Кирза и лира

Вишневский Владислав

Часть I. Кирза

 

 

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

СССР

1965 г.

 

1. Последний нонешний денечек…

Мы едем уже третьи сутки. Мы — это новобранцы, будущие защитники Родины. Нашей Родины. Лучшей в мире страны — СССР. Перед этим нас, выхваченных, выловленных безжалостной военкомовской рукой из теплой, привычной, родной школьной и семейной жизни, перед отправкой к местам будущей службы несколько суток держали на сборном пункте под замком, чтоб не разбежались. Ждали поезда. Там же, внутри, с нами постоянно находилось несколько офицеров и десятка два солдат срочной службы — младшие командиры. Держались они в сторонке, в нашу круговерть не вмешивались, в разборках не участвовали и на всякие каверзные или слишком «умные» вопросы не отвечали. Наблюдали за нами издали, но всегда снисходительно, со взрослой ехидной ухмылочкой.

А мы, пацаны, почти запуганные военкомовскими предсказаниями очень близкими в самом недалеком будущем — именно для нас, обалдуев! — дисбатами-штрафбатами, болтались без дела в быстро освоенном пространстве. Гуляли… «Последний нынешний денек».

Нас здесь собрали и приготовили к отправке — около тысячи пацанов. Распределили по каким-то командам, строго приказали далеко не расходиться — это под замком-то! — и о нас вроде забыли. Вот так, одномоментно — чик! — мы были выключены из родной гражданской жизни. Любимые девчонки, братья, братаны-пацаны; кинотеатры, школы, спортзалы, родные подвалы; бабушки, дедушки, мамы, папы — все это враз осталось там, за дверями, в прошлом. Всё, отбегался. Попался мальчик, не трепыхайся, считай, отпрыгался — ко-опец! Впереди ждет неведомая и страшная армия. И не погулять тебе теперь, мальчик, и не пожить тебе нормальной гражданской жизнью, и не… «Ма-ама, роди меня обратно!» Но это, пожалуй, уже поздно, попал.

Духовой оркестр, аплодисменты, красные транспаранты, парадные речи военкома о почетном доверии Родины, любви народа, долге — остались там, снаружи, со стороны висячего замка, за закрытыми дверями. Здесь, с нами, только наше личное пацанячье одиночество, ноющий страх и дикая тоска. От отчаянной безысходности хотелось где-нибудь спрятаться и разреветься, как в детстве. Но где тут, в таком столпотворении спрячешься! Как тут рыданешь, когда вокруг тебя бузит, горланя, орава задиристых пацанов — таких же, как ты — в пьяном кураже стоит на ушах. Все они, как и ты, свой страх и растерянность прячут за маской разудалой веселости, пьяных слез, блатных ужимок, сплошного мата. «Гул-ляй, братва-а, пьяному море по колено!..»

В разных местах огромного сводчатого зала старого, обшарпанного железнодорожного вокзала, с продымлённо-тухлым запахом, под плохо настроенные гитары, сплошь обклеенных переводными картинками полуобнаженных красавиц и целующихся парочек — с надрывом, блатными голосами со слезой, поют, копируя своих любимых певцов, пацаны-гитаристы. Вокруг них — кучками, раскачиваясь в такт музыки, стоят, лежат, сидят, курят, жуют, притоптывают, не стройно, но очень громко подпевают почитатели свободного песенного жанра и другие, те, кому просто давно делать нечего, и кто еще как-то, удивительным образом стоит на пьяных ногах и может самостоятельно туда-сюда всё же передвигаться. Они, отдохнув у одной группы, переходят к другим и сходу, бесцеремонно и невпопад, перебивая звучащую мелодию, вразрез подхватывают любые, только им известные песни.

Внеся определенный разлад в то, камерное, вокальное исполнение, с видимым удовольствием, не избегая, резко ответно ввязываются в драку: бац, бац, хлесь, хлесь!.. Тут же, на месте, в короткой рукопашной, достойно получив по физиономии, с разбитыми носами и губами уходят, громко грозя и матерясь, за своим сильным и верным подкреплением.

В одном месте поют:

На Дерибасовскай открылася пивная-а, Там сабиралася кампания блатная-а, Там были девочки — Тамара, Роза, Рая-а, И гвоздь Одессы-ы Костя Шмаровоз.

В другом месте хор голосов громко и залихватски выводит:

Гоп са-смыком — это буду я-а, Варавать — прафессия мая-а. Я в Берлине научился и в Стамбуле надрачился, И паеду в дальние края-а…

В следующем:

А-а-ах, зачем любила я-а, зачем стала-а цылова-ать. Хош ешь меня-а, хош режь меня-а — уйду к нему апя-ать…

Ещё дальше:

Раскинулась море широка-а, и волны бушуют вдали Тут практически одни слезы, поют пацаны прочувствованно, но очень громко. Тавари-ищ, мы еде-ем далё-ёо-ока, Падальше-е от наше-ей земли-и… Эх!

Копируя взрослых, размашисто, с надрывом, гуляют вчерашние мальчишки. Сегодня они еще новобранцы — какой спрос? — а завтра… завтра им придется… «Не каркай, падла! Дакалупался со своим — завтра, завтра… Завтра будет завтра, понял? Вал-ли отсюда, предсказатель ван-нючий, пока не схлапатал! Н-ну!..»

…К нагам привяз-за-али ему каласни-ик, И в воду ево апусти-или…

Пацаны полупьяные и просто пьяные от выпитой сегодня и накануне всякой разной, без разбора, дешевой бормотухи, взвинченные нервотрепкой последних дней, драчливые и неуправляемые, обидчивые и голодные, перевозбуждённые всей этой непривычной сутолокой и абсолютной неразберихой, томительным, выматывающим душу ожиданием, тоской по оставленному дома, и страхом перед неизвестным будущим куражились, находясь под замком и воинской охраной.

Этакая вот «красочная» толпа новобранцев в безделье беспрерывно мотается туда-сюда по залу, громко горланит, поет, играет в карты, матерится, гогочет, не твердо стоя на ногах, пытается играть в чехарду; попутно допивает и доедает остатки продуктов, предназначенных заботливыми родителями для дальней дороги. «Йе-эх, бл-ля! Гул-ляй, ребя-а!..». В бурном процессе непрерывного воинственного общения неожиданно завязываются новые знакомства, которые тут же скрепляются кровью навек откуда-то неожиданно подвернувшихся заклятых врагов. Таких же, в принципе, как и они сами, просто под кулак подвернувшихся… Затем, как это обычно водится, «враги» распивают традиционную мировую и, пару минут назад вовек непримиримые, уже обнявшись, как родные, распухшими губами дружно и громко поют:

Шир-рака-а стр-рана-а мая-я р-ра-адна-ая-а, Многа в ней-й лесо-оф, палей и ре-е-ек…

В результате таких стычек — коротких и непродолжительных боев — у пацанов привычно заплывают подбитые глаза, опухают расквашенные носы и разбитые губы. Лица поразительно быстро меняют свои естественные очертания и формы, расцветают темно-коричневыми, темно-синими, зелеными, желтыми красками. Привычная картинка, как и там, в прошлом, на гражданке. Правда, ножи, кастеты и здесь не применяют, и упавших ногами не бьют — это западло.

Зал затихает далеко заполночь. Ребята спят здесь же, на грязном, заплеванном полу, вповалку — кто где, — без церемоний. «Чё там, паря, привыкай, уж!»

У салда-ата нелё-ёхкая слу-ужба… Так нужна ему девичья дру-ужба, Йех!..

Девку бы сейчас!.. — витает в душном, распаренном воздухе всеобщее желание. — Девку… девку… женщину… Женщ-щ-щ… щ… Йех!

В помещении окна и двери открывать не разрешали, было очень душно. Сильно воняло перегаром, мочой, табачным дымом, кислым потом грязных немытых тел, и еще чем-то специфическим вокзальным. Утром народ просыпался тяжело, в плохом настроении, новобранцы поднимались вяло.

— Тц-ц! — смачный плевок на пол. — Оп-пять эта очередь, бля, в туал-лет?! Одни зас-сранцы вокруг. Кошмар! Эй ты, пацан, — обращение абсолютно без разницы кому, так, вообще, подвернувшемуся. — Дай-ка курнуть?

— А ху-ху, не хо-хо? — Ответ звучит незамедлительно и определённо.

— Чё-о!.. Чё ты щас сказа-ал?

— Х… через плечо, я сказал!

— Ах, ты ж, падла…

Конечно, всё это беззлобно, легко, в норме дворовых отношений: зацепить, не спустить, ответить… В завершении процесса — легкая кулачная потасовка…

Домашняя еда у всех давно закончилась. Да и деньги, какие были, все уже ушли на вино, да курево. А поезд — и где он, падла, ходит? — за нами никак не идет. Какое уж тут будет хорошим настроение, так себе, говно, можно сказать, а не настроение.

Шум между тем в зале все нарастает и нарастает. Совсем незаметно привычный гул целиком заполняет собой все огромное пространство зала. Спокойно разговаривать уже невозможно, не слышно, нужно только кричать, лучше прямо в ухо… И вот уже, окончательно проснувшись, закружила обычная, нескончаемая людская круговерть — хаотичный, новобранческо-пацанячий муравейник, — дым коромыслом. Правильнее, бардак.

Моральный облик и некоторые физические внешние изменения лиц будущих воинов, произошедшие на данный момент, мы уже представляем. Они не на высоте. Но это у кого хочешь так будет… если часто быть на уровне пола!.. И они, если хотите знать, еще не в армии, они в ее преддверии. А это, извините, далеко не одно и то же. Как разница между рублём и червонцем… Может и больше!.. К этому дорисуем внешние отличительные черты призывника, те, которые сейчас довольно красочно и эпатажно, дополняют его лицо.

Вся приличная одежда, которую в дорогу — там ещё, дома! — с любовью приготовила мама и бабушка, будущими солдатами — призывниками — была категорически отвергнута: «Нет, нет и нет. И это… и это, — тыча пальцем в выстиранную и отглаженную одежду, заявили отроки. — Ни за что не надену! С чего это я буду красоваться?! Дурак, что ли!» Вот тебе раз!.. К ужасу женской половины семейного общества категорически отказались. А мужская половина — отцы — где ни попадя в это время бубнили сынам, с пафосной, конечно, интонацией, серию бесплатных наимудрейших отцовских патриотических лозунгов… Которые отроки, конечно же, слушали, но не слышали… Потому что были мысленно заняты ревизией гардероба — и своего и семейного.

В результате серии ожесточенных и продолжительных внутрисемейных боев — кое-где даже с успешным применением мужской — отцовской! — физической силы — видимый компромисс, в той или иной степени все же вроде был как-то достигнут. Отец — почти у всех так — бессильно махнув рукой на этого обалдуя, в сердцах привычно отыгрался на жене:

— Во-от, во-от!.. Видишь теперь, какого придурка ты воспитала? А я ведь тебе говори-ил. Говори-ил! Защи-итничек!..

Да пусть говорит, — кто его слышит!..

Еще раньше, до этого вокзала мы, призывники, прошли все положенные нам военкомовские кабинеты и комиссии. Да-да, и ту, где почему-то самая молодая, и почему-то самая красивая, с длинными ресницами, во-от такими огромными тёмно-вишнёвыми глазищами врачиха — я, например, точно её всю рассмотрел — на вид лет шестнадцати-семнадцати — самое то, деваха! — опустив глазки в свои тетрадки, строгим голосом неожиданно говорит тебе:

«Снимите трусы…»

Представляете, не кепку или майку, а…

А мы там, призывники, чтоб вы знали, в одних трусах по кабинетам рассекали. Только в трусах. Говорит это врачиха совсем неожиданно, беспардонно, или как там правильно сказать, нагло, в общем, прямо при всех присутствующих в кабинете, «сними трусы»…

— Ниже, ни-иже опусти, — даже сердится девушка, врачиха, то есть. — Совсе-ем! — Смотрит на тебя ни капли не краснея! — Оголите головку.

Ну, бля, вообще офонарела! Оголите головку, говорит, залупить, значит. Ё, мое! Как кувалдой по башке! Я, например, никак такого не ожидал. Не просто выстрел, а дуплетом… Ух, ты ж… Деваться некуда, оголяю…

— До конца-а, я сказала, оголите! — настаивает врачиха.

Представляете картинку, да? Голый васер!

От стыда и смущения я чуть не сгорел там на фиг. Ну, серьезно! Картинка — закачаешься. Стоит молодой долб… — я, то есть! — совсем без трусов, и при всем честном народе целит своим враз колом вставшим членом в глаза молоденькой девушке. Ёшкин кот!.. Все присутствующие в кабинете, криво ухмыляясь разглядывают его, тебя, а главное, ждут её реакцию. Классно, да? У тебя уже уши, считай, от стыда догорают, а она — молоденькая девчонка, хоть бы хны, спокойно так, равнодушно, как неподточенный карандаш рассматривает тебя и твой член. Полный атас!

И это не всё!

— Повернитесь спиной. — Громко приказывает. — Ноги шире. Ши-ире, я говорю, — продолжает пытать инквизиторша. — Наклонитесь вперёд. Ниже… Ещё ниже. — Она теперь разглядывает мой зад!! Кошмар! Стыдуха!.. — Та-ак, одевайтесь. — Небрежно бросает молоденькая врачиха, и что-то в листочках помечает. Фф-у, кажись отпытала. Спасибо, что хоть палец в зад не сунула. Но эта девчонка… эээ, то есть врачиха, опять неожиданно вдруг спрашивает, строго и требовательно, как завуч:

— Половую жизнь ведете регулярно? — ну, бля, прицепилась! Вообще ни в какие ворота… Какая там половая жизнь — только-только целоваться вроде научился. А в кабинете мгновенно повисает мертвая тишина. Пацаны, да и другие там врачи, военные в халатах галифе и сапогах, все, пряча ухмылки с интересом ждут: как ты ответишь!

— Д-да, конечно! — без запинки слетает у меня с языка, аж сам прыти удивился. — По-три раза в день. — И к ней, вопросиком. — А что? — мол, знай наших, бляха муха. И скорее трусы вверх, до самых подмышек, чтоб, значит, не сглазила. Вернее, чтоб отстала. Она понимающе-снисходительно хмыкает, и отворачиваясь, ставит точку: «Следующий».

Да-а-а… Шокирующим был для меня тот кабинетик, мягко сказать.

Весьма, весьма!..

Как подопытного кролика меня там разделали.

К тому времени мы уже много чего важного об армейской жизни знали. Например, что «старшина — отец родной». Тут, если по мне, так хуже и не надо. Я очень еще хорошо шкурой помню, как отец частенько широким офицерским ремнем меня «поливал» через плечо налево и направо — вправлял мозги, называется — за поведение. Что «ноги нужно всегда держать в тепле, голову в холоде, а живот в голоде». И тут я не согласен. Зачем это в голоде, зачем в холоде? Кто ж будет любить и достойно защищать такую Родину, которая не кормит своих же защитников? В этих «песнях» чувствовалась какая-то ошибка. Ошибка, ошибка. Как же иначе! Если армия родная… А она же родная! Конечно! Всем с пелёнок об этом говорят, везде и всюду… Родная, мол, красная, советская, значит, непобедимая… Тут всё понятно, это укладывается… Только с голодным желудком не вяжется… Не вя-жет-ся. Так недолжно быть… Нет!.. А может, это и шутка такая, армейская, чтоб новичков напугать… Да-да, наверное, так, шутка это, ага. Во времена Суворова оно может так и было, сейчас не проверишь, но уж в наши-то дни, извините. Еда — первое дело! Еда и… всё остальное. Знали мы, и как нужно одеться в дорогу. «Главная идея заключается в том, салага, — учили нас во дворе «бывалые» солдатской мудрости, — что все хорошее, годное, из вещей, конечно, у тебя, молодого, в армии все мгновенно отберут тамошние старики. Да-да, как пить дать отберут! Они только и ждут вашего приезда, точняк. Не пикнешь даже! Так что… Какой, значит, из этого делаем вывод? Правильно, молодой, нужно одеться так, чтобы им — этим старикам — там, в армии, ничего от тебя не досталось. Ни-че-го! Понял, салага? Ну и молодец, действуй, пацан. Благодарить не надо. Вернёшься — бутыль с тебя».

Вот почему проблему подбора личных вещей мы никому не могли доверить: ни папам, ни мамам, ни бабушкам, ни… никому — только себе.

Когда же родители, родственники, друзья, всякие там официальные лица и просто зеваки встретились на сборном пункте со своими любимыми чадами — будущими защитниками — с ними, в общей массе, произошел просто столбняк, местами переходящий в повальный. Видели картину Репина «Бурлаки на Волге»? Его типажи, ухоженные цветочки, против наших «ягодков». Ласковая сказка детям на ночь. У Репина тогда не достало такой фантазии, ему бы сейчас глянуть, о!.. Да так нас много — оборванцев — собралось, сами удивились, просто дикое и устрашающее нашествие получилось. Не все мамы и бабушки смогли удержаться в вертикальном положении, ноги их вдруг как-то ослабли.

Женская версия развернувшейся картины. Представшее перед ними воинство как бы пришло к военкомату через непроходимые джунгли. «Ой-ёй-ёй!..» Причем шли они, бедные, родненькие деточки, видать, очень долго. Очень!.. Всё на них изорвано, истрёпано, пестрело дырами и заплатами, — всё.

Вторая, мужская версия (защитная). Пацаны — сыны, то есть — желая защищать Родину, служить в родных советских войсках — как их отцы и деды завещали — прорывались к родному военкомату через тяготы и, понимаешь, лишения… ни описать, ни понять которые гражданскому человеку, особенно бабам, женщинам в смысле, просто невозможно. Патриоты они… патриоты, точняк, как и их отцы, — как пить дать!

Если серьёзно, кроме невнятного ропота в стане провожающих, внешне наблюдалось только заглатывание воздуха, почти без выдохов, вытаращенные глаза, отвисшие челюсти, вытянувшиеся лица… Представляете картинку? Так вот они были ошарашены.

Так ведь в том же ж и смак, люди, кто не понял!

Это всего лишь невинный, своеобразный пацанячий протест у них получился, у новобранцев, пусть даже и с вывертом. И не надо удивляться: вы их шокирнули армией, они — чем смогли. Так и должно быть. Все закономерно и нормально, как в природе, как в тетрадке-учебнике… Сила действия, равна силе… сами понимаете чего.

Без слез на эту массовку смотреть было действительно невозможно. Родители, с трудом признав в одном из, например, ужасных оборванцев свое любимое чадо: «Ах-х!.. Ой-ёй-ёй!.. Это… это!..» — и другие родственники, которые, конечно же, не признали, но тоже ахнули за компанию, просто уже рыдали. Родителей понять можно: стыдно, конечно, стыдно, позорит ведь семью, гаденыш!.. Говоря сухим бухгалтерским языком, слезы — процентов на восемьдесят — были именно по этой причине. А и правда, это как же нужно крепко не любить свою родную Советскую Армию, чтобы к встрече с ней, вот так вот страшно одеться, а?! Таких нищих и оборванных будущих защитников Родины, страна еще, слава Богу, наверное, и не видала. А и не надо!

Пожалуй, один пример.

Вы лучше присядьте или обопритесь на что-нибудь устойчивое, так для здоровья будет безопаснее.

Представьте… Грязная, выцветшая, с горелыми подпалинами, старая рабочая телогрейка. Сейчас она почему-то полностью инвалидка на один рукав, другой только ополовинен, как у безрукавки. Карманы набиты надкусанными батонами. Все это висит на бойце совершенно не эстетично, мягко говоря, как палатка на гвозде. Под телогрейкой видна провисшая до пупа линялая красно-белесая мужская майка. «Господи! — глядя на голую цыплячью грудь сына, со слезами и ужасом в голосе восклицает мама: «У нас такой майки сроду никогда не было. Такая! У нас!! Откуда? Како-ой стыд!»

Это не всё. Смотрим дальше Эта, выше описанная гордость — майка — заправлена в рваные с заплатами старые армейские галифе. Теперь у отца едва инфаркт не приключился, когда в этих галифе вдруг признал свои любимые рыбацкие штаны. «Эй, эй! А на рыбалку я буду в чем, а? Вот стервец. Ах, ты ж, сукин сын… Ах, ох!..» Ага, щас! Как ты теперь этого стервеца для расправы достанешь — никак! Он уже, считай, служивый человек. Уж теперь-то не по «зубам» отцовской руке.

А на ногах у него калоши. Да-да, именно, калоши! Почти раритет! Причем ноги без носков!..

«Ох, простынет, ой, заболеет! Ай, яй, яй! Ты посмотри, — всплескивает руками мама и сама себе дико удивляется, — я ж ведь их так хорошо вроде спрятала?!» Это она про калоши. Они, кстати, аккуратно прошнурованы белыми шнурками от китайских кед. «Как красиво зашнуровал, а! — замечает про себя папа. — Ведь может, стервец, когда захочет!»

На буйной сыновней шевелюре гнездится кокетливая летняя дамская шляпка… Новая!

Ну вот, теперь уже маме плохо!

Шляпка — её шляпка! — такая прелестная вчера и совсем-совсем ещё новая, теперь уже не имеет никакой формы, она вообще без верха — одни поля. Она уже просто «шляп» мужского рода. За спиной «стервеца» рюкзак — похоже рыбацкий! Точно он! Теперь уже и папочке плохо, уже узрел…

В ту сторону, где родители, смотреть пока не нужно. Они, как бы это сказать, еще пока не в себе. Им еще нужно как-то привыкнуть ко всему этому. Они еще не совсем готовы, они же первый раз…

Не-е, вы не переживайте за них, они сейчас отойдут. Они еще только своего красавца разглядывают, еще не нагляделись. Еще только своим сыночком ужасаются: ох, ты, да ах, ты!.. Потом ведь они и на других посмотрят. А сравнить там, я вам скажу, есть с кем. Во-он их тут сколько таких оборванцев собралось, целое войско. Увидишь — закачаешься. Ночью бы не приснилось — чур, чур! Экземпляры и похлеще есть… Тогда им и станет легче. Оно ведь всегда так, — чужие примеры… лучшее лекарство.

Кстати, если присмотреться, рюкзак у бойца набит чем-то напоминающим бутылочные формы. «Ты посмотри, — опять вскидывается отец. — Ах, ты, стерве-ец, ах, сукин сын. Водку он с собой, понимаешь, в армию набрал, а. С водкой, значит, служить собрался, да! Ну ничего-о, ты у меня сейчас попля-яшешь. Ты выпьешь у меня сейчас, ага! Сообщу вот сейчас дежурному офицеру — он тебе выпьет там. Будешь у меня знать!»

Всю эту живописную конструкцию призывника венчает молодая, еще ни разу в жизни не брившаяся, но совершенно нахальная физиономия с узнаваемыми, общими для его семьи внешними чертами. Почему именно нахальная? Да потому что умная. Он-то знает — не важно, что будет прохладно, не важно, что будет не очень удобно, не важно, что кому-то за него стыдно — важно то, что этим — страшным тамошним «старикам», в армии, ничего от него хорошего, в смысле одежды, не достанется. Отбирать-то у него, считай, и нечего. Понятно, да? То-то, тюти!

Заметим, на этом торжественном действии рыдали все. Даже те, кто случайно, неосторожно, сдуру, сказать, за компанию, попали на эти чудо-проводы-смотрины. Правда, потом родители опомнились, поплакали уже и по случаю самих проводов в армию, по поводу расставания с любимыми чадами. Это, конечно, это само собой, как уж водится. Без этого — армия не армия. На проводах в армию, да не поплакать. Что вы!.. Армия — это вам, понимаешь, не фунт изюму. Армия — это не… как бы это мягко сказать… Это… Нет, про армию мягко не скажешь, не получается, не тот образ, не радостный. Ладно, пусть не радостный, но торжественный, вроде даже праздничный. Так пойдёт? Нет, не пойдёт. Скорее торжественный. Хорошо, пусть остаётся только торжественный повод. Всё равно без слёз никак. Это да. В общем, помните те — оставшиеся бухгалтерские двадцать процентов? Как раз те самые слезы теперь и были, но уже действительно по-случаю.

Но «сердобольные» военкомовские работники — или случайно, или у них так все здорово отработано, вовремя поймали момент — предупреждая новую волну прощальных слез и завываний, удачно сворачивая мокрый минорный процесс — прокричали хрипящими динамиками несколько соответствующих патетических лозунгов. «Родина доверила…», «С честью и достоинством…», «Всегда, кому надо, дадим…», «Отпор заклятым империалистам…», «Никогда не уроним…». Под буханье барабана, скрежет труб духового оркестра, надрывно-радостно жующего «Прощание славянки», как похоронный марш, рассадили призывников по автобусам и скоренько так увезли.

Общий привет, Родина.

…Уплыл куда-то марш «Славянки», Вдали погасла звуков медь…

Кто из родственников и знакомых приехал на какой подручной технике, те сгоряча пустились вроде вдогонку, но не далеко, до ближайшего поворота, кто чуть дальше… Остальные — пешие — еще долго махали вслед платочками, другие голыми руками… Продолжая тихонько, кто горестно, кто радостно вздыхать: «Чего уж теперь?», «Ну, слава Богу!», «Ну, наконец-то… Всё!.. Уехали!.. Увезли!»

…Светло и грустно так вздыхая, Затем по хатам разошлись.

А вот с будущими «гвардейцами» не так всё было просто.

В бодром темпе их привезли на станцию. Быстренько-быстренько выгрузили. Скоренько-скоренько пересчитали по головам: один, два, три, четыре, пять, шесть… двадцать два… тридцать пять… тридцать… «Левое плечо вперёд… Куда вы, куда, в другую сторону, в другую… Туда, да… Марш… Именно, вот. Топайте». Завели в здание и быстренько закрыли на замок. Учёные, видать! А может и по-уставу так положено. При этом, конечно же, мгновенно выставили круглосуточную военную охрану — внутри и снаружи. «Не подходить! Военный объект государственной важности». Ни туда, ни оттуда. Беспрепятственно пропускали одних только железнодорожников, отличительно блестевших мазутом или яркими красными фуражками. «Все, братцы, прощай, малая родина!» Вот теперь, действительно наступил полный «копец». И настроение создалось под стать похоронному маршу: «Там, там, та-рам! Там, та-ра-ра, там та-рам!..» Голимый «жопен» пацанам пришел. Кошмар, в общем! Хотя, все новобранцы внешне пытаются вроде хорохориться, мол, «А мне всё по-хер!» «А мне так трын-трава…», «А мне вообще…».

Одно хорошо, особо преданные друзья и подруги не подвели — молодцы! — выставили вокруг этого здания свои временные, тоже круглосуточные посты моральной поддержки и разного продобеспечения. Несколько самодельных «штаб-палаток» и пяток быстрых велосипедистов, из числа особо преданных младших пацанов, существенным образом обеспечивали оперативную связь с внешним миром. Несколько оперативно проделанных соответствующих дырок-отверстий в окнах здания — р-раз, так, сами и разбились кое-где стёкла! — позволяла круглосуточно обеспечивать — из рук в руки! — широчайший диапазон запросов будущих гвардейцев. Причем, если в начале заточения главной темой поддержки были только потоки слезных писем-записок — не забывайте, братцы, пишите! — и горячительное, то к исходу вторых суток продовольственные запросы стали преобладать и, затем, категорическим образом сместились только в сторону еды и бормотухи. «Жра-ать везите, братцы!.. Жра-ать!»

В штабе продподдержки крепко уже ломали головы над неожиданно свалившейся на них, прямо как снег на голову, катастрофически важной проблемы, если не сказать больше: как прокормить ораву резко заголодавших корефанов, будущих славных гвардейцев?! Каждый из продзаготовителей у себя дома и у родственников, у знакомых своих родственников и знакомых тех знакомых, которые знакомые других знакомых, на кухнях и в закромах, правдами и неправдами, уже оставил сюжет картины — «Мамай прошел!», один к одному. Но в штабе это рассматривалось только как подвиг: «Молоток, пацан, выручил!» А будущая домашняя взбучка, заготовителями, воспринималась как достойная награда — Герой Советского Союза, не меньше. И вообще, взбучка — это мелочи, это потом… О чем разговор!

Но главная задача оставалась. Она уже беспокоила хуже зубной боли. Ко всеобщему ужасу, она с каждым часом заметно усложнялась. Неизвестных величин становилось все больше и больше: где еще что из продуктов достать? как обеспечить? как накормить?.. Этого не знал никто. К такой проблеме просто не были готовы. Потому что таких задач в школе не проходили, никто такого не помнит, — даже отличники. Это точно.

Добровольцы-велосипедисты, бедняги, — задница в мыле — озадаченно накручивали очередной десяток километров уже в приличном радиусе от главного места действия. В ряде мест гонцов хорошо знали, уже ждали — кто с собаками, кто и с увесистыми палками. Там за ними гонялись с громкими воплями про какую-то мать!.. Конечно, опасные участки гонцам-велосипедистам приходилось предусмотрительно огибать. За заказами приходилось гонять объездными, более дальними дорогами. А это дополнительная трата времени, энергии… нервов! Они не успевали. Как ни крути, получалось, кругом — дело труба!

Между прочим, нам, новобранцам, еще там, на сборах объявили, что кормить будут только в поезде, когда поедем. А когда поедем, не сказали. Представляете? Вот же ж организация, твою мать! Да кто тут вообще что-то знает, в этом военкомате? Да никто. Многозначительно только прячутся за эту свою, блин, военную тайну… Но ничего, мы… как пионеры, всё это выдержим. Нам потому что некуда деваться!. Хотя его, этого терпежу, уже вроде и нету. Уже на исходе.

Каждое новое утро вся эта горластая орава мальчишек — нервных от голода, похмельной тошноты и неожиданных переживаний — активно рыщет в поисках корки хлеба, окурка, остатков бормотухи, недобитых вчерашних противников, свободного места в туалете, продовольственных передач, любовных записок и информации — ну когда же наконец, падла, поедем, а? кто знает?

Тревожили не менее важные вопросы: куда поедем? где будем служить? в каких войсках? Этого тоже никто не знал — военная тайна.

— Эх, на фло-от бы! — лирично, со вздохом тянет чей-то мечтательный, тонкий, совсем еще детский голос. — Там так-кая крас-сивая фо-орма, пацаны, мо-оре, ча-айки… Я в кино видел, закач-чаешься!

— Ты чё, керя, свинтился? — искренне поражается явной недальновидности его новый друг. — Там же на целый год больше служить. На фиг-га тогда это море сдалось с его качкой. Пусть оно там без нас плавает, соленое такое, нам и на земле хорошо.

— Плавает только говно! — Тонко, со знанием дела парирует знаток плавсредств. — А в море хо-одят. Понятно?

— А! — отмахивается корефан. — Какая разница — плавает, ходит… Я, например, пойду только в авиацию или в танковые. Я ведь трактор водить могу, да. Не веришь? Мне отец давал. Да! Он как-то, слышь, домой после работы опять пьяный приехал, ему надо было в гараж, а он где-то набухался, и перепутал дом с гаражом, представляешь? Мамка его уложила спать, а я взял и отогнал трактор в гараж. Да! Сам! Не веришь? Зуб даю! Ага! Завгар увидел меня, говорит, молодец, пацан, приходи работать. Возьму. — Продолжает хвастать тракторист-самоучка. — Да и вообще, слышь, ребя, лучше ездить, чем бегать, как эти придурки пехота, да, ты! — и мастерски, классно так, сплёвывает сквозь зубы далеко в сторону.

«И когда этот поезд, падла, наконец за нами придет, а?!» В очередной раз на секунду замирая, вслушивалась толпа.

Зал гудел, как реактивный самолет на прогреве двигателей…

Так вот и мотались пацаны с утра до вечера по этому залу временного содержания. А что еще было делать? Прерывались только на очередную громкую команду: «Шестая команда, строиться!», «Девятая команда…», «Первая команда…», «Четвертая…». Заман-нали! Раз по десять, наверное, в день кричат, чтоб, значит, не скучали мы что ли.

В первый день, услышав такую команду, с непривычки сердце мгновенно сжималось — все, началось, поехали?! Потом, правда, быстро привыкли, перестали пугаться. Нашли это забавным, даже развлекательным. А что? Классное кино получалось. Можно было посмотреть, развлечься, над пацанами похохмить и побалдеть. Очередное построение — только не свое! — встречали с большим удовольствием. В отличие от малоинтересных, привычных драк, это было большим массовым приятным развлечением. Заслышав команду, мы сразу же все свои разборки-братания бросали и быстро занимали первые ряды — если успевали — в качестве активных зрителей. Там было на что посмотреть и поучаствовать…

Слышите, вот, опять… «Да т-тише, вы, бля!» Очередное построение-представление. «Какая команда, какая?.. Тре-етья? Слышь, мужики, а третья, это чья, не наша? А мы тогда какая? Мы — девятая? А, тогда это точно не нам. Не нам, ур-ра, пацаны, впер-рёд!» Скорее в первый ряд, на первые места…

Разноразмерные, неуклюже-вялые, юркие, грязные, осунувшиеся, хитровато ухмыляющиеся, охрипшие, шмыгающие носом по привычке и откровенно сопливые, разукрашенные синяками — если не каждый, то через одного. Толкаясь, ставя друг другу подножки, отвешивая исподтишка оплеухи-подзатыльники и легкие беззлобные пинки, народ выполнял сложное армейское задание — построение в одну шеренгу.

Глядя на этих разукрашенных фингалами и шишаками, как боевыми наградами «гвардейцев», только теперь можно было по достоинству оценить вселенскую мудрость военкомовских работников — почему они спрятали своих подопечных от глаз их родителей. А потому вот, что ни одно родительское сердце, кроме, пожалуй, военкомовского, такого зрелища выдержать не сможет. Точняк, братцы, и проверять не нужно. Ну вот, опять это — слышите? — очередное построение-перекличка — не убежал ли кто? Да ха-ха — на тот замок! Ха-ха-ха — на всю эту перекличку!

Толпа радостно торжествующих зрителей, глядя на выстраивающуюся шеренгу, со всех сторон подает полезные советы: «подтянуть штаны», «одернуть рубашку, а то хрен, в смысле, член, видно», «фингалом не отсвечивать», «противогаз снять», «носки поменять», «зад спрятать». Вокруг сплошь остряки. В строю на это беззлобно огрызаются, отмахиваются, как от назойливых мух. Всё понимают, надо терпеть, — это представление такое, очередь просто пришла.

Одного из зазевавшихся на построение новобранца, где-то за внешним кольцом зрителей поймали, и силой удерживают. Он, понимая пикантность этой ситуации, деланно бьется в руках злоумышленников и, пытаясь привлечь к себе внимание, орет благим матом. «Эй, помогите! Эй, спасите! Карау-ул! Грабя-ат!» А его не слушают, никто не обращает внимания на его призывы, скорее наоборот. Всем интересен будущий эффект от этой маленькой «подлянки».

Шум общего беспорядка перекрывает сумятицу, гасит одиночные потуги, дробно и гулко бьется о стеклянные своды грязного вокзального купола. Всем вокруг весело — и пленнику тоже. Игра же такая, пацаны, ну!..

Военкомовский офицер, заложив руки за спину, отрешенно — весь сам в себе — медленно прохаживается перед строем. Делает вид, что ничего вокруг не слышит и не замечает, терпеливо и стоически чего-то ждет. Себе он сейчас видится наверное в образе Макаренко: мудрый такой, как толковый словарь, и спокойный, как серый валенок. А вокруг него, и в строю, бурлит пацанячья карусель, как в цирке, — все веселятся. Кто-то из пацанов, получив неожиданную затрещину, вдруг с шумом вываливается из строя. Едва не спланировав на пол, изобразив зверское лицо, но, одновременно косясь на реакцию офицера, как бы говоря: ну, видите же, видите, я же не виноват, это они, — мальчишка яростно крутит головой, размахивает руками, ищет своего обидчика. Не найдя, для разрядки дает легкий тычок ближайшему от него, и тут же получает сдачи. Возникает легкая, но теперь уже яростная потасовка в которой участвует уже несколько человек. А народ вокруг, глядя на это «кино» гогочет и покатывается со смеху, бьется в истерике. Ну, действительно, чем не цирк?

Пожилой военкомовский офицер, со скепсисом и великим терпением на лице, вдруг неожиданно противным, совсем как у школьного завуча, ну там, ещё вчера, на гражданке, тонким голосом кричит: «Ма-а-ал-лчать команда. Сми-ир-рна!»

От неожиданности — в-во, даё-ёт! — буквально на секунду в зале возникает тишина… Потом, оценив «шутку», становится еще жарче, в смысле веселее. Даже возникают настоящие аплодисменты, мол, молодец, дядька, так держать, гони концерт дальше!

Так и не дождавшись одному ему ведомого порядка, офицер начинает перекличку своей команды.

— Алфёров. Алфё-ёров!.. Так, а где Алфёров? — беспокоится проверяющий. В строю все с видимой заинтересованностью крутят по сторонам головами, и зрители тоже, а, действительно, где этот Алфёров, куда делся этот козел?

— Чё, Алфёров, тута я, — раздается откуда-то издалека. Это как раз тот пацан, который «караул!» орал. Он все еще продолжает биться в живой загородке, словно голубь в клетке.

— Пач-чему не в стр-раю? — так же глядя куда-то в пол, спокойно и простодушно, но с явной угрозой в голосе, любопытствует капитан.

— Да щас я… шнурки вот развязались, — хрипит в муках яростной освободительной борьбы находчивый Алфёеров.

Пора уже выпускать ясно-сокола. Ап, пендаля ему… Получив вдогонку мощный и звучный пинок, Алфёеров — материализованная подлянка, — как камень из рогатки, с дополнительным ускорением летит прямо на офицера. Точняк летит. Сейчас будет копец дяде! Коп… Эх, увы, нет! Гляньте, гляньте, мастер какой, смазав подлянку, виртуозно извернувшись от неминуемого, казалось бы столкновения с офицером, Алфёров шмякается в строй, словно яйцо об сковородку, пытается встать там на место. Ха, парень, все места давно «раскуплены». Как говорится, извините, свободных мест нет — не нужно опаздывать. Капитан, так же отрешенно глядя в пол, спокойно — руки за спину — выжидает. Алфёров в это время, словно муха о стекло безуспешно бьется в упругую стену живого забора. Что-то там еще зло жужжит себе при этом, тычется в нее, железную, где плечом, где руки топориком, извивается как уж телом, пытается силой втиснуться, врубиться в непривычно монолитную стену строя. «Ага, щас, тебе!» — написано на хитро-смазливых лицах его товарищей. — «Бесполезняк пришел!» Безуспешно таким образом перебрав все звенья длинной цепочки, взмыленный Алфёров почти с боем, уже в рукопашную, доходит до хвоста строя — там самые маленькие. Только здесь ему удается успешно завоевать предпоследнее место. Офицер, оттопырив нижнюю губу, искоса с деланно укоризненной миной наблюдает за ним: «ну-ну!..» Вот он, «Макаренко», склонив голову набок неспешно подходит к «мученику» и, наигранно брезгливо взяв его двумя пальцами за рукав, переставляет на место последнего — замыкающим, ставит, тем самым, точку. Теперь длинный и худой Алфёеров похож на всклокоченного индюка в стае подросших цыплят, причем, на чужом огороде.

При виде этой картины зрители взрываются ещё большим радостным, благодарным ликованием, даже аплодируют капитану, ну, молоток, точняк, дядя, цирк! Алфёров делает вид, что он страшно обижен, смертельно оскорблен, пыхтит там себе что-то — ну, бля, мол, подождите, дайте только срок, — всем отомстит. А пока, гневно сопя, разбрасывает глазами во все стороны страшные карающие молнии. Один-в-один Змей-Горыныч.

Капитан приступает к прерванной перекличке. Далее, без остановок, доходит до буквы «с». «Соловьев… А где Соловьев?» — опять спотыкается капитан.

Это какой Соловьев? — переглядываясь, дружно интересуется строй.

— Эй, люди, кто у нас Соловьев? — К фамилиям тут не привыкли, да и зачем… — Что ли который с большим шнобелем?..

— Жека, что ли… длинноносый, который еще белобрысый?

— Так он в гальюне, гражданин майор, который шнобель, — обрадованно-взволнованным голосом докладывает чей-то ломающийся басок. — У него там очередь. А я за ним.

— Ты чё? Я за шнобелем!

— Нет, я. А за мной Леха-рыжий, а уж потом ты. Понял?

— А вот хрена тебе. Я занимал еще когда ни тебя, ни рыжего там вовсе и не было…

— Как это не было? Ты, чё, по сопатке что ли схлопотать щас хочешь, да?

— Я-а-а! Это от кого это по сопатке?

— Щас узнаешь от кого — проверка кончится…

— Ага, давай, давай, я погожу!..

— !!

— У Соловьева, наверное, понос, товарищ… это… А можно я за ним сбегаю?

— И я!.. И я! — сыплются из строя бескорыстные товарищеские предложения.

— А-ат-ст-тавить р-разговоры! — Распевно, окриком, обрывает «пионерские» дебаты капитан. — Щас вы все тут у меня… обкакаетесь. Смир-рно! — Грозит и продолжает, сквозь смех и стоны окружающей толпы, назидательным тоном. — И не гражданин я для вас, а товарищ — это во-первых. И не майор, а товарищ капитан — во-вторых. Ясно? Различать надо…

— А старший лейтенант, это сколько звездочек?

— А майор, сколько?

— А когда поедем?

— А когда жрать дадут?

— А можно я домой быстро-быстро за папиросами сбегаю?.. Мы тут уже все съели.

— Эй, ты, нюня, может тебе мою грудь дать пососать, а, сынок? — участливо предлагает кто-то из среды восторженных зрителей. — Иди скорее, на-на, пососи.

Подтрунивает, гогочет, развлекается молодежь…

— Гражд… то есть эта, товарищ капитан, ну правда, когда нам жрать дадут, а? У нас уже кишка кишке протокол пишет. А?

— А правда, что нас на границу, в пограничники повезут? — сыплются на бедного капитана один за другим труднейшие вопросы.

Что отвечать, — устало полуприкрыв глаза, думает капитан. «Детский сад! Пацаны! Потешные войска, ядрена вошь. Скорее бы поезд пришел, да увез бы вас отсюда к едрени фени… Как всё это надоело… Одно и тоже, одно и… Но ничего, ничего, там-то вас быстренько обломают. Там не у мамки под юбкой прятаться, да соску сосать». И уже вслух скептически продолжает:

— Таких вот засранцев, как вы, да на границу!.. — присутствующие зрители, ликуя от точного замечания, восторженно ревут, не возражают. — Куда повезут, — выждав паузу, продолжает капитан, — туда и поедете! Ясно? — и не дожидаясь ответа ставит точку. — Всё, р-раз-зойди-ись! — Через секунду спохватывается, но не успевает досказать, строй и все окружение, весь зал, дружно и весело ревут:

— Да-Ле-Ко-Не-От-Хо-Дить!

— Да, вот именно, — чуть растерянно, но уже весело, расплывается в довольной улыбке офицер. — Н-ну, вы, даете, понимаешь!.. На ходу подмётки… это…

Толпа, удовлетворенная произведенным эффектом дружно гогочет, и тут же рассыпается на привычные для нее хаотичные, не поддающиеся армейской логике, образования.

Всем нужно срочно обежать и проверить главные точки своего бытия. Оценить загруженность туалета. Где-нибудь стрельнуть какой-нибудь еды от чьей-нибудь передачи. Найти какой-нибудь окурок-чинарик. В оконную дыру переговорить о последних новостях с той, гражданской, стороной, да мало ли чего еще…

О, а вот и радостная новость: от группы внешней продподдержки поступила очередная передача, причем в наш адрес. У-у! Нам! Ур-ра!

Передачи в последнее время стали почему-то большой редкостью. То ли там пацаны халтурили, то ли предательски недооценивали наш почти голодный уровень содержания, но передачи стали поступать недопустимо редко. Редкими, но от этого во много раз желаннее и дороже.

Как бы мы бесцельно ни крутились по залу, основными объектами нашего внимания были не столько офицеры с их командами на очередную проверку, сколько, главным образом, места передач посылок, особенно с едой. Адресованное тебе письмо или записка, если и затеряются, то ненадолго — тебя обязательно найдут и передадут. А вот с едой тут запросто можно пролететь. На продуктах ведь не написано, как на конверте, что это именно тебе, что это только твое. Твой кусок хлеба тебе могут добросовестно нести, нести, нести… и просто, совсем случайно так, не донести. Так уже было… И это плохо, это обидно, и всем голодным коллективом обычно болезненно, прямо до мордобоя, трудно переносится. Да! Естественно, что этот «больной» участок у оконных проёмов был у всех групп под особым контролем. Там обычно дежурили не самые слабые, но, как часто в последнее время оказывалось, самые голодные. Они запросто умудрялись втихаря съесть нашу общую, принадлежащую всей группе, продпередачу. «О-о! Что, опять? Сожрали!.. Ах, ты ж, гадство!..» — зверели объеденные, в смысле обделенные пацаны. Для тех, для проглотов, приговор приводился в исполнение тут же на месте, без суда и следствия. Да и какое там может быть следствие, когда они, гады, давясь и судорожно еще глотая, убеждают нас, что это у них как-то случайно получилось, само собой, что они не хотели, что они тоже удивляются… и так далее. Прощенья нет!.. Пощады тоже.

В этот раз мне досталось полстакана фиолетового «денатурата» и одна редиска. О! Это мне, считай, очень и очень повезло, что я, вот так вот, пусть и случайно, но вовремя оказался рядом: и в момент передачи, и в момент распределения порций. Другим пацанам, пока узнали, да пока передислоцировались, вовсе ничего не досталось. А и правильно, не нужно, понимаешь, варежку разевать!.. Закон у нас такой.

Вообще-то я не пью. К этому официальному заявлению могу добавить один, непонятный пока для меня самого, но странный, по мнению моих сверстников факт, что мне и не хочется почему-то пить ни водку, ни вино, и даже никогда и не тянет. Ага! Странный какой-то феномен. И я порой сам себе удивляюсь: почему это так? Почти все пацаны запросто, с удовольствием пьют из горла, из какого стакана, а ты нет, сидишь у них, как дурак на общем празднике… или белая ворона. Не хорошо это. Подначки всякие от пацанов терпеть приходится, но что делать, если она в меня не лезет? Не лезет она в меня и все. Один ее запах чего стоит — ф-фу, какая гадость! И какой дурак её придумал? Это же инородная для человека суспензия. Сплошной вред, организму, обществу, природе… Всем, в общем.

К этому времени мой профессиональный опыт, в смысле разовый и суммарный личный рекорд, составил не много ни мало — один стакан «Зверобоя». Причем, полный и сразу. Хоть и недавно это было, но помню всё плохо.

Это было в прошлом году, причем, тоже на проводах в армию. Тогда меня старшие ребята к себе на проводины пригласили. Я, к сожалению, немного опоздал за стол, и мне сразу налили штрафную — закон такой у взрослых — на, сразу целый стакан, «пей, парень, до дна». Как сейчас помню — стакан был граненый. Ещё помню напутственную фразу уже захмелевших пацанов, последнюю тогда фразу: «Давай, Пашка, догоняй!» Я естественно выпил, не сопляк же. Отключился сразу, едва только уплывающим взглядом по вкусной и обильной закуске мазнул. А еды там было!.. О-о! Сейчас бы туда… А какая еда на столе была, — закачаешься. Не догнал я пацанов, вернее обогнал, — упал там же, даже не качнулся. О том, что было дальше не помню, и вспоминать не хочется: тошнотворно-вонюче-неприятное состояние. Никому не советую — голимая черная проза. Самый настоящий зверо-убой. Бр-р-р!

Я бы и сейчас этот самогон, или как его, с удовольствием бы променял на горбушку хлеба, который всему голова. Но хлеб, вижу, уже доедают, а стакан, кстати, тоже подозрительно граненый, вот он, у меня. Все поровну, все справедливо. Выхода получается у меня нет, нужно пить. По залу же со стаканом не пойдешь, с кем тут меняться, да и быстро отберут, и твоя группа поддержки не поможет, она просто к тебе не успеет. В общем, каркать, как та ворона на суку, нельзя, у тебя не сыр, а считай, драгоценная огненная вода, — что, всем понятно, на порядок выше… да и пацаны смотрят.

Глыть, глыть!.. — выпил. Ха-к!.. Дыхалку мгновенно перехватило, — совсем как два года назад, — и заклинило самым нехорошим образом, как раз на самом безвоздушье, ни туда поршень, ни обратно. Глаза, от такого мгновенно постигшего «удовольствия», уже где-то на лбу, как у той камбалы, и ртом я так же беззвучно, как и она на пустынном берегу, сигнализирую всем — помогите! Вот же ж ты, га-адость какая, а! Уу-ух!.. Тот «Зверобой», конечно, был зверь, но это еще зверее. Сказать еще ничего не могу, но вижу, вокруг блестят завистливые глаза ребят, они заглядывают в лицо, как бы спрашивая, что же это я такое хорошее выпил, а? А у меня в горле и желудке полыхает яростный костер, горит там, все напрочь собой выжигая… Воздух… возд… Х-ха-а-а!.. А-хх… Продавил! О-о-о!.. Скорее качаю воздух туда-сюда, дышу, как загнанная лошадь, гашу «животный» пламень. В смысле, пламя в животе. На глаза навернулись слезы, окружающий пейзаж, вместе с расфокусированными, странно почему-то вытянувшимися и пульсирующими при этом человеческими лицами, дрогнув, размываясь в своих серых и плоских очертаниях, куда-то поплыл. Ноги мои ослабли… я вроде сел… кто-то сунул мне окурок… я глотнул едкий дым, закашлялся. Потом все стремительно закружилось в голове, поплыло… То в чёрную точку уходя, то спиральными кругами возвращаясь… В желудке задергались жуткие спазмы… мне стало плохо, стало тошнить… Ма…

Потом все было как в тумане: меня куда-то, кажется, таскали… перетаскивали… или передвигали… или перекатывали… Не помню. Звуков я практически не слышал, и ничего уже не соображал.

Потом я вообще отключился.

Наступил мрак. Полный мрак… Мрак…

К исходу третьих суток, измочаленная свалившимися на них проблемами группа продовольственной поддержки, сбившись с ног от усталости и голода, вконец причесала, как варварская саранча поля несчастных крестьян в зоне досягаемости колес своих неутомимых гонцов-велосипедистов. Продналёт для всех оказался катастрофически быстрым и неожиданным. Как говорится, сначала замёрзли, а потом заметили, что, оказывается, мы полностью раздеты. Группа продподдержки нанесла округе и себе непоправимый материальный и моральный урон, при этом полностью — важный фактор! — исчерпав свои силы и возможности. Было грустно. Все понимали: новобранцы уедут, а они-то здесь останутся, понимаете, и объяснения с родителями и другими пострадавшими, наверняка в грубых тонах — уж, только в грубых! — у них ещё впереди. Каково это осознавать, а? Правильно, тоскливо. Теперь скажите, кому хуже — тем, которые уехали в какую-то неизвестную и далекую армию, или тем, которые здесь, со всеми известными и близкими, уже завтра, ощущениями, остались, ну? Конечно, тем, которые остались, скажете вы. Правильно, и пацаны так считают. Вот об этом предстоящем «завтра», сейчас совсем думать не хотелось. Утешало только одно: долг перед своими корешами-пацанами, они выполнили полностью, в грязь лицом не ударили, и им не стыдно. Да-да, не стыдно! И это главное. А предки… А что предки? Предки, они и есть предки — старое, тёмное поколение. Первый раз, что ли… терпеть их? Х-ха! Шмыгают носами пацаны-велосипедисты, пряча за небрежной ухмылкой грустные глаза. Пробьёмся, поддерживая, говорят между собой, не впервой.

В общем, так бы, наверное, и полегли голодной смертью и те и другие, если бы к исходу третьих суток где-то близко не тутукнул долгожданный гудок, и в 22 часа 16 минут местного времени железнодорожники, прониклись видимо жалостью к голодающим новобранцам, подали «дяденьки» подвижной состав под стратегическую погрузку — пожальте бриться, господа! О чем, конечно, пацанячья внешняя разведка незамедлительно, прыгая и воя от радости, мгновенно донесла до не менее заинтересованной, голодающей в заточении стороны.

Прощание, как и погрузка призывников в вагоны, было недолгим, по-мужски суровым и сдержанным. Ни сил, ни слез ни у той, ни у другой стороны уже не было. Все смертельно устали, просто выдохлись. Но у одних впереди был рассвет — то есть встреча с родной армией, праздник. А у других — тьма, — встреча с разъяренными предками. Эх!.. Эти, которые другие, сейчас бы с радостью поменялись местами с отъезжающими, но увы!

Состав, гулко дернув железными сочленениями, мягко набирая скорость, вдруг неожиданно покатил… Уже? Так быстро? В окнах забелели размазанные очертания прилипших к стеклам лиц. Знакомые и незнакомые лица, дергаясь и кривляясь в восторженно-плаксивом танце, что-то беззвучно там кричали… «А? Что? Что?..» Но ни понять, ни догнать было уже невозможно.

Простучал на стыках последний вагон…

Тёмная, стальная железнодорожная гусеница, набитая до отказа нервно дергающимися в полуистерике молодыми пацанами, правильнее сказать новобранцами, некрасиво вихляясь и извиваясь на поворотах, предостерегающе светя тремя красными точками фонарей на своей заднице, быстро растворилась в глубине ночи, — ту-ту.

Вот теперь, братцы, действительно всё! Действительно ту-ту!

 

2. Наш паровоз, лети-лети…

Из бессознанья прихожу в себя очень тяжело, медленно и невесело. С трудом выбираюсь из какого-то черного, липкого и нудного болота. Вначале осознал, что лежу на чем-то жестком и холодном, затем заметил легкое покачивание и усиливающийся шум голосов. Различаю равномерный стук колес… Вагон?! Затем в глаза ударил яркий солнечный свет. И уж только потом почувствовал запах еды и услышал шкрябанье ложек. Ух, ты, какой вкусный за-апах!..

Я в вагоне. Лежу на второй полке. Сильно замерз. Голова раскалывается от боли. Во рту противно, в желудке во всю мощь воет голодуха. А внизу, на нижней полке, наши ребята, счастливые и раскрасневшиеся, едят-лопают, трескают за обе щеки настоящую солдатскую гречневую кашу. Дымится паром и вкуснейшим ароматом каша, парит, раскачиваясь, чай в кружках, шкрябают, мелькая, «люминиевые» ложки. Жратва!.. Мы уже едем, ур-ра! «А почему без меня?» — сваливаюсь с полки. Везде, во всем вагоне новобранцы весело орудуют ложками, пьют чай.

— Во, гля, мужики, соня проснулся? Здорово, алкоголик. Ну ты орел, Паха… Тебя, слышь, так сильно что-то развезло, думали, не оклемаешься.

— Смотри, сонная команда, сколько времени проспал, уже два часа дня.

— Чё, головка, наверное, болит у мальчика, да? Дать Пашечке похмелиться, нет?

— Ну, бля, и повозились мы, паря, с тобой…

— Ты чё, первый раз что ли пил, да?

— Садись быстро обедать, а то эти оглоеды и твою порцию сожрут, не заметят.

— Сам оглоед.

— А ты и правда ничего не помнишь, да? — перекрывая дробный грохот ложек, сыплются на меня вопросы.

Мне рады, меня похлопывают по спине, подвигаются на лавке, уступая место, протягивают чашку с коричневой горкой каши. Глотаю слюну, во рту гнусно, в голове звон. Но на душе тепло, радостно, почти светло.

Мы едем! Я ем кашу! Мы все вместе! Впереди нас ждет новая жизнь. Какими они будут для меня, эти армейские будни, какими будут трудности? Выдержу ли, справлюсь ли? Нет, конечно же, я должен выдержать, я постараюсь. Со мною рядом будут мои новые друзья, наша дружба, солдатская взаимовыручка, а если понадобится, то и поддержка. Нас много, мы молоды, мы — вместе, и «нам любые горы по плечу».

Вот никогда не думал, что гречневая каша может быть такой вкусной… и черный хлеб… Язык чуть не проглотил!

Мягко покачивается из стороны в сторону вагон. Размеренно и динамично выстукивают свою дорожную песню колеса. В вагоне тепло, почти уютно. Дневальные, а мы уже, как в армии, ежедневно назначаем в своей группе дневальных, следят за общим порядком. В сопровождении сержантов носим по очереди из кухни бачки с едой, раздаем и собираем посуду, подметаем полы, выносим мусор. Уже нет таких длинных и противных на комментарии очередей в туалет. Можно даже мыть лицо и руки — воды сколько хочешь. И главное — мы два раза в день едим армейскую еду. Жить можно. Дневальные, наши же пацаны, наводя порядок, уже строго, по-командирски, на нас покрикивают:

— Эй, вы, там, а ну-ка, все вышли курить в тамбур. Вышли все, вышли, я сказал. Тут нянек нету мусор за вами убирать, понятно?

Всё, в общем бы, хорошо, если бы не одна закавыка. Дело в том, что вечером, при посадке в вагоны, когда я так неудачно отключился, я, оказывается, пропустил один важный момент. По каким-то неведомым нам обстоятельствам некоторые группы призывников были совершенно несправедливо, на наш взгляд, разделены по разным вагонам. А, значит, по разным местам службы. Нас приняли и сопровождают теперь совсем другие офицеры и солдаты. Ну и, естественно, они не могли знать: кто у нас здесь чей друг, кого с кем разлучать никак нельзя. Это же всем понятно, что нет ничего надежней, крепче и важней, чем настоящая мужская солдатская дружба. Причем, скрепленная на сборном пункте, как в боевой обстановке, «кровью», куском хлеба и клятвой на верность до гроба. И вот на тебе, такая ошибка! Конечно, это я виноват, что так не вовремя и позорно отключился, опьянел. Подвел, не смог помочь другу в трудную минуту! И теперь мой армейский брат Валёк едет, конечно, не туда, совсем в другом вагоне. Валёк, с которым мы познакомились еще там, на медкомиссиях в военкомате… Валёк, с кем мы в зале ожидания, отбиваясь, спина к спине — навечно скрепили нашу дружбу… Эх! Нужно срочно, во что бы то ни стало найти друга, убедить офицеров в этой роковой ошибке и исправить досадное недоразумение. Служить мы должны вместе, и точка! Причем, в этой беде, что обнадеживало и воодушевляло, я, оказывается, был не одинок. Только в нашем вагоне таких было человек пятнадцать, — много. Решить эту проблему мог только один, оказывается, человек — начальник команды. А где он? Конечно, мы узнали — едет где-то в середине поезда, с нами, в своём каком-то штабе.

Ну, так, казалось бы, вперёд, если он есть, если он там, чего ждать? «Ага, щ-щас тебе!» Тамбурные переходы закрыты на ключ — это раз. Ключ, как в той сказке, у сержанта, а сержант — в шкатулке, а шкатулка в животе кита, а кит ползает по дну моря, а в каком море — неизвестно. Пойди, достань. Да ладно сказками пугать — море… шкатулка… живот… Как дал под дых! — кит сам шкатулку и выплюнет, а море… море можно и обойти. Под это можно и поговорку подогнать: умный в гору не пойдет, умный море обойдет… Так-то вот, братцы-кролики. Короче, вот тебе и программа действий. «Впер-рёд, на штурм вражеского бастиона», называется.

Нам действительно запрещалось ходить по другим вагонам «во время движения поезда и на остановках» и вообще выходить из вагонов. Только если на кухню, и только в сопровождении сержанта или офицера. Сами же офицеры периодически бегали куда-то там, говорили, в штаб, и, конечно же прогуливались около вагонов на остановках. Дышали за окном свежим воздухом, дымили папиросным дымком, разминали ноги. Сержанты же сопровождали два раза в день наших дневальных на кухню, до середины поезда. Ну и значит, что? А вот то и значит, что мы, эти десять-пятнадцать человек, и были какое-то время этими постоянными дневальными. Или же активно помогали дневальным, под видом «необходимой физической помощи». Да и на других ребят-корешей в других вагонах обязательно нужно было посмотреть, как они там устроились, живут-едут? Обменяться впечатлениями и разными другими новостями. А как же, корефаны же мы, ну!

В поисках справедливости мы однажды почти дошли до этого главного штаба. Пригнувшись, как разведчики, на рысях, мы уже проскочили кухню, когда какой-то офицер, с красной повязкой на рукаве неожиданно остановил наш очередной прорыв: «Стай-ять!» Выяснив, по какому поводу мы здесь оказались, нахмурил брови и жестко, куда-то в пространство, поверх наших голов, крикнул:

— Сержант Никишин, капитана Сергеева, из одиннадцатого, ко-мне. Бег-гом!

Трёх минут не прошло, как наш капитан и запыхавшийся Никишин встали перед майором. «Как лист перед травой…»

— Товарищ майор, капитан Сергеев по вашему приказанию…

— Отставить! — сурово прерывает майор. — Это ваши люди, товарищ капитан? — Показывает на нас.

Коротко глянув, капитан ответил:

— Так точно, товарищ майор, мои.

— Товарищ капитан! — Голос у майора внешне ровный, спокойный, как шнур электрического провода, а под оболочкой, внутри, искрится напряжением — гневный, недовольный, с нажимом на каждом слове. — Если! — я! — ещё! — раз! — увижу! — этих! — ваших «ходоков»! — болтающихся-по вагонам! — я! — буду! — вынужден! — наказать! — вас! — самым! — строгим образом! Вы меня поняли, товарищ капитан?

— Та-ак точно, товарищ майор, — чётко салютует капитан.

— Свободны, — бросает майор.

— Есть. Разрешите идти?

— Идите, — отворачивается от нас майор.

Вот-те на! И всё что ли? А как же…

— Шагом марш! — это уже команда нам. Мы, обиженные на сурового майора, подталкивая друг-друга, бредём по проходу, бормочем: «Даже не стал нас слушать!..» «Еще и на нашего капитана наорал… Солдафон!» Нам было и жаль, и неудобно перед капитаном за этот неожиданный для него нагоняй. Подвели капитана, получается. Да и майор этот еще… «я вас накажу»… «очень серьезно». Совсем сухарь, ни черта не понимает в армейской дружбе.

— Не расстраивайтесь, та-ащ капитан. Он не накажет, — подбадриваем капитана. — Он внешне такой сердитый, как наш директор школы, а на самом деле добрый. Точно. Да, товарищ капитан? — Капитану явно нравится наша щенячья наглость, и он совсем уже добродушно усмехается:

— Топайте уж… Защитнички.

Так и закончились ничем все наши попытки восстановить справедливость. Разговоры с командирами «по-мужски» и явно школьное «канюченье» ни к чему положительному не привели. Как об стенку горох! Офицеры ничего категорически менять не хотели. Ну, не хотели и всё. «Приказы нужно выполнять!» «Это вам — армия, понимаешь, не детский сад! Один хочет ехать туда, другой сюда. Ишь вы… И без разговоров, понимаешь, тут… — прикрикивают. — Всё. Крууу-гом! Марш, все, отсюда!»

Обидно всё это было слышать, прямо до слез обидно, чего уж скрывать. Но приказ, как говорится, есть приказ. Как тут спорить? Да и не поспоришь, не получается, действительно не дома. К этому надо привыкать. Говорят же — армия.

Вагоны в дороге сильно раскачивало. Литерный поезд, поезд специального назначения, с новобранцами — свежие армейские силы — спешил на Восток.

За окном навстречу нашему поезду уже четвертые сутки ярким, во всю золотистым цветом неслась осень. Непроходимые таинственные лесные чащобы, сменяя друг друга, плотной стеной подступают к поезду, к самой дороге. Иногда их густые желто-зеленые кроны, приблизившись, уходят далеко-далеко в небо над поездом. «Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей. Избушка там на курьих ножках стоит без окон, без дверей… Там чудеса-а, там ле-еший бро-одит…»

То деревья, вдруг, густым или редким подлеском неожиданно отступают куда-то в сторону, бегут вглубь, в сторону горизонта, превращаясь в тонкую ниточку и, затем, вовсе теряются. Часто деревья бегут вдогонку за нами — огибая поля, перепрыгивая через речки и маленькие речушки, весело перебегая с сопки на сопку, долго не отпускают нас, бегут рядом. Здесь, над нами солнце, а где-то далеко-далеко, за сопками, в горах, закрытых мрачными черными тучами, — завис грозовой фронт — сверкают яркие молнии. Гремит неслышный нам гром, там сильная гроза. А здесь, над нами, совсем наоборот, вовсю тепло и радостно светит золотыми лучами яркое солнце. Кр-расота-а!

Ну-ка, солнце, ярче брызни, золотыми лучами обливай. Эй, товарищ, больше жизни, поспевай, не задерживай шагай! Чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды, Ты не бойся не жары и не холода…

Это как раз про нас, про молодых. И ритм, и дух, все нам соответствует. И не боимся мы ничего, — чего нам бояться? Да и много нас. И закалиться хотим. Сами хотим. Мы ж мужчины, как никак, защитники! Как раз туда и едем, в закалку эту, в «горнило», в армию. Вон, нас сколько туда везут таких молодых да смелых, целый состав, сырого патриотического материала.

…Закаляйся, как сталь…Турум-бурум! Бах!

То и дело наш поезд проскакивает по длинным мостам над широкими и не очень, бурными или спокойными реками, речушками. В воздухе над всеми этими бескрайним великолепием резвыми стайками, и поодиночке, в свободном полете порхают, наслаждаясь теплом, солнцем, кружатся птицы.

Какая все же наша страна огромная-преогромная! Какие же большие, просто колоссальные, никем еще не освоенные пространства ждут нас. Какие несметные богатства природа создала и всё для нас! Столько еще интересного нам предстоит открыть, освоить, создать — просто дух захватывает. Только живи, человек, работай и радуйся — радуйся, человек, и живи!

В душе всё ликует, хочется дурачиться, петь, читать стихи…

На нашем пути все чаще стали появляться сопки, — большие и не очень, с непременными чёрными дырками дымных тоннелей. Поезд ухается в них всегда для нас неожиданно. Пронзительный гудок локомотива в тоннеле звучит до ужаса резко и пугающе. А грохот поезда, многократно усиливаясь в трубе тоннеля, давит на уши, заставляет невольно съёжиться и замереть от мгновенно охватившего страха. В вагоне становится темно, оглушительно шумно, и неприятно пахнет дымом. Невольно отшатнувшись от окна замираешь съежившись, прислушиваешься к чему-то вне себя, и ждешь. А там, за окнами: «У-у-у!» Грохочут, камнями перекатываясь колеса в железной гулкой утробе тоннеля… Летит в темноте твое одинокое тело в черную пустоту. «Ау-у…Ау!» — бьет по ушам звук локомотивного ревуна. Долго-долго тянется несколько неприятных томительных мгновений, и вот — наконец! — поезд вырывается из мрачных и душных объятий тьмы на воздух, свободу, на волю. На душе сразу становится легко, радостно, и спокойно. Здесь свет, здесь жизнь, здесь легко дышать.

Вблизи от дороги или вдали от нее появляются где маленькие, где совсем огромные, почти до горизонта, перегороженные лесными заборами или расчерченные ровными ниточками дорог, свежевспаханные поля. Здесь чувствуется заботливая рука человека. Вдали, под навесом, что-то делают люди. С ними несколько автомашин, какие-то прицепы или телеги… А еще дальше, с другой стороны, поперек поля, в ряд, как на параде, замерли — или идут? — несколько тракторов с прицепами. Боронят, наверное, или пашут… Подготавливают землю к зиме.

Порой мелькают железнодорожные переезды с дежурными в одинаковых фуражках и с зелеными флажками в поднятой руке — вам путь свободен, ребятки, пожалуйте вперед! Проплывают огромные и неуклюжие дымные заводы… просто небольшие заводики… разных размеров гаражи с разобранной для ремонта и целой какой техникой… какие-то стройки со стайками одноногих кранов… колонны низких складских строений за длинными и высокими заборами… дымящиеся трубы котельных с горами угля во дворах, водокачки разной высоты и размеров, терриконы строительного и бытового мусора густо усеянные и зорко охраняемые глазастым и прожорливым вороньем… мелькают большие и маленькие, но очень грустные сельские погосты и городские кладбища… Речки, мосты, переезды, высоковольтные линии электропередач, проселочные ухабистые дороги… любопытные лица людей, глядящие в след летящему поезду.

То и дело проносятся встречные поезда. То — короткие пассажирские, то — длинные-предлинные товарные составы. Бесчисленное количество вагонов тянут, разгоняя, в сцепке, по два локомотива сразу. Составы — то с ровными вязанками строительного леса, то с длинными вереницами бочек-цистерн с нефтью и горючим, то со всяческими стройматериалами и разной техникой. Пролетают составы с углем, цементом, химикатами, удобрениями… Изредка попадаются и военные составы. На них большое количество самой разной формы какой-то специальной военной техники, на специальных платформах. Всё от посторонних глаз и непогоды плотно закрыто добела на солнце выгоревшими брезентовыми чехлами. Везде выставлена охрана: часовые в плащ-палатках и с оружием.

«Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у! Ту-ту-ту-ту-у!» — монотонно выстукивают колеса мотив, своей бесконечной дорожной песни.

Чаще стали появляться обжитые места.

Большие и маленькие деревни с обязательными прямоугольниками огородов, курами во двориках, собаками, яростно дергающимися на цепях, детьми, приветливо машущими поезду — нам, значит, — и взрослыми, копошащимися на своих маленьких огородиках. Многие, оторвавшись от работы, провожают нас тревожным, внимательным взглядом. Да не переживайте вы, родные, не на войну едем! «Ра-асцвета-али, яблони и гру-уши, — вдруг громко начинает петь соседнее с нами купе. — Па-аплыли-и туманы над рекой, — шутливо и задиристо подхватывает весь вагон.

