и даже подумает, что мы своего Петра Степановича просто сочинили для романа: неужели Петр Степанович до 27 лет никого не любил из женского персонала?

Категорически отвечаем: Петр Степанович много раз любил. Но кто из нас не любил в ученические годы? Каждый любил! Любили все мы, сильно любили, чисто любили… Петр Степанович один раз даже стреляться хотел… После этого случая любил еще несколько раз. А во времена учительства в профшколе Петр Степанович даже ночевать домой не ездил, так крепко привязался к одной учительнице, поселившись у нее в комнате на правах мужа. Мы больше скажем: Петр Степанович чуть-чуть не вскочил с этой учительницей, извините за выражение, в алиментную путаницу, – но хорошо, что в эти годы советская власть была занята белыми, зелеными и другими бандами, и еще как следует не расписали алиментных законов. При теперешних-то законах Петру Степановичу пришлось бы обязательно выплачивать по одной трети своего жалования. Кстати ребенок умер, а то, возможно, что старая история могла бы быть возбуждена теперь, и платить все равно пришлось бы.

Так что наш герой, как видите, герой не без любовных историй – даже стреляться хотел! В общем, герой, как герой, без всяких там подделок, подтасовок, подрисовок, а что с невестами Петр Степанович был как бы в некотором затруднении, то кто только после гражданской войны не был в затруднении! При всех других прочих условиях, Петр Степанович, может быть, даже не терял бы связи еще с той девицей, из-за которой хотел стреляться, но в голодовку, в войну, во всю эту жизненную помеху революцией у многих жизнь сложилась не так, как предполагалось. Перед концом института были еще у Петра Степановича некоторые отношения с однокурсницей Степанидой, но Петр Степанович посчитал, что ему этих отношений хочется меньше, чем ей, и они как-то разъехались, хотя она и добрая была, и даже плакала.

Ну, да это все – прошлое. С лета 1922 года стали в учреждения поступать машинистками, регистраторшами, счетоводшами и на другие службы деликатные барышни, с которыми преды, завы и секретари имели не только служебно-официальные отношения, но тут стали вмешиваться в дела и глазки, и ручки, и губки, и всякая такая другая штука. До 1922 года люди делали одолжение правительству, что служили, а теперь стало наоборот: учреждения стали делать одолжения, что напринимали такую массу белокуреньких, черненьких, шатенок, рыженьких и разных других оттенков. Штаты переполнялись и мужчинами, но это уже по другим причинам. Не редкость в 1922 году встретить в учреждении за шуршащими бумагами барышню, что раньше ходила с папкой «Musik», надеясь быть пианисткой, но обстоятельства… обстоятельства складывались так, что надо служить. Фу! черт его знает: начали писать об одном, а переехали на другое! Ну, извиняемся. Просто это получилось от того, что Петр Степанович часто начал ездить в город, в правление и в другие учреждения, и на него эти учреждения с каждым днем производили большее и большее впечатление. Например, Лизе дали повышение, а на ее место посадили Марусю Карасик, а Маруся Карасик в хороших отношениях с бухгалтером, а бухгалтер путем… э, надо бросить об этом: заедем снова в дебри.

При поездках в город, по делам и без дела, Петр Степанович, продолжал внимательно присматриваться к своим знакомым девицам. Он увеличил число мест своих посещений, и можно было видеть привязанным его жеребца возле: упродкома, уисполкома, правления потребительской кооперации, своего правления, типографии, даже возле яичного склада! В каждом из этих управлений сидели девицы, знакомые Петру Степановичу еще по гимназии. Одни печатали на машинках, другие рылись в бумагах, третьи почему-то сидели недалеко от какого-нибудь райпродкомиссара, четвертые еще чем-нибудь занимались.

Бывали случаи, что Петр Степанович встречался со своим начальством, и начальство задавало вопрос:

– Чего это ваш жеребец стоит возле земуправления?

– Передавали мне, чтобы я как-нибудь заехал взять план нашего хозяйства, – невозмутимо спокойно отвечал Петр Степанович, хотя никто ничего не передавал, и никакого плана не нужно было.

Никто не мешал после этого разговора, через полчаса, жеребцу стоять привязанным возле военного комиссариата.

Да и к нему в совхоз приходили правленские барышни – посмотреть, как он успешно хозяйствовал. Приходила даже Анастасия Васильевна, собственно, не барышня, а дама, но муж ее сошел с ума и теперь находился где-то в доме умалишенных, что Анастасии Васильевне не мешало жить, радоваться, улыбаться и даже флиртовать. Приходила сюда машинистка Союза, Нина, очень полная и краснощекая девица, интересная особа: она, например, жаловалась на малокровие, что вызывало со стороны громкий смех, шутки по ее адресуй снова смех; реже в хозяйстве являлась Катя, пока служившая регистраторшей в Союзе, но ей могут дать и более солидную должность, если будет вакансия. Ее знал Петр Степанович еще гимназисткой, и она ему очень нравилась.

Катя была среднего роста, черненькая, очень красивая, с черными большими глазами. Раньше у Кати были замечательные волосы, всегда убранные в толстую длинную косу, но теперь уже коса сделалась короче, – однако Катя была прелестной девицей, хотя ей и было уже двадцать четыре года. Кате очень нравились романы Тургенева и особенно его героини; влияние тургеневских романов было так велико на впечатлительную душу хорошенькой Кати, что она и сама напоминала тургеневскую героиню. Когда на Катю смотришь, то невольно ее хочется представлять не иначе, как гуляющей в большом, заброшенном парке возле обрыва, с книгой в руках, и ветер должен ей развевать локоны, а глаза глубокие-глубокие смотрят куда-то вдаль, и чувствуется в Кате всегда что-то возвышенное, чистое, и ее хочется любить. За Катей до сих пор серьезно не ухаживали. До революции не успели, а в революцию люди были заняты добыванием куска хлеба, куда, собственно, и уходила вся энергия.

Теперь, наконец, можно было бы и поухаживать за Катей, но нравы у мужчин после революции и гражданской войны стали другие, нежели это было в тургеневские времена: теперь требуются девицы покладистые, чтобы в первый вечер можно было бы поцеловать, обнять, а Катя такой вольности допустить не могла. Если уж любить, то любить на всю жизнь… Ах, виноват, как мы увлеклись Катей и расписались, что сами не заметили, что на это ушло время! Но все-таки к Кате мы еще вернемся!

Вчера Петр Степанович заснул так неожиданно, что даже не успел убрать в стол начало своей рукописи. Теперь же, когда, отдав должное мыслям о женитьбе и ощутив их, если можно так сказать, всем своим телом, он встал со своего одинокого ложа и увидел чистый лист бумаги, то с раздражением вспомнил Макара, который все время мешал ему теми или иными обращениями по совершенно пустяковым вопросам. Правда, Петр Степанович еще перед тем, как он совершенно неожиданно заснул, и сам стал сомневаться в своей силе: не надо было ему заходить в торговый отдел, тем более, не один раз. Но никто ведь не знает – не засни Петр Степанович так быстро, может, полежал бы он на кровати с полчасика, а потом присел бы за стол и, действительно из-под его пера вышло бы что-нибудь величественное? Пусть он и не написал в ту ночь ни одной строчки, если не считать заглавия, но читатель ведь знает, какими большими вопросами была наполнена в ту ночь голова Петра Степановича. Да если бы он напечатал в брошюре под заглавием «В омуте жизненной лжи» все то, что у него бродило в голове, то мы уверены, что Бухарин, Сталин, Калинин, Чемберлен, Бриан, Кулидж и все, все, все политические деятели после прочтения брошюры Петра Степановича сразу поняли бы, на каком ложном пути они стоят, и заявили бы единогласно:

– Теперь мы снимаем с себя всякую ответственность и находим всякие коминтерны, палаты, съезды и т. д. абсурдными и не имеющими под собой никакой логической увязки…

А ведь никто и не подозревает такой грандиознейшей потенциальной энергии в Петре Степановиче! Гордиенко, вероятно, ставит Петра Степановича далеко ниже себя. Эх, сколько великих, но не высказанных мыслей носят в своих головах люди! Но мы не желаем подливать масла в огонь, зная, что Петр Степанович еще жив, а его рукопись уже начата. Нет, довольно об этом! С огнем не шутят!

 

X

Не знаем, потому ли, что Петр Степанович своих мыслей еще не изложил на бумаге, или потому, что пока решил жить и действовать по обыкновению, но факт остается фактом: в субботу Петр Степанович крепко задумался над вопросом: кого бы из девиц пригласить с собой на свадьбу к Ивану Григорьевичу? Маруся Карасик – не подходит: у нее редкие зубы и она одевается безвкусно; Нина… Нина тоже не подходит: вульгарная уж больно и, конечно же, Петр Степанович не будет связываться с какой-нибудь машинисткой и панской дочкой! Он Нину считает даже недостойной внимания с его стороны. Разве Катю пригласить? А что если она откажется? От Кати этого ожидать можно. Да и насчет Кати у Петра Степановича недавно были сомнения: уж больно она хрупкая, и еще в июне месяце показалось Петру Степановичу, что подбородок не совсем красивый у Кати. Потом уже, позже, неприятное впечатление от подбородка сгладилось и, как будто бы, все части Катиного лица гармонировали между собою, но все-таки… Долго и глубоко думал Петр Степанович над выбором девицы и одно время остановился на Анастасии Васильевне, – хоть нацелуюсь вдоволь, – думал Петр Степанович, – но переменили окончательно решил пригласить Катю.

Немедленно был заказан жеребец, и Петр Степанович вечером поехал в город к Кате. Жеребец смело выстукивал по снегу свой такт, саночки весело неслись по наезженной дороге, и Петр Степанович деловито сидел в санях, как будто бы ехал не по своим личным делам, а по делам союза. Люди же вероятно думали, давая дорогу Петру Степановичу:

– Вот, видать, у человека дела: против ночи и то приходится ехать из дому!

Петр же Степанович презрительно посматривал на сторонившихся людей, не подозревавших даже, в какие грандиозные мысли погружены мозги встреченного ими человека. Признаться, Петру Степановичу немножко обидно было, что люди смотрели на него, как на кого-то обыкновенного, но в душе, как в масле, плавало успокоение: если, мол, еще не знаете, кто я такой, то в будущем… Тут успокоение прерывалось, перемешивалось с неопределенными сомнениями, сформировавшимися желаниями – между нами говоря, честолюбивого порядка, и… Петр Степанович на одном из поворотов зачем-то даже стегнул и так горячего жеребца. Бесформенно и как-то второстепенно фиксировались в голове Петра Степановича проносившиеся дома, улицы, телефонные столбы, мазнула по глазам кладбищенская церковь, вывеска конторы лесничества; мимолетно через мозги, как через фильтр просачивается воспоминание о песнях, какие распевались реалистами ночью на кладбище, вспоминалось, что в этом доме, с зелеными воротами, квартировал когда-то член правления земской управы, помещик Филипошин; показалось, что жеребец как бы нахрамывает на левую заднюю, и мысли обратились к тому, что, вероятно, подкова сильно притянута, стала припоминаться по анатомии животных мускульная работа лошади, всплыл профессор Палладии с его очками и свежей физиономией… Ну, в общем, попадало в голову самотеком все, что может туда попадать, в то время как человек едет в вагоне, на санях, или даже идет пешком, с нетерпением ожидая конечного пункта, когда надо открывать фортку и входить в дом. Петр Степанович подъехал к дому, где жила Катя, привязал к оградке жеребца и прошел во двор. Через минуту Петр Степанович удивленной Кате говорил:

– Здесь же ничего особенного нет! Приедете туда, побываете в церкви, посидите за столом, посмеетесь, и я вас благополучно привезу обратно.

– Но почему вам, Петр Степанович, взбрело в голову меня пригласить? – краснея и стесняясь, удивлялась Катя, поистине хорошенькая, что снова не ускользнуло от зорких глаз Петра Степановича.

– Ну, вот вам… просто… да что здесь говорить! Ведь это пустяк: заеду я завтра утром, заверну вас в теплый тулуп, ножки прикрою бараницей…

– Дело не в этом, Петр Степанович! – воскликнула Катя, прикрывая свои прекрасные черные глаза длинными ресницами и продолжая смущаться. – Я вообще не понимаю…

В общем, на следующий день, в воскресенье, Катя сидела рядом с Петром Степановичем в саночках, и рысак их обоих мчал в направлении Карачовки, и вскоре они увидели верхушку церкви, где должен был венчаться Иван Григорьевич со своей Зиной. По дороге руки у нашего героя так и чесались, так и чесались обнять Катю, прижать близко-близко к сердцу, хотя она была в тулупе, но благоразумие брало верх, и Петр Степанович не решался провести в жизнь свои желания. Неизвестно, подозревала ли Катя обо всех этих желаниях нашего героя или она просто сидела рядом и в это время думала: надо было про запас взять еще две булавки.

Так или иначе, жеребец Буртный благополучно доставил их к месту назначения, и Петр Степанович ни разу не попробовал обнять Катю, преодолев всю тягучесть такого желания, решив без подготовки самой Кати и более близкого знакомства никаких таких безобра…, то есть вести себя с Катей обыкновенно, но любезно. Дорогой Петр Степанович затронул вскользь атомы, коснулся человеческой души, ознакомил Катю вкратце со своим мировоззрением и чуть-чуть проговорился, что он не прочь бы жениться вообще. Разговор дорогой был так подобран Петром Степановичем, что, по его расчетам, когда они приедут и разденутся в доме невесты Ивана Григорьевича, Катя должна будет уже смотреть на Петра Степановича, как на человека более или менее близкого, выделяющегося среди остальных гостей.

Действительно, когда они оба разделись, перездоровались со всеми и убедили всех, кто интересовался, что они не замерзли, Петр Степанович незаметно расчесал свои русые волосы, вытер пальцем, на всякий случай, уголки глаз, взял на пуговицу хлястик бокового кармана во френче, – тогда все ходили во френчах, – и выпятил грудь так сильно, а ногами стучал так твердо, что, конечно, Катя, по мнению Петра Степановича, должна была им залюбоваться. К сожалению, мы не можем сказать ни да, ни нет, нам неизвестно, как смотрела Катя на Петра Степановича в то время. Одно мы заметили, что она себя не совсем ловко чувствовала среди всей этой сутолоки, и, видно, была рада, найти укромный уголок, на скамеечке, возле тут же стоявшей двуспальной кровати.

Через час надо было ехать в церковь. Иван Григорьевич толковал Петру Степановичу:

– Я хотя и не верю в разных там богов, но что же это за брак, если не венчаются? Кроме того, и батьки Зины будут спокойны, и брак как-то крепче.

Родители Зины ходили между гостей с озабоченными лицами, насильственно улыбались, а в головах у них ходили мысли разные. У отца, вероятно:

– Вот неприятность: раньше выходило из пуда сахара восемь бутылок первака и восемь вторяка, а теперь почему-то накапало первака шесть, а вторяка двенадцать бутылок.

А мать думала:

– Комод, кровать, сундук и шесть стулок я Зине отдам, но гардероба ни-ни-ни, ни в коем случае! Пусть сами наживают!

В голове Зининой мамы сидели пироги, лапша, кисель, скатерти, посуда, подвенечное платье, зять, неудавшееся желе и другая свадебная канитель, и в то же время гостям надо было улыбаться и говорить любезности совершенно по иным поводам и причинам. В голове же Зининого папаши бродили самогон, сено и то количество его, какое съедят лошади гостей, пока отбудется свадьба, думал он и о крюке, что вырван санями из ворот, о том, что коровам холодно и что расходы вообще большие в связи со свадьбой. Гости же и не подозревали, что у папаши и мамаши такие мысли, – иначе они и не беспокоили бы их своими пустыми разговорами, вопросами и даже капризами. Кума лезла к мамаше Зины с тем, что она ждала телочки от коровы, а корова отелилась бычком; Матрена Степановна почему-то интересовалась, поедет ли мамаша Зины в Харьков на этой неделе или нет; Степан Кириллович десятый раз хотел мамаше Зины рассказать, как он выдавал свою дочку замуж и сколько пришлось израсходовать денег; Таисия Гавриловна в третий раз требовала показать ей то полотенце, что вышивала недавно Зина, когда брали у нее узор. Да мало ли кому чего и что хочется говорить, но обязанность мамаши – быть со всеми любезной, заботливой, гостеприимной, а что там пироги или гардероб у тебя в голове, то кому до этого дело? Папаша же умудрялся увиливать от вопросов и разговоров, а только усмехался и куда-то спешил, спешил… Невесту никто не осмеливался беспокоить: ее одевали в спальной комнате, куда даже вынесли из залы зеркало. Из спальни доносились иногда обрывки замечаний дружек, одевавших невесту:

– Это, кажется, ничего… Галя, сюда еще булавочку одну… бант… Где же ленты… Подпуши, подпуши… Заколи выше, да выше же тебе говорят! Так… так… Пудра, да пудра рассыпалась…

Иногда из спальни выскакивала дружка, но с ней никто не успевал заговорить, ибо рот у нее занят булавкой и нужен был немедленно стакан воды, из-за чего она так поспешно и вышла. На лицах выскакивающих дружек была отражена какая-то тайна, проблескивала зависть, растерянность, а у некоторых из дружек, кто постарше, было выражение лица тех пассажиров, что опаздывают на поезд.

Иван Григорьевич ходил между гостей почему-то одетым в пальто и волновался, что так долго одевают невесту. Правда, для него было развлечение, – один за одним стали съезжаться еще гости, и гости все желательные. Например, приехал заведующий торговым отделом райсоюза – интереснейший человек, да и фамилия у него была оригинальная: Папиеров. Товарищ Папиеров интересен был по многим причинам: во-первых, он все отношения, какие поступали в торговый отдел, небрежно прочитывал и так же небрежно их распихивал по карманам; этими отношениями он пользовался и как папиросной бумагой, и в них себе завтрак заворачивал, вытирал отношениями пыль со стола и т. д.; во-вторых, товарищ Папиеров первым в Задонецке надел после революции фетровую шляпу, храбро став в ней в ряды демонстрации 12 марта, и третье, – товарищ Папиеров так умело обкрадывал райсельхозсоюз, что ни при старом правлении, ни при новом ни разу даже не попался.

Минут через десять приехал и агроном Вайнблут, но товарищ Вайнблут был прямой противоположностью товарищу Папиерову Когда приносили ему по разносной книге отношения, явно адресованные ему, то он, не читая их, долго доказывал принесшему, что он отношений категорически не возьмет, что, мол, отношения такая штука, что легко может затеряться, и что странно даже, что отношения эти пишут вообще. Разносчик доказывает резонно, что дело его маленькое: отнести и получить расписочку, а где агроном Вайнблут заденет это отношение, то это его, разносчика, совершенно не касается. Наконец разносчик, доведенный до белого каления упорством т. Вайнблута, без расписки выкладывает на стол, и сам без расписки уходит. Т. Вайнблут, крадучись, отношения читает, возмущается, перебирает их в руках и не знает, куда ему их задеть? То перепишет их номера себе в записную книжку, то заберет эти отношения, как драгоценность, и пойдет к бухгалтеру за советом, а в конце концов, начинает трогательно бухгалтера просить:

– Будьте любезны, Кирилл Мефодиевич, возьмите их к себе: у вас и папки есть, и все приспособления для них, – вы привычны с ними, – ну, а что я с ними буду делать?

– Но Рафаил Михайлович, ведь они адресованы в ваш отдел и по ним надо выполнять задания! – резонно отвечает Кирилл Мефодиевич.

– Н-да, но они могут затеряться…

В общем, целая мука т. Вайнблуту, пока он найдет-таки доброго человека, что возьмет отношения, понесет в правление на резолюцию, устно передаст т. Вайнблуту сущность резолюций, а отношения где-нибудь сохранит. Устных же резолюций Рафаил Михайлович не боялся, ибо они затеряться не могли – это не бумага, – исполняя точно и аккуратно, что в устной резолюции было сказано.

