Я дома. Глажу брюки. И не удивляюсь себе. Ха!

Это бы раньше, до армии, я бы не поверил: мне брюки всегда гладила мама. И рубашки, конечно, и трусы с майками, и… — всё, в общем. И даже ботинки чистила! Потому что мне было не до того. У меня же школа, дела! Да и не умел, уверен был, знал, пацаны засмеют, потому что это дело сугубо не мужское, а женское. А вот сейчас, после армии, глажу всё сам, и чищу тоже, делаю это легко, автоматически. Потому что привык. Поменял взгляды. Вернее, приучили. И нормально. Помаши-ка утюгом или щёткой, женщина, чтоб всё в струнку и блестело, ха… Руки отвалятся, и ноги тоже. Утюг ведь не чайная ложка, и даже не столовая. Это мне легко, тренированному да закалённому, сержанту запаса, а матери, в смысле женщине… К тому же, я слышал, женщину беречь надо, тем более мать. Потому и не даю ей к утюгу прикасаться. Да и думается в это время хорошо, продуктивно.

Мы вчера ездили к Забродиным. На поминки. Я, дядя Гриша, Свешников и Волков. Всем составом. Странно, конечно, вдвоём бы или втроём — куда ни шло, понятно… Но с нами Волков Борис увязался Фатеевич. «Я с вами тоже поеду. Сказал поеду и всё». Кстати, ничего мужик, нормальный. Я думал о нём хуже. Раньше думал. Теперь, когда он с нами под «расстрелом» постоял, я увидел его по другому. Но об этом не сейчас, об этом после. Хороший мужик Волков, возражать я не стал, лицом высказался: пусть едет. Сам-то я, если честно, мандражировал. Но избежать поездки не мог. Это бы раньше, до армии… обязательно бы слинял. Теперь нет. Проблемы встречаю грудью. Увидеть вдову с её дочкой, это вам не на день рождения к другу сходить, не праздник. Поминки. Да и хорошо помню изуродованное пулями лицо Евгения Васильевича… Брр-рр! Ужас! А каково им, вдове с дочкой?! Поехали. Не на моей «копейке», на волковской «тойоте»…

Нас встретили сдержанно-обрадовано. Обрадовано Пастухову, нам — троим — сдержанно, вежливо. Наташа, Наталья Викторовна, вдова Евгения Васильевича, в тёмном платье, с тёмным шарфом на шее, гладко причёсанная, встретив нас, принялась было на дяди Гришином плече плакать, он похоже тоже… Мы — трое — рядом… встали как замороженные, как памятники. КолаНикола со своей головой одуванчиком и очками на шее с верёвочкой и интеллигент Волков, не считая меня. Волков единственный из нас как подобает выглядел: в тёмном костюме и рубашке с чёрным галстуком в белый горошек. Интеллигент. Замечу, у меня с Пастуховым на ногах черные носки, я специально штаны чуть вверх подтягивал, чтоб заметнее были, а у Свешникова черный брючный ремень… Тяжёлая ситуация. Кислая. Встали в прихожей… Тоска. И обстановка такая, словно что-то в квартире лишнее поселилось. Тёмное и тягостно мрачное, с рыданиями и всхлипами. Или наоборот, как на дымящихся развалинах, после погрома… Ничего изменить нельзя, и жить не хочется.

На поминках я никогда — чур, чур! — не был, но состояние представляю. Что-то близкое я уже испытывал как-то, однажды, когда в учебку попал. Мать моя! Изменить ничего уже нельзя, а жить надо… Пришлось. Тоска! Хотя, конечно, базис разный, чего уж говорить… Там — служба Родине. Здесь — трагедия, горе! Стояли, переминались с ноги на ногу, вздыхали. Эх-х… Д-даа!.. Пока в прихожую не вошла девушка.