Выходила на берег Катюша, На высокий, на берег крутой…

Поём громко, дружно, весело, от всей души. Нам хорошо. Нас много. Мы молоды. Мы — сила. Мы — защитники Родины! Да, да, да! Защитники всех этих городов и сел, заводов и фабрик, полей и рощ, стариков и детей. Всех! Эх, скорее бы приехать! Хочется наконец ощутить себя в этой единой и могучей махине — армии. Я такой же, как все они: сильный, мужественный, умелый. Обязательно с автоматом. Чуть свысока, снисходительно, как наши сержанты-сопровождающие, отвечаю на вопросы всяких разных гражданских лиц: «Да нет, вс хорошо. Как идет служба? Нормально идет служба, как положено!»

Распрягайте, хлопцы, коней, Тай лягайте спо-очивать, А я выйду в сад зеленый, Тай крениченьку копа-ать…

Дружно поёт весь вагон.

Уже нет такой жары и духоты в вагоне. Хотя окна и двери закрыты, но днем не жарко, а ночью даже прохладно. Видимо сказывается наше быстрое продвижение на Восток, к зиме. Да и наша хитрая одежонка не греет, даже наоборот, от множества её дырявых мест тело еще быстрее замерзает.

Два офицера, три сержанта и один ефрейтор, сопровождающие нас в вагоне, всю дорогу находились в центре общего внимания. Офицеры были из действующих частей, не военкоматовские. И наши офицеры, и те, в других вагонах, всегда свежевыбриты, подтянуты, всегда начищены, всегда с ровной белой ниточкой подворотничка, туго перетянуты офицерским ремнем и с обязательной планшеткой. Все их звездочки, какие-то специальные армейские нагрудные значки, эмблемы на погонах, кокарды на фуражках, пряжки со звездой, все пуговицы — всё сверкая блестит, сияет золотом. Сапоги их начищены аж до зеркального блеска — смотреться можно. Гимнастерка расправлена, галифе со стрелочкой. Кстати, и где здесь в вагоне можно так нагладиться, удивлялись меж собой пацаны, да и когда? Они же все время с нами. И ложились спать они позже нас и вставали гораздо раньше. По крайней мере, когда мы просыпались — они уже блестели, как тот надраенный медный пятак… вернее, как для парада. Еще от них всегда освежающе вкусно, очень приятно пахло «Тройным одеколоном». О-о!.. У отца такой же был. Какой это шик-карный запах, люди, скажу я вам, как-кой «вкусный» одеколон! — настоящий мужской. Я тоже потом таким буду одеколониться, да!

Наши теперь офицеры сильно отличались от тех, мятых и бледных, военкоматовских. Те были вялые, какие-то серые, пресные, что ли. А в этих была сила, чувствовалась мужская основательность, боевитость, мужественность, пружина. Наши так вообще были лучше всех других офицеров. Всегда веселы, разговорчивы, в наших разборках справедливы. Подробно отвечают практически на все вопросы об армейской жизни. Кроме одного — в каких войсках будем служить? Тут они упорно отвечают: «в разных…», «распределять вас будут на месте…», «едем мы на Дальний Восток, а там мест мно-ого», — при этом, переглядываясь, чему-то загадочно смеются. Этот смех немного сбивал с толку. Он был с каким-то не понятным для нас подтекстом. Настораживал — что это они имеют в виду? За ухмылкой была спрятана какая-то военная тайна, видели мы, это точно. Ладно, с этим потом, понимающе переглядывались мы, не пацаны, разберемся. А то, что едем на Дальний Восток, это мы и без них уже давно знали. Нам об этом сержанты еще в первый день сказали. Тут никакой тайны, тут понятно. Хотя, откровенно сказать, сплошной мрак…

Такими же крепкими, ладными и подтянутыми были наши сопровождающие младшие командиры. Все они очень хорошие ребята. Сержанты вообще, оказывается, «старики», прослужили два года, а ефрейтор — уже один год. Но они ничего, всегда спокойные, уверенные, спортивные. Много знают, многое умеют и совсем не задаются. И армейский язык у них какой-то свой, особенный, очень деловой: «Товарищ капитан, разрешите обратиться?» «Есть!» «Так точно!» «Разрешите выполнять?» «Никак нет…» «По вашему приказанию прибыл…» Здорово! Мне все у них нравится.

Проехали уже и Омск, и Новосибирск, и Красноярск…

Заканчивался пятый день пути.

Поздний вечер. Скоро уже и угомонится народ. Заснут пацаны, калачами на голых полках свернувшись, безуспешно натягивая на себя свою дырявистую одежонку. Холодно уже. К утру уже и замерзают.

Неожиданно за окнами замелькали яркие огни, высветлив весь поезд словно днем. Какой-то большой город. «Пацаны, что это за город, кто знает? — Прильнув к окнам переспрашиваем друг у друга. — Ух, ты, большой какой-то. Как называется, а?» Мимо проплыл железнодорожный вокзал со светящейся вывеской «Иркутск». Люди, тележки, киоск «Союзпечать», туалет… Понятно, уже Иркутск.

А-а-а, так это же…

— Пацаны, — я аж подпрыгнул, до меня дошло какой город проезжаем, — здесь живут мои дядя, тетя, двоюродный брат. Надо им как-то сказать, сообщить, что я здесь! Они обрадуются, обязательно прибегут. Домашнюю еду, пирожки, сигареты и еще чего-нибудь принесут! Как же им сообщить, а? Можно, конечно, сбегать. Я успею.

Весь вагон с восторгом и энтузиазмом воспринимает мою идею о пирожках и другой какой домашней еде, и все дружно наваливаются на офицера:

— Товарищ капитан, разрешите? — прошу я офицера. — Можно сбегать, а?

— Конечно, пусть слетает, — поддерживают ребята.

— Тут рядом, я здесь все знаю, — убеждаю я.

Ребята вразнобой, но дружно, громко, даже агрессивно, поддерживают меня, наседают на капитана: «Та-ащ капитан! Ну, разреши-ите ему? Он бы-ыстро. Пирожки же! Знаете, как его тетя их вку-усно гото-овит? О-о!..»

— И сигареты кончились… курить нечего.

— Да вы же не знаете, та-ащ капитан, как он бегает. Он же чемпион по бегу. Да, Пашка, ты же чемпион, да? — подмигивают мне, мол, подтверди. У нас в школе, например, такие приёмы запросто проходили…

— Не ве-ерите? Вы не ве-ерите?! Ну пусть тогда с ним сержант слетает, а?

— Да не убежит он никуда, та-ащ капитан, во, бля буду, зуб даём!

— И вещи его здесь… И мы.

Капитан уши заткнул, только улыбается и молча крутит головой — нет, нет, и нет. Не могу, не имею права. Конечно, всё без толку. Так и промотылялись мы, как голодные обезьяны в клетке от окна к окну, пока стояли все эти тридцать, или сколько там минут. Этот, трус капитан так сильно упал в наших глазах в этом Иркутске, что лучше бы мы этот город и не проезжали вовсе. Смертельно обидел весь вагон. И пока мы вот так нервничали, да переживали — ах, капитан, ох, капитан, ну, капитан! — поезд, коротко гуднув, тронулся с места. Всё! Мы уже поехали.

До свиданья, родственники, до свидания, пирожки, до свидания, домашние радости! Ну, бли-ин… в смысле, капитан!..

 

3. Первое лирическое отступление. Люба

Всё, забудьте про пирожки, успокойтесь. Уже проехали тот Иркутск, проехали. Можно ложиться спать, как говорится, не солоно хлебавши.

Лежу на второй полке. Ворочаюсь на голой, скользкой и холодной её плоскости, мечтаю об одеяле. Заметил, о двух одеялах мечтать лучше, приятнее — на душе становится заметно теплее. Точно! А от нее, от души, как от лампы тепло идет, распространяется вроде и дальше. Неужели это так?! Боюсь даже поверить в это. Если так, проблема с обогревом, считай, у меня решена. Ой, здорово бы… Мысленно сосредоточился, проверяю состояние периферии в дальних её точках: доходит ли тепло, согревает ли?.. Нет ещё. Пожалуй, что нужно увеличить теплоподачу. Напрягся, мечтаю уже о трех одеялах, четырех… Так…так… Нет, чувствую, не доходит, скорее, наоборот, там почему-то обратный эффект. Ноги и руки уже замерзают. Длинный я наверное, для такой теории. И ребята все, смотрю, на полках свернулись в клубки, так меньше тепла на доставку расходуется. Железный закон сохранения тепла, закон самосохранения. Чем меньше площадь, тем меньше расход, — чем меньше расход тем мне сейчас лучше, резюмирую я, подтягивая колени к подбородку. Действительно так теплее. Но теория теорией, а чем-нибудь укрыться, все же вовсе бы не мешало. А чем? Как не крути вокруг головой, нечем. Кругом голяк, голые полки, полуголые новобранцы, полуголый вагон, голый, холодный поезд, холодная темная ночь за окном. Бр-р!

Пацаны уже шмыгают носами…

Нечего тут слушать, одергиваю себя, надо скорее уснуть… Что там у нас на пути, какая там дальше станция? А следующей должна быть… Что? Могоча, — откуда-то из памяти всплывает яркое и, почему-то, тревожное название! Да, наверное, Могоча.

Так это ж Могоча?!

Ох, как вдруг сердце встрепенулось и забилось, как перехватило дыхание, как все перевернулось и всколыхнулось в памяти чувств, памяти образов, как навалилась тоска… Ведь это… Да-да, точно, точно, Могоча. Могоча! Та самая, моя родная и милая Могоча! Как горячи и больны ещё, оказывается, мои сладостно-горькие воспоминания. Мого-оча!..

Могоча, в общем-то, обыкновенная узловая железнодорожная станция. Здесь меняются поездные бригады. Я это хорошо знаю потому, что в Могоче я когда-то жил. Правда, жил в интернате, и только одну осень, и одну зиму. Но какую осень! Какую зиму! Это были лучшие осень и зима в моей жизни. Там, в Могоче, жила моя первая и самая нежная моя любовь — Люба Вотинцева.

О Могоче сами могочинцы, как бы хвастаясь, восторженно говорят: «Бог создал Сочи, а черт — Могочу!» Я, например, в Сочи никогда не был, не знаю этот город, и ничего о нём не могу сказать. Но Могочу знаю. Восторженно хвастаясь отличительной особенностью своего города, могочинцы имеют ввиду зимние холода. Попросту говоря, дикую стужу. Это точно. Там действительно зимой такие жуткие холода, что просто конец света! Копец! Воробьи, и вся летающая живность мгновенно дохнет на первой же минуте полета, на половине воробьиного «чири-ка!». Погода зимой совсем не «лётная», кроме людей и, естественно, собак. О собаках скажу чуть позже, а о людях сразу. Люди, особенно детское население, зимой на улицу выходят редко, и только по большой нужде, — в школу там, в детсад, в кино, в Дом пионеров… Обязательно в валенках и жутко укутавшись с ног до головы во всё теплое. Не иначе. Приходят детки в пункт назначения почти всегда с подмороженными носами, щеками, замерзшими конечностями, — никакая одежда не спасает. Такие вот, злые природные условия там заведены. Всё против человека, особенно, против молодого — это я уже про себя.

Но небо там, я вам скажу, зимой низкое-низкое и невероятно-преневероятно красивое! Оно лежит на поселке, как огромная карнавальная шляпа в праздничных серебристых блёстках. Небо — представьте — черное-пречерное, глубокое-преглубокое. Звезды, когда нет облаков, яркие-преяркие, и их там такое множество, жуть берет сколько! Всё небо сплошь усыпано ярко сверкающими или тускло мерцающими бриллиантами. Все созвездия: ковшики там, псы, водолеи разные, андромеды… просто звезды: Альтаир, Полярная… Какие там еще?.. Да много, и не перечислишь. Короче, — вот они, рядом! Так и падают, кажется, тебе на голову, в руки. Бери, не обожгись. Невероятная красота. Все загадочно и красиво. Но зимой на улице, на снегу, жутко холодно. Катастрофически холодно! Я это знаю потому, что всю зиму, каждый её вечер бегал на свидание к моей девушке.

Я тогда учился в седьмом классе, а она в восьмом. Люба была очень красивой и очень серьезной девочкой. Отлично училась, была председателем совета школы. А я? А у меня уже тогда с поведением было, как бы это сказать, ну, не совсем… Однажды, когда она на каком-то школьном вечере сама вдруг подошла ко мне и предложила дружить, я просто обалдел и долго потом не мог в это поверить. Я влюбился в неё сразу, по уши, окончательно и навек. В неё и нельзя было не влюбиться. Мне тогда очень многие пацаны сильно завидовали, а девчонки, у нас за спиной, откровенно ехидничали… А мне было плевать. Я тонул в своих мечтах и умирал от первой своей любви, и свалившегося на меня счастья.

Мы, с родителями, во время моей школьной жизни, часто переезжали с места на место. Отца все время назначали поднимать какие-то отстающие автопредприятия, укреплять что-то или укрупнять где-то. Плохо помню, например, Якутск. Не знаю даже, что мы там вообще делали? Помню, только, что жили. Я тогда совсем маленький был, и помню всё время чёрную ночь и чёрный день, чёрную ночь и чёрный день. Совсем без солнца. Все говорили: Полярная ночь. Я тогда думал, а зачем, это? А потом вдруг пришло только солнце, и стало очень много света и от самого солнца и от ярко искрящегося снега. Глаза слепило, смотреть можно было только сквозь радугу ресниц. Очень красиво тогда получалось смотреть вокруг себя сквозь радугу. Там же мне показывали замерзшую реку, Лена-река, говорили. Сквозь толщу прозрачного и чистого — до леденящего душу страха, от обманчивой опасности отсутствия видимой глазом опоры, лежишь на льду, уткнувшись в руки сложенные биноклем, как будто птица, высоко зависнув, и смотришь туда, вниз, на незнакомый и заманчивый, чужой мир. Фантастика! Там, глубоко-глубоко, — а просматривалось до самого дна, — были видны застывшие рыбки, большие и маленькие. Такие живые-живые совсем, но совсем-совсем застывшие. Очень загадочные и красивые. Интересно было рассматривать само дно реки, его одежду и раскраску. Где-то оно было чисто вымыто течением, а где-то бугрилось причудливыми камнями, ракушками, круглыми, вытянутыми или звездочками. Хорошо были видны длинные, застывшие в наклоне, неизвестные, а, значит, таинственные растения-водоросли.

Чуть лучше помню название какого-то АЯМзолототранса в очень снежном Алдане, упряжки ездовых оленей и ватаги мохнатых собак… Еще помню продуваемые ветрами бескрайние степи, целиной это называлось, в Казахстане. Потом были какие-то новые прииски… строительство Братской ГЭС… В общем, поездили с места на место немало. Семья моталась, ну и я вместе с ними. Школы менялись, как в калейдоскопе… Не успевал и друзьями-то толком обзавестись. Могоча!.. Тогда отец в очередной раз создавал или поднимал какое-то автопредприятие в новом рабочем поселке. Я и название-то его не помню, потому как не жил в нем. Главное, там средней школы ещё не было, и родители меня устроили в интернат, за сколько-то там десятков километров от себя. Интернат этот, отдельно стоящее трехэтажное здание и находился в той самой Могоче, на горе. В интернате мы должны были спать, кушать и делать уроки. Старшеклассники ходили учиться в одну из ближайших средних школ, за виадуком. И я тоже.

Школа была не очень далеко.

Но чтобы добраться до нее, нужно было перейти железную дорогу. В классе, как и в интернате, я опять был новенький. Новенький-то ладно, но всем не нравилось, что я очень ершистый. Учителя и ученики меня, как обычно, первое время дружно проверяли на прочность: что знаю, что умею, что терплю, что не терплю. Все время провоцировали… Значит, что? Значит, то, что мне часто приходилось отбиваться, стоять за себя, — новенький же. В результате, как правило, до учителей и воспитателей в интернате доходила информация только о том, что… этот новенький опять подрался… сломал… порвал… грубит… нарушает распорядок. В общем, полная мне труба.

А я жил, как во сне. Я впервые в своей жизни неожиданно и страстно был влюблен. Я боготворил её и любил трепетно и нежно, и я был любим. Я ничего не замечал: что ел, что делал, что говорил, как одевался. Без неё я просто замирал на одной трепетной тревожной ноте ожидания скорой встречи. Оживал только тогда, когда видел её — мою Любовь. Я жил только ожиданием встречи с ней. Я торопил время, я считал секунды, когда она выйдет из дома, когда я её увижу… Меня трясло от холода и от жаркого волнения очередного свидания. И она выходила на улицу, выходила ко мне. Я видел её большие весёлые, тоже счастливые глаза. Чуть смущенный взгляд…

— Ты давно пришел? Не замёрз?

Какие красивые у нее глаза, какие ресницы. Румянец, радостная улыбка… Голос… колокольчиком! Люба! Моя Любушка!

— Конечно, давно жду, то есть только что…

На голове серый пуховый платок. Пальто с мягким меховым воротничком красиво повторяет её стройную девичью фигурку. Черные, иногда белые (они красивые, но холоднее черных!) аккуратные валеночки. На руках мягкие кроличьи варежки. Очень теплые, я в них тоже часто грелся.

— А ты опять в холодных ботинках! Почему не в валенках? — ужасается она моей беспечности и сердится на меня за это. А я счастлив, я на седьмом небе от того, как она обо мне заботится, как она сердится, как жалеет меня…

— К-какие ботинки? А, б-ботинки… Да нет, они не холодные, что ты, они т-теплые…

Я таю от её заботы, нежности и любви к ней. Опять даю моей Любушке очередное обещание — вечером приходить к ней только в валенках. Только!.. Хотя точно знаю, что никогда, ни при каких обстоятельствах не приду к ней, к моей Любушке, на свидание в каких-то там прозаических валенках. И мы, взявшись за руки, идем гулять. Любушка сразу же берется отогревать мои холодные, окоченевшие пальцы в своей жаркой варежке или согревает своим дыханием… Мы долго-долго стоим близко-близко.

Маршрут мы всегда выбирали самый дальний.

Поселок Могоча мне нравился тем, что он был далеко растянут как вдоль железнодорожной линии, так и вглубь от нее. Длинные улицы и переулки разделяли усадьбы с их домами-избами, дворами, палисадниками, большими огородами, сараями и, конечно же, собаками с соответствующими табличками на калитках дворов «Осторожно, злая собака!». Можно было долго-долго ходить, гулять, обнявшись, по этим длинным и тёмным улицам и переулкам. Что мы и делали.

Крупная узловая станция и большой поселок были известны какими-то ужасными преступлениями, пьянками, даже убийствами. Вечерами, после семи, на улицах всегда было пусто. Многие хозяева на ночь спускали с цепей своих огромных собак-волкодавов — размяться. Они, счастливые от нагрянувшей свободы, бегали, дурашки, рыча, лая и тявкая, разнокалиберными стаями и просто поодиночке, по всем этим пустынным и холодным улицам. Своим присутствием мы эти стада, конечно же, развлекали. Но я достойно защищал свою любимую и ничего не боялся. Собаки, наверное, понимали это и нас не трогали.

Я действительно кроме Любы никого не видел и ничего не замечал. Мы с ней много говорили о звездах, пересказывали друг другу содержание интересных книжек, кинофильмов, рассказывали всякие смешные истории и свои переживания, рассказывали о планах на будущее, фантазировали. Слушали друг друга. Мечтали. Иногда, когда были деньги, да и без денег тоже, ходили в кино. Целовались и на улице, и в тёмном зале… Люба!!

Сейчас, здесь в вагоне, с особой остротой и болью всё опять вспомнилось, опять нахлынуло!.. Я и сейчас очень ярко помню прикосновение её нежных губ… Помню её необыкновенные глаза. Ласковый и нежный её голос, её руки, легкое дыхание и губы… Лю-юбушка, моя Любушка!..

Правда, в начале одиннадцатого вечера, стоя у калитки дома, где моя Любушка жила, я промерзал настолько, что холода не чувствовал вообще и говорить почти не мог. А зимой в Могоче минус сорок — это обычная рабочая температура. Люба в очередной раз заботливо спрашивала меня:

— Ты не сильно замерз?

— К-конечно нет, — еле сдерживая колотившую меня дрожь, бодро отвечал я.

Её мама выходила на крыльцо в домашнем платье, накинув пуховый платок на голову и плечи, и мягко говорила:

— Любушка, пора домой.

Я замирал: сейчас Люба уйдет, уйдёт… Люба, повернувшись к маме, умоляюще просила:

— Мамочка, ну можно ещё немножко? Ещё же не очень поздно, ну, мам!

Мама, укоризненно покачав головой, уходила. И мы, счастливые, взявшись за руки, тепло улыбаясь, отогревали дыханием друг другу руки, нос, щеки. И опять целовались. Нежно-нежно, много-много раз… Потом Люба категорически требовала разрешить ей проводить меня — хотя бы только до виадука. Я был счастлив.

— Конечно, — соглашался я, — если ты не замерзла, и — только до виадука!

Мы шли… А потом — как же она обратно пойдет одна?! Нет, конечно. И теперь уже я её провожал до калитки. Там мы снова целовались, уже почти совсем ледяными губами.

— Завтра мы встретимся здесь, как и сегодня, ладно? — спрашивала у меня Люба. Я, замирая от любви, только кивал головой: конечно. Говорить я уже не мог: колотила ледяная дрожь. Люба, много-много раз оглядываясь, уходила. А я, постояв ещё какое-то время, в счастливо-трагическом оцепенении, вдруг с ужасом вспоминал, что действительно уже очень поздно! Что двери интерната наверное давно закрыты, и меня могут не пустить, я останусь ночевать на улице. Замерзну! Умру… и больше не увижу Любу? Нет! Нет!.. Я несся по пустынным вымерзшим улицам, трясясь от холода, но грезя и мечтая о счастье завтрашней встречи.

Как я жил тогда, что я ел, как я одевался в то время? Не знаю. Да это и не важно. А как мог жить мальчик, который был первый раз в своей жизни влюблен?..

Очень сильно я там промерзал!.. Это я чувствовал только тогда, когда ночью несся по виадуку и дальше на гору, к интернату. Около дверей интерната ноги и руки начинали чуть-чуть гнуться и сильно, до слез, болеть. Время было позднее, и там, у дверей, тоже нужно было еще постоять, достучаться — могли и не открыть. Просто так, из вредности. Там тоже были свои железные принципы и свои железные правила. Открывали мне обычно ребята — когда двери, когда окна. Но я ничего этого не замечал. Хотя уже знал, что мне грозит выселение из интерната. «За нарушение внутреннего распорядка, за неучастие в жизни интерната и школы… за плохое поведение и плохую успеваемость… за…» Там, в школе, один только физрук и был всегда мной доволен. Это меня согревало, да еще моя Люба!

Для меня, в той моей жизни, было только одно плохо — если это как-то лично затрагивало Любу. Я все время слышал, помнил и ждал только её голос, видел только её глаза, только её улыбку, ждал только её… Только это для меня имело значение, и только она целиком занимала всё мое сознание.

И вот, почти через пять лет, я снова в Могоче. В той самой маленькой холодной и любимой Могоче. Наш состав с молодыми призывниками-новобранцами споткнулся, стоит в моей родной и любимой Могоче!

Ааа!..

В школу и к ней ходить нужно было по виадуку, перекинутому над железной дорогой. Виадук был длинный и высокий. Станция большая, прямо скажем, огромная. О ней говорили — узловая. Всяких железнодорожных ответвлений-разветвлений на ней было более двадцати. Станция всегда, в любое время суток была битком забита железнодорожными составами.

Шустрые маневровые без конца с места на место перетасовывали, сдвигая, толкая-передвигая разные вагоны, полувагоны, цистерны, платформы. Как шары-одиночки, один за другим, самостоятельно, кажется, катались с горок, туда-сюда вагоны. Время от времени громко, на всю округу, раскатисто, с эхом, женским распевным голосом хрипели мощные железнодорожные динамики: «Маневро-овый, маневро-овый! 25-ю на 36-ю. 78-ю на 16-й!..»

В ответ через секунду раздавался громкий щелчок динамика и прокатывалось, хрипя грубым мужским голосом: «Гхр-р…нял, 25-ю…грр-хрр… на тр…шестую…хрр…78-ю…»

Я всегда выходил из интерната как можно раньше и, поднявшись на виадук, как на мостик, часто забывал о школе, интернате, какой-то там внеклассной и прочей школьной работе. Меня завораживало это взрослое, кем-то организованное, чётко управляемое, непрерывное железное, дорожное действо. На первый взгляд кажущаяся бессистемная суета — я видел! — всегда имела свое определенное, четкое, кем-то спланированное и разумное логическое разрешение. Днем ли, ночью ли, в любую погоду в нужное время кем-то переключались железнодорожные стрелки. Интересно!.. Строго по расписанию приходили и куда-то уходили составы с грузом. Очень интересно! Сортировались, передвигались, сцеплялись в единую связку нужные сортировщику вагоны. Просто здорово! Сменялись поездные бригады. Приезжали и уезжали суетливые пассажиры. Неутомимо работали бригады осмотрщиков вагонных тележек и колес. Сутулые грузчики перевозили багаж. К вокзалу подъезжали и отъезжали автобусы, такси, другие машины… Фантастика!..

Меня завораживала романтическая сторона событий, усиленная мощными горластыми динамиками, дополненная клубами пара, дыма, светом прожекторов, резкими тревожными гудками, железным лязганьем сцепок, шумом и грохотом прибывающих и отходящих пассажирских поездов, товарных составов, сигналами автомобилей, отдельными выкрики и общим гомоном людской толпы. Всё это — и сильный густой мороз, и грязный снег, окружающие весь этот театр действий, — завораживали и притягивали моё сознание, будили мое романтически настроенное воображение.

Я бредил романтикой дальних дорог, странствий, чередой необыкновенных встреч, фантастических приключений, надежд. Жил совсем в другом мире, а главное — у меня была Люба. Люба и наши мечты… Там, на мостике, на виадуке, я с упоением слушал, наблюдал, впитывал в себя это почти физически осязаемое действо взрослой жизни — состояние притягивающее, будоражащее мои чувства, мое сознание…

Могоча!..

Всё оборвалось весной. Оборвалась моя любовь. После жуткого скандала вызванного результатами моей довольно посредственной учебы и совершенно невозможным, по мнению учителей, поведением, родители забрали меня из интерната и перевезли в город Братск. Отец получил туда следующее новое назначение, а я пошел в очередную новую для меня школу.

Конечно же исписал гору бумаги… Написал и отправил Любе кучу писем, но ни на одно из них не получил ответа. Ни на одно!! Сильно переживал, весь извёлся, не находил себе места, мучился, страдал. Конфликтовал со всеми и против всех. От тоски и переживаний внутри у меня все сгорело, просто обуглилось. О том, что она разлюбила, и мысли не допускал, это мне и в голову не приходило. Ей просто, думал, не передают мои письма — или почта, или её мама, или брат. Больше других вариантов не было. Но почему же ей не передают? Почему они так жестоки? Метался и нервничал, не находя ответа. Может быть, Любушка заболела? О-о, нет! Нет! От этой мысли мне становилось еще хуже. Нет, нет, только не это! Нет, конечно, она здорова, ей просто не передают мои письма и мой адрес, поэтому она узнать не может. И посылал, посылал… Ответных писем не было, не было… не было… не…

Тогда, там, в Братске, я долго и тяжело болел этим, жутко страдал и ещё долго-долго не находил себе места.

Со временем, мало-помалу, как-то незаметно для себя, я всё же втянулся в новую для меня жизнь молодёжного города. Город Братск на всю страну гремел трудовыми достижениями, почти подвигами, молодежным задором представителей всех наций страны, комсомольскими инициативами. ГЭС строилась, один за другим сдавались и заселялись новые жилые дома, открылся Дворец спорта, Дом культуры, новые кинотеатры. В новом поселке «Энергетик» три раза в неделю — строго по-графику — регистрировались и праздновались шумные и многочисленные молодежные свадьбы. Стройка считалась всесоюзной, ударной и, к тому же, комсомольско-молодежной, поэтому к ней было особое внимание не только всей страны, но и всего мира. В городе давно привыкли к часто приезжающим правительственным и зарубежным делегациям разного уровня. И Фидель Кастро, и Хрущев, и руководители всех братских республик поочередно, и Гагарин, и Титов, и Терешкова, и Магомаев, и еще много-много разных героев, передовиков и знаменитостей… Там же Евгений Евтушенко нам, первым в стране, читал поэму о Братской ГЭС, да и другие свои стихи…

В городе бытовые условия для жизни молодежи еще не были созданы (это всё потом, потом!), главным тогда были «кубы» бетона, залитые в тело плотины, всем руководил напряжённый производственный план. Но массовых политических мероприятий обкомами, горкомами, учитывая многонациональный и молодёжный характер стройки, проводилось необычайно много. Очень много. Кинотеатры, дома культуры вечерами просто ломились от веселой, энергичной и бесшабашной молодежи. Концерты, лекции, встречи, танцы, чествования передовиков, КВНы, агитбригады — всего этого было много и невпроворот. Я уже работал — хоть еще и учился — в Доме культуры «Энергетик» в качестве аккомпаниатора танцевального коллектива, хора, в агитбригаде. Для меня всё было новым, интересным. По плану работы Дом культуры давал триста пятьдесят массовых мероприятий в год. Нагрузка была серьезная. Каждый день что-нибудь интересное и необычное в культурно-массовом плане обязательно должно было происходить — обязательно! — и конечно же происходило. И постепенно в этой «буче, боевой, кипучей» вроде бы моя боль и утихла, как-то забылась…

Нет! Оказывается, нет. Остались и память, и боль… до сих пор. Могоча! Славная моя, трепетная моя, самая нежная, самая настоящая, моя первая Любовь! Где ты сейчас, моя Люба — Любушка? Где ты теперь, моя ласточка? Где ты, моя девочка?..

Поезд, равнодушный кусок железа, резко дернул, громыхнул своими замками-сцепками и резко набирая скорость, потянулся дальше, от Могочи. От… от моей первой любви… Куда-то на Восток. Зачем это? Мое сердце здесь, здесь! Ещё здесь…

Наверное, она окончила школу, грустно думаю я, лежа на верхней полке, уже поступила в институт. Давным-давно меня забыла… Обида, горечь, нежность, тепло к ней и жалость с новой силой наплывают, заполняют мое сознание. Конечно-же, вышла замуж. У них уже, наверное, много детей, не жалея, добиваю себя, чуть не плача. Они такие же красивые, как и она, они любят друг друга… и это хорошо. Пусть они все будут счастливы! Что тут поделаешь? Наверное, так устроена наша жизнь. Вдруг внутри себя с удивлением замечаю, что эти мои слезы, сегодня, эта боль, сейчас — совсем-совсем другие. Не чёрная, не глухая, тяжелая, какой когда-то была, которая так долго жила во мне… Нет! Она уже другая. Она… сейчас легкая, даже радостная и совсем-совсем чистая. Да, я ничего не забыл… Я и не мог забыть её, свою первую и единственную, такую трогательную мою любовь. Это не могло пройти! Это не должно было исчезнуть! Она исчезнет только вместе со мной… Просто это теперь моя светлая и нежная память. Значит, я все простил… и всё-всё помню!..

Вагон плавно, из стороны в сторону покачивает… укачивает. Колеса глухо и монотонно стучат… постукивают: Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ-ту. Тэ, тэ, тэ — ту… Под эти ритмичные — три шестнадцатых и одну восьмую, я незаметно для себя спокойно и глубоко засыпаю.

Во сне мне снится моя нежная и любимая…

 

4. Вставай, парень, приехали…

Просыпаюсь от резкого толчка в бок.

— Пашка, встав-вай, засоня! — Мишка, мой новый друг, возбужденно сверкая чёрными цыганскими глазами, энергично тормошит меня и других ребят в нашем купе. — Эй, мужики, подъём, — вопит, — приехали уже, ну!

Ничего со сна не могу понять… Так хорошо спалось, такой чудесный сон приснился, так всё было хорошо и… взяли и прервали, ну не дураки ли здесь все… Стрелки на наручных часах показывают два часа ночи. Как рано! Только же уснули! В чем дело? Что за суета вокруг? Поезд стоит. В вагоне шум, гам, топот, сутолока. Приехали… Мы приехали?! Сон мгновенно улетучивается. Взъерошенные, не выспавшиеся, новобранцы спускаются, спрыгивают с полок. Согнувшись, ищут под лавками, толкаясь задами, мешая друг-другу, свою всесезонную обувь.

— Да где он, ёшкин кот, этот правый ботинок, кто видел? куда ускакал?

— Кыс-кыс… Мяу-мяу!

— Щас домявкаешь у меня, кошкодрал… Отдай туфлю сейчас же, ну!

— А я брал? Ты видел?

— Бег-гом, бег-гом все на выход! — перебивает начальственный голос…

— Эй, мужики, скорее вставайте, скорее. Выходим… — повторяют один за другим пацаны, пробегая мимо нашего купе.

— Быстренько, быстренько все… Встаё-ом, забираем свои ве-ещи, — это явно уже наш сержант, его голос. — Ничего не забыва-аем. Выходим и строимся у ваго-она. Бы-ыстр-ра, я сказ-зал!

Увидев, что я раздумываю, выходить мне здесь или ехать дальше, сержант решительно стаскивает меня с полки, легонько, но убедительно добавляет подзатыльник.

— Эй, «задумчивый», вещмешок свой не забудь, — напоминает мне.

Прихватив свой мешок, топочу к выходу. Взявшись за поручни, выглядываю из вагона. «Ух, ты, ёлки-палки!.. — встречает довольно прохладный пронизывающий ветерок. — Бод-рит!»

В глубине от нашего состава видны тёмные пятна каких-то строений и с десяток ожидающих грузовых автомашин. Яркий свет их фар, направленный в сторону поезда, слепит, не даёт рассмотреть, где это мы находимся.

Легкий толчок в спину.

— Вых-ходим, я сказал, не задерживаемся, — это опять сержант. Успеваю заметить, что не весь состав выгружается, кто-то поедет дальше. Около вагонов, в свете фар, толпясь, выстраиваются новобранцы. Офицеры и сержанты раз за разом одного за другим переставляют нас с места на место. Перестраивают туда-сюда по росту, ставят то в две, то в три шеренги. А нас как ни ставь, все равно строй получается корявый, неровный. Сержанты то и дело сбиваются со счёта: то нас меньше, то вдруг больше. Снова повторяют перекличку. Ну, вроде все на месте, всё сошлось. Стоим мы, как доски в заборе, плотно прижавшись друг к другу, изучаем ситуацию, то есть крутим локаторами, в смысле головами. На этом ночном ветерочке что-то уж очень прохладно в нашей-то одежке, да из теплого-то вагона. Вот гадство, какой сон мне прервали, ум-м!

— Спали бы сейчас и спали… — тянет кто-то мечтательно.

— Кто там курит в строю? — Шипит капитан, косясь на группу встречающих нас офицеров, стоящих поодаль у легковой машины. — Сейчас же прекратить!

— Так мы ж только погреться, та-ащ капитан. Не взатяжку же…

— Пр-рекратить, я сказал! — выходит из себя капитан.

— Ну, нельзя, так нел…

— Гл-лохни, ёпт, — обрывает почти взбешенный капитан.

Ну так бы сразу и сказал, обиженно переглядываемся, чего так разоряться-то… Жмемся пока друг к другу, пытаемся согреться.

— А чё мы стоим-то, та-ащ капитан? Машины же — вон они…

Вопрос безответно повисает в воздухе. Капитан делает вид, что его здесь нет или он всю жизнь глухой… Ух, ты какой!.. Ладно, пожимаем плечами, не хочет «дядя» разговаривать, не надо, осуждающе переглядываемся, кривимся, не очень-то, мол, и хотелось. Крутим головами, скептически оцениваем развивающиеся перед нами события, ухмыляемся, ну и армия, понимаешь, не армия, а рога и копыта… Сейчас бы всем по стопарю, хихикаем, и в койку… Хорохоримся… Замёрзли потому что. Шубку бы сейчас или тулупчик, или… Такие вот мысли нас посещают, совсем не по сути момента.

В секторе нашего внимания сутолока военных действий заметно усиливается. Тут и там раздаются какие-то команды, где-то слышен короткий смех… За стоящими машинами перемещаются какие-то тени. От автомашин и от вагонов к той небольшой группе офицеров то и дело подбегают, одной рукой на бегу придерживая фуражку, а другой планшетку, сержанты и офицеры. Что-то докладывают и вновь убегают к своим вагонам. Вот и наш капитан — очередь его наверное подошла — тоже рванул. Там к нему повернулись, офицеры поприветствовали друг-друга. Один с капитаном даже поздоровался за руку. Коротко переговорив, капитан вернулся, сказав сержантам:

— Всё нормально, сейчас поедем.

— А куда, та-ащ капитан, поедем? — глуповато интересуется Вадик.

— В баню! — Не поворачивая головы, коротко рубит капитан.

Неожиданная шутка — такая именно! — всем очень понравилась. Прелесть просто. Хорошая шутка, теплая. Главное, вовремя. Мы мгновенно оживились:

— О, в баньку — это хорошо!

— Да с девчонкой…

— Да спинку бы ей потереть…

— Да «вдуть» бы потом, да, та-ащ капитан?

— Отст-тавить разговоры! — резко обрывает капитан.

Мы опять молча обижаемся, чего это он выдрючивается, не мужик что ли, помечтать не даёт, жалко, да? Ко-з-зёл! Так вот мы про него нехорошо думаем, ну, правда, чего это он?..

Между тем от первого вагона, затем от второго начали погрузку новобранцев в машины. Ребята гуськом шли к машинам, размахивая на прощание руками и дурашливо кланяясь, мол, не поминайте лихом. Заполненные машины немедленно отъезжали. Мы, в свою очередь, тоже им махали в ответ, желая приятной дороги: «Вы служите, мы вас подождём…»

Дошла, наконец, очередь и до нашего одиннадцатого вагона. Молча и гуськом топаем за нашим сержантом. Автомашина, ф-фу — обычный ГАЗон, брезентовый верх, задний борт опущен, ждёт нас.

— Стой! — командует в темноте сержант. — Слева, в колонну по одному, зах-ходи. Сначала по бортам рассаживаться… — приказывает. — Плотнее… Еще плотнее…

Мы заняли все боковые места, затем заполнили середину кузова, уселись на полу. Нас опять несколько раз по головам пересчитали и, громко хлопнув, закрыли борт на запоры. Два сержанта сели по краям у заднего борта. Остальных ребят, кому места здесь не хватило, повели к другим машинам.

В машине темно. Сидим плотно прижавшись друг к другу, почти внавалку, как мешки с картошкой или огурцы в банке. Так вроде и теплее, и дрожь от холода почти прошла. Сидим молча, чего-то ждём. С улицы доносятся глухие звуки команд и шум отъезжающих машин. В кузове кто-то, пряча в руках, чиркнул спичку и закурил. Приятно потянуло дымком. Бычок сразу пошел по кругу… «И мне…» «А мне, мне…» «Эй, ну-ка, ну-ка, я здесь…» «И мне зобнуть…» «И мне разок…» «И мне…» В кузове сразу становится тепло и уютно.

В проеме над задним бортом неожиданно возникла офицерская фуражка, потом тёмный абрис головы, мы, глотая дым, на вдохе, пряча окурок, замираем… помним, как капитан ругался, ждём когда исчезнет любопытствующий поясной силуэт. Убедившись, что машина заполнена, офицер с экрана исчезает, слышно как он проверяет замки заднего борта и кому-то командует:

— Сержант Митрохин — старший. В кузове не вставать!

— Есть! — коротко отвечает сержант сидящий у борта. Затем офицер, видимо сидящему в кабине, командует:

— Павло-ов, впер-ред! — и грозно добавляет, — И не рысачить у меня. Ясно?

— Ну шо вы опять, та-ащ… — обиженным тоном отвечает водитель и громко хлопает дверцей, обрывая окончание фразы.

Машина, немедленно взвыв мотором, зло скрежетнула коробкой передач и нервно дернув, покатила вперед. Пока выезжали из этого железнодорожного закутка, нас на ухабинах так здорово протрясло, как картшку на хорошем вибростоле, чуть все мозги не повысыпались. «О-о-ох, эт-т-тот гад, П-п-павлов, саб-б-бака!»

Вскоре машина вышла на ровную дорогу и, увеличив скорость, бодро покатила.

Ехали долго.

Нудно и монотонно зудел двигатель. Сидя недалеко от кабины, я пригрелся в тепле и даже вроде задремал. В таких случаях оказывается — я вдруг заметил — спишь как хищник или как собака. Сам расслаблен, отключен и вроде спишь. А уши и что-то там, в подсознании, ещё такое-этакое не спят, контролируют состояние внешней среды. Я, например, у себя это полезное наследие прошлого, только сейчас, здесь открыл. О-очень пол-лезное приобретение, скажу я вам. На предмет какой опасности: «Старшина идет! Или — атас, командир роты!» — это первое дело. Очень здорово выручает. А если бы еще у нас в армии, например, хвосты у солдат повырастали, как у обезьян? Представляете, какая бы у нас тогда была шустрая, неуязвимая, и непобедимая армия! Лучшая в мире армия! А что, по-моему, хорошая идея — сколько конечностей можно было бы сразу вооружить, а?

А пока… пока опять затрясло. Пошли какие-то повороты… развороты… и мы наконец остановились. Дуплетным выстрелом хлопнули обе дверцы кабины. Загремели замки борта и он, гулко грохнув, открылся. Приехали.

— Вых-ходи, молодёжь. — Звучит команда.

Мы сыплемся из кузова. Наконец-то можно размять затёкшие ноги и посмотреть (очень уж любопытно), куда это нас привезли? Какая она вблизи, эта самая армия? Осматриваемся. Темно. Тычемся друг в друга, как слепые котята, движемся на ощупь. Что тут?! Мы похоже в каком-то большом тёмном дворе, с пристроенным к зданию сараем или складом. Слева большая длинная стена дома… окон не видно. Темень мешает увидеть… Рядом какой-то очень уж несерьезный, с закрытыми ставнями домик-киоск — явно не туалет. Хотя почему-то именно в этом месте очень сильно пахнет мочой. Знаковое обстоятельство мгновенно подсказывает порядок первоочередных «нассущных» действий: стоп, мол, мужики, надо срочно отлить… Стоим, значит, «журчим» на стену… Куда и как идет процесс сливания нам абсолютно не виден, важно что идет. И что дальше? А дальше похоже высокий забор… Ни черта не видно, и не понятно, хватит исследовать… Не то «вступишь» ещё куда-нибудь… в «партию», или на грабли какие. Люди, как же здесь все убого, буднично, по-граждански. Прие-ехали называется.

— А где оркестр? — доносится чей-то высокий недовольный голос в темноте.

— Слушайте, пацаны, вот это всё, что ли, армия, а? — вопрошает кто-то высоко удивленно.

Такого мы, конечно, не ожидали. Не может быть! Мы расстроены, даже разобижены, топчемся на месте, сопим, крутим головами.

Действительно, куда это нас привезли? Что это такое вообще? Как-то вроде и не похоже на воинскую часть… Может, замаскировано здесь всё, засекречено? Под землей, может, всё главное, там?..

— Нет, братцы-кролики, нам в кино совсем не такое показывали.

— Ребя, а чё мы сюда тогда ехали, а? У нас чё ли дома такого убожества нет, а?

Кто-то в темноте озвучил табличку на киоске «Слышь, пацаны, здесь написано, я разобрал: «Пива нет».

— Во, видите, тут и пива, оказывается, нет. Чё мы тогда сюда пилили?

— Вот я и говорю, какого лешего нас сюда занесло? Мест лучше что ли, для нас, на земле не нашлось, а?

— Это не армия, пацаны, это или баня, или столовая. Только мы не с той стороны заехали, сзаду, со двора.

— Вот именно, сзаду мы заехали. Прямо в очко! Ага!..

— А где оркестр? — не унимается любитель праздничной музыки.

— Ага, щ-щас! — где-то в темноте злорадно гогочет наш водитель. — Раскатали губу… Будэ вам и оркестр, и цвяты, усё щас будэ.

С шумом открывшаяся в стене неприметная вначале дверь, вовремя прервала наши мрачные размышления. В слабом свете коридорных лампочек, как из преисподней, появились несколько солдат и офицеров. Один из офицеров, маленький, толстенький, увидев нашу толпу, радостно потирает руки и вместо «здрасьте» громко, как тот дедушка Ленин, картавит:

— Так. Пгиехали, значит. Оч-чень хагашо.

Мы молча полукругом толпимся… Или передразнивает нашего дедушку, артист, значит, или действительно родственник картавого… Да, мы приехали! Что дальше?.

— Митрохин, Павлов, одна машина? — куда-то поверх наших голов, тем же бодрым тоном спрашивает он.

— Так точно, та-ащ майор. Пока одна. — Сообщает то ли Митрохин, то ли Павлов. Один из них в общем. — Щас и другие подойдут.

— Отлично, — чему-то продолжает радоваться наш майор, и громко хлопает ладонями. — Ну что ж, б-бойцы, все вот так вот б-бодгенько, со своими вещичками, значит, и заходим сюда. Пга-ашу. Заходим по одному и не толпимся… Митрохин, зав-води, гвагдейцев.

Крутанувшись, шустрый майор бодро ныряет в свою преисподнюю, исчезает там… Мы, еще не очень понимая, куда это — милости пга-ашу, и вообще, — гуськом потянулись в освещенный коридор. Но стоило нам переступить порог, как воздух — тёплый, слегка влажный, с привкусом берёзового веника, пива, кваса, пота и мочи, выдал всё — это действительно баня.

— Баня, братцы!!

Все радостно оживились: «Ну это другое дело, ребя, это точно баня. Баня!»

 

5. Теперь, конечно, про неё, про баню…

— Слышь, мужики, я первый сказал, что это баня.

— Ага, хрена, я первый догадался!

— О-о, бля, ща, помоемся. Пивка бы…

— Интересно, а веники дадут? Я люблю, чтоб с веничком. Мы, например, с батей…

— Ага, дадут. Догонят ещё и пендаля дадут.

— Обоим с батей…

— Чего?

— Ничего. Шутка. Топай давай, не задерживай…

— Слушайте, пацаны, ну точно баня! Она! А я сперва, бля буду, мужики, не поверил… Ага!

Мы — пацаны — уже торопимся, подталкиваем в спины друг друга. Конечно, нас-то вон сколько, понимаем, а верхняя полка в парной одна и, наверное, такая маленькая, маленькая, и узенькая преузенькая. Всем и не хватит места… Скор-рее, мужики, — ломимся, нужно место успеть занять.

— Впер-ред, ребя, в парную! На по-олку!

— На по-олку!

Гурьбой с шумом вваливаемся в большое просторное помещение. Это зал банного ожидания. По периметру помещения расставлено несколько кожаных диванов, невысокая перегородка отделяет женскую половину зала от мужской, общий гардероб, закрытое окошечко кассы, закрытый сейчас буфет, на полу, по углам, цветы в кадушках — высокие и длинные, с опушкой листьев на верху, как у пальмы, старые шторы на окнах, несколько урн, таблички на стенах: «Не курить!». Стандартный же и запах. Все, как и в нашей городской бане, там, несколько дней назад, на гражданке. Кстати, я заметил, в нашей стране много чего одинакового: ботинки, например, фабрики «Скороход», жилые дома, как сиамские близнецы, уличные туалеты на железнодорожных станциях, улицы с одними и теми же названиями, бани ещё вот… Такой вот, понимаешь, трепетно-радостный стандарт в жизни общества создан для коллективного общения, в данном случае его помывки.

Не будем о грустном, повернёмся к ожидающим радостям… Мы в армии… В армии! Вернее перед ней, в бане.

Нас здесь действительно ждут. Военнослужащие, некоторые в белых халатах (санитары или санинструкторы, не знаю ещё как правильно), стоят в некотором отдалении друг от друга. Около каждого из них груды мешков, больших узлов, навалены какие-то огромные свертки. Они издали, скептически, молча и с большим интересом рассматривают нас, изучают, как макак в зоопарке. Экипировка — наша одежда, им явно не нравится. Это заметно. И вообще, на нас здесь смотрят, как на младшего брата неожиданно накакавшего в штаны: нате вам мол — приехали, засранцы, возись теперь с ними! Появившийся из дверей мужского банного отделения щеголеватого вида старшина вовремя прерывает эту немую сцену.

— Та-а-к, приехали. — Одного за другим, внимательно оглядывает всех. — Краса-авцы-Ы! — Коротко хохотнув, восхищенно замечает он с ударением на последнем слоге. Повернувшись к солдатам, спрашивает: — По-моему, таких еще не было, а?

— Как же, не было, та-ащ старшина? Последнее время вот только такие уроды и приезжают, — с сильной долей общего разочарования не соглашаются его помощники.

— Но-но, разговорчики мне… понимаешь. И не уроды, а защ-щитнички, — вступается за нас старшина. — Что-то вы быстро забыли, какими сами сюда в прошлом году приехали, а?.. — помощники недовольно отворачиваются, прячут глаза. — То-то!

Ага, порадовались мы поддержке, нечем поживиться, да? Вот вам! Не будете нос задирать.

— Ну, что ж, — ставит точку старшина, — тогда начнем-с, пожалуй. Докладываю порядок ваших действий, товарищи бойцы: по одному проходим сюда…сюда и сюда. — Широким жестом показывает маршрут нашего будущего продвижения по запутанным банным просторам. — Вот здесь оставляете все свои тр-ряпки, — брезгливо морщится. — Если кому-то нужно будет что-то из своих вещей отправить домой, — тут же сам себя перебивает, — пожалуй, отправлять тут я вижу и нечего. И хорошо! Так, дальше. Го-олые-с! — поднимает палец вверх, — голые, идете к Мамедову и его команде, — делает выразительную паузу. Мы между собой удивленно переглядываемся «за каким… это, к какому-то Мамедову?» Старшина, ухмыляясь, довольный эффектом, успокаивает, — они вам сделают соответствующие стандартные прически… на голове! Потом идете к санинструкторам — там совсем просто. Потом в моечное отделение, на помывку-с. А уж потом одеваться… И домой, спать.

— Обратно?

— Мы?

— Домой?!

— Все?

— Ага, щас. Ишь, вы какие шустрые, а! Все! — Радостно хохочет старшина, переглядываясь со своими помощниками. Те тоже очень радостные, прямо покатываются, за животы хватаясь. — Через три-и года домой поедете… Через три! — хохочет старшина. — Запомнили? Не раньше! — мгновенно стерев с лица радостную мину, серьёзно добавляет. — А кто и позже. Здесь, кто — как, сынки. — Многозначительно добавляет. — Армия.

— Как это?

— А так это! — старшина ярко и артистично изобразил вытянутыми губами и ртом вульгарные чвякающие и сосущие звуки. — Как у быка «титьку» сосут, знаете? — спрашивает, победно оглядывая зрительскую аудиторию. — Так вот. Понятно?

— Уууу!

— То-то. — Удовлетворенно подводит черту старшина. — А спать поедем домой, в полк значит. Понятно? Там теперь ваш дом.

— Угу-у!

— Не угу, а так точно. — Старшина сурово оглядывает угукающую гвардию, щурит один глаз, с оптимизмом заявляет, себе видимо. — Но ничего, это отработаем. Время — море: вагон и малая тележка. Три года! Научимся. От зубов отскакивать будет. Кор-роче, — старшина начальственно привстаёт на цыпочки, — на все про все один час. Во-пр-росы? — и, ни секундой позже, сам себе отвечает: — Нет в ар-рмии вопр-росов. Значит, впер-ред, товарищи вновь прибывшие.

Из всей пламенной и яркой речи старшины мне очень понравились только три вещи: мыться, одеваться и спать. Еще бы про что-нибудь пожрать сказал — вообще была бы лафа!

Армейская же форма манила… притягивала, словно магнит. Я так долго в тайне ждал этого радостного момента, я столько раз в своих мечтах примерял военную форму, столько раз представлял себя в солдатской военной форме, обязательно с медалями, в фуражке набекрень, как на том плакате в военкомате. Идешь по школе такой стройный, подтянутый, независимый. На учителей не смотришь… Дома… в клубе… все девчонки — падают. Здо-орово!

Вон, как хорошо форма сидит на солдатах… Такие все ладные, аккуратные, грудь колесом. И я скоро таким буду — надо только быстренько-быстренько пройти этих «мамедовых», да каких-то «санитарков, звать тамарков», и помыться, погреться в смысле.

— Ну, не толкайся, ты чё? Торопишься, как голый к девке в кровать! — охлаждает мой пыл Серый, и заинтересованно спрашивает, — ты в какую баню пойдешь? — и видя, что я не понимаю его, отвечает. — Я, например, только в женскую. — Поясняет: — Никогда не был в женской бане. Надо же посмотреть, как у них там всё устроено… — и добавляет мечтательно: — Может, кто и остался там. Да, ты? — И, выпучив глаза, весело ржет, как застоявшийся жеребец. — Й-и-и-а-а-а! Бабу хочу-у!

Ха, чего орать, открыл Америку, тут все такие, все «хочут», все в том направлении готовы землю копытить. Ржём уже вместе. Сначала дуэтом, потом к нам присоединились и другие. На наш «конячий» призывный крик, выскочил почему-то старшина, интересно, в каком это качестве?.. Нет, он не присоединился к нашему ору, наоборот, он его оборвал: «Эт-та что такое? Ну-ка, прекр-ратили, немедленно, жеребцы, тут мне понимаешь! Это не конюшня вам здесь! Не забывайтесь! Не дома!». Безжалостно душит песню на взлете. Ладно, переглядываясь, молча решаем: мы потом доорём. Что нам еще здесь делать?..

Между тем, в центре предбанника быстро выросла огромная гора нашей одежды — из бывшей, в прошлом, гражданской жизни. Мгновенно образовалась живая очередь. Тремя ручьями, змейкой, выстроились голые новобранцы. В ожидании следующих над нами действий развлекались, щелкая друг-друга сначала по ушам, а когда у всех уши стали красными и были закрыты ладошками, переключились на «морковку» между ног. Вот, где интересная хохма получилась, просто класс.

Щелкать по обвислому или уже возбужденному члену, очень, оказывается, интересно. Эффект от щелчка получался довольно болезненным, поэтому все пацаны стояли крепко зажав его обеими руками в мошонке и резво крутясь на месте, показывали друг другу, что здесь на чеку, что здесь не спят. Но достаточно было толкнуть будущую жертву в сторону, как он, балансируя, пытаясь удержать равновесие, невольно убирал руки от мошонки. И в этот самый момент, с любой удобной стороны, немедленно следовал вероломный щелчок, а то и два. Жертва со зверским выражением лица хватается за ушибленное место, поджав ногу, танцует на другой ноге, шипит от боли. Но и тот, кто изловчился, в свою очередь, тоже успевает получить неожиданный для себя щелчок. И так — цепная реакция. Сплошные щелчки, охи и ахи. Весело, почти до слез. Все голые, все танцуют, преувеличенно кривятся от боли, корчат страшные рожи, увертываются, защищаясь ловят удачный момент. Причем, все происходит почти бесшумно. Слышны только звучные щелчки, шлепки, сдавленные всхлипы истерического смеха и какие-то горловые, голосовые конвульсии. В этой игре мы так распалились, что и не заметили, как у всех члены вдруг встали торчком, как на «параде». Ну, это вообще хохма. Просто кошмар!

Игра неожиданно приобретает совсем другой эффект: особо-остро-пикантный. От этого дурацкого неуправляемого физического состояния на нас накатывает какая-то коллективная истерика, безудержное веселье. Член уже как железный, его не загнешь, не спрячешь — некуда! Стоишь ведь голый, всё на виду! Особенно смешат нас те, кто впереди нас, и первые в очереди. Им же сейчас идти, показываться, а они точно не успеют успокоиться. Несчастных, с палкой торчащим членом, первых, насильно выталкивают вперед: «Иди! Ну иди, вызывали уже!» Первые, согнувшись пополам, кто и присев, прикрыв свой возбужденный отросток, умоляюще скривив лица, предлагают войти в их ужасное положение, любому уступают свою очередь. Ага, спасибочки, желающих сегодня нет — все такие.

Щелчки, всхлипы смеха, шлепки, сдавленный истерический смех…

Голимая веселуха.

Игра такая…

Хохмы хохмами, а работа по приемке новобранцев шла полным ходом. Сбросив одежду, мы попадаем в парикмахерскую. Парикмахерская — это очень сильно сказано. На самом деле это три стула и три солдата с машинками — Мамедов и его команда, как сказал старшина. На гражданке они, наверное, были чемпионами по стрижке овец. На одного человека они тратили не более десяти секунд. Один проход машинкой — вж-ж-ж-ж, второй… третий… Тут подправил, там подхватил. Шлепок по светлой лысине: «Всё, годен, пацан, вых-ходи».

Горы… горы волос разного цвета: длинные, короткие, мягкие, жесткие, прямые, волнистые — настоящие горы. Их сметают веником в одну кучу, по ним ходят, весь пол в окружности колючий, жирно-скользкий.

— Сле-едвающий, пажя-ялюста! — «мамедовы» почти одновременно cбрасывают простыни, элегантно, в сторону, встряхивают.

И три очередных лысых богатыря (кстати, про богатыря, это тоже очень сильно сказано. Гипербола, в общем), смущенно поглаживая себя по шершавой, белёсой лысине, сгорбившись, осторожно бредут дальше. Почему сгорбившись? Отвечаю: разве может у тебя быть гордой походка, если ты абсолютно голый, одна рука у тебя придерживает болтающееся естество, а вторая прикрывает лысую плешку? Нет, конечно. Гордости только и хватает на одну фразу в смущенной тональности: «Ничего, ничего, бля. Плавали, знаем!» И один вопрос в пространство вокруг себя: «И куда теперь дальше?»

А «следвающий», голышом, уже зная результат, уныло проходит, ловя сочувствующие взгляды своих товарищей, садится голым задом на еще теплый, но очень колючий стул, и, «вжжж… — вжжж…» — посыпалась родная волосина по плечам, по спине… Шл-ле-епок по затылку:

— Сле-едващий!

Поглаживая шершавую и чуть холодящую лысину, почесывая покалывающий зад от сиденья в парикмахерской, попадаем в руки к санинструкторам. Туда, где «совсем просто», как представил старшина.

…Вот по-одбягает санитарка, звать Тамарка, Дава-ай, грит, ногу первяжу… да сикоь— накось.

«Санитарка, звать Тамарка», на самом деле парень, боец-санинструктор, отмечает в журнале твою фамилию, суёт тебе ножницы. Да, именно, те гражданские: два конца, два кольца, посредине гвоздик. Черт бы с ними, с этими кольцами и гвоздиками, если б не тупые. Вы только посмотрите, что эти варвары, санитарки, тут придумали. Рядом с нами, и спинами к нам, мучительно согнувшись пополам, «лысобошковые» новобранцы выстригают всю оставшуюся на своем теле поросль. Да-да, именно её, оставшуюся. Так это… Правильно вы подумали — именно там! А где же она еще может остаться, кроме как в подмышках и в паху, от пупа и ниже. Именно её. Зачем, спрашиваете вы? Если б мог, я бы вам ответил по-армейски коротко: «А х… хрен его знает, если б «он», этот «х», действительно что-то знал». Вас это, конечно, не устроит, поэтому, как уж смогу, попытаюсь раскрыть суть поставленной военной задачи. Я ведь только-только начинаю постигать эти сложные армейские университеты. Кое-что уже странное усёк. Здесь, оказывается, чтоб вы знали, ни кто, ни чего не спрашивает. Здесь только выполняют чьи-то команды. А почему их выполняют, такие команды? Говорят, потому, что Родина велела выполнять. А Родина, как всеми здесь понимается — наивысшая (абстрактная) инстанция, как до неба или еще выше… Значит, всё, братцы, аппелировать, считай, и не к кому. Теперь, понятно? Называется, не отвлекайте глупыми вопросами. Резюмирую: пацаны в армии приходят не вопросы задавать, а выполнять разные команды. Вот именно сейчас, поступила совсем простая армейская команда: «стриги». Вот и стригут.

Оттянув детородный орган, натужно сопя или затаив дыхание, сосредоточенно и очень осторожно обстригают волосы. Обстругивают кочерыжку. Сопят пацаны, мучаются, не от страха, нет, а потому, что стричь неудобно. Ножницы заедают, закусывают, больно рвут волосы. Мальчишки кривятся, шипят от боли, терпят. Но я скажу вам, что из всего этого самое неудобное! Представьте: выстригать правую подмышку левой рукой. Именно правую — левой рукой! Не пробовали? Попробуйте! Э-э-то всё! Я — там, пока изгалялся-упражнялся, столько родной шкуры вместе с волосами повыдергивал… По-олный… копец!

Но самые пенки, оказывается, были дальше! Этот эскулап-санитар без разговоров, жирно мажет, всем нам, какой-то тёмно-чёрно-коричневой жидкостью, толстым квачом (квач — это чем стены белят) в родной мошонке и в подмышках. Да-да, там, где мы только что выстригали, нанеся местами, с выщипыванием живой шкуры, серьезный физический урон. Эскулап, гад, квачует легко, почти изящно, играючи — шлёп, шлёп, шлёп!.. Мокрым, вязким, холодным и противным… «Всё, говорит, свободен!» Свободен, у него звучит легко и почти радостно, как отпущение грехов. У тебя же, на самом деле, всё наоборот. Стоишь после этой процедуры, как идиот, — ноги в раскорячку, руки в стороны, ошалело смотришь на следы этого медицинского или, как тут правильнее сказать, ветеринарного что ли, экспромта. И это ещё не все. Это ещё только первый, моральный эффект. Есть еще и физические ощущения. Они сейчас подойдут. Сейчас, сейчас… Подождите. Вот оно!.. Вот… Вот!.. Подходит… А-а-а!.. С нарастанием, в этих самых вымазанных местах, вдруг начинает невероятно сильно щипать, прямо огнем жечь! Палить огнём!! Палить! Э-это… А-а-а! О-о!.. Да бо-ольно та-ак!.. Ёп…тырс! Ай!.. Прыгаешь на месте, как страус перед взлетом, машешь крыльями-руками, студишь… На глазах выступают слезы… Какие слёзы — град целый! Ноги меж тем, сами собой, выделывают танец вприсядку или что-то похожее.

Терпеть, конечно, можно, но этот чёртов гад-милосердия, мог бы, козёл, и предупредить, что будет так печь. Вот, же ж какая подлючесть, вот собака! Жжет!.. А-а-а! С диким воем, уже ничего не различая, ломимся в моечное отделение, к воде… У-а-а!.. Дор-рогу, пацаны-ы! Ой! Ай! О-ой!.. Рву, ручку двери на себя. Б-бабах, влетаю…

В моечном отделении невообразимый шум — светопреставление. Резко бьет по ушам непрерывный оглушительный грохот тазов-шаек, беспрерывное хлопанье дверей, истерический визг, хохот, мокрые шлепки, чмокающие пинки и летающие через все помещение струи холодной воды. «Броуновское движение» бегающих, отскакивающих, толкающихся, дико орущих, хохочущих, извивающихся от холодных брызг и от ударов — голых тел. В сторонке, видимо с такими же проблемами, как и у меня сейчас, крутятся — гасят пламя в интимных местах под двумя работающими душами — человек десять таких же страусов, как и я. Верещат, толкаются, подпрыгивают. Почему прыгают я понял тогда, когда сам пробился к воде. Прорвавшись, и я запрыгал. Вода была не просто холодная, а отчаяно-ледяная! О-о-о! Ух-х-х! Ёп-п… От такой неожиданной и непривычно богатой для нас палитры эмоциональных и физических ощущений мы, прыгая, на разные голоса отчаянно и дико орём во все горло.

Хлопают двери, к нам с воем влетает очередная группа подопытных ошпаренных страусов. Выхватив глазами душ, они, как и мы прежде, бросаются в нашу сторону. Летят к нам, как из пращи. Мы, хорошо понимая глубинный смысл лозунга: «Дорогу — молодым!» Знаем его и поверхностную физическую суть: не уступишь, разнесут… не пикнешь, просто не успеешь! Конечно же мы уступаем. А как же, пусть и они попрыгают, жалко нам, что ли.

Наш общий теперь вой, суммируясь, многократно усиливается.

Жжение от холодных водных процедур, а может и само по себе, постепенно вроде затихает, как бы притупляется, но совсем не уходит, висит.

Напрыгавшись под холодной водой, трясясь от холода, дружно рыщем в поисках горячей воды и пара — нужно же согреться. От таких «душевых» процедур легко и дуба дать. Увы! Все краны открыты, в них, ни пара, ни кипятка, ни просто горячей воды. Тонкой струйкой бежит чуть-чуть теплая вода. Да и мыла, оказывается, на всех не хватило. Никакой обещанной помывки не получается. Мы, мокрые и замерзшие, выскакиваем погреться в предбанник и возмущенно, стуча зубами от холода, кричим:

— М-мы-л-ло-то д-дай-те!

— П-пару н-нет!

— В-в-вода х-х-холодная!

Старшина, сидя как раз напротив двери, меланхолично раскачивается на стуле и спокойно всем разъясняет:

— Долго ехали, товарищи бойцы, о-очень долго. Мы вот, например, можем вас ждать, а баня нет… А мыло, вы должны были у санинструктора получить.

— Как-кого т-такого с-санинст-т-труктора? — стуча зубами, изумляемся мы.

— Какого, какого. Т-т-такого, — передразнивает старшина, и не поворачивая головы, грозно кричит куда-то вдаль. — Алексеенко!

— Я, товары-ыщ старшина, — громко докладывает из другого зала голос с мягким украинским акцентом.

— Ты почему мыло бойцам не выдаешь, а? — спокойно, вполне ласково интересуется старшина.

— Так я-ж нэ успэваю им и выдать-то, товарыщ старшина. Они ж все, как угорэ-элыи в баню лэтя-ять, — в украинском говоре искреннее и неподдельное удивление.

— Ох, и ж-жук ты, Алексеенко. Лэтя-ять! — опять передразнивает старшина. — Недаром, что хохол! — и после паузы, вдруг неожиданно грозно ревёт: — А н-ну, выдай сейчас же всем мыло, бля, я сказ-за-ал!

И теперь уже нам, опять в прежнем меланхолически-задумчивом настроении, вроде удивляясь, с восхищением, жалуется:

— Вот жмот Алексеенко. Всем жмотам — ж-жмот. У него зимой снега не выпросишь, не то что мыло…

— Е-есть выдать! — оттуда же, издалека, бодро рапортует какой-то Алексеенко, и сбавив тон, обиженно вроде, но осторожно, боясь похоже разгневать старшину бурчит, — жмо-от, жмот… Не жмот я, а эканомний.

— Поговори еще у меня, бухгалтер липовый. — Миролюбиво заканчивает короткий диспут старшина, и уже нам сообщает. — Так что, быстренько хватайте свое мыло, товарищи бойцы, и бегом мыться. Не успеете помыться, голые и немытые поедете в часть, — сладко потягиваясь, широко, с хрустом зевая, грозит нам старшина, и ставит точку. — И одевать вас не буду.

О, это самый сильный довод! Если уже можно одеваться, так это мы сейчас, и без мыла, мигом закончим водные процедуры.

— Ребя, быстро моемся и можно одеваться, — ветром проносится по моечному отделению.

Шум и грохот спадает, беспорядочное движение мгновенно становится вполне организованным и упорядоченным. Мокрые, до неузнаваемости ощипанные парикмахерскими и другими процедурами, сверху и снизу, с посиневшими от холодной воды губами и клацающими от судорог зубами, мелко дрожа всем телом, икая, пацаны, с вытаращенными глазами гуртом выскакивают, вываливаются в тёплый предбанник:

— Г-г-де т-тут од-д-деваться?

Одевали нас, вернее, выдавали нам форму на женской половине бани. Сначала выдали полотенца, чтоб обтёрлись. Мне досталось полотенце почему-то очень маленькое, вафельное, только на лицо и грудь хватило. Потом выдали нижнее бельё — кальсоны белого цвета. Ка-ак я не люблю кальсоны, кто б знал!.. Я их просто ненавижу, и всегда презирал. Никогда в жизни не надевал нижнее белье, кроме трусов, естественно, и здесь не хочу. Однако надеть, видимо, придется, никакой другой замены им здесь вроде и нет, не предусмотрено, но я потом что-нибудь обязательно придумаю. Да и ребята вокруг, вижу, молча и сосредоточенно одеваются. Натягивают на себя всё выданное бельё, и мой противокальсоновый бунт, видимо, сейчас не пройдет. Ладно, это потом… Бельё и одежда — все новенькое. Правда, кальсоны я едва натянул, они были всего лишь на ладонь ниже колен — короткие и узкие. В паху все сразу сжалось, как в плавках, даже хуже. В таком состоянии я, пожалуй, не боец, скорее наоборот. Надо менять эти позорные штаны пока не поздно. Поворачиваю в сторону «окна выдачи». Тот, который выдавал — каптёрщик или как его там — равнодушно отрезал: «Ну и что, что маленькие? Потом обменяешь. Отвали». А когда потом, и, главное, где потом — не сказал. Ну, ладно, и это тоже потом.

Зато нижняя рубаха очень понравилась. Я вообще не люблю белье и одежду в обтяжку. А тут натянул нательную рубаху — спина правда вся мокрая, плохо вытер — рубаха как раз то, что я люблю — большая, широкая. Почти балахон. Нормально! Затем выдали сапоги — мой 43-й размер, и большой кусок мягкой желтой байки или фланельки, — я в материалах ни бум-бум — это, сказали, на портянки. И добавили кусок белой ткани на подворотнички. Потом выдали широченные зеленые галифе и просторную гимнастерку. Широкий солдатский ремень и желтую бляху, узкий брючный ремешок и пилотку, красные погоны, нет, не красные, скорее малиновые, это без разницы, и горсть фурнитуры: эмблемы, пуговицы, звездочку. Все новенькое, «вкусно» пахнет — много еще разного выдали, и все сразу. Выходя из очереди, чуть не рассыпал эту гору добра, неся в охапке.