Уже перед самым отъездом поезда в церковь на венчание, приехали еще два агронома из своих районов, т. Дзюбик и т. Ковтиш. Им даже не пришлось вылезти из саней: они погнали своих потных лошадей за поездом, стараясь не отстать. Эти два агронома были люди молодые, товарищи Петра Степановича по институту, и служили первый год. Но они подавали надежды, были оба со способностями, беспартийные, но чудесные люди. Т. Ковтиш, Орест Евтихиевич, в первый же год начал расти в брюхе, как будто бы оно и ожидало своего времени, когда Орест Евтихиевич поступит на должность, чтобы начать свою карьеру. Об Оресте Евтихиевиче мы здесь распространяться не будем, может быть, мы еще с ним встретимся. А вот о т. Дзюбике надо несколько слов сказать, ибо на встречу с ним у нас нет надежд: он умрет от туберкулеза весной. Мы бы и о нем не писали, но надо же отметить человека где-нибудь, что он существовал, тем более, что никто даже не догадается написать некролог. Так вот, значит: т. Дзюбик окончил институт и отличался оригинальностью речи: у него в разговоре слово как бы догоняло и даже перегоняло следующее слово, что делало речь т. Дзюбика сбивчивой, мало понятной и часто малосодержательной, хотя говоривший всякий раз старался провести существенную мысль. Ну, да нечего нам долго останавливаться на т. Дзюбике, – все равно он умрет весной и не успеет в нашем произведении занять надлежащего места, как не успели пожить на этом свете.

Что это был за поезд! Нет, Иван Григорьевич прав, не признавая брак без венчания! На самом деле: нельзя же так незаметно жениться и выходить замуж, выходить замуж и жениться, как этого хотят коммунисты! Пойдешь в загс, запишешься, распишешься, дадут бумажонку – и дело в шляпе. Ну, конечно же, это чепуха… несолидно даже. То ли дело: на Иване Григорьевиче надет твидовый темно-синий костюм, пальто, шарф, гамаши новые и серая каракулевая шапка; он сидит чертом на санях, военная косточка, а лошади прут, прут, выбрасывая из-под копыт клочья снега. Зина немножко раньше уехала и другой дорогой, чтобы карачовцы не подумали, что жених и невеста едут с одного двора. На Зине – фата, белое платье, восковой венок, окаймляющий, правда, низковатый лобик, на ногах серые замшевые башмаки и такие же, серые, заграничного фильдеперса, чулки. Иван Григорьевич сознавал, что здесь принимают участие не только он, Иван Григорьевич, и Зина, но посмотрите: целая кавалькада!

– Хоть панику наведем, – так думал Иван Григорьевич, томно посматривая на карачовцев, высыпавших на улицу посмотреть небывалую свадьбу: в Карачовке были свадьбы простые, мужицкие, а это же поехали венчаться паны!

Самого венчанья и того, как поезд возвращался домой, мы, пожалуй, описывать не будем, ибо это читателя мало заинтересует. Правда и интересного-таки ничего не было, если не считать того, что Петр Степанович на пари взялся выдержать одной рукой венец от начала до конца венчания и что подруга Зины шепнула ей:

– Ты бы хотя бы для приличия заплакала, а то твой подумает, что ты с радостью за него замуж выходишь.

Зина, с трудом, правда, выжала слезу и хотела, было, подруге сделать какое-то замечание, но махнула рукой и решительно стала на коврик перед аналоем, и стала раньше Ивана Григорьевича, ибо твердо верила: если невеста станет первой на коврик, то муж будет у нее под башмаком, а не наоборот.

 

XI

Петр Степанович приятельствовал с Иваном Григорьевичем, любил поболтать с ним, сообща поругать советскую власть и такое прочее, а все-таки, в глубине души, он думал, что против него, Петра Степановича, Иван Григорьевич слабоват, хоть он и был чуть ли не полковником у Симона Петлюры. «Что он знает, кроме гопака и вышитых украинских рубашек?» – как бы спрашивал себя Петр Степанович, сравнивая интересы Ивана Григорьевича с волновавшими его самого мировыми вопросами. Хотя, отвечал сам себе, стараясь быть честным, Петр Степанович, кое в каких делах Иван Григорьевич разбирается совсем неплохо. А то, что он, конечно, не сможет, подобно Петру Степановичу, написать, к примеру, «В омуте жизненной лжи», то таких людей, что смогли бы это сделать, вообще маловато на свете. С точки зрения теории вероятностей, странно было бы, если бы два таких человека сошлись в их небольшом уездном городе, а один такой человек, Петр Степанович, здесь уже был.

Ивану Григорьевичу это, конечно, было невдомек. Он совсем недавно, например, говорил Петру Степановичу: прокормить всех этих комиссаров рабочие и крестьяне, худо-бедно, смогут. Но кто им напишет «Тараса Бульбу»? Да он просто не видел, что за человек стоял перед ним!

Такое непонимание обижало Петра Степановича, а теперь его немножко задело и то, что Иван Григорьевич женился, тогда как сам он все еще был неженатым и как бы отставал от своего приятеля, сдавал ему позиции. А ведь он давно уже подумывал о женитьбе, за Иваном же Григорьевичем он ничего такого прежде не замечал.

Может быть, поэтому, а, может быть, по другой какой причине, но сделалась с Петром Степановичем после свадьбы Ивана Григорьевича странная перемена. Буквально на следующую ночь приснился ему такой сон, будто сидит она в полоборота, – с черными, как терен, глазами, с прекрасными черными волосами, с пробором с левой стороны; все лицо и руки имеют прекрасный темноватый цвет кожи; подбородок, такой нежный… и усмешка, и сидит она и как будто бы не участвует в разговорах, а только наблюдает, улыбается, и снова наблюдает. Не дают покоя Петру Степановичу ее печальные, задумчивые, прекрасные глаза! Манят его, зовут, ласкают Петра Степановича… Протянул Петр Степанович руку, хотел нежно погладить ее волосы, но рука бессильно опустилась: кругом стены, кровать, стол и окно, а ее нет…

Вы догадались, о ком мечтает Петр Степанович? Это он мечтает о Кате. Катя ему засела в голову. Вы понимаете, чем здесь пахнет? Почему начал так рассуждать человек? Влюбил… нет, мы пока это оставим, ибо сам Петр Степанович никак не освоится со своими чувствами, ибо они, эти чувства, появились только вчера, на свадьбе. Еще вчера Петр Степанович, собственно, и не подозревал назревающей бури в душе. А сегодня вот начинает образ Кати преследовать его, вытесняя все остальное в голове. К сведению наших читателей, любивших уже и еще не любивших: как прекрасно то время, когда человек только начинает любить! Вернись, вернись то время золотое! (это для тех, кто любил), скорее, скорее приходи то время, когда начинаешь любить! (для тех, кто еще только собирается). Какие прекрасные ощущения, чистые, светлые… Не опишешь святых ощущений, а их только можно переживать. Это те времена, когда все существо вмиг обновляется, празднует, молится перед прекрасным образом вашей избранницы! Волосы, лоб, брови, ресницы, глаза, нос, губы, шея…, складки платья ее, даже туфли, пусть и истоптанные, кажутся вам чем-то божественно прекрасным… И идете вы, хотя бы во сне, по глубокой земной, прекрасной долине, смело идете в приятные тенета, а вокруг благоухает вечный май: пчелки разные поют свой нежно жужжащий гимн, порхают бабочки, цветы приятно, открыто и честно смотрят вам в глаза… Для Петра Степановича такие переживания не новость: были, были уже такие переживания. Но то – не то… Вот теперь – по крайней мере, Петру Степановичу так казалось, – переживания действительно настоящие, а те, прежние, как-то померкли и не стоили даже воспоминаний.

Но Петр Степанович, как вам известно, – человек рассудительный: рядом с новыми чувствами, одурманивающими мозг, появляются и мысли практического порядка: Петр Степанович твердо решил жениться на Кате.

Но только вот Катя, Катя как на это посмотрит?

Катя, надо сказать, пока и не подозревала, что такой серьезный человек, человек, говорящий больше об атомах, человек материалистичного склада, начал питать к ней нежные чувства. Кто бы мог подумать на Петра Степановича! Катя даже почти забыла уже, что ездила с Петром Степановичем на свадьбу к Ивану Григорьевичу, и по-прежнему продолжала писать союзные бумаги, буква в букву, таким же порядком, как она делала это вот уже два года. И вдруг… зовут к телефону Катю… Оказывается, Петр Степанович просит разрешения к ней приехать домой. Странно! Человек не ездил, не ездил – и вдруг хочет приехать! Зачем? Неужели опять у кого-то свадьба?

Приехал Петр Степанович к Кате в 8 часов вечера, когда солнце давно перестало светить в Задонецке, передвинувшись в сторону Америки. Катя грелась возле печки, накинув платок на плечи, и с недоумением прислушивалась, как Петр Степанович в кухне снимал галоши, полушубок, ставил кнут в уголок и сморкался – вероятно, в платок, – готовясь войти в комнату. Вошел.

– Здравствуйте, – удивленно ответила Катя, пожимая руку гостю и поправляя тут же сползающую шерстяную шаль.

– Не ожидали сюрприза? – развязно сказал Петр Степанович, чтобы с чего-нибудь начать, и, очевидно, осваиваясь, уселся в истрепанное кресло. – Я человек прямой, Катя, и буду говорить прямо: я хочу на вас жениться.

– Да бросьте, Петр Степанович, шуточки шутить, – смеясь и краснея, ответила Катя, – вы лучше скажите: большой ли мороз на дворе?

– Мороз? Та-ак… Так вот, Катя, говорю серьезно: я хочу вам сделать предложение. Сегодня у нас что? Пятница? Ну, так вот: на той неделе, в пятницу, давайте перевенчаемся. А?

– Петр Степанович! совсем вам не подходит шутить! – смущаясь, воскликнула Катя.

– Ей-богу не шучу! – в свою очередь воскликнул Петр Степанович, в подтверждение чего он подошел вплотную к Кате и взял ее руку.

– Сядьте, сядьте, пожалуйста, – отымая руку, смущенно попросила Катя. Если вы не шутите, то я вам скажу прямо, что в моих расчетах не было выходить замуж, а особенно за вас. Я вас не люблю, вы мне чужой и вообще страшно…

– Что значит «не люблю?» Надо же выходить замуж? Надо же мне жениться? Выбор мой пал на вас, и вам, вообще, надо дать веские доказательства, так сказать, вашего нежелания. Почему за меня нельзя выходить замуж?

– Ну, как-то уж все это быстро! Да вы и шутите, Петр Степанович, – неловко себя чувствуя, сказала Катя.

– Вот те и на! Приехал бы это за три версты шутки шутить, – серьезно произнес Петр Степанович. – Почему шутки? Вы мне нравитесь, приданого мне не нужно, ибо и у меня ни черта нет, а… Вы подумайте, Катя… – просительным тоном обратился скорее к столу, нежели к Кате, Петр Степанович.

– Нельзя же, Петр Степанович, все так быстро! – резонно воскликнула Катя. – Посмотрим: приезжайте почаще ко мне, познакомимся, и возможно, что вы сами откажетесь от меня.

– О, нет… – протянул Петр Степанович таким тоном, как будто бы хотел сказать: «Что вы – считаете меня сумасшедшим?» Я еще помню вас, Катя, гимназисткой: еще тогда я питал к вам особенные чувства, а теперь вот вы заняли в моей душе все место, и я никак не могу… Давайте, Катя, через неделю перевенчаемся или запишемся просто и будем жить вместе! а? Ну? – Петр Степанович снова подошел к Кате, взял ее руку, поднес к своим губам и поцеловал.

На глазах у Кати появились слезы, но трудно сказать, что это были за слезы! Несмотря на свои двадцать четыре года, Катя еще никого не любила. Или она просто случайно так прожила, не встретив на жизненном пути ни разу мужчины, который бы заставил вздрогнуть ее сердце, или, может быть, Катя себя переоценивала и считала всех встречавшихся мужчин недостойными ее внимания, – кто знает? А если Катя тоже, как и Петр Степанович, подозревала в себе незаурядные таланты и видела себя, например, второй Вяльцевой? Она даже хотела учиться на пианино. Мы не ручаемся, возможно, что какие-нибудь таланты и таились в прекрасной Кате, но они не раскрылись – из-за разных причин, из коих на 99 процентов складывается наша повседневная жизнь: то пианино нет, то революция помешала, то почему-то не хочется, то учителя нет, то как-то… ну, в общем, обстоятельства не сложились. Так вот: плакала ли Катя, увидев ошибочность своих расчетов и предположений, плакала ли она через то, что вот-де какой-то Петр Степанович, делает ей предложение, а Кате и крыть нечем, плакала ли она о своих двадцати четырех прожитых годах, – нам по этому вопросу ничего не известно.

Мы только знаем, что прекрасная, хрупкая Катя, с ее грустными черными глазами, наполнившимися слезами, стояла виновато, растерянно перед Петром Степановичем и ожидала хотя бы какого-нибудь конца этой неожиданной сцены. Кате очень хотелось провалиться сквозь землю, умереть, но что же сделаешь с землею, если она не разверзается, и со смертью, если она занята сейчас в другом месте. А он, Петр Степанович, стоя тут близко, целовал ее руку…

Между нами говоря, хорошенькая Катя принадлежала к натурам безвольным, о которых можно сказать, что они не живут, а катятся по наклонной плоскости и не шевельнут ни одним мускулом, чтобы зацепиться и прекратить произвольность течения событий. Мало ли таких натур? Сейчас она никак не могла найтись: как ей быть дальше? – и даже ее представления о тургеневских девушках ей ничего не подсказывали. Но здесь, спасибо ему, Петр Степанович пришел на выручку, сам и заговорил:

– Вы извините, Катя, мое такое… ну, хамство, что ли, но ей-богу, я искренне и глубоко вас люблю! Я уважаю вас глубоко!

Пока эта фраза будет производить на Катю впечатление, признаемся читателю: немножко Петр Степанович соврал; соврал – правды некуда деть. Петр Степанович вчера, и сегодня даже, до прибытия к Кате, был переполнен чувством любви, Катю обоготворял, можно сказать любил ее на 117 процентов. Но здесь, на месте, растерявшаяся Катя показалась Петру Степановичу немножко иной, и любовь понизилась вдруг процентов до 70–75. Правда, приятно, что Катя не походит на других девиц и не набросилась на Петра Степановича, как это бы сделали другие, видя перед собою все-таки приличного жениха, но все же обидно: руку Катя держит без всякого тонуса, до поцелуев в губы вообще дело не доходит…

Однако Петр Степанович разумом понимал и Катю, хотя и обиделся немножко в душе за ее адское равнодушие. Ведь он приехал не пофлиртовать, а желая жениться! Шуточка ли, жениться! Ведь Катя должна понимать, что Петр Степанович, может быть, даже делает одолжение, предлагая Кате себя в мужья. Может быть, Петр Степанович мог бы себе найти лучшую… Но все эти мысли в голове Петра Степановича проходили не в такой конкретной форме, как мы здесь описываем, они фильтровались через мозг незаметными капельками, отравляя настроение, понижая степень любви Петра Степановича к Кате, но не уничтожая главной мысли о женитьбе.

Что такое, в сущности, любовь? Петр Степанович, например, еще будучи реалистом, пришел к выводу, что любовь есть кривая, графически изображенная на осях координат и никогда не идущая параллельно оси абсцисс. Эта кривая, по его мнению, ежесекундно способна то понижаться, то повышаться, а когда линия опускается ниже оси абсцисс, то вместо любви появляется ненависть. Петру Степановичу приходилось в жизни наблюдать такие явления, он размышлял над ними, но пока, во всяком случае, к тому моменту, о котором мы сейчас рассказываем, еще не нашел величину для точного измерения количества любви и ненависти… Мы бы с удовольствием продолжили эту тему, но, извините, сейчас не можем отвлекаться и должны вернуться в комнату к Кате.

Там в это время воцарилась такая неловкость, что Петр Степанович даже подумал со злостью:

– Провалиться бы. И связался же с нею!

Петр Степанович некоторое время барабанил пальцами по столу, вперив свои глаза в ножку кровати. Он как бы раздумывал: а что дальше делать? Пока Петр Степанович сидел и раздумывал, Катя вытерла глаза, поправила волосы на голове, лучше вкуталась в шаль и, вздрогнув, успокоено прислонилась к печке и тоже вгляделась, но не в ножку кровати, а в лампу. Эта немая сцена длилась несколько минут, пока Петр Степанович не заговорил первым, посчитав, видимо, что времени в молчании и так прошло достаточное количество.

– Странно, Катя, человеческая жизнь устроена, – так начал говорить он, печально улыбаясь. – Вот вам пространство, громадное пространство, и по нему проносится бесшумно грандиознейший шар, земной шар. Стрельба из пушек, вулканические взрывы, морские бури и все земные шумы и громы не слышны, ничтожны по сравнению с величием земного шара, так величественно и бесшумно проходящего в пространстве.

Петр Степанович на этом высморкал нос, вдумчиво глядя на угол комода, а Катя с недоумением смотрела на него, ожидая продолжения мыслей Петра Степановича. Петр Степанович, не спеша, сложив платок ввосьмеро, спрятал в карман и продолжал:

– Нам вот, Катя, кажется, что все наши революции, войны, идеи, честолюбие, сокращение со службы – это что-то значительное. Но вознеситесь вы мысленно тысяч на пять верст от Земли – и покажется вам вся наша земная канитель такой мелочью, что вы расхохочетесь, так вам станет смешно. Как иногда смешно бывает смотреть на болотную каплю в микроскоп, где проворная инфузория нападает на малюсенькую водоросль и вероятно считает: «Я тоже живу»… Ха-ха-ха…

– Что вы хотите сказать, Петр Степанович? – воскликнула Катя, заинтересовавшись разговором.

– Обождите немножечко. На меня иногда находит, и хочется пофилософствовать. Видите ли, темный народ, не подозревающий о существовании всяких там физик, химий, математик, физиологии, но только еле-еле осознающий свое существование, – этот народ счастливее нас, изучивших всякие науки. Простой народ, если он любит, то любит, а мы…

– Странно, Петр Степанович, – прервала его Катя, опасаясь возвращения к теме любви, которая ее смущала, – раньше я никогда не думала, что вы такой начитанный, с такими интересными мыслями. Вы меня даже удивили, когда мы ездили на свадьбу к Ивану Григорьевичу.

– Почему же удивил? – Петр Степанович почувствовал, что рыбка, кажется, клюнула.

– Ну… Это, – Катя замялась, – это как-то не вяжется с вашей наружностью.

– Какая же у меня наружность? – поспешно спросил Петр Степанович.

– Такая, – Катя затруднилась определить… Ну, грубая, что ли…

– Мужицкая?! – припер Катю к стене Петр Степанович. Петру Степановичу случалось смотреть на себя в зеркало, и он тоже иногда находил, что у человека с такими духовными интересами, как у него, внешность могла бы быть немного иной. Менее грубой, что ли. «Неладно скроен, да крепко сшит», – как-то попытался утешить он себя, но потом вспомнил литературного персонажа, о коем были сказаны эти слова, и больше к этой мысли не возвращался. Сейчас же он расстроился. Катя была такая красивая, а он – Собакевич-Собакевичем.

Хотя, с другой стороны, – рассуждал Петр Степанович, – мужчина и не должен быть таким красивым, как женщина. И вообще дело не в красоте. «Она его за муки полюбила, а он ее – за состраданье к ним». Петр Степанович чуть было не процитировал эти слова с целью убедить Катю принять его предложение, но потом подумал, что даже двухмесячное пребывание в белогвардейской харьковской каторжной тюрьме в 1919 году – недостаточные муки, чтобы требовать за них любви такой женщины, как Катя, а других мук он припомнить не мог. Поэтому он избрал другую тактику.