Молодая, с чистым лицом, с большими светлыми глазами, правда заметно опухшими, направленными куда-то в глубь себя, вовнутрь. Стройная, как все школьницы, с аккуратной фигуркой, в тёмном платье, в домашних тапочках, волосы убраны в косу, с таким же тёмным шарфом на шее, как и у матери. Лера, понял я, дочь… дочь погибшего Евгения Васильевича. Она, руки на груди, плетьми, остановилась, «Мама, ну что ты, пусть гости проходят. Здравствуйте!», опустив глаза, тихо поздоровалась она. Наталья Викторовна услышала, отстранилась, да-да, извините! — пряча заплаканные глаза, засуетилась, приглашая в комнату… Мы вежливо, пропуская друг-друга, по-армейски в затылок, вошли… Лера сразу же скрылась на кухне, принялась накрывать в комнате на стол. Мы осмотрелись. В большой комнате как и во всех таких, в принципе, одинаковый набор мебели и аппаратуры, выделять особо нечего. Кроме портрета в траурной рамочке. Здесь, в этой комнате, сейчас. Евгений Васильевич с грустной улыбкой, в мундире с полковничьими погонами смотрел на нас спокойно и чуть иронично. Портрет на тумбочке, в углу, в рамке с траурной ленточкой, и цветы… И тяжёлый запах, не привычный, не выветрившийся. Запах траура, запах горя…

— Наташа, нам бы к Евгению сначала съездить, — оправдываясь, заметил дядя Гриша. — Извини, мы не могли раньше.

— Я понимаю, Гришенька, знаю. Болит? — спросила она, осторожно касаясь его уха. Повязки на нём уже не было, только толстый слой примочек и лейкопластыря. Как набалдашник звонка на будильнике. И я, кстати, тоже кепку предусмотрительно снимать не стал, потому что не хотел диагонально стриженым пробором и зелёнкой под липучкой светиться. В зеркале вчера видел, засохшая корочка там уже в просеке образовалась.

— Ерунда, Наташа, до свадьбы заживёт, — кривя в улыбке губы, отмахнулся Пастухов.

Опять он про какую-то свадьбу, в его-то возрасте, ха, пустые намёки, мысленно усмехнулся я. Слабак! Никогда он не решится.

— Съездим, съездим, Гришенька, помянем только… — Вновь темнея лицом, согласилась вдова.

Лера на стол накрыла быстро… Последними на столе возникли бутылки с водкой. Так положено. Ритуал.

Украдкой, если так можно выразиться, я сделал всё, как поступил КолаНикола. Намазал на хлеб толстый слой масла, и незаметно для всех, слизал его, весь, как КолаНикола сделал. Я это знаю. Видел. Знакомый приём. Верный. Так всё разведчики со шпионами поступают, когда хотят оставаться с холодным сердцем, чистыми руками, горячей… этой… нет, не так, с горячим сердцем, холодной головой и трезвым рассудком, как мне сейчас надо. А потом можно и выпить необходимую рюмку. Потому что нужно. Так положено. И закусить…

Разговора за столом естественно не было. Только вздохи и звяканье вилок. Дядя Гриша сказал о погибшем свои слова, дружеские, тёплые, заверил, что будет помнить своего друга, товарища. Что и мы не будем забывать ни его самого, ни его семью… Мы дружно закивали головами: да, так и есть, так и будет. Дядя Гриша вдруг засобирался: нужно съездить, нужно… Лера глаза вскинула… Глаза… Глаза у неё, кстати, большие и… удивлённые! Нет, удивительные, потому что красивые, и ресницы пушистые, и брови вразлёт. Я это отметил машинально, как мимолётное виденье, как гений чистой… Нет-нет, то есть да-да, поймал для себя, зафиксировал это удивительное явление, поразившее и Пушкина и меня, но для будущего размышления. Потому что здесь, сейчас, за таким столом, сами понимаете… лирика не к месту. Наталья Викторовна пояснила дочери.

— Лерочка, мы на кладбище к папе съездим, а ты тут приберись…

— Ага, и Волька тебе поможет, — кивнул дядя Гриша.

— Умм…

Я возразить не успел, не потому, что заторможенный или водка подействовала, а потому что ковырял в тарелке вилкой, философствовал про себя молча, о грубых превратностях судьбы, даже подлых, о том, что совсем недавно в этой семье было и счастье и радость, какие-то свои планы у людей были, жизненные перспективы… эх! И вот, всё пошло прахом, разрушилось… И всё эта сволочь генерал, с его подонком киллером с автоматом. Ну, жизнь, копейка, мать еврейка!.. Потому и не успел возразить: с какой это стати и вообще, я тоже должен, но…

— Ага, помоги, Волька, Лерочке, помоги, — предательски поддакнул и КолаНикола. — Стол убрать, прибраться, сам понимаешь.