Вокруг меня все, сосредоточенно сопя, старательно одеваются. Лица у ребят раскрасневшиеся, довольные, но серьезные. Мастерски, с треском рвут портянки на две части, пытаются даже наматывать на ноги. Толково ни у кого не получается — кукла в свертке, а не нога. Солдаты и санинструкторы — ух, эти вредители-санинструкторы! — снисходительно, но терпеливо показывают нам технологию, разъясняют:

— Смотри. Сначала делаешь так, потом заворачиваешь сюда. Придерживаешь рукой вот здесь, затем поднимаешь вверх, и крутишь в эту сторону, против часовой стрелки, вокруг. Потом вот здесь подворачиваешь, и вот так… так, и сюда. Всё. Понял, молодой? Всё просто.

С восхищением смотрю на ровно и плотно обтянутую ногу — искусство пеленания прямо какое-то, не иначе. Была тряпка, а стала аккуратно обернутая нога. «Здорово! Я так не смогу».

— Сможешь, сможешь, — словно прочитав мои мысли, уверенно заявляет наставник, и уже поправляет следующего. — Ну куд-да ты крутишь, балда, куда? — Беззлобно ворчит. — Не туда! Вот сюда-а сначала, а уже потом — вот так. Да-да, так. Теперь правильно. Теперь пойдет. — И снисходительно хвалит. — Молоток!

Новобранец, довольный своими неожиданно быстрыми успехами, счастливо улыбается. Все с интересом друг друга оглядывают, кто как и что надел, куда и как заправил. Странное дело, как только мы оделись, произошли две удивительные метаморфозы. Мы стали выглядеть, как бесформенные мешки однотонного зеленого цвета. И второе: мы перестали друг друга узнавать. Да-да, никаких тебе привычных отличительных признаков. Возможно привычными остались только глаза и носы. Но пойди, разгляди, узнай их в этой новой, большой зеленой массе непривычных вещей — кто есть кто! Нужно знакомиться снова.

Затянув ремни, приглаживаем огромные непослушные уши штанов-галифе. Аэроплан получается, моноплан, планёр… Не красиво. А действительно, на кой хрен они такие огромные? Голимый расход материала только, расточительность! Не по-хозяйски народное добро в штаны загонять… не дело. Ладно, и с этим потом… Пригладив руками галифе, одергиваем пузырящуюся гимнастерку, крутим шеей в непривычном жестком стоячем воротничке. А тут-то зачем такое неудобство? Давит же! Натрёт шею, точно стрелять трудно будет, по врагу промажешь… Ещё одна странная непонятность. А вот погоны на плечах, это да! С гордостью поглядываем, косясь, на свои малиново-красные погоны с эмблемой — желтым венчиком вокруг звездочки, и маленькой желтой пуговичкой. Это красиво. Это всем видно. Не пойму только: хорошо это или плохо. В принципе, демаскирует!.. Ладно, и с этим потом. Вдруг отмечаю, что пуговички у нас не золотые, не блестят золотом — как у наших сопровождающих, там, в вагоне — а какие-то они не такие, блёклые, матовые. Эх, огорчаюсь, не те выдали. Жалко. Те, блестящие, смотрятся гораздо лучше, праздничнее.

Оглядываю ребят. По-моему, это обстоятельство никого не расстраивает или просто никто еще не заметил разницы. Наверное. Но блестящие пуговицы всё равно лучше смотрятся, приятнее. Может, потом поменяюсь, — думаю я. Ну, конечно, если уж есть пуговицы, как таковые, к ним должны быть и запасные! Точно, потом поменяюсь. Пуговицы, это уже вторая большая проблема после кальсон. Ладно, отмечаю, решим и эту. Осторожно прохаживаюсь, разминаю жесткие сапоги, прислушиваюсь к своим ощущениям. Если честно, ощущения так себе. Всё совсем не так, как хотелось бы, мне дискомфортно — тело словно в жестком футляре как в кобуре или плотном скафандре. Все грубое, и все везде жмет. В паху так вообще, как кусок колючей проволоки у меня между ног застрял… Ысс!.. В общем, делаю вывод, не очень всё это удобно для активного образа жизни. А если откровенно, совсем неудобно… Ещё отметил некоторые необычные внешние ощущения, их много, они есть… Слушаю непривычное для слуха, но весьма приятное поскрипывание своих новеньких сапог. О, скр-рыть, скр-рыть… Слышите, какая прелесть! Скр-рыть, скр-рыть… Вы думаете это сапоги скрипят? Нет, это кожа скрипит-поскрипывает, понимаете… Кожа… Как кобуры, портупеи, седла… Сапоги, в общем. Солидно скрипят, громко. Голенища плотно, надежно облегают ногу. Легонько притоптываю подошвой об пол — хорошо сидят, внушительно, мощно. Только у других солдат — у тех, которые нас встречали — голенища сидят ниже, красиво так, гармошкой. Пробую опустить вниз… Нет, никак! Не хотят гармошиться, стоят трубой. Ладно, и с этим разберёмся. Что интересно, ещё только приехал, а уже столько проблем, а сколько их наберётся за месяц, полгода, год… три… О-о-о! Ёлки-маталки! Может, не все проблемы рассматривать, не во всех разбираться?.. Пожалуй!

В общем, гуляем-разгуливаем тут же рядом. Вокруг себя в основном, а больше-то и места в предбаннике нет. Руки в карманах, голова гордо приподнята — всё, уже «товарищ солдат»! Рядом, задевая друг друга локтями, плечами, неуклюже топчутся в своей бесформенно пузырящейся одежде мои товарищи. Различить ребят, узнать в этой «бобовой» форме, кто есть кто, практически невозможно. Пряча восторг, смущаясь своей неуклюжести, шутливо знакомимся:

— Товарищ солдат, разрешите представиться?.. — Улыбаемся, поворачиваясь друг к другу, шутливо кланяемся, пожимаем друг-другу руки. А это кто?

— Пашка, ты что ли? — кто-то хлопает меня по плечу. — Слушай, тебя совсем не узнать.

Голос точно знакомый, но кто это? Глаза вроде Мишкины. Он тут же, подражает голосу капитана Сергеева:

— Та-ак, товарищ сол-лдат, нехорошо своих не узнавать, нехорошо. Кру-у-гом! — и не выдерживает серьезного тона. — И дуй к едрене фене. — Заливисто хохочет. — Пашка, это ж я, Миха. Ты чё, не узнал меня, что ли? Ну и как я? — мгновенно становясь серьезным, топчется вокруг себя. — Как? Классно, да?

— Здорово, — прихожу в себя от удивления. — Я тебя только по глазам и голосу узнал. А так бы — никогда. — Оглядываю Вадьку с ног до головы: — Сейчас ты точно настоящий солдат. Только штаны, как крылья у самолета.

— Да? Тц-ц, — с явной досадой цыкает Мишка. — Мне они тоже не нравятся. Но я знаю, они сядут, если их намочить. Знаешь, я дома один раз сам штаны стирал, ночью. Пришлось так. С девчонкой там, одной… полночи… это… гулял. А домой пробрался, штаны снимаю, а они все, вот тут, уделаны все… Обтрухал, короче. Представляешь, думаю, если маманя увидит? Еошмар!! Я скорей стирать… А утром надеть не смог — сели. И эти сядут. Как думаешь, сядут, нет?

— Конечно, сядут, куда они денутся, штаны же. Или ушьем. Правда, я шить, в общем-то, не умею, — признаюсь в своей житейской несостоятельности.

— Я тоже. А, — Вадим убедительно трясет головой, — ничего, научимся, — и, придерживая сползающую со скользкой, как бильярдный шар, головы пилотку, добавляет: — Мы же солдаты, а солдат должен всё уметь, да?

— Конечно, — неуверенно соглашаюсь я.

Зал уже переполнен.

Вслед за нами приехали еще несколько автомашин, давно разгрузились. Пока мы были в помывочном отделении, все новобранцы прошли положенные приёмной программой этапы и процедуры, и уже переоделись. Густой запах армейской кожи, общие для всех внешние формы, цвет, шум и содержание плотно заполняют зал. Ничего гражданского, кроме, пожалуй, густого мата и еще не армейского содержания разговоров не просматривается. Внешне люди стали поразительно одинаковыми, совсем единообразными, совершенно неузнаваемыми, как оловянные солдатики. Правда, вылепленные, это очень хорошо заметно, корявой, не очень умелой ещё рукой. В фигурах и позах солдат, правильнее бы сказать молодых ребят одетых в армейскую одежду, заметная усталость — оно и понятно, сказалась серия нервных и физических встрясок и глубокая ночь. Все сидячие места: диваны, подоконники, ступеньки, плотно заняты. Везде сидят, полулежат, вяло переговариваются, дремлют в ожидании следующей команды пацаны в зеленой форменной одежде.

Все ждут следующей команды: «едем спать», в часть, значит. Встречающие нас солдаты давно уже ловко собрали свои узелки и мешочки, курят где-то на улице. Откуда-то появился майор. Со старшиной и другими незнакомыми младшими командирами обходит все помещения бани. Проверяют, не замылился ли там кто, под лавкой, из нас! Коротко переговорив, майор уходит на улицу. Старшина еще некоторое время крутится, наверное, жмота Алексеенко ждёт, наконец, дает команду:

— Вых-ходи на улицу стр-роиться!

Мы с удовольствием — ну наконец-то! — легонько подталкивая друг друга в спины, грохоча сапогами, торопимся на выход. С помощью Павлова, Митрохина и других солдат с трудом выстраиваемся в шеренгу по три. Провели перекличку, пересчитались. Майор о чем-то в сторонке посовещался со старшиной и сержантами, затем они козырнули друг другу, пожали руки, и старшина, повернувшись к нам, скомандовал:

— Сержантский состав, рассаживайте по машинам.

— Есть, по машинам! — гаркнули сержанты, и одновременно, на разные голоса: — Рота, напра — нале-во! — Мы вразнобой, кто куда, толкаясь, не понимая, закрутились на месте: кому направо, кому налево? — Ч-чёрт, приехали — сено-солома, — ворчат сержанты.

— Слева, в колонну по одному, к машинам, бего-ом… ма-арш!

Машин было уже пять. Четыре грузовых, с тентами, и одна легковая — уазик. Подсаживая друг друга, скользя сапогами по деревянному борту, бьемся коленками об окованные железом углы бортов и кузовов, с трудом забираемся в машину. Мешает сковывающий движения скафандр — новая одежда. Плотно рассаживаемся на лавках-сиденьях. Опять хлопают борта, гремят замки, запускаются двигатели, привычный командирский проверочный обход… команда: «Впер-рёд!»

Машины, одна за другой, колонной, торжественно выезжают с банного двора. На улице света нет, в домах темно. Город ещё спит. Что за город, какой город — нам ещё пока неизвестно. Да какая разница? Главное, мы в армии, мы приехали. Даже переоделись! А гражанские спят, спят счастливые, спят безмятежные, в своих тёплых, мягких постельках. «Эх! — с горькой завистью думаю я. — А у меня дома ещё только вечер. Куда это меня занесло? Зачем?» Опять грустно стало. Опять накатила тоска… почти до слёз.

В машине дремлем, почти спим. Все устали. От новых впечатлений, от погрузок-выгрузок, от езды, стрижек-помывок, от разных встрясок. Качаются, упав на грудь, заваливаются соседу на плечо, раскачиваются в такт движению машины стриженые солдатские головы… Устали.

Тише, люди!

…Пу-усть сол-да-аты немно-о-го поспя-ят…

Конечно, пусть, пусть…

 

6. Ух, ты, казарма! Яркое впечатление…

Ехали мы ехали… Всё же приехали. Практически не просыпаясь, выгрузились около подъезда тёмного четырех— или пятиэтажного дома. Также строем, шумно, опираясь друг на друга, с закрытыми глазами, как в тумане, поднялись по тёмной широкой лестнице на какой-то этаж. Прошли мимо солдата, стоящего у тумбочки. Солдат отдал нам честь. «Часовой, — в полусне догадался я. — А где знамя?» Додумывать было некогда, да и не хотелось. Глаза не открывались. Шумно ввалились в огромную, плохо освещенную — одной лампочкой — длинную комнату. Помещение сплошь (по обеим сторонам от широкого прохода) заставлено железными кроватями в два яруса… О! Кровати! Наконец-то… Спать!

Спать!.. Как хочется спать… Только спать…

Глаза закрываются сами собой… Сапоги уже не сапоги, а тяжелые, железные гири, — краем сознания отмечаю я.

В состоянии почти полной отключки мы опять зачем-то выстраиваемся. Ну сколько же можно?.. Нас снова проверяют по фамилиям, пересчитывают по головам… С трудом пытаемся сосредоточиться, таращим глаза ничего не видя, откровенно зеваем, едва не выпадая из строя, раскачиваемся. Младшие командиры что-то машут руками… А, — доходит, — это они показывают ряды наших будущих коек, наверное, их границы. Понятно. Границы? Какие границы? Причём тут граница? Мы на заставе, что ли?.. Ничего не пойму. Сознание фиксирует какие-то отдельные слова, смысл которых трудно ухватить. Нет, говорят вроде не про ту, большую Государственную границу, а про какую-то другую… Спросить не у кого, вокруг, так же как и я, спят стоя… А, — неожиданно понимаю, — нам говорят про границы каких-то взводов… отделений… Господи, кошмар какой!

Спать!.. Скорее спать!

Строй со всем согласен, безразлично качает головами, раскачивается, спит с открытыми и полуоткрытыми глазами.

Старшина видит, — ничего не соображают, в любую минуту могут повалиться прямо на пол. «Этого мне не хватало. Неужели уж такие слабые? — отмечает про себя старшина глядя на кислые лица молодого пополнения. — Ну, ничего, ничего, притрутся — оботрутся. Молодые, вытянут». По привычке укоризненно качает головой и, махнув рукой (всего-то половина пятого утра) — дает команду:

— Ладно. Р-рота, смирно-вольно-отбой! — в одной тональности приказал он и добавил. — Можно сходить в туалет!

Новобранцы, вяло выдохнув, шумно шаркая сапогами, на подкашивающихся ногах бредут к кроватным колыбелям. Старшине дико, непривычно было видеть нахальную вялость строя при выполнении всеми любимой команды. Его остро кольнуло желание немедленно встряхнуть, погонять пацанов туда-сюда, вздрючить их, как обычно перед сном, по сверхполной программе. Чтоб летели, голуби, в эту желанную для всех кровать, как на крыльях… Сегодня, пожалуй, он первый раз махнул на это рукой: еще успеется… сам тоже устал.

Про «отбой» старшина мог вообще не говорить, мы и так уже давно спали. Какой туалет?.. Завтра, — гаснет в сознании. — Только спать! Скорее…

Как я дошел до кровати, как разделся, как — не размышляя — залез на такую высоту, на второй ярус — не знаю. В сознании билась одна угасающая мысль: «спать… — Одна всё заполняющая мечта, — спа-ать… Только спа-а…

Засыпаю мгновенно.

Тонкая, еле заметная ленточка рассвета уже подвела итог ночи, обозначила приближение нового дня. Для нас, молодых солдат — новых армейских дел, новых армейских встреч, новых армейских…

Я еще сплю. Меня ещё здесь нет. Я ещё не чувствую свою бренную физическую оболочку, свою внешнюю физическую сущность. Мое подсознание летает ещё где-то далеко-далеко, в других мирах. Там, где мне очень легко и свободно. Там, куда доставить меня может только мой сон… Я свободно летаю, парю там… Мгновенно зависаю на любом расстоянии от любого предмета или образа, на этой интересной, но незнакомой мне планете. Странные предметы-образы, как быстро сменяющие друг друга непонятные мне цветные картинки немного беспокоят моё сознание своей быстро меняющейся формой, своим состоянием. И тем, что не могу точно уловить их назначение, их суть. Что это?..

Мне еще неведомо, а сторож-сознание уже уловило и зафиксировало внешние беспокойные раздражители. Пытается загнать моё летающее подсознание, в мою физическую сущность. Тревожит: «Твоя оболочка, твоё тело в опасности, не оставляй его так долго без внимания. Не забывай, что оно в другой, в физической, опасной материальной среде…». Диссонирующих с моим состоянием раздражителей становится всё больше и больше, они все тяжелее и весомее. Они отягчают меня, снижают мой полет, выдавливают из меня мой сон. Я торопливо — хотя так не хочется прерывать счастливый полёт! — возвращаюсь туда, где только на одно мгновение, кажется, оставил свою физическую оболочку отдыхать. Уже камнем, стрелой — не чувствуя ни тяжести перегрузок, ни трения, ни должной высокой температуры — легко преодолеваю невероятные пространства, стремясь к той единственной точке Земли, к той единственной кровати, к тому единственному, сейчас усталому, молодому, слабому, незащищенному телу — моему телу, к себе самому. У-ух, ты, вл-летаю!..

Я на месте.

Я успел!..

Разместившись в себе, в полусне мысленно, в мгновение зондирую закоулки своего тела, осматриваю их, — нет, всё хорошо, всё на месте, почти всё в норме.

Что же такое тревожное выдернуло меня из сна?

В кровати тепло, даже уютно. Проснувшись, лежу не открывая глаз. Ага, — вспоминаю, — я в армии, а это, наверное, — казарма. Голова моя под подушкой. Лежу, уткнувшись носом в матрац. Матрац пахнет пылью и чем-то неприятно специфическим, непривычно казенным: хлорка, карболка, моча… Не знаю, что это! По-моему, все запахи вместе. Вокруг много приглушенных подушкой тяжелых звуков. Все звуки резкие, шумовые. Шум передвигаемых кроватей или может быть шкафов, какие-то прыжки или падения — непонятно! Шумовой фон дополняет топот множества слоновьих ног, какие-то отдельные выкрики, невнятные голоса, бряцанье цепочек или цепей, резкие глухие металлические щелчки. Интересно, что это там?.. Сбрасываю подушку.

По ушам бьёт плотный шум! По глазам — яркий свет! И вязкий, неприятно-специфический тяжелый запах врываются в меня, в мой нос, в глаза и уши, резким боксерским нокаутирующим хуком. Бац, так, одной мощной пачкой в пятак — нокаут!

В казарме очень светло от множества больших ламп без плафонов, — включен полный свет. Воздух густой, терпкий, вонючий, настоянный на кислых запахах мужских тел, сочных запахах сохнущих портянок, кирзовой кожи, сапожного крема, плохо просушенной одежды, туалета, хлорки, пыли… Вчера, то есть ночью такого запаха не было, точно — не было. Или я так укатался, что не заметил?.. — копаюсь в своих воспоминаниях. — Не помню. Глаза пощипывает, а дышать лучше ртом.

С уровня второго яруса хорошо просматривается всё спальное помещение и его окрестности. Часть коридора в одной её стороне и в другой, там, где часовой у тумбочки. А почему он стоит у тумбочки? А где знамя? Кстати, сейчас стоит уже другой дневальный — длинный и худой. Значит, того сменили, догадливо отмечаю я, продолжая исследовать новый для меня объект. На ремне у него широкий армейский нож в ножнах — классный ножичек! На тумбочке замечаю черный телефон без наборного диска. Понятно, чтоб домой не звонили. Высоко вверху над дневальным, на стене, висят круглые, под стеклом, часы. Стрелки показывают пять тридцать девять утра. Пять часов тридцать девять минут.

Пять тридцать утра?!

Уж… ас! Я глазам не поверил. Это же такая рань! Пять трицать утра. Пять тридцать!! Я и в худшие-то дни своей жизни так рано никогда не просыпался. Никогда! А тут… Чего это они так разгалделись-расшумелись, чего им в такую рань не спится? За окнами ещё, считай, ночь. Наши ещё все спят. Нет, вижу, не все спят — многие, как и я, были разбужены этим невероятным варварским столпотворением. Сидят на кроватях, как китайские божки в своих белых рубахах, тянут тонкие шеи, крутят лысыми головами, с удивлением и интересом наблюдают за происходящим. Что там?

— Пашка, ты туда глянь!.. — заметив, что и я проснулся, кивают мне головами в другую сторону.

О-го-го! Мы в этом помещении не одни, на другой стороне казармы оказывается живут и другие солдаты. Когда мы приехали, свет в помещении не включали, и мы их не видели, они, оказывается, просто спали. Вот они-то сейчас (в так-кую-то ра-ань!) с таким вот грохотом и шумом куда-то собираются. Их много. Очень много. Они, заняв весь проход, «Гля, мужики, у них автоматы!» — с восхищением замечаем мы, — выстраиваются, ровняют носки сапог по желтой, нарисованной на полу линейке. Куда это они в такую рань собрались, не на войну ведь, правда? Нет, вижу, у них на лицах нет паники, значит, не на войну, только в их фигурах заметна печать какой-то покорной обреченности и сильная, привычная уже усталость. Ты смотри, действительно все до одного с автоматами!

А сколько всего навешано-то на этих солдатах!.. Как на большой праздничной ёлке. Кошмар! Через одно плечо зелёная большая сумка — противогаз похоже, на другом плече автомат. На поясе, сзади, саперная лопатка с короткой ручкой, зеленая железная каска, спереди и с боков навешаны: штык-нож, котелок, фляжка, какая-то серая сумка-подсумок, маленький подсумочек. Сверху, через плечо, висит, как хомут, скрученная скатка. Невероятно — как это можно шинель так «хомутно» скрутить, поразительно просто! Главное, куда это они собрались? На часах пять сорок пять. Пять сорок пять! Рано же еще, ну! Солдаты стоят, поправляя друг на друге всю эту оснастку, подгоняют. Тут же, с ними, три молодых офицера. Они в полевой, без блесток, форме, с пистолетами в кобурах — видна часть темной рукоятки. Пистолет тяжело отвисает на ремне и поэтому, на всякий случай, привязан кожаным шнурком, чтоб не потерялся, значит, понимаю. Продумано! Сбоку легко и изящно свисает красивая плоская планшетка.

Перед строем, тоже полностью увешанные снаряжением, ходят, проверяя готовность солдат их старшина и младшие командиры. Но вот старшина, подобравшись, как перед прыжком, вдруг громко командует:

— Учебная р-рота-а, р-равняйсь… Смир-рна! — наступила оглушительная тишина. Солдаты почти одновременно дернули туда-сюда головами. — Р-равнение, на ср-редину! — старшина очень чётко повернулся, и, печатая шаг — как на параде на прямых ногах бац, бац, бац, бац! — об пол, классно так, двинулся в сторону офицеров. Мы на койках закрутились, восхищенно переглядываясь: красиво, да?.. во дает!.. здорово, да? А старшина уже громко, чётко и не торопясь, докладывает:

— Товарищ старший лейтенант, шестая учебная рота по тревоге построена. Старшина роты старшина Фомин.

Командиры одновременно поворачиваются к строю.

— Здравствуйте, товарищи! — торжественным голосом здоровается старший лейтенант.

Через секунду в казарме так грохнуло, что показалось: потолок обвалился. У нас головы в плечи нырнули, а те, кто спал, так и подпрыгнули в койках, мгновенно просыпаясь.

— Здра! жела! товар! старш! лант! — как обвал, прогрохотало в казарме. Гаркнули, что надо. Хоть мы — зрители — чуть и не оглохли на своих койках, но все равно нам это очень понравилось. Здорово!

— Р-рота, на-апр-ра-а-ву! — Солдаты резко повернулись, отбив сапогами ритм — бац, бац!

— На выход, шаго-ом ма-арш!

Рота, как войска на параде, грохнула сапогами — хрясь!.. хрясь!.. хрясь!.. хрясь!..

— Р-рота, вольно! — махнул рукой офицер. Наверное, испугался, что придется пол менять. Громкое бацанье мгновенно исчезло, перейдя в ровные ритмичные шаги множества пар сапог. А затем, на лестничном марше, шаги вообще превратились в совсем дробные. Как камни в большой трубе… Чуть позже где-то внизу, глухо хлопнула дверь. Ушли.

Всё стихло.

В спальном помещении неожиданно гаснет верхний свет! Ага, это дежурный солдат выключил — молодец. Хорошо стало, приятно, ещё, значит, можно поспать. Но уснуть мы уже не можем. Находимся под сильным впечатлением увиденного. Собравшись на нескольких койках, шёпотом, бурно обсуждаем: построение, команды, оружие, снаряжение — всё увиденное. Нам всё очень понравилось. Всё очень здорово. Особенно автоматы… и как здоровались… и как отбивали шаг, и… Всё классно!

— Слушай, ребя, айда в туалет? — кто-то вовремя вспоминает.

— Точно! Надо слетать…

— А где это, ты знаешь?

— А щас вон у того, с повязкой, спросим. Эй, пацан, а где тут у вас туалет? — по-свойски так, простодушно спрашивает у дневального Гришка Мальцев.

От такого неслыханного наглого обращения, у дневального аж челюсть отвисла — ну, наглецы, дня еще в армии не прожили, а уже борзеют. Кажется насмерть обиделся, даже уши потемнели. Покрутив головой, как от удара в лоб, отвечать или не отвечать, всё-таки глухо бросает сквозь зубы:

— Не «пацан» я тебе, а товарищ солдат. И не «ты», а — «вы»! Ясно? — мы, как те суслики, там, на целине, я их живьём видел… ну, когда еще в Казахстане мы жили… вытянув шеи, и вытаращив глаза, замерли, слушая эту отповедь. Дневальный, повернув руку с повязкой в нашу сторону, продолжает внушительно. — Дневальный я, понятно? — и через паузу. — А туалет там, — показывает себе за спину, в коридор. — Там написано, если читать умеете, — и с угрозой добавляет, — а за «пацана» потом поговорим. — Обиженно отворачивается.

Ни хрена себе, приехали! Нам только драки здесь в первый же день не хватало!

— Ты чего, дневальный, это же шутка.

— Мы же так просто, — пытаемся выправить ситуацию.

— Мы же первый раз ещё, здесь, не знаем…

— Извини нас, а, товарищ солдат-дневальный? — просим.

— Ну ты, Гри-иха, и бал-лда, — шипим на Гришку. — Он же при исполнении…

— Товарищ дневальный, — выкручивается Гришка голосом, как на пионерской линейке, — а в чем тут у вас в туалет ходят? Форму всю нужно одевать, и пилотку, да?

Дневальный вроде слегка отходит, бурчит, не глядя в нашу сторону:

— Можете только сапоги надеть… и все.

— О, только сапоги?.. Это хорошо, — мы преувеличенно радуемся, суетимся, копаемся в сапогах. А в сапогах действительно запутаться можно. Они же все одинаковые — большие и черные… Не написано — где тут чей?

С одеждой (ночью всё кое-как побросали) теперь вообще не разобраться — где чья, полный завал. Ладно, с этим потом, а сейчас натягиваем сапоги какие подошли или какие ближе стояли. Уже некогда разбираться, «радиатор» закипает: «Ой, ой, ой!..»

 

7. Атас, пацаны, старшина… Первая встреча

Быстренько так, в кальсонах и сапогах, рысцой, как конная Буденного (или это про Чапаева фильм был?..), процокали по проходу, сходу проскочили коридор, умывальник, по запаху и радостному шуму воды быстро нашли нужное помещение, ворвались в туалет. Ух, ты, какой большой! Рассредоточились у жёлоба-писсуара, стоим… Ааа!.. У-фф!.. (места много), разглядываем помещение, сбрасываем давление, облегчаемся.

От сильнейшего запаха хлорки дышать трудно и глаза режет, аж слезятся. Жгучая хлорка щедро, белыми пенистыми сугробами разбросана повсюду и рядом с толчковыми отверстиями. Тут и там стоят, пустые ещё — ночь ведь — плетеные проволочные урны для грязных бумаг. На подоконнике валяются стопки старых газет «На страже Родины». Двойное окно закрашено до уровня форточки белой краской. Это понятно, чтоб враг, даже в туалет, значит, не заглядывал. Хорошо! Продумано!.. Но, во многих местах на стекле видны процарапанные широкие смотровые щели. А это, опять догадываюсь, для того, чтобы этого врага можно было вовремя заметить, засечь, так сказать на подходах. Враг не дремлет, а бдительность на чеку. Похоже, что так. Всё везде вымыто, чисто. Стены почти доверху забраны в коричневый кафель. С одной стороны, внизу, по плинтусу, на всю длину стены жёлоб писсуара. Тоже весь в сугробах хлорки. А на противоположной стороне, на возвышении, в полу, довольно большие отверстия, вделанные в бетон с выступами по форме подошв. Ясно — это толчки. Их много, штук десять-пятнадцать. Это хорошо — вон какая орава только что по тревоге ушла, да и мы вот ещё тут приехали. По всем желобам свободно, с шумом, непрерывно льется вода, сплошная Ниагара.

Потом уже не спеша, вразвалочку, возвращаемся обратно.

По пути — интересно же — рассматриваем всякие разные цветные таблички. Их тут навешено преогромное множество, и на дверях, и на стенах, даже в два-три яруса, аж под потолок. Много всего нового и интересного изображено. Останавливаясь, разглядываем стенды-планшеты с рисованными атомными взрывами, разрезами противогазов, схемами сборки-разборки автоматов, пулеметов, какие-то таблицы сравнительных величин… Это все нам, конечно же, очень нравится, все очень интересно. А вот табличка — «Бытовая комната». Заходим.

— Гля, ребя, сколько зеркал. Даже утюг есть… кальсоны гладить.

— О, смотрите, сколько ниток: и черные, и белые, и зеленые.

— Белыми, Пашка, подворотничок будешь пришивать, — наставительно, как наша, там, на гражданке, одна училка говорила, произносит Мишка. — А зелеными — дырки в штанах от шрапнели… гороховой. — Миха весело хохочет своей шутке и, видя мою реакцию, бросается к двери.

Вот это он зря!..

В дверях неожиданно чуть не сшибает плотного, с крепкой бычьей шеей, затянутого в гимнастерку, как штангист в майку, старшину. Новый какой-то. Здешний. Мы его ещё не знаем. Килограммов где-то под сто с «копейками»! Как он там появился, никто этого не мог потом вспомнить. Не видели, короче. Белесые брови у старшины на переносице сурово сдвинуты, лицо красное и сердитое. Рассерженное!! Несчастный Мишка на носках завис над ним в одном единственном, кажется, маленьком миллиметре. Вот это нас всех и спасло! От груди старшины он бы точно отрикошетил в нас, как пушечное ядро от железной стены, уложил бы всех наповал.

— Эт-та што такое? Кто р-разрешил бал-лтаться по казарме, а? — густым басом, с громовыми раскатами рычит этот штангист. Мы от неожиданности и страха мгновенно дар речи потеряли. Стоим в столбняке, смотрим на него, как кролики на удава. Хорошо ещё, что в туалете уже побывали, а то совсем бы на х… хрен опозорились… Нет, серьезно! Такого грозного рычания и так близко от себя мы еще ни разу в жизни не слыхали… Я так уж точно. Ноги стали ватными, в горле мгновенно пересохло, волосы на «плешке» зашевелились, хоть я знаю точно, их там уже нет, — голяк. Старшина, убедившись в нашем коллективном ступоре и насладившись паузой, рявкает:

— А н-ну, бег-гом в р-расположение по своим места-ам, ити вашу мать! Н-ну!

Как в эти мелкие зазоры, между ним и дверным проемом, мы проскочили, я не знаю, но просвистели. Дух перевести в своих койках и успокоиться смогли только через полчаса, не раньше. Как он нас всё же классно шуганул — слов нет. Потом уже, расслабившись, еще столько же времени хохотали, давясь в подушки, вспоминая, кто как выглядел, кто что думал, что чувствовал, кто, от неожиданности и страха, чуть было не обделался…

С этого началось наше первое армейское утро и знакомство с ротным старшиной.

Наш первый день в учебном полку был построен как-то непонятно, на наш взгляд. И не учебный, и не экскурсионный, и не ознакомительный. Складывалось впечатление, что нас здесь и не ждали…

Утром, после подъема, а это было уже в девять часов, нас, кое-как собравшихся, отвели на завтрак.

Солдатская столовая, странным образом, размерами и гулким эхом, напоминала большой школьный спортзал, только потолки были пониже. Доминировала общая, для всего интерьера, унылая серая окраска стен, но одна из торцовых стен — можно сказать — четвёртая — была ярко разрисована цветными масляными красками. Влажный скользкий пол, кислый запах от длинных столов-лавок, резкое хлопанье крышек котлов на кухне убеждало — это пункт коллективного питания. Причем, большой пункт.

Завтрак в полку, видимо, давно уже прошел, так как в зале шла активная приборка. Тут и там на столах высились горы грязной алюминиевой посуды: миски, бачки, кружки, ложки… Всё «люминиевое». В окнах-амбразурах (одно большое — раздаточная) в пару и влаге прогуливались, появляясь и исчезая, солдаты-повара в белых куртках на голое тело с огромными поварешками на длинных деревянных ручках. Там же мы заметили двух полных пожилых женщин в белых халатах и колпаках.

— Пацаны, смотри — бабы! — радостно хихикнув, потирая руки, сообщил Гришка Селивёрстов. — Настоящие!

— Да, — тут же прокомментировал Вадька, — одна Арина Родионовна, а другая ее старшая сестра. Тебя, ёб…я, ждут, не дождутся.

Мы все весело заржали, представив Гришку в объятиях старой Бабы-Яги!

В другой амбразуре, поменьше, один солдат, весь мокрый с головы до ног, принимает из зала грязную посуду. Стряхивает остатки еды в большой бак и небрежно, с брызгами, сбрасывает посуду и ложки в стоящую рядом обычную гражданскую ванну. В нее же из открытого крана непрерывно льется горячая вода. Клубится пар. В помещении тяжелый, неприятный запах. Жирная вода непрерывно переливает через край ванны, течет на пол, убегает в дыру на покатом полу. Другой солдат, тоже весь мокрый, с засученными по локоть рукавами гимнастерки, тупо и монотонно размешивает содержимое ванны длинным, и толстым веслом-лопатой — моет посуду. Солдаты периодически меняются местами. Изредка к ним заглядывает дежурный по кухне. Косясь на ванну, недовольно морщит нос. Издалека, на глаз, исследует цвет воды, определяя таким образом чистоту посуды, а значит, качество работы солдат. Не удовлетворенный цветностью воды, грубо, но не зло, покрикивает:

— Поживей, поживей у меня. Плохо р-работаете, ур-роды. Эй, ты, мешай, давай. Меша-ай, я говорю, не спи. Лентяи… в-вашу мать!

Воодушевив таким образом молодых солдат, спешно уходит — дел много.

В какой-то момент вода в ванне становится светлой, и дежурный, в очередной раз заглянув в посудомоечную, усталым голосом командует:

— Всё, сливай!

Солдаты спешно перекрывают воду, резко выдергивают затычку — конечно, рукой. Цепочки, проволочки, веревки не выдерживают унизительного, варварского к ним отношения, рвутся. Солдаты спокойно обходятся и без них. Помахав, остужая, покрасневшую правую или левую руку, солдаты, не дожидаясь, пока вода из ванны вытечет, вылавливают посуду, встряхивают и ставят ее ровными мокрыми штабелями на длинные полки-этажерки — сушиться. Потом они ещё должны вынести бачки с остатками еды, вымыть ванну, пол, стены, дверь — сдать все это дежурному на предмет чистоты. Были, рассказывают, случаи, когда дежурный принимал работу с первого раза… Тогда солдатам удавалось выйти из смрадного помещения подышать свежим воздухом. Но это редко. Обычно всё переделывают, или их сразу посылают на другие рабочие участки — в столовой их много.

Солдаты — дежурные по залу, с засученными рукавами гимнастерок, мокрые и потные, прибирают зал. Набрав в штабель мисок, высотой около метра, одной рукой прижав конструкцию к животу, а другой придерживая сверху, балансируя извивающейся, живой алюминиевой конструкцией, шаркая сапогами (глаза, как в цирке, вверх), снуют по залу. То ли непрофессиональный эквилибр, то ли большое количество на пути углов и препятствий, то ли желание скорее закончить это мокрое дело и чуть дольше отдохнуть, то ли всё это вместе взятое, но иногда этот переход-выступление заканчивается резким (в пустом-то зале!), неприятным грохотом далеко разлетающейся по полу грязной посуды.

О-о!.. Нерадивого солдата, ползающего теперь уже по-явно грязному полу, под столами, лавками, вылавливающего подло разлетевшуюся скользкую посуду, долго ещё смачно, с удовольствием, материт дежурный по кухне. На всю столовую, громко, нехорошими словами вспоминает: его маму, жопу с ручкой, руки, которые не там растут и не оттуда, этих выродков, сопляков, долбоёбов на его бедную голову, и тому подобное. Солдат суетится, неловко собирает посуду. Затем неумело подбирает, растирая, где коленями, где жирной черной тряпкой, разлетевшиеся остатки еды.

Для такого рода оплошностей здесь всегда стоит наготове дежурное ведро с надписью «Для пола» — с грязной остывшей водой. Кое-как закончив приборку, солдат бросается выполнять до этого прерванную работу. Лицо и весь вид солдата виноватый и очень обиженный. Виноват он потому, что из-за его оплошности и этой досадной задержки его товарищи, дежурные по залу, будут меньше отдыхать. А обижен потому, что его мама — не такая.

В это же время другие солдаты, тоже дежурные по залу, на убранной от грязной посуды территории моют пол. Один дежурный, согнувшись пополам, пятясь задом, очень мокрой тряпкой широкими движениями щедро мочит водой грязную поверхность пола — моет. Следом за ним другой дежурный большой тряпкой, чуть посуше, так же взявшись за два её конца, так же пятясь задом, аккуратно тащит воду по намоченному пространству — сушит. У них одно общее ведро. Тряпку каждый из них, пару раз окунув в ведро, отжимает, протаскивая ее через пальцы, сложенный трубочкой. «Профессионалы», если они есть, а они есть (об этом чуть ниже), те отжимают тряпку, выжимая воду методом «переступания-рук-со-cкручиванием». Но таких в армии мало, таких единицы. Вернее сказать, они есть, но чтобы это понять, придется раскрыть одну очень важную армейскую закономерность. Когда ты, солдат, наконец в мытье пола достигаешь такого вот совершенства, как «выжимание-тряпки-методом-скручивания», в это время за тебя начинают мыть полы уже другие — те, которые, согласно учению Дарвина, находятся на предыдущей стадии своего эволюционного армейского развития. Проще сказать, в армию только что пришли, то есть молодые — твоя боевая смена, парень. В таком случае, тебе уже мыть ничего не надо, это даже смешно. Понятно? Вот, я и говорю — всё просто и гениально. Армия потому что!

Мойщики пола (таким же образом, они только что перед этим закончили протирать столы) сейчас, как и все другие на этой кухне одинаково мокрые и несчастные в своей черновой работе, находятся как раз на той самой, начальной стадии армейского развития… Всё по Дарвину, всё справедливо. Но они уже знают, им говорят, им внушают: «Терпи, пацан, терпи. Сегодня ты на четвереньках. Да, на четвереньках… Но завтра!.. Завтра ты… Придет твой день, парень, придет, — ты встанешь. Встанешь-встанешь. Ага! А пока… пока… А что пока? Впереди ох, какой — пока! — длинный армейский путь. Только ж начали».

В армейской столовой мы впервые.

Видя всё происходящее вокруг нас, сидим за столами в стадии лёгкой обалделости. К этому, естественно, ещё и в стадии жуткой голодности. Крутим глазами, лысыми бошками, переговариваемся… Ждем. Настороженно наблюдаем эту неприятную для нас изнаночную сторону такой вдруг удивительной, мягко сказать, совсем нехорошей, армейской жизни. Родина, что это? Именно за этим мы, и другие, сюда ехали, да? Эй… Эге-гей, Родина! Ро… А она молчит… Родная, но глухая, к тому же слепая, кажется. Во, подарок!..

Ладно…

Эти наблюдения неприятны, они угнетают сознание, подавляют и напрочь портят возникшее было патриотическое настроение. От этой казенной убогости и серости пытаемся отвлечься, разглядывая огромную, яркую, без полутонов военно-патетическую картину на стене. Она впечатляет.

Далеко на третьем плане, в глубине её, изображены ярко-зелёные холмы и синие-синие горы. Ближе к нам — на втором плане — высятся величественные силуэты заводов и фабрик, в чёрно-серых производственных тонах, резко переходящих в ровное бескрайное поле со спелой золотисто-жёлтой колосящейся рожью. Часть урожая уже начисто убрано, как сбрито, весело и ударно — в наклонку — работающими молодыми женщинами, с хорошо прорисованными округлыми задами, крепкими икрами ног, полнообъёмистыми грудями (прямо шары такие!), с зазывными белозубыми улыбками. Вдали, на границе поля и начала гор, мирно разгуливают стада пятнистых коров с внушительными молочными емкостями между задними ногами и крупными (красными) сосками. Над всем этим высокое чистое и очень голубое небо, без единого облачка. Верхняя часть неба смело, по диагонали, прорезана реверсивным следом от тройки советских самолетов-перехватчиков. У них яркие красные звездочки на крыльях и хвостах. Они забрались высоко-высоко вверх, и в плотном строю, как блестящие молнии, смело и надежно идут на своё боевое дежурство. Но главное, на первом плане картины — всю её одну треть — занимает огромное, словно топором вырубленное строго-волевое лицо солдата, в большой зеленой каске с красной звездой. Крупное плечо с малиново-красным погоном, огромный бицепс и черный ствол автомата в мощном кулаке левой руки, заслоняют собой спокойную, созидательную, мирную жизнь советского народа, надежно оберегая его от любых агрессоров. Низ картины изящно обвивает оранжевая, с полосами, гвардейская ленточка. «На страже Родины!» — дополняет текст. Все плоско, без полутонов, все резко и контрастно. Размеры и, главное, сверхмужественное выражение лица солдата сильно впечатляют. Для всех нас такой образ явно недосягаем. Такими мы никогда наверное не станем, просто среди нас таких лиц-заготовок нет. Да и бицепсов…

Сидим за столами в уже подавленном состоянии… Ждем… Глазеем.

Замечаем для себя вполне, кажется, приятное: дежурный по кухне, поймав за рукав одного из своих мокрых помощников, что-то сказал ему, «конкретно» кивнув в нашу сторону.

— Ага, ребя, щас жрать будем! — удовлетворенно потирая руки, сообщает наблюдательный Гришка.

Точно. Двое солдат послушно перестали носить грязную посуду. Вытерев о влажные штаны мокрые руки, несут нам миски с мелко нарезанным, четвертинками, хлебом. Серые чашки ещё не коснулись стола, как лес наших рук мгновенно очистил их содержимое. Пустые миски стреляными гильзами звонко брякнулись на ещё влажный стол.

Потом дежурные принесли несколько больших, теплых еще алюминиевых чайников без крышек. На боках чайников проглядывались остатки надписи «какао» в разных вариантах: «как…о», «…акао», «к…ао». В принципе, нам это не важно, все равно было понятно, что не кисель. Неожиданное обстоятельство очень всех обрадовало — какао! По очереди сунув носы в чайник, пацаны радостно эту надпись подтвердили: «Точно какао», «И правда…», «Гля, мужики, ваще, бля, как дома!», «Ух, ты, и правда какао! Пахнет!», «О!»

По сути, если прикинуть, недели ещё не прошло, а мы уже так сильно соскучились по дому, по домашней вкусной еде, теплу… Какао, как раз из тех приятных домашних, вкусных воспоминаний.

— Слышь, мужики? — пряча глаза, говорит Миха, задумчиво катая хлебный шарик между пальцами. — Помню — там, дома! — берешь много-много сгущенки, потом две чайных ложки какао-порошка и размешиваешь в стакане. Размешиваешь, размешиваешь, размешиваешь до однородной массы шоколадного цвета. Пробуешь на вкус густую, сладкую, тягучую массу. У-у-ум. Тц-ц! Чистый шоколад, зуб даю! Даже лучше. Потом черпаешь уже полную ложку. Сначала медленно-медленно, не спеша, слизываешь снизу шоколадную бороду, чтоб не капнуть. Потом легонечко снимаешь языком верхнюю её горку… Потом чуть поглубже… А рот уже обволакивает сладкая вкуснотень! У-у-м-м!.. Вкуснота-а!

Мы, все, завороженные этим неожиданным, но очень сладким рассказом, как театр у микрофона на «Маяке», судорожно сглатываем набежавшую слюну. Ты смотри, рассказывает, как в кино показывает…

— Потом резко ложку переворачиваешь ручкой вниз, и всем языком всю ложку до дна, как собака языком — раз! И шоколад во рту. И тает там — сладко-сладко, вкусный такой, чуть с кофейной горчинкой… Остановиться, бля буду, невозможно. Вроде только-только начал есть, а ложка уже по дну шкрябает… Быстро кончается!.. Тц-ц! Я обычно первую порцию сначала так съедаю, а уже вторую можно и водой развести — получается какао. Тоже здорово. Нам с братаном маманя не успевала сгущенку покупать. День — банка, день — банка. Мамка ворчит, — чё, говорит, вы её вместо хлеба едите, что ли? Смотрите, шутит, слипнется задница, будете тогда знать.

— Да-а!..

— Это то-очно.

— И у меня так…

Рассказчик умолкает и, глубоко вздохнув, опустив плечи, горестно задумывается. За столом, опустив глаза, все замолкают. Кто вспомнил мамку, кто сестренку с бабушкой, кто сгущенку с колбасой, кто… Эх!.. Где теперь это всё, когда это всё было… У всех в глазах грусть, тоска, а на душе… На душе вообще погано. Ёп, куда мы, бля, попали? Читался вопрос: За что нам всё это?

Воспоминания о доме больно затрагивают каждого из нас. Теплая и нежная волна будоражит самое сокровенное в нас. Но к ним, примешиваясь, добавляются тревожащие наше сознание первые неприятные бытовые армейские наблюдения… Гнилой столовский запах, мокрые, грязные, замученные лица солдат-дежурных, рев и смачный мат старшего дежурного… Эти, вот, ещё, холодные стены и коридоры, окрашенные тяжелой масляной краской в серо-зеленые тона… Ещё казарма! Казарма!! Запах! О, запах… Запах в казарме, это как… как… Как не «какай», на гражданке такого нету. Не с чем сравнивать. Эх… Ёлки-палки, лес густой! И за каким всё это… Всё здесь давит, всё угнетает. Такая вот, значит, она, для нас, армия, да?!

— Эх, не грусти, солдат. Живы будем, не помрем! — наигранно бодрым голосом прерывает наши невеселые размышления Толян (Некоторые имена пацан… эээ… солдат мы уже запоминаем). — Пацаны, кончай грустить, йёк-кэ-лэ-мэ-нэ! Подставляйте кружки.

Глухо чмокаются над столами алюминиевые ёмкости — c приездом, товарищи! Едва успеваем сделать глоток какао, как всеобщие кислые мины на лицах дают понять — нет, мужики, не то! Не домашнее какао! Почти вода!.. И сахару там с гулькин… этот, как его, чуть-чуть значит. Кошмар какой-то. А может, нас так проверяют — не нытики ли, а? Нет, конечно, нас этим не пробьёшь, мы и через это переступим, да и поговорка соответствующая моменту есть: за неимением барыни, говорят, за милую души сойдет и кухарка. О, это как раз про нас. Лишь бы женщина, и со всем, что там ниже пояса… Многие, по-моему, так подумали. Глазки заблестели, губы потянулись к кружке… Швыркаем, неспешно цедим тёплое, невкусное какао. Хлеб-то съели «до того как».

Расслабились, загрустили…

Где-то далеко от нас, едва слышно прозвучала вроде команда. То ли… «Рая» какая-то, то ли «другая», потом вообще чёрте что: то ли «кроится» или «роится»… Бессмыслица в общем, абракадабра, шифр чей-то. Плохо было слышно, да и кто её слушал. Наверное, не роится, а строиться. Ну правильно, конечно, строиться, что же тут ещё делать. Хотя, какая между этим разница? Никакой! Мы никакого значения этому воплю и не придали, да и не вслушивались в посторонние звуки. Тут и своих, если хотите переживаний хватает, в животах, например, не слышать бы! Да и мало ли кто там вообще может чего-то кричать… Правильно? Мы-то здесь причем? И почему именно мы? Мы и предположить не могли, что это к нам может относиться. Мы ж еще, извините, не ели, это во-первых. А во-вторых, если уж кричат какую-то «вторую», то это тем более не к нам, — мы ж наверняка «первые». Короче, кто-то там незаметно куда-то вошёел, кому-то что-то там невразумительно вякнул, о какой-то второй роте и ушел. А кто этого шептуна-глашатая слышал? Никто. Кто что вообще понял? Никто. Скажите теперь, вы бы догадались, что это вам? Нет, конечно. Так и мы тоже.

Сидим молча, ждем глазунью или котлету, или что там у них сегодня на завтрак?.. Допиваем остывшее какао. Глядя на весь этот беспорядок вокруг нас, расслабились, конечно, немножко взгрустнули… Ситуация, как не крути, безрадостная, мягко сказать давящая… С чего тут плясать?!

Как-то не сразу и обратили внимание на то, что с Мишкиным лицом что-то непонятное творится: кривляется и кривляется. Перекосило его и дергает, как в судорогах — от остывшего, разбавленного какао, наверное. А он, оказывается, нет, — шёпотом, на одной ноте, в момент осипшим голосом сипит: «Ата-ас, пацаны-ы, старшина-а! Ата-ас, старшина! Бык!»

Мы не врубаемся, — молодые же еще.

— Чё? Чё там бормочешь? Чего, Миха? Какой бык?

— Гля, ребя, одного уже на какао заклинило. Ха-ха! Поехал!

— Ты говори нормально. Что с тобой? Живот что ли…

Мишка, не поворачивая головы, выпученными глазами показывает куда-то в бок и назад, на двери. Мы беспечно поворачиваемся… Ёп…шкин кот! У меня опять несуществующие волосы на лысине зашевелились! В дверях в позе разъяренного быка стоит наш ротный старшина. Тот самый! Опять!..

— Эт-то у кого здесь пл-лохо со сл-лухом, а? — голосом, как из пожарного шланга, рычит этот бугай. — Кто здесь мои команды не выпол-лняет?

Мы за столами так и обомлели. Какие ещё команды?!

— Вста-ать! Смир-рна! — рявкает бычара.

Ба-бах! Наши лавки-сиденья с обеих сторон столов с грохотом отлетают, словно ими выстрелили. Ослабевшие, казалось, ватные ноги срабатывают, как новые безотказные катапульты. Мы, вытянувшись, замираем, кто с кружкой в руке, кто с куском хлеба во рту.

— Весь полк давно уже в строю, понимаешь, а э-эти-и… — ревет, буравя нас своими бешеными глазами, старшина. — Раз-згиль-дя-яи! Вам что, ос-собое приглашение нужно, а? У кого здесь, я спрашиваю, пл-лохо со сл-лухом?

— Мы эта… котле-еты… та-ащ… — давясь хлебным шариком, в зловещей тишине, сипит Мишка.

Ой, про котлеты это он сейчас зря… Глохни, Мишка. Молчи! Не надо!

— А-а!.. — Неожиданно расцветает в нежной улыбке старшина (В-во, метаморфоза!). — Так вот в чем дело! — Сладостным голосом восклицает он. — Они, оказывается, котле-еты сидят ждут, голубчики! А мы, там на плацу, значит… Вот оно что! — радуется уже вместе с нами старшина, похоже дошло до него.

— Ага… Ну!.. — расслабившись, расплываясь в дурацки ответных улыбках подтверждаем мы. — А что?

— Хорошо-о, оч-чень хорошо! — елейным голосом «поёт» старшина. — Бу-удут вам, сынки, сейчас котлеты, обяза-ательно щас будут. — Улыбка мгновенно исчезает с его лица, вместо неё на лице возникает маска разъярённого дракона, в нас летит грозное и громовое. — А н-ну, м-марш все отсюда, мудаки, понимаешь, япона мать! Бег-гом все в строй, я сказал, на плац! Разгильдяи!

Мы, с выпученным от ужаса глазами, как ошпаренные сиганули из столовой. Да в горячке, ёшкин кот, летим кто куда. Расположение-то Учебки мы еще не знаем, ну и рассыпались в окрест, как те спички со стола. Завал! Пока разобрались где-что, да куда надо бежать, так вот на плац, да с разных сторон, как те сайгаки, и влетали. Нет, сайгаки, пожалуй, к нам не подходит, дикая живность, как-никак, хотя… Ладно, пусть будет — влетели как десантники — в кино сам видел, так у них всё там здорово получалось. А, в общем, не важно — сайгаки, десантники — главное, что все равно прибежали раньше этого страшилы бугая…

Там, на плацу, на нас глядя, все падали со смеху — чуть ли не в лёжку. На нас показывали пальцами: «Ха-ха-ха! Глядите, вон, ещё бежит! А вон ещё один скачет!.. Ха-ха-ха! И вон, ещё… И вон!..» Вспоминать не хочется. Да, кстати — открытие! Очень хорошо, что в армии штаны-галифе такими широкими делают. Там, на плацу, я и обнаружил, что так с кружкой в руке и прискакал. Точно. Ну и куда её тут теперь девать, как-никак народное добро, не выбрасывать же? Не поймут. Сунул в штаны, и… не стало её. Совсем не заметно. Потерялась, родимая, в тех крыльях-фалдах… Во, дела! Хоть ещё парочку таких толкай. Классные штанишки нам оказывается выдали, я вам скажу, практичные.

После этого случая в столовой мы потом много и часто кроссы бегали со старшиной вместе, и без него… Но он всегда был рядом, заботливый такой, чуткий, внимательный. Всегда нас подбадривал, гонял нас родных, «как сидоровых коз», развивал наш аппетит, при этом часто напоминая про Гришкины котлеты. «Вот же ж, гад, злопамятный какой!»

 

8. Р-раз, так пальцами, и всё…

Котлеты котлетами, а нас, оказывается, оторвали от несостоявшегося завтрака не просто так, а на очень важное мероприятие. А мы-то, глупые, ещё расстраивались — ох, завтрак, наш завтрак… Строем, повзводно — всё диковинно так! — повели на экскурсию по учебному полку. Да, на экскурсию! Вот что, оказывается, нам нужно было в первую очередь, а не завтрак.

В начале показали ленинскую комнату части. Пожилой подполковник в парадном мундире, замполит учебного полка, долго рассказывал о Владимире Ильиче Ленине. Как он создавал нашу многонациональную Красную Армию. Как лично стоял у истоков создания именно наших мотострелковых войск. Как он все это утверждал разными декретами, постановлениями и т. д. Плохо ел, мало спал, о народе заботился. Еще больше думал, и много писал… Как Коммунистическая партия страны, во главе с ее Генеральным секретарем и другими её верными сыновьями-ленинцами, трудным, но верным путем, от съезда к съезду, ведут наш славный народ дорогой великих побед, назло проискам всяких империалистов-капиталистов, к главной своей цели — победе коммунизма. Мы должны знать и всегда помнить, как наша родная Коммунистическая партия и весь советский народ всемерно и неустанно заботятся о своих доблестных защитниках, своих вооруженных силах, день ото дня укрепляя, усиливая мощь нашей армии и, в частности, наших войск…

В ленкомнате было тесно. Мы стояли, сидели, всё там собой заполнив. Прилежно слушали, следя за тонкой указкой, послушно поворачивая глаза и головы направо-налево, налево-направо. С интересом, как в первый раз, разглядывали портреты с умными, благообразными лицами членов Политбюро, разных кандидатов и просто еще секретарей.

— Итак, — закончил свою речь замполит, — вопросы есть?

Вопросов не было, какие вопросы? Вот пожрать бы сейчас, это да. Но это не здесь, это из другой оперы.

Аккуратно повесив на гвоздь указку, подполковник предоставил слово: «Ветерану Великой Отечественной войны, ветерану части, орденоносцу, бывшему разведчику полка, гвардии старшине сверхсрочной службы Александру Петровичу Вовченко, который доблестно прошел всю войну, имеет несколько ранений, множество наград и до сих пор с честью служит в родной части, передавая свой славный опыт офицерам, прапорщикам и молодым бойцам».

Мы дружно аплодируем. Ну-ка, ну-ка… Давайте ветерана. Интересно!

Из-за спин офицеров вперед протиснулся седой, с бледным лицом в глубоких морщинах пожилой старшина. Парадный мундир его — вся грудь! — почти от погон, и слева и справа, до ремня — украшен многочисленными яркими орденами и медалями — штук сто, наверное, или двести. Много. Очень много. Разные такие, красивые!

— В-во!.. Это да-а!.. — восхищенно прошелестело по рядам.

О войне он рассказывал, как и замполит, обыденно, скучно, как пописанному. Но всё равно его слушали с большим интересом: он, как никак, с настоящей войны, настоящий разведчик!.. Потом засыпали вопросами. И о его ранениях: как, куда, где получил; о его наградах: какие, сколько их, какая самая для него ценная; сколько он немцев лично убил, а сколько взял в плен; а видел ли он Сталина, а Жукова. Кто-то спросил: а Ленина? Офицеры тревожно закрутили головами: почему этот вопрос, с какой целью, кто задал? Торжественность обстановки совсем случайно, неосторожно была нарушена. Старшина вроде как споткнулся, стушевался, начал оправдываться:

— Нет, я никого не видел, потому что мы, разведчики, работали обычно ночью, а днем спали. И я был, то в тылу у немцев, то лежал в госпитале. Так что не довелось, можно сказать, не повезло. А Ленина видел! Да, видел, но в Мавзолее. А Сталина — и на параде — один раз! — и в Мавзолее несколько раз. Вот…

Мы, желая сгладить неловкость от простодушного вопроса, энергично потребовали рассказать какую-нибудь боевую историю. Он вроде не хотел, немного мялся… Но, мы настояли.

— Ну, значит, прошли мы переднюю линию. Прошли, как обычно, незаметно. Но на второй линии пришлось снять двух часовых — мешали. Как? — старшина оживился. — А просто, ножом — р-раз, так, по горлу. А второй немец возьми да и завизжи от страха, как поросёнок, которого режут. Может кто слыхал, нет? Точь-в-точь, короче. А тут же блиндаж рядом, понимаете, немцы же кругом. Что делать? Я дверь открываю и н-на им — туда гранату. Там сразу — ба-бах! Влетаю вслед — всё в дыму, в пыли. Смотрю, ёп-тыть!.. — Подполковник укоризненно кашлянул в кулак. Старшина осекся и поправился, — в смысле, значит, я удивился, — напротив меня стоит какой-то фриц, офицер в смысле. Молоденький весь такой, как и вы вот сейчас… да!.. Мы все ж тогда молодые были… Так вот, я и говорю, стоит этот фриц, живой и невредимый, и целит, гад, вижу, в меня из пистолета. Прямо вот так, в лоб… Ах, ты ж, думаю, пи… — Старший прапорщик вновь осёкся, виновато глянул на замполита, но не стал уточнять, продолжил. — Я, раз, вот так вот по нему из ППШа, с плеча, тр-р-р, стволом, поперек… А он, бац, мой ППШа, и — осечка! Представляете? Никогда с ним такого не было!.. Сколько помню — всегда как часы, как швейная машинка, а тут, понимаете, на тебе, подвёл, осечка! Никогда с ним такого… — То ли восхитился, то ли удивился разведчик. — И у него, главное, тоже слышу, у фрица этого, щелк — боёк, — тоже дупель пусто! Стоим, смотрим друг на друга. Что делать? Ну, я шустрый тогда шибко был, не растерялся, раз так, двумя пальцами, как вилкой ему в глаза, вот по сих пор, вот — показывает на основание пальцев. — И все.

Мы, ошалев, на выдохе:

— И?..

— А и все. Вытер пальцы о штаны, вот так — раз, раз — и все!

Мы опять:

— А немец?

Старшина, чуть рассеянно, переспрашивает:

— Немец? А чёрт его знает, что там немец, не знаю. Он же немец, фриц… да и без глаз уже. — Показывает два корявых пальца рогатулиной. — Все.

Мы растерянно аплодируем. Ну, дед! Ну, орёл!..

Потом нам долго и скучно рассказывают «…о славной боевой истории родной части. Об офицерах, сверхсрочнослужащих, солдатах, которыми по праву гордится часть, полк, дивизия и наши войска в целом. Что служить на Дальнем Востоке — это очень почётно, а служить в нашей части вдвойне почётней…» О, а мы уж подумали… Нет, оказывается, повезло нам.

Но мы устали уже стоять.

Тем, кто сидит, хорошо, лафа, а мы-то стоим. Мест не хватило. Устали. Невнимательно слушаем. Мнёмся, переступаем с ноги на ногу, топчемся, переговариваемся. Лопоухие, стриженые головы, тонкие ещё шеи, чисто пестики в ступе, свободно болтаются в широком пространстве воротничка гимнастерок. Устали долго стоять и слушать. Не привыкли ещё. Отвлекаемся… Побегать бы, иль покурить…

«…заботливые офицеры — командиры рот, взводов, старшины будут вам всегда как родные!.. — Мы ищем глазами нашего старшину. На его каменном, невозмутимом — родном! — лице написана готовность немедленно, сейчас вот, прямо вот тут сделать из нас…»

— Котле-еты!.. — шепчет в ухо Мишка. Мы прыскаем в кулак. Я незаметно достаю из кармана свою кружку и показываю ему. Мишка, видя этот несуразный торжественности момента серый столовский предмет закатывается, хватается за живот, приседает от сдавленного хохота. Давясь от смеха, протягивает мне руку. А… в ней — тоже кружка! Не выдерживая, мы хохочем почти в открытую. Старшина тут же вычисляет нас своим прищуренным стальным взглядом… Вполне натурально давясь, глотаем смех. Окончательно успокаиваемся, получив от своих товарищей по нескольку хороших тумаков в бока и спины. Спасибо, друзья, спасибо!..

«…и младший сержантский состав с их опытом и мастерством быстро заменят вам ваших матерей и отцов. Помогут вам стать настоящими солдатами, доблестными защитниками нашей великой Родины — Союза Советских Социалистических Республик! Всё».

— Р-рота-а-а, вста-ать. Сми-ир-р-на! — зычно кричит наш ротный. Мы встали, что дальше? У нас это получилось вяло, как в школе. Вернее, нам-то что, мы как стояли, так и стоим. А вот эти, которые за партами, пока проснулись, да пока свои зады оторвали — полчаса прошло. Подполковнику это вроде не понравилось. Он кисло отвернулся к группе других офицеров и о чем-то с ними заговорил, — обиделся видать.

— Товарищ подполковник, разрешите выводить? — почти в спину ему спрашивает капитан.

— Да, выводите, — едва повернув голову, разрешает замполит.

Ага, «дядя» обиделся, — понятно. А чего обижаться — накорми, потом и рассказывай…

— Р-рота-а, вых-ходи на улицу стр-р-роиться! — Громко кричит ротный, даже не кричит, а поёт, и мы, давясь в дверях и коридоре, дробно топочем на выход. На улице, снова разобравшись по взводам и отделениям — с трудом, правда, — выровняв носки сапог по линейке (там эти желтые линейки везде предусмотрительно нарисованы), стоим, ждём. Офицеры и старшина-штангист в сторонке что-то обсуждают.

 

9. Ма-аленькое такое «ЧП»… Локальное

— Слышь, мужики, а нас что, и с обедам хотят прокатить, да? Я, так, например, не согласен. — Это свистящим шёпотом бунтует Гришка Селиверстов (кстати, маленкьий пацан, в смысле солдат, метр с кепкой), и с жаром информирует. — У них точно сейчас должен быть обед, мужики, я знаю. В это время, как раз… Да!

— Ты, «силитёрстый», лучше молчи, падла, со своими котлетами. — Кто-то, коверкая Гришкину фамилию, зло обрывает.

— А чё котлеты, чё котлеты? — недоумевает Гришка. — Я вам, обалдуям, как и Мишка, ору там — атас, старшина, атас. И я же еще виноват. Мы в смысле. Уши надо мыть… котле-еты.

Я узнал тот противный задиристый голос, чувствую, во мне вулканом закипает праведная злость.

— Если б Мишка не вылез со своими котлетами, и ты с ним, «сельдиперстый»… — этот козел все еще продолжает цепляться к Гришке. Нахожу глазами задиру:

— Ты чего доколупался до Селиверстова? По сопатке хочешь? — вступаюсь за Гришку.

Точно, это он. Я узнал этого парня. Этот гундёжник мне давно не нравится. Крупный такой парень, с постоянной — под блатного — ухмылочкой и мокрыми губами. В поезде всю дорогу громко ржал и хвастал про «целок», которых он в своей жизни, несчётное количество переломал. В его рассказах, он, трепач, постоянно был в центре каких-то жутко блатных историй и похабных анекдотов.

— От тебя, что ли, сопля-а? — охотно переключается на меня мордастый.

— Cам сопляк! — Ответно парирую, и ставлю пока на этом точку: потом договорим. Главное, в дальнейшем определились. Не в строю же разбираться.

Он в нашей шеренге стоит по росту вторым, а я, от него через одного, четвертым. Мишка — шестой, но в первой шеренге, перед нами, а Гришка вообще в «хвосте» строя. Неожиданно получаю сзади носком сапога сильный пинок, прямо в кобчик. Почти падаю вперед, на спину впереди стоящего. «Ни хрена себе!» Я никак не ожидал, что он начнет махаловку прямо здесь, в строю, да еще так по-варварски, сзади, в спину… Без предупреждения!

Ребята в строю волнуются — нечестно, пацан. Нечестно бить сзади. Так не положено! Западло! Но двое дерутся — третий не лезет. Это закон.

— Ну, что? — ухмыляясь, выглядывает мордастый. — Мало, сопля?

— Ах ты, с-сучий потрох! — Третий, который между нами, Лешка Мартынов, предупредительно чуть качнулся назад, и я успеваю — очень удачно это у меня получилось — снизу, левой, кулаком въехать ему под подбородок. Клацнули зубы, дернулась назад голова, пилотка слетела, с лица исчезла идиотская ухмылка… Так тебе! Он, зверея, прямо через Леху, хватает меня обеими руками за горло и начинает душить. Я чувствую, он давит, гад, на полном серьезе. Как бульдог, рывками сжимает горло все сильнее и сильнее… В горле хрустит…

— П-падла, ещё и… душ-ши-ить! — хриплю я, пытаясь вывернуться из его потных рук. Но он закрылся Мартыновым, как щитом, и я не могу до него добраться.

Драка идёт почти молча, ожесточенно. От командиров мы закрыты первой шеренгой строя, и нам пока они не мешают.

— Ты душ-шить, да?.. — задыхаясь, хриплю я. В какую-то секунду успеваю, чуть извернувшись, дном кружки (вот где она, моя «люминевая», пригодилась) со всего маху бью его в подвернувшееся ухо. Звук получился глухой, но оч-чень смачный. Всё. Он разжал пальцы, обмяк, но не упал — ему не дали, поддержали с боков.

— Отст-тавить р-разговоры в стр-рою, — оглядываясь, на всякий случай басит старшина. — Что т-такое? — Рота заметно взволнована.

— Что там? — забеспокоились и командиры. — Товарищ старшина, разберитесь.

— Р-рота-а, смир-р-на! — командует старшина. — Пер-рвая шеренга, два шага вперё-од шаго-ом… марш!

Первая шеренга делает два шага вперед. Старшина, заложив руки за спину, не спеша, прогулочным шагом обходит обе шеренги. Быстро, цепко, исподлобья, опытным глазом мгновенно оглядывает каждого солдата. Дойдя до нас, останавливается. Мы оба еще с трудом сдерживаем дыхание, лица у обоих красные, оба взъерошены. У одного распухли губа и левое ухо. Старшина удивленно рассматривает нас. Взвод, кто повернув головы в нашу сторону, кто скосив глаза, замер — что-то будет? Старшина, сделав какие-то свои выводы, ровным голосом спрашивает:

— Фамилия?

— Ефимов. — Слабым голосом отвечает мордастый.

— Не Ефимов, надо говорить, а рядовой Ефимов. Что у вас с губой, товарищ солдат?

— Прикуси-ил, — жалобно тянет Ефимов.

— Прикуси-ил? — Передразнивает старшина, и замечает. — Это бывает. — И продолжает участливо выяснять. — А с ухом у вас что? — Ефимов молчит, переминается с ноги на ногу.

Старшина понимающе качает головой, медленно поворачивается и подходит ко мне. Также молча рассматривает теперь меня.

Не найдя заметных следов и повреждений от произошедшей драки, оценивающе смотрит на мои кулаки. Мне под его взглядом становится жарко, аж пот на лбу выступил.

— Вы, товарищ солдат, тоже не знаете, что у рядового Ефимова с ухом?

— Не могу знать! — неожиданно нахожу я достойную ситуации фразу из какого-то фильма. Как она выскочила, не знаю. Сама собой выскочила, как ждала.

Старшина, уже отходя, останавливается, опять внимательно изучающе рассматривает меня. Качнув бычьей головой, удовлетворенно хмыкнув, уже громко, для всех, почти весело поясняет:

— Вы же не в белой армии служите, да?.. Не могу знать… — передразнивает. — А в советской! Понимаете разницу? Нужно отвечать — «никак нет». Или «так точно». Понятно?

— Так точно, — едва справляясь с волнением, повторяю я. Неужели пронесло? От такого старшины не знаешь, что и ждать.

— Вот и хорошо. А вам, товарищ солдат, — поворачивается к Ефимову, — нужно быть поосторожнее на полосе препятствий, так ведь и зашибиться можно, да? А теперь, бег-гом в санчасть. Во-он, видите крыльцо? — указывает направление. — Это на первом этаже. Скажете, что старшина роты послал: упал с бруса, мол, неудачно выполнил упражнение, пошатнуло. Понятно, нет? Всё. Туда и обратно — бегом. Выполняйте.

Ефимов скосил голову набок, прижав распухшее ухо рукой, потрусил в санчасть.

Нас опять перестроили в две шеренги. Мы снова поправили пилотки, снова подтянули ремни, расправили гимнастерки. Подтянулись, в общем. А что у нас, кстати, подтягивать? Итак живот к позвоночнику подтянуло, как у гончих… без завтрака-то, да и обед что-то подозрительно затягивается. Достоимся тут, дозаправляемся, там всё съедят.