– Конечно, такая красивая женщина, как вы, Катя, – начал он…

– Да я совсем не красивая, – откликнулась Катя, – явно провоцируя Петра Степановича на продолжение.

– Нет, Катя, нет, вы очень красивая. Когда я на вас смотрю, я вспоминаю реальное училище: первый урок – русская словесность – и учитель нам читает:

Пред ней покоилась княжна, И жаром девственного сна Ее ланиты оживлялись И, слез являя свежий след, Улыбкой томной озарялись. Так озаряет лунный свет…

Это о вас, Катя! Видно, из-за своей красоты вы и не хотите выйти за меня.

– Да ведь вы сами будете потом жалеть. Вы же меня не любите. Вы просто ищете женщину, и так как я вам показалась самой подходящей, то вот вам…

– Ну что вы, Катя! Не надо меня так обижать!

– Я не хочу вас обижать, но нельзя же жениться, не зная друг друга. Может, я вам совсем и не подхожу…

Поговорили-поговорили, вернулся к себе Петр Степанович только заполночь, и так и не понял, удачным было его сватовство или нет. И никакой через неделю женитьбы не было.

Но теперь Петр Степанович и сам стал склоняться к тому, что торопиться в таком деле не следует, и даже нехорошо это для такого обстоятельного человека, как он. От замысла же своего Петр Степанович никак не отказался, а стал ездить к Кате по вечерам, жеребец его и дорогу уже сам находил. И Катя не протестовала. Так катилось все мало-помалу, уже и зима закончилась, а весной, сами понимаете, у Петра Степановича дел невпроворот, на особую свадьбу времени не оставалось. И на венчании Катя не настаивала. Так что записались просто, и был уже к лету Петр Степанович женатым человеком.

Мы, кажется, забыли вам сказать, что отец Петра Степановича, будучи совершенно не приспособленным к революциям, конфискациям, разорению церквей, сниманию с них колоколов и тому подобному, к этому времени умер неизвестным образом, находясь по каким-то делам в селе Петровское неподалеку от города Змиева, а мать, слава тебе господи, была жива, у нее был домик в Змиеве. Как женщина сильно старорежимная, она полагала, что сын ее, прежде чем жениться, должен был попросить ее благословления. Когда же, женившись не спросясь, да еще и без венчания, Петр Степанович все-таки привез к ней на показ молодую жену, она встретила их недоброжелательно, а невестка ей вообще не понравилась. Она ценила в женщинах широкую кость и способность к физическому труду, а от субтильной Кати мать Петра Степановича большого проку не ожидала. Но менять что-либо было уже поздно.

 

XII

Вы, вероятно, уже заметили, что среди имен людей, которых Петр Степанович мог бы превзойти, если бы ему удалось превратить свою потенциальную энергию в кинетическую, наряду с Пушкиным, Дарвиным и другими, в мыслях своих он частенько-таки упоминал и имя вождя мирового пролетариата т. Ленина. Не удивительно, что смерть т. Ленина произвела на него впечатление освободившейся вакансии, тут уж точно надо было садиться за стол, брать в руки перо… И никакой Макар теперь бы ему не помешал. Но в ту зиму как раз пришлось Петру Степановичу заниматься своей женитьбой, а после женитьбы началась семейная жизнь, пошли всякие заботы, перемены во времяпрепровождении, один раз даже ездили в Харьков и там ходили в театр «Березиль». Ведь хаживал когда-то Петр Степанович в студенческие годы в театр, хаживал, пьесы писал, вы помните?.. А потом вообще пошли дети. Раньше можно было хоть в выходной день заняться, даже столик под яблоней думал установить для этого… Сейчас не то, сейчас только видит тебя этот подлец, так сразу в рев, и пока не возьмешь его на руки, не успокоится. Согласитесь, что в таких условиях нелегко было Петру Степановичу переплюнуть бездетного т. Ленина.

Да. И тут еще эта проверяющая комиссия. А как же не проверять? Что с того, что ты – хороший хозяин? Даже и подозрительно, когда все другие – плохие. Т. Гордиенку это еще и раньше стало подозрительно, когда Петр Степанович захотел снять его кобылу со специальной диеты. А что лошадей давал служащим для религиозных обрядов без разрешения правления? А что вмешивался в распоряжения правления, а председателя вообще называл малограмотным? И рабочие недовольны: ведет себя в хозяйстве как настоящий царь, по пять раз одно и то же заставляет переделывать. Ну, ничего. Партийная комиссия во всем разберется.

Здесь мы должны предупредить нашего читателя, особенно бывшего партийного, и рассеять могущее возникнуть недоумение: «неужели же у партийцев и в партии вообще не было ничего положительного, что в данном повествовании выставлены партийцы отрицательного порядка»? Мы хотим уверить всех читателей, и партийных, и беспартийных, что в дальнейшем ходе нашего повествования мы рассчитываем встретить очень положительных партийных товарищей, – таких людей, что сам Джек Лондон позавидует, что выпало счастье нам их описать, а не ему, Джеку Лондону. На нашем пути, возможно, еще попадется такой партийный герой, что Джек Лондон написал бы целый роман про него и озаглавил бы его, например, «Зов металла». Но пока не попался. Ведь пока действие происходит в двадцатые годы, когда нигде и ни в чем не проведена стабилизация, когда только один кучер Кузьма вернулся на свое старое место, а многие, кто мешал партии бодро шагать вперед, еще держатся крепко комьями сырой, тяжелой, липкой грязи за сапоги партии, и ей, партии, приходится сильно напрягать мускулы, прежде чем сделать еще один шаг вперед. Мы этим не хотим сказать, что все четыре партийца из нынешнего Правления в последующие годы будут выброшены из партии, но некоторые из них – да, выскочат и займутся другой работой, соответствующей их духовному уровню и физической силе. Впрочем, сейчас об этом еще рано говорить, извините, что отвлек вас немного в сторону.

Партийная комиссия все проверила досконально и пришла к неутешительным выводам. Да, конечно, отдельные успехи были, но общая атмосфера в хозяйстве тяжелая, партизанщина какая-то куркульская. Всем правит один Петр Степанович, делает, что хочет, без оглядки на партийное руководство. Надо собирать общее собрание рабочих, комиссия представит им свои выводы, посмотрим, что они скажут. Рабочий класс все очень правильно понимает.

Петр Степанович уже знал по некоторым наблюдениям, что если ты попал на обсуждение общего собрания, то тебе крышка. Что ты там ни будешь говорить, – все рано провалят и прокатят. У них в райпотребсоюзе как-то был случай в одном совхозе, что уволили магазинера Моргуна со службы, а он, дуралей, возьми и подай заявление на общее собрание рабочих, чтобы, видишь, его реабилитировали. Теперь Моргун и внукам закажет обращаться к общему собранию! Ну, собрались рабочие, начали обсуждать. Председатель, как всегда, начинает демократически: «Кто по этому вопросу желает взять слово?» Мнутся люди, но нехотя один просит слова и говорит: «Оно, конечно, мне не нужно, но скажу пару слов и о Моргуне. Моргун, конечно, паренек славный, но иногда видишь – несет через парк ящичек из магазина. Может быть, в этом ящичке и ничего нет, может быть, он и пустой, а подозрения есть». «Кто еще желает?» – спрашивает председатель. Выступает, тоже нехотя, еще один и говорит: «Я за Моргуном никогда, можно сказать, ничего не примечал, но скажу, что ежели зайдет в магазин к Моргуну какая-нибудь женщина, то обязательно закрывается дверь, и там он, Моргун, начинает с женщиной амуриться, бо слышно, что женщина смеется». Так этого Моргуна не то что не восстановили на работе, но еще и жена не хотела домой пускать.

Устроили собрание и в хозяйстве Петра Степановича. Выбрали председателя – Афанасия, а от комиссии выступал т. Гордиенко. Он доложил, что так и так, спочатку здавалося, що Петро Степанович… Може воно так i було спочатку… А потім він втратив пильність… Не розуміє требованій моменту… Якась політична близорукість… Комісія вважає, що він не може більше очолювати господарство…

Афанасий никогда еще не был председателем собрания, но он не растерялся и постарался, чтобы все шло, как и на других собраниях, на которых ему случалось бывать. Он важно надулся и произнес, как если бы он это делал каждый день:

– Кто по этому вопросу желает взять слово?

Сначала никто не желал, но потом все-таки Григорий Васильевич вспомнил, что до приезда Петра Степановича он выполнял обязанности заведующего, и решил, что ему непременно надо выступить.

– Конечно, у Петра Степановича образование, но они думают, что они только одни что-то понимают, а мы ведь тоже учились в садовой школе и знаем, как окулировку делать…

Т. Гордиенко сочувственно кивнул, и тогда Жовтобрюх, Николай Захарьевич, возбужденно выкрикнул:

– У нас здесь не крепостное право, чтобы командовать! Я, значит, сеялки, ремонтирую, а Петр Степанович подходит – и то ему не так, и другое не так; и новую доску выстругай, и сошники переставь… наговорил такого, что…

– А це треба було робити? – строго спросил т. Гордиенко.

– Конечно, надо, да разве все это переделаешь: и доску перемени, и сошники сдвинь, и оси подкатай… Тут и так досадно, а он – со своими командами…

Сторож Макар, как бывший городовой, лучше разбирался в политике, и его выступление было более дипломатичным.

– У меня сейчас по посевам никто не ездит, как раньше было! А если комиссия находит, что надо снять Петра Степановича, дай ему бог здоровья, так ей виднее.

Одним словом, поговорили, все припомнили Петру Степановичу, и только дед Демид сказал, что он Петра Степановича уважает, но что царей нам здесь не надо.

В конце Афанасий, как ему разъяснили перед собранием, поставил на голосование решение комиссии: одобрить или не одобрять.

Не одобрять было как-то неудобно, да и не все понимали, что это за решение, так что все подняли руки за одобрение.

Через два дня Петра Степановича вызвали на заседание правления, и т. Гордиенко сделал доклад о результатах работы комиссии и о решении собрания. Шатунов сокрушенно качал головой, давая всем своим видом понять, что не ожидал он такого от Петра Степановича, не ожидал, что все это для него – полнейшая неожиданность, но вообще был настроен миролюбиво. Выступая, он вспомнил лозунг партии «Коммунисты в кооперацию и на все командные высоты!», подчеркнул, что руководить хозяйством должен, конечно, кто-нибудь партийный, но и разбрасываться ценными агрономическими кадрами партия не велит. А Петр Степанович К. – человек с высшим агрономическим образованием и, несмотря на промахи на руководящей работе, может еще принести пользу. В данный момент, больше всего пользы он мог бы принести в Куземенском совхозе, где как раз не было старшего агронома.

Петр Степанович знал этот совхоз. Там действительно не было старшего агронома, но там вообще ничего не было, потому что все было разворовано и пропито его предыдущим заведующим, бывшим революционным матросом из здешних по фамилии Коваленко, и его помощниками. Сейчас как проверенный участник революции и гражданской войны Коваленко был приглашен на работу в ГПУ, а заведующим был назначен Корчак, до недавнего времени возглавлявший горкомхоз, чем-то проштрафившийся на этой работе, но все же партийный. Так что Шатунову позарез нужен был в Куземинах хоть один человек, разбиравшийся в хозяйстве. Такие вот обстоятельства и привели Петра Степановича в Куземины.

Вы спросите: почему Петр Степанович не стукнул кулаком по столу, не написал, на манер Ивана Григорьевича, заявления об уходе, не отказался от нового назначения?

Да все из-за женитьбы. Из-за нее он теперь – степенный человек, семейный, у него растет сын и, между нами говоря, жена его, Катя, снова ждет ребенка. Две комнаты его в главном доме – совхозные, в них теперь новый заведующий будет жить, еще пока не назначенный. А в Куземинах есть дом для агронома, реквизированный у бывшего владельца еще тогда, когда враги оказывали бешеное сопротивление советской власти. Вот и вся арифметика.

И не забудьте, что Петр Степанович – человек философского склада, он никогда не забывает о своем высоком призвании, еще надеется удивить человечество новыми откровениями. Листок с аккуратно выведенными словами «В омуте жизненной лжи» лежит среди его бумаг, как маршальский жезл, а агрономство, Куземины – это все временное, преходящее.

 

XIII

Боимся, нам придется теперь, в целях экономии бумаги, отойти от подробного жизнеописания Петра Степановича и двигаться дальше, обозначая только пунктирную линию его жизни, довольно-таки прерывистую.

Петр Степанович не перестал быть хорошим хозяином и в Куземинах. Дай ему похозяйничать годик-другой, у него бы и тут все заиграло и заблестело. Но тут у него оказался непосредственный начальник, Корчак Андрей Андреевич, член РКП(б) с 1918 года. И дело не в том, что он был начальником Петра Степановича. Он вообще был начальником, никакой другой профессии у него не было. До Куземин он был начальником горкомхоза, и все было бы хорошо, если бы он не стал подъезжать к одной сотруднице новенькой. Отличная девица, о такой блондиночке-секретарше каждый начальник может только мечтать: губки накрашены, глазки подведены, голосок приветливый. Живет одна со своими родителями, так Андрею Андреевичу казалось, во всяком случае. Он и стал ей оказывать знаки внимания. Он оказывает, а она – ни в какую. Она ни в какую – а он наседает. Начальник все-таки. Даже угрожать ей стал понижением в должности. А тут, как говорится, возвращается муж из командировки. Он, видите ли, был военным, где-то воевал, неизвестно где, распространял мировую революцию, и она это свое замужество не афишировала. Он приехал – а она в слезы. Он тоже не стал ничего афишировать, помчался в Харьков, там с кем-то поговорил. Наш секретарь партийный возвращается из области, глаза вытаращены, только одно от него и слышно: «моральный облик, моральный облик!» В общем, сняли Андрея Андреевича с работы, дали выговор и перебросили в Куземины. А сотрудница как раз осталась на своем прежнем месте, без понижения.

Андрей Андреевич приехал в Куземины со своими принципами. Первый и самый главный принцип Андрея Андреевича как начальника был такой: «ершистых подчиненных мне не нужно». Ершистых он убирал очень быстро. Этой диалектикой Андрей Андреевич владел досконально. Чуть что, он сразу: «Что же касается Тимчука, то я знаю, куда он гнет… Я зна-аю, что Тимчуку наша власть не по нутру. Я зна-аю, что Тимчуку в кумовья милее урядник и старшина». Сотрудники смотрят на Андрея Андреевича во все глаза и, понятно, боятся выступать, ибо Андрей Андреевич настолько сильно вооружен диалектическими приемами, что ему и возразить-то нечего.

А Петр Степанович, даром, что философского склада человек, а как раз довольно-таки ершистый. Он считает, что если кто-то не разбирается, допустим, в свиноводстве, хоть даже и начальник, так нечего и соваться. Он, конечно, слушает Корчака из осторожности, а делает все равно по-своему. И при этом Петр Степанович никак не может отказаться от своей привычки разглагольствовать с людьми на разные посторонние темы. Ну, просто сам лезет в пасть Андрею Андреевичу.

Заспорили они однажды круто по вопросам свиноводства, а обернулось все политическим делом. Петр Степанович в какой-то момент потерял бдительность да возьми и скажи:

– Этот хряк только в партию вступить может. Никакой другой пользы от него не будет.

Это он не про Андрея Андреевича сказал, а про настоящего хряка. Но все равно такого уже Андрей Андреевич стерпеть не мог. Собирает собрание и говорит:

– Пора нам научиться отличать беспартийного специалиста от вредителя! Что мы знаем о социальном происхождении Петра Степановича? Он пишет, что из крестьян, а сам с рабочими разговаривает о каких-то Папене и Уатте! Кто эти люди? Какое они имеют отношение к нашему пролетарскому государству? Чем они помогают в нашем свиноводстве? А не иностранный ли он шпион, наш Петр Степанович?

И пошло-поехало. Хоть про хряка почему-то Андрей Андреевич и не упомянул, а уволили с такой формулировкой, что с трудом потом устроился Петр Степанович агрономом на сахарный завод.

И это было только начало. За Петром Степановичем установилась репутация человека политически неблагонадежного, и он, надо сказать, эту репутацию, помимо воли, поддерживал, никак не мог отказаться от привычки высказывать свои точки зрения по всяким вопросам. Но так как эти точки зрения высказывались на основании собственной логики Петра Степановича, а не на основании таких авторитетов, как Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин, то получались курьезы. «Видимо, простой логики мало, – думал он иногда, – надо серьезно читать, изучать диалектическую логику». Думать-то думал, а чуть что, сразу же выступает примерно, в таком стиле: «если бы я был на месте Сталина, то не так бы поступил, а…». Или: «Маркс с такими решениями не согласился бы». Где же диалектика?

Вот он и попадал все время в разные истории. Конечно, всякий раз, как Петр Степанович выпутывался из последней неприятности и переходил в другое место служить, он твердо решал, что будет очень осторожен, всякий раз собирался на новом месте жить по-новому, а оно не выходило. Видно, природа человеческая наверх выпирает, как шило в мешке: ты его уложишь в мешок, а оно, чертово шило, где-нибудь и выстромится из мешка. Жене давал несколько раз обещания – начать жить по-новому, но… не выходит.

Недолго удержался он и на этом сахарном заводе. Он-то, собственно, только делал предложения по повышению урожайности свеклы, тем более что приезжал управляющий трестом Викентий Григорьевич и призывал к этому от имени партии. Но нервы у людей были уже напряжены пятилеткой, всем хотелось предложить что-нибудь замечательное, а не чтобы кто-то другой это предлагал, тем более, беспартийный специалист. Тем более, кто позволяет себе выпады…

Пришлось ехать в область и добиваться правды.

Три месяца ходил Петр Степанович без работы, и если что-то его поддерживало в это время (кроме, конечно, огорода и коровы), так это все еще жившая в нем вера в свое великое призвание. Правда, мы видели, как многие способы прогреметь на весь свет уже отпали сами собой, даже мы об этом сожалеем. Еще при переезде в Куземины затерялся и заветный листок с красиво написанным заглавием «В омуте жизненной лжи», в него чуть ли не завернули стекло от керосиновой лампы, чтобы оно не разбилось при транспортировке.

Но, с другой стороны, кое-что еще оставалось. Одно время Петр Степанович даже подумывал, как уже, кажется, упоминалось, о парашютизме – новой области, в которой тоже можно было бы прогреметь. Хотя, честно говоря, он не понимал, как это можно решиться спрыгнуть с такой высоты!

А больше он надеялся все-таки на художественную литературу. Она всегда привлекала Петра Степановича, порой он чувствовал в себе такие потенциалы, что на Салтыкова-Щедрина смотрел с большим снисхождением. «Если бы мои потенциалы в литературе превратились во что-то кинетическое хоть на десять процентов, предполагал Петр Степанович, то люди ходили бы между моими памятниками, как в лесу между деревьями». Если что и препятствовало реализации этих потенциалов Петра Степановича, то лишь нехватка свободного времени, которого, как мы, кажется, тоже уже говорили, у женатого Петра Степановича оказалось даже меньше, чем было до женитьбы.

Но вот теперь вынужденный простой привел к тому, что свободного времени у Петра Степановича оказалось даже в избытке. Он помаялся немного бездельем, а потом почувствовал в себе прилив сил, примерно, как в ту ночь, когда он ехал под луной с памятного юбилейного вечера. Он поискал бумаги, чтобы опять начать с красиво выведенного заглавия, где-то у него должна была быть стопка бумаги, но теперь, при семейной жизни, найти что-нибудь в его доме стало намного труднее, чем при прежнем порядке. А перо буквально жгло пальцы. У Петра Степановича еще со времен его учительствования сохранился неисписанный школьный кондуит – довольно-таки толстая книга большого формата с разграфленными страницами. Эти чистые страницы просто молили о заполнении. Поначалу Петру Степановичу немного мешала повторяющаяся на каждой странице «шапка»:

Поэтому он перевернул книгу «шапкой» вниз и вверху первой (бывшей последней) страницы решительно вывел:

Глава первая,

так сказать, вступительная, чтобы с чего-нибудь начать повествование

Потом подумал немного и начал писать:

«Это была не учеба, а черт знает что! На самом деле: вода в лаборатории замерзала, трубы лопались, реактивов не было, профессорские жены торговали пирожками, холод, голод, очереди, анкеты…».