В его словах были явные непонятности для меня, даже несуразности, какой стол, какую посуду, я что вам тут, здесь… но, изобразив на лице подобие понимания, вздохнув, я согласился. Я же в гостях. Не маленький, не препираться же. Мне итак было тяжело смотреть на портрет Евгения Васильевича, а уж увидеть свежую могилу, это, извините, задача даже для меня не из лёгких… Они ушли. А мы с Лерой остались.

Лера…

Тьфу, чёрт, чуть штанину не сжёг… Услышал запах… Дёрнул утюг вверх… На марле чётко отпечаталась подошва утюга… Подпаленная. И горелый запах.

Я дома.

— Воля, — громко, тотчас воскликнула мама из своей комнаты — у меня вторая, которая чуть меньше, — сынок, вроде что-то горит, я слышу, не у тебя там?

Вот нюх! У меня, у меня, мысленно ответил я, отрывая марлю, с удивлением рассматривая такой же чёткий след на брючине от дурацкого утюга. Гад (утюг, конечно)! Задумался!

— Нет, нет, это у меня, чуть-чуть, — ответил я, не желая сильно её расстраивать. Эти брюки были костюмные. Мы его с мамой мне купили, когда я дембельнулся. Приехал в своей армейской разукрашенной форме, с аксельбантами, толстыми, в полкирпича погонами с сержантскими лычками, самостоятельно изготовленными из ярких пивных банок, в брюках в обтяжку… Сам теперь себе удивляюсь, какой дурак был. Но так все на дембель делали, и я тоже. Даже не сам делал, а… не важно кто. В начале я тоже так мастерил «украшения» своему дембелю. И мне в свою очередь смастерили, и альбом… А тут… брюки. Мои. Костюмные! И в чём я теперь пойду… выйду?

— Мам, а почему ты за Пастухова замуж не выйдешь? — Отвлекая, громко спросил я, удачно переводя стрелки разговора в инопланетное русло, я в этот момент пытался безуспешно затереть чёткий след утюга. Действительно, а почему нет, интересный вопрос. По-крайней мере мать замолчала про горелый запах, задумалась, сбита с толку была.

— А ты бы хотел? — Через паузу, послышался её осторожный, наполненный гаммой тревожных, вопросительных ноток голос.

— Чего хотел? — переспросил я, потому что забыл уже про свой отвлекающий манёвр, потому что пятно не исчезло, а даже лучше вроде проявилось. Вот зараза!

— Ну, чтобы мы с дядей Гришей… гха-гхыммм… это…

— А, с Пастуховым? — переспросил я, хорошо уже понимая, что штаны мои безвозвратно пропали. В лучшем случае шорты из них можно сделать, хотя… из такого материала я вроде не видел.

— Да, с Григорием Михайловичем.

— С Пастуховым, естественно! — уверенно заявил я.

— А он не хочет, — вновь через паузу, с заметной грустью ответила мать.

Не заявление, тон её меня зацепил, насторожил даже, нет, удивил: беспросветная, тёмная женская грусть… Я встал на пороге её комнаты.

— Не понял! — Прогудел я, опираясь руками на косяки двери. Так обычно старики в армии с салабонами, я помню, разговаривают, вернее, начинают разговор. Мать вскинула брови, и устало, нет, не устало, обречённо как-то, мягко, по-женски, словно извиняясь, развела руками в стороны, пожала плечами.

— Он не хочет. Говорит, что не может подставлять ни меня, ни тебя.

— Как это? — Я уставился на неё с безмерным удивлением. Действительно было не понятно. Так не могло быть. Я видел его отношение к матери. Видел и слышал, как она с ним разговаривала. Замечал. Я же не глухой, я отличаю голубиное воркование от рычания собаки. Здесь было взаимное воркование, и с её стороны, и с его. Я замечал такие моменты, видел их лица, глаза, когда заставал их на кухне. На нашей кухне, между прочим, когда они чай вместе пили. А когда я в армии был, я не знаю, и догадываться не хочу, чем они ещё могли там заниматься, когда не на кухне были. Я и не возражаю. Да и сыном он меня в разные моменты часто называет. Даже опекает. И раньше и теперь, когда мы — напарники… частные сыщики, то есть. Как это? — Он что, понимаешь… — Недовольным тоном спросил я. На меня обида за мать накатила, как та вырванная взрывом дверь во Владивостоке. Даже злость…

— Он же милиционер, сынок, пусть и бывший, у него разные враги есть, из этих, его… спецконтингентов… — Последнее мать произнесла с запинкой, — и других каких.