Поглядев на свои наручные часы, командир роты сообщил нам очень радостную весть, долгожданную, желанную: сейчас пойдем в столовую…

— Ур-ра…

— Но… — Почему но! Он сделал выразительную паузу… В строю кто-то за него шепотом продолжил:

— Не все-е! А только тре-етий взво-од.

Крутим головами, ищем шутника, «вот гад, подсказывает под руку, щас схлопочет» А что, действительно, кто их тут знает, в этой армии! Рассчитают на первый— второй… Первые обедать пойдут, а вторые траншеи какие-нибудь копать или что там ещё…

— Р-разговорчики в строю! — Одергивает командир. — Повторяю, так как вы приехали неожиданно… — заметив наши недоуменно вытянувшиеся лица, быстро поправляется. — Вернее, приехали чуть раньше, чем вас ожидали, вас ещё не успели поставить на довольствие. Понятно? Поэтому вас в закладке сегодня нет.

Мы обескуражены, ничего не понимаем, что за закладка? Гудим как улей:

— Как это нас не ждали?

— Снова мы что ли пролетели?

— Какая еще закладка?

— Чё мы тогда сюда ехали?

— А туда же ещё — забо-ота, забо-ота…

— Тих-ха! — перекрывая всех, обрывает горластый старшина.

— Но! — продолжает прерванную мысль командир роты. — Командование учебного полка приняло решение, и сегодня вам на обед и на ужин выдадут сухой паек. Так что всё в порядке. Больше вопросов на эту тему прошу не задавать — едим то, что дадут. А завтра всё будет нормально. Так что всё, бойцы. Вопросов нет — нет! Командуйте, старшина.

— Так, — перенимает эстафету старшина-бычок, — слушайте, бойцы, дальнейший распорядок дня. После обеда, — рокочет старшина, — около столовой перекур, — десять минут. Потом все вместе подметаем территорию городка, — один час. Убираем территорию вон там… — показывает куда-то вдаль, со стороны посмотреть — вылитый Илья Муромец, один в один, только без бороды и коня, уточняет, — там, и около тех вон складов. Понятно? Потом идем в расположение. В каждом взводе, в каждом отделении дружно выбираем помощников младших командиров. После этого быстренько получаем зимнюю форму одежды.

Мы зашевелились, одобрительно переглядываемся. Зимняя форма одежды это хорошо! А действительно, на улице-то уже прохладно. На деревьях-то здесь листьев уже нет, ветки-то голые. Настоящий Дальний Восток, считай пришел, в смысле, холодильник. Шмыгаем уже носами. Да и руки от запястий до ногтей покраснели, замёрзли. Пряча руки от командиров — во второй, третьей шеренгах это запросто, — греем их в карманах. Я левую руку завернул в выступ штанов-галифе, а другая, из-за кружки, не заворачивается, так что греется вместе с кружкой.

— Санчасть передавала, — продолжает старшина, — утром начинаются заморозки. Командование, значит, приняло решение одеть вас пораньше, чтоб не помёрзли, — едва заметно усмехается. — Понятно всем, да? Потом, значит, пришиваем бирки на всех своих вещах, кроме нижнего белья, и учимся подшивать подворотнички. До вечерней проверки должны надраить бляхи, пуговицы, сапоги… Чтоб у меня все блестело, как котовые яйца, ясно? Потом изучаем распорядок дня на завтра. В общем, готовимся. Сегодня отбой в двадцать два тридцать. Завтра первый день занятий. И чтоб во всём у меня был пор-рядок. Ясно? Где этот боксер? — ищет меня глазами, буравит взглядом. — Повторяю, чтоб всё было тихо и без эксцессов. Кто не понял?

Офицеры тревожно крутят головами — что такое, какой боксер?

— Да нет, — успокаивает их старшина, — всё в порядке, уже разобрались. — Поворачивается к нам. — Всем всё ясно?

— Так точно, — почти нормально, как на школьной линейке, хором отвечаем мы.

— Ну, тогда… Р-рота, на-апр-ра-а-во. В столовую шаго-ом… ма-арш!

В строю мы ходить еще не умеем. Все время налетаем на впереди идущего, запинаемся об его пятки сапог, спотыкаемся. Болтаемся в строю, как… не важно что в проруби, но похоже.

— Р-раз… Р-раз… Р-раз-два, три, — задаёт ритм старшина. У него это звучит красиво: раскатисто и бодро.

Мы идем враскачку, как пьяные матросы, толкаемся локтями, вываливаемся из строя. Постоянно сбиваемся с ровного шага. Сбоку, наблюдая за нами, усмехаясь, идут командиры.

— Р-рота-а, стой!

Ну, наконец… Столовая.

В столовой, на одной половине зала заканчивали обедать солдаты из других учебных рот. Среди них была, наверное, и та рота, которая спать нам не дала, грохотала утром собираясь по тревоге. Интересно, куда это они там бегали?.. О, у дневального надо будет спросить, может знает. Сейчас, рассаживаясь за своими столами, рассматриваем друг друга. Они нас — мы, их. Они со спокойным любопытством, мы с завистью — они-то уже настоящие солдаты. У них уже и автоматы есть.

В столовой ровный, невнятный гул голосов. Из общего монотонного шума резко выделяются металлические звуки шкрябающей алюминиевой посуды, шарканье подошв, звон падающих на пол ложек… На столах у всех те же «люминиевые» чайники и тоже без крышек. Такие же большие алюминиевые кастрюли с поварешками, одинаковые миски, кружки, тарелки с хлебом.

— Гля, ребя, у них и черный хлеб…

— А вон, смотри, и белый! — с завистью замечаем элемент явной, к нам, несправедливости.

Все солдаты едят очень быстро. Или уж так сильно проголодались, или времени почему-то нет, торопятся куда-то. Уплетают за обе щеки, только шум стоит. По залу, наблюдая, руки за спину, прогуливаются несколько офицеров. Есть среди них и главные. Один офицер, видимо, старший — с повязкой на рукаве «Ответственный дежурный по полку». Другой без повязки, но на погонах две звезды — подполковник, тоже шишка. Около них тот, который тут утром орал, столовский начальник. Он сейчас в чистой белой куртке, тоже с повязкой. И еще один — он вообще, как доктор, в длинном белом халате.

Командиры, увидев нас, издали так, прищурившись, смотрят, изучают нас, что-то обсуждая. Рассматривают, как парикмахер перед стрижкой — что ж с тобой, мол, парень, сделать-то? Здесь тебе обкорнать или вот здесь выстричь, а?.. У нас на столах почти голяк, только печенье и чайник с чаем. Чай горячий и густой. О! Я такой люблю. Люблю, чтобы был крепко заварен и очень горячий. У-м-м! И печенье люблю! Печенье без ошибки досталось каждому, ровно по две пачки. Печенье расфасовано в маленькие аккуратненькие, вкусно пахнущие кубики-пачечки. Запах от пачек, просто зашибись! Да что тут нюхать, щупать?.. Некогда, некогда… скорее разрываем упаковку — жрать охота! Торопимся… скорее, скорее, — наливаем по полной кружке чая… А-с-с-с! Крутой кипяток ошпаривает губы. Как рыбы, хватаем ртом воздух, студим обожжённые губы, ошпаренный рот. Алюминиевая кружка, вот, падла, нагрелась, как огонь. «Люминий» же — «люминий»! Вот, гадство, не учли! И в руках ведь её не удержишь, пальцы жжет. Нет, её, конечно, можно взять, например, через пилотку, но пить всё равно невозможно — кипяток! Вот, ч-чёрт! Облом называется… Огорченно хрустим печеньем сухомятом, крутим бошками, молча — мимикой — проявляем своё неудовольствие, безнадежно дуем на огненные кружки. Как же здесь пьют такой горячий чай? Но ведь пьют, ещё как пьют, даже быстро…

Взводы, между тем, один за другим встают, по-команде гаркнув, соревнуясь в громкости: «Спа-си-бо!», как в пионерском лагере, только громче, бросаются на выход. А почему бегом? Куда это они? В туалет, что ли? Да нет, вроде рано, сразу-то… Тц-ц!.. Столько непонятного и, мягко говоря, удивительного в армии, хватило бы времени разобраться… Кошмар!

Видим, к дежурным офицерам подходит наш старшина. Они о чем-то там коротко разговаривают и в результате нам приносят ещё по миске нарезанного хлеба, как утром. Классно! Хлеб мы мгновенно рассовываем по карманам на потом, про запас. «Молоток наш старшой, да? — одобрительно восхищаемся сообразительностью старшины. — «Пацан» дело туго знает!» Вдруг в дверях столовой появляется какой-то — опоздавший! — солдат. Голова у него, как у сильно раненого вся забинтована, с большим креном на левую сторону. Распухшая нижняя губа вся раскрашена зеленкой. На макушке кое-как держится ставшая детским корабликом армейская пилотка. Войдя, он растерялся от неожиданности и остановился, не зная куда дальше идти. Встал, как памятник. Тысяча пар глаз — или сколько нас там, в столовой, недоуменно и с интересом уставились на это замотанное в бинты явление. Ложки, как весла над водой, зависли над мисками. Наступила любопытствующая тишина. У группы ответственных офицеров с повязками от удивления замешательство:

— Кто это?.. Откуда?.. ЧП?.. Как?.. Из какой роты?.. Доктор, что случилось?.. Кто это?.. Кто допустил?..

Офицеры мгновенно обступают «болезного», наклонив головы, о чём-то говорят с раненым. Нам, к сожалению, ничего не слышно. Забинтованный солдат заметно растерян, смущенно переминается с ноги на ногу. Руками энергично показывает им, как шёл по одной досточке, вот так вот, балансируя, и как вот так вот, неожиданно вдруг — ветер, наверное, дунул — качнулся, оступился и — ба-бах!.. прямо так влево, и упал… И вот, показывает на голову!.. Горестно разводит руками. Офицеры негодующе закрутили головами:

— Старшина роты! Где старшина? — К ним рысцой подскочил наш бычок-старшина и, видимо прояснив обстановку, быстро успокоил их. Офицеры, укоризненно и сочувственно покачав головами, окончательно расслабились. Айболит, доктор который, на удивление нам всем, придерживая Ефимова за плечи, лично проводил «раненого» за отдельный стол с табличкой «Для диетчиков». Кто такие диетчики мы еще не знаем, но теперь понимаем, это которые больные или раненые. Доктор присел с ним рядом. Видя тот стол, мы уже по-черному завидуем Ефимову.

— Так-кой стол ему одному, падла, достался!

Что именно в тарелках, нам не видно, но, главное, тот стол — который для каких-то диетчиков — заставлен тарелками с едой полностью.

— Тцц… Такая жрачка!.. Вот, гадство, повезло…

— А классно ты его, Паша, отделал. Мне понравилось!..

— Ничего, он и от меня еще получит за «силитёрстова». — Обещает Гриня.

— Гриха, смотри, не убей совсем. — Посмеиваются ребята, внимательно вглядываясь в тот ненавистный нам стол.

— Паха, если этот Ефимов к тебе полезет, я с тобой, ладно? — уговаривается Гришка.

— А бинтов-то, бинтов-то на него намотали. Глянь, мужики, самим, наверное, страшно, да? — злорадствуют ребята.

Ефимов быстро ест и, жестикулируя, о чем-то живо рассказывает доктору. Айболит подперев голову рукой внимательно и с интересом слушает. Изредка ему кивает.

— Ест, гад, сразу из двух тарелок.

— А сейчас, смотри, из кружки запивает. Наверное компот…

— Что же это они ему там такое дали, а? Вот гадство, повезло…

— Мало ты ему дал, Пашка, мало.

 

10. Второе отступление. Нелирическое…

Драться я вообще-то не люблю, хоть и приходилось не раз. Не чувствую я в этом никакого спортивного вкуса. Мне всегда жалко побежденного. Я и бокс-то поэтому бросил. Ни радости, ни счастья я не испытываю от этого дурацкого мордобойного соревнования. Но вот никак мимо не могу пройти, когда бьют или унижают слабого, особенно младшего. Ввязываюсь без размышлений — сильнее кто там меня или старше, неважно. Встреваю не задумываясь, почти всегда без оглядки на последствия. Чувство справедливости, во мне, родилось, говорят, гораздо раньше меня самого. Я с этим согласен, и не противлюсь этому.

И мне часто попадало, это само собой! И совсем не потому, что я слабее. Просто честного боя, как правило, обычно не получалось. Те, кто задирает слабого или любители драться трое на одного, они всегда, по сути своей, оказывались дерьмовыми пацанами. Поодиночке трусоваты, а вдвоем, втроем уж такими смелыми становились — дальше некуда. Вокруг таких, дерьмовых, почти всегда (от страха, наверное, за последствия) сколачивались «кодлы». Я это знал, но меня это не останавливало, да и не могло остановить: я должен был противостоять — и все. Пружина такая во мне срабатывала. Часто шли стенка на стенку, куча на кучу. Кто сколько, в общем, пацанов мог собрать. Бились и палками, и кастеты применяли… Но это очень редко. Потом ведь за это нужно было отвечать, причём, на полном серьёзе.

Откровенно говоря, драться по-крупному, стенка на стенку, с палками или кольями, мне, например, приходилось не очень часто. Но, если надо, я не избегал, стоял до конца. Уж и не знаю, с чего там пошло, но ходила среди пацанов в городе, в трех его правобережных поселках, молва о моей справедливости и бесстрашии. Наверное, поэтому мне чаще приходилось мирить ребят или определять справедливое наказание обидчику, чем драться. Я это видел и понимал, но гордости не испытывал. На это мне было на-пле-вать. Важно было только одно, чтобы вокруг всё было по честному и справедливо. Каждому обидчику я обязательно должен был сказать, что он дерьмо. Как говорится, невзирая на лица, и на последствия. Это был такой своеобразный стиль жизни.

Чтобы лучше понять взаимоотношения пацанов — от десяти, до шестнадцати лет, — нужно было пожить в том городе, в то время, в их среде и быть их сверстником. Не меньше.

Город Братск, для нас, пацанов, был кем-то, еще до нас, негласно разделен на три части: «Новгород» (Новый город), «постоянный», «индия». В каждом из них были свои «кодлы», свои вожаки, свои порядки, и своя территория. Ступить на которую, без драки, было практически невозможно. Били чужака или группу чужаков серьёзно, до крови, пока те с позором не убегали. Если ты, конечно, не с девчонкой. Точнее, пока ты с девочкой — тебя не тронут. В этом случае — табу.

Странно так в жизни получалось, но в девчонок влюблялись почему-то именно с тех, с чужих территорий. «Походы», «прорывы» на чужую территорию серьезно проверяли чувства, закаляли и формировали характер. Причем, как не маскируйся, любовные привязанности почему-то сразу же становились известны хозяевам тех территории. И места вероятных «ухажёрских» встреч всегда находились под их постоянным физическим контролем. Прогуливаясь с девочкой на чужой территории, ты всегда мог быть уверен, сзади, в отдалении, всегда идет, плетется, группа хмурых пацанов решительного вида. Причем, не мешая. Но стоило тебе проводить её домой, — ты в кольце. Это было всегда, на всех участках, строго в её границах, без пощады. Спросите, как мы, живя в разных поселках, находили себе девочек? Это просто.

В городе был единственный спортзал, где мы, все, постоянно участвовали на разных городских школьных соревнованиях. То в качестве участников, то в качестве болельщиков. Спортзал находился на территории Постоянного поселка. А все городские смотры школьной художественной самодеятельности проводились в новом городском Доме Культуры в поселке «Энергетиков». У нас, значит. А городская летняя танцплощадка, на которую мы ходили только большой толпой, находилась на «Постоянном». Вот, практически в этих, в основном, трех местах, мы случайно и знакомились а девочками. Влюблялись. Сильно влюблялись. Напрочь! Со всеми вытекающими из этой ситуации последствиями. Кстати, все девочки понимали и ценили мужество и героизм своих «чужеземных» поклонников. Часто даже спасали своих воздыхателей, провожая их аж до самой границы со смежной территорией. Делали они это, нужно заметить, к сильному огорчению сопровождающих их «тёмных сил». Но негласный уговор всеми соблюдался неукоснительно. Договор дороже денег, все это знали.

И если я, пацан с «новгорода», был приглашен на проводы в армию к одному из лидеров «Индии» — это о многом в городе говорило. Меня, впрочем, это мало занимало.

В то время, в моей жизни было два огорчающих обстоятельства: отец с ремнем и учителя. Или наоборот: учителя и отец с ремнем. Но, как говорится — от перемены мест слагаемых, то есть результат для меня не менялся. Учителя меня не любили главным образом за мою ершистость и непокорность, и мстили мне по-своему, по-бабьи. О какой справедливости можно говорить, если на всю школу, из мужчин, один только физрук, не считая, возможно, директора. Все остальные — женщины. А женщины… Женщины!.. Я не мог терпеть даже миллиграмма несправедливости ни к себе, ни к своим одноклассникам. Меня задевал учительский эгоизм, высокомерие, их скрытый садизм. Я старался терпеть, сколько мог, но не прощал жестокость, цинизм, их бабскую субъективность, просто наглость, наконец. Что стоит их дурацкое деление класса на любимчиков! За ярлыки, которые они, походя, на всех навешивают! За ехидство! За желание все время сломать, подчинить… «Классная» обычно выравнивает класс под свою гребенку, подстраивает всех под свой характер, а я не мог приравниваться, пристраиваться, и тогда классная, наткнувшись на меня, останавливается, зверея: «А кто ты такой тут вообще, а? Ты нам характер свой здесь не показывай. Посмотрите-ка, ребята, на него, а? Ишь ты какой. Откуда ты такой, герой, выискался? Хочешь, чтобы я отца твоего вызвала к директору, да? Хочешь, чтобы тебе досталось, да? Хочешь?»

Ну, и как я, пацан, мог им противостоять?.. Огрызался, конечно, грубил. В знак протеста пропускал уроки. Мне за это снижали оценку по поведению, и «классная», в отместку, занижала по своему и другим предметам. Мне, и в назидание всем, учителя красочно расписывали страницы моего дневника несправедливыми комментариями и призывами срочно повлиять. В общем, грозились оставить на второй год, даже отчислить…

Отец, конечно, в ярости: «Ах, ты, сукин сын, фамилию мою позорить?!», и все такое прочее.

Армейским ремнем, или что подворачивалось под руку, вымещал силу своих родительских «праведных» эмоций. Хлестал ремнем с пряжкой налево и направо. Доставалось и матери, если пыталась защищать. Ну, скажите, что я мог сделать? Я убегал из дома, ночевал в подвалах, в колодцах — там всегда кто-нибудь из пацанов, таких же как я, обитал. Там было хорошо, тепло и душе уютно. Опять и снова пропускал уроки классного руководителя, да и другие… Конечно, я понимал, что все это было мне же во вред. Но как я еще мог сохранить себя, чувство собственного достоинства? Как я мог иначе противостоять?.. Короче, характер у меня такой вот, протестный. Понятно?

Естественно, ни о каком комсомоле, тогда, и речи не могло быть.

 

11. Держа-ать ножку, я сказ-зал…

Покурив после так называемого обеда, под легким моросящим дождём быстро, играючи, запросто, промели указанную территорию. Подметать-то, в общем, было и нечего, кроме редких желтых сухих листьев, отломившихся коротеньких веточек, да блюдец луж, быстро заполнявших мнлкие вмятины на рельефе. Ни банок тебе, ни газет, ни папирос — мусора, в привычном понимании, на территории учебного городка и не было. Веники нам выдали неудобные: толстые, без черенков. Даже двумя руками держать их было трудно. Приходилось согнувшись, махать им, держа обеими руками. Все торопились, да и дождичек подгонял. Передвигались шеренгами, согнувшись, как китайцы на уборке риса. Махали вениками, как косари.

Косил Я-ась коняшину. Косил Я-ась коняшину. Ко-осил Я-ась коняшину. Погляда-ав на дивчину!

С непривычки быстро устала спина, замерзли на мокром ветру руки. Намокла пилотка, спину холодила гимнастерка, штаны промокли сзади и на коленях. Продрогли…

Сыро. Холодно. Ветрено.

Мы на улице не одни. Неподалеку, на плацу, топают молодые солдаты, отрабатывают строевой шаг. Почему молодые? Да потому что такие же лысые, как и мы. Их немного, человек двадцать пять. Наказание такое, похоже, получили… Отрабатывают строевой шаг по команде сержанта, по разделениям.

— Дела-ай, р-раз, — распевно командует сержант, — дела-ай, дв-ва!..

Солдаты вначале поднимут ногу с вытянутым носком, замрут на секунду, потом со шлепком по лужам припечатывают плац. Опять секундная пауза, и другой ногой:

— Дела-ай, три!.. Дела-ай, четыре!

Они тоже промокли насквозь. Их командир, в аккуратно подогнанной форме, втянув голову в плечи, нахохлившись, как воробей, руки колесом, ходит рядом. Нарочито сердито, по-командирски, насупив брови, покрикивает:

— Ножку держать. Дер-ржа-ать, я сказа-ал! Ты чё, не понима-аешь, что ли? Ур-род. Будешь у меня ходить до завтра. Все будете ходить до з-завтра!

Молодые солдаты пытаются выполнять команды: держать равновесие, тянуть носок, удерживать ногу на весу. Это плохо удается. Ноги устали, сапог стопудовой гирей тянет вниз. Нога дрожит, условная верхняя точка все ниже и ниже. Мышцы в ноге сводит судорогой.

— Выше ногу, я сказ-за-ал. Выше! Еще выше. Та-ак. Дер-ржа-ать! Дер-ржа-ать! Н-ну!

Солдаты с поднятыми ногами замерли, стоят. Вся гамма усилий и отчаянья ярко выражена на их лицах. Ноги предательски самовольно, медленно, мелкими рывками, прямо на глазах клонятся вниз. Не помогает и корпус, как противовес, отклоненный назад.

— А кор-рпус дер-ржа-ать! — предусмотрительно усугубляет положение младший командир. — Держать, я сказал, бля!

Сержант с видимым злорадством ждет касания плаца чьей-либо ноги. Раздумывает пока над карой, которую он назначит для этих слизняков. Оснований для наказаний у командира хоть отбавляй. Корпусом не раскачивать, раз! Плечи не поднимать, два! Руку в кулак перед грудью и фиксировать на уровне плеч, три! Сзади рука прямая, четыре! Подбородок тянуть вверх, пять! Головой не крутить!..

Столько еще много всяких разных поразительных тонкостей, столько ещё неожиданных премудростей на учебном пути молодого солдата… На чём запросто можно и подловить.

— Ага-а! — радостно восклицает младший командир, дождался. — А я кому говори-ил ногу держать, а? Говорил?

Молодые солдаты, шмыгая носами, стоят, обреченно понурив головы, виновато и глупо улыбаясь, переглядываются. Отдыхают. Они остановились в какой-то неприемлемой для армии, бездарной, по армейским меркам, танцевальной позиции: слегка присев на одной ноге, а другую вытянув вперед. Полька-бабочка получилась какая-то… Команды-то «отставить» не было, вот и стоят так, ждут следующую команду. Сил уже совсем нет, да и замерзли они — сыро. По мнению их командира, зрелище они собой представляют весьма жалкое, даже противное: раскисли, сопли распустили… Ф-фу! Это окончательно выводит младшего сержанта из себя:

— Та-ак, значит, вас мои команды не каса-аются, да? Хорошо, — заводит себя сержант. Вы, значит, кроссика у меня захотели, да? Я вам устрою сейчас кроссик, устрою. А ну, уроды, слюнтявые, спр-рава по два, вперёд, бего-ом… марш!

Солдаты со вздохом, собрав остатки воли и сил, покорно, на полусогнутых, захлюпали сапогами в сторону кроссового полигона. Впереди, некоторое время задавая резвый темп, бежит младший командир. Затем он на бегу пропускает взвод вперед, покрикивая, подгоняет отстающих. Совсем выдохшихся грубо тащит за рукав.

— Быстрей, быстрей, я сказал. Ну!

Потом опять резво бежит в голову строя, подгоняет направляющих, разгоняя, увеличивая итак запредельный для солдат темп…

— Впер-рёд, дохляки, впер-рёд… Напр-равляющи-ий, я кому сказа-ал шире ша-аг! — гонит сержант, подхлестывает командой.

Ему нравится бегать. Ему нравится вот так жёстко демонстрировать себе и подчиненным свою силу и власть. Через их боль, властно управлять толпой этих сосунков-недоносков. Ему вообще нравится быть первым. Ему нравится играть в армию. Он только что на «отлично» закончил сержантскую школу, и у него неплохие виды на будущее. Это его замполит учебного полка рекомендовал оставить в Учебке натаскивать молодых солдат. Это его к ноябрьским праздникам изберут секретарем комсомольской организации — замполит твердо сказал: готовься. Глядишь, через год, если все будет хорошо, он получит рекомендацию самого замполита в кандидаты в члены партии. А там, если постараться, на гражданку можно выйти уже с партбилетом и очень хорошо устроиться. После армии с рекомендацией, да с партбилетом, считай, все двери тебе открыты. Только выбирай. И в институт можно, и инструктором в райком, горком… Мест теплых много… Что еще толковому парню нужно? Ничего. Только постараться нужно, показаться всем. А чего тут стараться-то, — командуй и командуй, бегай себе да бегай. Это же не гайки у станка целыми днями как заведённый точить. Как дурак, в смысле. А он нет, он точно не дурак. И цель у него в жизни есть: всегда и везде быть первым. Любой ценой быть первым. И тогда всё будет. Главное здесь — не сорваться.

— Впер-ред, я сказа-ал! — И дождь совсем не помеха, даже ещё и лучше. — Ну-ка, не отстава-ать. Быстр-рей, быстр-рей! Сл-лизняки…

Ему совсем не трудно, даже легко. Он сильный, он — командир. Тут его власть. Ощущение своего могущества придает ему новые силы. Он неутомимо бегает вдоль всего строя…

По кроссовой тропе взвод растянулся неприлично далеко. Извивается на ней, как зеленая грязная гусеница. Солдаты задыхаются, совсем похоже выдохлись. Они уже не бегут, одна видимость, еле плетутся. Корпус падает вперед, а ноги едва успевают догонять падающее туловище. Земля ещё туда же — подводит, от мелкого дождя раскисла, местами уже прикрыта лужами воды. Солдаты спотыкаются, оскальзываясь, хватаются друг за друга, вместе падают. Гимнастерка, пилотка, брюки, сапоги — всё намокло, всё вымазано в грязи, прилипло к горячему телу. Портянки у солдат сбились, натирают ноги… «Ничего! Здесь вам армия, бля, не детский сад», зло отмечает про себя командир.

— Впер-ред, впер-ред! — сержант упрямо гонит задыхающихся от бега солдат всё дальше и дальше. На таком сильном контрасте, он очень доволен ощущением своего физического и морального превосходства над ними.

— Ещ-щё один кр-руг… дохляки… Н-ну!

А у нас все идет по распорядку. Как нам старшина-бычок обещал, так все и движется.

Помощников младших командиров мы выбрали очень быстро, за одну минуту. Вводная имела примерно такой смысл: «Вы должны выбрать в каждом отделении таких солдат, которых уважаете, кто дисциплинирован… они будут помощниками младших командиров в вашем воспитании на правах ефрейторов». Это что ли значит как ефрейтором? Ефрейтором? Ни за что! Я, например, сразу отказался. По-нашему, по-армейски, ругательного слова хуже, чем ефрейтор, нет. Ну, пожалуй, еще «доносчик». Они равны. И тот и другой — стукачи, по-нашему. «Конечно же, не я. И не я. И не я. Самоотвод. Нет… нет…» Так мы дружно отреагировали на эти должности.

Но желающие вдруг нашлись — сами. Кто бы мог подумать! Они как-то так игриво, полушутя: «А можно мне?.. И мне… И мне…» Самовыдвиженцы хреновы… Никто их и не воспринял всерьез. Нами же они не выдвигались, правильно? И не из уважаемых они вовсе. Да и не знаем мы их ещё, так — никто они, в общем. Но других кандидатур не оказалось, а эту поставленную задачу нужно было срочно закрывать, она нам была неприятна. Да и нужно было переходить к получению шинелей. Ну и мы, легкомысленно так, подняли руки за этих самовыдвиженцев. Нам бы кто подсказал, нам бы предвидеть последствия… Нам бы глянуть в этот момент в глаза этих желающих получить маленькую, но все же власть. Ох, какой огонек сверкнул и погас под прикрытыми от удовлетворения веками — ну наконец! А мы, слепые, торопились… Потом не раз вспоминали эти выборы. Целых три месяца не могли от этих стукачей-помощников избавиться. Да! Но, это потом. А сейчас…

Сейчас мы, исколов иголками все пальцы, пришиваем погоны на шинель. Шинель у каждого новенькая, жесткая и очень длинная. Мнем, щупаем материал. Материал похож на валенок, только тоньше и мягче. Под пальцами серая, шершавая, плотная колючая шерсть. Неужели теплая? С сомнением рассматриваем отсутствие обычной теплой гражданской подкладки. Не замерзнем?..

— Когда холодно, должны шубы выдавать, — успокаивает всезнающий Гриня. — Я в кино видел.

— Мужики, а здесь, на Дальнем Востоке, зимой правда очень холодно, да? — спрашивает узкоглазый, круглолицый Кушкинбаев из Казахстана.

— Конечно, бабай, а как же! Это ж Дальний Восток, считай, Север. — Балабонит Гриня, и голосом, каким детей пугают, кривляясь, басит. — И в страшной тайге-е, живут стра-ашные и ужа-асные ти-игры.

— Р-р-р-р… — с удовольствием, на разные голоса, включаемся мы.

— Мяу!..

— Гав, гав!.. — весело это подтверждаем.

Мы, орлы второй учебной роты, первого взвода, первого отделения, сидим в теплой бытовке. Ну, может ещё не орлы, это я так, к слову сказал, серость обстановки чтоб скрасить. Скорее орлята. Но иной раз послушаешь нас, так уж «курлычем» меж собой, лучше любых матерых орлов, в смысле мата. Шутка! А если серьезно, какой орленок не мечтает быть орлом, правильно? «Будь готов — всегда готов!». «Партия сказала, комсомол ответил есть!», «Орлята учатся летать…», «Сегодня орлята, завтра орлы…». А у нас, в армии, с нами так и будет, будь спок, товарищ. «Эй товарищ, больше жизни…» Что-то меня опять понесло «не-в-ту-степь»… Отогрелся, наверное. А у меня с детства — сколько себя помню — такие вот сильные патетические «забросы». Сам себе порой удивляюсь. Ритм у меня такой внутри бравурный сидит. Бурлит там все время, как заведенный… Не даёт на месте спокойно сидеть, — как сейчас вот. Ладно, не будем отвлекаться. Повторяю, мы, полуголые орлята одного учебного полка, сидим в своей бытовке в одних кальсонах. Остальная одежда: сапоги, пилотки, портянки, гимнастерки, штаны — развешены на спинках кроватей по всей длине казармы. Сохнут. Старшина разрешил: Развешивайте, сказал, но только до построения. Мы и заголились… Не вообще, конечно, частично. Сидим сейчас, как те девицы под окном, верите, нет — смех сказать — шитьем заняты, ага, шитьём! Естественно, треплемся.

— А ничё у нас старшина, да, ты? Здор-ровый мужик, как кабан.

— У него и голос классный, как из пожарного шланга!.. Ему или попом в церкви работать, или в опере петь — «Сме-йте-есь по-яйцы, над разбитой…», в смысле «занято»!

— Не по-яйцы, а паяцы.

— Да?.. — Мишка умолкает, раздумывая морщит лоб. — Слушай, а похоже… Паяцы-пояйцы… Совсем похоже. Слышь, мужики, а я каждый раз, когда слышу, думаю, и почему это нужно смеяться по самые яйца… И как это, вообще, по-яйцы? Ха-ха-ха… — Весело и заразительно над собой смеётся. — А оно вон как, оказывается, — паяцы. Ха-ха-ха, паяцы-пояйцы!

— Уши надо мыть… — Хмыкает узкоглазый Кушкинбаев.

Мишка нисколько не обижается:

— Кстати, а кто они такие, эти самые паяцы?

— А хохмачи, вроде тебя…

— Ага, как наш старшина. И такие же горластые.

— Точно, наш старшина как р-рявкнет, пацаны, у меня сразу сердце бульк в пятки, и мурашки по коже.

— И штаны мокрые…

— Отвали, трепач.

— Сам трепач.

— Ребя, а кто видел, как он сегодня «склёпку» на турнике сделал и подъем силой, а? Здорово, да?

— Ага! Я как увидел, ну, думаю, все, писец турнику пришёл — вырвет сейчас все растяжки с корнем, и пи…ся наш бычара под аплодисменты на пол. Здорово было бы, да, мужики.

— Турник шалашом, и пол в щепки.

— Я бы посмеялся…

— И я бы…

— Он бы вам потом посмеялся…

— Это точно. Как пить дать.

— Слушайте, он, наверное, гимнаст в прошлом.

— Ты чё, какой гимнаст? Гимнасты же не такие. Ты глянь, какая у него шея, а бицепсы, а ноги… Он штангист или борец — точняк. — А может, боксер? Кулак у него — видали? Как вмажет в лобешник, мало не покажется.

— Вот гадство, не пришивается, — нервничает маленький Гриха. — Вторую иголку сломал. Что там, у погон внутри, резина что ли? — Ысс…

— И у меня не пролазит. Все пальцы, гадство, исколол. — Кривясь, жалуется Хохналидзе.

— Эй, слушай, какой Север? Север-то — на севере, — вдруг с запозданием реагирует Кушкинбаев, — а здесь — Дальний Восток. Ты карту помнишь? Холодно там, где живут белые медведи. А где живут тигры и коричневые медведи, там должно быть тепло, да? — продолжает допытываться «ученый сын степей».

— Ну, значит, будет тепло-о, — мечтательно соглашается Хохналидзе. — Слушай, когда тепло, это очень хорошо! Вот у нас в Тбилиси…

— Ха, гля, мужики, Вадька погон пришил, кривота-кривотой.

— Сам ты кривота. У себя посмотри. Еще ни один не пришил, — обижается Вадим.

— А мне всегда бабушка шила, — сообщает Пачкория.

— И я никогда не шил, и не гладил, и не стирал, — хвастает Вадим. — Нет, — вспоминает, — один раз стирал. — С сомнением рассматривает свою работу, косо пришитый погон. Вздыхает: — Пойти старшине показать, что-ли, может, пойдет? Не отрывать же…

— Ага, сходи. Пусть тебе наш папочка поможет пришить, — предусмотрительно съежившись, детским голосом пищит Гришка.

— Гриха, ты у меня щ-щас схлопочешь. — Коротко замахивается Вадик. — Прибью, хохмач липовый. — Но Гришка вовремя отскакивает на середину комнаты и, выкинув шинель обеими руками в сторону, как плащ тореадора замирает в позе коровьего убийцы. — А! Ну, ну… давай, давай, мычи! Мму-у!

Но Вадику сейчас похоже не до этого. Он, держа перед собой на вытянутых руках шинель раздумывает — нести или нет. А, махнул рукой, ничего вы не понимаете. Понёс-таки старшине свое творение.

В нашем армейском шитье, оказывается, есть одна тонкость. Её очень трудно освоить, но «старики» говорят, что можно. По времени, это происходит где-то к концу учебки. Значит, это целых три месяца исколотых пальцев, издерганных нервов, километры израсходованных ниток и штабеля иголок. Одни расходы, в общем. Чтобы это понять, сосредоточьтесь, пожалуйста, на проблеме. «Секите» генеральную установку: «на внешней стороне пришиваемого вами предмета не должно быть ни шва, ни следа, ни точки от ниток!» Представляете, разве такое возможно? Нет, конечно. Нитка обязательно остается. Она или проваливается, не задерживаясь в подворотничке, или нитка просто обрывается, или иголка пребольно колет палец — уже десятый! — или она, подлая, вообще ломается! Проблем у нас с шитьем, поверьте, выше крыши.

То ли дело чистить сапоги или пуговицы, или бляху ремня наконец. Милое дело! Щеткой туда-сюда, туда-сюда! Тут — «Асидол», там — сапожный крем… Минут пять, десять интеллигентной работы — ширк-ширк, шорк-шорк… Глядишь, всё блестит, как котовые эти… в смысле самовар.

Вернулся Вадька с понурой головой. В одной руке шинель, в другой злосчастный погон.

— Она вернулася в слезах, оставив честь ему и плавки… — закатив хитрые глазки, со скорбным лицом выдал экспромт Гриня.

— Прибью!.. — обрывает насупившийся Вадька. — Между прочим, старшина сказал, что у меня получается лучше, чем у некоторых, — заявляет он, скептически глядя на наши потуги.

— Да? Слушай, это заметно. — Похоже ехидничает всегда серьезный Кошкин-Бабай.

Кстати, когда говорит Кушкинбаев, мы его зовём то «Бабай», то «Кошкин-бай», то «Кошкин-Бабай», он не обижается, его круглое лицо всегда неподвижно, а глаза спрятаны в узких щелочках, и не поймешь, как сейчас вот, где он шутит, а когда говорит серьезно.

Вадька не успевает отреагировать, его с грустью и мечтательностью перебивает Стас, он белёсый, из Прибалтики, латыш кажется:

— Эх, сейчас бы мою сестренку сюда. Она бы вмиг всё пришила, — с грустью замечает он.

— А она у тебя красивая?

— Кто, сестренка? Что ты, конечно! — Лицо у Стаса расплывается в счастливой улыбке. — Представляете, она у нас с детского сада, как начала там что-то шить-вышивать, так с тех пор все сама дома и шьет. Мамке во всем помогает… Умница!

— Слушай, а её фотка у тебя с собой есть? А сколько ей лет? — всерьез интересуется Гришка.

— Она у нас уже взрослая, в четвертом классе учится.

— Фу-ты, ну-ты! А я уже и жениться собрался, — притворно расстраивается Гришка.

— Ты-ы? — удивляется Стас неожиданной для него перспективе. — Да никогда!

— Чё никогда? — не понял Гриня. — Почему это? Я ж не на тебе женюсь, а на сестре твоей, балда. — Резонно парирует.

— Н-нет! — отчего-то зверея, заявляет Стас. — Я её брат. И я не разрешу ей, ясно?

— Так она же в меня влюбится… В меня! Понимаешь? Ты-то здесь причем? — Упорствует озадаченный Гришка.

Этот захватывающий диалог уже переходит на уровень опасных, повышенных децибел — пахнет дракой. Мы в замешательстве молча наблюдаем за этой неожиданной вспышкой, ничего не понимаем — чего это они завелись…

— Не вл-любится! — орёт Стас.

— А вот вл-любится! — верещит Гришка.

— А я сказал, н-нет, — упорствует Стас.

— Кто ты такой, чтобы она в меня не влюбилась? — Белея от обиды, кричит напрочь отвергнутый Гриня.

— А ты-ы кто такой?

— Это я кто такой?..

Они, отбросив шитье уже подскочили (перья дыбом), встали в боевую стойку. Один высокий, другой маленький… Нужно срочно разливать.

— Стоп, стоп, стоп! — встаю между ними. — Эй, чего вы в самом деле? Нашли, когда делить шкуру медведя… — спиной отодвигаю Гришку подальше. — Стас, девчонка-то еще маленькая — подрастет, сама решит. — Поворачиваюсь к Гришке, — и ты, Гриха, кончай доставать, жених… Научись, вон, пуговицы правильно пришивать.

— А чего я-то? Он шуток не понимает, а я виноват, да? — Недоумевает отвергнутый жених.

— Это не шутка, а моя сестра. — Не унимаясь, стоит на своем Стас.

— Ну и пусть твоя сестра, мне-то что? Мужики, чего это он? Я же пошутил.

— Всё, всё, кончайте. Я на ней женюсь. Всё! — шуткой закругляю их спор.

— Вот тебе, Павел, можно. — Совершенно неожиданно реагирует Стас. — А этому балабону — нет.

— Ничего себе! Пронину, значит, можно, а я, значит, извините, балабон? — опять вспыхивает Гриня, но спохватывается, примирительно машет рукой: — Ну ладно, ладно, — молчу. Пашка, на свадьбу-то, хоть, пригласишь?

— Конечно. Уж тебя и Стаса обязательно. Шей, давай.

— Между прочим, старшина сказал, — с не прикрытой ехидцей вставляет Вадик, — кто не успеет всё пришить, на ужин не пойдет. Да вот!

О, на ужин?! Очень вовремя он это сказал!

Угроза остаться без ужина существенным образом меняет дело. Шустро принимаемся за прерванную работу.

На заметку молодому воину!
(Один из наиважнейших законов армейской жизни, после Его Величества Сна, разумеется).

Ужин, какой бы он ни был, ни под каким предлогом тебе, солдату, пропускать нельзя. Солдат, помни! Это на руку твоему (нашему) врагу. Тебе это надо? И нам не надо. Так что… не зевай!

 

12. Первое письмо. «Мама, я хочу домой!»

Натянув мокрые ещё робы, сгоняли на ужин. Ну, не сгоняли, протопали… Протопали-протопали. Естественно, строем… Подумаешь, не так выразился… Разница всего лишь в терминологии, а так, один… этот, как его… Сходили в общем, посетили.

Нас ждал чай, хлеб, и рожки… Не козьи рожки, не рога от быка, а из муки, макароны которые, только не длинные, а коротенькие и серые, да! Смех, в общем, получился, не ужин! Рожки, как я помню, это, обычно, гарнир к «чему-то». Здесь, рожки — факт — были, а вот того, к «чему-то», не было. Но мы помним: «мы-сегодня-не-в-закладке». В общем, проглотили эту проблему, прое-ехали. С небольшими запасами хлеба в карманах, строем прошли в курилку, потом, также строем, в расположение роты.

Рассадили нас в ленинской комнате роты, зачем-то раздали по простому карандашу, по листочку бумаги и по почтовому конверту. А, понятно, письма, значит, писать будем. А кому? Министру обороны? Ха-ха… Шутка! Конверт совершенно чистый, без почтовых марок, линеек и надписей. Наше удивление и немое любопытство — «а почему «пустое»? — было удовлетворено ответом: «Так, спокойно, взвод! Ваши письма в канцелярии полка будут проштемпелеваны военным армейским треугольником. Марки поэтому не нужны, не бойтесь, не потеряются». Понятно, письма пойдут как с фронта. Классное начало. Затем нам продиктовали наш правильный армейский адрес, чтоб ответы куда-надо приходили. И это здесь оказывается продумано, хорошо!

— А кому будем писать? — октябрятским голосом, прозвучал чей-то бесхитростный вопрос (Мы ещё друг друга плохо знаем, и внешне, и по фамилиям, тем более по голосам). Кто спросил не важно, главное, молодец, пацан, вовремя спросил.

Очень не праздный вопрос, как может кому-то показаться. Для личных писем, как известно, состояние души, время и обстановка должны быть соответствующими, созреть как бы, проявиться… А тут: на тебе бумагу, пиши, давай. Приказ. Как это?! Домой писать под приказом? Так под приказом не пишется, не получится… Наверное, что-нибудь армейское: заявление какое или там просьбу… Не ясно. Вот почему прозвучал вопрос. Ягодка ответить не успевает.

Кто-то уже выскочил с расхожим ответом:

— На деревню дедушке пиши, не ошибёшься. Ага!

В толпе всегда есть такие остряки-самоучки. Рота дружно гогочет… Нормальная реакция, если в тепле, да после ужина… А так… глупо, конечно.

— Ага, мамке или жене… — усмехаясь, басит старшина.

Это предложение рота воспринимает особенно радостно, дружно гогочет над последним предположением старшины, вертится на сиденьях, ищет глазами того, с октябрятским голоском… Который, понятное дело не только жены, раздетой женщины не видел. Га-га-га… Го-го-го… Забыли, похоже, зачем и собрались… У нас только зацепи эту тему, только намекни, и… Она заманчивая, желанная, многоплановая, естественно беспредельная, но старшина её безжалостно рубит (Вот, гад!).

— Тих-хо, р-рота! Успокоились. — Именно так, резко и беспардонно.

Глохнем, не набрав обороты.

А тут и замполит роты, молоденький лейтенант, с ярким румянцем на щеках, по фамилии Ягодка (ну и фамилия у поца, «ягодка-конфетка», ехидничала между собой рота), включился в процесс (дремал, что ли), с нажимом в голосе предложил нам: «Предупреждаю, особо, товарищи солдаты, думать над тем, что вы пишете об армии. Помните, категорически ничего нельзя писать о том: где вы служите, что делаете, чем кормят, что вокруг вас делается, кто ваши командиры, любые фамилии, численность, кто рядом с вами служит, адреса… Ничего плохого об армии писать тоже нельзя, понятно? Письмо может попасть в руки нашему врагу. Представляете, что может получиться? Этого допустить нельзя. За это трибунал, и всё! — убедительно прихлопывает рукой по столу. — И ещё. Пишите, пожалуйста, без матов. Помните, вы солдаты Советской Армии. А ваши письма, — замечает укоризненно, — иной раз просто невозможно читать — сплошные маты!»

Мы дружно гогочем. А что тогда писать?

— Пашка, — громко шепчет мне Стас, — а что, здесь все письма вскрывают?

— Мм-м, наверно. — Пожимаю плечами.

— Все-все? — Не верит.

— Твои обязательно. Отстань, Стас. — Отмахиваюсь. — Откуда я могу знать? Я ж тоже здесь первый раз!

На всё про всё нам дали тридцать минут…

— Завтра ваши письма отправят.

«О! Письма домо-ой, это о-очень хорошо! Та-ак… Хорошо, что завтра отправят! А о чём писать?» В голове абсолютно пусто. В мыслях и чувствах путаница. Я, да и мы все, в растерянности. О чём же писать?! Такого поворота мы не ожидали, не приготовились. А тут, на тебе — тридцать минут… Попробуй, успей. И в распорядке этого не было. Да нет, дело даже не в распорядке. Этот лейтенант такого наговорил, что и писать-то теперь не знаешь о чем. Напишешь, как есть — прямиком попадешь под трибунал. Эта «ягодка» найдет, за что зацепиться, и всё, хана тебе. Тогда, о чем можно писать? Написать бы вот так, коротко и лаконично, как в телеграмме: «Мама, я хочу домой!» Или, еще точнее: «Мама, забери меня отсюда. Скорее забери. Забери!» И послать… Куда послать? На деревню дедушке, как Ванька Жуков, да? Вот ситуация. А если с другой стороны подойти — кому писать. Матери? Нет-нет, только не ей. Ей всего этого не опишешь. Правду скажешь — расстроится, слезы… Соврёшь — всё поймет. Значит, опять расстроится, снова слезы… А ей врать нельзя. Мама, дом — это больное. Как о матери здесь вспомню, наваливается жуткая тоска. Хожу потом, как мешком из-за угла пришибленный. Нет, только не ей. Во всяком случае, пока не ей. Сначала нужно осмотреться здесь, убеждаю себя, разобраться в ситуации… И уж только потом… После.

Оглядываюсь…

Стриженые головы в недоумении крутятся, как в школе, говоря одними глазами: дай списать! Вопрошают: а ты кому пишешь?

Идея! Нахожу вдруг решение, — писать нужно девчонкам, они ведь ждут. В памяти, подтверждая, мгновенно всплывают слова песни: «А дома, в далекой сторонке, где белые вишни в цвету, о нас вспоминая, вздыхают девчонки, девчонки, которые ждут…»

Точно, они же, которые ждут — ждут? Ждут. Вздыхают? Ясное дело вздыхают!.. Вот, им-то сейчас и нужно излить душу… Можно спокойно врать про солдатскую любовь, про невыносимую тоску, про муки ожидания, ну и тэ дэ, и тэ пэ. Про любовь, короче. Тем более что этого добра действительно (у меня, например) в огромном избытке. Каждую ночь во сне такое снится!.. Рассказать — не поверите! Такие чудеса видятся — сердце от любви на части рвется. А по утрам все кальсоны уделаны. «Прямо истика-аишь весь!» Вот гадство, какой тонкий механизм! Только подумаешь, а ещё и представишь… все, «он» уже, как штык, уже в рабочем состоянии! Я что ли виноват, если природа у меня такая? Да только ли у меня одного. Утром все пацаны такие, это ж по торчащим «ниппелям» хорошо видно, не спрячешь…

Но как хорошо-то во сне! Такие мощные, яркие цветные видения… живые, реальные ощущения. Лучше и не бывает, наверное! Но всегда угнетает одно, каждый раз девичий образ — любимый образ, желанный образ! — совершенно неуловим. То есть я все её тело очень хорошо вижу, очень хорошо чувствую и очень хорошо знаю… Понимаете, знаю! А вот лицо всегда неуловимо, неузнаваемо. Вот уже кажется всё, вроде уже вижу её смутный образ… уже чувствую её любящее тело… вот уже мы переполнены огромной нежностью, любовью друг к другу… уже чувствую сладость её губ, уже ощущаю наши горячие, трепетные тела, наше слившееся в одно на полувдохе дыхание… я знаю… я чувствую её… я люблю её… всю-всю… Любимая! Моя любимая! Но… кто ты, кто? Назовись. Покажись. Кто? А-а-а! Нет! Не-ет!.. Не… Всё!.. Ушла… Исчезла… Кончен бал, погасли свечи… Стирай кальсоны!

Такая гармония, в том или ином варианте, почти каждую ночь во мне, в моих снах звучит, как этакая грандиозная мажорная феерия чувств на фортиссимо. Именно Грандиозная, Мажорная и на Фортиссимо! Вы один Ниагарский водопад вот так вот, весь, сразу представить себе можете?.. Представили? Хорошо. А десять таких водопадов… Представляете? Отлично. Так вот, у меня — сто «Ниагар чувств» сразу! Понятно?! Но, что самое убийственное в этой моей ночной сказке — каждый раз в финале этой Грандиозной феерии, увы, всё разбивается одной единственной трагической, очень печальной, до остановки сердца, диссонирующей вопросительной нотой: «Кто же всё-таки она?.. Кто? Кто?» Загадка. Что после этого скажешь: минор, он и есть Минор! Уделанные кальсоны утром — это мелочь. Это — ничто. Хотя всё перед этим — Нечто! Так и просыпаешься — всё в тебе торчком: и душа, и тело, и…

Будущему воину. Теперь понятно, почему, главным образом, солдаты большую часть своей службы любят спать? Правильно, поэтому… Ну и пусть.

«Пу-у-сть солда-аты немно-о-го по-спя-я-ят!»

Так кому же писать… Вопрос! Мгновенно перебираю в памяти лица всех знакомых девчонок, которые сильно и не очень сильно «убивались» от предстоящей разлуки со мной. Вглядываюсь в них, сопоставляю с привычным памятным ночным чувственным образом моей, той, единственной и желанной. Вспоминаю их одну за другой. Примеряю к образу, переставляю их местами и так и эдак: нет, ни одна не соответствует моему внутреннему эталону. Ни верхними частями, ни нижними, ни со спины, ни сбоку… Не сливаются. Ни одна (это открытие очень меня расстраивает), даже с натяжкой никто из них не подходит. Даже если?.. Да даже и если! Не она, и все тут!..

Такая вот печальная чехардень получилась, приехали называется… Кому же тогда писать, кому?

Оглядываюсь. Вокруг меня, прилежно склонив головы в одну сторону (точь-в-точь школьники), мои товарищи пишут… «сочинение турецкому султану» о том, как они ехали в армию… О, идея, как же я забыл? А друзья? Мои друзья, там, на гражданке… Разве они не ждут? Ещё как ждут. Вот с ними и можно поделиться всем накопившимся. Излить душу… Стоп! — тут же останавливаю себя. — Ягодка не дремлет! Он бдит за мной, как те империалисты. Вот гадство, как же тогда всё это описать… чтоб не написать? Тянуть, пожалуй, нельзя, время выходит. Командиры уже поглядывают на часы. Ладно, всё-всё, пишу: «Здорово были, ребята! Как вы там живете? Мы доехали хорошо. Уже выдали солдатскую форму»… Мелькает тревожная мысль: о солдатской форме писать тоже наверное нельзя, это же про армию! Решительно зачеркиваю, дописываю: «Мы переоделись. Здесь всё здорово. Помылись в бане»… Интересно, а про баню можно? А, пусть.

— Так, взво-од, закан-нчиваем писать! — прерывает уже почти ровный поток мыслей старшина. Все тревожно зашевелились, загудели, заволновались, зашаркали сапогами. Оказывается, не я один так долго собирался, да размышлял.

«Здоровье хорошее, — торопливо продолжаю дописывать, — здесь весело. Ребята все свои в доску. Как там девчонки, Ольга, Светка Валька и другие? Дайте им всем мой армейский («армейский», решительно зачеркиваю) адрес. Пусть пишут. Узнайте, кто из них больше переживал? Всё, пишите. Да, зайдите ко мне домой. Матери скажите, мол, всё нормально, доехал. Скоро напишу. Дайте ей мой адрес Всё. С солдатским приветом»… Зачеркнуть «солдатский» или нет? Нет, не буду, пусть читают, злорадно думаю об «империалистах-ягодках» и подписываю конверт. Облизав противную на вкус липкую полоску, заклеиваю конверт. Всё. Лети с приветом, вернись с ответом.

— Письма все передаем сюда, на первый стол. — Припечатывая рукой угол стола, лейтенант Ягодка показывает куда именно.

Солдатские конверты осторожно и бережно вспорхнули над столами и нежно улеглись белой, тревожной стопкой на краю стола. Мы с тоской смотрим на них. Завтра их грубо и больно проштемпелюют и через шесть-семь дней они достигнут своего адресата — будут дома. А еще через неделю из дома придет ответ. Хорошо! Очень хорошо! И когда это будет? Это будет… будет… А какое сегодня число?.. Не помню.

Размышления перебивает команда.

— Взво-од, вых-ходи на улицу стр-роиться. — Обрывает трубный голос старшины. С трудом, нехотя поднимаемся, вываливаемся из-за столов. Теплая волна воспоминаний о доме еще держит, но, растворяясь, медленно уже гаснет…

— О-отставить. — Резко командует старшина. Мы недоуменно садимся.

— Взво-од, вста-ать! — Вновь рычит старшина. Мы соскакиваем, как училка с кнопки. Вытянувшись, стоим.

— Во-от так, — одобрительно рявкает старшина. — Уже лучше. Взво-од, — мы предупредительно дергаемся на выход, — сесть! — совсем уж несуразицу, на наш взгляд, рычит старшина. Мы в недоумении останавливаемся… падаем на стулья. Чего это он?.. Опупел бычара!

— Взво-од, встать! — Мы на ногах.

— Взво-од, сесть! — Мы падаем.

— Взво-од, встать! — Мы подскакиваем. Замана-ал!

— Взво-од…

Мы, не дожидаясь известной команды, садимся.

— Вых-ходи строиться! — старшина улыбается одними глазами. Доволен, гад, подловил нас! В этом, наверное, и есть суть армейского юмора… Но размышлять некогда…

Сшибая всё на своем пути, ломимся к выходу. Командиры, довольные разминкой, переглядываются: будет толк. А как же, — разводит старшина руки, — не впервой замужем!

 

13. О воде. Ода баку… и не только

В нашем распорядке, кажется, одни только построения. То и дело слышится: «Взво-од, строиться!..» «Второе (1-е, 3-е, 4-е) отделение 2-го (1-го, 3-го) взвода, строиться!..» Первая (2-я, 3-я, 4-я) рота, строиться!» Кошмар просто! Заман-нали!

Вот опять. Слышите? Наверное, снова нас пересчитывать будут… или что? Ну, понятно! На этот раз посвящено вечернему осмотру. Старшина, все младшие командиры осматривают наш внешний вид, попутно содержимое наших карманов, рюкзаков, тумбочек. Немедленно (совсем категорично!) указывают на наши недостатки, делают замечания, показывают. Мы внимательно слушаем, смотрим. Это особенно важно потому, что старшина отметил: «Показываю, бойцы, только один раз. — Внушительная грозная пауза дополняется демонстрацией внушительного кулака. — Смотрим сюда, и навечно запоминаем. Та-ак, — обходит строй, внимательно осматривая каждого новобранца. — По внешнему виду проблемы у всех одинаковые, — замечает он, — пилотки сидят неверно, подворотнички пришиты плохо. Младшие командиры, — указывает им старшина, — задача понятна?

— Так точно! — Разноголосо, с готовностью выстреливают они.

— Внимание всем! — Зычно кричит старшина. — Подтянуть ремни вот так — показываю! — чтобы только большие пальцы рук могли войти. Понятно? — Неспешно движется вдоль строя, поучает. — Все смотрят и делают вместе со мной! Делаем так… Потом расправляем гимнастерку назад прямо до позвоночника. — Идет вдоль строя, смотрит. — Хорошо. Теперь смотрим сюда. Сжали кулаки, большие пальцы вот так, — широко отведя свои кулачищи в стороны, показывает, как у всех должно получиться. — Затем руки прижимаем к бёдрам. — Демонстрирует стойку оловянного солдатика. — Запоминаем: в строю, по команде «смирно-вольно», стоять только вот так! Не иначе! Всем ясно?

— Так точно! — кричим почти дружно.

— Хор-рошо! Теперь, товарищи бойцы, обращаю ваше особое внимание: руки должны быть — ни спереди на яйцах, ни сзади на жопе, ни, тем более, в карманах… Всегда, и только вот так! — Показывает. — Понятно?

— Так точно!

Твердим, как попугаи.

— Увижу, у кого руки будут в карманах в строю или вне строя, — наряд вне очереди, в сортир или на кухню, причем надолго, вам будет обеспечен. Гарантирую! — Для усиления важности сказанного, добавляет. — До конца учебки, короче! И, к этому, еще карманы зашью. Всем ясно?

— Та-ак точно! — Вполне сносно отвечаем. Хотя, недовольны почти все. Карманы он видите ли нам зашьет, а куда потом хлеб складывать? Кстати, вспоминаю, какой хлеб вкусный был! Ничего вкуснее в жизни не ел. Это что-то! Жаль, мало досталось. А вода, какая бывает вкусная! Вода… Ооо!

Кстати, о воде.

У нас в роте на табурете стоит эмалированный бак темно-зеленого цвета с крышкой и надписью «2-я уч. рота. Для питья». В гигиенических целях пить воду нам категорически разрешено только из этого бака, и только из краника. Из-под крышки, ни-ни… За этим, говорят, строго следит санинструктор учебной роты.

Мятая (замятая, помятая, но не битая…) алюминиевая кружка надежно привязана к баку длинной, на вытянутую руку, железной цепочкой. Краником никто, конечно, не пользуется. Очень редко. Это уж, если только гурманы какие от гигиены! Так долго стоять и ждать, пока набежит из краника вода, могут, пожалуй, только они. Или которые садисты. Потому как, я замечал, стоит только тебе брякнуть цепочкой от кружки, даже если тихонечко, если чуть-чуть, как за твоей спиной уже кто-то сопит, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, как в туалете, и уже дергает тебя за рукав, торопит: «Ну, ты, кончай, давай, быстрее пей, ты чё!..»

Бак непрерывно в работе.

В такой же непрерывной карусели звенит и цепочка. Гремит и крышка. Бухается в воду кружка… естественно, вместе со всеми «стерильными» пальцами… Зачастую, аж до манжета гимнастерки (А он, этот манжет… не к столу будет сказано!..). За этим, стыдясь своей никчёмности, глухо шлёпает мятая эмалированная крышка. Топчется в ожидании нетерпеливая очередь… Через короткую паузу, — пока там: глыть, глыть… — либо кружка, звеня цепочкой, хлопает об крышку, либо кружка, зависнув при передаче, снова булькает в воду.

Обычно кружку воды пьют долго. Очень долго. Отставив мизинец и локоть в сторону, чуть согнувшись, чтоб на себя не капнуть, вытянув губы трубочкой, прикрыв глаза от видимого удовольствия, пьют, смакуя и причмокивая, одобрительно при этом качая головой: «Ох, хороша! Хорош-ша-а!» Выстроившаяся, не очень большая, но очень нервная очередь ждёт. Страждущие с боков и сзади нетерпеливо заглядывают в лицо пьющего счастливчика, гнусавя, поторапливают: «Ну, ты чё…», «Чё присосался-то…», «Чё так долго…», «Давай быстрее… Один ты тут, что ли…», «Ну… ну!..» Остатки, кто не осилил, сливают в ведро, стоящее тут же, под баком. Напившийся, секунду размышляет: поставить кружку на бак, повторить или передать следующему!.. Осмысленное решение реализовать обычно не успевает, его руки уже пусты. После этого он мгновенно, и уже бесцеремонно (кружки же у него уже нет, чего ему здесь торчать?!) выдавливается с передней водопойной позиции, быстрее, кажется, стреляной гильзы из патронника. С устным угрюмым сопровождением в спину: «Хорошего помаленьку. Не верблюд. Вал-ли отсюда!» На его месте, долгожданную воду, томно закатив глазки, уже смакует следующий, который очередной…

Время от времени дежурный по роте, случайно заметив — или ему сообщают — посылает своих шустрых помощников наполнить быстро пустеющий источник жизни. Свободные дневальные энергично подхватывают бак «под белы ручки» — краном вперед, краном назад — и топочут в умывальник, — наполнять. Недолго поплескавшись там, с трудом наполнив… Кстати, не пробовали набрать полный бак воды, если он не входит в раковину под кран? Нет? А мы уже можем. Как-как!.. Как говорится: сходи в солдаты — сам узнаешь! Шутка! Это у нас армейский юмор такой, не обижайтесь. Если вам рассказать — как! — вы вовек воду из бачков пить не будете… Короче, и мы можем не очень полный принести, это даже легче. Но ведь и быстрее выпьют же, понимаете?

…Дневальные, вихляя бедрами, щедро при этом обливая случайно подвернувшихся, главным образом свои широченные штаны-галифе и сапоги в придачу, не в ногу возвращаясь, тащат бак, расплескивая за собой воду по всему полу. Страждущие в это время, вытянувшись извилистой цепочкой уже стоят у пустой табуретки, в нетерпеливом ожидании посадки заполненного бака на его законное место… Нервничают!

— Ну, че они там, блин?..

— Только за смертью их, падла, посылать…

— Ну! Ну…

— О, несут!

Бухнув на табурет на четверть уже пустой бак, дневальные подхватывают большие влажные тряпки и быстро растирают воду по всему коридору. Порядок такой! Влажная уборка вроде прошла: санитария с гигиеной, в общем.

Гремит крышка… Звенит цепочка…

Шлёпает кружка…

Беспрерывно, с утра, до самого отбоя. И потом ещё…

Вкусная водичка! Очень вкусная! Главное — хол-лодная! Попить бы сейчас!.. Но, нельзя, — мы в строю. Опять или снова — без разницы. Главное — стоим!

— Та-ак, кто там засыпает в стр-рою? — рокочет старшина, пружинистой походкой обходя строй. Внимательнейшим образом вглядывается в наши лица.

Мы таращим глаза, демонстрируем абсолютное отсутствие сна, гля, мол, ни в одном глазу! Но старшину это, видимо, не убеждает.

— Так, бойцы…

Вот, гад, что-то придумал. Не дай бог, опять пробежка. За окном вовсю льет дождь.

— Давайте-ка мы с вами перед отбоем разомнёмся. Чтоб, значит, сон лучше был. — Хитро улыбается старшина. — Кто ещё не заметил в роте турник?

Ха! Как же, как же, старый знакомый! Мы еще в школе, на уроках физкультуры не знали как от него отделаться. На всякий случай дружно киваем головами — а как же, только ради него сюда и приехали!

— Очень хорошо! — радуется вместе с нами старшина. — Слушай вводную: в висе пять подъемов до подбородка — тройка; восемь подъемов — четверка; десять — отлично. Если меньше пяти — будем всю ночь тренироваться. Вопросы?

Мы молчим. Ни хрена себе вводная!.. Перед казнью бы покурить.

— Вот и хорошо, — удовлетворенно заявляет старшина. — Молчание — знак согласия.

Он еще хохмит! Кто тут вообще нашего согласия спрашивал? Я перед отбоем, лучше бы что-нибудь поел или спокойно книжку почитал.

Пять подъемов до подбородка… Ха! Ну даёт! Кошмар! А почему не пятнадцать? А если, например, четыре с половиной? Засчитывается как пять или нет? У нас, например, в школе засчитывали.

— Показываю один раз. — Старшина подходит к турнику. Чуть присев, легко взлетает вверх к перекладине и повисает на вытянутых руках. Ага, фиксирует, — скептически отмечаем про себя. От нагрузки, в нём же сто… или сколько там килограммов, железная перекладина резко провисла, растяжки от неожиданности тревожно пискнули — сейчас лопнут. Стало очень интересно! Весьма даже! Старшина — без напряжения, с удовольствием подтянулся — раз за разом, целых пятнадцать раз! И на шестнадцатый свободно вышел наверх обеими руками подъемом силой. Затем, ловко перекувыркнувшись вокруг перекладины (растяжки опять, тонко-тонко звеня, опасно завибрировали на последнем, кажется, издыхании… Сейчас!.. Лопнут!.. Ну… Ну!), старшина мощно, но пружинисто обеими ногами делает красивый соскок, — хоп! Как ласточка крыльями, взмахнув руками, ставит точку. Мы дружно выдыхаем: Ф-фу, гадство, не лопнули! А, жаль! Получилось бы ещё эффектнее.

В общем-то, и ничего особенного. И наш физрук тоже так иногда мог сделать. Но этого допроситься могли только девчонки. У него так же красиво получалось, даже лучше, хотя наш физрук против этого бугая, если посмотреть — ягненок против коня. Но тоже сначала был такой же резвый, шустрый… Тоже за неполный месяц атлетов из нас когда-то грозился сделать. Ха, ха!

Расправив гимнастерку, старшина уступает место под перекладиной.

— Так, начали, — делает приглашающий жест.

Желающих, в смысле добровольцев, не оказалось.

— Спр-рава, по одному, впер-рёд марш! — не дождавшись радостного ответного порыва, грозно командует старшина. — Н-ну!

Это другое дело, так бы сразу и сказал. А то, «начали», «начали»…

Вяло, по одному, враскачку, скромно подходим, прицеливаемся на перекладину. Кое-кто из ребят, даже профессионально поплёвывает на ладони. Ух, ты, это, наверное, которые на «десятку» идут! Орлы, значит. А по виду и не скажешь вовсе — цыплята и те бодрей выглядят. А, догадываемся, это у них понт такой, на руки плевать! Так это и мы можем.

Несколько раз вначале приседаем под перекладиной, как бы разминая, подкачивая ноги. И, после дружеского рыка старшины: «Заснул там, что ли, ёп… пона мать?» — резко набрасываемся на железяку. Зацепившись за нее, свободно уже и непринужденно раскачиваемся в висе.

Нет, раскачиваться бы не нужно, не нужно… это ослабляет. Нужно сразу бы так — раз, раз!.. Эх!.. По школьной привычке, глядя со стороны, про себя, оцениваем ошибки товарищей. Ребята, как мокрое бельё на ветру по виду, извиваясь всем телом, делают под перекладиной судорожные рывки вверх и вниз. Тянутся из последних сил вверх, и подбородком, и выпученными от натуги глазами, лишний раз пытаясь дотянуться до перекладины. Привычно, в ускоренном темпе, считая один подъем за два.

А старшина в это время, дежурный по роте, все дневальные, наши соседи солдаты из первой учебной роты, все кто был в это время, глядя на наше «представление», весело ржут, покатываясь со смеху. Нет, были и среди нас орлы, конечно, были. Они взлетали вверх, подтягиваясь аж до… шести раз. Но они не в счет, их были единицы.

А вот и моя очередь… Тц-ц!.. Бляха муха!

Я удачно — как и планировал! — легко выполнил четыре с половиной подъема. Вовремя отцепившись, почти на две ноги, красиво так, с неглубоким креном носом вперед и соскочил. Оп, ля!

Таким вот образом, под всеобщие хохот и аплодисменты, вся наша рота успешно прошла по одному кругу. Не столько на ночь размялись, сколько окружающих повеселили. Отсмеявшись, утерев слёзы, старшина торжественно, но с грустью, поставил нам всем твердую двойку. Правда сказал, что это ещё хорошо — мы его порадовали. Он-то как раз думал, что будет единица. Вот даже как! Но с уверенностью пообещал, что через две недели каждый из нас будет подтягиваться не менее десяти раз. Он — это уже видит!

Ха, точь-в-точь, как наш школьный физрук. Они, взрослые, видать, все оптимисты… Да это в форме, в одежде, мы такие большие, даже огромные. А посмотрите на нас в бане или на пляже… Колбаса колбасой! Не мышцы, а жир, а в лучшем случае — просто костлявые ребра. Нас нужно кормить, кормить, и снова кормить. И правда, скажите, какие у нас могут быть физические показатели, если мы сегодня не в «закладке»? Чего доброго, нас и завтра нечаянно забудут, а там, глядишь, и вообще… допрыгаемся до Шопеновского марша.

— Ро-ота-а, приготовиться к построению на вечернюю прове-ерку-у! — голосом, срывающимся на петушиный, громко кричит дневальный. Ну наконец-то время подошло к отбою. Это одна из лучших армейских команд. Это значит, у нас, у меня, у всей роты есть свободных пятнадцать минут на туалетно-курительные дела. Нужно обязательно осмотреть свой внешний вид, не забыть почистить пятки сапог. О-о! Носки и пятки сапог — это не фити мити! Это первое дело на вечерней проверке. И только потом, после проверки, звучит эта долгожданная команда: «Рота, отбой!»