Петр Степанович старался писать каждый день, хотя, к сожалению, и теперь ему кое-что мешало не меньше, чем сторож Макар в свое время. Петр Степанович боролся за свою реабилитацию. Надо было ездить в Харьков искать правды: делать нотариальные копии со своих документов (по одному рублю за каждую копию), подавать заявление в обком своего профсоюза с приложением этих самых копий и прочее. Но в обкоме профсоюза никуда не торопились, велели наведаться «через пару деньков», возможно, заявление Петра Степановича будет рассматриваться на президиуме, если только не уладят вопроса мирным путем с дирекцией Свеклотреста. Одним словом, свободное время оставалось.

Через пару деньков оказалось, что председатель обкома профсоюза уехал в командировку по важному делу и, очень может быть, что после выходного возвратится из командировки, если, конечно, не задержится. Председатель возвратился только после следующего выходного и был очень удивлен, что Петр Степанович его ждал. Его товарищеский совет заключался в том, чтобы Петр Степанович сам сходил к директору треста и постарался уладить конфликт по-мирному.

Петр Степанович провел несколько часов на стуле возле двери кабинета директора, через которую все время входили и выходили местные сотрудники, пока не решился проскользнуть в дверь вместе с одним из них (он выбирал, какой позахудалее, – директор с ним долго не будет разговаривать) и дождался, когда тот вышел.

– Викентий Григорьевич, я к вам, – начал он сладеньким голосом.

– Что еще вам? – поднял брови Викентий Григорьевич.

– Видите, Викентий Григорьевич, меня директор завода…

– Петр Степанович настолько подсластил свой голос, что его обычный баритон зазвучал лирическим тенором.

– Скорее говорите, я сейчас уезжаю! – нетерпеливо прервал его Викентий Григорьевич.

Петр Степанович растерялся, ему хотелось подробно рассказать обо всем, что с ним приключилось, но раз Викентию Григорьевичу надо уезжать…

– Вот мое заявление, в нем все сказано, – он пододвинул к директору свое заявление на четырех страницах, исписанных убористым, но красивым, как казалось Петру Степановичу, почерком.

Викентий Григорьевич поморщился, что, видимо, отражало какие-то внутренние колебания. Потом колебания стали внешними. Вначале Викентий Григорьевич брезгливо отодвинул от себя слишком близко подвинутое заявление, как будто оно было вымазано нечистотами. Потом он посмотрел на него некоторое время издали, взявшись за край стола, что должно было означать, что он встает и уходит. Но внезапно он оторвал руки от стола, решительно взял перо и небрежным почерком начертал резолюцию: «Зав. кадрами. Разобраться, выехав на место с представителем обкома профсоюза».

– Отнесите в кадры, но ничего из этого не выйдет. Такие люди, что занимаются контрреволюционными выступлениями, – им у нас нет места, – он потянулся к графину, налил и выпил стакан воды.

– Викентий Григор…

– Извините, мне некогда с вами размузыкивать. Опустим второстепенные детали и скажем только, что и на этот раз правда восторжествовала, хотя и в усеченном виде. В конце концов, Обком профсоюза вынес постановление «предложить директору завода за вынужденный прогул заплатить; изменить приказ № 146; принять к сведению заявление заместителя директора треста, что т. К. Петр Степанович будет использован по специальности на другом предприятии треста».

Вся эта история заняла три месяца и, не ходя на работу, Петр Степанович имел достаточно свободного времени, которое он проводил над своим кондуитом. И страниц он исписал уже немало. Первая глава была уже закончена, и немного написано было уже из «Главы второй, в которой Петр Степанович задумается над бессмысленностью жизни и будут указаны причины, побудившие Петра Степановича впасть в глубокий скептицизм».

Как видим, Петр Степанович писал о себе в третьем лице, как Державин, но суть не в этом. А суть в том, что когда он сидел над своей рукописью, все его заботы удалялись от него, и даже такой большой человек, как управляющий всем трестом Викентий Григорьевич, к которому и в кабинет-то нельзя было попасть, превращался в мелкую козявку, не стоящую упоминания.

 

XIV

Автор настоящего повествования, то сливаясь с его героем, то разъединяясь с ним, и не думает, как уже упоминалось, описывать всякие жгучие приключения, происходившие с Петром Степановичем, тем более что никаких таких приключений с ним, слава богу, и не происходило.

Если с кем и происходили в то время приключения, так это с братьями Петра Степановича – старшим братом Алексеем Степановичем и младшим – Василием Степановичем.

Василий Степанович был горячий коммунист и, даром что молодой, находился уже на ответственной работе. В чем заключалась эта работа, Петр Степанович не очень хорошо знал, разве что догадывался. Василий Степанович часто куда-то исчезал, а куда – неизвестно, с братом он не делился. «Где-то он, наверно, в каком-то подполье орудует», – высказал свою догадку Петр Степанович в разговоре с Катей, когда она удивилась, что давно нет от брата никаких известий. Этот разговор слышал старший сын Петра Степановича, которому было тогда лет шесть. Через несколько дней Катя, зайдя на кухню, обнаружила крышку подпола открытой и увидела, что стоявшая внизу керосиновая лампа была зажжена. Оказывается, это ее старший сын отправился на поиски «дяди Васи». Лазить в подпол ему не разрешалось, так что его пришлось наказать, но хуже наказания было для него то, что под полом он никого не нашел.

Со старшим братом, Алексеем Степановичем, был другой коленкор. Он в семье из братьев считался самым способным, был хорошим инженером по прокатным станам, но всего этого ему показалось мало, и он зачем-то связался с Промпартией. Петр Степанович даже и не знал, что такая партия существует, да и никто не знал, но, благодаря умению ОГПУ вовремя арестовывать, все о ней узнали. В газетах опубликовали стенограммы судебных заседаний, на которых главные вредители во всем признались.

У Петра Степановича тогда еще не было привычки регулярно читать газеты, но тут ему помог младший брат, Василий Степанович. Он тогда неожиданно снова откуда-то возник и немедленно отрекся от Алексея Степановича. Василий Степанович хорошо разбирался в международной обстановке и, выступая на собраниях перед трудящимися, убедительно разъяснял, что если бы заговор Промпартии не был своевременно раскрыт, то в Москве бы уже сидел Пуанкаре. Петр Степанович виделся с братом Василием во время одной из своих поездок в Харьков, и тот сунул ему в руки газету «Известия»:

– На, передашь матери, ты ее раньше увидишь. А то она думает, что ее сыночка не за что арестовали.

Брат на минуту вышел из комнаты, Петр Степанович открыл газету, и его взгляд сразу уперся в знакомое: «Новые отряды МТС ускоряют коллективизацию СССР». Его заинтересовал пункт, касавшийся специально свекловичных районов, он попытался вникнуть в него, но тут возвратился брат и раздраженно сказал:

– Что ты читаешь? Ты переверни страницу!

Петр Степанович послушно перевернул страницу и неожиданно увидел на ней свою фамилию. Это была стенограмма процесса по делу «Промпартии», и как раз показания давал Алексей Степанович. Петр Степанович стал читать. Брат отвечал на вопросы прокурора Крыленко:

– Я совершенно определенно и сочувственно встретил Февральскую революцию и должен также определенно признаться, что Октябрьская революция явилась для меня просто неожиданной. Я не понимал смысла происходящих событий, – теперь-то я их очень и очень хорошо понимаю, – но свое личное отношение тогда могу сформулировать только с отрицательной стороны…

Тут Петр Степанович почувствовал себя неловко, у него у самого, конечно, никогда не было отрицательного отношения, так, нейтральное – это еще может быть. Но что бы он сказал, если бы его стали спрашивать? Петр Степанович читал дальше:

– Примерно в конце 1925 года, в начале 1926 г., когда была сформирована и организована вредительская работа по линии Донбасса и по линии других отраслей, – она мне становилась понятной. В этом отношении я определенно попал в число участников этого «Инженерно-технического центра».

Крыленко. Приблизительно с 1925 г. вам стал ясен вредительский характер работы и в вашей практической работе вы должны были принимать участие в этой вредительской работе. Вы оказались открытым вредителем с половины 1925 года.

К . С начала 1926 г.

Петру Степановичу стало не по себе, даже немножко жутко. Нейтрально относиться к советской власти, когда никому не известно было, сколько она продержится, – это он еще понимал. Но встать на путь открытого вредительства теперь, когда она довольно основательно укрепилась! Как такие мысли могли прийти в голову его брату Алексею, который у них в семье считался самым умным?! А ведь пришли же, он сам об этом говорит!

Мать Петра Степановича была малограмотной, ему пришлось прочесть ей газету вслух, но когда он захотел забрать газету, она не отдала, унесла куда-то. Спросила только, что Алексею за это будет. Петр Степанович точно не знал, ничего хорошего, конечно, не ожидал, но матери ответил неопределенно.

Впрочем, приговор оказался не особенно суровым. Первоначально, правда, Алексея, в числе главных подсудимых, приговорили к расстрелу, но потом почему-то смертную казнь всем заменили десятилетним заключением. Народ даже удивлялся: расстрел – он и есть расстрел, а заключенный может и выжить…

Впрочем, на сей раз этого не произошло. Алексей Степанович пропал бесследно, как если бы его все равно расстреляли, из заключения никогда не вернулся, так что и мы больше не будем к нему возвращаться.

Таких приключений у скромного агронома Петра Степановича не было, но всякие неприятные истории были и у него, и умолчать о них мы не можем.

Как уверяет Петр Степанович, за первые четырнадцать лет трудовой деятельности его девять раз выгоняли со службы, а три раза, вроде, он сам уходил. И каждый раз приключалась какая-нибудь история. Пересказывать их все мы, само собой, не станем, а перескочим через несколько лет и потом снова встретимся с Петром Степановичем, когда он, описав круг по Харьковской области, а однажды залетев даже в Полтавскую, снова живет в уже знакомом нам Задонецке и работает агрономом на сахарном заводе. Все вроде бы налаживается – и в стране, после временных трудностей 1932–1933 годов, и в жизни Петра Степановича.

Кстати, трудности эти семья Петра Степановича пережила относительно благополучно, он как-никак занимал тогда должность главного агронома совхоза, у них даже была корова с теленком. Питались в основном кукурузой, но было молоко и вообще не голодали, как многие вокруг.

Случались, правда, разные моменты, но, по тем временам, – ничего особенного. Как-то ночью все проснулись от довольно громкого стука возле сарая. Петр Степанович решил выйти посмотреть, но не тут-то было. Катя встала стеной. Она вообще сделалась очень нервной, все ее пугало. Один раз, например, она услышала детский плач за окном, открыла дверь – а там стоит босая девочка лет пяти или шести, примерно такая же, как их младший сын (в ту пору у Петра Степановича было двое детей). Катя позвала её в дом, накормила и хотела переодеть во что-нибудь более теплое и не такое рваное. А девочка вдруг стала кричать и защищаться, видно, решила, что ее раздевают, чтобы съесть. Она знала, что такое бывает. Тогда Катя сложила вещи в сумочку, на дно сумочки, под вещи, чтобы не было видно, положила кое-какие продукты и вывела девочку на улицу. Младший сын Петра Степановича (тогда он был младшим, а потом стал средним) тоже вышел на порог и смотрел вслед девочке, пока ее фигурка не скрылась из виду. Вернулся в дом, а мама сидит как-то бестолково и плачет.

Вот и сейчас она также бестолково повисла на шее у Петра Степановича и стала умолять его не выходить. Петр Степанович, конечно, разорвал её руки, но тут она бросилась на пол и обвила его ноги. И ему пришлось смириться. Только когда рассвело, он вышел и понял, что воры пытались разбить замок на сарае. Но то ли замок был прочный, то ли воров спугнул свет в доме, когда Петр Степанович собирался выйти ночью, но замок на двери сарая уцелел, а вместе с ним и корова с теленком. С тех пор, конечно, их в сарае уже не оставляли, держали в доме, в пристройке, где бывший владелец, к тому времени раскулаченный и увезенный куда-то, хранил разные сельскохозяйственные инструменты.

Еще разные были эпизоды. Как-то утром, проезжая на дрожках мимо ближнего поля, Петр Степанович заметил там несколько работающих женщин. А вечером, когда возвращался, увидел у дороги только одну, прилегшую отдохнуть. Так ему сначала показалось, когда же подъехал ближе, а она не пошевельнулась…

Все это было, конечно, очень неприятно, но жизнь шла своим чередом. В тот момент начальство ценило Петра Степановича как опытного специалиста, а он, в свою очередь, старался оправдать доверие начальства, работал с утра до ночи. Смотреть по сторонам ему особенно некогда было, да и не хотелось. Иногда его вызывали в трест, в Харьков, на всякие совещания, сдавать отчеты или планы. Колхозникам билеты на поезд не продавали, был такой приказ, но у Петра Степановича всегда была бумага, что он едет в командировку, так что он ездил спокойно, и однажды ему даже довелось оказаться в Харькове в тот день, когда столицу Украины посетил известный французский политический деятель Эдуард Эррио.

По начитанности своей Петр Степанович знал, что где-то существуют немцы, англичане, французы, но встречаться с ними ему, можно сказать, не приходилось, а тут подвернулся случай взглянуть на живого француза, да еще и знаменитого. Вот Петр Степанович и задержался в Харькове на выходной, переночевав у своего брата Василия, теперь уже большого партийного начальника, окончательно обосновавшегося в столице Украины. С Василием Степановичем, всегда сильно занятым и высоко летавшим, особенных отношений Петр Степанович не поддерживал, но переночевать у него, в случае чего, можно было. Жену брата Шуру он давно знал, на ней начальственное положение мужа не слишком отпечаталось, она не заносилась и всегда приглашала. Петр Степанович возможностью ночевки не злоупотреблял, но и не пренебрегал – в случае необходимости, конечно. На этот раз особой необходимости не было, но ему хотелось поговорить с братом, а в выходной, перед отъездом, он вышел на улицу поглазеть на француза.

Был приятный летний день, и довольно много людей выстроилось вдоль улицы Карла Либкнехта, бывшей Сумской, в ожидании лимузина с французом. Сами ли они пришли или по мобилизации, – этого Петр Степанович не знал.

Проходя по этой самой улице накануне вечером, он видел, как два милиционера приблизились к какому-то человеку деревенского вида, обессилено сидевшему на земле у входа в магазин, убедились, что он жив, помогли ему встать и, держа под руки, увели куда-то в переулок. Ходили слухи – Петру Степановичу рассказывали, – что если люди могли еще ходить, их оставляли на улице, а кто не мог, – тех увозили в какие-то бараки на Основе, а потом, когда они умирали, ночью, их сбрасывали в овраг поблизости и немного присыпали землей – и так каждую ночь. Правда это было или нет? Мало ли что болтают… В гражданскую войну тоже не сладко было, сколько людей от тифа умерло, например! Может и теперь была какая-нибудь заразная болезнь, о ней не говорили, чтобы не было паники, а остальное – одна баба сказала? Он сам в гражданскую войну сколько раз руки поднимал – а жив остался.

Обо всем этом Петр Степанович и хотел побеседовать с братом, тот-то, большой начальник, точно знал, что – правда, а что – брешут. Но особого разговора не получилось. Петр Степанович долго ждал его вечером, успел поиграть с Велориком – ровесником своего второго сына, поболтать с Шурой, а брата все не было. Наконец, тот пришел, усталый, сказал жене, что есть не будет, только чаю выпьет. Он хмуро выслушал вопрос Петра Степановича насчет основянских бараков, разуверять не стал.

– Лес рубят – щепки летят! Не знаешь, что ли?

– Так я думал…, – начал было Петр Степанович.

– А ты не думай, Петя! – брат не донес нож с маслом, которое он собирался намазать на хлеб, отложил нож. – За нас партия думает. Ты Сталина-то хоть читал? Мы не отрицаем трудностей. Но это же не трудности упадка, это – трудности роста. Мы растем, решается вопрос «кто кого?», и нам не до сантиментов. Кажется, ясно.

Петру Степановичу было не совсем ясно, но он ожидал, что брат, как обычно, даст более пространные разъяснения, он всегда считал своим долгом пропагандировать политику партии. Странно, на этот раз пропаганды не последовало. У Петра Степановича даже закралось подозрение, что Василий Степанович сам испытывает затруднения с объяснением происходящего. А его усталый, прямо-таки угрюмый вид не располагал к расспросам.

На другой день Петр Степанович, смешавшись с толпой, ожидавшей высокого гостя, стоял примерно в том месте, где вчера наблюдал работу милиции. Но сейчас никаких неприятных картин Петр Степанович не заметил. Люди, одетые более или менее по-праздничному, в светлых рубашках, – как-никак выходной, спокойно ждали, переговариваясь между собой. Высказывалось мнение, что, дескать, после этого визита Европа подбросит нам немного харчей. Правда, какая-то пожилая женщина поблизости сказала, что для этого Эррио надо было бы повезти на Рыбный базар или на Основянский, где он бы мог увидеть трупы опухших от голода, но ее никто не поддержал. Особого воодушевления, когда проезжал лимузин, не было, люди глядели молча, а когда он проехал, спокойно разошлись.

 

XV

Все этом мы знаем со слов, Петр Степанович кое-кому рассказывал о своих впечатлениях, но никаких письменных свидетельств не оставил. Поэтому и мы эту тему не развиваем, а возвращаемся к благополучному периоду жизни Петра Степановича года три спустя после памятного визита проницательного француза, лично убедившегося в том, что Украина – это прекрасно возделанный плодоносящий сад. Петр Степанович уже полтора года работает на одном месте, 12 февраля ему стукнуло в аккурат 40 годочков.

Хотите знать, как он теперь выглядит?

«У таких людей, как я, – описывает себя Петр Степанович, – органы внутренней секреции неисправны, печень плохо работает, сердце – с перебоями, в почках – камни, желудок не варит, дает себя чувствовать геморрой. Внешнее оформление тоже неважное: под глазами мешки, глаза жаднючие, брови растрепаны, на макушке – лысина (скорее, на лишай походит, чем на лысину), уши заросли пушком, шея покрыта ромбическими морщинами, на щеках и на носе – синие жилочки. Иногда посмотришь в зеркало… хочется плюнуть самому себе в рожу! Отвратительная рожа!»

Так рожа – что! Вы загляните в трудовую книжку Петра Степановича. Положенного для обыкновенного трудящегося количества страничек в ней не хватило, в середину вшито несколько посторонних листков. Но главное – не форма, а содержание. Петр Степанович чувствует себя неловко, когда с этой трудовой книжкой знакомятся в его присутствии, а ведь ее, наверно, изучают и когда он отсутствует.

Записи там, примерно, такие. С левой стороны: «Принять на работу согласно приказа за № 172 от такого-то числа». С правой стороны: «Уволен за срыв и саботирование мероприятий соввласти, согласно приказа за № 4 от такого-то числа». А ниже еще есть запись: «Согласно отмены приказа за № 4 от такого-то числа, считать уволенным как не оправдавшим себя на работе». Это характеристика службы Петра Степановича только на одной из должностей.

Дальше можно читать такие записи: на левой стороне «Принят на должность согласно приказа № 79», с правой стороны размашистым почерком: «Согласно приказа за № 187 снят с работы по подозрению во вредительских актах». А ниже приписка: «Согласно постановлению нарсуда вышеуказанная формулировка причин снятия с работы отменяется и заменяется такой формулировкой: вследствие недоказанности актов вредительства, трестом переводится на другое предприятие».