— И что? — Тупо переспросил я, хотя понимал, даже согласен с этим обстоятельством был, что жена и семья, например, того же дяди Жени, расстрелянного Евгения Васильевича Забродина, если взять, заложниками запросто могут быть в «плохих» руках.

— Боится он за нас, за меня. — Опуская руки на колени, примирительно заключила она.

— Не надо за нас бояться! — Уверенно заявил я, выпрямляясь во весь рост. Кстати, заметил, так где-то, кажется, Диоген упирался головой в днище бочки, я читал, как я сейчас в верхний косяк двери. Вырос. Совсем подрос. — И за тебя тоже пусть не беспокоится. Я с ним поговорю. — Грозно пообещал я, распрямляя грудь.

— Нет-нет, только не это. Не надо. Мы сами. — Испугалась мама.

— Вот, правильно. Давно бы так. — Легко согласился я, потому что не представлял себе, как это я буду с дядей Гришей говорить на интимную для них тему, я же не умею. У меня даже слов таких никаких нет.

— Сынок, а как у тебя дела с этой… — Ууу, я сразу угадал, сейчас мама спросит про Леру или про Марго, заранее скривился… — с твоей фирмой «Решаю дела»?

Фух, этого я не ожидал.

— Мама, фирма моя называется не «Решаю дела», а «Решаю проблемы». — С нажимом, многозначительно поправил я и, возвращаясь к гладильной доске, уточнил. — Разница большая. — Хотя, на самом деле разницы никакой я не видел. Одна головная боль. И вообще, я же решил, с такой работой пора завязывать. За последний месяц, меня с моим напарником через такие жернова пропустили, ни в сказке сказать, не в книжке прочитать, никаких нервов не хватит. Это мне повезло ещё, что нервы у меня железные, потому что молодые. И бронежилет с дядей Гришей когда надо выручили. Я к сердцу проблемы не беру, только в голову, то есть к голове, не к сердцу…

— Мам, а тебе внуки нужны? — Складывая брюки, опять неожиданно для себя, очень бодро, в расчёте на её слух, спросил я. И прикусил язык. Не потому, что громко спросил, Нет-нет, я, в принципе, этого не хотел. Никаких предпосылок потому что для этого не было, я не видел. Оно само собой как-то выскочило. И чего она всполошилась? Я же так просто спросил, чтобы разговор поддержать.

Мать мгновенно возникла в дверях. Во все глаза смотрела на меня. Глаза большие, на лице недоверчивая счастливая улыбка и руки у горла.

— Нужны! — быстро ответила она. — А что такое? Когда? Кто она? Волька, ты скрывал… Не томи…

Я чуть штаны из рук не выронил. Нн-нуу… Не ожидал такой реакции… Даже напугался. Я же просто так сказал… Но нашёлся. Здорово ответил! Классно! Убойно!

— А не женишься на дяде Грише, не будет тебе внуков. — Ответил я.

Мать разочарованно выдохнула.

— Волька, ты меня убил… а я-то уж было… Кстати, женщины не женятся, а замуж выходят, к твоему сведению. Пора бы различать, — заметила она, будто щёлкнула по носу.

Я замечание проглотил, но не оплошал.

— Мам, именно это я и имел ввиду. — Даже пригрозил при этом. — В общем, тебе решать. — И задумался, в каких штанах мне идти. Я Лере обещал прогуляться по городу. Тогда ещё пообещал, когда посуду полотенцем вытирал, стулья убирал, стол… Решил, что ей необходимо отвлечься.

Мне её было жаль. Действительно, по-взрослому. В таком возрасте и такие потрясения человеку, ещё школьнице, в принципе! Врагу не пожелаешь… Ле-ера… Лерочка… И так удивился, когда она, расставляя посуду, сказала мне, что завтра у неё две пары. «Какие пары?», механически переспросил я. «В академии, — пустым голосом ответила она. — Я на дневном учусь… училась, — так же равнодушно поправила она. — Теперь придётся переводиться. Работать пойду. Маме помогать надо».