Эту сладостную команду солдат только и ждет невзирая ни на какие времена года, ни на какие погодные условия, ни на какие внутренние и внешние катаклизмы. Ждет её изо дня в день, час за часом. Целых пятнадцать часов в сутки, начиная с утреннего подъема. Одну единственную команду, ну, может после команды «построения в столовую», или «в увольнение». Сюда еще можно добавить команду «в кино!» и «на дембель!» Стоп, о дембеле я сейчас зря сказал, об этом сейчас не надо, только душу травить, лишнее расстройство. А расстройств у солдата и так по…эти самые… гланды. Действительно, до дембеля нам сейчас, как до Луны… Пожалуй, что до Луны-то еще и поближе будет. В общем, спать! — это святое. Отдай — родина — солдату восемь часов сна и не греши!

Минут за пять до построения все уже с нетерпением поглядывают на часы, висящие над дневальным, и крутятся около места построения, чтобы быстрее и быть первыми. Чтоб быстро!

И вот дневальный открывает рот (Но перед этим он сначала полную грудь воздуха набирает… Мы это видим!.. Потому что ждём!), громко кричит (А в голосе — довольно приятные нотки вибрируют, радостные.):

— Рота-а, стро-оиться на вечернюю прове-ерку!

Слышишь музыку смысла, читатель?! Не слышишь?.. У-у! Значит, в армии не был, не повезло. Это бывает! Просто верь наслово. Читай дальше!

«Стро-оиться на вечернюю проверку-у…»

А вслед за дневальным замкомвзводы, из разных взводов разными голосами, раскатисто, как бы соревнуясь на звание «лучший командирский голос», перекрывая грохот и топот сапог несущихся в строй солдат, вразнобой громко подхватывают:

— Тр-ретий учебный взво-од…

— Пер-рвый учебный взво-о-д…

— Втор-рой учебный…

— Втор-рая учебная р-рота (Пер-рвая…), ста-анови-ись!

— Р-рота-а, р-равня-яйсь. Отста-авить. Р-равня-яйсь, о-отставить. Попр-равили головные уборы-ы. Носки подр-ровняли. Животы убрали…

А вот с животами-то у нас и нет проблем. Они у нас и так всегда к хребту подтянуты.

— …Смотрим гр-рудь четвертого человека-а. Р-руки где? Где р-руки, я спр-рашиваю? Почему на яйцах? Из кармана руки… Я сказал, носки подр-ровня-ять… Р-рота, р-равня-яйсь… Ща кто-то у меня точно пиздюлей получит, кто русского языка не понимает… Шаламов, Ахметов, бля!.. Кому сказано? Ну!

Стоящие в строю, приводят себя в бодрое состояние, выравнивают нужные параметры.

Внимание! Только для молодого солдата.

Вечерняя проверка — это серьезный армейский ритуал. После удачной — именно для тебя! — проверки ты можешь без пересадки попасть в так долго ожидающую тебя кровать, а можешь и прямиком пойти отрабатывать тут же заработанный наряд.

Какой наряд? За что? А за всё, и за просто так. На первом году службы, пожалуй, проще сказать, за что ты не можешь попасть в наряд, и то нужно сильно напрячься. А уж в учебке-то и подавно. Ну, посуди сам: полы — тебе, солдату, нужно учиться мыть? Нужно. А где, спрашивается, этому учиться? Естественно в армии! А в туалете нужно наводить порядок (а там ведь извините, нужно отмыть всё и везде, кроме потолка)? Нужно. А краны в умывальнике кто за тебя драить будет, чтоб блестели, как котовые яйца?..

Стоп! Кстати, о яйцах.

Интересный вопрос.

В армии эталоном армейской чистоты всегда почему-то считаются котовые яйца. По крайней мере, почему-то только их всегда и приводят в пример: «Чтоб всё у меня блестело тут… как котовые яйца!» Смачно так, со знанием дела требуют командиры. Причем, требуют командиры любого уровня, все, без исключения (наверное, все в одной военной школе учились!). А я и не знал раньше, там, на гражданке, о таком эталоне чистоты, и никогда прежде не слыхал. Нет, я серьезно, товарищи-граждане, у кота что, действительно яйца такие блестящие, да? Кто видел? Я никогда не замечал этого, и не присматривался к ним, к котам этим. Надо бы выяснить. В смысле восполнения пробела… Только, где здесь выяснишь, когда никакой другой живности, кроме нас, солдат, тут и нет.

Так вот, продолжим перечень основных солдатских проблем в армии…

Нужно солдату долбанные эти краны в умывальнике драить? Конечно, нужно. А в канцелярии роты пол мыть? А в классах? А в бытовке? А в коридорах? А на лестницах?.. Да мало ли где. К примеру, в той же столовой, если нужно тонну картошки там, машину лука, капусты, моркови почистить за десять минут — пожалуйста! За милую душу! Тысяча солдат справа, три тысячи солдат слева, и через пять минут всё готово — с перевыполнением. Что-то помыть, где-то перенести, переставить… Да нет проблем! А когда, скажи, солдату эту науку можно осваивать? Правильно, конечно же, ночью, день для другого! Ночь-то — она длинная, работай себе, солдат, да работай, никто не мешает. Спрашивается, а суточный наряд для чего? Он-то что делает? Какой же ты, читатель, однако… Не «умничай», пожалуйста. В армии, это неуместно! Отвечаю. Суточный наряд тоже пашет. Но — вместе с тобой, солдат, и после тебя. Когда тебя отпустят, уже совсем сонного, уже ничего не соображающего спать. Вы-то, молодые ещё, неопытные, быстро засыпаете. Суточный наряд, правда, тоже. Но вместе… Вместе вы, до того как заснёте, успеваете кучу самых разных, самых важных и самых необходимых заданий на пользу Родине выполнить. Это безусловно! Это конечно! Абсолютно… Дневальные уже могут, как бы это сказать, за твой счёт — «молодой» — чуть-чуть расслабиться, передохнуть, сил набраться. Да и вообще, когда людей в наряде много… Стоп! Неправильно сказал. Не — людей, — людей в армии нет, надо говорить — солдат. Вот сейчас правильно — солдат!.. Когда, значит, солдат в наряде много, они не только друг другу… мешают, но и, вроде бы, как бы и… Или нет?.. Или да?.. Или… А чёрт его в этой армии поймет, зачем это всё, и кому надо. Короче… Вы, поняли теперь, да? Вот и хорошо. В общем, не зевай там, парень… эээ, солдат!

О, вернёмся к нашему построению, командир роты из канцелярии вышел…

— …Сми-ир-рна! Р-равнение на-пр-раво. — Старшина печатает шаг в сторону командира роты. — Товарищ старший лейтенант, третья учебная…

Мы, вытянув подбородки, заломив шеи, демонстрируем солдатскую выправку. Командиры уже вдвоем, дружно печатают сапогами к центру строя. Чётко повернувшись к нам, старший лейтенант громко здоровается, это на ночь-то глядя: «Здравствуйте, товарищи!» Мы радостно, от всего сердца, кто в лес, кто по дрова, но громко, рубим что-то бодро-ответное. Старшина морщится, но командир — молодец, мужик! — взглядом успокаивает старшину, ничего, мол, ничего, для начала сойдет. Пройдясь вдоль строя, поздравил с первым нашим учебным днем, оглядел нас, и разрешил проводить проверку — перекличкой это называется. Мы, слыша, как отвечают соседи по казарме, так же громко и коротко гаркаем: «Я! Я! Я!..» Потом нам зачитывают распорядок на завтра с сильным акцентами на занятия. Политзанятия — это очень важно! Уставы — это жизненно необходимо! Строевая — вопросов нет…

— Вопр-росы?

Ага, дураки мы что ли, на ночь глядя вопросы задавать? Нет, конечно. Молчим в тряпочку, ждем команду «отбой». Уже с ног валимся. Скорее, скорее спать…

— Хорошо. — Отмечает старший лейтенант и поворачивается к старшине. — Ваши хозяйственные дела. — Уступает ему своё место.

— Так, — прокашливается в кулак старшина. — Нарядчиков у нас сегодня нет, — чуть усмехнувшись, многозначительно добавляет, — ещё! Но на усиление наряда… — делает многозначительную паузу, — пер-рвая шеренга, на первый — второй, рассчитайсь.

Эту сложную команду, в приемлемом для старшины варианте, мы смогли выполнить где-то с третьего раза. Я четвертый по счету, но во второй шеренге, значит, будь я в первой шеренге, попал бы во вторые номера. Старшина командует:

— Пер-рвые номера, ша-аг вперё-од, марш. — Первые номера делают несмелый, скорее осторожный шаг вперед. — Напр-ра-аво. — Продолжает тренировать свои голосовые связки старшина. — В распоряжение дежурного по роте шаго-ом… марш!

Наши первые номера, с недоуменно-обиженными лицами — за что? — невесело потопали к ожидающему их с театрально распростертыми объятиями дежурному по роте. Во, «повезло» первым номерам!.. Сочувственными взглядами провожаем их, «залетевших»,… Может, конечно, и нужно где-то, что-то прибирать, но не унижая, не через наказание, я думаю… Нечестно это. Подло. Жалко ребят, отмечаем про себя, жалко.

— Вторые номера-а, со-омкни-ись. — Старшина руками показывает, чтобы мы ужались. — Рота, равня-йсь, смир-рна. Одна минута — отбой.

Мы бодро затрусили к своим койкам. Но… Вот, чёрт!..

Мне, например, одной минуты хватило только подойти к кровати, снять гимнастерку, и расстегнуть брюки… Как прогремело:

— Р-рота, подъём. Ста-анови-ись! — Рокочет старшина. Мы, удивляясь старшине, свихнулся что ли, сундук, надеваем всё в обратном порядке.

В узких проходах межкоечного пространства мешаем друг другу, суетимся, толкаемся, безнадежно путаясь кто в портянках, кто в рукавах, кто в штанинах… Кое-как потом выстраиваемся. Конечно, расстроились от всего этого! Даже оскорбились многие… На лицах откровенное удивление, полнейшее непонимание: «Чего это такое старшина себе позволяет? Сам же сказал отбой… Отбой есть отбой! И нечего тут выдрючиваться-выпендрючиваться… Раскомандовался, понимаешь»…

Так мы в этот вечер тренировались где-то…дцать раз… Я и со счёта сбился. Тренировались.

Кое-какого успеха начали достигать уже после четвёртого, или пятого раза. После очередной команды «рота отбой» почти научились резко, с места, как на короткую дистанцию, стартовать к своим койкам. Уже на ходу, как бешенные, срывая с себя всё что можно снять. Со злым рычанием, как стадо львов или бизонов, ломимся, тренируясь, то к койке, то от койки… То — «становись»! То — «отбой»!.. «Становись»!.. «Отб…» Ко-шмар! И главное, что безмерно нас поражало, всё равно не укладываемся в установленное старшиной время. Представляете? Даже в последний раз мы, ещё не веря, минут пятнадцать — в состоянии готовности резкого старта из положения лёжа — ждём от старшины продолжения этого тренинга.

Вздрюченные, лежим… А старшина спокойно обходит наши стартовые площадки. Внимательно изучает, оценивает состояние и готовность отдельных его элементов, и всего комплекса в целом. Задумчиво качает головой — есть над чем работать, есть!

Лежим, тяжело, шумно дыша, в любую секунду готовые сорвать с себя одеяло, рвануть с коек в строй. Затаившись, ждём… Сейчас… Сейчас!..

Обойдя все кровати, старшина уходит к дневальному. Тот вытягивается, отдаёт честь. Они о чем-то коротко переговариваются… Старшина развалистой походкой удаляется к гремящим, кто пустыми, кто полными ведрами нарядчикам — нашим товарищам. Неужели можно расслабиться! Ещё не веря, крутим головами: «Всё, что ли? Ушёл или хитрит, гад, притворяется? Кажется, ушёл… бугай… гад, козёл, сундук, надсмотрщик, инквизитор… Наконец-то!..» Медленно, на всякий случай очень осторожно, расслабляемся.

Спа-ать…

Пять-десять минут назад тело такое сильное, такое легкое, послушное, в кровати становится тяжелым, как бы отдельно от сознания существующим, никакими силами уже не подъёмное… В койке уже не солдат, а глыба костей и мышц, расслабленных, приятно стонущих от наступившего отдыха. Ещё минуту солдаты крутятся, вертятся, умащиваясь в своих скрипучих кроватях-колыбелях, принимают привычные, с детства любимые позы для сна. Тело, меж тем, становится всё легче, легче, легче… невесомей. Оно меньше, меньше… оно шар… шарик… зернышко… Его совсем уже нет.

Глаза у мальчишек закрыты, дыхание становится замедленным… уже ровным… А вот уже и… глубоким.

Спят солдаты.

Спят солдаты! Кто вытянувшись во весь рост на спине, разметав во сне руки. Кто свернувшись клубком, кто на животе, кто на боку… Кто — как привык. Сладостно сопят во сне мальчишки. Кое-где, изредка, надрывно, как старики, кашляют курильщики, многие всхрапывают… Лица у всех совсем детские, чистые, совсем ещё наивные, бесхитростные. Без привычных, днём, защитных «пофиговых» масок… Тени снов, наплывая, отражаются на их лицах то в неожиданной улыбке, то в мгновенно нахмурившихся бровях… То вдруг дёрнется рука… То всё тело пробьет тревожная судорога. И опять улыбка… И у того, и и у этого улыбка… И там тоже… И тут… Пока улыбок больше… Это хорошо.

Спят солдаты… Спят.

Но не спит казарма.

 

14. Да не бойся ты, «чик» только…

Не все там спят в казарме, чтоб вы знали, не все…

Дневальный, погасив в расположении верхний свет слегка присел на тумбочку, дремлет. Да дремлет!.. Да, в нарушение устава, но!.. Уши его — можете не сомневаться — точно не спят. Они чутко ловят посторонние шумы и, главное, шаги командиров. Его задача сейчас одна — делать вид, что он бодро контролирует порядок, тишину и сон своих товарищей. Не спит он — может только дремлет, причём самую малость, как бы на цыпочках так, чуть-чуть… Главное, не падает, и не храпит… А это, если хотите знать, показатель бодрости, бдительности и дисциплины. Армия, армия!..

Командиры, поболтавшись после отбоя по казарме, как обычно закрылись в канцелярии роты, перекидываясь в картишки, сидят там, курят, травят анекдоты и весело смеются. А что ещё им делать — учебная рота отбилась, наряд работает, рабочие документы — сколько больных, сколько здоровых — и планы на завтра готовы. Расходиться ещё рано — рота ещё не спит. Через час обход нужно сделать — роту проверить, дневальных шугануть, глянуть уборку, да мало ли… Еще и вышестоящие отцы-командиры могут нагрянуть в любую минуту со своим полковым обходом. Одно слово — Учебка! Хоть и согласовано всё, но кто их знает, что там начальству может взбрести в голову.

— Днев-ва-альный! — Негромко кричит старший лейтенант через закрытую дверь.

Дневальный, всем телом вздрогнув, мгновенно просыпается, бросается на начальственный голос. Легонько постучав, осторожно приоткрывает дверь канцелярии:

— Товарищ старший лейтенант, днев…

— Спишь, что ли? — Не глядя, грозно обрывает офицер. — Давай не спи там. Сейчас обход будет. Смотри, не прозевай там, у меня, и дежурному передай. Прозеваете — обоим клизму вставлю. Понял? — Теперь только, коротко глянув на солдата, бросает. — Да запр-равься ты, п-понимаешь. Стоишь, бля, как мешок. Иди, давай. — Кивком головы отправляет молодого солдата на пост.

Дневальный испуганно прикрывает дверь, обиженно сопя, подтягивает широкие штаны. Придерживая их руками, семенит по скользкому мыльному полу, осторожно обходя, везде ползающих с мыльными щетками и мокрыми тряпками солдат-нарядчиков. Он движется на шум главной уборки — туда, где сейчас командует работами дежурный по роте — сержант.

Сержант, этакий увалень-здоровяк, спортивный, подтянутый, недавний выпускник сержантской школы, с красной повязкой на рукаве, сидит, развалившись на подоконнике, курит в форточку. Опершись локтями на колени, покачивая широко разведенными ногами, покрикивая, обучает солдат драить краны и раковины. Работа у молодых уже идет по-третьему кругу. Несколько человек опять моют стены, другие — по одному человеку на кран — с усердием вновь трут желтые краны. Третья часть солдат усиленно трёт кое-где побитую эмаль раковин, другие — кафель, по одному солдату на квадратный метр. Помещение до краев заполнено шумом с энтузиазмом работающего большого подневольного коллектива, занятого непроизводительным, но ответственным и важным трудом.

Увидев дневального, дежурный, вытянув шею, вопрошающе замирает. Ну? Не глядя, ткнув сигарету во влажный кафель, выбрасывает ее в форточку. Так же, механически, глянув на наручные часы, соскакивает с подоконника.

— Товарищ сержант, — на всякий случай издалека — чем дальше от рук сержанта, тем себе здоровее — сквозь шум уборки, начинает дневальный…

— Ну? Обход! — Догадывается дежурный.

— Нет, — извиняюще успокаивает дневальный. — Товарищ старший лейтенант сказали, чтоб вы не проспали.

— Чего-о? Кто это «не проспали»! Ты, что ли? — передразнивает сержант своего помощника. Перешагивает через вёдра, стараясь не наступать в море воды на полу. — Пошли, олух. — Приказывает. — А вы, недоделанные, работайте давайте, работайте. И чтоб через десять минут у меня всё тут блестело, как у кота яйца, понятно? Приду принимать… — тоном, не предвещающим ничего хорошего, обещает сержант, — душу вытрясу. А ты, мешок, — давай на тумбочку, — командует дневальному. — Да запр-равься ты… бля… штаны подтяни. И не вздумай там, на тумбочке, сидеть у меня. Понял? Вали. — Подталкивает в спину. Потом, вспомнив, добавляет. — И когда придут проверяющие, не вздумай у меня орать во все горло — «рота, смирно, дежурный, на выход!» Понял?

— Так точно! — громко старается помощник.

— Не ор-ри, я сказал, — замахиваясь, морщится сержант.

— Так точно. — Привычно уже резко втянув голову в плечи и непроизвольно — автоматически — вильнув всем корпусом в сторону, сдавленным голосом отвечает дневальный.

— Вот так вот. Вали на место… — миролюбиво заканчивает сержант.

В туалете, в курительной комнате — большой пустой комнате, в центре которой под пепельницу-плевательницу приспособлена обрезанная на три четверти железная бочка с приваренными для переноски ручками, заполненная почти доверху песком — в коридорах, учебных классах, на лестницах — везде моют и что-нибудь трут молодые солдаты. Где уже по третьему разу, где по второму, где и более…

На корточках, на четвереньках, где стоя, оперевшись на стену, с разной степенью засыпания — везде трут. Воды не жалеют — неопытные! Действительно, воды и мыла вокруг очень и очень много. Полы трут щетками и скребками. «Скреби, я говорю, чтоб блестел у меня, как котовые яйца», требует сержант. Вот, опять эти, понимаешь, котовые яйца. Прямо ключ какой-то к боеспособности армии, и только!

И вообще, нарядчикам еще много чего нужно успеть сделать-переделать до обхода, и пока совсем уж не раскисли. Дежурный быстро обходит всю территорию. Опытным взором замечает невидимые простым глазом огрехи. Возмущенно-вдохновляюще покрикивая, вновь и вновь заставляет там и здесь что-то переделывать. Оставшись после нагоняя одни, солдаты, чуть успокоившись, снова начинают бороться с дремотой, клюют носами, оскальзываются на ровном месте, мимо ведра макают грязными тряпками — спят на ходу.

Но главная, черновая работа, пожалуй, уже и сделана, оглядываясь вокруг, замечает дежурный. Основную грязь уже вымели. Остальное — так, мелочи. И суточный наряд может легко доделать… «Ну спят, сопляки, просто в наглую… Ты смотри, а! Отпустить, что ли?» — лениво размышляет сержант.

— Эй, ты! Заснул? Тр-ри давай лучше, тебе говор-рят, три. — Набрасывается ещё по инерции. «Ладно, всё равно толку от них уже нет. На ходу спят». Вслух грозно рычит. — Так, все-ем… Протер-реть всё насухо. Через пять минут буду пр-ринимать!

Спит рота. Спит.

В спальном помещении тепло. Душный воздух соединил в себе высыхающие портянки, запах кирзовых сапог, сапожный крем; запахи множества потных тел; изредка когда громкие, когда с претензией на музыкальность, естественные звуки неконтролируемого во сне физиологического отправления человеческого организма, увеличивая пряность атмосферы. Всё это вместе — запахи и звуки — придают воздушной среде казармы своеобразный, с разной степенью насыщенности, непередаваемо пикантный армейский казарменный аромат. К этому добавляется запах хлорки из туалета, когда сильный, когда слабый, в зависимости от направления сквозняка в казарме. И всегда стойкие запахи пыли и влажной уборки.

Спит учебная рота. Спит.

За окнами ночь. За стенами казармы сыплет снег. Легкий пушистый снежок. Первый в этом году. Нежно укрывает собой голые, некрасивые уже ветки деревьев, серые крыши домов, зданий, всяких гражданских и негражданских сооружений. Щедро засыпает дороги, мокрые лужи, грязные морщинистые поля… Белое одеяло выравнивает всё вокруг, сглаживает, прячет малоприятное по внешним результатам вмешательство человека в среду своего проживания. Снежную работу дополняет осторожный ветерок, который помогает правильно распределить белое одеяло по этой безобразной земной поверхности. Легкий морозец надёжно схватывает, по-своему цементирует эту влажную ситуацию — молодец он, старается! Луна, изредка появляясь из-за облаков, как строгий ответственный дежурный, зорко контролирует общее состояние дел: «Ну, как вы тут? Как тут у вас, внизу, всё нормально?»

Коротко тренькнул телефон на тумбочке дневального.

Дзинькнул, и умолк.

Дневальный, от неожиданности чуть не упав, просыпаясь, испуганно подскакивает, хватает трубку. Дунув в неё, предусмотрительно прикрыв рукой — рота спит! — срывающимся хриплым шёпотом докладывает: «Дневальный треть…», тут же замолкает, видимо, его там прервали. Далее, по мере поступления важной военной информации, лицо у него вытягивается, а глаза становятся круглыми. Судорожно сглотнув, кивает головой, шёпотом добавляет: «Есть!» Двумя руками аккуратно кладет прыгающую в руках трубку на рычаг, растерянно замирает над ней. Секунду приходя в себя — как ТАКОЕ докладывать?! — раздумывает, затем осторожно выглядывает в коридор. Размышления дневального прерывает выскочивший из туалета сержант.

У сержанта уши и днем, и ночью, тоже работают в экстремальном режиме восприятия жизненно важных армейских звуков. Они чутко, в любой ситуации, ловят голоса и шаги командиров и начальников, телефонные звонки, сообщения и тому подобное. В общем, его уши сами по себе знают что фиксировать. И на этот раз они его не подвели. Хоть он и находился чёрт-те где от телефона — не так уж и чёрте где, — в туалете — но его треньканье мгновенно различил. А кто может сейчас звонить? Конечно, помдеж по штабу или по полку, тоже сержант, свой человек. А зачем они ночью звонят, беспокоят, не знаете? Эх, вы! Знайте, этот звонок своевременно и спасительно предупреждает: «К вам, долб… то есть остолопы долбанные — это можно и опустить, здесь могут быть несущественные взаимозаменяемые варианты — идет проверяющий. Встречайте начальство!»

На этом моменте можно бы чуть остановиться, оценить, осмыслить, так сказать прелесть ситуации… А действительно, какая всё же полезная и нужная, эта неувядаемая армейская выручалочка — вовремя предупреждающий телефонный звонок! Сколько жизней, сколько судеб спас, поднял на недосягаемые армейские, например, высоты такой вот важный, нужный, вовремя вякнувший, предупредительный звонок. И этим тоже сильна наша армия — ещё как! Да только ли армия!.. Своим единством, товарищеским плечом и взаимовыручкой. А если б не позвонил, не предупредил? О-о!.. Страшно представить, порой, последствия!.. Тьфу, тьфу, тьфу!

Расшифровав этот важный для себя знак, сержант, огорченно бросив своё экстренное дело на полдороге, соскочил с туалетного очка. Спешно застёгивая штаны и оправляя гимнастерку, ещё с кольцом ремня на шее, нервно выскакивает из туалета как раз вовремя — навстречу дневальному.

Дневальный, которому ещё не приходилось бывать в такой сложной ситуации — ой, что-то будет! — от страха и ужаса не мог говорить. Причем, не столько от резкого неожиданного треньканья в сонной тишине казармы, сколько от содержания тех слов и того тона, каким донесла трубка свое важное экстренное сообщение. Той армейской ненормативной лексикой можно было напрочь вывести из строя даже очень тренированного врага, наверное целый его взвод, не то что этого, совсем еще зеленого солдата. Те слова дежурного почти парализовали… По одному только виду поняв всё без слов, сержант резко махнул рукой:

— Дуй на тумбочку, сопля, и нишкни там у меня! — Устрашающе добавляет сержант, скрепив свое приказание четким подзатыльником.

Дневальный хоть и находился в насторожённом ожидании начальной фазы будущего подзатыльника но не уследил, поймал только заключительную, от этого резко клюнул головой, и ловя руками вперёд убегающую пилотку, заскакал к тумбочке. Этот подзатыльник, пожалуй, для дневального был совсем лишним, внизу его живота вдруг начались какие-то муки, судороги, он уже сильно хотел в туалет…

Так, одно дело сделано, одобрительно отмечает про себя сержант, теперь нужно срочно разогнать нарядчиков и предупредить офицеров. Ставит себе таким образом дальнейшую задачу, а ноги уже сами несут его в сторону умывальной комнаты.

Нарядчики, вяло имитировавшие рабочий энтузиазм, как тени или дефектные механизмы, услышав резкую команду: «Воду вылить, тряпки отжать, одна минута — отбой!» — Вначале восприняли это как шутку или слуховую галлюцинацию. Кое-кто, поверив, попытался выполнить команду в обратном ее порядке — одна минута отбой, потом всё остальное. Но, «товарищ сержант» был ещё тут… После этого умываться им было уже некогда. Так вот, в мыле, грязные и мокрые, но невероятно счастливые от неожиданно возникшей возможности встречи со сном, они прогрохотали по сонной казарме к своим койкам мимо сжавшегося от страшных ожиданий дневального. Тут тоже порядок, мысленно фиксирует сержант, и поправив пилотку, и сползающую красную повязку на рукаве, четко стучит в дверь канцелярии. За дверью смех обрывается.

— Да-да! — доносится разрешающее.

— Разрешите, товарищ старший лейтенант? — Открывая дверь, четко спрашивает дежурный и добавляет как пароль. — Обход!

— Ага, ясно. Хорошо, сержант!

Подскочив, офицеры начинают быстро наводить внешний порядок в канцелярии.

— Как там у нас? — риторически спрашивает замполит, морщась от сигаретного дыма, неожиданно попавшего в глаз, — порядок?

— Так точно, порядок, — уверенно докладывает дежурный.

— Всё-всё проверил? — с наигранным сомнением уточняет лейтенант, недовольно протирая слезящийся глаз. — Зар-раза!

— Так точно, проверил!.. — Упрямо, но уже чуть с меньшей долей уверенности стоит на своем сержант, не понимая, что там лейтенант имеет в виду, какая зараза, где?

— Ну-ну, иди. Мы щас.

Козырнув «есть», сержант подчеркнуто четко повернувшись, выходит за дверь. «Сам зараза, мысленно огрызается сержант, привык доколупываться, козел». Но, на всякий случай придётся еще разок всё проскочить-проверить, благоразумно решает сержант, пока не поздно.

Потому что обход.

Потому и командиры торопятся. Быстренько стряхивают полную окурков пепельницу в урну, сдувают пепел со стола, попутно прячут в стол игральные карты, открыв форточку, энергично машут в воздухе ротным журналом и руками… Наводят в комнате внешний марафет. Быстро и привычно поправляют на себе форму, портупеи. Пару раз проходятся по зеркалу сапог щеткой, смахивая невидимую пыль. Разминают ноги. Ох, затекли… По очереди, одинаково заглядывая в висящее около двери зеркало, коротко причесываются. Прихватив папку с ротной документацией, одинаково надев фуражки, кинув еще по-одному одинаковому, контрольному, взгляду в зеркало, и друг на друга, выходят из канцелярии.

— Та-ак…

Густой запах спального помещения роты резко бьёт в нос, чуть щиплет глаза.

— Одн-нако! — шумно выдыхает носом старший лейтенант, морщится. — Замполит, их только одним горохом у нас кормят, что ли? — Офицеры улыбаются привычной шутке. — Да уж!

Рядом с ними, у тумбочки, стоит дневальный в стойке напоминающей вратаря, ожидающего штрафной удар.

— Днев-вальный?! — грозно восклицает старшина. Голос старшины выводит солдата из оцепенения. — Как нужно стоять на посту? — рычит старшина. — Ты что стоишь, как в штаны наложил, а? Ну-ка, бег-гом, открыть в расположении форточки.

— Есть, открыть форточки, — вякает дневальный и на полусогнутых, виляя между коек, бежит к окнам.

Что это с ним? Подозрительно смотрит ему в спину старшина, никак действительно обосрался? Подведет! Оборачивается к сержанту:

— Дежурный. Ну-ка, быстренько замени этого, — морщась, показывает на дневального, — и разберись с ним. Доложишь — «что-почём». Действуй.

Сержант, козырнув, бросается исполнять команду. Заменить, заменить… Кем его тут заменишь? Мысленно, одного за другим, перебирает своих помощников. Они все одинаковые: мешки — мешками.

Командиры топчутся в освещенном пространстве, ждут появления ответственного дежурного по учебному полку и другого начальства. Сегодня дежурит начштаба, подполковник, которого, по слухам, вот-вот должны перевести в дивизию на повышение. «Как бы он тут к чему не придрался. Испортит ещё напоследок карточку», — тревожно думает старший лейтенант о послужной карточке.

— Старшина, у нас всё тут в порядке? — оглядываясь, в который уже раз беспокоится старший лейтенант.

— Так точно, не переживайте, — успокаивает старшина, — я с дежурным два раза всё обошел. Полный порядок. Всё в норме. Как всегда.

— Ёпт… в-вы куда? — вдруг куда-то в темноту яростно шипит замполит Ягодка. Офицеры оборачиваются…

Из полумрака спального помещения, с разных его сторон, неожиданно выплывают несколько человек. Солдаты, в сонном состоянии качаются, практически ещё спят… Как лунатики, с разной скоростью, но в одинаковом нижнем белье, одинаково трусят на полусогнутых, одинаково шаркают сапогами, надетыми на босу ногу. Солдаты ёжатся — сапоги ещё холодные, мокрые ещё, не просохли. Одинаково прикрывают руками горбящееся под белой материей кальсон предельно вспухшее от желания помочиться мужское естество, то и дело вываливающееся, по ходу движения на свободу, в широкую кальсонную ширинку. Просыпаются солдаты только на повторный командирский окрик. «Стой, ёпт-мать!» Останавливаются, щурясь на свет дежурной лампочки. Окончательно проснувшись, недоуменно разглядывают группу впереди стоящих офицеров, не понимая, почему закрыт проход в туалет?

— Куд-да, я говорю? Назад. Идёт обход. Кругом! Отбой, сейчас же! — нервничают офицеры. — Ты посмотри, приспичило им, а?

Как бы в подтверждение, где-то далеко внизу, на первом этаже, гулко хлопает входная дверь. Офицеры, прислушиваясь, замирают. На лестнице слышны громкий топот — ага, снег с сапог сбивают! — тяжёлые шаги и невнятные голоса.

— Вам говорят, всё, сейчас нельзя! Только через пятнадцать минут, — уговаривает замполит.

— Бег-гом отбой, я сказ-зал! — придушенным голосом коротко рявкает старшина.

Солдаты вздрагивают на его голос, и повернувшись столбиком, со вздохом, понуро трусят в обратную сторону.

— Ет-ти вашу мать! — выдохнув, разрядив таким образом обстановку, командиры занимают места соответственно должностям и, еще раз поправив на себе форму, портупеи, фуражки, поворачиваются в сторону лестничного коридора.

Одновременно с этим, мимо них и со спины, на цыпочках, мгновенно, как шомпол в канале ствола проталкивает свой ёршик с мокрой тряпочкой, сержант — дежурный по роте — проталкивает впереди себя замену опозорившемуся дневальному. Возвратное действие, с уже бывшим дневальным, у сержанта получается ещё быстрее. Тот даже и не пикнул. И, только-только этот сержант успел втолкнуть своего страдальчески корчившегося помощника в самое дальнее помещение, естественно в туалет — куда же ещё! — как в коридор вошли четыре старших офицера весьма сурового вида… Или… серьезного, что, в принципе, одно и то же.

На их лицах, фуражках, плащах, сапогах — тёмные следы талого снега. Офицеры шумно отряхивают с себя мокрые брызги в стороны и на пол…

Доложив по уставу, командир роты и все офицеры по очереди здороваются за руку.

— Как у вас тут… тепло! — морщась, одобрительно замечает один из них, заместитель по боевой подготовке, подполковник Мещеряков. А шумно выдохнув носом, со знанием и весело добавляет. — Голый «Шинель № 5», да, командир? — Это видимо про запах в казарме.

— Так у нас всегда так, товарищ подполковник: зимой и летом одним цветом… — осторожно, не зная, куда качнется тема, поддерживает старший лейтенант, наблюдая за реакцией ответственного дежурного.

— Ну ладно, ладно, без лирики тут, — ворчит, оглядываясь, тот, и коротко бросает. — Пошли, посмотрим роту.

— Свет включить, товарищ подполковник? — Услужливо предлагает замполит Ягодка.

— И так увижу, не слепой. — Несколько недовольно заявляет ответственный дежурный и шагает в глубину казармы.

За ним, выстроившись по старшинству, цепочкой, почти бесшумно, двинулись остальные командиры. Так, за ведущим, как нитка за иголкой, они прошли по всему спальному помещению. Где нагибаясь, где ныряя под раскинутые со второго яруса руки и ноги спящих солдат, заботливо поднимая с пола упавшее одеяло или завалившийся сапог, иногда чуть слышно чертыхаясь, неосторожно споткнувшись в сумраке о темные предметы: табуреты, углы коек, тумбочки…

И в этой роте — как и в остальных, впрочем — все было нормально. Всё как и положено, как и должно быть по Уставу. Всё на своих обычных местах: солдаты спят, одежда сложена, сапоги расставлены, портянки сохнут, наряд и командиры на месте. Все койки заняты, кроме, естественно, коек суточного наряда.

— Так… — неопределенно кашляет в кулак проверяющий. — Идём дальше.

Вышли из темноты на свет дежурной лампочки.

Прошли мимо стоящего навытяжку нового дневального. Молодой солдат как взял под козырек, когда они вошли в казарму, так и застыл в этом положении до конца обхода. Офицеры сделали вид, что не заметили: что уж такого, ну. старается… ну, молодой ещё совсем… чуть, может, растерялся от уважения… ничего, научится. Прошли, отведя суровый взгляд, вроде не заметили. Последним в цепочке проверяющих топтался сержант-дежурный. Проходя мимо дневального, увидев это безобразие, страшно округлил глаза и, повертев пальцем у виска, грозно махнул рукой, мол, отомри, придурок!

Дневальный медленно опустил одеревеневшую руку и расслабил судорогой сведенные ноги. Только потом осторожно выдохнул — пронесло?! Больше всего он боялся вопросов. Не знал ещё, что и как нужно отвечать. Но, кажется, обошлось. Аж взмок весь. Сердце бешено стучало где-то в районе живота, как раз под ремнем, он это хорошо видел по прыгающей под его ударами желтой солдатской пряжки. На лбу, на висках, под пилоткой всё вспотело. Солдат расслабил шею, даже чуть-чуть пошевелил головой. Фу-у, обошлось! Но всё равно боялся шевелиться, — а вдруг, еще не совсем ушли.

Высокая комиссия, между тем, цепочкой, любопытствующе повертев туда-сюда головами, прошла ленкомнату, классы, затем бытовку, втянулась в умывальник…

В глубине спального помещения опять появились чуть-чуть вздремнувшие — пятнадцать минут уже же прошло, ну! — сильно озадаченные туалетной проблемой молодые солдаты. Они опять с разных сторон нетерпеливо семенят, шлепают сапогами — сонные призраки в белых кальсонах — с руками в той же, привычной по-ночам балетной позиции — «у источника». Не замечают — не до того! — стоящего почему-то по стойке «смирно» — это ночью-то!» — с вытаращенными в их сторону глазами-блюдцами дневального, при этом что-то предупреждающе судорожно им сипящего, как та глупая ворона, подавившаяся вдруг от жадности дармовым сыром. Страждущие, не отвлекаясь на эти внешние мелочи, не глядя по сторонам, так же гуськом протопали в сторону туалета.

Высокая комиссия в свою очередь, насладившись везде еще влажными полами, жёлтым сиянием кранов и матовым блеском кафельной плитки, удовлетворенно повертев в разные стороны головами, мазнув кое-где — один за другим — даже пальцами — на ощупь оценки бывают гораздо точнее — заглянула в другие помещения… Потом в туалет…

Там, в глубине помещения, на возвышении, как на троне, около свежезакрашенного белой краской окна, под непрерывный шум постоянно льющейся воды и в ряде случаев периодически еще более шумно, с фырчаньем, вразнобой срабатывающих спускных клапанов высоко расположенных сливных бачков, со спущенными штанами, светя голым задом и скромной частью своего мужского достоинства, сидел над внушительной дыркой туалета, низко опустив при этом голову, а проще говоря, слегка раскачиваясь, дремал, широко разведя в стороны острые локти и коленки, как раз тот, ныне опальный дневальный.

Его действительно немножко пропоносило от нервов, а может и пища какая столовская с непривычки не пошла, бунтанула, но, так или иначе, в сумме, пронесло всё же парня. Но пронесло, можно сказать, не серьезно, так, чуть-чуть, самую малость. Дело уже, в общем, прошлое, уже законченное. Даже дух, почти весь выветрился — сквозняк помог и хлорка съела… И теперь он, озадаченный, но расслабленный, окольцевав шею солдатским ремнем, как и положено, при этой процедуре, сидя отдыхал, размышляя о превратностях солдатской судьбы.

И что из того, скажете вы, сидит себе солдат и пусть сидит, что тут такого? Армейский устав такое не запрещает. И общественный туалет для этого изобретён, кто не знает. Так нет? Так, конечно так, правильно, кто спорит!

И комиссия ничего бы наверное не имела против, незаметно бы и вышла, не брось он, солдат, случайно свой затуманенный глубокими философскими размышлениями взгляд в их сторону. Но фортуна сегодня к нему была явно не благосклонна. Она никак не хотела поворачиваться к нему своим благостным и желанным передом, а все, черт её дери, задом и задом!

Сквозь легкую дрёму и романтический шум морского прибоя, водопадом журчащего по трубам сливных систем, солдат, неожиданно видит напротив себя толпу офицеров с большими звездами на погонах. Ему привиделось даже, что их очень много! Всё в дымке, как во сне. Причем, они, офицеры, были ни где-нибудь, а рядом, совсем близко от него. Вот они… Молча, внимательно, и, главное, весьма укоризненно, точнее сурово его разглядывают и, как ему показалось, чего-то от него вроде ждут… Объяснений?! Оправданий?! Всё, значит попался, пропал! В душе у молодого солдата опять всё привычно оборвалось и заледенело. Мгновенно стать маленьким и затеряться, как мышонок из той детской сказки, у него, как и раньше, до этого, не получилось… Мама…

Неожиданно для себя самого он, вдруг, подскакивает с «очка» и, молодцевато прищелкнув каблуками, вытягивается по стойке «смирно». Гены что ли какие белогвардейские подлые сработали, выручили, что называется!.. Так прямо, без штанов и — смирно! Правда, прищелкнуть каблуками, как какой-то поручик Ржевский или какой другой, он не смог, так как одна нога потеряв опору прямиком скользнула в черную дыру туалета. Провалившись там по щиколотку, неловко повернувшись, вместе с сапогом, надежно застряла на глазах просто онемевшей от удивления высокой комиссии. Ни хр… В-во, кино!

Онемевшей и остолбеневшей.

Никто из них такого в своей жизни никогда не видел и не встречал. И смех и грех. Судя по всему, скорее всего — ЧП!

Бедняга солдат, резко поймав рукой качнувшуюся к нему стену, опершись о неё, крутит ногой, пытаясь её вытянуть, с сапогом или без — как уж получится. Лишь бы скорее! Крутит, дёргает… Ан, нет, не поддаётся. Никак!.. Он уже шмыгает носом и вот-вот расплачется. На лице ужас, в глазах недоумённые слёзы — то ли от боли, то ли от обиды… Ответственный подполковник поворачивается к свите, растерянно разводит руки:

— Что это?! Ну, помогите же ему, кто-нибудь, япона мать!

Младшие офицеры, как по команде «отомри!», с преувеличенной готовностью бросаются к застрявшему в неволе бедняге. Энергично пытаются дергать его, тянуть туда-сюда, поворачивая-выворачивая зажатую дырой ногу. Солдат ойкает, морщится, пока терпит, ещё не плачет, но уже хнычет. Все сгрудились вокруг чепэшного объекта, пытаются вытянуть эту долбанную репку…

«Ну, бля, подарок на ночь!» Тяжёлая суть проблемы, как бы рефреном, повисает в воздухе.

В момент всеобщего нервнопаралитического ступора, в дверях туалета довольно резво появляются один за другим ничего не подозревающие призраки в белом исподнем.

Наткнувшись взглядом на забор из большой группы офицеров, спиной к ним стоящих и что-то там бурно обсуждающих (в армии всегда как на войне), солдаты, открыв рот от изумления, удивленно замирают, забыв о цели своего визита. Затем, не сговариваясь, помня мудрую солдатскую заповедь «лишний раз не светиться», на цыпочках, бесшумно, как тени, быстро испаряются из опасной зоны высокого напряжения в обратном направлении. Но не далеко. Останавливаются в коридоре, как тот витязь на распутье, в растрёпанном нервном состоянии. «Что же теперь делать? Куда бежать? Вот, гадство, в туалет спокойно не дадут сходить!» И уже не имея никакого запаса терпения (кран подтекает!), не сговариваясь, всё в той же балетной позиции, быстренько сыплются по лестнице вниз на улицу.

В туалете, между тем, страсти накаляются.

Дежурный по роте сержант Омельченко, получив команду: «Санинструктора сюда. Быстро, бля!», вылетел из туалета к тумбочке, чем едва ли не смертельно напугал дневального. Схватив трубку телефона, дрожащим голосом, почти спокойно, передал команду дежурному солдату-телефонисту: «Санинструктора в третью учебную роту, бегом, быстро, бля! Только тихо!» — И также мгновенно исчез в обратном направлении..

Дневальный, ничего не понимая, обмерев от страха на слабых уже ногах стоял, прислонившись к стене, пытаясь унять мелкую дрожь. «Там случилось что-то такое!.. Что-то такое!.. — ни жив, ни мертв, думал дневальный. — Ужасное!»

Горсть белых призраков, между тем, горохом высыпав на улицу, тут же свернула за угол, дальше тянуть было просто невозможно, в беспорядке рассыпавшись, застыла в счастливом, сладостном состоянии постепенно высвобождающегося мочевого пузыря.

— Ну наконец-то! У-хх!

— Х-ха-а!

Бесцеремонно и неспешно рисуют грифелями горячих струй замысловатые абстрактные узоры на чистой поверхности снежного листа. Крутят головками половых членов туда-сюда, усложняя рисунки, раскачиваются с ноги на ногу, вытянув шеи крутят стрижеными бошками во все стороны, шумно дыша, откровенно блаженствуют.

— Хорош-ш-ооо-то ка-ак, пацаны!

— Да-а-а, кла-ас-сно здесь! А в-во-оздух-хх какой!.. Не то, что в роте…

— Бр-рр… А прохладно уже… Да, ты!

— Да-а, заеб…

Над ними, высоко-высоко в глубоком черном пространстве неба, загадочно мерцая, блистают мириады звезд. Где-то там, далеко-далеко, неизвестно где, живут страшные инопланетяне и летают космические корабли. Вверху, над ними, всё таинственно и всё красиво. Но там беспредельная пустота, холод и мрак. Холод и мрак! Мрак! Мрак! Мрак!.. А здесь, на родной Земле, рядом с ними — вот тут! — всё близкое и всё им родное… Как и там, дома! Всё опять засыпано легким пушистым снежком. Белый снег, как и там, дома, прикрыв землю кое-где стыдливо лежит, темнея в мрачных и жирных лужах, стесняясь, чернеет. Воздух чист, свеж, даже пьянящ. Гипнотически завораживающе надо всем этим царствует ночная тишина… Ти-шина… шина… ина!.. Вокруг тихо, спокойно, величественно… венно… енно… енно… но!..

— Да, здоровско!

— Заеб…

— Ага!

Так бы стояли и стояли пацаны… закрыв глаза, дыша полной грудью… Вот так: ух-ах, ух-ах… Сколько возможно… Широко, глубоко: «ах-ха, ах-ха! Кр-ра-со-те-ень!» Как вдруг неожиданно увидели, что к ним, в их сторону, нарушая эту благостную тишину и спокойствие, шумно дыша, несутся, суматошно размахивая руками, громко и грубо шлепая сапожищами по хрупким лужам, трое крупных мужиков в белых медицинских халатах, с огромными носилками.

— Епись тв… Пацаны, чё это?

— Ата-ас, пацаны, вурдалаки! Которые кровь пьют! Л-линяем!

— Ма-амочки-и!..

Солдаты, как по команде, мгновенно сунув оборвавшиеся фонтанчики в кальсоны, прервав таким образом влажный, но, увы, незаконченный — почти на заключительной фазе! — процесс, в панике, коряча от мокроты в паху ноги, через две-три ступени скачками, рванули вверх по лестнице, в спасительную роту.

А в туалете, в это время… Х-ха!.. А в туалете никакое кручение, никакое вытягивание ноги не помогало. Правило школьного буравчика-штопора здесь явно не срабатывало, равно как и принцип резкого выскакивания пробки из бутылки или даже нежное вытягивание морковки из грядки. Солдату явно становилось хуже. Он уже откровенно и громко хныкал, закатывал глаза, делал попытки присесть. Ага, щас… Куда тут присядешь?..

Все присутствующие диагноз проблеме поставили быстро и профессионально: ноге мешает сбившаяся портянка и мокрый внутри сапог. Решение задачи должно быть, естественно, тоже нетривиальным, как и сама возникшая проблема. Но такому в офицерских училищах не учили, на практических занятиях не проходили и в книжках о таком нигде не прописано. Поэтому, решение могло быть только одно: врачи-медики пусть тут и разбираются-расхлебывают, эскулапы — кто ж ещё! — их должны были этому учить — всему, в смысле… Вот пусть они и…

Пилить, так пилить, как говорится, колоть, так колоть!

Вода из сливного бачка — данного технического объекта — не найдя привычного ей отверстия, уже весело переливала через край лунки. Далее она — невозмутимо — широкой рекой — текла по полу в угол комнаты, где благополучно и успокаивалась в запасном отверстии. Все активные попытки офицеров перекрыть краны с водой тоже не удались по банальной причине, полнейшего отсутствия на них ручек-вентилей. А случайно завалявшихся, пусть и плохоньких, пассатижей в карманах офицерских брюк, тоже почему-то не оказалось. В общем, к сожалению, приходилось топтаться в этой душно-влажной половой среде.

Толпившиеся офицеры уже не знали что и делать, — ждали врачей.

— Не хн-нычь, боец. Щ-щас отпилим! — офицеры, за тонким, своеобразным юмором прятали свою растерянность.

— Ага.

— Да не переживай ты… Всего-то — чик, и готово! — таким вот образом подбадривали солдата.

— И не почувствуешь, парень. — Шутили с серьезными лицами.

— Может, масло… — совсем не к месту, не из той оперы, вдруг предложил старшина… — принести, а? — пошутил так, наверное, мужик.

— Во! Уже и старшина с нарезки соскочил! Ту-тууу, старшина, да?..

— Чего-о?.. Какое еще тут, ёпа-мать, масло? — злится подполковник на беспросветную глупость и дурацкие шутки младших командиров. До них даже не доходит серьезность положения. Главное же, не в этом… Вот попал, а?

— Ага, еще рюмку водки и бутерброд, — весело подхватывают шутку офицеры.

— Точно, старшина, как раз время — ему бутерброд, нам всем по стакану водки, — радостно гогочут офицеры.

— Ружейное, — уточняет свою идею старшина.

Его уже не слушают. Понятно, — бредит, старшина… уже, того — ку-ку!..

— Да хоть… ёпа мать… совковое… — рычит старший офицер, подполковник Мещеряков. — Делайте же что-нибудь! Ну!

Старшина, бренча ключами, выскакивает из туалетной комнаты.

Подполковнику вдруг стало душно. Расстегнув ворот гимнастерки, он с серым лицом вышел вслед за старшиной. В поисках хотя бы глотка свежего воздуха, шатаясь прошел на лестницу, остановился. Ф-ф-уу!.. Тут можно было ещё дышать. Тут ещё было то, что принято называть воздухом. Он очень разволновался, расстроился, что вот так, случайно, по-дурацки попал в эту ситуацию. Мгновенно разболелась голова, опять сдавило сердце… Ему неприятно было сознавать, что этот дурацкий конфуз может осложнить или даже поставить — вполне возможно! — крест на его дальнейших планах. «Ну надо же, вот идиот, — мрачно распекает он себя. — И чего меня потянуло по этим засраным туалетам ходить? Что я там не видел? Вот же, козел, старый! Вызвал бы к себе этого старлея или принял доклад по телефону и всё, все дела. Всё!.. Перед кем я тут выкаблучиваюсь? Перед кем усердствую, а? Вот дурак, так дурак! Политотдел, если узнает, как пить дать, всё теперь задробит. Плакала новая должность, зарплата, повышенная пенсия… Ну надо же, а? ЧП! И ведь когда, а? Накануне перевода!» — сокрушается командир, окончательно расстроившись.

В эту минуту к нему на площадку, снизу, неожиданно один за другим выскакивают, как джины из бутылки, в одном нижнем белье несколько стриженых солдат. «О! С улицы!.. Без формы!..» — отстраненно замечает подполковник.

Призраки, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с офицером, да при таких больших звездах, от страха и ужаса чуть было обратно вниз не сиганули. А ничего удивительного, их понять можно — снизу подпирают санитарные носилки, вверху караулит подполковник! Не захочешь, да свихнешься… С перекошенными от ужаса лицами (ма-амачки!), шаркая спинами по стенам, но руки по швам, все же нашли в себе силы, рванули (а куда деваться?) мимо подполковника дальше, в спасительное помещение роты.

«Самоволка! — вдруг пронзает мозг старшего офицера профессиональная догадка. — Еще и самоволка?! В учебном-то полку! И в мое-то дежурство! Вообще п…ц!» Принять хоть какое-то осмысленное решение офицер не успевает. Внизу выстрелом хлопает входная дверь, опять грохочут сапоги. «Еще-ё?!» — обреченно думает подполковник и, прислонившись к стене, хватается двумя руками за сердце.

Снизу, обгоняя друг друга, тяжело дыша (пятый этаж), на площадку врываются санитары с носилками. Их трое. Сбившись в кучу перед старшим офицером, в замешательстве останавливаются. Старший из медбратьев, который с большой сумкой и красным крестом на ней, с секундной заминкой докладывает:

— Товарищ подполк…

Вяло махнув рукой в сторону расположения роты, офицер прерывает доклад.

— Не мне. Там… — тупо смотрит на носилки. «Прилечь бы сейчас. Всё!.. Теперь уже всё. Накрылся начштаба мохнатой варежкой!..» — обреченно констатирует подполковник.

Чему-то по-идиотски улыбаясь, как показалось расстроенному подполковнику, по-коридору протопал старшина с трехлитровой, пузатой банкой темно-маслянистой жидкости в руках. Слегка притормозив, кивает подполковнику:

— Щас, та-ащ подполковник, вытащим, — и совсем обрадовано, медикам: — А вот и коновалы пришли! Вовремя, мужики… За мной!

Те невозмутимо (и не такое про себя слыхали!) переводят носилки в боевое горизонтальное положение, бросаются вслед за старшиной. Карета экстренной медицинской помощи на скоростях, грохоча сапогами, дружно въезжает в туалет, благо размеры помещения позволяли. Правда, пока «рулевой» носилок на дыбах тормозил в той луже, своими сапогами немножко побрызгал на едва отскочивших офицеров. Да и задний «двигатель» кареты сгоряча брызг добавил. Радостная, можно сказать церемония встречи эскулапов была чуть-чуть ими же и подмочена… Но, это второе. Главное, пришли почти вовремя. Вот и хорошо, вот и пусть теперь отрабатывают свой хлеб, — сами за себя говорили обрадованные лица офицеров, — а то, действительно, всё мы, да мы. Отъелись тут, понимаешь… Глянь, какие мордастые!.. Воспряв, укоризненно, меж собой, кивают на санинструкторов.

В уже достаточно тесном пространстве туалета санинструкторы остановившись, сразу вычислив объект — профессионалы! — тупо смотрят на застрявшую в туалетной дыре ногу солдата-новобранца. «Ого!» Первый, постарше, сохраняя лицо, не успев еще продумать программу экстренной помощи, оттягивает время, с серьезным видом суетится вокруг своей большой сумки… Сначала, мол, сумку нужно разложить, бинты достать, инструменты кой-какие… Оккупировал для этого подоконник.

Солдат, а он уже раскис, уже поник, весь сейчас, как спущенный резиновый шарик. Еле слышно всхлипывает, и судорожно вздрагивает. Увидев с решительными лицами появившихся дюжих санитаров, в этой для него западне, понимает: «Эти — точно отпилят! Вот, вот!.. Сейчас достанут шприц… и… И ножовку… И всё! Всё! Всё! И отпилят! Отпилят!.. — Вновь истерично взвивается. — Не да-амся! — Отчаянно и громко вдруг кричит, судорожно и безуспешно, как мышь в мышеловке, дергая ногой. Он уже понимает, что с ним будет дальше: эти подержат, те дадут хлороформ, и… Всё! Ноги нет. Не-ет — отчаянно бьется мысль. — Не да-амся!» — теряя голос, пожарной сиреной взвывает солдат.

— Да ты не волнуйся, чего ты кричишь? Кастрируют тебя, что ли?

— Не ори! Рота спит!..

— Оглохнуть можно…

— И совсем не больно… — поддерживая дух «больного», профессионально грубоватым тоном, заявляет «задний» медбрат, он пока без дела.

— Вот и всё, боец, порядок, готовься! — с уверенностью в скорой развязке, бодро шутит командир роты, хлопая и потирая руки.

Офицеры, передав эстафету профессионалам, расступились и теперь уже довольно отстранённо, пряча растерянность и накативший было страх, грубовато шутят, подсмеиваются — больше над собой — наблюдают за действиями медбратьев. Один из них, старший медбрат, возится в районе подоконника, другие — носильщики, или как их — стоят с носилками, ждут команды. «Специалисты» объект изучают пока издали и молча, профессионально хмурят лбы, прицеливаются. Если нести, нет проблем, как пару кирпичей на поддоне, — носилки и те тяжелее… А вот что нога торчит, так сказать затычкой… бля, такого ещё не было!..

Солдат, окончательно понимая, что действительно уже обречён, лицом белеет, закатывает глаза и начинает оседать. Упасть он конечно же не успевает, его вовремя подхватывают под руки. Только теперь кажется все замечают, что солдату вроде бы действительно плохо. «Он, что, уже и сознание что ли на самом деле теряет, сачок?..»

— Ты чего, это, а? Эй, товарищ солдат, эй!.. Ты испугался, что ли?

— Да мы же шу-утим, ты что? А ты подумал, что серьезно пилить будут, да?

— Да нет, конечно! Что ты! Ну, смотри, смотри… видишь, у них и пилы-то с собой нет, — наперебой бросаются успокаивать солдата. Солдат уже и не слышит. Закатив глаза, раскинув руки, он безвольно обвисает. Чего это он?..

«Ага, первая помощь при обмороке, — включается справочная система в памяти фельдшера, — это просто». Глаза мгновенно, а руки, опережая, находят нашатырный спирт, ватку, и вот уже раненый-больной, ловя воздух широко открытым ртом, вытаращив глаза, мотает головой. Ожил.

Есть, все облегченно отмечают, прошибло, сработало!

— Како-ой ты сла-абый. Ну-ка, держись давай, — грозными нотами в голосе подбадривают офицеры, приводя солдата в чувство методом резкого встряхивания, как погремушку. Предусмотрительно, при этом, с двух сторон крепко его придерживая. Он — вялый, голова болтается, из глаз текут слезы, из носа сопли… К тому же, начинает икать. Это уже ни в какие ворота… Это уже, ёпт, даже злит, бесит.

— Чего ты раскис? Чего раски-ис, ну? Распусти-ил тут сопли… понимаешь!

— Кто тебя туда пихал, в очко это, кто? Мы, что ли?.. Ты посмотри, сами лезут, а потом с ними расхлебывай.

— Эй, вы, коновалы, ёб…ные, что стоите, бля? Вы его будете наконец вытаскивать, или нет, а? — явно незаслуженно сейчас обрушивают офицеры мощь своего командирского гнева на медиков.

— Да-да, сейчас, сейчас! Уже… — продолжает суетиться старший-скорой-помощи, выдергивая штанину из сапога пострадавшего больного.

«Все! Вот сейчас… укол или хлороформ, и…», с ужасом думает рядовой, вытягиваясь в струнку от ожидания предстоящей боли, и снова теряет сознание.

— Скор-рее нашатырь! — тоже уже бледный, кричит лейтенант Ягодка. Выхватывает из рук медбрата ватку и сам, мимоходом нюхнув, ради проверки на надежность, при этом судорожно дернув головой, тычет в нос солдату. Тот опять дергается, трясет головой, ловит ртом воздух… У него из глаз безудержно, ручьём, текут слезы.

Помещение медленно и верно заполняет тягостное, давящее состояние черной безысходности… Кое у кого уже уверенно переходящее в панику.

«Н-ну, бл… попали!»

В этой общей сутолоке вокруг ноги пленника, как-то так сбоку от него, подсовывается старшина со своей — дурацкой, понимаешь, как всем виделось, банкой масла и, никого не спрашивая, булькает жидкость в широкий раструб голенища сапога, дергающегося в панике солдата. Боец, мгновенно почувствовав липкую, всё обволакивающую ногу жидкость, крупно вздрагивает, как от ожога, и замирает. «Уже? Кро-овь!.. — Изогнувшись, с перекошенным от ужаса лицом, почти в шоке, пытается заглянуть, увидеть свою обрезанную ногу… Слезы застилают глаза, не дают разглядеть, что там внизу. — Кровь! Кровь!! Что они со мной сделали?! Что они сделали?! Кровь!.. Нога холодеет… Ма-амачка!!»

Солдат пытается нагнуться, увидеть ногу. Но это у него не получается, да и не может получиться: любые его движения офицерами предупредительно пресекаются. Его с двух сторон зажали, держат крепко, надёжно, как на подставках. Чтоб, значит, не упал, чтоб, значит, не ушибся.

Изловчившись, солдат из последних сил всё же судорожно и резко дёргается, его тут же мгновенно и жестко подхватывают — не шали. Но!.. В левой нижней стороне ноги что-то громко и смачно при этом «чв-вякает»!.. Молодой солдат неожиданно совсем свободно, невесомо, как тряпка раскачиваясь, повисает на крепких плечах своей группы физической поддержки.

«Оп, ля!..»

С радостным изумлением, заворожено, не веря глазам, все замирают. Смотрят на целую и невредимую левую ногу солдата! Вот она — голая лодыжка! Вот она — ступня, вот они — все её пять пальцев, с длинными черными потеками стекающей жидкости… Всё на месте, причем, обильно, как затвор, смазано ружейным маслом.

Черное, уже сморщенное — наверное, от стыда! — голенище солдатского сапога, чуть дрогнув под напором воды — бульк! — безвозвратно исчезает в этом подлом, ненасытном, противном глазу отверстии. Бульк, и всё тут, как не бывало! Вода перестает переливаться и течь на пол, радостно и успокоено ложится в своё привычное и короткое, воронкой, русло.

Перекрывая шум беспрерывно срабатывающих клапанов и прочего шума, все обрадовано и с облегчением выдохнули. Всё?! Радостно принялись хлопать солдата по спине, плечам, поздравляя: «Всё! Всё!..»

— Ну во-от, а ты боя-алась, даже юбка не помялась! Всё, боец!

— А то привязался, понимаешь, со своим — отпилите да отпилите. Какое — пилите? — подтрунивая, весело балагурят офицеры.

— Всего-то — «совковое» масло от старшины, и всё. Да, старшина?

— Ну-ка, старшина, признавайся нам, с какой бабой втихаря от нас сдаивал «совковое» масло в своей каптёрке, а? — офицеры уже переключились на героя-спасителя старшину.

Всем становится легко и весело.

Теперь хлопают по могучей спине старшину, обнимают его, жмут руки.

— Ну, Пал Дмитри-ич, с маслом, ты это здо-орово придумал. Просто голова!

— Молодец, старшина, бульк — и готово!

Неожиданно все начинают громко, заразительно хохотать. Корчась от смеха, вспоминают отдельные эпизоды, копируют солдата, передразнивают друг-друга.

— А он… бульк, и готово!.. Ха-ха-ха…хо-хо-хо!..

— Ну, выручил, старшина! Ну, силен!

— Ха-ха-ха!

— А я, бля буду, уж думал, хана нам.

— А я уже и сам нашатырь стал нюхать, — взвизгивая от накатывающего смеха признается лейтенант Ягодка.

— Какой хана, полный п…ц!

— Ох-хо-хо…Ха-ха-ха!

— С нас причитается, старшина, по полной программе.

— Завтра у Ягодки и соберемся. Добро?

— Конечно, какие дела…

Все веселятся, предвкушая предстоящий праздник. О солдате вроде уже и забыли.

— А где подполковник?

— Товарищ подполко-овник? — Лейтенант Ягодка рванулся искать.

— Товарищ подполковник… Всё!..

Хотя печать ужаса и страха ещё сохраняется на лице солдата, но он уже несмело улыбается. У него слегка порозовели щеки, оставив грязные следы высохли слезы, в движениях появилась привычная согласованность. Но он ещё слаб, ещё по инерции всхлипывает, шмыгает носом. Колени его дрожат, левая нога затекла и сейчас отходит болью тысячью иголок. Санитары, усадив его на подоконник, ловко обтирают ногу тампонами из обрывков бинтов, снимают уже не нужное масло. Старший — фельдшер, быстро и ловко орудует тампонами, его помощники сноровисто подают заготовки.

Офицеры, оставив с эскулапами дежурного по роте, вышли покурить в курилку. Нужно было накоротке обсудить саму ситуацию, скоординировать общую точку зрения на эту проблему, и определить программу дальнейших действий. Это только на первый взгляд она выглядит смешной и с хорошим концом. А если посмотреть по-другому, с другой стороны, то «конец» этот может быть железным, причём, многим забит в одно — то самое, заднее, место, по самые эти, значит… гланды, то есть. Армия же — кто не понимает. В общем, как оно потом повернется. Самое верное решение приходит сразу: как обычно, не доводить информацию до командира полка, политотдела, и всех остальных, и всё. Всего и делов. Нужно это просто замять. Замять, как и не было ничего. Ну, замять, значит, замять. Чего тут и думать? Нигде не проводить… ни в каких отчетах не прописывать, и всё. С этим, в общем-то, не сложно, считай, уже давно отработано.

— Как там у этого засранца нога, не растянута, не вывихнута? — риторически спрашивает старший лейтенант.

— Ну нет, конечно.

— Всё на месте. Никакой гангрены.

— Откуда? Даже пальцы шевелятся, — успокаивающе раздается с разных сторон.

— Старшина, не в службу, а в дружбу, сходи, посмотри там, что санитары?.. Ну и вообще, — командир, полуобнимая, обращается к старшине. — Понимаешь?.. — Добавляет многозначительно.

— Да щас, командир. Айн момент. — Старшина, привычно набычившись, рванул на задание, в разведку.

— Так, — оглядывает своих товарищей командир. — Ничего тут не было, да? Всем всё приснилось, а утром встали и всё забыли. Понятно?

— Та-ак точно! — как на плацу, дружно отвечают офицеры.

— А блядей с собой брать? Или как обычно… картишки?

— Ну…

— Что вы тут шумите! — прерывает офицеров подполковник, входя с лейтенантом в курилку. — Рота спит.

Хоть и разболелась голова, но он уже взял себя в руки, уже осмыслил ситуацию, уже прокрутил её и так и эдак. Выход из этой дурацкой ситуации, как и всегда, конечно, нашелся. Пусть и не сразу, но… В жизни безвыходных ситуаций как известно не бывает, а уж в армии-то и подавно. Лейтенанту только чуть-чуть намекнул на возможные перспективы для него самого, тот всё сразу и понял. Остальное дело техники — Ягодка сделает, не дурак. Сообразительный малый. Нужно взять его на заметку, мало ли когда и где он может пригодиться… А про самоволку… Кстати, еще и самоволка! Как же это можно бегать в самоволку в одних кальсонах, причем, в такой холод — вот молодежь пошла! — непонятно! Об этом, кроме меня, вроде, здесь никто и не знает. Только нужно уточнить, как же это у пацанов все так шито-крыто получилось? Койки все (я же сам видел, своими глазами!) были заняты… а солдаты… Прямо с учебки бегают в самоволку! Ну, времена настали!.. Невероятно! Как это? Надо ещё раз проверить роту и этого командира, старлея. Как же это так… неужели он ничего не знает? — размышляет подполковник.

Ответственный дежурный, поправляя складки под ремнем плаща, неожиданно кивает командиру роты:

— Пройдем-ка в роту, посмотрим.

— Так мы же обходили? — осторожно напоминает командир. Второй раз… Он, что, трёхнулся что ли?

— Пошли, пошли. Засиделись тут. — Оглядывая сразу подтянувшихся молодых офицеров, недовольным тоном, так, для острастки, скрипит подполковник.

— Есть, товарищ подполковник! — покорно соглашается старший лейтенант, пропуская впереди себя старшего по званию. При этом, жестом останавливая потянувшееся было за ним сопровождение.

Лодыжка у солдата заметно припухла, в двух местах краснела поверхностным повреждением кожи. Ерунда совсем, на взгляд медиков, да и остальных «наблюдателей» тоже. Эти места и были быстро и ловко по полной программе обработаны с наложением соответствующей повязки, с фиксацией крест-накрест через стопу. Всё! Что называется: «Гуляй, Вася»… или как там тебя зовут, солдат?

— Можно и к нам, в лазарет, а можно и в роте оставить. Как, товарищ старшина? — советуется фельдшер.

— Какой лазарет, до-октор, ты что-о? Конечно же в р-роте. — убежденно решает старшина, делая мягкое ударение на «доктор».

Фельдшер, как бы не замечая приятное изменение в тональности и резкое повышение своего статуса из коновалов в доктора, продолжает:

— Тогда, ему завтра обязательно нужно придти к нам на перевязку, да и оформить там нужно всё. Как положено.

— О чем разговор, доктор, конечно. Доставим его к вам в лучшем виде, за милую душу, — мягко рокочет старшина. И, чуть отозвав в сторонку, добавляет: — Ты там это, не проводи его у себя, ну — вызов этот. Ладно? И тебе будет хорошо, и нам. А, доктор? На хрена нам прекрасное лицо статистики портить, правильно, да?

Фельдшер вроде мнётся, растягивает приятный для себя момент льстивого увещевания, отыгрывается за предыдущие оскорбления. Но пока набивает себе цену, инструкция, мол, не позволяет, вдруг там заражение, да мало ли чего… С сомнением крутит головой, прячет глаза.

— Да ладно тебе, доктор, какое заражение? Ты ж его так здорово обработал, понимаешь, как какой-то этот… хирург Вишневский, вот, понимаешь. Чисто профессор. Всех микробов уже там передушил, — заискивает, хихикая старшина. — Ну, подумаешь, доктор, потянул солдат немножко ногу, а? И что? День, два и всё пройдет. Заживет же ж, ты знаешь, как на… Ну, доктор, первый раз, что ли?

Фельдшеру нравится, когда к нему так вот обращаются — доктор. Просто он сейчас мстит старшине за прошлое унизительное к нему обращение: «эй, ты, коновал». Какой он коновал, он уже почти действительно доктор. С его-то опытом… Иной раз такие сложные случаи, бывает, щелкает, как орехи. Если бы его не оскорбляли там, в туалете, он бы давно уже сдался. Что ему, жалко что ли.

— А ответственный дежурный? Он же видел, — выбрасывает фельдшер козырного короля.

— Доктор, только между нами… Всё уже согласовано. Ему это тоже не нужно. Сам понимаешь, — легко бьёт старшина козырным тузом.

— Ну, если завтра не приведёте, то… — совсем уже слабо, уже закругляясь, грозит фельдшер.

— Что ты, доктор, слово офицера! — радостно хлопает санитара по плечу старшина и, поймав руку, крепко пожимает.

Старшина знает силу пожатия своих рук и всегда пользуется этим в целях дополнительной меры убеждения или закрепления какой-либо важной мужской договоренности, чтоб не забывали. Видя, как, поперхнувшись от хлопка по спине морщится медбрат, безуспешно вытягивая побелевшую руку из его клешней, старшина, как бы смущаясь, извиняется: «О! Я извиняюсь, доктор. Прости, пожалуйста, я не учел. Задумался…» Понимает, ага, дошло.

Санитары быстренько собирают свой не хитрый инструментарий, гремят сапогами по лестнице. Торопятся… Есть ещё время поспать.

В это время сержант, подпоркой, вроде костыля, доставляет перевязанного молодого бойца в спальное помещение, легко забрасывает его на второй ярус кровати.

— Спи давай. Утром разберемся, чё почем, и чё в мешках! — Как-то неопределенно, но с явной угрозой в голосе обещает сержант.