Еще есть такая запись: «Согласно постановлению комиссии по чистке соваппарата и согласно приказа за № 49, снят с работы как вычищенный по 2-й категории». Ниже пояснение: «Согласно постановления ОБКК-РКИ от такого-то числа, протокол комиссии по чистке от такого-то числа отменяется, и гражданин К. должен быть использован по специальности».

В начале служебной карьеры Петра Степановича, когда еще не вшивали дополнительных листков в трудовой список, но уже было записей штуки четыре, он считал, что с течением времени его трудовой список выправится. Он надеялся, что какая-нибудь шестая запись будет сформулирована хотя бы так: «Согласно приказу за номером таким-то, освобожден от должности по собственному желанию». И чтобы времени пребывания на одном предприятии до этой записи набралось хотя бы года три. Однако так почему-то не получалось.

Конечно, особенно тщательно изучали трудовую книжку Петра Степановича завкадрами. Петр Степанович давно уже заметил, что если он заходил в кадры даже с пустячным заявлением, там всегда он встречал самый внимательный прием. И конечно, завкадрами обычно удивлялись трудовой книжке Петра Степановича: как это он с такой книжкой – и еще на свободе?

Петр Степанович и сам этому удивлялся. Давно уже арестован Иван Григорьевич Жгутик – как украинский националист и разоблаченный петлюровец. Арестован, разумеется, латыш Краулевич – как литовский шпион (да и есть ли какая-то разница между Литвой и Латвией?). Арестован даже т. Шатунов, но он, по крайней мере, арестован за дело: в двадцать третьем, кажется, году, будучи в Харькове по служебной надобности, ходил слушать выступавшего там т. Троцкого. И, вернувшись, еще всем рассказывал, видимо, не предвидя дальнейшего развития событий: «Какой оратор, какой оратор!.. Лучше Ленина!». Все арестованы, а он, Петр Степанович, еще на свободе. Видно, родился в рубашке!

Но, конечно, кое-какие неприятности были и у Петра Степановича. По его вине, разумеется.

Он и всегда-то недолюбливал начальство, а после всяких своих служебных историй так его невзлюбил, что сам стал задавать себе вопрос: не анархист ли он, Петр Степанович? Иногда даже приходила и такая мысль: «А не специализироваться ли по радио, чтобы уехать радистом, скажем, на остров Визе?» Вот где можно было бы прослужить лет десять подряд. Здесь же, на большой земле, очень много развелось начальства, много бюрократических рогаток, неудобств, всяких правил и инструкций.

Да что там говорить, даже официантка в столовой – и та корчит начальство. Люди в столовой напоминали Петру Степановичу лошадей в конюшне перед задачей им корма. Конюх, не спеша, понес вон той пегой, и пегашка с довольным выражением набрасывается на овес, ей плевать на соседнего мерина, что так глупо провожает глазами конюха в ожидании свой порции. Петру Степановичу всегда кажется, что официантка-конюх его игнорирует: прежде подходит к лошадкам, что позже заняли место. Ему обидно, что какая-то там официантка, получающая в месяц заработка каких-нибудь 75 рублей, а корчит из себя…

– Подойдете ли вы, наконец, когда-нибудь ко мне? – желчно, но сугубо сдержанно спрашивает он.

– Сейчас, – говорит она и уходит черт знает куда.

– Ну, вы подойдите! – обращается к свободной официантке.

– Я, товарищ, этих столов не обслуживаю, – отвечает официантка с достоинством.

– Тьфу!

А ведь это вовсе не значит, что Петр Степанович против порядка, какой установился при советской власти, он считает, что его отношения с начальством при старом режиме были бы не лучше.

– Есть такая категория людей, – делится он со своим новым сослуживцем Парамоном Артемьевичем, – которым не нравится нынешний момент, существующий порядок. Что же в этом плохого? Только Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович были довольны своим положением, но такие люди аэроплана не изобрели бы. А я хочу чтобы мои дети не то что аэроплан, а межпланетную ракету изобрели, а Циолковскому поставили бы на Марсе памятник из какого-нибудь марсианского минерала голубого цвета.

Это еще в том году было, вскоре после очередной смены места работы. Катя, на что смирная была, а тут настояла.

– Давай, Петя, вернемся в Задонецк. У меня там какие-никакие, а родственники есть. А здесь что? Если с тобой что приключится, куда я денусь, с тремя детьми?!

Пришлось Петру Степановичу уступить. Написал прошение в трест: прошу, по семейным обстоятельствам, тыр-пыр… Им-то, в общем, все равно было, в тресте, в Задонецке ты, в Золочеве или в Зачепиловке. Грамотные агрономы везде были нужны. Они только удивились, что Петр Степанович первый раз добровольно меняет место работы, без скандала. Подыскали ему место, не очень хорошее, но – в Задонецке.

Вот они теперь и едут с Парамоном Артемьевичем на бричке в колхозы. Молча ехать скучно, и надо как-то завязывать отношения с новыми сослуживцами. Петр Степанович помнит, что, жена просила (в какой уже раз!) быть осторожным, он и сам это понимает. Парамон Артемьевич, хоть и партийный, кажется, симпатичный мужик. Но все равно ничего неосторожного Петр Степанович не говорит, так, больше о жизни. Петр Степанович рассказывает, что хотел поросенка купить, ездил в соседний совхоз…

– Подобрали себе что-нибудь? – Нет.

– Почему?

– Да как-то того…

– Я тоже в прошлом году взял свинку, а она мордуется… до кнуров хочет, сволочь. Кабанчика если бы…

В таком вот духе идет разговор, – как видите, – в самом невинном духе. Петр Степанович говорит осторожно, следит за каждым своим словом. От кабанчиков и свинок разговор как-то незаметно перешел на общую дороговизну, потом на философию. Лошади бегут, бричка на рессорах покачивается, кучер свой ушной рупорчик тоже наставил, одновременно управляя лошадьми, видно, и ему интересна беседа образованных людей.

– Как вы думаете, – спрашивает Парамон Артемьевич, – при бесклассовом обществе будет существовать коммунистическая партия?

Петр Степанович осторожно, но решительно заявляет:

– Нет!

– Почему? – удивленно спрашивает Парамон Артемьевич, боясь, очевидно, утерять билет при бесклассовом обществе.

– По двум причинам, – отвечает Петр Степанович. – Во-первых, преимущества бесклассового общества станут настолько понятны, что между партийцами и беспартийцами не будет никакой разницы; а во-вторых, при бесклассовом обществе политические и хозяйственные дела сольются вместе, и будут этими делами управлять общие органы. Это моя точка зрения, – поспешил добавить Петр Степанович, вспомнив об осторожности.

– Правильно, – говорит Парамон Артемьевич, – и я так думаю. Закуривайте, – протягивает он портсигар.

Петр Степанович закуривает, а сам себе думает: «Если все такие, как он, на этом новом месте работы еще можно жить».

– Когда же это случится? – спрашивает Парамон Артемьевич.

– Да через десять лет, конечно же, этого не случится, – осторожно высказывает свое мнение Петр Степанович.

С Парамоном Григорьевичем они потом даже сдружились, сидели в одном кабинете, и оба недолюбливали сидевшего там же технолога Баранецкого – вертлявый был какой-то и все заискивал перед начальством.

Как-то был такой случай. Совещаются они в кабинете с сотрудниками, говорят о делах. Дела надоедают, и хочется поговорить о чем-нибудь постороннем. Встает Петр Степанович, якобы чтобы размяться, подходит к висящей на стене картине художника Пчелина, на которой изображено покушение эсэрки Каплан на т. Ленина, и говорит:

– А вы знаете, товарищи, эта картина нарисована неправильно!

Сотрудники всполошились и каждый думает: «Политическое это или не политическое?» Потом один из них, конечно, Баранецкий, спрашивает:

– Что же здесь неправильное, Петр Степанович? Петр Степанович подмечает, что вопрос задан ехидно, но, как ни в чем не бывало, поясняет:

– Посмотрите, товарищи, на группу, что стоит перед радиатором машины: тот вот рабочий, что помещен за Каплан и мальчишкой, вероятно, разрезан пополам и своей половиной насажен на радиатор машины.

– А… вы, Петр Степанович, вот в каком смысле…

Потом Парамон Артемьевич ему пенял на крылечке: «Зачем ты при Баранецком такие вещи говоришь?!»

Но, в общем, жили дружно, и 12 февраля, когда Петру Степановичу исполнилось 40 лет, задержались все после работы, сделали небольшое угощение, поздравляли, а профком подарил Петру Степановичу красивый дерматиновый портфель, очень вместительный. Петр Степанович даже не ожидал такого внимания.

Ближе к осени, правда, пошли слухи, что урожай сахарной свеклы в этом году будет не очень хороший, и что, конечно, в этом виноваты окопавшиеся в сахарной отрасли вредители. Никто этому не удивлялся, все знали, что классовая борьба в стране обострялась, повсюду было много врагов, и их нужно выявлять. С этой целью было устроено общее собрание и на работе у Петра Степановича.

Завкадрами выступил объективно:

– Никаких конкретных фактов вредительства Петра Степановича у меня нет, товарищи, но партия призывает нас к бдительности. Вчера я перечитал записи в его трудовой книжке и почувствовал, что мы сделали ошибку, когда приняли его на работу. Мне его лицо сразу не понравилось, когда он только первый раз пришел. Считаю, что мы должны исправить нашу ошибку, не дожидаясь, пока нам на это укажут соответствующие органы.

Стали Петра Степановича прорабатывать, а он зачем-то полез на рожон. Парамон Артемьевич благожелательно высказался в том смысле, что считает Петра Степановича хорошим специалистом, хотя и не может с ним согласиться по поводу того, что надо распустить коммунистическую партию. Петру Степановичу выслушать бы все спокойно, а он стал возражать, ничего, дескать, он такого не говорил. Ну, тут уже и Парамон Артемьевич возмутился. Он сделал страшные глаза, обвел ими собрание, нащупал кучера и спросил его патетически:

– Ты, Петро, с нами был тогда на бричке. Говорил Петр Степанович, что не нужна будет коммунистическая партия?

– Да вроде бы говорил, – ответил нехотя Петро. Некоторые служащие тоже вспомнили разные разговоры Петра Степановича, но особенно ярким было выступление Баранецкого. Он буквально пригвоздил Петра Степановича к стене за то, что он смеет издеваться над горем партии, высмеивая замечательную картину художника Пчелина. После этого выступления уже ни у кого не было сомнения в том, что Петр Степанович просто саботирует мероприятия советской власти и что его надо немедленно уволить с работы, что и было сделано. Петру Степановичу обидеться бы на Баранецкого, а он почему-то обиделся на Парамона Артемьевича, подошел к нему после собрания и завел с ним разговор такого порядка.

– Парамон Артемьевич, мы же с вами рассуждали про бесклассовое общество, так его еще построить надо! Зачем вы так?..

– Я же ничего такого на вас не сказал особенного, – обиделся Парамон Артемьевич. – А что другие на вас наговаривали, так я за них не отвечаю.

Петр Степанович, конечно, расстроился и стал думать, куда ему теперь устраиваться на службу. Но через три дня пришел милиционер ночью (почему ночью?), своим стуком перепугал всю семью (при чем здесь семья?) и с наганом наготове повел в милицию. Здесь Петр Степанович, как он считает, перестал быть человеком: потребовали сдать пояс (а он и не думал вешаться), забрали перочинный ножик и посадили в общую камеру.

В отношении гигиены – нет слов для выражения, санитарное состояние камеры – кошмарное, а обращение – никудышное. Предварительное заключение, – возмутился Петр Степанович, – не доказательство еще, что ты – преступник: в предварительном заключении много таких людей, которых потом по следствию и по суду оправдывают. При чем же здесь наганы, винтовки, антисанитария, вши, клопы и всякая другая гадость?

– Хорошо, – рассуждает Петр Степанович, сидя в предварительном заключении, – допустим, я даже преступник, но почему я должен попадать обязательно в антисанитарные условия? У нас преступников не бьют, но почему преступнику создают чрезвычайно стеснительную обстановку? Почему преступников посылают в далекие табора и почему на 5, на 8, на 10 лет? И вообще – как они определяют, кто преступник, а кто – нет? Юристы отвечают: преступление подводится под статью, а статьи утверждены правительством. Хорошо, пусть так, – утверждены правительством, но судьи, прокуроры – неужели умеют ставить диагноз очень точно во всех случаях?

Так сидит Петр Степанович, по обыкновению, рассуждает и ждет точного диагноза. Проходит десять дней, а он все еще ждет. Хоть он и привык к разным поворотам судьбы, но уже отвык от стеснительной обстановки, напомнившей ему харьковскую каторжную тюрьму. Дак то ж было в молодые годы и при Деникине! А теперь власть, вроде, советская. И сам он уже – отец семейства, у него, между прочим, дома осталась жена Катя с тремя малыми детьми, младшему и года еще нет. Пока она носит ему передачи, но в случае чего – как они будут жить без него?

Задонецк город маленький, все всех знают, и знает Катя Мыколу Свиридова, уполномоченного какого-то в ГПУ И не только знает, а он кем-то там ей приходится, какой-то дальний племянник, седьмая вода на киселе. Идет она к нему домой, а его нету. Хорошо еще, что мама его была дома, Горпина Прокофьевна. Посидели, побалакали: уехал, говорит, на два дня к сельской учительнице в гости. Что за такая учительница, говорит, не знаю, ездит он к ней, его дело холостое.

Ладно, прошло два дня, приходит Катя снова. Приехал, приехал, – встречает ее Горпина Прокофьевна. – И сразу лег спать. Теперь до завтра не проснется.

Проспал Мыкола день, ночь и еще день, вечером просыпается хмурый, а тут снова Катя приходит. Так и так, забрали Петра Степановича, не можешь ли что узнать?

– Тут дело сурьезное, – говорит. – Контрреволюция! Есть протокол собрания.

– Та яка там контрреволюція? – вмешивается Горпина Прокофьевна. – Ты що, Петра Степановича не знаешь?

– Нэ знаешь, нэ знаешь! – передразнивает Мыкола, думая о том, чего бы сейчас выпить, чтобы промочить пересохшее горло.

– Газеты надо читать! Они все маскируются.

– А что там в протоколе-то написано? – спрашивает Катя.

– Да я его еще не читал, дел знаешь сколько?

– Ну, посмотри завтра.

– Посмотрю, если успею. Дел, знаешь, сколько набралось! На другой день, с утра Мыкола подробно рассказывал своему приятелю, другому уполномоченному, о сельской учительнице и прекрасно проведенном времени. А потом уже, когда все было рассказано, стал перебирать дела подследственных, какие за ним числятся, взял протокол Петра Степановича, мельком посмотрел и отложил, потому что вперед надо было разобраться в контрреволюционном деле Криволупа Луки, срезавшего колоски на колхозных посевах, – Криволуп ждал своего диагноза в камере предварительного заключения уже две недели…

Только еще через день вызвал он на допрос Петра Степановича. Спрашивает:

– Где вы были во время Деникина?

Пустяки, такие вопросы Петру Степановичу уже задавали.

– В каторжной тюрьме сидел, – отвечает и удостоверение показывает, всегда с собой брал в таких случаях. Слово по слову – туча с Деникиным разошлась.

С Деникиным не вышло, переходит Мыкола к другим каверзным вопросам.

– Правда ли, что вы в течение года взяли из совхозного свинарника семь откормленных свиней и зарезали их для себя?

– Нет, неправда.

– А сколько же взяли?

– Ни одной не брал.

– А зачем же в протоколе написано?

Видит Петр Степанович, что человек не верит, а он – ей-богу – ни одной свиньи не брал. Как-то был случай, что в начале года директор ему в счет зарплаты выписал поросенка, но кучер умудрился и тому хребет переломать, пока довез. Как могло случиться, что этот недовезенный поросенок в протоколе превратился в семь откормленных свиней?

Один день вызывают Петра Степановича из антисанитарной общей камеры, другой, третий. Чего только не спрашивали.

– А откуда вы знаете Папена?

– Да я его не знаю, он умер уже давно.

– Как же умер, когда о нем в газетах пишут?

– Да то другой Папен. То Дени Папен, который изобрел паровой двигатель, но его тогда не признали. А уже потом Джемс Уатт.

– А с Джемсом Уаттом у вас была переписка?

Бился он с Петром Степановичем, бился – ничего не добился. Или выпускать надо, или отправлять в Харьков – там добьются. Но выпускать-то он сам не имеет права. А доложить начальству, что не нашел никакой вины, – что же он тогда за уполномоченный? Вот незадача!

Видя, что дело затягивается, встревоженная Катя, вызвав срочно бабушку из Змиева, съездила на один день в город Сталино, столицу индустриального Донбасса. Там теперь, после переноса столицы Украины из Харькова в Киев, работал чуть ли не самым главным начальником по партийной линии брат Петра Степановича Василий Степанович. Катя каким-то образом добралась до Шуры, Шура поговорила с мужем, а он – мы не знаем с кем, но только Мыколу Свиридова вызвали к вышестоящему начальнику товарищу Подгаре и сказали ему, что, вероятно, предъявленные Петру Степановичу обвинения сильно преувеличены, и никакого хода этому делу давать не надо.

Вечером пришел Мыкола домой и говорит Горпине Прокофьевне:

– Выпустили твоего Петра Степановича, пусть больше не попадается.

В самом деле, и месяца не просидел, выпустили, отобрав подписку о невыезде. Петр Степанович даже обиделся немного. То такая строгость, а то вдруг, – иди домой… Где здесь логика? Если его забрали в камеру из-за опасения, что он мог убежать, так он не собирался. Пока он сидел в камере, он вообще рассудил, что 90 % арестованных и подозреваемых в преступлениях не думают о побеге, только 10 %, возможно, думают и всего 1 % разбежался бы, если бы мог. Зачем же тогда арестовывать? А какая запись у него теперь прибавится в послужном списке? Он собирался еще лет двадцать пять служить, а у него уже сейчас не трудовая книжка, а волчий билет. Через несколько дней приходит бумага:

Постановление

1936, ноября 19 дня я, п/о уполном. Задонецкого Р/О НКВД, мл. лейтенант госбезопасности Свиридов, рассмотрев следственный материал по обвин. быв. агронома Задонецкого сах. завода К. Петра Степановича 1896 года, нашел, что первичные материалы дирекции завода и предварительное расследование являются преувеличенными, не соответствуют действительности и что при вторичном опросе свидетелей и производстве очной ставки свидетели опровергают свои предыдущие показания и что для привлечения гр. К. Петра Степановича к судебной ответственности материалов недостаточно, а по сему

Постановил

Следственный материал на гр. К. Петра Степановича производством прекратить, подписку о невыезде аннулировать.

П/о уполномоченный

Мл. лейтенант                                            Свиридов

Утверждаю Нач. р/о НКВД

Ст. лейтенант госбез.                                     Подгара

Печать

Вот что значит родиться в рубашке!

Запись в трудовой книжке теперь будет изменена, но когда Петр Степанович смотрит внимательно в зеркало, то видит новые неприятные перемены: на щеках вылазит значительно больше седины, чем было еще совсем недавно; под глазами оттопыриваются мешки причудливого буро-сине-бледного цвета, а если отвести пальцами мешок, а потом отпустить, то складочка долго не расправляется. И много других неприятностей открывает на своем лице Петр Степанович, помимо описанных. А вне зеркала он чувствует себя еще хуже: печет изжога, в правом боку колики – и там, где легкие, и там, где печень. Сердце ноет, и чувствуются явные перебои; в суставах ног как будто бы черви копошатся, поясница побаливает, – видать, почки не в порядке.

– Орел! – думает Петр Степанович.

 

XVI

Петр Степанович и так старается быть осторожным, и сяк, а если уж и разговаривать, так только с надежными людьми. Но, во-первых, у него не всегда получается определять таких людей. А во-вторых, он может говорить только о том, о чем думает, а у него именно мысли неосторожные.