У меня наверное лицо вытянулось, я это по натянутым щекам своим отметил, поймал себя на этом, рот закрыл. Незаметно оглядел её. Ты смотри… Я думал она в классе девятом учится, десятом… В балетную студию ходит или на «фортепианах» учится играть… А она — тоненькая, маленькая-пушистая — ребёнок ещё, нос чуть курносый, волосы светлые и с косичкой, а уже в академии учится!.. Замуж, значит, скоро девушке пора… если в академии. И почему-то примерил к себе, в эти, в жёны… Тьфу, мысли мои придурки, перепуталось всё: не в жёны, а женой, жену, женом… Ну… зав-вал! Вообще чёрте что теперь получилось — женом! ха! — даже язык запутался, полный отпад. Короче… А она ничего, если только горе с лица стереть… Нет, опять не правильно подумал. Не «с лица», лицо — зеркало души, а «с души» нужно стереть… Хотя, опять не то, такое горе никаким известным средством не вывести, оно навсегда. Это уж как… Не дай бог! Стоп. Есть средство. Есть, я знаю. Ей нужно проветриться, подышать свежим воздухом. На своего человека опереться, в смысле поговорить… Со мной, например. А почему нет? На меня не только опереться можно, я и на руках могу кого угодно носить… Её, например. А почему нет? Глаза мне её нравятся, фигурка тоже, руки… и что-то такое нежное я к ней испытываю, дружеское. Мысли сами собой к ней возвращаются. Удивительно. Как «плюс» к «минусу». Так бы взял её и… Прижал-прижал, сильно-сильно… Чтобы она улыбнулась… Кстати, а какая у неё улыбка? Я её ещё не видел, даже не представляю. Вернее, представляю, очень даже хорошо представляю, улыбка ей идёт, потому что очень хочу её увидеть. Наверное она у неё… Действительно, а какая она у неё, интересно.

— Что? — прихожу в себя, оказывается, я с утюгом в руке, утюг над гладильной доской, я забылся, задумался. Мать меня даже рукой в чувство приводит.

— Волька, Волька, чему ты улыбаешься? О чём ты думаешь, сынок? Не слышишь? Я спрашиваю, может к нам домой её приведёшь, познакомишь?

— Кого?

— Её! Твою девочку. У тебя есть же девушка, есть?

— Она… У меня? — Смотрю на маму, а вижу пока её, Леру. Её глаза… Отвечаю потому мудро, вопросом на вопрос. — А коричневые брюки с этим пиджаком пойдут, как ты думаешь? — Отвечаю уклончиво. Потому что думаю о своём. Конечно, она есть. Её Лерой зовут. Раньше, я думал, Марго, а теперь думаю — нет. Лера мне ближе. Хотя, это нужно ещё проверить. — И туфли коричневые к брюкам… — Это я уже говорю маме, советуюсь. — Мы в парк пойдём, в… — Я запнулся, потому что знаю, парк это только для уединения влюблённых, а мы ещё с Лерой… — На ВДНХа.

— ВВЦ, — глядя на меня снизу вверх сияющими глазами, поправила мама.

— Ага, — соглашаюсь я. — На выставку цветов. Лера цветы любит. Должна любить…

Вновь поймал изучающий мамин взгляд, и ничего она не старая, отметил, вновь глаза светятся, пояснил:

— Ей отвлечься надо. Понимаешь? Она без отца осталась… Горе у них. И она вообще, это…

— Ааа, — воскликнула мама, — конечно, конечно. Понимаю. Ты правильно решил. Сходи. Девушка не должна одна оставаться. Радоваться жизни должна, улыбаться.

Я быстро нагнулся к ней, притянул к себе — умница, в точку сказала! — чмокнул в щёку.

— Ты тоже так думаешь, правда? — спросил я.

— Да! — ответила она. — И туфли коричневые к брюкам подойдут, только светлую рубашку надень, и причешись… и пиджак… Вдруг там ветер будет… Там же всегда ветрено, ей пригодится…

— Угу… И я так думаю. — Это я уже вновь говорил Лере. Мысленно, конечно.