Вообще-то он уже в запале. Если бы не эта вот перебинтованная нога, солдат бы поплясал у него сейчас вот здесь. Засранец! Ну, ничего, п…й я ему завтра с подъёма навешаю, — думает сержант, и, пока кулаки чешутся (надо же разрядиться!), направляется на разборку с дневальным. Он тоже провинился.

— Та-ак, значит, обязанности дневального ты у нас не знаешь, — сверля бойца глазами и едва удерживаясь от желания ткнуть ему под дых или дать в ухо, цедит сержант. — Значит, приветствовать старших по званию ты тоже не умеешь. Да? — резко, как выстрел, повышает голос.

— Никак не-ет, — вжимаясь в стену, лепечет солдат.

— Ты еще и споришь со старшим по званию? — притворно удивляется командир. — А ну-ка, бегом. еб… мать, ведро и тряпку в зубы, и чтоб через три минуты в туалете было сухо. Ясно? — угрожающе нависает над подчиненным.

— Так точно, — сипит солдат.

— Бег-гом, я сказал, бля. Время пошло! — запускает механизм отсчета сержант, глядя на свои наручные часы. — Там и поговорим.

Потом, там, в туалете, он дважды пинком ноги переворачивает ведро с водой — расслабляется таким образом. Для пущей убедительности, дав пару хороших затрещин, и пару хуков в печень и бочину, учит молодого солдата сушить пол, уважать и правильно приветствовать старших по званию, и вообще. Вроде и разрядился уже, а вроде еще и нет…

И совсем неожиданно сам, вдруг, в бытовке попадает под разрядку старшины. Тот тоже почему-то был зол. Старшина, без разговоров, сгреб сержанта одной рукой за грудь, приподнял над полом, и резко, не выпуская, шваркнул его спиной о стену. Сержант, от тычка утробно хакнув, безвольно обмяк в мощных тисках старшины. Нокаут такой…

— Что у тебя за цирк был в туалете, я спрашиваю, а, говнюк? — рявкнул старшина. — Пач-чему у тебя свободные дневальные, как говно в проруби, по-роте без дела болтаются, а? Тебя этому, что ли, в сержантской школе, засранец, учили, а? Я тебя или кого спрашиваю? Отвечай!

Видя безвольно ещё болтающуюся голову сержанта, добавляет:

— Пойдешь у меня завтра в нар-ряд по кухне, и месяц никаких увольнений. Ясно?

— Так точно! — пухло надув губы, от обиды за несправедливое вроде бы наказание, вяло рапортует сержант.

— И языком у меня здесь не л-лязгать, оторву. Понятно? — для убедительности еще раз, так же смачно, припечатывает сержанта об стену, тот тряпкой безвольно взбрыкивает ногами головой и руками. — Ясно, я спр-рашиваю?

— Так точно. — Задыхаясь, едва мямлит младший командир.

Но буря уже прошла.

— То-то! Смотр-ри у меня, сержант. — Добавляет уже спокойным тоном старшина, и разжимая пятерню. «Предмет» грохается на пол…

Старшину в свою очередь завел командир роты.

Проводив начштаба и не совсем поняв, что же все-таки хотел от него подполковник, командир роты, ещё и ещё раз попытался перебрать в памяти последний с ним разговор.

…Они второй раз обошли спальное помещение. Причем начштаба, зачем-то снова обошел все койки, заглянул в каждое лицо — то ли пересчитывал, то ли кого-то искал! — непонятно. Потом два раза переспросил, сколько солдат в наряде и где их койки… Чего это вдруг? Напрямую выяснять причину вопроса комроты предусмотрительно не стал — себе дороже. Потом, подполковник задал совсем уже странный вопрос: не ходят ли у него в роте солдаты в самоволку?

— У меня?! — совершенно высоко искренне удивился комроты. — Да что вы, товарищ подполковник. У нас же учебка… Да и они же не местные. Они же только-только приехали, кого они тут знают?..

— Ну-ну! — как-то загадочно усмехнулся подполковник. Что такое? И уже уходя, напоследок, бросил, как-то вообще ехидно: «Такого бардака, как ты мне устроил в туалете своей роты, мне еще никто и никогда не устраивал. Позор! Такой вроде перспективный офицер, и так, прости меня, с этим солдатом, обосрался, понимаешь. Стыдно и нехорошо! Нехорошо и стыдно! Можно, конечно, не выносить сор из твоей избы, но… Не знаю уж, не знаю. Тут нужно подумать. Кстати, когда у тебя, товарищ старший лейтенант, следующее представление к очередному званию?»

— Так вроде весной уже, если, не…

— Вот именно, если не… Думай, командир, думай!

Насчет того, что это нужно бы замять, на это намекать совсем не надо, итак понятно. Но почему я — засранец? Да, с какой это стати, и вообще… Обиженно перекатывал в голове квадратные вопросы старший лейтенант, не находя ответа. Расстроился от этого…

— Старшина, почему у тебя в роте бардак, а? — наконец обрушил командир на старшину роты своё плохое настроение. Назрело потому что, вспухло, естественно и прорвалось… И просто для острастки, тут, в канцелярии роты, так, на всякий случай, громко отчитал старшину: — Почему твой суточный наряд не знает своих обязанностей? Ты их плохо инструктируешь или у нас нет старшины, а? Я о тебе, Павел Дмитрич, был лучшего мнения. С маслом, конечно, ты это хорошо придумал. Но всё остальное… — и резко повышая голос, взвивается, — и не заставляйте меня, товарищ старшина, делать соответствующие дисциплинарные выводы. У меня прав достаточно… И вообще, понимаешь… Распустились тут все, обнаглели… Не армия, чёрт знает что! Детский сад!

Ум-м… Вот как?!

Да, такая вот цепная реакция в армии получается, если хотите знать, понимаешь… япона мать!

 

15. Армейские «университеты»

6.30.

В 6 часов 30 минут, как обычно, по казарме разносится громкая и жесткая команда: «Р-рота, подъё-ем!.. Втор-рое (первое, третье) от-деление, подъё-ем… Пер-рвый взвод, подъё-ем… Взво-од, ста-анов-ись… Р-рота-а, стр-ройсь!» Команды многоголосо разносятся, многократно — тут и там — повторяясь по казарме. Младшие командиры устрашающими голосами, специально отработанными для этого интонациями, поднимают своих подчиненных.

— Подъё-ом, бля… Подъё-ом, ну! Эй, а ты, какого х… лежишь? Не слышал, что ли?.. Встав-вай, сопля… не дома! Подъем… И ты у нас глухой, да? Ща я уши-то прочищу… Подъём… Подъём.

Срывают с едва проснувшихся солдат одеяла, торопят их, подгоняют, где словами, где шлепками-подзатыльниками, где просто скидывают с коек. Помогают солдату быстро принять совсем нежелательное для него в это время, вертикальное положение. При этом вырабатывают скоростной метод подъема через принцип личной и коллективной ответственности. «Ах, ты не успе-ел у меня встать, сосунок, да? Хорошо. Сегодня, после отбоя все у меня будете тренироваться. Все!» — тем самым как бы снимая с себя ответственность за будущий вечерний или ночной физический променад-тренинг всего взвода или всей роты. В таком случае мгновенно срабатывает многократно на практике проверенный принцип стадного эгоизма толпы, и тебя, беднягу, уже воспитывают все — где матом, где физически. Пинают, буцкают кулаками втихаря твои же друзья: «Чё ты, козел, давай быстрей… Из-за тебя теперь бегать что ли, да?» Никто не хочет мучиться лишними тренировками, тем более после отбоя.

Особенно стараются те, кого мы недавно выбрали помощниками младших командиров, О, с удивлением и ненавистью наблюдаем за их неожиданным моральным перерождением. Они почти в открытую, не стесняясь, «стучат», закладывают своих же товарищей, выслуживаются перед командирами, лебезят… Как так можно?! — недоумеваем мы. Самые неуважаемые, низкие в мужской среде качества, с детства презираемые (предательство-то своих товарищей!), нашими командирами поощряются. С них мы и должны, оказывается, во всем брать пример. Они — для нас образец! Как же это, — ничего не поймем… Ведь это не по-мужски, — протестно бунтует сознание, — это непорядочно, это несправедливо, это подло! В молодых юношеских головах это долго еще не укладывается. С этим трудно смириться.

Так у солдата в армии вырабатывается принцип уважения к коллективу, уважение только физической силы, через личную боль к коллективной взаимоответственности. Всё через страх. Не через сознание, для этого в армии нет времени. Только через страх и боль к единству, мастерству и мощи армии.

Разве через страх надежнее?

Конечно, отвечу я. Армейская воспитательная доктрина — естественно негласно, как вы понимаете, утверждает, что через солдатские ноги доходит быстрее, нежели через его голову. То, что на плечах у солдата, в армии в расчет не берётся, как и его чувства. К чему это всё. Он же Присягу принял, он же Клятву дал — «терпеть все тяготы и лишения…» «не щадить своей крови и жизни…» «беспрекословно выполнять все приказы командиров и начальников…» «если нарушу, пусть меня покарает…» Подписался подо всем этим, то есть заложил себя и свою душу. Здесь можно оппонировать: подписался-то он во имя своей Родины, во имя народа, во имя своей семьи… Да, во имя… Но было бы справедливо, если бы та же родина, подписалась бы так же ответственно оберегать и любить своего гражданина, тем более, что он не по своей воле надел военную форму. Нельзя, мне думается, паразитировать на «чистом» патриотизме народа, тем более, на неокрепшей его составляющей. Что может быть хорошего в том, если солдат практически бесправен, находится на уровне управляемой бессловесной физической оболочки, и содержится за высоким забором, как в чем-то провинившийся. Ни оценивать, ни рассуждать он не должен и не может. И финансовое содержание его родное государство оценило почему-то очень дёшево, почти задаром. Ничего-ничего, пусть терпит, мол… раньше итого хуже было, может заметить иной оппонент. Наверное, да, но многое с тех пор изменилось в жизни, стало лучше… а в армии пока нет. Почему? Это несправедливо, это неправильно. Тем не менее, думать в армии, должны только командиры… настаивает оппонент. Согласен, отвечу, именно думать, а не безвольно катиться по принципу: он начальник — я дурак. Не нужно в армии ни о чём размышлять, не отступает тот самый оппонент, нужно только исполнять все Уставы, Наставления, пункты Присяги, там всё прописано.

А почему бы и не обдумать эти проблемы, уже настаиваете, поддерживая, и вы, Нет, не нужно, мы же с вами говорим о солдате… а не об институте благородных, этих… криво усмехаясь, парируют «патриоты» от армии. Простите, а зачем молодому парню такая морально-физическая армейская мясорубка?.. А нам отвечают, нет, это не мясорубка, это армейская школа закалки. Мы не соглашаемся, говорим, закалять нужно с умом, не перекалить… старинный рецепт булатной стали тому примером. А нам отвечают, вы не патриот, вам честь Родины не дорога, вы почти предатель. Вот тебе раз! Сильный довод, когда крыть не чем. Приехали, называется.

«…На зар-рядку-у, фор-рма одежды — гимнастерка, ста-анови-ись!» — разносится по-казарме. Командир роты, все замы, старшина — все здесь, все с нами. Строем гремим по казарме, на несколько минут задержавшись, через туалет, сыплемся вниз на улицу. Выскочив, останавливаемся, опьянев от свежего воздуха. Полной грудью дышим, набираем ртом чудесный, необыкновенно чистый, бодрящий воздух. Вообще-то в одной гимнастерке на улице довольно прохладно… Весь учебный городок и окрестности уже покрыты белым-белым снегом. Явно чувствуется лёгкий морозец. От всего этого быстро и окончательно просыпаемся.

Гимнастерка на груди расстегнута, широкий ремень под гимнастеркой, болтается на брюках. «В колонну по два, вперё-од, бего-ом… ма-арш!» — бодрым тоном кричит ротный.

Бежим, пытаемся попадать в общий ритм и размер бега…

Кое-где, от других рот и подразделений, дежурные солдаты уже метут, очищают от снега дорожки, огромный плац, боковые и центральный проходы. Собирают мягкую снежную массу в белые брустверы и просто холмы-терриконы. Сгребают его где деревянными, где железными подборными лопатами, где просто скребут большими листами фанеры, метут метлами без черенков. А почему без черенков?.. Солдаты уже в шинелях, шапках, но без рукавиц. А почему без рукавиц?.. У всех, как у Дедов Морозов (ну, хохма!) от холода красные носы, щёки и особенно кисти рук.

Солдаты, ежась от холода, старательно высвобождают из-под снега бетон плаца, очищают, метут, скребут серую его спину. В армии, почему-то серое всегда должно быть на виду, всегда на поверхности. А почему это? Нет, не подумайте там чего серьезного, это сейчас о бетоне.

Бежим, бежим, не отвлекаемся…

С непривычки, с трудом волоча ноги, пробегаем, кашляя и задыхаясь, большой круг по периметру всего городка. Останавливаемся в спортгородке, перестраиваемся и начинаем выполнять под громкий счет какой-то вялый армейский специальный физический комплекс. Дергая туда-сюда руками, наклоняясь, раскачиваясь туловищем, приседая, косим глазом на своих командиров. Они, чуть в сторонке от нас, отдельно, разминаются. Разбившись парами, красиво так, на публику, боксируют, не касаясь друг-друга. Потом отжимаются на брусьях, подтягиваются на турнике — явно демонстрируя нам свою силу, ловкость и, главное, закалку. Они все в голубых майках, наглаженных, аккуратно подогнанных брюках-галифе на подтяжках, зеркально блестящих хромовых сапогах. Все они ладные, молодые, с крепкими торсами и сильными руками, откровенно говоря, хорошее производят впечатление. Мы с завистью и уважением оценивающе переглядываемся. Но окончательно замерзнуть нам не дают — мы бежим ещё один круг, теперь в обратном направлении. У меня в левом сапоге сползла портянка. «Ч-чёрт, зря поторопился, — чувствуя жжение чуть выше пятки, думаю я. — Неплотно намотал портянку, наверное. Натёр уже!» Бегу, пытаясь не хромать. В легких что-то хрипит, трудно дышать… Надо бы бросить курить, легче, наверное, бегать будет, отмечаю я.

Рота шумно топает, шумно дышит, непрерывно сплевывает, кашляет, поминутно спотыкается, оскальзывается, негромко матерится, сморкается. Покурить бы…

«Эй! Ну-ка, прекратили маты в строю!»

«Пр-равое плечо впер-рёд… в казар-рму…»

В умывальнике танцует длинная нетерпеливая очередь. Кранов много, но нас еще больше, и все мы здесь собрались в одно время — утренние процедуры. Торопим, подталкивая друг друга.

— Ну, чё ты застрял там, давай быстрей. Один тут, что ли!.. Дав-вай быстрей… Пот-том свои уши помоешь…

Кое-кто из наших, молодых, лихо, показательно так, умывается холодной водой по пояс. «Сильно!» — отмечаю про себя, завтра нужно попробовать. А вот и я пробился… В шесть рук и три лица умываемся у одного крана. Горячей воды нет, а ледяной плещись, сколько хочешь, хоть залейся. Только кому утром нужна холодная вода, придурки мы, что ли? Только зубы почистить, да глаза протереть. Но, это не главное… Жрать, в смысле кушать хочется, это да, просто жуть… Кстати, который уже час? На часах у дневального начало восьмого. Ох, как далеко еще до завтрака… А есть хочется — спасу нет! Но больше всего утром хочется курнуть. Хоть чуть-чуть, хоть разок! А что курить? Где взять? У кого тут стрельнешь? Денег, мы знаем, давно уже ни у кого нет, и не предвидятся. Только вот, может, у сержантов… если стрельнуть…

Курнуть бы! Зобнуть!..

Вся рота давно стреляет окурки друг у друга. Хотя и знаем, что это вряд ли, но всё равно шарим где глазами, где руками по всем возможным углам в поисках спрятанного кем-либо, какого-либо бычка — сигареты, папироски — без разницы, любой марки, любой величины и любой свежести. Только поэтому — а вы думали! — где бы мы ни шли, где бы мы ни находились, у всех глаза, как, говорят, у скромной и этим озабоченной девственницы, направлен в пол. И шныряют, шныряют там, как миноискатели… Глаза произвольно, сами по себе, обследуют поверхность, исследуют любые подобия брошенных или случайно оставленных окурков. Да где тут…

В любую свободную минуту около курилок пасутся практически все — весь состав роты. Все и всегда находятся в охотничьей стойке — ожидании. Всегда важно быть там, куда случайно могут зайти покурить сержанты или офицеры. Но это удается редко. Сержанты курят только между собой — одну на двоих. Если курить приходит один, то окурок, аккуратно затушив, уносит с собой. Они всегда, как слепоглухие, никакого внимания не обращают на робко просящие, униженные просьбы-мольбы солдат: «Та-ащ сержант, оста-авьте покурить, а-а?!» Они как будто совсем одни в курилке — никого не видят и ничего не слышат. Даже в упор не замечают не то чтобы одного, целой толпы рядом стоящих, шумно носом втягивающих уже ничейный, уже общий дымок, голодно сглатывающих слюну, заглядывающих им в рот, молодых солдат.

Но… нет! Младшие командиры, докурив, ногой или рукой, демонстративно растирают окурок в порошок. Бывает — случается такое! — не всегда аккуратно, небрежно так, бросают окурок в большую бочку-пепельницу — дневальные подметут. Но всегда, несколькими страждущими мгновенно делается контрольный осмотр любого выброшенного окурка на предмет годности. Мгновенно возникшая суета, обычно завершается общим вздохом разочарования: увы, курить тут уже нечего.

Много, очень много окурков бывает только в канцелярии роты. Да, это так. Нужно заметить, что в армии (нам это внушили с первых дней) курить разрешается только в строго отведенных местах, а именно в курительных комнатах, курилках, значит. Причем, этот закон распространяется буквально на всех — и на офицеров тоже. Офицеры же нашей роты, не знаю, как там другие, этим правилом преступно почему-то пренебрегают. Закрывшись от нас в этой своей канцелярии, как паровозы дымят там во всю «ивановскую», не оставляя нам никаких шансов на свежий бычок. И что самое обидное — горы чудесных, хороших окурков вытряхивают из пепельницы прямо в урну. И, чтоб, значит, урна не загорелась — представляете, железяка чтоб не загорелась! — её из графина поливают водой… Прямо на… хорошие, ценные ещё бычки!.. Бля! Ну, что после этого можно сказать?.. Обидно! Конечно, обидно. Мы это варварство видим! Мы, мягко говоря, это не понимаем, и, естественно, категорически — молча! — не одобряем! Мы ж тут как рыбы: видим, понимаем, а сказать не можем… Правила такие для нас… Вот!..

Совет молодому солдату.

Помни, солдат: чем меньше вопросов, тем крепче армия. Именно! То есть дыши глубже, и молча, сопи в две дырочки!

А вопросы свои засунь знаешь куда?.. Вот, молодец, догадливый. Так то!

Дневальные периодически, конечно, чаще чем положено, а точнее, в любой удобный момент, когда случайно, хоть на минутку, пустеет канцелярия, заскакивают туда. В секунду все урны мгновенно выносятся, спешно выворачиваются наизнанку на приготовленную для этого газету. Кстати, листок из тетради для конспектов здесь не подходит, маленький потому что, газета — самое то. Лучше, конечно, которая «Правда»… Она и больше, и дополнительная страница там есть. Её можно и свернуть и сложить, и не видно, и не намусоришь, ежели что… И вообще, самое то она. Мы, солдаты, как воробьи на упавшие крохи, естественно сбегаемся и, если повезло, расхватываем всё, что в урне было похожим на курево.

Потом, в удобное для этого время, под усиленной охраной друзей-товарищей перебираем захваченное богатство. Нежно сортируем бычки, комбинируем окурки, восстанавливаем папиросу… Где-нибудь в роте — тайно! — сушим самопал-папиросу на отопительных радиаторах. При этом надежно её охраняем и с великим терпением, а правильнее сказать, с великим нетерпением ждем. Только потом в курилке, пять-шесть человек не более, с блаженно-счастливыми лицами, пустив папиросу по кругу, наслаждаемся горьким, и, как правило, ещё не просохшим симбиозом разных в прошлом сортов табака. С истинным благоговением наслаждаемся дымком чудо-протеза некогда нормальной сигареты или папиросы. При этом внешний круг охраны жестко информирует осаждающих: «Зобито! Зобито! Отвали!»

О-о-о… Некогда сейчас отвлекаться на больную курительную тему, нужно срочно заправить кровати. Каждому свою. Слыхали, дневальный только что прокричал об утреннем осмотре. Мы слышали! Значит, скоро у нас завтрак. Ур-ра, скоро завтр-рак! Завтрак!.. Как жр-рать хочется. А интересно, что будет на завтрак? Но ещё кровати…

Кро-вати… ати… ати…

Признаюсь, кровать заправлять я еще не умею. Не вообще, там дома… это по праздникам… а здесь, каждое утро по нескольку раз. Офигенная, кстати, разница: там и здесь, здесь и там… Там неизмеримо лучше… Дома, в смысле.

Сейчас будет какая-то уж по счёту попытка. Я и не помню. Вначале считал, считал… а потом сбился. Заправить продавленную, с растянутыми пружинами, как гамак, кровать, чтобы она была ровной, как надгробная плита — это вам… не поле, понимаешь, с ромашками перейти. Практически невозможно. Этому нужно учиться, учиться и еще раз учиться… Намного дольше, чем завещал Великий Дедушка. Командиры всех уровней уделяют этому ритуалу, иначе как ритуалом это действо и не назовешь, преогромное внимание, придают этой процедуре особое значение, до фанатизма. Ещё и злятся, ежели что, сильно нервничают. Представляете?

Утром, например, около девяти часов, зайдя в спальное помещение, командир роты, старшина или другие офицеры, могут неожиданно прийти в неописуемую ярость от одной-двух, плохо — по их мнению! — заправленных солдатских коек. В секунду безжалостно, даже с остервенением, вместе с ними будут раскиданы с десяток ни в чем не повинных близстоящих других коек. В воздух летят всполошенные одеяла, подушки, простыни, полотенца… Все это действо обязательно сопровождается громким истерическим криком, состоящим из части нецензурных слов, и гримас на лице. Слов пять — шесть всего… Другим просто места нет, у них калибр другой. В общем, получается, бей своих, чтоб чужие боялись.

«Втык» всегда первым получает тот, кто был в роте в этот момент следующим — младшим, от него по званию. Так как времени утром на такие нервные процедуры не очень много, то всё происходит на скоростях, в повышенном темпе. За младшим по званию, на рысях, вытаскивается и получает свою порцию тот, который младший за следующим. Затем, накаляясь, по нарастающей, мощно распекают дежурного по роте (а ты куда, раздолбай, такой-сякой смотрел, а?), потом уже — тот, кому одна из этих злосчастных кроватей принадлежала. Его распекают особенно страстно, смачно, красочно, образно. Остальное, младшее, начальство, получив свою «клизму», стоит тут же рядом или покорно ждёт очереди.

Хотя бывают различные варианты последовательностей разгона. Их в армии огромное множество. Природа их непрогнозируемая и непредсказуема, но схема всегда одна. Проведя первый шквал бури по верхам, смерч достигает нижней своей опоры, солдат, значит. Или наоборот, или… А, не важно, в армии свои законы физики…

Для большей убедительности и наглядности процедуры, обычно срочно строят всю роту или взвод… Очень уж редко отделение проштрафившегося бойца. Просто это ниже уровня комроты или старшины. Эффект не тот. Так сильно расходовать огромную энергию на такую малую площадь — это, наверное, западло, мелко. На время, с учетом секунд, с пристрастием, проводится показательный цикл тренировок с повторениями на правильную заправку коек. Тут очень важно помнить «конечные установочные параметры упражнения». Обратите внимание (Мы говорим о заправке коек), должно получиться: абсолютно прямоугольные формы у одеяла, со всех его боков (Как кирпич), обтягивающего без провиса в центре (Без намека на провис!) ватный матрац. Это — важнейший элемент тренировок. Далее, сверху натянутого одеяла, по диагонали, укладывается простыня сложенная узкой полосой стандартной для всех ширины. В изголовьях, на манер воздушной пирамиды, располагается подушка со строгой направленностью по оси координат N-ой кровати. На спинке кровати, у изголовья, полотенце. Всё? Хха-а! Не будьте таким наивным, конечно же, нет! Это же армия!!

…Главный смак этой процедуры заключается в том, чтобы все заправленные предметы, а также сама кровать, простыня, подушка, тумбочка, табурет, были выстроены и выверены по одной воображаемой линеечке с другими такими же предметами на других койко-местах всего спального помещения роты. Теперь представляете всю эту прелесть? Вот в чём изюминка, вот в чём смысл! Так-то!.. Причем никакие виляния или отклонения от условных линий категорически не допускаются.

Зоркий, прищуренный глаз опытных командиров профессионально, с разных углов помещения проводит в пространстве мнимую, но судьбоносную для солдат всей роты, безусловно, объективную, на их командирский взгляд, воздушную прямую. Если все эти незримые линии совпадают, заправка коек, считай, состоялась. Фф-у-у! Но редко.

Теоретически, этому, конечно же, научиться можно, наверное, достаточно быстро. Практическим же образом добиться хороших, я не говорю отличных (глаз командира, ох, как бывает непредсказуемо объективно-субъективен), но хороших результатов, тоже можно. Но, поверьте на слово — нужно время, время и время. Причем, такого рода и такого уровня упражнений, а соответственно и тренировок в армии, преогромное множество! Поэтому весь день солдата из этого и состоит: сплошные — тренинг и муштра, тренинг и…то есть сплошное принуждение. А зачем, спрашивается? На это есть серия достойных «убойных» ответов: «Закрой «хлеборезку», салага!», «Слишком умный, да?», «Здесь вопросы не задают, понял?», «Забыл, что ли куда попал?», «Если бы обезьяну в детстве не заставляли, она бы…»… И всё такое прочее… Теперь поняли, да?

Именно таким вот образом и осваивает молодой солдат очень важные, только для армии сложнейшие её военные навыки.

Армия из этого и состоит. Только тренинг и муштра, тренинг и муштра способны отвлечь сознание солдата, притупить ум, свести на нет его законный вопрос — а в чём действительный смысл срочной службы?

— Слушай, а действительно, зачем она нужна?

— А вот ни за чем. Не твоего ума дело, молодой, понятно? В наряд захотел? Так тебя щас…

Солдат вопросы не задает, солдат приказы выполняет. Присягу принял — вот и муштруйся-тренируйся. А действительно, что еще в роте-то делать? До дембеля еще как до Луны…

Потому и даются солдату в армии масса всяческих упражнений и годы, просто годы… всего каких-то там пару-тройку лет, чтобы он смог, наконец, освоить доселе неосвоенное, изведать доселе неизведанное. Чтобы к концу своей службы, довёл-таки мастерство (в строевой подготовке, заправке кроватей, мытье полов, чистки картошки, или подобных этому), до желаемого армейского абсолюта.

— Зачем?

Ну что ты будешь делать с этими умниками — зачем?.. Мы ж договорились: это, парень, выяснять не надо! Не надо. Это армия! Понятно, ну?

— Армия?

— Да, армия!

— Ааа!..

— Ну!..

Сколько там до завтрака осталось? В который раз смотрит рота на часы. О, ур-ра! Скоро за-автра-ак. Как жр-рать хочется-а. А интересно, что дадут на завтрак?

Прерывает команда:

— Р-рота-а, стро-оиться на утренний осмо-отр! — С радостью бросаем заправленные кровати, быстро занимаем свои места в строю. Утренний осмотр — это еще ближе к завтраку. После него уже и завтрак!

В строю, пару секунд потолкавшись, выравниваем носки сапог и всё остальное прочее, замираем. Осмотр ведет старшина — это серьезно! — если не сказать опасно.

Размяв наши голосовые связки на приветствии, потом на перекличке, старшина переходит к осмотру внешнего вида роты и спального помещения. Процентов пять роты тут же, не сходя с места, забракованы на пятках сапог. Ха! А я успел шаркнуть щеткой. Где-то столько же процентов слетело на подворотничках. За ними пошли плохо побритые — мы вообще, по-моему, мало кто брились! Кстати, и я попал в то число. Потом, несколько ребят на плохо почищенных бляхах и пуговицах. И девяность процентов роты на заправке постелей.

Вот такая у нас боевая готовность, Р-родина!.. Пока… Извини!

— Та-ак, р-рота, пя-ать минут на устр-ранение недостатков внешнего вида. Впер-рёд, бойцы, вр-ремя пошло-о, — рокочет старшина.

Мы срываемся с места — уже учёные, знаем: в секундах наше спасение!

Я, в составе небритых, влетаю в бытовку, втыкаюсь в плотную очередь за бритвенным станком. Двое жужжат механическими машинками, другие насухую скребут щёки бритвенными станками с тупыми лезвиями «Нева». А почему тупыми? А потому что менять их некогда, просто некогда их перезаряжать, у нас секунды… Остальные «небритые» стоят в длинной очереди, нервно острят, дают бесплатные советы. Торопят…

Я, например, с собой из дома электрическую бритву не взял потому, что тогда она мне была просто без надобности, чего там брить? А станок и пачка новых лезвий «Аврора» у меня были, но я их променял в поезде на сигареты по причне отсутствия таковых, сигареты были нужнее.

То и дело оглядываю себя в зеркале, ищу, примериваясь, где там у меня борода? Что там нужно брить? Ни бороды, ни усов… Вообще нет признаков растительности. Щёки, подбородок, шея — всё, как попа младенца. Кое-где, легкий, может быть, юношеский пушок только. И придирчивая рука не находит на лице волосяной шершавости… Что там старшина углядел?

О, моя очередь! Хватаю станок, профессионально продуваю. Скребу, глядя в зеркало, туда-сюда по щекам, вверх-вниз по бороде, и там и тут от виска… Конечно без смазки, без кисточки с её мыльной пеной. Некогда тут размыливаться, некогда, — вся рота в очереди… На сухую бы успеть. Ощущения на лице возникли очень, мягко сказать, необычные, прямо таки архинеприятные. Хреновые, чтоб уж не материться. В нескольких местах очень сильно саднит, больно щиплет кожу. Рядом суетятся пацаны, торопят под руку, мешают.

— Пронин, дав-вай быстрей. Че ты там скребёшь? Тебе еще полотенцем в форточку бриться надо… Во, гля, пацаны, он уже весь порезался!

Точно! Замечаю несколько ярко-красных полосок стекающих к подбородку. Ч-чёрт! В чью-то руку передаю бритвенный станок и пальцами пытаюсь прижать места порезов. Кожа на лице от скребка-наждачки огнём горит, просто полыхает. В разных местах тонкими струйками сочится кровь. Как же её остановить?.. Ч-чёрт… чёрт… Мне передают весь вымазанный в крови маленький кусочек какого-то минерала — то ли янтарь, то ли канифоль. Говорят, это квасцы!

— Быстро прижги порезы, он останавливает кровь. Быстрей, быстрей, давай. Специально для бритья!

Прикладываю. Ох, как щиплет! Осторожно вожу твердым, щиплющим комочком по своим порезам. Размазал всё… Вроде действительно кровь останавливает! А меня уже торопят, уже вырывают этот целительный кусочек: «Хватит, чё ты, дай! Тут другие есть». Так, ладно! Теперь, чтоб не напугать роту, нужно быстренько сполоснуть лицо водой. Подлетаю к раковине, сую лицо под холодную струю воды… О, слышу, — эхом, доносится команда: Р-рота-а, ста-анови-ись!

«Успел! — радостно отмечаю я. — Побрился!» — и с мокрым лицом несусь в строй.

Контрольный осмотр.

Стоим, ждём.

Старшина, неспешно обходя строй, внимательно изучает результаты. Особенно его вдохновляют наши лицевые достижения, в смысле, которые от бритья. Глядя на нас, он, хмыкая, с удовлетворением отмечает:

— Да, уж! Да, уж!.. Орлы! Приятно посмотреть. Прям, гвардейцы! — То ли насмехаясь, то ли серьезно, его не поймешь, резюмирует старшина. Но похвала — гвардейцы! — для нас звучит приятно и вдохновляюще. Подобрав животы, невольно выпячиваем грудь, расправляем плечи. Демонстрируем лихую стать — да, уж, замуж не в терпеж, как раз это про нас. Вот они мы, гвардейцы!

— Ну, а теперь (до завтрака, на часах, почти сорок минут), как вы и просили… — продолжает, медленно расхаживая вдоль строя, старшина. Чего мы просили? Ничего мы не просили! Какая-то подлянка. Мы жрать просили. — …Будем учиться правильно заправлять кровати, — продолжает старшина. — А то, понимаешь, прямо стыдно смотреть, не говоря уж о том, чтобы кому-нибудь, такое вот безобразие и показать. Срам смотреть просто, срам! — Чуть не со слезами в голосе скорбит старшина.

Мы недоуменно вытягиваем шеи, ищем глазами тот самый срам: какой там срам, у кого срам, где срам? Нет нигде. Да ладно придуриваться! О чем это он?

— Так вот, — видя, что мы настроены скептически и даже больше, наши точки зрения с ним на эту проблему диаметрально противоположны, заканчивает. — Сейчас ваши командиры отделений ещё раз — последний раз! — покажут вам, как нужно правильно заправлять койки, чтобы в дальнейшем не было никакой самодеятельности, и разные боксеры-самоучки… — делает выразительную паузу, — зря не пылили в роте. Понятно?

Мы дружно — гвардейцы же! — рявкаем: «так точно!»

— Вот и хорошо. Приступайте, сержанты, а я посмотрю.

Мы рассыпались по отделениям и там, на местах, нам был в мельчайших деталях дан тридцатиминутный практический урок заправки армейских коек. Пыли было, конечно, много, но результаты превзошли самые оптимистические ожидания. Как потом сказал старшина, — на троечку с натяжкой пойдет! Здесь нужно понять: если старшина сказал «на троечку», для нас это, считай, как высший класс! Уж теперь-то с заправкой коек теоретически всё стало понятно: как обтянуть матрац и в какой последовательности; как загибать в углах одеяло; как, используя табурет и асидольную щетку, отбить прямые углы, добиться формы бетонной плиты или кирпича (невероятное сходство!) — тоже понятно; как потом все это выровнять — не проблема. А поди ж ты, сам делаешь — чуть-чуть, но не то!.. Я заводной, я не могу, чтобы у меня было хуже… Я раза четыре пытался воспроизвести «кирпич» — не получается. Так к образцу и не подошел. Самолюбие грело только то, что результат, даже на мой самокритичный взгляд, явно отличался от предыдущих попыток. Ничего — это отработаю, времени впереди — три года — вагон и маленькая тележка, успокаиваю я себя.

— Вот видите, первая попытка прошла удачно. — Вроде хвалит старшина, — на троечке, можно сказать, закрепились. Хотя должно быть только отлично. У нас всё должно быть на «отлично». Так я говорю, нет?

Барабаним опять по-гвардейски бодро: «Так точно!»

— Вот и хорошо, — старшина смотрит на свои наручные часы. — Сколько у нас еще есть свободных минут?

Кто-то в строю робко подсказывает: «Две…»

— Две? — как бы не заметив нарушения, повторяет старшина. — Ладно, две минуты перекур. Через две минуты строиться. Р-рота, р-разойди-ись.

Мгновенно, в трех местах роты, выстраивается двухминутная очередь.

Водопой!..

Курилка!..

Туалет!..

И везде нужно успеть. Сейчас успеваю только в туалет. Почему не успеваю в другие места? А маленькие ростом, у меня почти метр восемьдесят, всегда успевают опередить нас, впереди стоящих… Всегда очень громко верещат и отбиваются, когда их силой из очереди вытаскиваешь. Да ладно, сейчас пусть стоят… «Свои» же мы все!..

 

16. Подлянка…

Идем в столовую… — завал! — вы не поверите, — с песней! Ага!

Насчет песни, это я, конечно, сильно сказал. То, с чем мы идём, даже не знаю, как и назвать-то… и не песня, и не речёвка… Не поймешь, что!

Только отошли от казармы (до столовой метров сто — сто пятьдесят) вроде всё нормально, а старшина вдруг, ни с того, ни с сего даёт команду: «Р-рота-а, песню-ю, запе-евай!»

Мы захихикали, ох…л что ли старшина!

— Какую еще песню?..

— Не смешите, товарищ старшина, мы же это… петь не умеем.

— И голосов у нас нет…

Старшина, вот, гад, шустрый какой мужик, быстро убедил нас, сказав:

— Значит так, рота, ни на какой завтрак не пойдем, пока песню не споем! Вопр-росы?

Еб…калы ты барбос! Какие вопросы? Про отмену завтрака, это же удар, считай, ниже пояса. Да ради завтрака мы не только голоса найдем, мы из любого пацана запевалу сделаем… Ща, товарищ… выдадим на гора, подожди чуток. Коротко посовещавшись, решаем — поём про девчонок… а про что тут вообще можно петь? Запели, конечно, — кто в лес, кто по дрова. А как ещё? Слов-то, оказывается, никто и не знает, мелодию, к тому же врём, но вот припев орём слаженно и дружно:

«…А дома, — раз! — В далекой сторонке, где белые вишни в цвету, — раз, два!..»

И топали хорошо, даже лучше, чем пели…

На наши яростные песенные потуги с удивлением и с усмешкой смотрели, входя и выходя из столовой, солдаты из других рот. «Ты смотри — певцы-ы!» «Ну, дают!» «Ха, ха, ха!..» Мы это, конечно, видели и компенсировали свои вокальные неспособности не только громкостью, но и отчаянным топаньем, чтоб, значит, хоть в этом, в грязь лицом не ударить. Пусть знают наших!

Без лишней скромности замечу, со слухом у меня полный порядок, в музыке я кое-что понимаю, и, поэтому, в таком хоре мне было очень плохо, — я не могу слышать, когда мелодию так коверкают и безбожно врут. Хотя, ради завтрака, что не сделаешь?.. Сам-то я, кстати, тоже не певец…

На завтрак дали кашу серого цвета и липкую, как клейстер для замазки окон. Я такой и не знал раньше. А вот окна — и в школе, и дома — утеплять приходилось. Хорошо помню ту холодную консистенцию… Ф-фу!.. Ребята говорят: «Нет, это не клейстер, ты что, это перловка. Каша такая». А-а-а, вот она, значит, какая… перловка! Будем знакомы, товарищ перловка! С сомнением разглядываю серый клейстер: это едят?.. Вид у нее довольно непотребный… Ну, ладно, голод не тётка, — перловка так перловка. За неимением барыни, как говорится, сойдёт кухарка. Хорошо что не холодная перловка, давясь, борясь с возвратным эффектом — проглотил… А-а-а… Мне и «кухарка» не понравилась… Нет, лучше всё же барыню, а можно и королеву сразу… И ребятам, вижу, тоже… бы… Ладно… Что там дальше… Чай с сахаром! Хлеб чёрный! И маленький кусочек масла! Мал-люсенький-малюсенький такой, размером со школьную стирательную резинку, не больше. Наверное, для гномов, — им самый раз. Схрумкали всё это «изобилие» в одно мгновение: в пять секунд. Громко пошкрябали, побренчали ложками по дну мисок, разочарованно покрутили головами — всё? И это армейский завтрак?.. Может, мы опять не в закладке? Старшина пробасил: «Норма».

— Это — норма?! Нам?..

— Да у нас, в детсаде, и то больше давали, — тянем недовольно, с угрозой и явным возмущением. Перебивая друг друга, приводим сильнейшие, на наш взгляд, просто убойные примеры:

— Там детсад, а здесь — армия! — вякаем. — Понимать же надо разницу-то!..

Нет, бесполезно, никто не реагирует. Как об стенку горох… Разочарованно и тоскливо переглядываемся, как же до обеда дотянуть? Только аппетит раздразнили, разыгрался, гад, стал совсем злой, как собака. С таким завтраком до обеда, пожалуй, и не все дотянем… Шутка! Шутка-то шутка… Но грустная! От этой мысли становится совсем уж тоскливо…

Заливаем грусть горячим чаем.

Заполняем пузо до предела, под самую горловину, пусть хоть булькает, но молчит. Окончательно расстроившись, сидим в задумчивости — глаза в кружку — швыркаем горячий чай. Совсем уже грустные пошли строиться. Старшина опять привязался к нам, пой ему песню и всё.

— Да какую еще песню? — заколупал! Говорили же — петь не умеем, и вообще… — на голодный желудок не поётся! — понятно, мол, тебе, ты, дуб? Выразив таким образом свой протест, мгновенно схлопотали двадцать минут строевой ходьбы по плацу с песней.

«Ах, ты ж та-ак!» — немое возмущение протестно повисло над молча топающей ротой.

Долго шагаем, на ходу перебирая знакомые названия разных гражданских песен. Спорим между собой, ругаемся-препираемся, злимся, бузим, короче. Старшина не обращает на нас никакого внимания, шагает сам себе в сторонке, как ни в чём не бывало, спокойно ждёт. А куда ему, солдафону, торопиться, осуждающе поглядываем на него, он же здесь, в армии, считай, навечно. Как памятник! Наконец останавливаемся на одной песне, в которой, как выяснилось, в общей сложности знаем два-три куплета. Дружно горланим, повторяя их, закольцевав куплеты один за другим: «Забота у нас такая, забота наша простая. Жила бы страна родная, и нету других забот. И снег, и ветер…» В виде протеста не поем, а громко кричим слова, отбиваем ритм песни подошвами кирзовых сапог. На весь плац громко звучит наш нахальный протестный марш-речевка. И так это у нас здорово получилось, мы даже развеселились. Нам очень понравилось вот так, всем вместе, таким вот образом выражать свой протест. А и действительно, как можно петь, когда чай в животе, как бурдюк у овцы, болтается из стороны в сторону, того и гляди выплеснется сверху или снизу. Мы ведь, когда грелись чаем, не собирались потом вот так вот — как дураки! — полдня топать ногами и петь арии для старшины.

Повеселив себя таким образом, попадаем (без захода в туалет!) в ленкомнату, на сорокапятиминутное занятие. Время политзанятий подошло. Представляете? Без захода в туалет… на занятие! Каково? Каким же подлым мужиком оказался старшина, а? Какой гад! Ну, отомстил… И каким подлым образом… Ведь очень хорошо мужик знает, что мы неосторожно перепились чаю, и нам перед занятиями без туалета никак нельзя. Просто — хана! Он специально (какой мстительный!) прогонял нас строевой под завязку по времени, и без перерыва, сразу усадил на занятие. Это — подлянка! Голимая подлянка… Голимая.

Занятие — политзанятие.

Какое там политзанятие, когда внизу живота жуткая резь и спазмы. Не знаешь, какой ногой или рукой вентиль перекрывать. Удержу мочи нет. Сидим все, ёрзаем задами, как муку мелем, перекатывая шарами туда-сюда, корчимся. Ягодка, ни на что не обращая внимания — как не в курсе! — что-то там вдохновенно рассказывает о мудрой роли Партии, а ты сидишь, защитник Родины, одной рукой карандашом в тетрадке мысли вождей фиксируешь, а другой судорожно головку на нижнем кране закручиваешь, — того и гляди резьба сорвется. Это и мука, и пытка и издевательство в одном лице… Одним словом — старшина. Гад, короче!

Команду «взвод-встать-перерыв» не помню, как и дождались. В туалет пробились клином, по-македонски, расшвыривая всех, как стадо разъяренных бизонов, с воплем — дор-рогу, атас! Ох, прижа-ало! Даю сто процентов, сливать все начали еще не добежав до туалета. Кое-кто так прямо уже с фонтаном врывался в туалет. С ужасом на лице поливая дорогу, сапоги и галифе окружающих… Такая вот получилась красотень. Кошмар!

Второй час политзанятий сидим уже совершенно спокойно, механически записывая за Ягодкой главные партийные постулаты. Важная партийно-политическая тема лекции, приятная истома внизу живота диссонирует с несколько влажной средой в кальсонах, пустым желудком и тонким ароматом туалета в ленкомнате. По красным, горящим ушам и низко наклоненным головам моих товарищей понимаю — не я один такой, мягко скажем, зассанец. А что, этот гад, старшина, действительно? Сидит вон, монумент, как ни в чем не бывало, дремлет — чурка с глазами!.. Еще и пуговицы эти дурацкие на галифе крепко подвели, не разработанные ещё: пока их расстегнешь… О-о!.. Да пока найдешь мотню у этих кальсон… ширинку, то есть. Да пока — что надо! — достанешь и совместишь все эти ширинки, прорези-разрезы. Где тут успеть?.. Нет, конечно.

Может быть, — размышляю, — на всякий случай, вообще пуговицы на ширинке не застегивать? А что — рацуха! Гимнастерка-то у нас длинная, как платье, едва не до колен закрывает брюки, ширинки и не видно совсем. Можно и не застегивать. Нет, скосив глаза вниз, определяю — когда сидишь, всё видно. Как воронье гнездо, всё хозяйство открыто, можно чего и застудить. Нет, это не пойдет. Не прошла рацуха… А жаль! Придётся тренировать ещё и пуговицы. Уж это мы могём. Не могём, а могем! Невольно громко хмыкаю над своим веселым каламбуром… за что неожиданно получаю от Ягодки один наряд вне очереди. Я вроде хмыкнул не в том месте его лекции. «Вам, что, Пронин, всё кажется таким уж смешным, или только последнее, о чём я только что сказал, а?» Вот тебе раз… а что он сказал? Причем тут это? Короче, один наряд вне очереди и все дела. Стало грустно.

Вторую пару занятий совсем не помню — спим прямо за столами, только что головами о столешницу не гремим. Эта нудная читка по конспекту и на меня действует, как сильнодействующее снотворное. Причем такой страшной убойной силы, что более одной минуты никак не выдерживаю. Периодически нас встряхивают командой: «Р-рота-а, вста-ать!» Соскакиваешь, как ужаленный, судорожно пытаясь разодрать слипшиеся, непослушные ресницы. Глаза не фокусируются, и шея голову не держит. Со сна голова огромная, как котёл, какая уж тут шея удержит. Единственное, что хорошо, так это ноги. Ноги срабатывают чётко, как пружины. Р-раз, и ты в вертикальном положении, р-раз, и ты — хлобысь! — задницей о табурет, — доброе утро! Да, ноги здорово выручают. А вот глаза и шея нет, подводят. Сознание тоже подводит, отключается совершенно произвольно, само по себе, когда захочет. Встряхнувшись от приземления на табурет, только зафиксируешь глазами белый лист и карандаш, как сознание, как вода в раковине (бульк!), и исчезло, выключилось, провалившись куда-то в пустой желудок… И все — ты есть, и тебя нет!..

Отключившись, очень здорово себя чувствуешь, просто прекрасно. Ни голода тебе, ни мудрых тезисов, ни вонючих ощущений, ни запа… «а-ать…» — ловит сознание.

Взвод стоит, затаив дыхание, качается, с трудом просыпаясь… Несколько человек, шесть-восемь (им вообще завал, они за первыми столами сидят, под носом у командиров, как тут уснешь? Вот где можно волю тренировать!), сейчас почему-то весело хохочут. Смех до нашего сознания доходит не сразу, постепенно, по мере просыпания, как голоса при всплытии из-под воды. Стоим с розовыми и красными лицами, таращим глаза, недоуменно переглядываемся, силимся понять, в чем дело, почему этот смех? Оглядываемся вокруг. На нас смотрят ироничные, сердитые, с укоризной, глаза командиров — ну что, попались, голубчики? С первых столов шепчут: Была команда «вста-а-ать, кто спи-ит!»

— Кто спи-ит!.. — разъясняют смеющиеся лица шёпотом.

— Что?..

А-а, вот оно что! Доходит. Оказывается, прозвучала команда: «Рота, встать, кто спит!» Опять подлянка! Ну и ноги, естественно, поймались на команду — «встать». За — «спит» отвечает сознание. А как оно может за это отвечать, когда его самого в этот момент, считай, дома нет. Вот ноги, умницы, как могут и выручают.

В общем, на этот раз выручили на свою голову: все, кто встал, пойдут после отбоя на кухню чистить картошку — наряд отрабатывать. Это уже не смешно, это грустно, это уже просто обидно. Утешает слабенькая надежда: может, забудут; и вторая: если гонят целый взвод, значит, картошки или не хватит на всех, или её мало достанется. Ноги меж тем разминаются, выполняют серию очередных тренировочных упражнений: «Взвод, встать!» «Взвод, сесть!» «Взвод, встать!» «Взвод, сесть…» Ладно, где наша не пропадала… «Солдат на пузе проползет, и ничего с ним не случится…»

Известие о внеочередном наряде на кухню нас всех не столько расстроило, сколько взбодрило — разбудило. Сна ни в одном глазу. Глаза и сознание — как стеклышко, и ноги отдыхают. Сидя, и уже чуть успокоившись, улыбаемся, почти радуемся, как идиоты: на кухню, так на кухню! Главное, опять вместе!

А тут и утренние занятия закончились. Скоро обед.

— Так, взвод, — вещает учитель Ягодка, — сейчас конспекты берёте с собой. В следующий раз заберу на проверку. У кого конспекты будут неполными, весь взвод будет наказан. Ясно?

Конечно, Ягодка, и светло нам, и ясно. Это мы в школе проходили, не переживай, всё будет нормально. Где чего не хватит — спишем у тех, передних. Дружно отвечаем: «Так точно!»

Далее проходит весь обычный ритуал: «Взвод, встать — взвод, смирно — вольно — перерыв».

Выскакиваем из-за столов, устраиваем жутчайший затор в дверях. Пищат громче всех, конечно, маленькие. Давиловка этому соответствующая. Все помнят: впереди три очереди. Вот тут мы этих шустряков, этих шпендиков низкорослых выжимаем аж до посинения, до сухого остатка. Они бьются, зажатые, пищат-верещат, но нет, шалишь, не всё коту масленица.

Конечно, в этот раз все очереди наши.

Едва не разорвав дверной проем (как они нас только выдерживают?!), пушечным ядром выстреливаем из ленкомнаты. Рассредоточиваемся по трём важным точкам… Маленькие, стоя в хвосте очереди, в отместку осторожно, исподтишка, беззлобно тычут нам кулаками в бока и спины, огрызаются. Знают, что сейчас мы добрые, впереди обед, вообще не до них. Главная задача одна: как утихомирить свой желудок? Аппетит гоняет его, как та центрифуга в стиральной машине. Такой вой стоит внутри, кажется, на улице слышно… Но рвётся, собака, еще дальше, аж сил никаких нет…

Вся рота взбудоражена голодным нетерпеливым ожиданием. Вот-вот обед.

Обед…

… прошел на пять секунд дольше, чем завтрак… Во, бля!

Борщ жидкий, так себе, и без дэбэ. Второе — макароны с мясом, в смысле, с тушенкой, — один черпак. Компот сладкий, — одна кружка. И черный хлеб. Хлеб почти весь разобрали по карманам «на потом». Какой он потом вкусный, кто знает… Да с холодной водой, да не торопясь, да если достанутся только одни горбушки…

Привычно, просто так, бренчим, сидим, кружками, ложками, отдыхаем. Ждём, пока все доедят. А что там доедать? Раз, два и — мыть не надо. Но мы не торопим, пусть подольше едят — такая уж приятная люфт-пауза образовалась… Сидеть ведь — не сапогами бухать! Это приятно. А тут ещё и — открытие! — я давно, не знаю когда, заметил у себя внутри какой-то невероятно интересный музыкальный механизм. У меня где-то там, не знаю где, живёт интересное музыкальное устройство, которое в любом моем душевном или физическом состоянии всегда что-то там, внутри меня, напевает, бормочет, ритмично отстукивает, вдохновляет-воодушевляет. Во мне всегда звучит какая-нибудь мажорная, просто ритмичная или синкопированная тема. Их где-то там, не знаю где, преогромное множество и они всегда разные. Возникают неожиданно, сами по себе, и так же незаметно сами собой куда-то потом исчезают. Иногда даже бесит, как привяжется какая-нибудь «противная» липучка… зудит и зудит, зудит и зудит, весь день, не знаешь, как от нее избавиться. Вот и сейчас такая же: «Есть во-оля и сме-елость у на-ас, чтобы ста-ать, геро-ями на-шего племени».

Смачным баритоном бодрит, обещая все прелести жизни потом, в будущем. Только нужно быстрее героем стать… и всё.

Расслабленно прикрыв глаза, приглушив внешние резкие шумовые звуки, стараясь не чувствовать кислый и влажный запах столовой, с удовольствием погружаюсь в спасительную, вовремя подвернувшуюся музыкальную гармоническую грезу. Сам становлюсь частью этой гармонии. Легонько отбиваю ложкой и кружкой ритмический рисунок:…ме-ечтать, два, три, четыре, р-раз, два, на-адо ме-ечта-ать, два, три, четыре…

Ноги — молодцы! — в автоматическом режиме срабатывают на команду: «Встать, выходи строиться!» Ага, команда, значит, такая была, сторонним наблюдателем отмечаю я… И… вместе со всеми, и с этой очередной своей липучкой, топочу в строй.

Старшина, ну, гад, опять своё — где хочешь, бери ему песню, но запевай.

Доста-ал!.. Ну, замана-ал, козёл!..

Да ладно, пусть слушает, мамонт, если ему нравится, жалко, что ли. Моё предложение «про детей из орлиного племени» сразу же отмели, так как знали только припев, а кое-кто, только мелодию. Немного поспорив между собой, сошлись на предложении старшины — про Дальний Восток.

— Про что?..

— Про какой такой Дальний Восток?..

— А где три танкиста — три веселых друга… — подсказывает старшина.

— Который броневой ударный батальон, что ли? Знаем…

— Ну, точно, ребя, там про Дальний Восток.

— И секир-башку самураям…

— Да запросто!..

На границе тучи ходят хмуро, Край суров и тишиной объят, На высоких берегах Амура Часовые Родины стоят…

Короче, знай наших! Всем дадим отпор. Дружно шлёпаем по просохшему плацу, горланим песню, делая акцент на первой и третьей доле. Получается, конечно, вульгарно, с вызовом, но по-ухарски весело.

На улице тепло, сухо. Почти весь снег куда-то испарился, растаял… Легко дышится чистым бодрящим воздухом с густой, необычайно пахучей примесью хвои. Глаз радуют яркие ещё, осенние краски леса. Над нами чистое, глубокое, бледно-голубое небо. Светит тёплое яркое солнышко. Природа трепетно дышит нежным, величественно-светлым покоем. Глубокая осень.

Строевой плац находится в центре учебного городка. А где находится сам военный городок, из наших, из новобранцев, никто не знает, вообще. По всей видимости, где-то за городом, так как ни из окон казармы, ни через наш забор никаких домов, трамваев, заводов и фабрик, ни вблизи, ни вдали, не наблюдается. Правда в хорошую погоду, справа от нас, на горизонте — далеко-далеко — видны дымные следы от нескольких видимо ТЭЦ, больших заводов или что там у них ещё… от котельных, короче. И плотная шапка смога надо всем этим. Там город, наверное. Но, нам это без разницы, у нас и так впечатлений достаточно, хоть отбавляй. Что называется, кому бы подарить.

Время после обеда — до ужина — провели на свежем воздухе, на плацу.

Строевая подготовка была. Сапогами топали, кирзу разминали.

Разучиваем подходы к командиру по-вызову и отходы. В обойме — приветствие, проход, повороты, развороты, доклад. Делаем всё «в целом и поэлементно». Учимся правильно держать руку, ногу, спину, подбородок. Мы, внешне, мешки-мешками, а туда же, на плацу, друг перед другом петушимся — грудь колесом, лицо серьезное, шаг у нас еще, правда, «козлиный», вприпрыжку, но стараемся. Я вот, например, левую ногу на кроссе натер, шкандыляю теперь, как раненый. Но правильно ходить всё же не можем. Не можем — никто — не получается. Корпус — кто бы мог подумать! — болтается, как на шарнирах: то качается — заваливается, то опережает, вперед падает. Руки — вообще крюки. Со стороны, наверное, смешно смотреть. В общем, пыжимся, стараемся, всё делаем на полном серьезе… А как же!

В самом начале мне было интересно понять, как это там командиры легко и красиво показывают эти движения… Пока не поймал, не понял их механику, а потом уже просто скучал, шагая, наблюдал за другими ребятами. Да что там сложного-то? Сто раз в кино видели, да и здесь, в учебке, смотри вокруг себя, да запоминай. Когда надо, оно само приходит, ты только старайся. Я, например, только так сейчас и делаю, и получается. Ох, как жра-ать хочется!.. Что-то сильно я проголодался тут, на этом плацу — свежий воздух, наверное, навеял аппетит. Шагаю себе, шлепаю сапогами и, незаметно от командиров, жую хлеб. А вку-усно как!.. С этим делаю одно очень важное для себя открытие. Вернее, два открытия. Первое, чтобы со стороны было незаметно, нужно жевать не зубами, а языком. Катаешь хлеб языком, не разжимая зубы, мнешь его, из стороны в сторону, разминаешь… При таком способе хлеб долго-долго пережевывается, быстрее приглушает голод, — только глотай и глотай — это первое. И второе, со стороны совершенно незаметно — лицо-то у тебя неподвижное. Но есть два сложных момента. Важно с полным ртом не попасть под очередной подход к командиру с докладом: мол, товарищ сержант, такой-то такой-то, по вашему приказанию, и так далее. Тут можно и подавиться. Тогда — ни доклада, ни хлеба, ещё и наряд схлопочешь. И второе, достать из кармана хлеб нужно как-то так легко и непринужденно, как бы кашляешь: кхы, мол, и все — хлеб во рту, вся процедура. А уж потом лафа. Шагай себе дальше, в свое удовольствие. И командирам хорошо — нет посторонних разговоров, всё идёт молча, всё нормально, спокойно и, главное, тебе самому приятно.

…Дела-ай, р-раз! Дела-ай, дв-ва! Дела-ай, тр-ри!..

А там уже и время к ужину — день прошел. Красота! Но есть заноза — зудит, зараза, беспокоит душу, скребёт — коллективный наряд на кухню. Ой, не хотелось бы… Незаметно поглядываю на старшину, помнит ли «монумент», нет? Но «монумент» молчит. Может, забыл? Хорошо бы. У старшины лицо всегда внешне спокойное, всегда невозмутимое, и не поймёшь по нему… Сейчас он прохаживается легкой, пружинистой походкой, с невозмутимым лицом наблюдает за нашими потугами. Тут же усмехаюсь: ну, конечно, забыл он, чурбан, ждите! Такие не забывают. Монумент! Мамонт! Злорадно припоминаю его чайно-туалетную провинность. Я тоже злопамятный, я ему не простил…

 

17. Проблемы…

После ужина у меня в желудке неожиданно началось какое-то сильное жжение, появилась изжога. Ох-х, какая это неприятная штука… Ф-фу, пакость! Такого у меня никогда раньше не было. У наших ребят, у многих, это тоже появилось. Младшие командиры небрежно машут рукой: а, ерунда, пройдет. Я пытаюсь заливать жжение холодной водой — хватает на пять минут. И опять…Что же это такое, как от этого избавиться?.. Еще эта пятка болит, не проходит, постоянно кровенит стёртая поверхность. Я, как и многие, взял в аптечке вату и прикладываю к ранке. Но после каждой шагистики нахожу ее скатанной в комок где-нибудь под стопой. Болячка саднит, мажет кровью портянку, беспокоит. Кручу, переворачиваю портянку, чтобы не попадать засохшими коркой местами на ранку. Уже два раза поменял портянки местами. Шагаю, поджав пальцы на левой ноге, стараюсь, чтоб было не так больно, и не так внешне заметно.

Таких в роте, контуженных, как я, на ногу и на изжогу, процентов восемьдесят. Все терпят. И я, конечно.

Перед отбоем старшина неожиданно провел отборочный тур соревнований — кому из нарядчиков пойти спать, а кому идти на кухню. С призом всё понятно: пойти спать, это высший приз. И условия совсем простые: кто подтянется на турнике десять раз — пойдет спать, а кто нет — того ждет кухня. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! На хрена нам такой конкурс?.. Впрочем, шанс есть! Мы с энтузиазмом (и я тоже) зацепились за турник. Неожиданно для себя я подтянулся — семь раз! Это против тех, четырех с половиной в школе… просто невероятно — рекорд! Вот, что армия с мужчинами делает. Почти без тренировок, на одной воле, ежесекундно мужаем, мгновенно силы набираем. А если б еще и жрачка была хорошая!.. О-о! У-у! Тогда бы я (страшно подумать!), турник, наверное бы, узлом завязал — не меньше. От радости я даже не расстроился, что семь — это не десять. Да подумаешь, картошку чистить. Важно другое. До десяти — мне уже раз плюнуть. Если я недавно делал четыре подъема, а теперь сразу семь, то послезавтра будет десять. А там, глядишь, и пятнадцать — точно. Не за горами и сто!.. А что? Трогаю рукой свои бицепсы — о, круглые, уже бугрятся! Но, правда, ещё не такие большие, как у старшины. Но, в общем, что-то там такое серьезное уже наклёвывается-проклёвывается. Будет толк… Само собой, как говорит старшина, куда оно денется, — радуюсь я.

Но изжога, падла, достаёт… кто б знал. Сил терпеть нету.

Печёт и печёт, печёт и печёт, собака! Не пойму, от столовской это еды или от чёрного хлеба? Надо как-то поэкспериментировать бы… Нет, отказаться от столовской еды — это невозможно, ноги протянешь. А от хлебного доппайка — придётся. Но только на время, и ради выявления истины. Хотя это очень трудно. Очень! Да, убеждаю себя, нужно потерпеть, вон как печёт, зараза. Не хочется голодать, а придётся. Сейчас важно выяснить — отчего печёт?

А пока заливаю желудок холодной водой… когда из под крана, когда из бачка.

Почти быстро и благополучно прошла вечерняя проверка. Нам беспокоиться особо было не о чем, мы и так заряжены в наряд на кухню. Часть нарядчиков была отбракована по физическому состоянию. Кто-то сильно кашлял, кто-то сильно хромал, у кого-то появились фурункулы. Таких «отстраненных» набралось процентов пять. Их оставили, а мы вяло, почти расслабленно, идем с дежурным по роте в столовую. Там уже уборка зала и мойка посуды закончились, верхний свет притушен. Признаки жизни только на кухне. Там ярко горит свет, дымит-парит плита, шипят большие сковородки, гремят огромные кастрюли, где-то льётся вода. Слышен смех. Выполняются обычные кухонные манипуляции…

В количественном выражении нас легко сдали с рук на руки. Приличного вида дядька, дежурный по столовой, наверное какой-нибудь прапорщик, под белой курткой погон не видно, но «взрослое» лицо, армейские галифе и хромовые сапоги это выдают, вполне радостно нас принял и препроводил на так называемый заготовительный участок. По ходу передвижения, ребята успели стрельнуть по разным кастрюлям в поисках остатков какой-нибудь еды, или кусочка хлеба. Но, что называется: хрен там, облом… Везде голяк, дупль-пусто. Не ждали. Или наоборот — ждали и поэтому всё прибрали. Жаль! О-о, пришли. Видим, нас ожидает — тоскуя — куча мешков с картошкой. «Ни чё себе, как много!» — враз поскучнев, разочарованно выдохнули все. «Всё это нам, что ли?» Огромные бачки, чистые и грязные, ножи, табуреты и вода — это всё в нашем распоряжении, чтоб не скучали. Да, недовольно переглядываемся меж собой, попали… Дежурный добавил:

— Плохо будете чистить, картошки добавлю… — Мы уточнили, а как это, плохо? Он пояснил: — Много будете срезать — плохо, мало будете срезать — тоже плохо. Нужно чистить хорошо, и всё.

А как это, хорошо? Я, например, картошку никогда не чистил, не приходилось просто, руки не доходили. Теоретически я, конечно, видел и понимаю, что кожуру нужно срезать. Причем, помню, что тонко нужно срезать. Но как это? На практике еще не пробовал, не повезло. Вот только теперь если… Вертим ножами, примериваемся. По неловким движениям моих товарищей понимаю, что не один я здесь такой «профессионал». Ладно, сейчас научимся.

Дежурный, меж тем, провел оргработы. Мы оказались распределенными по группам. В каждой группе, оказалось, по четыре человека. У каждой группы по два мешка картошки, ножи и по два бачка. Один пустой бачок — для отходов, другой с водой, под готовую продукцию.

— Чистить, только хорошо! Через полчаса приду, проверю, — напутствует дядька в халате и сапогах. — Вперед, орлы. — И растворился в своей далекой от нас, светлой, главное, сытой, наверное, кухонной жизни.

Первые полчаса мы только примерялись, как бы эту картошку и нож взять половчей… Руки с пальцами подгоняли. Дежурный, вскоре заглянув, увидел только несколько сиротливо плавающих в бачках картофелин, многозначительно качнул головой и опять исчез. Молодец, правильно сделал, ночь длинная, куда спешить… не до него. Нет, что-то уж никак у меня не получается освоить технологию обработки. Картошка, наверное, нам досталась плохая. Действительно, она вся корявая, неровная и выскальзывает. Как ее левой рукой ни держишь, она всё равно выкручивается-выкаблучивается. Или рука не приспособлена для этого? Да и нож тоже не тот. Нужен маленький такой, как у нас дома. А с этим только на медведя ходить, а не на картошку.

Картофель был действительно разный. Две трети — вялая, квелая, сморщенная и проросшая. Другая треть — этого года, свежая, с тонкой кожурой. Ее, видимо, нужно было скрести. Но мы же понимаем, если её скрести, то эти мешки задержит нас на неделю, не меньше. Значит, что? Что, что? Коню понятно: нужно срезать. Опять же, если срезать, пока обойдешь ножом эти неповторимые картофельные формы — сидеть нам здесь до завтрашнего обеда. А спать когда? Чувствую, решение проблемы вертится где-то рядом. Оно есть, его не может не быть… Сейчас, сейчас… Нужно спокойно обдумать. Не успеваю для себя решить эту проблему, как мне уже показывают.

— Пашка, гляди, как у Сидоровича ребята лихо чистят — уже, наверное, четверть бака набулькали.

— Как это? — бросив картофель, прерываю размышления. Мы все тянем шеи, с недоверием разглядываем технологическое новаторство, изучаем белорусский опыт.

Рядовой Сидорович и его товарищи лихо, как хлеборезчики на кухне, дружно делают из бесформенной картошки ровные, прямоугольные заготовки, как детские кубики. Ровненькие картофельные кубики! Да так быстро — чик, чик, чик, чик, — бульк! А работников четверо, значит, враз четыре «булька».

— Вот, это да! Вот, здорово! Ай, да пацаны! А что, даже красиво получается. А?! Пойдет.

Вот тебе и решение. Дружно подхватываем этот добрый почин, наваливаемся на картошку и, соревнуясь, на скорость, рванули к финишу. Комната заполнилась приятным на слух, сплошным «бульком». Все повеселели — скоро пойдем спать. Объёмность в мешках заметно уменьшалась, отходы росли, бачки с готовой продукцией прямо на глазах, быстро заполнялись…

…«Аааа-а… Ёпт… Бля… Идиоты… Придурки… Ур-роды…»

Ну вот, мы же еще и виноваты!..

Во-первых, почему дежурный по кухне сам так долго к нам не заглядывал? Раньше бы заглянул, больше бы целой картошки осталось. Во-вторых, сам же первый не показал нам, как хорошо чистить, а как плохо, а теперь кричит. Мы же хотели как лучше! И вообще, с прямоугольными формами больше картошки войдет в кастрюлю, вот. В его-то возрасте такие идеи пора бы уже и понимать… Но всё это, и многое другое, мы, конечно же, не сказали дежурному. Даже если бы и захотели, не смогли бы воткнуться, — некуда. В его яркой, громкой, донельзя спрессованной речи для этого места совсем не было. Наш, прежде ласковый такой, дядька, в белой столовской куртке, истерично мельтешил перед нами, судорожно дергался по заготовочной, размахивал руками. При этом, мягко говоря, орал на нас благим матом. В ярости то и дело пинал ногами подворачивающуюся ему под ноги ни в чем не повинные — баки, крышки… Грохот и крик стоял, как в сумасшедшем доме. По-моему, он сам себя даже не слышал. Впрочем, мы его тоже. Понятно было одно — мы оставили полк без завтрака. Он кричал, что ему теперь пришёл п…ц, и нам, вместе с ним тоже.

Эхо громыхает в ушах еще долго… олго… ол… о-о… Как спать хочется, кто б знал… ал…ал…а-а… л-л…

Стоим, виновато опустив головы, обиженные на этого дядьку и на нашего «рационализатора». Похоже, что и сам «новатор» тоже не догадывался о возможном для армии материальном уроне. Стоим (как в родной школе), привычно отключившись, молчим. Вот грохот, вместе с дядькой, улетел на кухню, тут же снова появился, призвав в свидетели всю свою кухонную гвардию. Их, в колпаках, набралось человек семь, в том числе одна пожилая женщина-повар. Они, сложив ручки на груди, осуждающе, горестно качали головами. Укоризненно рассматривая остатки картошки и нас — лауреатов:

— Это, конечно… Ну… Ни в какие ворота!..

Теперь-то что? Что теперь кричать, топать да махать… Теперь-то мы и сами понимаем, что надо было скоблить. И ведь хотели скоблить. Стоим, вздыхаем, чего уж… Давайте другую картошку. Тут на нас опять, как обвал, — упала вторая волна начальственного гнева.

— А где я её вам возьму теперь?.. Рожу что-ли? — Приседая, расшиперивая колени и руки в стороны, демонстрировал то ли готовность, то ли неспособность своеобразным таким способом немедленного производства картофеля, прямо здесь, прямо перед нами, вопил дежурный. — А, придурки? — Крик плавает где-то под потолком, на фальцете. — Ты посмотри, они еще и издеваются… Откуда вы взялись на мою голову? Кто вас таких сюда прислал?..