Вы даже представить себе не можете, как выступления сослуживцев на собрании, на котором его прорабатывали, огорчили Петра Степановича. «Неужели я – антисоветский элемент? – подозрительно думал он сам о себе к концу собрания. – Конечно, я не сразу поверил в советскую власть, так кто же в нее тогда верил? Но сейчас-то я уже вижу, что был неправ, социализм свое берет. Тракторные, автомобильные, химические и многие всякие заводы, что так быстро нашей общественностью созданы, – строительство их же не сорвано? А ведь я во всем этом принимал хотя бы пассивное участие».

Ему бы и продолжать так думать, а он все время сбивается. Например, пребывание в стеснительных условиях камеры предварительного заключения придало мыслям Петра Степановича новое направление, хотя, между прочим, он и раньше об этом задумывался. В Задонецке больница и тюрьма расположены одна против другой, через улицу. Давно уже Петр Степанович обратил внимание на разницу их архитектур и ограждения: больница имеет зеленые насаждения, больной может на костылях ходить по аллеям, и никто за ним не присматривает; тюрьма же огорожена высокой кирпичной стеной, сада во дворе нет, а на вышках дежурят часовые с ружьями.

– Очевидно, преступность организованное общество считает чем-то вроде бешенства, – говорил он жене Кате. – Преступники наказываются, а больные лечатся. Это неправильно. То– больные, и это – больные. Преступление социалистическое общество должно лечить, а не наказывать. Много случаев в нашей стране, когда преступления вылечивались. Примером могут служить Соловки, канал имени Сталина, Московско-Волжский канал и т. д. Но обыкновенно для преступников создают грубую обстановку. Тюрьмы, ссылки и расстрелы – не лечение преступников: слишком все это грубо.

Жена Катерина выслушивала Петра Степановича, но у нее не было интересных соображений на этот счет. Когда же он поделился своими мыслями с одним председателем завкома, которого он считал очень порядочным человеком, то председатель отнесся к этим мыслям с неодобрением.

– Вы, Петр Степанович, умный человек, – честно признал он, – но часто лезете не в свое дело. Я помню, например, как вы критиковали решение партии поставить т. Кагановича наркомом путей сообщений.

– Да, – говорит Петр Степанович, – я считаю, что он был бы в тысячу раз ценнее на партработе.

– Но ваше ли это дело решать такие вопросы? У вас же есть свои дела.

– Видите, – говорит председателю завкома Петр Степанович, – вы отчасти правы. Но это происходит от того, что день у меня не нормирован, я постоянно на работе, вот и начинаешь, кроме служебных дел, задумываться еще и надчеловеческими.

– А вы не задумывайтесь, – советует председатель завкома.

– Да как же не будешь задумываться, если хочется отвести душу?

– В семье отводите душу, – настаивает председатель.

– В семье я не бываю: ухожу – она спит, а вечером прихожу – тоже спит. Я хочу быть гражданином Советского Союза и свободно говорить, о чем я пожелаю.

– Что же вы – лучше других граждан? – спрашивает председатель. – Почему все время надо говорить? Вы же не радио. Если много говорить, работать будет некогда.

Петр Степанович и понимал вроде бы, что председатель завкома прав, но характера своего изменить не мог. Не нравилось ему, что порядок жизни не такой, как ему бы хотелось, и ничего он не мог с собой поделать.

Все это очень расстраивало Петра Степановича и даже пугало. У него теперь было уже трое сыновей, а что если с ним что-то случится?

Сыновья, по крайней мере, старшие, о младшем еще рано было судить, были похожи на Катю, с тонкими лицами, не то, что у него. У Петра Степановича на этот счет была целая теория, ему казалось, что вообще тонких лиц вокруг стало меньше. Как-то ухудшалась порода, видно, с селекцией что-то не так. Иван Григорьевич, – вспоминал он приятеля, – даром, что петлюровец, мужик был что надо, статный, лицо красивое. И неглупый. Если бы такой жеребец был или бык, за него бы в любом хозяйстве держались. А он даже потомства не оставил. Женился поздно, хотел троих детей, а Зинка ему ни одного не родила, а потом… Когда выйдет, уже поздно будет, да и выйдет ли еще. Может, конечно, у него где-то раньше что-то завелось, да теперь этого уже не узнаешь. Еще он вспоминал Дмитрия Петровича Шкодька. Его уже потом, из банка, забрали, разоблачили как эсэра. Он успел до революции родить сына и дочку. Дочка и сейчас жила неподалеку, ботанику в школе преподавала. А сына тоже арестовали, весь в отца пошел, а что же тут хорошего, по нынешним временам? И у Краулевича не было детей, хотя такие, в пенсне, сейчас бы точно не подошли.

У Петра Степановича дети пока росли, но, по его теории, тонкие лица не сулили им ничего хорошего. Детьми, конечно, больше Катя занималась, но и Петра Степановича они радовали. Учились хорошо – и старший, и средний, про младшего еще пока не было известно. Случались, конечно, и неприятности.

Как-то вызывает его директор школы, молодой подтянутый мужчина в гимнастерке, из новых, но на вид интеллигентный, и показывает ему рисунок старшего сына.

– Чи ви бачили цей малюнок вашого сина? – спрашивает. – Як це розуміти?

Смотрит Петр Степанович на рисунок и ніяк не розуміє, хоть он когда-то и сам преподавал рисование в профучилище.

По морю плывет лодка, с неба светит солнце, все дети это рисуют. Он посмотрел вопросительно на директора.

– Якого кольору, на вашу думку це море? – спрашивает директор.

– Синього, – довольно уверенно отвечает Петр Степанович.

– Блакитного, – мягко поправляет его директор.

– Ну, блакитного, – не сопротивляясь, соглашается Петр Степанович.

– А човен якого кольору?

– Човен жовтий.

– И сонце жовте? – то ли спрашивает, то ли утверждает директор, обреченно глядя в пол.

– А яке ж воно має бути? – удивляется Петр Степанович.

– Це що ж, у вас в родини такий жовтоблакитный настрій? – директор не поднимает глаз от пола. – Інших кольорів немає? Та це ж справжній жовто-блакитный прапор!..

– А мені здається, що це аркуш зі шкільного зошиту.

– То я вас попередив, Петро Степанович. Як директор школи я мушу бути пильним.

Петр Степанович вернулся домой и отобрал у сына желтый карандаш. Оставил только синий.

Старший сын Петра Степановича всем интересовался, иногда даже удивительно было. Как-то спрашивает:

– Папа, если поднимется аэроплан над Харьковом и будет на одном месте кружить, то Англия сама подойдет под аэроплан?

– То есть как это? – спрашивает Петр Степанович.

– Как же ты не понимаешь? – даже обиделся старший сын. Земля вращается с запада на восток, и если подняться аэропланом, то какая-нибудь западная точка должна подойти под него сама. Я рассчитал, что такая точка может быть в Англии.

Петр Степанович выписал для своих детей журнал «Вокруг света» и сам тоже стал его почитывать. Это чтение навело его на новую мысль.

Редко, редко теперь случалось Петру Степановичу возвращаться к своим литературным занятиям, но все-таки он их не забросил. Кондуит был уже полностью исписан, писал Петр Степанович теперь на разрозненных листках, предназначавшихся для конторских надобностей и тоже соответствующим образом разграфленных. Но это ему не мешало. Как только выкраивалась свободная минутка, тут же доставал свои листки, добавлял к написанному страничку-другую, тщательно нумеруя страницы в правом верхнем углу, чтобы можно было легко восстановить нужный порядок, если нескрепленные листки рассыпятся или перепутаются.

Иногда Петр Степанович перечитывал написанное ранее, чтобы дать ему критическую оценку, с огорчением отмечал отдельные огрехи, которые он тут же выправлял. Особенно чертыхался Петр Степанович, когда обнаруживал у себя пропущенные украинизмы. Он знал за собой этот грех, когда-то с ним крепко боролись преподаватели Петра Степановича в реальном училище и его научили бороться. Но что поделаешь, по службе ему постоянно приходилось иметь дело с селянами, а они, по большей части, говорили по-украински, и с ними он тоже переходил на украинский язык. А потом, когда переходил на русский, и у него само выскакивало: «приехал с Харькова»; «не знаю, есть ли вообще мозги в нашего директора», и тому подобное.

Впрочем, это все – пустяки, Петру Степановичу его писанина нравилась. Читая, он довольно мотал головой, иногда даже смеялся и сам на себя удивлялся. Казалось бы, чему удивляться – ты же всегда себя считал предназначенным для мировой славы? Но, знаете ли, это все так считают, а верят ли они в это по-настоящему? Допустим, ты даже играешь на балалайке, так это же не значит, что ты Бетховен. Ты оглохни, а потом попробуй музыку сочинять! Но это мало кто даже пробует.

А тут Петр Степанович попробовал – и у него получилось. Не такой дурак был Петр Степанович, чтобы думать, что он уже переплюнул, например, Гоголя, Николая Васильевича, как ему виделось в его юношеских грезах. Но не хуже выходило, ей-богу, не хуже! Особенно если поработать еще немного, пошлифовать… Он уже видел Катю переписывающей его рукописи по десять раз, наподобие Софьи Андреевны Толстой, вот только дети подрастут и Катя поправится. А то у нее здоровье стало пошаливать, жаловалась на боли какие-то. Лекарства стала принимать. Ну, да образуется…

Из-за недостатка времени для литературного творчества труд Петра Степановича подвигался не так быстро, как хотелось бы. Свое жизнеописание, начатое, как мы помним, еще в Куземинах, он довел пока только до «главы девятой, в которой читатель еще больше распознает Петра Степановича по существу». А ведь у него были и другие литературные начинания, он делал заметки впрок, из исписанных конторских страничек составлялась уже изрядная стопка. Все это была большая литература, рассчитанная на другие времена, на благодарных потомков. Как всякое большое искусство, она требовала жертв и не давала немедленных результатов. Во всем этом было что-то основательное, старорежимное.

Сейчас же чтение журнала «Вокруг света» навеяло Петру Степановичу новый, более современный замысел. Отношения с начальством у него никак не складывались, да и с сослуживцами что-то не получалось. Уже сколько раз Катя его просила: «Петечка, голубчик! Ты уже с ними, с людьми, поддерживай хорошие отношения, а то ведь замучимся мы все!» Он и старался на всякие манеры быть и вежливым, и почтительным, и лицемерил даже, и подхалимничал. Только не в отношениях, видно, было дело, а в его дурацком характере, который ведь не переменишь. Очень уж он неосмотрительный, природа его такая, что ли? Может, и правда ему неплохо жилось бы на острове Визе, но как туда попасть, да еще с тремя детьми? А вот если устроить себе остров Визе в собственном доме: уйти со службы и заняться литературным трудом. На службу ходить не надо, сидишь себе за столом, пописываешь, шлешь свои сочинения в журнал «Вокруг света», они публикуют, присылают денежки. Петр Степанович, конечно, не знал точно, сколько там платят за произведения, но, наверно, не меньше, чем он получал на своей должности. По его разумению, писателям должны были платить даже больше.

Петр Степанович уже реже думал о том, чтобы прославиться. По совести сказать, с течением времени, когда человеку сорок лет, слава уже не так-то и нужна, здесь следи, чтобы документы были в порядке, когда станешь хлопотать пенсию, соцстрахи их у тебя потребуют. Конечно, может быть и не лишнее чем-либо прославиться, заслужить, например, персональную пенсию. Или получить единовременного пособия десять тысяч! Совсем, совсем не помешало бы. Но… снова это «но». Ведь для 10000 рублей нужно что-то сделать полезного для государства, а что он такого полезного сделал? Неловко даже перед людьми станет брать эти десять тысяч.

Но это еще будет ли, а сейчас Петру Степановичу больше неловко было перед женой, что он не оправдал ее надежд. Она ведь тоже верила в его недюжинные способности. Во всяком случае, выходя за него замуж, она уверена была, что платье у нее будет крепдешиновое, туфли – лаковые с замшевыми вставочками, и они вместе ежегодно будут ездить в Мацесту, Алупку а надоест шум городской, – тогда в Атузы. В Алупку они, правда, один раз съездили, оставив полуторагодовалого сына – тогда единственного – на попечение сестры Петра Степановича Гали, а последние лет десять ни разу вместе не ездили даже на базар. Туфли она может купить на резиновой подошве, а о платье из крепдешина даже и не вспоминает, как-то не до этого. Но Петр-то Степанович об их надеждах молодых помнит, так что, пожалуй, десять тысяч у государства он все-таки взял бы. Но никто не предлагает!

А нельзя ли прославиться и заодно немного подзаработать литературным трудом? Если бы был старый режим, то еще кое-как прославиться можно было бы, но при советской власти, оказывается, нужно писать обязательно в духе диалектического материализма, а что это такое – не всякий знает. Надо много-много изучать всего, да сверх того надо иметь классовое чутье и не быть политическим бурьяном. Как видно, при советской власти слава не дается зря.

Но другим же дается! Нет-нет, прославиться не так уж и трудно в нашей стране. Только надо отряхнуть с себя всю обывательскую мишуру и заняться, наконец, сознательным трудом, который действительно был бы делом доблести и чести, приносил бы настоящую пользу и хорошее содержание.

Петр Степанович в очередной раз перебрал в голове все возможности такого труда. Опять почему-то вспомнил о парашютизме, но тут же честно сказал себе, что на парашюте он опуститься не может, тем более без кислородного аппарата. А вдруг он, черт, не раскроется! Менее рискованное дело пойти в экспедицию, только, конечно же, не на север: там холодно и опасно. Можно было бы, например, в Кара-Кумы попробовать, но тоже опасновато, придется еще, пожалуй, проталкивать грузовик через пески своими собственными плечами. Все сходилось к тому, что вернее всего – литературная писанина.

Написать, для начала, Петр Степанович решил научно-фантастическую повесть, что-нибудь, вроде «Зірки КЕЦ», принесенной как-то старшим сыном из библиотеки, «Генератора чудес» или, допустим, «Человека-невидимки» Герберта Уэллса. При его владении пером, уже проверенном, при его познаниях в области натурфилософии, сочинить что-нибудь подобное будет раз плюнуть. И конечно, это должно быть в советском духе, а то Петр Степанович уже сам начинал сомневаться в своей благонадежности.

Он, например, как-то разговорился с одним своим приятелем о том, о сем, поговорили и о зиновьевском процессе, в котором Петру Степановичу не все было понятно. Хотя, конечно, поспешил он добавить, осудили зиновьевцев правильно. Он был уверен, что такому человеку, как его приятель, непонятно то же самое, что и ему, поэтому не скрывал своих недоумений, формулируя их, правда, очень осторожно. Дескать, все-таки странно, что люди могут пасть так низко, а главное, непонятно, зачем им это было нужно? Приятель выражал свое отношение к предмету беседы междометиями, благожелательно подбадривавшими Петра Степановича, но сам не высказывался. Поговорили, разошлись, а потом Петр Степанович стал себя корить:

– Ну зачем ты завел этот разговор! Только показал, что еще живет в тебе отрыжка старого времени и мешает осознать глубину классовой борьбы. В том и диалектика: просто так объяснить нельзя, а через классовую борьбу можно. Она заставляет совершать такие чудовищные предательства, что перед ними обычная логика бессильна.

Петр Степанович даже стал тревожиться, не были ли превратно поняты приятелем его, Петра Степановича, мысли, и тревожился довольно долго. Не хотелось ему разделять судьбу своего партийного младшего брата – уж на что хорошо брат разбирался в диалектическом материализме, а ведь и его приговорили к высшей мере как врага народа, а Шуру уже как жену посадили. Сестра Галя ездила из Полтавы в Сталино, пыталась узнать, что стало с Велориком. Сказали, что его, в соответствии с каким-то «приказом от 15 августа», доставили в приемно-распределительный пункт, а оттуда – в детский дом, в какой – неизвестно.

 

XVII

К счастью для Петра Степановича, у него в это время стало меняться мировоззрение – в лучшую для него сторону. Мы об этом узнали случайно из его переписки с сестрой Галей, точнее, с ее мужем Грищенко. Кое-что из этой переписки сохранилось, теперь мы ее читаем и видим: это и тот Петр Степанович, какой был, и уже не совсем тот – в разрезе мировоззрения.

Раньше Грищенки жили в Харькове, Галиного мужа на работе ценили как инженера-гидролога, даже комнату им дали на Клочковской улице. А потом вдруг – раз! и выгнали со службы, только в Полтаве им и удалось устроиться. Тамошней жизнью, вроде, были довольны, прислали карточку – сидят вместе с сыном Тарасом на каком-то поваленном дереве, видно в лесу.

Мы извиняемся перед читателем, но если он хочет больше узнать о новом мировоззрении Петра Степановича, то ему придется смириться с тем, что мы временно перейдем на украинский язык. Ведь наше повествование основано исключительно на документах, в данном случае, на подлинных письмах. А Грищенко принципиально писал только по-украински. И Петр Степанович отвечал ему также, чтобы Грищенко не возомнил о себе и не посчитал, что он, Петр Степанович, совсем уже забыл рідну мову. Грешным делом, он иной раз думал, что Грищенка-то с его украинским языком и уволили со службы по подозрению в симпатиях к разоблаченному националисту Скрыпнику и его компании. Но точно он не знал, а сам Грищенко объяснял свои злоключения по-иному. Он все подробно описал Петру Степановичу.

Західні райони Харківської області бідні на поверхневі грунтові води, тому там просвердлено артезіанські свердловини. Ці свердловини не звичайні, вода з них сама піднімається вище поверхні землі. Труби в цих свердловинах закінчуються над поверхнею землі метрів на три і з загнутими до низу кінцями. Ото водичка з них сама собі й тече день і ніч. I витікае її, як я підрахував, неменше як п'ятнадцять мільйонів літрів за одну добу. Це 1,5 мільйонів відер на добу, які задають величезної шкоди населению і державним установам тим, що заливають великі площі городніх і орних земель, а головне, утворюють антигігіенічні умови для населения. I до того ж ця вода, можливо, є придатною не лише для питних та господарчих потреб, але вона й лікувальна. Вивчивши цю справу, я, по своїм службовим обов'язкам, не міг не підняти питания про заборону хижацького методу експлуатації артезіанських свердловин і про влаштування на них водорозбірних колонок. 3 цього й почались мої злі пригоди. Мене вигнали з роботи. А після цього, як я не складав зброї,мене переслідували, хто тільки не лінувався….

Петра Степановича самого, как мы знаем, не раз увольняли со службы, этим его трудно было удивить. Сейчас он, правда, работал, но все-таки посчитал нужным дать понять Грищенко, что и у агрономов жизнь не легкая, не у одних гидрологов.

Я розмовлявз одним моїм знайомим із курських агрономів, так він каже: «Я стал сомневаться, что агрономия – специальность. Это – что-то вроде политики, завтра меня, агронома, могут снять с должности заведующего совхозом и назначить на мое место бывшего милиционера или молотобойца. Почему не выдвигают молотобойцев на врачей и инженеров, если они не окончили соответствующих школ?» Про що це говоре? Це говоре про те, що люди, коли їх не так лікують, то вони кричать, а наша земля – вона не кричить, не скаржиться, що з нею не так поводяться. Серед радгоспівської господарської касти е є міцна спайка, і снує на кожному кроці протекціонізм. На агрономів господарників врадгоспах провадяться переслідування з боку «практиків», і через те що цих практиків більше, то майже завжди агронома буде положено «на чотири лопатки». Практики – люди, які скоріше можуть поламати своє самолюбство в принципових питаниях, вони не так реагують на моральні болі, коли доводиться їм вислухувати ті чи інші, правдиві і неправдиві спостереження з боку вищого начальства, а тому ця категорія господарників більш живуча, більш «приємлема» для начальства. Агроном має свої погляди, ініціативу, хоче, щоб з ним рахувалися як з знавцем тої спеціальності, яку чоловік вивчав, а в цукровій промисловості зараз більше «пожирай начальство глазами, а разговаривать не смей!» А коли агроном заартачиться, його виживуть все рівно: мало до чого можна причепитися в господарстві!

Боимся, читатель находится в совершенном недоумении: где же видим у Петра Степановича новое мировоззрение, из-за которого ему, читателю, предлагают даже изучить украинский язык?

Насчет украинского языка не беспокойтесь, он еще понадобится нам по ходу нашего повествования. А что касается нового мировоззрения, то оно проявляется в историческом оптимизме Петра Степановича. Если бы, например, у вас были в ту пору такие служебные обязанности, что вам пришлось бы поинтересоваться содержанием письма Петра Степановича, то, мы уверены, вас бы прямо-таки насторожил его критический тон в отношении кадровой политики в советских совхозах. А ведь мы еще не все процитировали. Петр Степанович обнаружил, например, еще какой-то «протекціонізм, часто зв'язаний з національністю. Ми можемо прослідкувати по деяких цукроварнях такі випадки, що коли прослужить років чотири або п'ять на одній цукроварні адміністратор або управитель, директор і взагалі впливова людина, скажемо, за національністю поляк, то ми можемо спостерігати як на ту цукроварню поступово припливають теж поляки, яких за термін чотирип'ять років можна налічити десятками. А до того часу поляків не було. Я не хочу тут бути ворогом нацменів, але кажу, що коли розглядати під кутом зору приймання на посаду, то безумовно це одна з болячок того ж нездорового протекціонізму». Слышите националистические нотки? Могло бы вас это не насторожить при вашей предполагаемой должности и вашем несгибаемом интернационализме? Но вы не спешите с выводами, читайте дальше. И вы узнаете, что Петр Степанович не только осуждает все перечисленные им явления как пережитки неприятного прошлого, но и понимает, что не они определяют лицо нашего геройского времени. Если что и плохо по-настоящему в этом геройстве, так это то, что мы совершим все мыслимые подвиги и не оставим ничего нашим детям и внукам. Поневоле станешь прикидывать, чем бы смогли заняться, например, агрономы будущего.

Звичайно є ще багато неприємного в нашому житті, та ми вже бачимо, що наші діти будуть жити краще за нас. А чи краще це буде? Я навіть іноді співчуваю їм. Бідні, діти, бідні… Дніпростан збудує мо, Волго-Доньский канал прокопаємо, Свирську станцію поставимо… всю славу забере наше покоління… Правда, говорять про безкрайність мира, і гарно було б ще дітям коли 2000 року не долетіли б до Місяця. Треба уявити собі, наскільки мусять бути бідовими наші внуки! Прилетить наш унучок на Місяця (а це він мусить зробити, бо ми всю славу земляну заберемо), оглядиться там, зробить деякі проміри й повернеться на землю з докладом «Місяць, його грунт та перспективи його використання для землеробства». Далі підуть «Проблеми землевлаштування та переселення з Землі на Місяць незаможного селянства» і так далі… Коли трапиться, що тепер ми полетимо на Місяця, то ще можна заспокоїтись за наших нащадків, бо мир безкрайній, а творчість неосяжна, і крім Місяця є ще до біса різних там Марсів, Меркуріїв, Венер, Нептунів та інших зірок.

И все это писалось Петром Степановичем не в газете, писалось в частном письме, искренне писалось. Это каждый мог понять, с какими бы целями он ни стал вникать в разборчивый почерк Петра Степановича. Но дело не в этом, дело совсем в другом! Ведь не зря мы упомянули, пусть и вскользь, о новых замыслах Петра Степановича. Ему важно было именно так написать, он готовил себя к делам серьезным и безошибочным. Он вдруг осознал, просто озарение какое-то на него снизошло, что все его предыдущее творчество было пропитано устаревшим духом критического реализма, на который молились его преподаватели в реальном училище. Прав был, прав его приятель, когда презрительно сравнивал его с Чеховым и Потапенком. Сейчас нужен был не критический реализм, а что-то другое, нужна была музыка сфер! И эта музыка уже звучала в душе у Петра Степановича.

Петр Степанович чувствовал, что его время пришло, что он должен написать что-то совершенно советское, чтобы и тени сомнения не осталось в том, насколько он, Петр Степанович, предан идеям социализма!

Он принес со службы новую пачку конторских листков и принялся за дело.

 

XVIII

Петр Степанович еще не решил, как будет называться задуманная им повесть, не стал тратить время на поиски названия, а сразу написал:

Глава 1. Книги Гриффина сохранились!

После трагической смерти Гриффина, как вам, читатель, известно из романа Герберта Уэллса «Человек-невидимка», все три его книги «в коричневых кожаных переплетах» остались у Томаса Марвела. Сотни раз Марвел силился постичь тайны этих трех томов, но из этого ничего не получалось.

В одно из воскресений Томас Марвел хлебнул больше нормы джина, у него забилось сердце, закружилось в голове, и он ушел в гостиную в приподнятом настроении, запер дверь, осмотрел на окнах шторы, заглянул под стол и только тогда отпер шкаф, вынул оттуда все три книги Гриффина и, сев за стол, начал читать. Видно, джин так подействовал, что ему не читалось. Он загасил свет и, сидя за столом, заснул…

И Томасу Марвелу снится сон. Сидит он на обочине дороги, шагах в двадцати выкопана яма, закрытая фашинами, и вдруг… фашины зашевелились. Раздался грубый голос Гриффина:

– Томас Марвел!

Марвел так испугался голоса Невидимки-Гриффина, что на голове волосы стали дыбом.

– Томас Марвел! – окликнул его снова Гриффин.

– Я ссслу-ша-ю… – простонал Map вел.

– Я хочу тебе сказать вот что, Марвел, – начал говорить Гриффин. – В моих трех томах описана великая тайна, и не тебе, олуху, разобраться в ней!

Мы не станем все цитировать, только самое главное. Остальное кратко перескажем. Странный сон произвел на престарелого Марвела такое впечатление, что на следующее утро его нашли мертвым. Таинственные книги обнаружил трудившийся в трактире Марвела сознательный рабочий Роберт. Вообще-то он был авиационным механиком, теперь же, из-за охватившей Англию безработицы, вынужден был добывать себе пропитание, работая у Марвела. Роберт тоже не смог разобраться в загадочных книгах, но, на всякий случай, не хотел, чтобы они достались английским капиталистам, которые, конечно, использовали бы открытия Гриффина против Советского Союза и вообще против пролетариев всех стран. А тут как раз…

Агроному Федору Спиридоновичу Морейко выпало счастье. Его вызвали из совхоза в Наркомзем и предложили ехать в командировку в Англию по вопросам отбора племенных бычков для ввоза в Союз. Морейко в Наркомземе хорошо знали как высококвалифицированного агронома и вообще как человека делового, умного и преданного советской власти. Он знал три языка: английский, французский и немецкий. Все эти качества выдвигали Морейко в передовые ряды пролетарской интеллигенции. Если он до этого работал не в Москве, а на периферии, то лишь потому, что любил руководить непосредственно сельскохозяйственным производством.

Необычен Морейко был и в совхозовской обстановке. Он оборудовал прекрасную химико-бактериологическую лабораторию и в свободное от производства время допоздна производил там опыты, не связанные с сельским хозяйством.

Вот этого-то Федора Спиридоновича Морейко и отправил Петр Степанович в Порт-Стоу, предместье города Айпинга, где, как известно, после смерти Гриффина обосновался Томас Марвели где, конечно, водились самые лучшие племенные бычки. Надо ли удивляться, что, узнав о появлении в этом предместье советского человека, сознательный рабочий Роберт немедленно с ним познакомился и попросил у него совета, как поступить с книгами.

Проведя ночь и день за изучением таинственных формул, Морейко, хотя и не до конца разобравшись в них, понял всю грандиозность изложенного в книгах замысла.

По мере ознакомления с записками, Федор Спиридонович все больше поражался простоте открытия талантливого Гриффина. Радио, пока человек не ознакомлен с сутью дела, кажется непонятным. Но какая простая штука радио, когда человек ознакомится с теорией и практикой его! Чем дальше читал Федор Спиридонович лежавшие перед ним книги, тем больше ему казалось, что тайна Гриффина настолько проста, что странно, как это ему, Федору Спиридоновичу, она раньше не приходила в голову. А если осуществить замысел Гриффина и внедрить практически! Если его повести по линии марксизма-ленинизма! Не по линии злоупотреблений и личной наживы, как мечтал сделать Томас Марвел, а в интересах построения социалистического общества!

К сожалению, эта правильная линия действия чуть было не пресеклась из-за того, что официант в пивной, где состоялась первая встреча Морейко с Робертом, подслушал их разговор, донес на них в полицию, и за ними, как это всегда бывает в Англии, установили слежку. (Петр Степанович очень заботился о том, чтобы читатель не сомневался в правдивости его рассказа и прекрасном знании автором тонкостей повседневной английской жизни и вообще всего того, что он описывал). Но новым друзьям удалось обмануть шпионивших за ними полицейских, и они приступили к выполнению разработанного ими плана. План этот, в двух словах, был изложен Петром Спиридоновичем следующим образом:

– Нам обоим следует выехать в Москву, где мой брат работает в одном из научно-исследовательских институтов Академии наук. Он ведает прекрасной медицинской лабораторией физико-химического уклона. Лучшего места для наших опытов не придумать! Электричества у него в лаборатории хватит, тайна опытов обеспечена, и брат будет отличным союзником.

Чтобы не внушать подозрений, выезжать в Москву надо было порознь: сначала Морейко, а потом, по его вызову, – Роберту. Надо было только подстраховаться на случай, если полиция не совсем прекратила слежку за ними. Морейко и здесь все продумал.

– В нашем полпредстве есть хорошая машинистка, и я с ней в прекрасных отношениях. Подмою диктовку она напечатает в нескольких экземплярах важнейшие для меня положения и выдержки из записок Гриффина, и тогда, если, паче чаяния, у нас похитят книжки или еще что-нибудь случится, останутся напечатанные на машинке копии важнейших материалов. Эти копии я дам членам нашей комиссии, что вместе со мной выезжают, а книги буду держать при себе.

Уже перед самым отъездом Морейко вписал в свою записную книжку более подробный план действий – по пунктам:

1. Посвятить в дело Бориса как брата; втянуть его с головой.

2. Уволиться с должности в совхозе и поступить сотрудником к брату в лабораторию, изменив фамилию, имя и отчество.

3. Детально изучить генеральные линии ВКП(б) по всем вопросам общей политики, после чего наметить план действий.

4. Усовершенствовать методологию Гриффина, привести в исполнение SKa и сделать портативные РКа – Борис поможет.

Было еще несколько пунктов, но уже чисто технических, мы их опускаем.

Возвратившись в Москву и отчитавшись в Наркомземе, Федор Спиридонович подал заявление об уходе с работы. В Наркомземе были удивлены и начали уговаривать Федора Спиридоновича изменить свое решение об уходе, пообещав предоставить ответственную работу в самом Наркомземе с хорошим окладом.

– Эх, чудаки! – думал Федор Спиридонович. – Что такое ваша ответственная работа перед проблемами, которыми я сейчас озабочен!

Теперь надо было посвятить в тайну книг Гриффина брата Федора Спиридоновича

Борис Спиридонович был старше брата на семь лет. Чертами оба брата сходны между собой, но Федор Спиридонович, подражая Кибальчичу, носил бородку и усы, а Борис Спиридонович сбривал на голове всю растительность, кроме бровей. Когда Борис Спиридонович надевал халат, колпак и натягивал предохранительные резиновые перчатки, то имел вид факира, а видевшие его непроизвольно проникались к нему уважением. Борис Спиридонович имел ученую степень кандидата медицинских наук, печатался в специальных журналах, пользовался авторитетом и был на хорошем счету как конструктор всяких усовершенствований, приборов и приспособлений, в том числе и в рентгенологии.

Замыслы Федора Спиридоновича нашли у старшего брата полное понимание.

– Проблема грандиозная… – в задумчивости произнес Борис Спиридонович. – Как только овладеем техникой невидимости, направим свои действия и усилия к ликвидации войн. Я всю жизнь не могу привыкнуть к этому зверству империалистов и всяких там фашистов: «наводить порядок» в слабых государствах… Потом…

– Знаешь что, Боря! – мягко перебил Бориса Спиридоновича младший брат, – давай сначала, голубчик, овладеем техникой, а планы действий наметим в дальнейшем. Видишь ли, действия наши должны быть тесно увязаны с политикой нашей партии, должны быть согласованы, взвешены на все лады. А теперь, повторяю, давай будем осваивать технику невидимости. Может быть, у нас еще ничего и не выйдет.

Братья взялись за дело. Им удалось устроить приглашение Роберту, который приехал в Советский Союз как иностранный специалист. Путешествие Роберта не обошлось без приключений. Где-то в Германии, в поезде, пока он сидел в вагоне-ресторане, злоумышленники проникли к нему в купе и похитили его саквояж со всеми вещами. К счастью, сумка военного образца, в которой он носил свои документы, осталась при нем, и он успешно добрался до Москвы. Единственное, о чем он жалел, это сделанный Федором Спиридоновичем конспект книг Гриффина. Один экземпляр этого перепечатанного на машинке конспекта Федор Спиридонович, уезжая из Англии, оставил Роберту, Роберт делал на нем важные пометки, они оказались утраченными вместе с саквояжем. В Москве Федор Спиридонович дал ему свой экземпляр, и он пытался по памяти восстановить свои пометки. Теперь они работали втроем. Работа шла очень успешно, Борис Спиридонович оказался настоящим гением, достойным продолжателем Гриффина. Он не только далеко продвинулся в проблеме невидимости, но и пришел к выводу, что его исследования способствуют развитию многих областей медицины.

– Идея невидимости Гриффина, – разъяснял Борис Спиридонович Федору Спиридоновичу и Роберту, – построена исключительно на разделе физики о свете. А если к идее Гриффина, кроме света, привлечь другие разделы физики, воспользоваться широко органической и неорганической химией, то может получиться что-то грандиозное!

– Мне кажется, – говорил Борис Спиридонович, – что идея невидимости открывает новые пути для борьбы с абортами, лечения рака, гриппа. В некоторых странах назревает уже такой грандиозный вопрос, как регулирование численности населения, а ведь нельзя же этот вопрос разрешать абортами! Аборты – это своего рода «бойня», это примитивная первобытность! А это должно свестись, в конце концов, к тому, что вы вводите инъекцию – не знаю, мужчине или женщине, и говорите, что у вас не будет ребенка, скажем, три года.

Одним словом, он был очень увлечен своими экспериментами, работа шла вовсю.

 

XIX

Петр Степанович отдавал работе над задуманной повестью все свободное время, уж очень ему хотелось выбраться на свой собственный остров Визе. Правда, дело двигалось не так легко, как прежде, видно про себя писать легче, про знакомое. А в этих лабораториях научных он и не был никогда, один раз только в Харькове заходил в институт Эрлиха, но там все – по медицинской части, и запомнился больше всего сильный запах, тоже медицинский, какой-то, карболки, что ли… Впрочем, Петр Степанович планировал побывать в каких-нибудь серьезных, может быть, даже секретных лабораториях, надо только найти нужные знакомства, а лабораторий таких в Харькове было полно, в этом Петр Степанович был уверен. Не зря ведь ходили слухи о немецких шпионов, проникших в эти лаборатории.

По причине причудливой служебной карьеры Петра Степановича семейство его не раз меняло местожительства, но все больше кочевали по Харьковской области – из одного районного городишки в другой. Со времен студенческой своей молодости привязан был Петр Степанович к Харькову любил ездить туда по служебным делам – без дела-то редко приходилось, с обидой принял перенос столицы в Киев. Сейчас вот дети подрастали, старший уже начинал задумываться, где дальше учиться, после десятилетки, – где же, как не в Харькове?

– В Киев молиться ездить хорошо, а не учиться, – говорил Петр Степанович надменно.

Петр Степанович снова и снова перечитывал то, что успел написать, но не с таким удовольствием, как прежние свои сочинения. Иной раз даже морщился, как от чего-нибудь кислого, лимона, например. Шлифовать много еще надо было, – а где взять время? Хоть подросшие дети и не требовали уже такого внимания, как прежде, а дел домашних не убавилось. Катя все чаще жаловалась на слабость, ее тянуло прилечь, не могла уже, как раньше, весь день возиться на огороде, а без огорода, на одно жалованье Петра Степановича, им трудновато было бы прожить. Так что теперь ему тоже приходилось там копаться. Тревожило здоровье Кати Петра Степановича, возил он ее в Харьков на консультацию, были даже на приеме у профессора в Рентгеновском институте на Пушкинской улице. А лучше не стало.

Неужели и на этот раз не доведет Петр Степанович свой труд до успешного окончания, и заветный остров окажется несбыточной мечтой, как и все остальные, давно рассеявшиеся? Нет-нет, на этот раз он решил не отступать.

В студенческие годы Петр Степанович с большим уважением относился к физике и химии, читал по ним даже больше, чем полагалось студентам, да ведь это когда было! Научно обосновать идею невидимости – с этим он испытывал затруднения. И Петр Степанович решил, что не станет слишком углубляться в этот вопрос, а больше будет писать о политике – разумеется, в духе времени. Да и его героям пора было задуматься о политике, они это чувствовали. Чем успешнее шла их работа, тем чаще они обсуждали свои дальнейшие планы.

– В первую очередь, следует ознакомить с нашими делами органы госбезопасности, – предложил Роберт. – Они смогут тогда в два счета покончить с троцкистами всех мастей.

– Я с этим не согласен, – возразил очень спокойно Борис Спиридонович. – Сначала давайте сами на практике воспользуемся невидимостью, чтобы убедиться в ее силе, а потому же…

– Видите, товарищи, – перебил брата Федор Спиридонович, – мне представляется, что самым трудным делом будет разрешение вопроса правильности наших действий. Я сейчас сомневаюсь вот в чем. Наши вожди идут в открытый идеологический бой с буржуазией, поставив ясно и определенно вопрос «Кто кого?». Не станут ли наши действия рожном против политики партии?

– Вот я же и говорю, – пояснил Борис Спиридонович. – Кто знает, как там органы безопасности расценят наше дело, а потому лучше пока никого не посвящать в наши тайны и действовать самостоятельно. Пусть потом диалектический материализм разбирается в нашем деле!

Роберт не соглашался с братьями и стоял на своем.

– Органы госбезопасности оценили бы силу невидимости, посоветовались бы с вождями и, может быть, использовали бы эту невидимость в широком масштабе. А так… если мы будем действовать втроем… Напоминает просто кучку террористов.

– Палка о двух концах, – сказал Федор Спиридонович. – Логически вы, Роберт, правы. Конечно, следовало бы передать тайну силы невидимости государству. А с другой стороны, жаль, ибо мы тогда будем играть в этом деле второстепенную роль, превратят нас в техников, устранив от идеологической стороны дела. Мне бы хотелось внести такое предложение: давайте пока действовать самостоятельно и осторожно. Взвесим практически силу невидимости заграницей, внутри нашей страны, а потом уже детально обсудим дальнейшие пути.

На том и порешили и стали обдумывать способы незаметно пробраться заграницу. К счастью, Роберт, будучи авиационным механиком, великолепно мог управлять самолетом, и это подсказало друзьям простейший путь. Последовали события, описанные Петром Степановичем в главе «Странные происшествия на аэродроме».

Аэроплан был полностью готов к отправке. Летчик Файн и бортмеханик Шепель шли к приготовленной для них машине, но, когда до нее оставалось шагов 50–60, вдруг с изумлением увидели, что на ней сам собой заработал пропеллер, а затем их аэроплан без всяких пилотов разбежался по гладкому полю аэродрома, оторвался от земли и плавно поднялся в воздух…

Файн несколько секунд стоял в оцепенении, потом перевел взгляд с улетавшей машины на Шепеля.