Ну вот, хоть ничего им не предлагай. Плакал, видать, наш отбой сегодня! Грохот, меж тем, опять упорхал в глубины кухни. Мы стоим, не зная что теперь делать, как на это реагировать, как исправить ситуацию и можно ли ее вообще исправить. Ноги решают: сидеть. Сели дочищать остатки, а что ещё делать? Кое-кто до этого второпях порезал себе пальцы, и не по одному, уж так старались, так старались, бедняги. Теперь вот, сидят, жалеют, что зря торопились. Медленно так, еле-еле, чистим. Руки дрожат, ножик прыгает, мы ещё не успокоились после такого разгона. Вернулась только бабулька-повар. Мягким голосом укоряет нас:

— Ну что же вы так, ребятки, не аккуратно? Всю ведь картошку почти извели. Разве так можно?

— А как? — глядя в наши невинные глаза, она, кажется, понимает — это не злой умысел, это не хулиганство. Это кухню постигла рационализаторская мысль. Квадратная картошка — это же новые ростки прогресса! За этим же будущее! Грустно и устало вздохнув, она, протянув руку, говорит:

— Ну-ка, дай-кась нож. — Присев на ближайший, мгновенно предложенный табурет, ловко перебирая рукой, она аккуратно, одной ленточкой, снимает тесаком с картошки всю кожуру. Ух, ты… Кл-ласс! Вот это да! Мы, замерев, любуемся точными и пластичными движениями ее грубых узловатых рук. Здорово! Пока мы вот так разглядывали да переглядывались, она уже четвертую чистит, как автомат. Да крас-сиво та-ак!

— Вот так, ровненько, ровненько и не спешите, — приговаривает она, показывая. — Ваша жизнь еще ой, какая дли-инная. Не торопитесь и всё успеете. — С трудом поднявшись с табурета, улыбнувшись, оглядывает нас: — Ну, понятно теперь?

Мы все ответно разулыбались, счастливые от первой домашней улыбки, от первого нормального человеческого разговора здесь, в армии.

— Конечно. Теперь ясно. Спасибо, бабушка Мы так и хотели. Мы думали, что надо быстро.

— Ну-ну, — одобрительно кивает головой бабуля и, уже уходя: — Дежурного я успокою, он вообще-то человек добрый, я ему всё объясню. Вас не накажут. Не расстраивайтесь. Ну, покричал он на вас маненько, накричал, может, с горяча. И что? С кем не бывает. Но ведь и вы виноваты, вы его подвели. Ладно… Главное, чтобы вы поняли.

Еще раз мягко улыбнувшись, тяжело, чуть согнувшись, шаркая туфлями, ушла.

Мы, обласканные домашним теплом и воодушевленные уроком, дружно и старательно пытаемся копировать движения нашей учительницы.

Чистим…

…О, до первого переворота картошки, уже вроде получается. Уже и нож не таким большим кажется, увереннее и рука… Только еще эти повороты-развороты в руке плохо даются — ленточка обрывается. А нужно ведь сделать как у нее — ровненько, ровненько, вот так… так… вроде, так… и… во-от так… Всё. Получилось?!

Получилось!

— Ур-ра! У меня получи-ило-ось! — ору от счастья победы над упрямой картофелиной..

— Чего «ура-ура!», и у меня получилось! Гля!

— И у меня, смотри… Ребя! — Ребята протягивают друг другу свои картофелины, любуются. В глазах у них и радость, и торжество.

— Уметь всегда лучше, чем не уметь, да, Пашка? — голосом мудреца резюмирует Гриня.

В спальное помещение роты вернулись около трёх часов ночи… или утра… Или ночи?! Так ночи или утра? В армии как посмотреть. Если для нас, для нарядчиков, это ещё ночь. Спи, да спи… То для дневального — уже утро, скоро подъём. В этом и разница… А так, три часа, и три часа. Цифра одна, а смысл разный.

Молча прошли в туалет, потом молча умылись, молча развесили сушить свои мокрые гимнастерки, штаны, портянки и уже совсем сонные полезли в свои кровати.

Спокойной ночи, мои любимые: мама, бабушка, все — все мои друзья!

…Скажи-ка, дядя, ведь недаром…

Ур-ра! Сегодня я научился чистить картошку. Слышишь, Родина, картошку, говорю, научился чистить… А ты спишь!.. Правда, спишь? Ладно, спи-спи, и мне… пора…

Ах, ты ж, ёшь твою в корень!..

Следующие дни и недели спрессовались в моем сознании как одна сплошная болячка. Ритм, и навязываемые нам реалии армейской учебной жизни, самым неожиданным для меня образом отрицательно сказываются на моем физическом самочувствии. К уже круглосуточному состоянию голода, постоянному присутствию изжоги, натёртостям на обеих пятках ног теперь добавились два очень болезненных фурункула на шее.

Один уже большой, другой, гадёныш, ещё маленький. Рядом. Боль от них очень противная — ноюще-тянущая и она дёргает, пульсирует. Ни тебе резко дернуться, ни голову повернуть, ни вообще… Так и ходим, как ломы проглотили. Но, дальше — больше… На обеих руках вдруг появились цыпки — руки обветрили. Кошмар! Хотя это нормально, почему бы им и не появиться, если рукавиц нет, а в карманах руки греть нельзя. Руки, как и положено, все уже в коростах, болезненно чешутся и кровоточат, не знаешь, куда их и сунуть… Вдобавок, начала болеть печень… не было печали! От всего этого всякие кроссы и марш-броски даются с трудом.

Ой, мама, роди меня обратно!..

Такого набора болячек у меня на гражданке никогда не было. Ни раздельно, ни в сочетаниях, ни в страшных снах. Моё тело, всегда такое сильное, выносливое (я его, на гражданке, вообще не замечал), сейчас другое, всё время где-то, что-то болит, ноет и скрипит. Беспокоит, висит обузой. Как вспухший нерв, растянутый словно тонкая резинка, а на конце мешком, чьё-то ноющее больное тело… Не моё! Вот такой здесь случился парадокс. Что делать, как от этого избавиться? Не знаю… Не пойму…

Таких, нас, уже набралось больше половины роты — ходят, стонут, хромают. Многие тоже в бинтах, морщатся от разных неприятных болезненных ощущений. Почти все со скрюченными, расчёсанными до крови, красными руками. Почти все глухо, с надрывом, кашляют, особенно ночью. Некоторые ребята очень тяжело переносят фурункулы. У меня на шее, это ещё, как бы, ерунда, так себе. У некоторых эта подлая тварь цветет у кого под мышкой, у кого в паху, у кого на заднице, есть и на лицах. С такими болячками еле ходят: ни сесть тебе, ни встать, ни резко повернуться, ни дотронуться… Даже спать невозможно. Конечно, им совсем плохо, таких ребят освобождают от выполнения распорядка дня. Дотерпелись, в общем! Видим, уже поняли, не рассосётся, поганка, — записываемся в ротном журнале на прием в санчасть.

Медики нас осматривают, исследуют, холодными пальцами неприятно надавливают на болезненные припухлости. Понимающе кивают головой, чем-то тоже холодным, липким и вонючим смазывают болячку. Мазь Вишневского, говорят, полезная очень. Она, говорят, здорово помогает, всё быстро вытягивает. Залепляют всё это «художество» крест-накрест лейкопластырем, заматывают бинтами и… Свободен.

— Созреет — удалим, вычистим, — успокаивают медики. — Уже скоро. Жди, солдат. Следующий!

Конвейер, в общем.

Мне тоже намазали шею тем же вонючим, тоже замотали бинтами. Хожу теперь, как лом проглотил — голову боюсь повернуть. От малейшего прикосновения к вороту гимнастерки или шинели, болячка взрывается неимоверной болью, в глазах темнеет, накатывает слабость… Всё тело — часто — сотрясает мелкая дрожь. К тому же, мазь жутко воняет. Ещё эти пятки натертые болят, никак не привыкнут к внутренним жестким швам сапог. Изжога, падла, непрерывно печет, донимает. Печень при беге и резкой ходьбе мучает, скручивает винтом бок. Опять же жрать охота… Завал.

«…Неужели, это мне одной?..»

Подставляйте ладони, Я насыплю вам солнца…

Половину учебного дня, иногда и часть ночи, мы проводим в уличной осенне-зимней сырости. Непрерывно шагаем, бегаем, ползаем… Вся одежда мокрая, за ночь не всегда просыхает, сапоги и портянки — тоже. Ноги в непросохших сапогах быстро остывают, мерзнут. Рукавиц пока нет, не выдали, почему-то, на улице машем голыми кулаками. Тыльная сторона мокнет, мёрзнет, обдувается холодным осенним ветром. Кожа на тыльной стороне кистей рук и на запястьях становится тонкой и сухой. Вначале она краснеет, потом дубеет, потом начинает чесаться и лопается — кровоточит, не заживает. Больные руки ни в рукаве шинели не спрятать, ни в кармане согреть. Любое к ним прикосновение вызывает сильную боль.

Учебная программа идет как-то сама собой, на фоне тревог и болячек не оставляя особой памяти. Никаких сложностей. К примеру, политзанятия. Бубни себе и бубни, подглядывая в конспект о выдающейся роли Коммунистической партии Советского Союза во всех делах жизни страны и ее славных Вооруженных Силах. Или перечисляй себе эти, один за другим, партийные съезды, похожие друг на друга, как близнецы и братья… или эти ордена… или… очередные, внеочередные Пленумы… Читай себе и читай. К тому же, память пока хорошая — выручает.

Уставы — то же самое. Хотя их, оказывается, так много, и они такие дубовые! Со строевой подготовкой вообще всё понятно. Химдым… А что химдым? Вспышка слева, вспышка справа… Иприт, люизит… Закрыть глаза, задержать дыхание, выдернуть маску. От подбородка, через щёки, резко расправляя большими пальцами, за голову, плотно натянуть маску. Резко выдохнуть, открыть глаза. Ну, какие сложности? Да никаких.

Топография. Ёлочки-сосёночки… Рельеф местности… Впадины, возвышенности… Склоны, буераки… сплошная скукотень. То ли дело занятия с оружием. Это да. Одни названия учебных тем чего стоят: «Назначение оружия», «Тактико-технические данные…», «Названия деталей и составных элементов…», «Разборка, сборка, чистка…». Практические занятия — разборка, сборка автомата на время. Снаряжение магазина — на время. То же самое, но с закрытыми глазами… Тут нужны и ловкость, и быстрота, и координация, и память. Это уже соревнование, это уже интересно. Тут и спать на занятиях не хочется, и все болячки вроде чуть притухают.

Тревожило ожидание предстоящих стрельб боевыми патронами: как я отстреляюсь? Беспокоила практическая сторона теоретических, пока, понятий, — отдача при выстреле… убойная сила… дальность полета пули… задержка дыхания и плавный спуск… И много другого, в этой связи… Главное, что я в себе неожиданно отметил: оружие как средство превосходства, как инструмент для убийства чего-то живого, меня совершенно не греет. У меня нет вожделенного желания — ни трепетного, ни простого любопытства — дослать патрон в патронник, прицелиться, и поразить цель. Такого желания у меня нет вообще, не возникает. И огнестрельное оружие, да и холодное тоже, мне органически — я чувствую! — не нужно. Я могу, например, в соревновательных целях добиваться победы в разборке-сборке автомата на время. А учиться стрелять, попадая только в «яблочко» или в десятку, для того чтобы научиться убивать людей — не хочу. Не хочу даже прицеливаться ни в людей, ни в птиц, ни в зверей, ни в животных — ни в кого. Это на подсознательном уровне, в бошке, и даже глубже, этого не переломить.

«Стреля-ять», надо «стреля-ять», Детям орлиного племени-и… Есть воля и смелость у нас, чтобы стать…

Тем не мене, задача и условия, поставленные перед нами очень простые — хочешь, не хочешь, а плохо стрелять никак нельзя. Идеологическая подкладка подводится такая: «Р-рота, слушай сюда. Тот, кто плохо стреляет, тем самым сознательно делает это на руку врагу. Понятно? Тот сознательно ослабляет обороноспособность нашей страны, значит плохой человек, не патриот, не комсомолец, не советский человек. Преступник, одним словом. Понятно? Допустить мы этого, естественно не можем. Мы все, как один, должны с достоинством и честью, умело и мужественно стоять на защите нашего государства от посягательств её многочисленных врагов. А, значит, и хорошо стрелять. Кому не ясно?» Очень упрощенно, но очень доходчиво.

В агрессивной же сути капиталистов, объединившихся в разные империалистические блоки и другие альянсы против нашего государства мы и не сомневаемся. Их сущность, как на лице, ярко и красочно отражена на Политических картах мира, на разных специальных политических стендах. Ими, для нас, завешены все стенные проемы: в Ленинской комнате роты, в клубе полка, стены всех коридоров, в классах, на улицах учебного городка — везде. Эти блоки изображены черной краской. Жирные их, с зазубринами, стрелы хищно и агрессивно нацелены на нашу территорию, на нас, значит. Наша страна лежит перед ними, как нежный, вкусный и желанный для них пирог, покрытый розовой сладкой глазурью. Края пирога обведены красной, мармеладной, извилистой линией границы — не тронь, гад, значит! Со всех сторон, со всех частей света на нас нацелены черные их акульи силуэты: вражеских самолетов, разных надводных и подводных кораблей, ракет и танков противника. Даже обозначены числа вражеских полков и соединений, которые только того и ждут, когда мы уснем или ослабнем.

— Не спать, не спать! Сейчас подниму… Все смотрим на карту… Видите, вот, вот и вот… Мы — в плотном кольце агрессора. Кому теперь что непонятно? — нажимая, с угрозой в голосе, вопрошают командиры на занятиях.

— Так точно…

— Не спать!

Об этом же каждый день — утром и вечером — командиры, замполиты и разные политинформаторы делают специальные доклады. Читают, пересказывают всякие тревожные передовицы центральных газет, где агрессоры — тут или там — опять нарушили мир, опять варварски потрясают своим атомным, ядерным и другими видами оружия. Об этом непрерывно говорят и по радио, и на всех политзанятиях, и на всех политинформациях. Мы, от этих империалистов уже действительно звереем. Н-ну, бля, добраться бы только!.. А тут еще эти китайцы, гадство, понимаешь, хвост поднимают…

Допустить мы этого не можем. Нет, нет… Ни в коем случае. Пусть знают, падла: мы здесь не спим, мы на чеку, им не пройдет… Нет.

Для нас, молодых солдат, задача только одна: мы обязательно должны научиться хорошо стрелять. Обязательно. Научиться! Хорошо…

— Так, р-рота! Будем тренироваться: бегать и стрелять, бегать и стрелять, — пока не научимся. Ясно? Все должны стрелять только на четыре и пять. Кому ещё не ясно, что я только что сказал, а? Кто в наряд хочет? — басит, сверля нас бешеными глазами старшина, при мощной поддержке командира роты, замполита и всех младших командиров.

Внеочередной, да и вообще наряд — сильный аргумент. Спасибо, не надо.

— Ясно, че тут не ясно? Бегать и стрелять, бегать и стрелять… — покорно соглашаемся.

— Вот и хорошо, что поняли… — хоть и настороженно, но всё же, чуть отпускают железную хватку командиры.

Такие вот у нас общие ротные обязательства и личный боевой оптимистичный настрой.

Стрелять, так стрелять…

Уже готовимся к стрельбам.

Уже вот-вот…

И теоретически и психофизически вроде готовы. Теоретическую подготовку на специальных станках, отработали упражнение на прицеливание и плавный спуск. Психологическую подготовку закрепили на вполне реальном обещании командиров «серьезно разобраться с нами по результатам — если! — не дай Бог! — плохих стрельб». А вот физическая готовность выразилась в новеньких для нас шапках и трехпалых рукавицах. Вот это хорошо! Это здорово! Как раз во время!

Нам всё это выдали накануне стрельб. Интересно — насовсем или потом заберут? Рукавицы новенькие, мягонькие, удобные, просто прелесть — больным рукам очень тепло. Мягкая и чистая ещё, внутренняя их сторона нежно гладит, успокаивает расцарапанную кожу. Шапка тоже ничего, правда, попроще, погрубее, но все равно теплее, чем пилотка. Пилотки мы сразу сдали в каптерку, на склад. А младшие командиры тут же поотбирали у своих «шестерок» и у тех, кто почти сам предложил, эти новенькие шапки и рукавицы, заменив их на свои старые. Нет, не насовсем, ну что вы, просто поносить, просто — пока… В общем, на память. Как бы «сфотографироваться».

Утро красит нежным цветом…

Ага, хрен там, оно красит!.. Потому что холодно… холодрыга.

Утро в день стрельб выдалось действительно холодным, пасмурным и ветреным.

Брр!

После завтрака, экипировав по полной боевой, нас рассадили по машинам — всё тем же, с тентами. Покатили на стрельбище. У каждого из нас свой, закрепленный за каждым из нас автомат АКа-47. Боевой!! Интересно, как он у меня будет стрелять, не подведет? Рожок магазина пустой, — патроны, сказали, выдадут там, на месте. Ребята все молчаливы, как никогда сосредоточены, все очень хорошо понимают степень важности предстоящего мероприятия. Первые стрельбы! Боевыми патронами!.. На оценку!.. Никому оплошать нельзя. Не хочешь, да затрясё… в смысле, сосредоточишься.

Мороз и ветер хорошо выстудили землю. Снег уже не тает, рытвины и колдобины на дороге крепко смёрзлись. Дует пронизывающий низовой ветер. Холодно.

До стрельбища ехали минут сорок. Машины, и нас прилично трясло. В кузове холодно, ноги стали замерзать. Сидим, стучим сапогами: правый об левый, и наоборот, пытаемся согреться. Вдруг машины останавливаются. Все, приехали? Нет, оказывается, командиры в кабинах замерзли…

— Вых-ходи стр-роиться! — Звучит команда.

Гремя снаряжением, сыплемся из кузова. Выстраиваемся, и, оставшееся до стрельбища расстояние, с пару километров, бежим все вместе, греемся.

Вот оно…стрельбище.

Стрельбище… ельбище… еблище… (Это мой музыкальный тонус меня так своеобразно подбадривает, мол, не боись, Пашка Пронин, не пулей, так штыком, по нему, по этому «…ельбищу»).

Нет, конечно, оно именно стрельбище. Огромный котлован, когда-то, в прошлом песчаный карьер. Для учебных боевых стрельб этот карьер соответственно дооборудован спецсредствами для разных поперечных протягиваний и подъёмов различных мишеней на разном их уровне. Каким-то специальным армейским подразделением это всё содержится, обеспечивается и охраняется. Стрельбище на открытом воздухе и зимой и летом, в жару, дождь и метель… Стреляй себе, да стреляй — места много. Офицеры говорят, что летом и осенью в районе стрельбища полным полно разной ягоды и всяких грибов. В это время тут, говорят, не служба, а «малина», в прямом смысле слова. Гражданских здесь никогда не бывает — боятся. И правильно делают, стрельбище-то учебное, поди, угадай, куда какая пуля полетит. Да и охранная зона вокруг: растянута колючая проволока, ржавая уже, с такими же ржавыми предупреждающими табличками. Но ягод и грибов для военных тут просто тьма: ходи и собирай, собирай и закатывай потом на кухне в стеклянные банки…

Тсс!.. Не отвлекаемся! Мы уже рядом с огневым рубежом.

Для каждого взвода свои мишени. Обозначен свой сектор. Сейчас нам нужно выполнить одно упражнение, вначале пристрелочное, затем на зачет. Выстроившись, показываем пустые магазин и патронник. Докладываем: «Боевой, незаряженный». Спустив затвор, щелкаем, ставим на предохранитель. Идем снаряжать магазины. Сначала по три патрона.

Стреляем одиночными.

На огневом рубеже, лежа на животе с широко, для упора, раскинутыми в стороны ногами — лежим, ждём команду. Морозный ветер дует понизу прямо в лицо, вышибает слезу. Ноги уже напрочь замёрзли, пальцы рук не чувствуются. Сердце гулко и тревожно стучит, дыхание учащенное. Нервничаю. Жду. Вдруг, вверху надо мной, звучит резкая команда: «Заряжай!»

Это запросто. Переваливаюсь на бок, получилось неловко — ну, замёрз же уже! — присоединяю магазин, снимаю с предохранителя, передергиваю затвор, ставлю на предохранитель. Всё, готов, как учили. Теперь, оперевшись на локти, ловлю мишень, прицеливаюсь в серо-зеленую фигуру. Она расплывчатым пятном торчит где-то там, впереди меня. Моргаю, пытаюсь избавиться от слёзной пелены в глазах. Палец на спусковом крючке от ветра и холодного металла совсем одеревенел. Надо успеть, думаю, быстренько отогреть палец. Дышу в отворот рукавицы, пытаюсь согреть. Звучит команда: «Одиночными!..» Судорожно перевожу с предохранителя на одиночный и стараюсь унять заколотившееся сердце… Слышу резкое: «Огонь!»

Ствол пляшет… глаз ничего не видит… давлю пальцем на крючок, — не стреляет! Кошу глазом: может, палец примерз? Нет, не примерз, просто тянет не крючок, а скобу! Ах, ты, ж, ч-чёрт! Хорошо, что никто не видит, — засмеют. Теперь уже глазами контролирую, как мой замерзший крючок пальца точно лег на металлический спусковой крючок автомата. Вверху опять нетерпеливо, зло, звучит команда: «Огонь, ёп…ть!» Щас! Пытаюсь унять, успокоить дыхание. Едва поймав силуэт мишени в прорезь планки и мушки, как учили, плавно жму спусковой крючок. Тяну палец, тяну — не чувствую его совсем, его нет, он онемел. Вдруг, неожиданно для меня — бах! — выстрел. Одновременно с этим — короткая и резкая отдача в плечо, и из ствола вылетел, материализовался, тёмный дымный физический сгусток — я видел. Куда полетел — не знаю. Куда-то вперед, в мишень. Конечно, в десятку… В неё… В нос коротко пахнуло кислым пороховым дымком.

С тем же внешним эффектом, делаю еще два выстрела. Совсем окоченевший, встаю, показываю офицеру пустой магазин и пустой патронник. Следующий, тоже уже окоченевший стрелок, занимает моё нагретое от волнений место.

Так мы делаем еще один заход — уже на оценку.

Потом, получив по девять патронов, стреляем очередью — по три выстрела. Для этого в момент нажатия на спусковой крючок нужно про себя произнести цифру — «тридцать три». Очень просто так произнести — «тридцать три». С окончанием цифры отпустить крючок. Из ствола автомата вылетают заказанные три пули, как одна. Как пять копеек… Тики-тики… Точняк… Интересное кино. А если сказать «тридцать четыре», сколько пуль вылетит? Но… Нет, я уже знаю, размышлять в армии нельзя, как и вопросы задавать… Это не поощряется, даже наоборот… Армия, армия, армия!..

Потом мы делаем еще один заход — на оценку. Отстрелявшись, совсем закоченевшие, сбившись в кучи, стоим, согнувшись, приплясываем от морозного ветерка — ждём. Командир роты, вышагивая перед строем, ёжась от ветра, подводит наши окоченевшие, то есть окончательные итоги стрельб.

— Очень неутешительно, даже можно сказать, плохо. Рота едва натягивает на тройку. Едва-едва. Две целых девяносто девять сотых. Рекорд. Такого у нас ещё не было. Плохо, бойцы, оч-чень плохо! Я такого не ожидал.

Да мы и сами не ожидали. Видим, что офицеры и все остальные командиры очень недовольны нашими результатами. И мы недовольны, вроде стреляли-то точно в десятку, как учили…(Я-то уж точно!) Как это? Может, ветер… Или стволы крив… вернее мушки сбиты?

Командиры, не торопясь, для личной, наверное, психологической разрядки, забивают остатками неизрасходованных патронов рожки магазинов и, взяв у ребят из первой шеренги несколько автоматов, играючи расстреливают остатки патронов, явно красуясь друг перед другом: кто стоя, кто с колена, кто одной рукой — на вытянутую. «Оттарахтели» все оставшиеся патроны по мишеням, сбегали к ним, за бумажками… покрутились там между собой, разглядывая дырки от пуль, и веселые вернулись. Веселые, — значит, у них всё «отлично». Даже не стали перед нами хвастать. А зачем? Все и так знают, что они отлично стреляют, да и холодно, чего там показывать… Отстрелявшись, командиры возвращают автоматы. Нам уже жалко тех, в первой шеренге, кому придется чистить эти закопчённые стволы и поршни возвратных механизмов. Там же нагара — мы знаем, слыхали — на двое суток упорной работы. Не повезло ребятам, не позавидуешь.

В наказание за плохую стрельбу обратно не едем, а бежим… за идущими впереди нас пустыми машинами. Минут через двадцать бега, если можно назвать это бегом, начинают нестерпимо полыхать огнем и болью замёрзшие пальцы ног. О-ох, как ноют!.. Ооо!.. Совсем знакомая боль… как в… Могоче. В Могоче?.. Да-да, в той, самой, Могоче! Там тоже пальцы ног полыхали болью, согреваясь. Люба!.. Люба! Моя Любушка!.. Как сердце к ней рвётся… просто ноет, болит. Кстати, хороший знак, когда болит… Если больно, значит еще не отморозил, значит, отогреваются пальцы ног… Отогреваются! О-то… гре-ва… ют-ся!.. ют-ся!.. ют-ся… ют… ют… ют… ся… ся… ся…

Бежим… Сопливые, замерзшие, тяжело кашляя, с трудом дыша. Бренчим оружием, фляжками, хлопающими лопатками, сумками с противогазами, заледеневшими сапогами, своими вконец замерзшими внутренностями. На ровном месте спотыкаемся. У меня болит печень, вытягивает — падла! — все силы, её совсем скрутило. Я задыхаюсь.

Рота уже не бежит, опустив руки и плечи имитирует бег. Вскоре нам разрешают сесть в машины. Наконец-то. Ух-х, ху-х, ху-х!.. Шумно дышим, сидя в кузове, взмокшие от пробежки, успокаиваем дыхание, трём закаменевшие щеки, непрерывно кашляем. В машине под тентом просто тепло, жарко даже, почти Каракумы. Да и ехать ведь — не бежать, правда? Отдыхаем: ф-фу! Сердце продолжает бешено биться, как загнанное — бу-бу-бу, бу-бу-бу! Но печень уже вроде отпускает. Исследую свое состояние. Пальцы ног огнём горят, то ли согрелись, то ли стерлись — ладно, это потом; изжога на месте — хоть и затухает боль, но она есть; хочется есть, пить, но больше — спать. Волнение пережитого вытесняется усталостью, привычно и плавно затягивающей в сонливость. Говорить не о чем, да и не хочется — отстрелялись-то плохо… Знаем, впереди нас ждёт наказание. Но это впереди… Там… В буду… щем… Пока же, начинаем дремать… дре… мать… ать… а…

В машине, да в тепле, да в дальней дороге, всегда хорошо дремлется. Прижавшись друг к другу, замираем. Вместе с нами дремлет и наша тревога. С грустью понимаем, отстрелялись плохо, значит, будут гонять. А ночью или днем?.. Лучше бы днем. А когда? Сегодня или завтра?.. Успеем ли согреться и всё просушить? Интересно, а какой сегодня день? И сам себе со злостью отвечаю: да какая, на хрен, разница. А какое сегодня число? Да на х… оно, число… Без разницы. Письма придут еще дня через три — четыре. Письма!.. Вот письма — это хорошо. Письма — это здорово. Хорошая тема, приятная. Письма мы ждем с большим нетерпением, они душу согревают. Мы — каждый! — получаем по семь-десять писем минимум. Есть ребята, которые получают и по пятнадцать, и по двадцать. В основном все письма, конечно, от девчонок. Такие жутко любовные письма приходят, закачаешься. После таких писем душа и «физика» домой, на гражданку, рвётся, просто разрывается…

Письма в роту приносят все сразу, мешками. В один и тот же день недели, во вторник. Все письма плохо заклеенные, есть вообще открытые. Ага, понятно, это к нам Ягодка заглянул, ручками, глазками в «трусах» пошарил… или кто там?

Едва появившись, приятные мысли о письмах из дома мгновенно гаснут, как чайная ложечка мёда в железнодорожной цистерне с дёгтем от результатов наших первых стрельб… Настроение совсем портится. Хорошо понимаю — гонять нас будут… Гонять… нас… будут… И это плохо… Беспокоит сознание тревожная мысль — командир обещал. Если обещал, значит…

Эх! Вздыхаю… Как и многие вздыхают, слышу.

Тут же, от шеи, глубоко в мозг, неожиданно пробила вдруг сильная сковывающая боль. Ох, ты, гад, фурункул проснулся! — дал о себе знать. На стрельбище примёрз, наверное, гадёныш, а тут отогрелся и начал припекать. Опять я его нечаянно зацепил воротником шинели. Шинель такая жёсткая, — подбородком шаркнешь нечаянно по воротнику, ощущение такое, как по наждачке лицом проехал, аж, слезу прошибает. А тут, фурункул! Я и забыл о нем. Тоже, видать, гад, согрелся. Приедем, надо будет сразу сбегать на перевязку в санчасть, пусть посмотрят. Может, пора его выдавить? Самому!.. Нет, в санчасти сказали, чтобы ни в коем случае сам ничего не делал. Может произойти заражение или что-то еще там плохое, не помню. Но резать — это вообще ужасно, это же очень больно… Я, например, не выдержу. К этой болячке вообще притронуться невозможно, чуть задел — в глазах темнеет, не то что резать. От одной этой мысли мне уже становится плохо. Может он, гаденыш, сам как-нибудь выскочит. У ребят такое было, я видел.

Мама, роди меня обратно! Пошел уже третий месяц, как я в армии.

Ма…

Похудел почти на десять килограммов. Да мы все здесь теперь такие «воздушные», ходим, качаемся. Всё время хочется спать и есть, есть и спать. Заметил: за два с лишним месяца я приобрел стойкое отвращение к столовской еде. Один только её запах вызывает у меня тошноту. Никак не могу к такой еде привыкнуть. В первые пару недель мы, за столами, всё съедали, даже не хватало. Катастрофически не хватало тех порций. Сейчас же наоборот — многое остается на столах: кто ест только первое, кто только второе, кто только чай или компот с хлебом… Хлеб!.. Вот хлеб, естественно, все едят. Только давай. Но остальное всё абсолютно невкусное, просто несъедобно. От такой еды у меня сразу же начинается изжога. Почему это?.. Если и дальше так пойдет, не знаю, как и вытяну. Скорее бы закончить эту учебку, да попасть куда-нибудь в полк или в роту, может быть там лучше с едой.

А остальное… Болячки? Болячки на ногах вроде заживают. Нас недавно осматривало медицинское начальство. Мы опять прошли по всем кабинетам. У меня обнаружили, вот хохма — неполадки со зрением, какой-то астигматизм, говорят, — сложная диоптрия. Я в этом, конечно, ничего не понял, а то, что носить теперь очки нужно будет всегда, воспринял скептически. Ха, я — в очках? Мне выписали очки и предупредили: для постоянного ношения, парень, понятно? Для постоянного! Так точно, отвечаю. А про себя решаю: хрен там! Буду я еще позориться с очками. Кстати, вчера уже и получил. Надел очки, посмотрел на себя в зеркало: «Ё-кэ-лэ-мэ-нэ! Мартышка и мартышка, один в один». Смехота и позоруха!.. Глаза большие, лицо худое, щеки ввалились, нос толстый и уши огромные. Ни в сказке сказать, ни пером описать. Ночной кошмар, называется! Пробовал ходить в них — вообще почему-то хуже вижу. От них еще и голова потом начинает сильно болеть. Двойной кошмар, получается, бляха муха! Ну, дела! Медики успокаивают, ничего, мол, это первое время так, потом привыкнешь. Зачем привыкать, если я хуже в них вижу? Чёрт-те что получается!

Не пойму, как же это я там, на призывном пункте, все медицинские комиссии на «отлично» прошел, а? Еще и гордился этим. И зрение у меня там было все сто процентов, и сердце, и желудок — все «отлично». Здесь всё не так, всё болит. Не-по-нятно! Ну, я же не гнилой, я же знаю. Нет, конечно, и армия тут не при чем. В чем тогда дело? Не пойму.

Теперь мною, когда я в очках, можно запросто людей пугать.

— Ааа-а! — хрипло так рявкнешь, громовым голосом, выскакивая неожиданно из-за угла курилки, например. Любой пацан, в солдатской форме — брык, в обморок, и порядок, — бычок-окурок твой. Кури себе, пожалуйста (если успеешь!). Клёво так. Я пробовал — иногда получается. Есть положительный эффект от очков, есть. Нормально.

Военные врачи, там же в санчасти, нас осмотрели полностью — от макушки до пяток. И фурункулы, и горло, и ноги, и уши, и руки, всё-всё осмотрели, все наши болячки. После этого, каждый день, почти вся рота, как в столовую, строем ходит в санчасть на всякие процедуры. Руки, ноги нам мажут, фурункулы греют синей лампой, пьём мензурками противную жидкость — рыбий жир называется. Ф-ф-фу, гадость! На вкус — полнейшая гадость, а говорят полезный. Я, например, не верю. Но всё равно, получается, что ремонтируемся мы по полной программе. И это хорошо. Кстати, ноги, руки у меня стали быстро заживать, а вот горло и фурункулы не очень. Мой, например, чирик, уже зажил. Только остался жесткий бугорок на его месте. Шрам такой, шершавый. Как заметка, как запятая…

Я как тогда приехал, после стрельб, сразу же побежал в санчасть — болит, говорю, шея, посмотрите. Шинель снял, кое-как стянул через голову гимнастерку. Сажусь на табурет. Надо мной склонились два военврача — серьезные такие. В белых-белых халатах, белых колпаках и хромовых сапогах. Кстати, я заметил, такие понятия, как доктор в белом халате и черных сапогах, у меня вместе никак не вяжутся. Бело-белый цвет, с черно-черным сапогом — никак. В этом есть какая-то несвязуха. Вот, белый халат, женские ножки и туфли — понимаю. Самое то, а чёрные сапоги нет… Или эта «гражданка» из меня еще не выветрилась?

Сижу, замер, пока, согнувшись от той болячки, наблюдаю и жду. Тут же заметил для себя одну приятную вещь, даже не вещь, а ассоциацию… От этих докторов, в сапогах, веет чистотой, уверенностью и запахом хорошего одеколона, а может, и духов — в последнем я ещё не разбираюсь. Этот неармейский, домашний запах меня сейчас расслабляет. Приятный запах одеколоно-духов с докторами ходит волной, как привязанный. Они подойдут ко мне — чувствую — это парикмахерская. Отойдут — голимая амбулатория или поликлиника. Нет, пусть уж лучше рядом стоят. Врачи, склонившись надо мной, несколько минут молча разглядывают, как рыбу в аквариуме, исследуют мою шею. Осмотрев рабочий полигон, что-то в сторонке побормотали меж собой, слегка потирая руки и кивая друг другу головами. Потом вежливо так говорят: пройдите сюда.

Два этих дядьки, мне всё, что там было нужно и удалили, почистили, укололи, смазали, завязали, забинтовали. И без наркоза! Представляете, выдержал! В конце этой хирургической операции я слегка, кажется, поплыл, то ли от слабости, то ли от укола… чуть не отключился. Там же, минут на двадцать, меня уложили на кушетку. Я полежал, подремал, приходя в себя, потом встал — чего тут лежать, не дома — и, с освобождением на три дня, потопал в роту. На следующий день мне стало гораздо легче. Через день я вообще уже был в норме. Правда, каждый день ходил на перевязку, пил микстуру, смазывал чем-то руки и ноги — восстанавливался.

Восстанавливался и удивлялся, как это я смог решиться на операцию c этим фурункулом? Мне даже думать об уколах всегда страшно, не то чтобы резать… Только поэтому всегда старался санчасть — медиков в частности — обходить стороной. Всё время надеялся, что моя болячка сама рассосется. А тут, понимаешь, сам зашел, сел, закрыл глаза, открыл… Так уж он меня допек. Ну не хотел он со мной, гад, дружить, и всё тут. Пришлось расстаться. Хирургическим путём. А и — хрен с ним!..

В это время нас не гоняли. Почти вся рота жила в санитарно-амбулаторном режиме. За эти три-четыре дня мы просохли, подлечились, сил набрались, даже порозовели. Ходили на внутренние наряды, писали домой письма, переписывали друг у друга конспекты, выпускали стенгазету «Боевой листок», ходили на классные занятия. В общем, хорошая получилась передышка.

Вот только к очкам привыкнуть никак не могу, это да. Ребята смеются, увидев на мне очки. Ну правда, там такая дурацкая оправа, как у пенсне. Круглая, только не с зажимом, а с гибкими, тонкими проводками за уши, вместо дужек. Представляете? Цирк, короче. Стоит только нацепить, как:

— Гля, ребя, Пронин у Надежды Константиновны монокль спёр, — кричит Гришка на всю казарму и бросается бежать.

Бежать!

Ха! Куда тут бежать? Мы ведь в казарме!.. Тут всё рядом! Пусть и большое пространство — целый этаж! — но выхода-то из него нет, всё же закрыто. В другую же роту не побежишь, правда? Не поймут и не примут. Значит что? А значит то, уже через пару минут я мну этого Гришку, буцкаю его, как сдобное тесто. Он, конечно, дико орёт, сопротивляется, но счастлив, обормот, и доволен тем, что нашел-таки, чем и как меня теперь можно достать.

Кстати, шутки-шутками, а по программе до конца учебки мы должны провести еще оказывается одни стрельбы — зачётные. Мама моя!.. Снова, значит, сопли морозить, за машиной бегать… Ещё и ночные (опять не спать!) тактические занятия должны провести, наподобие военной игры между «синими» и «зелеными». Принять присягу. Времени осталось совсем мало. Мало… Да, немного. Скорее бы всё это и… забыть, потом, как кошмарный сон, ёлы палы! Ага, забыть — всё ещё только начинается.

Усиленно готовимся к принятию присяги. Текст воинской присяги учим наизусть. «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимая присягу, торжественно клянусь…»

В этот день будут какие-то гости, приедет полковой оркестр, будет торжественная церемония принятия присяги, потом праздничный обед. Вот праздничный обед — это хорошо! А после ужина — концерт или кино в клубе. Тоже здорово, тоже прекрасно! И только после того, как мы все примем присягу, только тогда мы станем настоящими солдатами. Сейчас же мы вроде как курсанты-слушатели. Сразу за этим, будет распределение в действующие полки и подразделения. Мы все разъедемся, кто куда, и только тогда, там, начнется наша настоящая служба.

Присягу будем принимать в парадной форме. Мы уже получили новые кители, галифе, парадные погоны, эмблемы, пуговицы. Всё пришили, примерили, сфотографировались и сдали в каптерку, на склад. Парадка у нас у всех полушерстяная. Я-то в материалах-тканях не разбираюсь, мне ребята объяснили, что у нас, у солдат, материал чуть похуже, погрубее, чем у старшин и офицеров. У них ЧШ — чисто шерстяная, а у нас ПШ — полушерстяная. Понятно? А, вот и я уже понимаю разницу. Брюки-галифе сидят на мне ладно, аккуратно, они не такие огромные, уже не пузырятся, как повседневная хэбэшка. Китель — жесткий, с высоким стоячим воротничком, сидит в обтяжку, как скафандр — не повернуться, ни нагнуться. В нем только на память можно фотографироваться. Я одну такую фотку домой послал, Мама как увидела, долго, пишет, плакала: страшно худой, одни глаза остались. А я думал, что обрадую её своим доблестным воинским видом. Знал бы — не посылал, ёлки палки!

 

18. Война… Конечно, учебная

Войну наметили на следующую неделю. По жребию наша рота попала в нападающие. А рота «синих» — наши противники — обороняющиеся. Всё произойдёт в час «X». В тот час мы вскроем свой конверт, там наша задача, координаты и другие «секретные» — какие надо! — условия. Это будет потом… Потом… А сейчас…

…Для ведения будущих успешных боевых действий нам нужно изучить местность, понять вероятное расположение и позиции противника, его огневые точки, секреты, минные поля; определить его истинные силы и возможности, разгадать коварный план врага; вовремя занять все удобные для этого точки на местности, и по сигналу специальных ракет выбить противника с занимаемой им территории. И далее, сев ему на загривок, ворваться на его позиции, найти и захватить штаб, вернее, знамя, заодно взять в плен всех командиров, или добить противника при его отходе. Всего и делов. «Но без рукоприкладства!» — постоянно твердят нам командиры, убеждая в необходимости корректных действий в отношении противника. — Только сорвать с его рукава синюю ленточку, и всё — он побежден. Ясно?

Ага, хрен там, ясно! Этого как раз мы и не хотим понимать. Противник есть противник! Добить, значит, добить! Мы в армии, в конце концов, не в детском саду, ёшь его бей, или как? Но, видя непонимание и упорство командиров, внешне вроде соглашаемся, а между собой всё же решаем: как уж, извините, там получится.

— Нужно помнить, — усугубляли меж тем задачу командиры, — противник сильный, опытный, располагает всеми видами наступательно-оборонительной техники. Коварен. Он, имея хорошо укрепленную позицию, может пойти в контратаку, причём, с той же целью — захватить наше знамя и наших командиров. У вас тоже на левом рукаве будет ленточка, только зеленая, понятно?

Конечно, понятно, киваем мы, решая для себя, какими крепкими нитками будем пришивать эту ленточку. Знаем, её потом можно будет только вместе с рукавом оторвать, и то — «это-ещё-надо-посмотреть!»

Огонь предстоящего сражения уже горит в нашей груди, царапает нервы, будоражит воображение. Переглядываясь между собой, мы видим холодный блеск у себя в глазах и воинственно, дыбом стоящую шерсть на загривке. Мы уже сплочены, мы уже команда, мы уже крепче бетона, крепче стали. Кулаки уже чешутся, только бы добраться до этого, гадство, противника… Такой, вот, у нас боевой настрой.

Где-то в обоих штабах командирами разрабатываются и составляются хитроумные военные планы. Уже формируются, готовятся материально-технические ресурсы наступательно-оборонительного назначения. Мы, солдаты, днем и ночью отрабатываем скрытное передвижение. Ползаем по очень удобным для этого сельскохозяйственным полевым бороздам, распахиваем свежую снежную целину. Рассыпавшись в цепь, с криком «ур-ра!», по сигналам ракет, бегаем, проваливаясь по колено в снегу, в атаки на воображаемого противника. Истоптали все близлежащие поля, таская на себе и за собой тяжеленные деревянные ящики с патронами, отрабатывая внезапные для себя и для противника атаки, переноску раненых, стреляя по округе дымным веером от холостых патронов.

К счастью, копать траншеи и обустраивать окопы нам не пришлось. Потому, что, во-первых, земля уже была крепче скалы, во-вторых, с этим «синим» противником мы вовсе не собирались неделями, до посинения, возиться тут, рассусоливать. И, в-третьих, на это у нас просто не было времени — столько еще нужно было невспаханных полей проползти, пробежать, обежать, потренироваться. В общем, пока ещё время есть, бегаем, ползаем с автоматами по полям, сопкам, кустарникам. Криками «ур-ра!» пугаем воробьев, гоняем стаи ошалевших, но любопытных ворон. Сопли, уши, щеки и всё остальное щедро и с успехом морозим. Готовимся.

К моему сильному разочарованию я попал в группу охраны своего штаба и знамени. Ну, итит-твою в корень!.. Я так расстроился, что весь интерес к этой войне у меня мгновенно пропал. Получается, ни противника я не увижу, ни боя на передней линии, ни езды на загривке противника, ни захвата поверженного знамени. Даже захандрил от переживаний. Жалея, ребята меня успокаивающе похлопывают по спине, убеждают:

— Ну, ты че, Проха (Это у меня имя такое новое. Фамилия Пронин, а в повседневной транскрипции — то Проха, то Паха), не расстраивайся. Мы же специально вас, самых сильных, оставили знамя охранять. Знамя!.. Понял? Знамя — это же, ну?.. — и, не находя достойных по силе слов, округлив глаза, выразительно трясут головами. — Это же, ты, понял, да, Знамя! Самое святое… в армии. Не каждому дано… Вот! Поэтому, не переживай, стой там, и надёжно охраняй, с ребятами… А мы им, там, за вас, таких пи…ей навешаем!.. Будь спок, не сомневайтесь. Только зубы полетят… в смысле рукава с повязками, и бошки с ногами в придачу… Ага!

Слышать такое может и приятно было, но не успокаивало… на передовую хотелось. С ребятами. Плечо к плечу, в окопах, в рукопашную… Эх, ма, труля-ля… Ага, хрен там, а не тру-ля-ля, не повезло!

«Тревога! Рота подъём… В ружьё.»

Тревогу объявили неожиданно, естественно ночью, через час после отбоя.

Ха, неожиданно! Мы эту страшную военную тайну знали еще с вечера. К тому же, кроме наших командиров на отбое присутствовали какие-то чужие, незнакомые нам офицеры, что само по себе уже знаково, похоже из штаба дивизии. Все чересчур серьёзные, официальные, сосредоточенные… С многозначительно прищуренными взглядами, как бы так это: «Ну-ка, ну-ка, покажите, как вы тут спать, солдатики, ложитесь с желанием, или без… Кто в туалет не сходил, зубы не почистил?.. Ага! Вижу-вижу!..» Хм, нам это смешно! И какой же дурак, после этого, скажите, не поймёт, какого рожна они здесь, в казарме, так сказать груши околачивают, вместо того, чтобы дома в постели со своей женой кувыркаться… С женщиной… женой… Эх-х-х… Стоп, хорошая кстати тема — женщина. Жаль, не вовремя. Женщина это… О! Женщина!.. Самое то тема для солдата перед сном, приятная… Потому что женщина. А хоть бы и девушка, только чтоб нежная, горячая, ласковая, и… не ломалась. Умм… Тогда — да! Но, увы! Сегодня похоже не до женщин. В плане другие действия… Не «затвор» в койке передёргивать, а ногами топать… Настоящие действия, боевые, пусть и учебные.

Незнакомые офицеры все в зимней полевой форме, сверху портупея, на поясе кобура с пистолетом, планшетка, противогаз, на ногах не сапоги хромовые, а валенки. Валенки! Верный признак серьёзности намерений воевать не «до утра», а до полной победы. И как, тут, всё это не понять? Не придурки же мы, — мы, солдаты, бойцы! Конечно же, мы это всё усекли, сразу всё раскусили. Подмигиваем друг другу — час «икс», пацаны. Готовность номер один. Будь готов! Всегда готов!

Нас, и всех нарядчиков в этот вечер (вот повезло пацанам!), сразу же уложили спать. Мол, спокойной ночи, ребята! Правда, перед отбоем зачем-то два раза провели перекличку. Один раз для себя, наверное, другой раз для тех офицеров, которые в валенках. Мы с пониманием, как это обычно бывает перед дракой (а тут, похоже, предстояла большая!), прищурившись, переглядываемся. У всех заранее уже агрессивные лица, устрашающие позы, походка. Взгляд — насквозь испепеляющий, а кулаки просто не разжать… Ну, всё, бля, скорее бы. А ночью, по команде: «Тревога! Рота подъем. В ружьё!» мы соскочили как никогда быстро, в рекордно короткий срок, будто и не спали…

А мы и не спали. Мы на отбое сначала разделись, а через полчаса втихаря снова оделись, и под одеяло, только без валенок. Да-да, кстати, очень приятная для нас новость: и мы воевать будем в валенках! Одно плохо: в валенках трудно бегать — они просто огромные, но зато тепло будет. Лафа, значит, не замерзнем!

— …Тр-ревога! — Гулко разносится по казарме. — Р-рота, в ружьё! Па-адъё-ом!

Хак, «дядя», прочисть глаза. Мы уже в ружпарке!

Ворвавшись туда, напрочь разносим фанерные дверцы шкафов, как и не было их.

Ружпарк — это специально оборудованное помещение, где под замком стоят шкафы с оружием и боевым снаряжением. Шкафы с узкими вертикальными ячейками, где друг над другом, и под ними, в отдельных маленьких ячейках расположены твои личные боевые предметы: автомат, каска, противогаз, саперная лопатка, подсумок, магазин, подсумок для гранаты и тому подобные мелочи.

Почему разносим в щепки?.. Потому что в ружпарке места мало, а времени ещё меньше… У нас же всё по секундомеру… Не успеешь — накажут. Вернее, мы ж по тревоге! Вот и… ха! Всё в щепки. За минимум отведенного времени нам нужно заскочить в ружпарк, всё там своё выхватить и, не рассыпав, пробиться, заметьте, — пробиться! — «народу» много! — двери узкие! — пробиться обратно на выход, и встать в строй. Причем, взять нужно только свои вещи, и только полностью. Считайте: автомат, каску, противогаз, сапёрную лопатку, подсумок, рожок (магазин) для патронов, подсумок для гранат, и… Это главное. Поняли, да? Вот. Так что, где-где, а в ружпарке мы без церемоний. Что нам мешает — мгновенно гнётся, выламывается, разносится в щепки. Нас за это и не наказывают. Тревога ведь — тре-во-ога! Понимать надо.

На ученьях, как на войне…

Соскочили, влетели, разобрали, выскочили, нацепили всю амуницию на себя, в строю заправились, осмотрелись — все ли на месте, всё ли свое — и выскочили на плац. Там уже полным-полно офицеров, чужих и незнакомых. Догадываемся: проверяющие и посредники. Занимаем своё обычное место, в общем строю полка. Стоим рядом со своим будущим противником. Друг на друга не смотрим, — ещё чего! Чего на них смотреть? Подождите, — клочья полетят. Стоим рядом, а сами уже с трудом терпим друг друга.

Между тем, весь учебный полк на рысях быстренько собирается на плацу, подтягивается, выстраивается.

Морозно, светло.

Яркая луна зависла над нашим городком, светит, как по заказу. Ждём. В стороне стоят с десяток грузовиков, тарахтят, дымят выхлопными трубами, греют атмосферу. Командиры суетятся с планшетами, бумагами около одного старшего офицера в папахе — командующего. Он и его окружение находятся в центре плаца, как на мостике. Затем командующий здоровается с нами, поздравляет с началом учебных боевых действий и желает обеим сторонам победы. Мы бодро отвечаем на приветствие и нас бегом — у командиров уже все планы скорректированы — разводят в разные стороны по нашим машинам. Всё! Едем на диспозиции — каждый своей дорогой. Всю эту программу мы, солдаты, представляем плохо, на то есть командиры, от больших до маленьких. Наше дело простое: живьём поймать противника и оторвать у него яйца или повязку… Выбор небольшой, но конкретный, что раньше подвернется, в общем. Так коротко и решительно мы настроились ещё с вечера. У нас тоже свой план.

Ехали не очень долго, но по колдобинам — здорово трясло. Автоматы в темноте клацали друг о друга, и мы об их стволы своими подбородками, носами — кто чем. Уже тогда внешне слегка побились, поцарапались.

Когда приехали на место, луна спряталась за тучи. Как специально!.. Ищите, мол, теперь друг друга, сколько хотите. Кругом темно, хоть глаз коли. Ни хрена себе, приехали! Как тут воевать? На такое не рассчитывали. С одной-то стороны, вроде, и хорошо, а с другой… Младшие командиры за рукава утащили бойцов в темноту, расставили по каким-то своим точкам, заслонам, засадам.

Мы — штабная охрана, сгружаем с машины ящики, мешки, стол, свертки. Рядом с нами, в темноте, тоже на ощупь, крутятся тени наших связистов с длинными, гибкими антеннами на заплечных рациях, с ковшиками микрофонов на шнурах. Периодически резко хрипят рации, корректируется, устанавливается связь. После проверки рации, настройки и согласований, все связисты растворяются в темноте, оставив с нами одну из своих шипелок. Офицеры коротко подсвечивают нам маленькими ручными фонариками.

Почему-то долго ставим штабную палатку. В темноте, то одна сумка с деталями в машине осталась, то топорик выпал и куда-то пропал, то палатку входом не в ту сторону развернули… В нее затаскиваем стол, какой-то ящик, две длинные лавки, подвешиваем фонарь.

— Что еще? — интересуемся у командиров..

— Пока ничего, ждите.

— А где знамя?.. — задаем главный вопрос, мы ведь охрана.

— Зна-амя? Ну, бойцы… знамя, — переглядываясь, усмехаются офицеры. — Знамя в другом естественно месте, в запасном. Военная хитрость…

— А-а! — тянем мы разочарованно. А тогда мы-то за каким… это, здесь? — Может, мы туда пойдем, где все наши, на передовую? — загоревшись, с надеждой суетимся мы. — Заодно и языка притащим…

— О-отставить. Языка они притащат… Вы в резерве. Вы — охрана. Понятно? Ждите команды.

Разочарованно плетемся в темноту, в сторонку от палатки. Нужно срочно обсудить возникшую ситуацию, разобраться, кто мы здесь и зачем. Совещание провели быстро. Если к «нашим» нельзя, решили, придётся пока здесь остаться, защищать штаб и офицеров и, при первой же возможности, проситься на передовую, к нашим. На войне, как на войне. А что еще?

«Темная ночь…»

Обошли, исследуя, территорию, натыкаясь на кустарник, редкие деревья. Вроде сориентировались: сзади редкий лес, впереди пустота, наверное, поляна или поле. Дальше двадцати метров в окружности мы исследовать не стали, можно куда-нибудь в темноте грохнуться, завалиться и костей не собрать. Сбившись в кучу, стоим в сторонке, переговариваемся между собой, прислушиваемся, пытаясь понять, где мы находимся. Ну, хоть бы на минуту луна появилась, оглядеться бы. Понимаем, что мы не на передовой, а она в какой стороне? Как далеко? Вдруг выскочит этот противник, а вдруг это наши, а вдруг — тигр? Тигр!.. О-о-о, тигр! Тигра — не надо. Непроизвольно плотно жмемся друг к другу… А откуда, с какой стороны их ждать? Ну, хоть бы луна или ракета… А когда начало? Наши отличительные повязки в темноте совсем не видно — серая, красная, зеленая, синяя, — какая? Зато, пришиты железно, мы проверяли. Рукав трещит, а повязке хоть бы хны! Сейчас, здесь, в такой темноте, и целый рукав не видно, не то, что полоску. Только уткнувшись в неё носом — она на ощупь не шершавая! — можно и понять, что это полоска, а не приклад автомата, например, или котелок. А как тогда в темноте их по-цвету различать? Мы ж внешне все одинаковые. Вот незадача… Плохо, очень плохо. Так можно и своих поколотить или, чего доброго, запросто от своих же схлопотать.

Уши-локаторы работают, ловят разные шумы, непонятные шорохи. Что там?

«Тём-мная ночь, тол-лько пули свистя-ят по степи…»

Это мои музыкальные липучки во мне снова балуются, подбадривают сообразно обстановке. Нет, слава Богу, пока не свистят. Может быть, мы вообще не туда приехали, а?

Вдруг в темноте отчаянно зачирикала рация — наша рация! — мы даже вздрогнули. Засуетились в палатке и офицеры, что-то глухо, словно извиняясь, забубнил связист. Ага, сейчас, значит, начнётся, догадываемся. Вверху должны появиться ракеты. Крутим в темноте головами, прислушиваемся, ищем след ракеты. Сколько мы уже здесь ждём — час, полтора?

Где-то в стороне с сухим треском что-то лопнуло, будто сучок от сухого дерева отломили. Потом ещё и ещё. Вслед за этим вверху, в облаках, несколько раз послышались глухие хлопки, слабо высветлив темную массу низких облаков.

Эти несколько коротких секунд дают возможность разглядеть напротив нас две более темные стены. «Ребя, так это же те скалы, наши скалы!! Вот мы где!» Но на каком мы расстоянии от них, с какой стороны — не понять. И где наши, а где «синие», тоже не ясно. Пока…

Неожиданно где-то вдали тревожно застрекотали, защелкали хлопки выстрелов. Донеслось приглушенное расстоянием не очень дружное «ааа-а-а». Это, «ааа-а-а», временами то прерывалось, терялось, то заметно усиливалось. Мы, превратившись в сплошной слух, ловим этот звук, пытаемся уловить, понять, чьё это «ура», наших или «синих». Как они там без нас, справятся ли? Где они сейчас? Может, быстренько сбегать, помочь им… пока темно? Мы же совсем недавно джейранами бегали вокруг этих скал. Но на вводной нам что-то говорили о минных полях противника, разных хитрых ловушках, засадах… Хотя, я думаю, если сходу, если сильно разбежаться, можно и проскочить, наверное, или нет? Нет, наверное. К тому же, важно знать — куда бежать, и где наши? Так, в темноте, и в плен можно попасть.

А где-то там, впереди, разгораясь, уже идет настоящий бой. Автоматы тарахтят, щёлкают отдельные выстрелы. Звуки сливаются в непрерывную беспорядочную пальбу. И ещё эти слабые, волной, крики… «…а-а-а-а!..» Звуки стрельбы то ближе, вроде рядом, то вроде совсем далеко… Вот, сейчас — вроде близко? Нет, опять — далеко. В этой темноте, мать её, понимаешь, ни хрена не понять. Ещё эта наша рация тут рядом предательски громко сипит-хрипит… Там тарахтят автоматы… А мы тут топчемся — скрипим, греем, разминаем ноги… Всё это мешает слушать тревожную темноту ночи: вдруг подойдут неслышно, и налетят. На всякий случай нужно приготовиться.

Вокруг подозрительных звуков становится действительно много. Во!.. Тчш… Тихо! Какие-то, вроде, тёмные силуэты… Подсвечивая себе дорогу слабым желтым светом фонарика, к нам приближается какая-то группа. Мы, подковой, быстро движемся к ним. Кто это? Идут смело…

— Пар-роль? — задиристо и грозно требуем мы.

— «Капсюль». — Торопливо отвечают из группы.

— «Боёк»! — сообщаем отзыв. «Наши», расслабляемся мы, — офицеры. — Ну, и как там? — по-свойски любопытствуем.

— Пока по-плану. Смотрите, не спите, бойцы. Не замерзли?

— Нет, жа-арко.

— Ну-ну! Далеко не отходить. Глядеть в оба. — Офицеры прошли, коротко освещая свои валенки, в сторону штабной палатки.

— Глядим, глядим. — Бодро отвечаем им в след.

Нас восемь человек. Мы ходим полукругом с задней стороны штабной палатки, метрах в десяти, прикрываем с тыла. Нам патроны не выдавали, да и не выдадут теперь, что здесь с ними делать? В кого тут стрелять? И это, в общем, хорошо — не нужно будет автомат потом чистить.

Нетерпеливо ходим кругами, легонечко топчемся, прислушиваемся. Курим втихаря, по-армейски, в рукав шинели, чтоб не засекли. Понимаем: война есть война. Вот только здесь, теперь, я понимаю, как тяжело ждать, не принимая непосредственного участия в боевых действиях. Издалека силишься распознать, понять, как там дела? Тянешься весь туда, аж шея болит. Может там, в эту минуту, как раз тебя и не хватает, чтобы выручить ребят, чтоб помочь им, спасти… А мы тут, здоровые лбы, без дела болтаемся, как… это, понимаешь, в проруби.

Вдруг слышу, справа от меня, вроде треск сучьев… Да, точно, треск! Но не тихий такой, как должно было быть, как писатели в книжках пишут, а наглый совсем треск, откровенно грубый. Кто-то идет или ползет. Мы все это услышали, и одновременно, вслушиваясь, замерли. Сердце от страха бешено забухало. Беру себя в руки, пытаюсь успокоить: чего бояться? нечего бояться! Нас восемь человек, не полк же там ползет, отобьемся. Враг не пройдёт, всех уложим.

Сбившись в кучу, пытаемся распознать направление движения противника и его возможное количество, чтоб принять решение — поднимать шум или мы их сначала сами побуцкаем. А шум все ближе… Идет, кажется, не один человек — их несколько. Ну, ясно, это разведчики, с тыла нас обходят. Идут за нашим флагом. Точно. Ага, хрен вам, а не знамя. Держите карман шире!

О, идут уже совсем открыто, напролом, нагло: или не знают, что мы здесь, или не боятся. Наверное, не боятся. «Ну, гадство, ща посмотрим!» Шерсть уже на загривке дыбом… только что не рычим, — если образно сказать. Приготовились с лозунгом: «Не посрамим страну родную!» Как отцы и деды завещали. По-армейски, жестами, расставляем друг друга, кому откуда нападать. Поняв всё, быстро расползлись полукольцом и затаились. Как хорошо, что темно и нас не видно. Так!.. Сейчас, сейчас… О! Куда это они повернули? Шум движения вдруг стал перемещаться правее от нас, в сторону. Куда это они? Почуяли или обходят? Вот, чёрт, не видно!

Быстренько переползаем наперерез — не красиво так, на четвереньках — а по-пластунски уже и не успеть. А тут ещё и эти, длинные полы шинели, мешают, сбиваются под коленями. Коленки юзят, скользят по полам шинели, тормозят движение. Уйдут! Уйдут… Упу… Уже привстав, пригнувшись, почти в открытую, перебегаем им наперерез. Нападающие сейчас идут более осторожно и чуть медленнее. Но дышат шумно, мы их уже различаем. Десять!.. Нет, — раз, два, три, четыре… шесть. Вроде шесть человек. Да, точно, шесть. Но силуэты почему-то маленькие, не крупные. Идут чуть согнувшись — с вооружением. Ну, всё, ребятки, хана вам! «Писец» пришел! Попались, голубчики! Сейчас будет шесть языков!.. Мы уже у них на пути… До них метров пять. Я почти в центре их движения. Так, так… Сейчас они точно наткнутся на меня!.. Сейчас, сейчас… Пора!

С низкого старта взлетаю вверх им навстречу и всей своей массой валюсь на первого идущего: «Н-на!» — на него. С боков на них, видимо, тоже навалились, потому они вначале вроде и не упали. Мы их со всех сторон как бы подпорками подпёрли. Но все равно под нашей массой, вся эта куча медленно завалились набок, а мы сверху. Такая каша в темноте получилась — действительно копец!

…Ох-хх… Получаю вдруг неожиданно сильный удар в грудь — сапогом или прикладом! — одновременно с этим жёстко поддых, и чем-то — локтем или плечом — в челюсть, слева. Ба-бах, так, тройняшка такая!.. Хорошо — не в глаз. Ухх… Дыхание перехватило, в челюсти хруст, голова чуть не оторвалась, лысине стало холодно. В запале ещё, но молочу куда-то впереди себя кулаками без разбору. Но поддых, ох-х, чувствую, мне здорово попало… Дыхания нет… Тут же и силы испарились… У-у-х-ты, гадство! Плохо дело. Но — спасибочки! — следующий, опять вдруг жесткий удар, теперь уже в спину мгновенно восстанавливает дыхалку. А вместе с ней, и силы откуда-то вновь появились, восстановились… О! Порядок! Воспрял! Вовремя! С утроенной энергией молочу впереди себя кулаками. Электромолотилка я вроде такая… Знайте, гады, наших. Правда, ничего пока не разобрать — где они наши, где те «немцы». Ну, красотень! Но еще месим кулаками кучу-малу. Все руки поотбивали — куда ни ткнешь, везде попадаешь словно в железо. Что там такое? Не противник, а бронетанки какие-то. Сплошные деревянные, железные выступы и бугры. Э-э! Да они кажется в касках! Да, ребя, они в касках! Ты смотри, какие предусмотрительные, оказались. А мы, дураки, сверху колотим по тыквам кулаками, а там сплошное железо. Ну, ладно, мать вашу, вы, значит, так!..

Уткнули их носами в снег, руки заломили назад, сами сели сверху. Все — шесть «языков»! Вот они. Все здесь, как пять копеек. Свежие, голубчики, ещё дымятся.

Ор-рлы мы, однако! Гвар-рдейцы!

Дышим тяжело, как паровозы. Устали. Жарко. И что теперь дальше делать? Ах, да! Надо посмотреть повязку или спросить пароль… А челюсть как болит, ноет…Умм!.. А я еще где-то шапку потерял… Это когда, наверное, в челюсть получил. Оглядываюсь — под ногами темно, ничего не видно. Ладно, потом найдем.

— Пароль? — на всякий случай, грозно спрашиваем у противника.

— Руки на х… отпустите. Сломаете… — дергаются под нами пленные, пытаясь освободиться. — Ну, больно же! Ай!..

— Ага, щ-щас! Пароль называйте. Ну? Не то яйца сейчас всем поотрываем.

— «Патрон». Тьфу, бл-л… Нет, этот, как его, «боёк», вот!

— Как-кой «боёк»? — С радостью ловим противника на слове. Попались, голубчики, попались. — Вот мы вас и накрыли! «Боёк», это отзыв. Понятно?

— Тогда, значит, «капсюль». Точно, «капсюль», — дружно выкручиваются «языки».

Ни хрена себе! Откуда это они наш пароль знают?

— Эй! Так вы «синие» или зеленые? — Запыхавшись, задаем всё же вопрос на засыпку.

— Какие на х… «синие»? Да отпустите вы, козлы. Все кости поотбивали.

— А если по тыкве за козлов?

— А вы из какого взвода?

— Из нашего… из второй роты. Мы к вам шли. За вами. Губы вот разбили…

— Как за нами?

— Ребята там, пока темно, послали за вами, на замену.

— Всю бошку поотбивали…

— Да хватит тебе причитать: бошку, бошку. Я об твою каску все руки поотбивал, а ничего, молчу. Вы бы еще сюда в танке приехали…

Все поднялись, встали, отряхиваются, поправляют амуницию. «Языки» тяжело дышат, сплевывают, сморкаются, что-то обиженно еще бурчат себе под нос… У меня лысина, замечаю, заледенела. Вспоминаю про шапку. Присев, кручусь, ищу её руками. Вот она, родная, нашёл. Оказывается, я на ней стою, в снег почти втоптал. Ты моя хорошая! — радуюсь. Встряхнул, вытряхнул, натянул на голову. Хол-лодная! Как железное ледяное ведро на голову надел. Мозги сразу сжались до размера теннисного мяча, даже, наверное, меньше… Ничего, побегаю — должны оттаять.

— Так, что надо-то? — ещё тяжело дыша, в запале, вспоминаю главный вопрос.

— Там ваши ребята что-то задумали. Говорят, вы там нужны, как ударная сила, что ли. Вот, втихаря послали за вами. Только нужно быстро.

— Кошкин-бабай сказал, что найдёт дорогу — туда и обратно.

— Ну, вот мы и пришли к вам… — подтверждает из темноты голос Кушкинбаева.

Теперь всё становится понятно. Эти пришли, остались здесь. Мы вместо них вернулись, а там, вместе с ребятами, впер-рёд, в атаку, знамя добывать!

— Ударная группа понадобилась, говорите?! Мы, значит…

— Слушай, ребя, это же здорово. Где Кушкинбаев?

— Здесь я.

— Где ты?.. Ага! Веди, Сусанин.

— Впер-рёд, орлы!

— Ну, ты молоток, «кошкин-бабай». Как ты в такой темноте разобрался?..

Кушкинбаев бежит впереди меня, переваливается, как утка с ноги на ногу, семенит короткими ногами. Молча сопит.

— Ты ночью видишь что ли? — переспрашиваю с интересом.

— Так, совсем немного. Да и не темно это, — чуть оборачивается ко мне. — Просто ноги сами помнят. Мы же здесь бегали.

— Да? А мои ноги не помнят. Почему это? — Искренне удивляюсь я.

— А нас, вот, и не увидел, да? — ехидничает за моей спиной Лешка Бережной.

Всегда спокойный, Кушкинбаев вдруг вскипает: «Ага! Я-то вас увидел. Хотел пароль сказать. А вы, не спрашивая, набросились. Это не по-правилам, не по-правилам. — Чуть не плача кричит. — Вы ведь должны были сначала пароль спросить…»

Да, тут мы точно маху дали. Действительно, получилось не так… Хорошо хоть офицеры в палатке не услышали — опозорились бы. Я, вот, даже сейчас не могу вспомнить: а почему мы их сразу за противника приняли? Бежали они на нас как-то не так, что ли? Не знаю. Сразу окружили их и взяли. Промашка вышла, ошибочка. Хорошо хоть, не сильно друг друга помяли. А челюсть-то как болит… ёлки зеленые!

— Ладно, не злись, случайно всё как-то получилось.

Сопит впереди Кушкинбаев, молчит. Обиделся.

Впер-рёд, впер-рёд…

Бежим, не видя ничего под ногами, но строго за Кушкинбаевым — след в след. Он, как кошка, вовремя огибает невидимые в темноте деревья, пни, кустарник, ныряет под нависающие ветки. Я эти препятствия чувствую или уже плечом, или локтями, или уже рукой. Механически или инстинктивно, повторяю движения нашего ловкого Сусанина. За мной бегут, нога в ногу, остальные ребята. Уже недолго осталось бежать, уже где-то рядом. Шум пальбы и крики ур-ра все ближе и ближе.

В темноте вильнули в одну сторону, потом потянулись чуть в горку. И резкий обрыв. «Где-то я уже так прыгал», успеваю подумать, теряя опору под ногами. Падаю, и лечу куда-то вниз на третьей точке. Сверху на мне, естественно, едет Леха, на нём еще кто-то… Так — куча мала! — дружно и въехали в тыл наших передних позиций. Тут и я понимаю, где это мы находимся и где наши расположения. Только мы успели отряхнуться-встряхнуться, еще не восстановив дыхание от быстрого бега, как над нами хлопнули несколько ракет — «Отбой учениям». Ну, ё-о-о мое! Мы ведь только ещё прибежали… А тут, всё, отбой. Патроны кончились! Окончилась война! Ну, ладно… Всегда бы так.