– Что такое!? – с ужасом не то спросил, не то воскликнул тот, вытаращив глаза. – Ты заметил? Заметил, что он са-ам улетел?

На месте, где только что стоял аэроплан, лежала какая-то книга, неизвестно откуда взявшаяся. Файн поднял ее и прочитал: «Александр Беляев. Звезда КЭЦ». В растерянности он полистал книгу и вдруг обнаружил на одной из страниц какую-то запись карандашом. Он впился в нее глазами.

«Т. Файн! Мы, кандидаты в небожители, решили воспользоваться вашей машиной для перелета с Земли на КЭЦ. В случае неудачи машину возвратим в целости. Не волнуйтесь»…

Начальство аэродрома, посовещавшись, решило не оглашать происшедшего, а посвятить в это дело только органы НКВД.

Каково же было удивление всего аэродромовского коллектива, когда через восемь дней после происшествия, вечером, самолет Файна и Шепеля приземлился на аэродроме – и снова без летчиков. К нему сразу бросилось несколько человек, но они нашли лишь записку: «Первая проба полета на звезду КЭЦ неудачна. Возвратились благополучно. Не делайте шума – для нашей страны это невыгодно».

Райком немедленно собрал весь коллектив и при закрытых дверях долго на все лады обсуждали эти странные происшествия. Никакого решения не приняли, кроме того, что договорились не распространяться о случившемся и ожидать дальнейших событий.

Все это, конечно, было только началом. Побывав невидимкой на заседании райкома, Федор Спиридонович убедился, что загадочные события решено не предавать огласке, и развернул бурную деятельность по использованию невидимости в интересах социализма. Петр Степанович с увлечением описывал беседу между невидимыми Федором Спиридоновичем и Робертом где-то на лужайке под Кенигсбергом, куда они приземлились во время очередного перелета на угнанном немецком моноплане.

Чемодан со съестным сам по себе медленно перенесся из кабины моноплана, лег на траву, раскрылся, и из него сами собой стали выкладываться разные яства и даже бутылка портвейна. Коробка консервов стала распечатываться как бы висящим в воздухе складным ножом, потом в нем открылся штопор и стал ввинчиваться в пробку… Невидимые же люди вели между собой такой разговор:

– После аэропланов, Роберт, надо будет начать пускать под откос товарные поезда.

– А в какой стране начнем? – спросил голос Роберта.

– Конечно же, в Германии! – воскликнул голос Федора Спиридоновича. – Машинистов и кондукторов будем спихивать с поездов, чтобы человеческих жертв не было, чтобы к нам не подкапывались. Потом будем опускать их военные корабли на дно.

– Я слабо знаком с тем, как осуществлять потопление военного флота, – раздался голос Роберта.

Рюмка портвейна поднялась в воздух и опрокинулась, после чего голос Федора Спиридоновича объяснил:

– Проберемся на броненосец, изучим технику и…

– Конечно, – согласился Роберт.

– На аэропланах не умели же летать, а теперь летаем как заправские летчики…

Некоторое время спустя чемодан с провизией сам водворился в кабину аэроплана, заработал мотор, завертелся пропеллер, и аэроплан, немного разбежавшись по траве, взлетел плавно в воздух, накреняясь крыльями то вправо, то влево, пока не выровнялся окончательно.

Федор Спиридонович Морейко не бросал слов на ветер, и вскоре мир стал свидетелем событий загадочных и невероятных.

Во всех странах взволновалась общественность. Еще бы не взволноваться: из Германии в СССР улетают аэропланы без пилотов, и уже сорок два аэроплана приземлились на разных аэродромах – в Киеве, в Харькове, в Москве, а 11 – почему-то в Архангельске. В комиссариате иностранных дел не знают, как поступать с этими аэропланами. То же происходило и в Италии, но аэропланы – около сотни – сами собой перелетали и садились в разных городах Испании. На каждом аэроплане было наклеено обращение: «Революционная Испания! Примите маленькое возмездие за разрушения и кровь, пролитую гордым народом в борьбе против фашизма!» В последнее же время много заговорили в печати о волнениях в Германии, где начали гибнуть целые составы поездов, военные пароходы, подводные лодки и т. д. Разносились слухи, что на одном из военных аэродромов вдруг ни с сего, ни с того, загорелось одновременно 152 аэроплана. Слабый авторитет Гитлера, опирающийся на репрессии и демагогию, превратился в посмешище, и фашизм держался на волоске.

Обо всех этих непонятных явлениях много писалось в газетах, но еще больше передавалось из уст в уста. Рассказывали, что Муссолини вынужден был уйти из банкета, где от времени до времени в лицо ему кто-то бросал скатанные шарики хлеба. Будто бы английскому королю напустили в постель такую уйму блох и клопов, что прислуга и придворные не знали, что делать. К тому же королю кто-то в кушанья и в вино подсыпал нафталина, и положение короля оказалось критическим: блохи и клопы не дают спать, а есть ничего он не может из-за нафталина. Блохи, клопы и нафталин стали специальным вопросом в палате лордов, но и тут дала о себе знать невидимая сила. Не успели лорды сделать еще и двух запросов, как все благородное собрание начало чесаться. Сначала чесались отдельные лорды, и незаметно, потом стали почесываться все, а через десяток минут в палате стало твориться что-то невообразимое. Лорды чесались с таким остервенением, что галстуки и воротнички посползали набок, а лорд Чемберлен не постеснялся даже расстегнуть брюки и запустить обе пятерни так глубоко к коленкам, как будто собрался утонуть в брюках. Пока чесались в палате лордов, тот же вопрос стали обсуждать в палате общин. Вот на этом заседании Ллойд-Джордж и произнес последнюю свою речь – «О блохах и клопах». Все эту речь читали, и она была последней речью старого льва-политика, ибо, придя домой, он помолился богу, лег в постель и умер, ничего не сказавши перед уходом в преисподнюю.

Изумление перешло все границы, когда из газет узнали, что японского микадо кто-то сделал невидимым, оставив видимыми только голову, руки и ступни ног. Писалось, что микадо находится на излечении у профессора Бурденко, которого советское правительство отпустило по особой просьбе японского правительства, а некоторые утверждали, что Чан-Кайши думает послать советскому правительству ноту с просьбой отозвать Бурденко, желая, видимо, чтобы микадо и дальше оставался в таком изуродованном виде.

Непонятные вещи происходили и в СССР. Недавно в органы госбезопасности поступила записка о готовящемся покушении на одного из членов Политбюро, а когда органы госбезопасности нагрянули в указанное место, то действительно застали врасплох около сотни отъявленных террористов, связанных с гестапо.

На тайных правительственных заседаниях обсуждали, что делать дальше? Одни запрашивали Уэллса о Гриффине, желая выяснить, фантазия это была или действительно Гриффин существовал, другие предлагали самые хитроумные проекты искоренения странных и дерзких невидимок, третьи, ничего не понимая, агитировали за объявление войны СССР. Ни одна газета не выходила без сообщений о проделках шайки невидимых людей.

Техника невидимости все более совершенствовалась, этим занимался Борис Спиридонович, организацию же действий армии невидимок, становившихся все более многочисленными, взял на себя его брат Федор. У Бориса Спиридоновича, между тем, появилась новая забота. Он так увлекся научной работой, что совсем забросил свою жену Марфу Петровну, за которой стал увиваться их общий знакомый, одинокий доцент Петрушевич. Он вечно околачивался у них дома, и, видимо, Марфа Петровна находила его интересным собеседником. Возвращаясь поздно вечером из лаборатории, Борис Спиридонович нередко заставал их за чайным столом и вынужден был не без раздражения включаться в их разговор, который подчас приобретал неожиданную остроту, в таком, например, духе.

– О чем вы здесь разговор ведете? – спросил Борис Спиридонович, особенно не обращаясь к Петрушевичу.

– Сейчас модно говорить о невидимках, – ответил Петрушевич.

– Общество в опасности из-за этой шайки, – вмешалась в разговор Марфа Петровна.

– Общество социалистическое в безопасности, – поправил ее муж, – а общество фашистское в ба-альшой опасности!

– Это вы верно подметили, Борис Спиридонович, – заметил Петрушевич, – так как эти невидимые люди направили свою деятельность исключительно в пользу нашего Союза. По всей видимости, группа невидимых людей организовалась у нас, а не заграницей.

– Может быть, и у нас, – согласился Борис Спиридонович с самым нейтральным выражением лица.

– Говорят, что позавчера в Большом театре по главному проходу партера в воздухе пронесся роскошный букет цветов, доплыл в воздухе до оркестра, потом перепрыгнул через оркестр и упал к ногам Козловского, – рассказывал Петрушевич, обращаясь одновременно к Борису Спиридоновичу и к Марфе Петровне. – И это уже не кажется удивительным! Если аэропланы летают без людей, то почему бы и цветам не падать к ногам артистов?

– Проблемы невидимости – ба-альшое дело… – задумчиво произнес Борис Спиридонович. – Если обыкновенным путем социализм будет завоевывать мир, то времени и воды утечет много. А если люди используют невидимость – в десяток лет! Москва станет столицей земного шара. Тогда, может быть, и ты, Марфуша, сделаешься патриоткой Советского Союза.

– Разве я одна не верю, что советская власть когда-либо овладеет всем миром? Пиктов это не верит! – довольно ехидно сказала Марфа Петровна.

– Я, во всяком случае, не верю, – встал на ее сторону Петрушевич. – Политические убеждения – это как религиозная вера. Христиане и магометане всегда были убеждены, что именно их религия распространится по всему миру, а остальные исчезнут, но ведь этого не произошло. Так и в политике. Фашисты считают, что они фашизируют весь мир, коммунисты думают, что их дело правое, и весь мир будет коммунизирован, и так далее. Этого никогда не будет.

– Видите ли, Эдмунд Антонович, – Борис Спиридонович с трудом дождался, когда сможет возразить Петрушевичу, – религия – дело духовное, а не желудочное. Можно быть католиком или магометанином и жить с набитым брюхом и кошельком, а можно прозябать, вести полуголодное существование. Здесь-то собака и зарыта. Одни люди, независимо от их веры, объединяются из-за пустого желудка и кармана, чтобы организовать жизнь и природу для сытой, веселой и бодрой жизни, а другие, тоже независимо от веры, объединяются, ибо боятся, что полуголодные хотят их ограбить. Так что, Эдмунд Антонович, ваша аналогия неудачна.

– А вы, Борис Спиридонович, всерьез думаете, что коммунизм восторжествует? – Петрушевичу явно нечего было возразить, но выражение злой иронии на его лице говорило о полном несогласии с Борисом Спиридоновичем.

Борис Спиридонович был поражен откровенностью Петрушевича и немного даже растерялся. Перед ним сидел несомненный двурушник. На институтских собраниях Петрушевич выступал как советский, преданный партии и правительству гражданин, а сейчас, видимо, считая Бориса Спиридоновичаи Марфу Петровну «своими людьми», разоткровенничался и выдал себя.

Борис Спиридонович перевел разговор на другое, но в уме отметил: подозрительный тип этот Петрушевич, надо будет невидимкой за ним понаблюдать.

Впрочем, разговор с Петрушевичем не прошел совсем бесследно для Бориса Спиридоновича, он как-то впервые по-настоящему осознал, какой размах приобретает начатое ими дело. Хотя главный научный вклад в решение проблемы невидимости внес он сам, он понимал, что практическое воплощение их замысла – дело рук его брата Федора, и не мог им не восхищаться.

– Как же вы существуете, что никто из ваших не ловится? – спросил его как-то Борис Спиридонович.

– Да как! Очень просто, – пояснил Федор Спиридонович, – вербуем себе потихоньку надежных людей, делаем их невидимыми, а секрет не объясняем.

– А если на провокатора наскочите? – встревожился Борис Спиридонович.

– И наскочили на двух, – отозвался Роберт из другого конца комнаты, где он возился с какой-то установкой.

– Ну и что же?

– Уничтожили наши же. Дисциплина у нас твердая, и инструкций нарушать никто не должен. Пожалуй, только эти два греха и есть на нашей душе…, – добавил Роберт в раздумье.

– Вы скажите, товарищи, долго ли вы думаете оставаться на нелегальном положении? – спросил Борис Спиридонович.

– Мы думали над этим вопросом, – пояснил младший брат, – и решили оставаться на нелегальном положении, пока не увидим, что все пойдет по руслу к коммунизму. Не хотим, видишь ли, ставить в затруднительное положение наше правительство перед другими странами. Попасться мы не попадемся, а если сами объявимся, – неизвестно, как на это посмотрят.

– Разве вы еще не знаете мнения по этому вопросу руководящих кругов?

– Был я в кабинете у одного из руководителей, когда там обсуждался вопрос о невидимости, – сказал Федор Спиридонович, прохаживаясь по комнате, – но…

– Что? – не вытерпел старший брат.

– Не совсем лестного мнения о нас…, – грустно ответил Федор Спиридонович.

Все трое, как-то разом, посмотрели на часы, удивившись, что уже поздно, и поспешили разойтись, так как Федор Спиридонович и Роберт завтра утром в состоянии невидимости должны были улетать в Мадрид на дирижабле «Советы».

По правде говоря, не один только предстоящий полет на дирижабле «Советы» заставил Федора Спиридоновича прервать этот разговор. Незримо присутствуя на секретном совещании в кабинете высокого руководителя органов безопасности, он услышал о таких проделках невидимок, о которых не знал и он сам. Будто бы и в СССР все чаще происходили загадочные происшествия, вроде гибели самолета «Максим Горький», и теперь органы безопасности задавали себе вопрос, не было ли все это диверсиями невидимок. Не мог ли кто-нибудь невидимый подсыпать в пищу или питье летчика Благина зелье, чтобы сделать его безумным и заставить выполнять запрещенную «мертвую петлю» вокруг «Максима Горького»? Особенно же тревожило органы безопасности становившееся все более частым странное, даже предательское поведение некоторых революционеров – недавних вождей, крупных партийцев, высших командиров Красной Армии и других ответственных работников. Не было ли в распоряжении невидимок каких-то загадочных лучей, чтобы воздействовать на психику этих еще недавно преданных социализму людей, заставляя их вступать в сговор со злейшими врагами?

Все это очень беспокоило Федора Спиридоновича, но он решил пока ничего не говорить ни брату, ни Роберту, а постараться самому во всем разобраться. Теперь же, во время полета на дирижабле в Мадрид и возвращения в Москву, спокойно всё обдумав, он пришел к выводу, что обсудить с ними сложившуюся ситуацию все же необходимо, и это надо сделать безотлагательно.

Выслушав Федора Спиридоновича, Борис Спиридонович и Роберт долго молчали. Первым нарушил молчание Борис Спиридонович.

– Значит, ты считаешь, что тайной невидимости мог завладеть кто-то еще?

– Считаю так, – ответил Федор Спиридонович. – И, по почерку судя, это фашисты. Ведь мы стараемся уничтожать или похищать только технику, избегать человеческих жертв. А они никого не жалеют, направляют свои вредительские усилия на людей, особенно наиболее ценных. Они явно хотят оставить нашу страну без руководства, а потом напасть на СССР. Мы должны как-то этому помешать.

– Но как они могли додуматься до невидимости? – изумился Роберт. – Неужели нашелся еще один Гриффин?

– Не обязательно, – произнес в раздумье Борис Спиридонович. – Они могли украсть его тайну.

– Книги Гриффина у нас, – возразил Федор Спиридонович. – Других ведь не было.

– А твой конспект, украденный вместе с саквояжем Роберта!? Эта пропажа уже тогда показалась мне странной, теперь я почти уверен, что за вами, Роберт, шпионили. Вы ничего не заметили?

Роберт задумался, а потом смущенно сказал, что действительно, он познакомился в поезде с красивой молодой женщиной, немкой, хорошо говорившей по-английски. Она рассказала, что происходила из рабочей семьи, была очень революционно настроена, с ненавистью говорила о капиталистах и фашистах и не внушала ему никаких подозрений. Да он и сейчас не считал ее причастной к краже, так как обнаружил пропажу саквояжа, именно вернувшись из вагона-ресторана, где был вместе с нею. Так что у нее было полное алиби.

– Но ведь у нее могли быть сообщники, – резонно заметил Борис Спиридонович. – Она отвлекла ваше внимание, а они…

Роберт растерянно смотрел на братьев, не зная, что сказать. Некоторое время все молчали. Затем Федор Спиридонович встал, прошелся по комнате и решительно произнес:

– Мы заварили эту кашу, нам ее и расхлебывать. У тебя, Борис, появляется новая задача. До сих пор главной нашей заботой было сделаться невидимыми, а теперь надо научиться лишать невидимости наших врагов, выводить их, так сказать, на чистую воду. Нужно начать опыты по распознаванию невидимости. А мы с Робертом попытаемся разыскать их секретную лабораторию и, если удастся, уничтожить ее. Что-то подсказывает мне, что ее надо искать в Германии.

 

XX

Петр Степанович в очередной раз перечитал все написанное и на этот раз остался доволен. Он почувствовал, что вышел, наконец, на верный путь, повествование начинало приобретать остроту, которой ему явно не хватало, писать стало легче. В голову пришло, наконец, и подходящее название: «Схватка невидимок». Еще немного усилий…

Мы уже предугадываем дальнейшее развитие истории невидимок. Мы предвидим временный успех вражеской стороны. Не удивимся, если нам откроется коварное вероломство двурушника Петрушкевича, который может оказаться (мы точно не знаем, но предполагаем) совсем не развязным ухажером Марфы Петровны, чего опасался Борис Спиридонович, а немецким или японским шпионом, задурившим голову бедной женщине, чтобы подобраться поближе к секретам ее мужа. Как ни обидно, но нам, скорее всего, придется распрощаться с Робертом, не настолько важным персонажем повествования, чтобы автор не мог им пожертвовать. Немного наивный, но честный, даром что англичанин, он, видимо, геройски погибнет, попав в ловушку, подстроенную Петрушкевичем. Но зато, в конце-то концов, верх одержат все же братья Морейко. Именно они выиграют схватку невидимок, спасут СССР от страшной угрозы. Ни один клоп и ни одна блоха не проникнут в Кремль и не нарушат сна красных вождей. Более того, Федору Спиридоновичу удастся темной ночью, когда невидимость становится еще большей, чем обычно, пробраться в тайную лабораторию вражеских невидимок где-то в горах Шварцвальда и полностью уничтожить ее вместе со всеми невозобновимыми секретами невидимости. И тогда, наконец, с сознанием исполненного долга братья откроются органам безопасности. За этим последует высокая оценка деятельности Федора Спиридоновича и Бориса Спиридоновича, и их не только представят к заслуженным правительственным наградам, но и назначат руководителями созданного специально для них Института Невидимости. Движение к социализму еще более ускорится, а Москва, как и обещал Борис Спиридонович своей жене и неразумному Петрушкевичу, станет столицей земного шара.

Что тут скажешь? Добрые намерения, честные усилия должны быть и, конечно же, будут вознаграждены. Мы уже почти видим обложку свежего номера журнала «Вокруг света» с повестью Петра Степановича К., уже мысленно читаем хвалебные отклики, уже дорабатываем повесть, вместе с Петром Степановичем, конечно, для издания ее отдельной книгой, в «Детгизе», например. Мы идем дальше и уже отправляемся вместе с ним и его женой Катей, одетой в крепдешиновое платье, в какую-нибудь Мацесту…

Так бы и случилось, безусловно, так бы и было, если бы… Если бы не вероломное нарушение нашими новоиспеченными европейскими соседями столь удачно и своевременно заключенного с ними совсем недавно пакта о ненападении. Все смешалось, и в этой мешанине мы вообще едва не потеряли нашего героя, что было бы не удивительно при тех потерях, которые всем пришлось понести в то время.

Но нам повезло, и когда война кончилась и страна вступила в период восстановления народного хозяйства, нам удалось разыскать и Петра Степановича, хотя и не сразу.