Ох, нервы… нервы…

Осталось десять дней до принятия присяги…

Рота, наряду с прочей беготнёй и шагистикой продолжает зубрить текст присяги. В любых местах, куда ни зайдешь, солдаты бродят как сомнамбулы, с отрешенным взглядом, обязательным листком в руке и непрерывно что-то под нос себе бормочут. Раз за разом повторяют отдельные блоки текста или бубнят всю присягу целиком. Все заняты, ни к кому невозможно спокойно подойти, все злые, как собаки, только рычат на тебя и, того и гляди, укусят. Нервничают… Оно и понятно: командир роты с металлом в голосе проскрежетал перед строем, рубя кулаком воздух:

— Кто мне текст присяги и проверку в целом сдаст хотя бы даже и на четверку, поедет у меня служить к ё…й матери на Чукотку, в «Тмутаракань». Понятно? Это я вам обещаю. Я вам это устр-рою, век меня будете помнить. Кому не ясно? — рычит командир учебной роты. — Повторяю: текст знать только на «отлично». Проверку сдать только на «отлично». Всем понятно? Не дай Бог, иначе!

И мы, насмерть запуганные тараканьей тьмой энергично зубрим хором и поодиночке, сидя на занятиях, на перерывах, перед столовой, на очке в туалете, в бытовке, перед сном, во сне — везде. Текст внешне вроде простой-простой, но запоминается почему-то плохо. Я в школе, когда проходили Пушкина, не только выучил кусок «Письмо Татьяны», и «Мой дядя самых честных правил…», как тогда рекомендовала литераторша, а ещё один, другой. Почему три, вместо одного? Не знаю. Просто так. Мелодика очень понравилась, и текст, конечно, и вообще… Открыл, не глядя книгу где открылась, и… Где открылась, там и выучил:

«Враги… Давно ли друг от друга их жажда крови отвела? Давно ль они часы досуга, трапезу, мысли и дела делили дружно… Ныне злобно, врагам насмешливым подобно, как в страшном непонятном сне, они друг другу в тишине готовят гибель хладнокровно…», ну и так далее. Выучил за пару часов, легко и запросто, как песню. Теперь помню и «Письмо Татьяны», и про «дядю самых честных правил», и про дуэль. Вот где сюжеты, вот где чувства, вот где эмоции… А тут, «…не щадя жизни и самой крови… пусть меня покарает гнев и презрение…» Тьфу ты, ёшкин кот! Если вдуматься, — какая-то дурацкая клятва на самозаклание.

Смысл её предельно простой: на голой возвышенно-патетической основе, ты, молодой солдат, добровольно подписываешься своей, абсолютно конкретной молодой жизнью, при этом, еще и гордиться этим должен. Оно и понятно, почему должен, — клятва-то на верность Родине, не меньше. А это, что-то же да значит, правильно? Относительно радости и гордости я, Павел Пронин, не могу твёрдо сказать, они прошли стороной, а вот чувство ответственности, и какой-то возникшей не осознанной опасности, от её тревожного смысла, я, например, ощутил. Это и закрепилось. Впрочем, тема эта ни у кого, ни каких вопросов не вызвала. Все это, вижу, принимают как должное, как необходимый, когда-то и кем-то установленный армейский ритуал. Главное другое: не попасть бы в ту Тмутаракань. Но текст, как не крути, не «поётся» и не запоминается.

Наверное, сказывается наш почти трехмесячный марафон нервных и физических встрясок. Наша психика и весь организм не успевают выходить из состояния шока или ступора, в который его вгоняют раз за разом командиры и армейские жизненные обстоятельства. Все эти встряски выматывают душу, иссушают тело, притупляют память. Память никак не хочет работать по меркам ротного командира — только на «отлично». Она, как предохранителем, чем-то мудро так, предусмотрительно, отключается. Не адаптировались мы ещё, наверное, не пристроились…

Зубрим… зубрим…

Время уходит, выходит…

Уходит быстрее чем песок сквозь пальцы, а текст на «отлично» никак. Эх!.. Мы уже отчетливо видим — почти всем светит только Чукотка. «Чукотка-икотка!..» Уже нашли её на карте, дико ужаснулись её — хрен знает где! — местоположением… «Это что ж получается… Там же… — выпучив глаза, горестно чешем затылки, все понимают, — там же холода! Как говорится, круглый год — рукой отламывай, ногой откатывай!» Это из солдатского юмора про туалет на улице. От одного только названия внутри уже все леденеет, и от холода, и от страха.

Такую тоску нагнал на нас ротный этой своей Чукоткой, что мы уже и смирились с ней: «Да и х… с ней, с этой Чукоткой». Крылья повесили, сушим весла…

Короче, ждём.

— Ребя, смотри, кто это?..

 

19. О! Ты еще и музыкант…

Да, интересно, в роте появились какие-то гости: несколько незнакомых старшин сверхсрочников. Пройдя мимо отдавшего им честь дневального, они, вместо положенного по уставу приветствия, небрежно кивнули головами: привет, мол, парень. «Непорядок, — отмечаем взглядом нарушение, — не по уставу это… Ты посмотри, какие пижоны…» Гости прогулялись по роте, руки в карманах, покрутили туда-сюда головами, осмотрелись, и ушли в нашу канцелярию. Кто такие, чего надо? У них и эмблемы другие, специальные: связь, авто, лира. О, лира! — музыкант, значит. Это обстоятельство меня очень обрадовало, как приятной волной окатило. Лира живо и ярко напомнила родной и близкий для меня скрипичный ключ, ноты, веселые и интересные репетиции… Но это было где-то там, давно, как в сладостном не реальном сне, в далекой и цветной жизни. Я и забыл. В прошлом…

Я ведь тоже музыкант. Правда, это было там, на гражданке. Какой уж из меня теперь музыкант? Растопырив пальцы, с тоской и скепсисом рассматриваю свои руки. Моими пальцами теперь только людей пугать из-за угла. Руки в ссадинах, коростах, грязь глубоко въелась и уже не смывается — горячей-то воды в роте нет, ногти черные и обломаны. Видеть противно. У нас и лица, почти у всех такие, можно сказать задубевшие. Но ничего, мы привыкли, узнаём друг-друга. Кстати, сквозь стёкла очков разглядывать руки еще противней: увеличивают же, как микроскоп какой… Пальцы, вижу, стали толстыми, опухли и торчат как сардельки. Сардельки! Кстати, а вот мясные сардельки, это хорошо. Очень бы даже сейчас хорошо! Желудок — гад, как не спал! — тут же болезненно отреагировал на приятное воспоминание о сочной мясной сардельке обильной слюной во рту. Скрежетнул, что называется пустыми жерновами, только пыль поднял.

— Эх, сейчас бы настоящую мясную сардельку! — от расстройства, автомат чуть не брякнулся у меня из рук на пол. Какая всё же приятная и желанная эта тема — еда, напрочь всё вырубает.

— Нет, лучше много сарделек. Или бы колбасы сейчас батон. О-у! Тц-ц!

— Нет, мужики, лучше два батона и сразу…

Как сильно жрать хочется — спасу нет. У ребят мечтательно заблестели глаза, и у всех включился глотательный рефлекс.

— Карто-ошечки бы еще с лучко-ом!..

— А я люблю пельмени со сметанкой и блинчики с мёдом.

— Эх, белого бы хлебца… молочка бы парного.

— Эй вы, мечтатели, ё… в нос! — неожиданно обрывает сержант. — Ну-ка, заткнитесь там! Молочка бы им, понимаешь… от молодого бычка. Раскатали губу. Трите быстрее автоматы, а то я вам щас, бля, еще по одному автомату добавлю. — Изящно ставит точку.

Таким вот примерно образом и гасятся в армии благородные фантазии и воображение в направлении гастрономических этюдов и их экспромты. Никакой тебе, понимаешь, лирики, никакой поэзии, одна плоская серая армейская проза. Эх!.. Трите, говорит… А мы, что делаем? «Терём и сидим, сидим и терём»!

Чистим! Вот что мы делаем.

Мы в это время, как вы понимаете, были заняты. Кстати, в армии, я заметил, мы, солдаты, все время обязательно должны что-нибудь делать: подметать, передвигать, убирать, чистить, разбирать, бегать, носить-таскать, шагать, мыть… как провинившиеся! Если ты, вдруг, случайно остановился, тут же окрик: «Чё встал? А ну-ка, давай, давай…»

Сейчас наша рота на практике утверждает суть народной пословицы: «Терпение и труд всё перетрут». Трём, после очередных стрельб, разбредясь по центральному проходу роты, автоматы, чистим оружие. Каждый свой автомат. Самое длительное, и очень важное, в этой процедуре — отчистить от нагара выемку поршня возвратного механизма. В армии для солдата не предусмотрено никаких других средств для снятия нагара, кроме мягкой фланелевой тряпочки, которой нужно очень долго тереть маленькую зеркальную выемкочку и другие не менее важные детали автомата. Трёшь, что называется, «от забора до рассвета». Правильнее сказать, пока твою работу не примет старшина либо командир отделения. За всеми этими действиями очень внимательно и строго наблюдают командиры. Обязательно, раз за разом, возвращая на доработку, находя микронные погрешности.

А мы, к слову, кто не знает, народ пытливый и ушлый. Мы уже знаем несколько хитрых солдатских средств помогающих ускорить такую работу. Правда, они нам категорически запрещены и находятся за пределами дозволенного. Ну и что из того? Правильно, и мы так думаем: раз помогают солдату быстро выполнить задание, значит, должны применяться, и нечего тут… В общем, раскрываю солдатский секрет. Стоп. Один, пожалуй, момент, одно уточнение.

В той, солдатской военной присяге, которую мы сейчас заучиваем, говорится, что я никогда не раскрою врагу военную тайну, никогда. Так вот, здесь не тайна, а солдатская хитрость, значит, можно. Да и не врагу я рассказываю, а своим. Как говорится — большая разница!

Запоминайте: хорошо снимается пороховой нагар с поршня возвратного механизма, если его потереть жесткой шерстяной поверхностью. Для этого отлично подходит солдатское одеяло, валенок или шинель. А еще лучше, если вращательным движением потереть его об известку, ту, которая на стене. Это точно, это проверено! Известка вообще идеально подходит. Только всё это нужно делать очень незаметно от командиров. Им очень не нравится наши хитрости. Ещё нужно помнить и не упускать из виду стукачей, этих — тренирующихся на ефрейторов. Правда, теперь они, после нескольких наших внушений в «тёмную», да и в открытую, заметно притихли. Стучат, но уже там, где и без них просто скрыть невозможно. Короче, это нужно делать осторожно.

Если командир заметит, как ты трёшь поршень об известку в стене, — о-о, страшный разнос и внеочередной наряд тебе обеспечены. Вдобавок свой автомат дочистишь с сержантскими придирками, и еще один, прицепом, любого из младших командиров. И в дальнейшем, долго ещё будешь у них на примете, до тех пор, пока кто-нибудь другой не провинится и не переведет на себя их внимание.

Младшие командиры своё оружие вообще, например, никогда не чистят. Зачем это? Для этого вокруг достаточно молодых солдат. Придрался к кому-нибудь из молодых, и всё. А чего там, придраться-то к бесправному солдату: раз, два, и наказан боец. Отдыхай себе, «Вася». Это потом, со временем, таким вот образом молодого солдата научат не служить, а хитрить, уклоняться от службы, перекладывать её на других, менее опытных, менее сообразительных солдат. Такие, к сожалению, всегда в армии есть, как им не быть.

Зная о вероятном наказании, мы, тем не менее, ищем малейшую возможность, чтобы воспользоваться любым из известных «запрещённых» приемов, и сократить время отупляющей работы. Не спеша, как бы между прочим, прогуливаемся с этой железкой от автомата по казарме, для видимости, трём мягкой фланелькой. Перемещаемся по роте туда-сюда, демонстрируя правильные уставные действия по чистке оружия. Где группками, где по одному приближаемся, как бы случайно, то к вешалке, то к кроватям, то трёмся около стен. Мимоходом, как бы просто так и вполне естественно, с небольшим усилием, ширк-шёрк! — поршнем возвратного механизма о подвернувшуюся жесткую поверхность… Уже веселее она блестит, уже улыбается! Глядишь, и работа идет быстрее.

Стены в помещении роты, в ряде мест, со множеством уже готовых углублений. Как после стрельбы по мухам. Их и искать не нужно — только вставляй железку в углубление и — шёрк-шёрк! А шинели или одеяла вообще всегда рядом с нами, всегда под рукой. Вот же она, койка-то. Короче, три себе, да три, только незаметно…

Так вот, про лиру!..

Сижу, тру детальку возвратного механизма, и что-то загрустил совсем — задумался о пользе солдатского труда в пожирании времени. И в общем шуме летящего к коммунизму военного паровоза («Наш паровоз, вперёд лети…»), не сразу и расслышал окрик дневального:

— Пронин!. Эй, Пронин, ёпт… Ты глухой, там, что ли? Тебя в канцелярию… Бегом!

И наши ребята меня уже толкают:

— Пашка, Паха, уснул? Тебя в канцелярию!

— Меня?!

— Да! А за что это тебя, а? Чё такое? — сочувственно и обеспокоено заглядывают мне в глаза.

Дело в том, что вызов в канцелярию, это всегда плохой знак для нервов. В канцелярию нас вызывают очень редко и, как правило, всегда только на какой-нибудь разнос.

У меня внизу живота, как перед ночной тревогой, сразу всё противно захолодело, завибрировало, настраиваясь на какую-то очередную неотвратимую неприятность. Не пойму, что я не так сделал? где? когда? Ищу и не нахожу ответа.

— Н-не знаю, — пожимаю плечами, откладываю работу и плетусь на вызов.

Поправив на голове шапку, расправив гимнастерку, стучусь в дверь. Слышу: «Да-да, войдите». Вхожу. Прикрыв дверь канцелярии, докладываю старшему по званию:

— Товарищ лейтенант, — чуть с запинкой, — рядовой Пронин по вашему приказанию прибыл, — насторожённо докладываю. В канцелярии трое: Ягодка, старшина и тот, который с лирой.

— Проходи, дорогой, — лейтенант приглашающим жестом указывает на середину комнаты. — Ты, оказывается, у нас еще и музыкант, да? — весело, и с явной усмешкой в голосе задает совершенно неожиданный для меня вопрос.

В руках у Ягодки тоненькая папка «Личное дело». Наверное, моё. Все находящиеся в канцелярии солидарно, тоже с иронией, криво усмехаясь, рассматривают меня. Все, кроме того старшины — с лирой.

— Да, вроде… — неуверенно говорю. — Был раньше. — Голос у меня какой-то скрипучий, незнакомый, севший от волнения. Прокашливаюсь. Вспомнив про свои руки, пытаюсь спрятать их за спину.

— Ну ты проходи, проходи. Не стесняйся! С тобой хочет поговорить старшина полкового оркестра, — и поворачивается к гостю: — Товарищ старшина, вот это и есть Пронин. — Как бы говоря: ну, видите же, ошибочка вышла.

— Да-да, спасибо, — оглядывая меня с ног до головы, несколько разочарованно тянет старшина.

Возникает пауза.

Я стою посреди комнаты, прячу глаза, переминаюсь с ноги на ногу и неожиданно чувствую, как жар стыда заливает мое лицо. Мне стыдно! Да, стыдно! Я здесь, в армии, совсем забыл, что я — музыкант! Мне становится очень стыдно перед этим старшиной, который с лирой, за мою грязную, мешком, робу, за обмороженные щеки и уши, за грязные, побитые руки в ссадинах и царапинах.

Все продолжают меня с усмешкой изучать: музыкант, оказывается, среди нас нашёлся! Неожиданно!

— А что вы заканчивали? — прерывает затянувшееся молчание старшина.

— Музыкальную школу.

— По классу?..

— Баяна, — отвечаю.

— А дальше?

— Перед армией два года работал во Дворце культуры аккомпаниатором в танцевальном и хоровом, — отвечаю уже чуть свободнее, а что терять?

Все, в том числе и старшина, приподняв брови, уже с другим, более заинтересованным выражением на лицах, внимательно слушают меня.

— В Братске?

— Да, там.

— Не да, а так точно! — сердитым голосом поправляет Ягодка. — Не забывайся, Пронин, не в филармонии…

— Так точно, — повторяю.

— А… — старшина спотыкается от ягодкиного замечания, и, глядя на мои руки, нерешительно спрашивает: — А сыграть сейчас что-нибудь сможете?

— Н-не знаю, нужно попробовать.

Я действительно не уверен, что такими пальцами смогу сейчас что-либо сыграть. И не готовился к этому, в мыслях не держал — кому нужен в армии баян? Даже если бы и хотел этого, пальцы всё равно бы не уберег. Кому тут нужны мои пальцы?.. Это же армия, а не филармония, как говорит Ягодка. Чтобы мои пальцы были в форме, мне нужно минимум три-четыре часа в день только одних непрерывных упражнений, и потом, вечером, как раньше, четыре часа репетиций. А тут, какие репетиции? Я и не знаю, есть ли здесь вообще музыкальные инструменты, кроме пионерского барабана и горна. Да я и забыл давно об этом. Как-то уж очень быстро все прошлые навыки повылетали из головы…

— Товарищ лейтенант, а у вас в роте случайно не найдется баян? — поворачиваясь к Ягодке, спрашивает старшина-музыкант.

— Как нет, конечно, есть, — почти радостно заявляет замполит, — в каждой роте должен быть. У старшины в каптерке или дома, да, старшина? — усмехаясь чему-то своему, весело сообщает лейтенант.

— Почему дома? — басит старшина. — Здесь он, в каптерке. Щас будет, — подхватывается с места и, недовольно зыркнув на лейтенанта, выскакивает за дверь.

Молчим! О чем говорить?

Ждём…

Слышу, возвращаясь, грохочут быстрые шаги. Вякнул, случайно нажатыми клавишами инструмент. Есть?! Хлопнув дверью, старшина протягивает мне инструмент. Баян! Да, баян… Обычный, учебный, половинка. Даже не тульский. «Кубань» или «Казань» — не поймешь. На боковой крышке сиротливо красуются последние оставшиеся от названия буквы «…ань». С какой-то горькой радостью вдыхаю особый, привычный и родной запах музыкального инструмента. Едва касаясь пальцами, только подушечками пальцев, провожу по мягкой и теплой, на ощупь, клавиатуре… Глажу. Соскучился!.. Баян, с нежной, зеленого цвета, перламутровой отделкой, с одним ремнем. Сажусь, подгоняю ремень, пробую инструмент, примеряюсь к клавиатуре. Вначале прогнал, прислушиваясь к звукам и пальцам хроматическую гамму вверх и вниз. «Да, баянчик, сильно потрепали тебя армейские годы и разные руки». Некоторые звуки жалобно дребезжат, сипят. Ага, тут «язычок» простудился-надломился… окислился… Оп… Вверху нет двух клавиш-пуговиц — железные крючки торчат… А внизу «ля» и «фа диез» западают. Вдобавок, где-то в мехах есть дыра, быстро воздух уходит, не держит объёма. Понятно: не инструмент, а инвалид-дуршлаг, в общем. «Ой, а мои пальцы-то, пальцы… как деревянные (кошмар!), совсем тяжёлые. На ломаных арпеджио уже спотыкаются. Это плохо!» С удивлением замечаю свои недостатки. Раньше такого не было… Что можно играть такими пальцами?.. Ни настроения, ни вдохновения, и на пальцы ничего не приходит.

Наклонив голову к грифу, прячу глаза, пытаюсь сосредоточиться, вспомнить своё обычное, свободное состояние. Пробую играть «Кадриль»… Пальцы помнят, а техники почти ноль. Пытаюсь играть «Карусель» Шахнова… Потом сразу, для разгона, «Полет шмеля»… Увы, темпа нет, легкости нет, экспрессии тоже. Пальцы как железные, отстают, запинаются. Ужас! Пробую играть совсем уж простенькую вещь «Марш Черномора» — и это плохо. Вальс Дунаевского… выходной марш из кинофильма «Цирк»… И здесь все грубо, тяжело, коряво. «Бирюсинку», «Летите, голуби», вальс «Осенний сон»… Все в одну корзину: плохо, плохо, плохо! Кошмар! Техники и в помине нет. Словно её и не было вовсе. Я в тихом ужасе — вот это да, — приехали! Так позориться мне еще никогда не приходилось. Понимаю — эти пальцы не мои, их просто подменили. Снимаю c плеча ремень, что тут показывать, и так ясно. Поднимаюсь, ставлю баян на стул. Всё.

В канцелярии возникла абсолютная тишина.

— Да, — через паузу, вместе со мной, сочувственно вздыхает старшина. Что тут говорить. — Так у вас, когда присяга-то — четвертого или шестого? — непонятно у кого спрашивает музыкант старшина.

Я расстроен, я молчу…

— Шестого, — быстро уточняет Ягодка.

— Ясно. Ну ладно, товарищ солдат, спасибо. Пальцы вы свои, конечно, здорово попортили. Ну, не вешайте нос, как говорится, были бы кости. До свидания, — и поворачивается к лейтенанту.

Лейтенант, поняв, что встреча со мной окончена, бросает мне:

— Свободен, филармония.

— Разрешите идти? — переспрашиваю по уставу.

— Да. Я же сказал — иди. — Чуть морщится лейтенант.

Поворачиваюсь и выхожу.

Как я удержался и прямо там, в канцелярии, не разревелся от горечи и стыда, не знаю. Мне было очень и очень плохо. Я впервые так четко увидел разницу между мной — музыкантом, там, на гражданке, и мной, музыкантом, сейчас, в армии.

А идти некуда…

В метре от дверей канцелярии, весь проход роты, плотно забит ребятами. Стоят, кто в робах, кто в одних пузырящихся штанах, кто в чем. Стеной, как на комсомольском собрании. Обе роты собралась здесь, смотрят на двери, теперь на меня. Все, худоба-худобой, только уши торчат, да глаза сверкают. Побросав работы, стоят солдаты, открыв рты, и слушают. Увидев меня, сразу заулыбались, зашевелились. Проталкиваются ко мне, хлопают меня по плечам, спине:

— Так это ты, Проха, что ли, там, оказывается, играл, да?

Ему кто-то весело отвечает:

— А ты что думал, балда, дядя Вася, что ли? Наш Пашка, конечно. Не видишь, да?

— Сам балда. Молодец, Пашка. Ты, оказывается, здоровский музыкант.

— А что там было? Концерт или что? А зачем?

— Мы здесь самодеятельность готовить будем, да?

— Я стихи на школьном смотре читал…

— А я петь могу. На гражданке на смотре художественной самодеятельности пел. Не веришь?

— Отвалите от него. Отстаньте. Пошли, Пашка, покурим, у нас чинарик есть.

— А ты «Гоп со смыком» можешь сбацать?

— А «Буги-вуги?»

— А Танец маленьких лебедят?..

Я не успеваю отвечать, да это и не нужно. Я уже почти оттаял, отогрелся, почти счастлив. Я рад слышать нормальные человеческие интонации, слышать одобрительные слова. Я вижу радостные живые глаза, теплые улыбки. Это мои друзья, это мои товарищи. Им понравилось! Им было приятно слышать звуки баяна, пусть даже он, и я, сейчас были не в форме. От этого искреннего и неподдельного уважения мне уже тепло, мне уже легче. Тоска, обида и горечь о потерянной технике чуть-чуть отошли, отпустили. Да и чёрт с ней, с этой техникой. Пошла она на… Ребятам нравится, и ладно. Были бы кости, как старшина-музыкант сказал.

На шум из канцелярии немедленно выскочил чуткий на беспорядок старшина и громко рявкнул:

— Пач-чему шумим? Ну-к-ка, р-разойдись все, ядрена вошь. Нечем заняться, да? Ща-ас найдем работку. Дежур-рный…

Народ с грохотом сыплется в разные стороны. Старшина ловко вылавливает меня за рукав своей клешней-пассатижами.

— Стой, Пронин! — Улыбается. — Так ты орел у нас, однако, да? — голос старшины урчит неожиданно ласковыми интонациями, как дизель возле легковушки. — Что ж ты, брательник, до этого молчал, что так хорошо играешь, а? А я думал, ты только драться мастак. Слушай, земляк, ты после отбоя не покажешь мне пару каких-нибудь хороших аккордиков, а? Я ведь тоже чуть-чуть это… играю, — смущаясь, откровенничает старшина. — Добро, а?

— Не могу. Я вечером в наряде, — вспоминаю.

— Какой наряд, ты что? — Сердито сверкает глазами старшина. — Кто наказал? От-тменим! — Оглядывается, ища моего обидчика.

 

20. Принял присягу, от неё, как говорится, ни-ни…

Торжественный день принятия присяги подошел быстро, в суете наших обыденных казарменных катавасий вроде и незаметно. Его приближение ощущалось только в нарастающей общей нервозности. Этому активно способствовали в основном замполиты и младшие командиры. Согласно принятым нами повышенным социалистическим обязательствам (проголосовали мы единогласно, как всегда в спешке и не задумываясь), рота теперь — во что бы то ни стало! — должна была сдать проверку только на «отлично». Это значит, что каждый из нас все экзамены должен сдать только на «пять».

Я не знаю, как рота что-то можем сдать на отлично, если мы всё время голодные и голова кружится. Почти у всех от столовской еды изжога. Все с легкими обморожениями лиц, рук, ног. Мы простужены. Ночью от стонущей в кашле роты можно свихнуться. Солдаты во сне хрипят, глухо бухают, заходясь в кашле, — дневальные пугается, сам знаю — стоял в наряде. Этот наш долбанный Дальний Восток такими свистит сильными и пронизывающими ветрами, что никакой он не восток, а скорее уж настоящий холодняк или холодуй, что, в общем, один… Мы все сильно похудели, того и гляди порывом ветра наш «монолитный» строй раздует-разнесет, к едрени фени, в разные стороны. Командиры, видя эту угрозу, поэтому, наверное, предусмотрительно утяжеляют нас полным боевым снаряжением. Теперь из расположения роты выходим только по полной боевой — кроме, конечно, набега на столовую! — с автоматом и всем прочим снаряжением, чтоб, наверное, ветром не сдуло. Топаем, гремим, бренчим железом, накачиваем ноги, плечи, и шею. На плечах вся амуниция, на шапке постоянно каска. Отрабатываем на плацу хождение строем с оружием: в колонну — по два, по четыре; в шеренгу — по два, по три, по четыре. Учимся ходить…

— Нога пр-рямая… носо-ок тянем.

— Глаза косим! Видим гр-рудь четвертого человека.

— Выше голову-у, тянем подбор-родо-ок. Тянем, тянем… Та-ак, хорошо-о!

— Р-равнение, р-равнение держа-ать… Ёп… Та-ак… Ну, бл…

Гоняют нас очень интенсивно. Ребята предположили, что нас, наверное, готовят к параду на Красной площади в Москве. Ну и хорошо бы, там, говорят, нет ветров, и за нас можно не опасаться, не поднимет, как воздушные шарики над площадью. А может, и подкормят перед этим, а лучше бы прямо сейчас.

На улице, даже в строю, хоть мы и ходим плотно друг к другу, очень сильно продувает.

Размышляя над своей шинелью (это теперь наше зимнее пальто здесь), я понял, почему она без подкладки. Очень просто, чтобы нам было легко ходить парадным шагом — вот почему. Шинель — она ведь длинная, итак путается в коленях, вяжет ноги при ходьбе. Теперь представьте: а если она будет с подкладкой, да еще и теплой? Какая уж у солдата будет лёгкость или там — воздушность, при ходьбе? Да никакой… «мамсик» это будет, по-нашему, а не солдат. Ни мощи тебе, ни убедительности. А в армии главное — мощь и убедительность! И не нужно там копаться: холодная шинель — не холодная, поел солдат — не поел. Ходи себе молча, понимаешь, молодой, сопи в две дырочки — плотно печатая шаг! — грозя автоматом налево и направо — шведам, американцам, немцам, японцам… Всяким империалистам, в общем, всем.

А уж про утепление кирзовых-то сапог я и не говорю, на этих бы ноги натренировать, эти-то, тонюсенькие, еле таскаем. К вечеру, набегаешься — в этих облегченных — как телеграфные провода ноги всю ночь гудят, и стонут… отогреваясь.

Кстати, о сапогах.

У нас сейчас в роте появилась новая игра. Вернее, она только для нас новая, а так она, говорят, старая. Игра передается в армии, как корь в детском саду — от роты к роте, от призыва к призыву. Действительно очень забавная.

То, что голенища кирзовых сапог не у всех плотно облегают ногу, как у меня, например, мы это знаем. У многих ребят ноги сами по себе худые, в сапогах торчат, как карандаши в стакане, свободно болтаются в голенище. Со стороны это выглядит не красиво, и для здоровья — это уж точно! — совсем неполезно. Оно и понятно, как это может быть полезно, если ты, как часто теперь с нами бывает, например, ползёшь по-пластунски, на пузе, и обязательно, как «скрепер», в свои сапоги собираешь всякую ненужную ерунду: воду, грязь, камни, песок… Всё, что совсем и не нужно, ни тебе, ни сапогам. Потом опять же надо будет переворачиваться на спину — демаскировывать себя и товарищей! — задирать ноги в небо рогатулиной, трясти ногами, вытряхивать из сапог то, что, может и захочет само вытряхнуться, а может и нет. Часто ещё потом и портянки сушить надо, а может, и стирать, что уж совсем нежелательно (Горячей-то воды у нас нет, кто помнит). Головная боль, короче. Таких вот «скреперов» у нас в роте оказалось очень много, и они мгновенно стали объектом этой новой шутки, этого нового для нас развлечения.

Короче. На любом из обычных перекуров нужно незаметно бросить горящий окурок в сапог зазевавшегося «скрепера». Лучше в оба раструба сапог сразу. Только обязательно незаметно. Хорошо бы это сделать в конце перекура, перед самым занятием. Лучше, если это будет или политзанятие, или лекция о международном положении, или какая другая скукотень. И всё, через пять-семь минут концерт-развлечение всему взводу обеспечен. Уже представляете? Нет, вы не представляете. Сейчас поясню.

Вы, наверное, уже знаете, что мы, солдаты, через две-три минуты любых лекционных занятий почти отключившись, спокойно сопим в нежном полусне, уже дремлем. В тепле и тишине — поверьте, — не только кошке приятно расслабиться и подремать, но и солдатам. Инициаторы же развлечения (обычно один, два человека), сидят, счастливые, в ожидании будущей реакции бедняги «скрепера» и всего взвода в целом, аж светятся — что-то будет.

…Где-то далеко, в других мирах, монотонно на одной ноте зудит лектор. Зудит, как немецкая «Рама» — привычный, когда-то на фронте, говорят, вражеский самолет-разведчик. Я это много раз в кино видел, слышал… Неприятно зудит, гад. Это точно. Как наш Ягодка сейчас. В классе висит обычная тишина, общий покой, порядок.

Спокойное, умиротворенное сладкое сопение…

Трах, тарарах!..

Как взрыв! Раздается неимоверный грохот переворачиваемого вверх ногами стола. К этому добавляется громкий дробный топот ног бедняги-танцора. Громкое хлопанье руками о голенища сапог, как в пляске вприсядку, и истерическое подвывание, причем с нарастающей силой: ой! — ой! — ай! — ай! Затем, это неизбежно, следует его судорожное, с глазами навыкате, скидывание сапог с одной или с обеих ног сразу… Сидя где-нибудь уже на полу, в проходе, прыгая на заднице, гасит, бедолага, хлопая руками дымящиеся портянки и штаны хэбэ. «Фу-х, фу-х, фу-х!..» — дует, остужая свою болячку.

Ха-ха-ха-ха… Хи-хи…

Думаете это все? Нет, конечно.

Добавьте к этому реакцию задремавших в тепле солдат. Других, тех, которых много! Которые не были в курсе предстоящего концерта, и у которых тоже возникли свои судорожные неконтролируемые реакции со сна на этот неожиданный переполох. Для них это тоже, как выстрел стартового пистолета для бегунов на короткую дистанцию. Их ноги чётко срабатывают на опасные или непонятные команды-звуки… Это надо видеть!.. Как это они, в первые две-три секунды — гляньте, гляньте! — красиво и дружно — ещё не проснувшись! — резво стартанули из-за своих столов и сразу на выход,… Представили?..

И это ещё не все.

Посмотрите теперь на командира. Да, да, на командира, который тоже по-своему дремал, повторяя день за днем, год за годом заученную тему, у него от неожиданной встряски, тоже глаза на лбу, голова втянута в плечи, как от удара — Воздух! — и в немом ужасе открыт рот… И стоит он несколько секунд, простите, враскорячку, уцепившись двумя руками за свой стол, тем самым крепко удерживая свой авторитет, а себя от желания выскочить из класса первым — ему-то до выхода всех ближе.

…А какие у всех лица!.. О-о-о!

Весь спектр эмоций: от сильного испуга (ой, мама, хана!) до страшной ярости (кто посмел, так, бля, пугануть, а?). В такой-то момент, да со сна, это, пожалуй, оправданно и справедливо! Кого и когда радовал простой, скажем, фальстарт? А уж в такой-то момент, в такой-то обстановке — тем более. Да ладно, что тут рассказывать — эту картинку нужно хотя бы один раз увидеть, причем, лучше только со стороны.

Ну, понятно, что «скреперу» больно. Понятно, что там, в сапогах жжёт… Дурацкая шутка — что там говорить. Конечно, дурацкая. Это мы всё знаем. Но ведь, с другой стороны, какой неожиданно мощный эффект, а? Какие эмоции! Какая целительная разрядка в наших серых солдатских буднях! О-о! Это дорогого стоит!

Теперь всю эту картину представили, пережили? Да-да, полный атас! Причём, для всех. Гвалт и неразбериха длятся не больше минуты. Наш скорый самосуд на корню пресекается быстро приходящим в себя командиром. Он, мужественно оторвавшись от стола, ещё правда взъерошенный, но уже вполне по-командирски зло рявкает, пусть и на фальцете, дежурную для нас и себя команду: «Встать, смирно!». На то он и командир, чтобы первым в себя приходить, а потом и солдат воспитывать. Всё правильно.

Авторов переполоха обычно вычисляют мгновенно. Они как на ладони, они у всех на виду. Вот они, голубчики! Реакцию их полного морального удовлетворения, в смысле подлого, с захлёбом, хихиканья, почти до истерики, скрыть просто невозможно — никому ещё не удавалось. Полный экстаз счастья только у них одних. Вот они, создатели, вот они, устроители грандиозного одноактного «трах-тарарама», неожиданного для всех кавардака. Их дергающиеся от сдавленного смеха и истерических конвульсий счастливые рожи никуда сейчас не спрячешь, ни в карман, ни в шапку, ни под стол — никуда! Они перед нами, авторы и режиссеры, жалкая кучка счастливых зрителей. Всем вокруг сейчас очень плохо, а им одним, понимаешь, очень хорошо, а? Как это так, а?.. Не пор-рядок!

…Как сладок миг счастья, и как печально он короток!

Сейчас им выдадут и цветы, и аплодисменты, и все положенные лавры по случаю. Они получат свой чопик, по самые эти… в смысле гланды.

Командир же, приходя в себя от нервной встряски и размышляя над перечнем наказаний, привычно разминает нас известным дежурным упражнением: «Взвод, встать-сесть! Встать-сесть! Встать-сесть!..» Пары, таким образом, спускает.

Успокоившись, командир злорадно объявляет каждому из возмутителей спокойствия обычно по два наряда вне очереди, редко когда по три.

Всё, концерт закончился, казнь состоялась.

Все проснулись от этой встряски и теперь, сидя за столами, до перерыва вяло слушают. Изредка, вспоминая увиденное, восхищенно громко хмыкают. Находя уже ситуацию смешной и забавной. Все с удовольствием размышляют над этим неожиданным развлечением и в душе очень жалеют нарядчиков. Да-да, нарядчиков, не удивляйтесь. Беднягу — «скрепера» не жалко, чего там жалеть — ну болячка и болячка, заживёт.

Правила игры для всех одни: не зевай, не лови ворон. Все же знают, что ни в столовой, ни в строю, ни на перекуре, ни в наряде, ни в туалете, ни во сне — нигде зевать нельзя. Об этом всегда нужно помнить — как на том плакате — «враг не дремлет!» Всегда нужно помнить, что здесь в любую секунду могут такую каверзную шутку отчебучить — мало не покажется. Это нормально. Юмор у нас такой. Как живём, так и шутим.

Вместе с тем, мы очень хорошо понимаем, что это делается не со зла, а чтоб нам же не скучно было. Да и отрицательные эмоции нужно же куда-нибудь девать, правильно? А их за день у нас накапливается столько, что мы, с благодарностью их сжигаем в хохоте от любой эффектной шутки. Пусть и дурацкой. Пусть и за счет пострадавшего. Он ведь тоже потом хохочет над собой, рассказывая, как он гасил окурок, на заднице лягушкой прыгая по полу, на глазах обалдевшей от удивления роты. А вот два наряда вне очереди для ребят, которые для нас, по-сути, старались, это гораздо хуже, это совсем неприятно. Этих ребят нам жалко. Мы знаем, как им в наряде будет не сладко.

Выбор наказаний в армии обычно не очень большой, мы это уже, считай, знаем. Но широк и глубок по степени диапазона его моральных возможностей, в смысле унижения человеческого достоинства.

Об этом можно писать научные труды, диссертации, книги, пособия. Почему, например, когда люди попадают в замкнутое пространство и определенную зависимость, в армии, скажем, отношение к ним и их уровень нивелируется, опускается до уровня одноклеточного? Почему в нашей армии так буйно цветет физическое принуждение и моральное унижение будущей опоры государства, главной опоры армии — её солдат? Почему юноша, молодой солдат, обязательно должен пройти через физическую и моральную ломку? Зачем? Для чего?.. Наверное, это происходит потому, что уровень задач, бытовых проблем и отношений в армии, главным образом, предельно примитивен и примитивно же организован. А примитивизм условий, как известно, порождает примитив взаимоотношений, нивелировку и насилие Я знаю точно, солдату это совершенно не нужно, это не нужно и его родителям… Значит, получается, это нужно государству? Значит, это нужно нашей Родине?! Так ли это? Не может быть! Парадокс какой-то! Нет, получается — так. В голове такое не укладывается… Эх, Родина, Родина!.. Ведь даже коню понятно, что солдат-раб — это очень плохой солдат. Пользы от такого солдата, его родной стране, считай, ноль… Одни хлопоты, расходы, да проблемы. (Эта тема, точно ждёт своего пристрастного исследователя!)

Ур-ра-а!

Рубикон перейден!..

Ур-ра-а! Наша учебная рота проверку сдала на твердую пятёрку. Ур-ра! Ур-ра! Ура! Кто бы мог подумать! Как ротный хотел, так у нас и получилось. Наш ротный вообще молоток! И старшина тоже молоток. У нас в армии все молотки. И мы тоже.

(Естественно, что же еще может родиться от молотка! Возможно, кувалда?!)

Ур-ра, сдали! Судите сами: политподготовку на пять, строевую на пять, боевую на пять, спецподготовку на пять, все остальное тоже на пять! Правда, жутко перетряслись, перенервничали за время этой долбаной проверки, но сдали. Ур-ра! Никакой теперь «Тмутаракани», никакой тундры, никакой тебе ё… матери на той холодной Чукотке. Хотя (стоп!), радоваться рано, кто его тут в этой армии что знает — кого, куда пошлют. Но все равно, пусть и шёпотом, но, ур-ра-а-а!

Одного не могу понять: как я умудрился отстреляться на «отлично»? Я ведь теперь в очках, если помните, как Макаренко, и это для меня проблема. В очках стрелять, целясь одним глазом — правду говорю — совсем не могу. Стекляшка-линза, подлая, преломляет расстояние, искажает предметы. Непонятно потом, куда та пуля полетит? При этом то стекла в очках в нужный момент замерзают, то они грязные, то, простите, сопли мешают — нос совсем отмерзает от металлической очковой оправы. А без очков тот же эффект, ещё и хуже. С этими очками какая-то ерунда получается: без них уже вроде и не могу, а с ними ещё хуже. Как это так?

Но мишени… Ха!.. Мишени падали, и поясная и ростовая, одна за другой. Может, когда и попадал я, может, падали от ветра, может от звука, не знаю, но падали, классно так, на спину. Мы в надежде только на отличный результат бегали к мишеням искать свежие дырки от своих пуль, выискивали точки, не замазанные мелом. Очень ревностно сравнивали свои результаты с другими мишенями:

— Подумаешь, у тебя больше. Это я чуть скосил. Смотри, у тебя срез-то сбоку, с моей стороны. Значит, это я в твою мишень попал, по-онял?

Ругались, ссорились почем зря, чуть не до драки. Откровенно расстраивались, — всем хотелось получить пятерку. Вернее, и главным образом, опять бы не пришлось бежать вслед за машиной. У нас один только здорово стреляет, считай, не глядя — это Гошка Иванов из Омолона, что на Чукотке. Вернее, в Омолоне он проездом был, всего один раз. И то за мукой с отцом, говорит, приезжал, за спиртом, патронами, спичками ещё чем-то. Немножко с отцом и расслабились. Спирт крепким оказался. В том Омолоне военкомовские его и «заарканили». А сам-то он где-то севернее жил, с отцом и родственниками, в стойбище. И что интересно, очень туда, обратно хочет. В документах числится русским, но чётко похож на нивха или чукчу, или… не поймёшь. Маленький такой, крепенький грибочек-колобочек с короткими полукруглыми ножками. Стреляет всегда только на «отлично», только кучно, и только в «яблочко». У нашего Гошки Иванова лицо большое, круглое, а нос маленький и совсем плоский. Щеки огромные и тоже круглые, глаз вообще не видно. Вот я и говорю, образно так — стреляет с закрытыми глазами. Щёлочки то щёлочки, а ты погляди, не только там что-то видит, но и стреляет всегда классно. «Целкин глаз», как про него ребята шутят. Видимо, попасть белке в глаз, это про него. Наш снайпер, ротная гордость Гоха Иванов, хороший парень, не жадный, спокойный, на хохмы в свой адрес не обижается и свои письма из дома вслух не читает — не хвастун, значит. Обычно только слушает и молчит или курлычет себе под нос что-то по-своему, по-нивхо-нанайски, какую-то свою монотонную песню-молитву. Молоток, в общем, я говорю, свой парень. В начале, командиры на его результат между собой даже спорили. Спорили, спорили, а потом перестали. А действительно, чего зря спорить, если он и стоя, и лежа, и с колена, по-всякому, стреляет лучше всех.

— Ну-ка, ну-ка, пошли-ка, Гоша Иванов со мной… Посмотрим, какой ты у нас сегодня стрелок. — В очередной раз заводился комроты или кто-нибудь из «чужих» офицеров. — А если по полному магазину — идёт?

Иванов равнодушно пожимает плечами: по полному, так по полному… Отстрелявшись вместе с ним, каждый раз командиры возвращались от мишеней озадаченные, мол, как это у него так все хорошо получается… странно даже или им опять автомат кривой попался. Конечно, кривой, наверное! У нас, у многих тоже кривые…

«Из всех искусств, важнейшим, для солдата является… женщина, еда, и кино…» — «железная» аксиома.

«…Кто еще хочет комиссарского тела?» — со злостью и презрением спрашивает сейчас красавица Володина, комиссар в фильме «Оптимистическая трагедия», оглядывая толпу голодных до женского тела бродячих матросов-анархистов.

Мы, сидя в клубе и глядя на экран, тоже её все хотим. Тем более такую, как она. У неё очень красивое округлое лицо, аккуратный носик, выразительные глаза, голос с волнующими слух интонациями, красивые руки. Хотя соблазнительные грудь и бедра предусмотрительно закрыты броней кожанки, но мы-то знаем, что там под кожанкой спрятано. Знаем, знаем! От нас не спрячешь! А юбка и голые икры ног, в аккуратных маленьких сапожках, это ярко и выразительно подчеркивают. «Я-а хочу-у э-этого те-ела-а!»… так бы встал и взревел на весь зал, вместе с тем «боровом» из фильма. А что? Мы, например, очень хорошо понимаем тех матросов-анархистов.

Нам, как и им, тоже плохо без женского тела… эээ… общества. Правда, при одной существенной разнице — они, матросы, в любой момент могут вернуться домой, а мы нет.

А комиссар на экране такая вся ладненькая, такая вся зазывно аппетитная. О-о! Ты глянь, глянь… Недаром Тихонов так её обхаживает, как петух перед топотушками — да любой бы из нас, так же бы на его месте крутился, даже больше.

Мы в душном солдатском клубе. Нас много. Зал битком. Заняли все кресла, сидим на полу, в проходах и перед экраном. Впереди солдаты просто лежат на полу, сапогами упираясь в невысокое подобие сцены. Экран висит перед сценой белой большой тряпкой вместо занавеса, просвечивает насквозь — мы смотрим два изображения сразу. Звук исторгают, слегка хрипя, два черных «кинаповских» динамика, висящие сбоку по обеим сторонам от экрана. Этот фильм нам показывают на десерт, перед сном, уже третий раз за учебку.

Перед этим мы принимали присягу и ели в столовой праздничный обед, потом был ужин, и вот теперь, вечером, кино. Хороший был день.

Только двое ребят на присяге упали в обморок, жаль их. То ли от духоты, то ли от переживаний — переволновались, наверное. Пока какой-то там по счету солдат зачитывал присягу, эти ребята тихо так, в тишине, качнувшись, — брык на пол. Громко клацнувшись коленями и автоматом об пол. Сначала один, потом почти сразу — второй. Произошло два легких переполоха. Их, бледных, под руки куда-то быстренько утащили. Мы как стояли по стойке смирно, так и стоим, только глаза от удивления и любопытства выкатили в ту сторону: что это с пацанами? Заснули? Или что?..

Стоим уже несколько часов. Мы в парадках и с автоматами. Перед строем стол с красной скатертью, на нём папки, ручки; рядом командир и замполит полка — один полковник, другой подполковник. Чуть дальше знаменосец со знаменем и двое часовых. За ними большой, золотисто-желтый бюст Ленина — пустотелый и гулкий внутри. Мы его перетаскивали, — удивились, думали, взвода не хватит, оказалось и четверых много… Вроде монумент, на самом деле обманка… Рядом горшки с зелеными листьями. Сбоку, в сторонке, гости, есть и в штатском. Даже две женщины… Правда с мужскими лицами и плоскими грудями.

Услышав свою фамилию, выходишь строевым шагом к столу, поворачиваешься, докладываешь, что рядовой такой-то для торжественного принятия присяги прибыл. Тебе, молча, вручают большую красную папку с текстом присяги — а мы, как дураки, зубрили на память! — и ты, не торопясь, громко вслух читаешь. Потом расписываешься в ведомости и встаешь на колено, к тебе знаменосец наклоняет знамя и ты, взяв нижний его угол, целуешь. Знамя взлетает вверх, ты поднимаешься с колена и строевым шагом топаешь на место. Звучит другая фамилия, сразу за этим отзыв — я! и опять четкие, печатающие шаги к столу.

Всё это происходит в напряженной тишине. Нет, надо говорить в торжественной тишине. Потому что присяга торжественная. Значит, и обстановка торжественная.

Потом гости, а они были из горкома партии, кажется, из горкома комсомола, передовики какого-то местного предприятия и два ветерана войны, поздравили нас, пожелали нам отличной службы, всегда быть верными присяге, любить, охранять и любой ценой защищать нашу великую Родину — Союз Советских Социалистических Республик.

Полковой оркестр неожиданно грянул Гимн Советского Союза. У меня чуть слезу не вышибло. Что-то подобное я почувствовал, когда стоял на колене и целовал знамя. Но все равно, тогда я себя видел как бы со стороны. Откровенно говоря, ритуал с коленом и поцелуем выглядел неестественно театрально-киношно и наивно-сентиментально. Где-то там, на фронте, на переднем крае, перед боем, когда вдали звучит артиллерийская канонада и бойцам вручают партбилеты, это уже привычно, это вяжется — такое в кино часто показывают. Это нормально. А сейчас, здесь… Но когда оркестр, грохнув, завис на люфтпаузе после первого мажорного аккорда, меня пробила восторженная дрожь своего и народного величия, любви и единства и слезливой тоски — всё вместе, в один комок, аж в горле и глазах защипало. А оркестр громко, мощно и слаженно, гремел патетическим мажором о нерушимости, многонациональном единстве, любви к Родине, Коммунистической партии, всему советскому народу. Это доставало… Пробивало, как сильный бодрящий душ, проникало в меня, как рентген, как живительный кислород, озон — всё вместе. Звуки мощно и широко разливаясь, заполняли меня, нас всех, пробивая и очищая до дна, без остатка, настраивая на возвышенный патриотический лад. Это было что-то потрясающее! Это! Э-это!..

Музыка, жестко управляемая властной и умелой рукой дирижера, звучала от нежного пиано до агрессивного всеутверждающего фортиссимо. Дирижер, стоя к нам спиной, блестя начищенными голенищами хромовых сапог, энергично взмахивал руками в белых перчатках, управлял. То наваливаясь на эту живую, просто физически ощущаемую, музыкальную энергию всем корпусом или локтями, встряхивая при этом головой, приподнимаясь на носках сапог, восторженно нахмурив брови; то нежно вытянув губы трубочкой и подняв брови, как Арлекин, гасил, мгновенно успокаивал их разбушевавшийся гармонический огонь. В резких движениях рук, поворотах его головы, жестком выражении лица, сжатых губах, бровях, виделось внутреннее напряжение, восхищение и согласие с характером и гармонией звучащего произведения. Мелодия, дойдя до возвышенного финала, наконец, оборвалась, закончилась… Фейерверком отзвучал и погас в пространстве последний аккорд Гимна. Дирижер, пожилой, кругленький дядька, майор, отмахнул рукой и чётко повернулся к нам, к залу. Одновременно с этим музыканты резко опустили инструменты в походное положение.

Вот это да!.. О-о!..

Военный оркестр!!

Я, конечно, слышал на гражданке разные оркестры, включая и духовые, но военные — ни разу. Скажу честно — это, извините, не «Полька-бабочка», и не «Вода-вода… Как провожают пароходы…» Это — что-то! Более даже чем… Нечто!

Стройность и чистота звучания, блеск и зеркало начищенных труб, чёткие движения, серьезность и слаженность действий музыкантов, парадная их форма очаровали и заворожили меня. Я самую малость даже оглох вроде от грохота барабанов и медных тарелок. Но это ерунда! Главное, от восхищения у меня внутри зажглась, бурлила и клокотала мощная восторженная энергия, как в закипевшем чайнике, как в котле паровоза… От всех этих мощных чувств я едва не прозевал очередную команду. Да-а! Военный оркестр — это не только, тебе, понимаешь, украшение всякого рода военных торжеств, но и мощный энергетический катализатор. Точнее сказать, патриотический камертон, на который мгновенно и с удовольствием настраиваешься. Идти в строю под звуки военного оркестра, печатая шаг, чувствуя плечо товарища — это не платочком махать, наблюдая со стороны. Под военный марш идёшь в строю, как единая, мощная, красивая, живая и слаженная машина. Так бы ходил и ходил, как заведённый, под призывные и хлёсткие звуки военного оркестра: «Р-раз, р-раз, р-раз, два-а, три! Р-раз, р-раз…» Правда, особо развернуться тут было негде, не на плацу, но всё же, мы показали крепость и силу наших сапог.

Вот, значит, что такое — военный оркестр!!

От звуков военного марша у всех ребят на лицах появилась какая-то удаль, ухарство. Глаза веселые, на щеках румянец, уши горят. Все подтянулись! И выправка тут — грудь колесом! — стала молодецкой, как на плакате «Знай наших!». Зря что ли так долго топтали бетонный плац?

Покружив по залу, дружно прервались на перекур и туалет. А куда же ещё. Больше пока и некуда.

В туалет можно было пробиться только с большим трудом. Везде шум и гам стоял просто невообразимый. Все громко делились впечатлениями от — главное! — долгого стояния в строю по-стойке смирно. Весело вспоминали, как кто-то тоже, чуть-чуть не выпал из строя. Кто-то сильно вдруг захотел в туалет, кто-то от волнения свою фамилию напрочь забыл, едва вспомнить успел. Кто-то вместо «я» сказал — «здесь»… Все громко и дружно над собой хохотали. Но оркестр вспоминали только одним восхищенным определением: «Это зае…сь!» «Ну, бля, класс!»

— Как музыканты гр-рохнули, у меня, пацаны, внутри как пружина сработала, поршень такой, и прямо по бошке, бабах-шарах! Прямо наизнанку всего. Да! Не ве-еришь? Я тебе говорю, р-раз, и я, аж на полметра выше стал, да! Классный, в общем, оркестрик.

Следующее сильное эмоциональное потрясение нас ждало в столовой. Мы просто и не узнали её — ресторан и ресторан. На столах белые — представьте! — белые скатерти! Нам — солдатам! — вдруг постелили белые-белые скатерти… Невероятно! На каждом столе по-две вазочки с веничками из еловых или сосновых зелёных колючих веточек. Запах — натурально лесной. На столах много нарезанного белого хлеба. Просто много хлеба! Миски, правда, те же, алюминиевые, но появились вилки. «Точно, ребя, смотри, вилки!» — словно не веря глазам, толкаем друг друга. Впервые за три месяца мы увидели настоящие вилки, пусть и алюминиевые. На столах они резко выделялись своим новым нахальным блеском на фоне остальной тусклой посуды. Столовая стала совсем другой, непривычной, празднично-домашней.

— Вот это да!..

Кислого столовского запаха как не бывало. Столовая дышала запахом леса…

— Чудеса!

Дежурные по столовой — в ослепительно белых куртках! — быстро разносят бачки с едой. Ну, это вообще, пацаны, атас! Стоим над своими столами, застыв, как памятники, не решаемся садиться. Не веря ещё, разглядываем эту непривычную для нас красотень. По команде осторожно присаживаемся, руки на коленях — не как всегда. Крутим головами, с восхищением и недоверием разглядываем это приятное праздничное пространство перед собой.

— Ничего не трогать… без команды! — ветром пронеслось предупреждение по столам.

Прячем руки под стол.

Сидим, ждём… Глазеем…

В стороне от нас, за отдельным столом, чинно, видим, рассаживаются наши гости и командование. У них — всё, как и у нас, только посуда вся другая, не «люминиевая», а гражданская, и стоят граненые стаканы с салфетками. Но бачки и черпаки-разводяги наши, армейские. Мы, как только чуть обвыклись в этой обстановке, дождались дежурную команду — «Греби!», тут же, по привычке, хлеб ополовинили по карманам, на потом.

И в бачках сегодня явно побольше, и варево погуще. Борщ украинский, определил Вадька. Густой — много капусты, свеклы, помидоров, картошки, тушенки, еще чего-то. Полный сборняк, в общем. Нормально. Почти домашний борщ получился, вкусный. Отпад! «Так бы всегда!», понимающе переглядываемся. На второе маленькая котлета (настоящая!) или тефтелька, и картофельное пюре. О-очень всё вкусно, но мало, считай, на один зуб. Таких котлеток можно было штук четыре— пять накидать. На третье — сладкий компот, по два стакана, и булочка. О! Ребя, гля-а, булочки!.. Да, кругленькая «штатская» булочка для нас была полнейшей неожиданностью, как и многое, впрочем, сегодня. Уж на булочки мы точно не рассчитывали. А запах, ребя, атас! Не верим. Какие в армии могут быть булочки — это же не школа! — вы что? А вот, поди ж ты, она самая. Настоящая гражданская булочка, с коричневой пухлой корочкой. Почти все солдаты, что-то припоминая, не доверяя глазам, даже слегка помяли и понюхали её. «И правда она!..»

Да, сегодня праздник так праздник. Настоящий день живота. Здорово! Я лично, если будут так кормить, готов присягу принимать хоть каждый день, можно и по два раза.

Ф-фу, я даже переел, объелся с непривычки. Теперь, прислушиваюсь к себе, нужно ждать, как отреагирует изжога — сработает, подлая, или нет? Авось, эта пакость проскочит, не заметит. Хорошо бы теперь покурить и подремать. Жаль, до отбоя ещё далеко, целых полдня и еще куча разных мероприятий по распорядку.

— Так, а что там у нас дальше, ребя, кто помнит?

— А ничего… Сейчас в клуб идем на лекцию. А вечером кино!..

— А фильм какой… про что?

После обеда в клубе встреча с ветеранами… Вот там, кстати, можно и вздремнуть, если будет скучно. Только для этого нужно успеть сесть подальше, на последний ряд. Потом, свободный час, потом ужин и, перед отбоем, кинофильм «Оптимистическая трагедия». Хороший фильм, только я его уже сто раз видел на гражданке, и здесь уже два раза. Ну и что, все равно хороший фильм. Пойдет…

«Комиссара в юбке не пуска-ать, — волнуется на экране Сиплый. — За бо-орт стер-рву…»

Лихорадит полк, раздирают матросские души противоречивые страсти. Неожиданное назначение в полк красивой бабы-комиссара, рвёт полк на части. Уходит, уплывает власть из рук Боцмана, полк почти неуправляем. Будоражит матросские умы противостояние молодой, красивой красной комиссарши и надёжного, проверенного в боях и разных испытаниях своего в доску, матроса-анархиста Боцмана.

«…Что вы и-ищете у нас, дамочка? Мы на кораблях проспиртовались, по два раза си-ифилисом болели… А вы нам манную кашку на блюдечке?!» — Уже не надеясь на рассудок, тщетно взывает к мужской солидарности своих товарищей сифилитик Сиплый. Но матрос Тихонов, ради этой красивой бабы, неожиданно идёт на предательство своих товарищей и переламывает ситуацию в пользу властной и соблазнительной комиссарши. Боцман побеждён. И вот, уже счастливые, он и она, уводят большой отряд бывших матросов-анархистов, а теперь уже — дружный революционный полк матросов, в бой за Советскую власть.

Мы искренне переживаем за матросов: трудно им было в то время, да еще неграмотным. Жутко завидуем матросу Тихонову, крепко любим Володину и презираем Сиплого. Не нужно было шестерить, дурак, да егозить… сифилитик, несчастный!

Этот праздничный день прошел быстро и очень приятно. Перед отбоем нас не гоняли, на вечерней проверке нарядчиков не назначали. Отбились мы сразу и без повторов… И ночью поднимать сегодня точно не будут… Как пить дать… С чего бы?

«Хорошо бы в роту нам такую, как эта Володина. Нет, одной мало будет… сразу драки начнутся. А вот если на каждого по-одной — вот это нормально… А можно и по-две. По-две лучше… А если по-три? Если по-три-и… Эт-то… Это!.. О-о…» С этими очень приятными мыслями и сладкими мечтами, я крепко засыпаю.

 

21. В полк…

Командир учебной роты, неожиданно вызвав меня утром в канцелярию, дал пять минут на сборы и приказал срочно грузиться в машину:

— Бегом, Пронин, бег-гом! Одна нога здесь, другая там! Машина уже стоит у медпункта, документы и остальные вещи у старшины. Он сейчас где-то в каптерке, кажется… Найдёшь. Действуй. Чего стоишь? Вперёд, боец.

Несусь в каптерку и уже понимаю — всё, меня отправляют на «точку» будущей службы. «Точка» — это полк, батальон или что там… Рота. Естественно, взвод, конечно, и отделение… «Хрен его там знает, что там и как?!» Но именно там и будет место моей главной службы, основной. «Куда я еду? Куда попал?» На душе стало тоскливо. Бегу, а ноги заплетаются, не хотят торопиться. А вот и каптёрка. Каптерка — большая полутемная комната-подвал без окон и вентиляции, вся сплошь в стеллажах. На них ровными рядами развешены, разложены, расставлены все наши вещи и разные постельные и банные принадлежности. Всё в бирках, по взводам, отделениям, фамилиям. Всё учтено, всё на виду. Старшина, сидя за маленьким столом, увидев меня, обрадовался, как своему.

— А, музыкант, заходи! Все твои вещи я уже собрал. Распишись здесь… здесь и вот здесь, — Старшина протягивает мне рюкзак и показывает на столе несколько бумаг — ведомостей. Нехотя расписываюсь, забираю рюкзак.

— Теперь идём в роту, заберешь всё своё из тумбочки, и я тебя провожу к машине.

— Товарищ старшина, а куда меня отправляют?

— В полк, Пронин, в полк. На тебя разнарядка пришла — срочно отправить в распоряжение. А куда там — не знаю.

— Понятно.

— Не переживай, брательник, служба, есть служба. Жаль, конечно, расставаться. Парень ты неплохой, играешь хорошо. Да, слушай, я хотел тебя спросить, а вот тот аккорд, который ты мне позавчера показал, с большим пальцем, можно его как-нибудь по-другому брать, а? У меня аж вся кисть после этого болит, как после вывиха.

— Можно, — отвечаю рассеянно. — А болит с непривычки…

Пока я бегал в канцелярию и в каптерку, ребята уже ушли в столовую, в роте пусто. Забрав зубную щетку, пасту, почтовые конверты с карандашом, быстро идем со старшиной к медпункту.

На улице ветрено, прохладно.

Зеленый Газик с красным крестом ждёт уже, пыхтит выхлопной трубой. Меня передают лейтенанту-медику, старшина вручает мне пакет с моими документами, и я, попрощавшись только со старшиной, выезжаю к месту своей будущей службы. Ни с ребятами не успел попрощаться, ни позавтракать… Жаль.

В машине, кроме водителя и лейтенанта трое солдат и один сверхсрочник-медбрат. У двоих солдат огромные флюсы, причем с одной и той же стороны. В глазах кипит неуемная боль. Они, постанывая, баюкают рукой грушевидные, подвязанные тряпкой щеки. У третьего солдата рука уложена в грязного цвета гипсовую повязку.

УАЗик, выскочив за ворота КПП, лихо понёсся вперед, непрерывно взбрыкивая кузовом на неровностях дороги. Пассажиры привычно и равнодушно смотрят кто в пол машины, кто в окна. В машине холодно. Тонкие железные стенки легко пропускают холод, из дверей и окон дует холодный ветер. Но, не успели ноги окончательно замерзнуть, окоченеть, как мы въехали в город.

Замелькали большие и малые жилые дома, перекрестки со светофорами… Рядом, громыхая и дзинькая скрипучими сигналами, навстречу друг другу, проскочили трамваи и разбежались в разные стороны. Улицы широкие, вокруг много машин. По тротуарам, кутаясь в теплые платки и воротники зимних пальто, движутся люди. Люди…

Город. Пожалуй, даже большой город. Хабаровск-хибаровск…

Никогда здесь не был… И знать о таком не знал, и слыхом не слыхивал… За каким он мне, в принципе, Хибаровск-хабаровск? Судьба? Конечно, она, кто ж ещё! Не по своей же воле. Судьба, значит. Злодейка? Счастье? Не знаю… Поживём… Да, конечно, надо пожить, надо узнать. А вдруг да… счастье! Хорошо бы. Чтобы не спугнуть, одёргиваю себя, не надо бы и загадывать, не надо…

А пока едем.

Повиляв по улицам, машина уперлась носом в зеленые железные ворота с красной звездой на каждой половинке. После пары длинных нетерпеливых сигналов ворота неспешно отворил дежурный солдат в шапке, валенках, чёрного цвета полушубке подпоясанный солдатским ремнём, с красной повязкой на рукаве, с красным же от мороза и ветра лицом. Извилисто проехав по территории, машина остановилась у крыльца длинного пятиэтажного здания.

— Выходи, бойцы, — весело командует лейтенант. Мы выбираемся из холодного и тесного кузова. Всей толпой заходим в санчасть. Там старшина и трое солдат остаются, а мы с лейтенантом быстро поднимаемся по широкой лестнице, топаем.

На первой площадке, внизу, стоит огромный белый бюст Ленина. На втором этаже — красиво! — в стеклянном футляре установлено знамя и рядом стоит часовой в парадке и с автоматом. Вся стена за ним раскрашена патриотической символикой. На одной стороне от знамени она дополнена крупными силуэтами военнослужащих разных родов войск, смотрящих влево, а на другой — силуэтами рабочих-сталеваров, крестьянок и молодого инженера с циркулем и длинным рулоном бумаги в руке, смотрящих вправо. Все лица на картине одинаковы и по размеру, и по их плакатно-рубленным выражениям и состоянию. Причем, тип лица, у всех почему-то не очень русский, с едва уловимым азиатским уклоном… По краям лестничной площадки большие двери и налево, и направо. Лейтенант, проходя мимо часового, отдал честь и повернул направо. Мне буркнул: — Там штаб дивизии, здесь штаб полка.

Мы, значит, в полк.

По широкой лестнице, на всем пути — навстречу нам, догоняя и обгоняя, туда-сюда снуют офицеры, солдаты, сверхсрочники, даже женщины в армейской форме. Народу!.. Сплошной муравейник. В штабе у дверей стоит солдат — дежурный (или посыльный) по штабу, с повязкой. Он без автомата, только штык-нож на поясе. Отдал нам честь, но меня осмотрел с ног до головы почему-то подозрительно и полупрезрительно. Я, как ни в чем не бывало, мешок-мешком, топаю по коридору за лейтенантом мимо то и дело открывающихся и закрывающихся дверей с табличками: «Нач продслужбы», «Зам по строевой», «Нач штаба», «Командир части», «Заместитель по политчасти», «Секретный отдел»… Ух, как много! Конечно, — полк! Не батальон даже… Из кабинетов тонко тянет табачным дымком и — совсем странно — духами! Вокруг очень шумно. Как перед собранием… Туда-сюда снуют щеголеватые, разного возраста офицеры и сверхсрочники.

Протопав строго сбоку, у стеночки коридора, мой сопровождающий резко сворачивает в открытую дверь с табличкой «Строевой отдел». Заходим. Передо мной барьер, такой же, как там, в каптерке. Так же отполирован и затерт локтями почти до блеска.

В помещении, как и в коридоре, очень тепло и так же тонко пахнет духами и еще чем-то очень неуловимо женским. В глубине комнаты, за столами, сидят люди. Старший из них — офицер, — пожилой, в больших очках, лысый и грузный, сидит, навалившись локтями на стол. В руках у него подшивка бумаг. Он сосредоточенно сверяет каждый отдельный листок с записями в большой амбарной тетради. Он без кителя, рубашка по-домашнему расстегнута, галстук вяло, бесформенно повис на галстучном зажиме. На мятых погонах два светлых просвета и одна звезда. Майор, значит. Его китель и портупея небрежно и свободно свисают со спинки его же стула. Напротив и рядом с ним, за своими столами работают: одна пожилая прапорщика и два молодых сверхсрочника с сержантскими лычками. У женщины на крупном носу очки, причёска уложена волнами заколота гребнем, губы накрашены, китель расстёгнут, под рубашкой видны объёмные груди. Сержанты сверхсрочники от бумаг не отрываются, похоже, недавно здесь, стараются.

Ближе к дверям, почти у барьера, за столом, лицом к нам, сидит кругленький пухленький солдат ефрейтор, срочник. «У-у, ефрейтор! — отмечаю я. — Писака». В смысле писарь. Склонив голову, с тонким пробором в аккуратной короткой прическе, он с выражением глубокого высокомерия на лице старательно заполняет какой-то служебный бланк.

Все неотрывно заняты своей бумажной работой. Столы и почти всё вокруг них плотно завалено папками с документами. На нас, вошедших, коротко, с мгновенно погасшим интересом — а, лейтенантик, летёха, значит, и еще кто-то — глянула только женщина, — остальные, ноль внимания. Только после довольно громкого повторного приветствия лейтенанта, майор рассеянно глянул на нас поверх очков и вдруг длинно и сладко зевнул во весь рот. Затем, помолчав, через паузу, вяло произнес:

— Борис, оформи.

Разрешил, таким образом, ефрейтору принять меня в армию, взять мои документы и оформить как вновь прибывшего. Писарь, повернувшись на майорский голос, бодро и услужливо кивнул ему:

— Сейчас, товарищ майор, — ответил он, и прилежно склонив голову набок, вновь продолжил старательно что-то писать. Лейтенант, усмехнувшись, больше не стал ничего ждать, повернулся и вышел, а я остался оформляться. Ждать, в общем.

Оглядываюсь. В комнате несколько сейфов разной величины со множеством печатей и бумажных наклеек на створках возле замка. Высокий — до потолка — закрытый пристенный стеллаж с большими дверцами — для папок с документами, догадываюсь. Вешалка для верхней одежды с кучей шинелей, шапок, шарфами и четырьмя сумками противогазов. Прямо напротив входа на стене, с хитрым прищуром, портрет Ленина в мятой фуражке. На другой стене политическая карта мира и целая вешалка каких-то таблиц. На подоконнике горшки с цветами. Окно забрано в железную, окрашенную светло-голубой краской решетку. В углу, к стенке прижался маленький шахматный столик. На нём старый, слегка помятый электрический чайник, три стакана в подстаканниках, большая алюминиевая ложка и сахарница. Почему я всё это так подробно разглядел? А потому что ждать пришлось. Они же все заняты…

Ещё я заметил… В воздухе друг за другом весело гонялась стая шустрых и бесцеремонных мух. Время от времени они резко пикируют вниз и проводят свои совещания на тарелке с куском белого хлеба и одинокой булочке там, на столике. Сорвавшись с продсклада, они, весело повиляв друг за другом по комнате, садятся то на политическую карту мира, другие на портрет Ленина в кепке, некоторые даже на амбарную майорскую книгу пытаются планировать, но испуганные майорской рукой, мгновенно меняют траекторию полёта, прячутся в цветках или садятся высоко на дверцы шкафов, но через пару секунд вновь принимаются летать в комнатном пространстве. Чехарда такая, карусель.

В принципе, как и мы в казарме. Например, перед каким-нибудь построением, в столовую, на занятия, перед отбоем…

Всё это я успел раза два или три, в разной последовательности, пересмотреть, пока ефрейтор закончив дело, наконец, смог переключиться на меня. Коротко глянув, он углубился в мои бумаги и соответствующие папки с документами и реестрами. Я опять несколько раз расписался в каких-то бумагах, и ефрейтор, солидно выставив себя в коридор штаба, баском крикнул кому-то:

— Пос-сыльны-ый!.. Шыу-шыу, — присвистнул сквозь зубы. — Подь сюда!

Посыльный, тот, который с повязкой и штык-ножом, бодро прогрохотал к нам сапогами по длинному коридору и махнул широкой ладонью к шапке:

— Посыльный по штабу…

— Ясно, ясно, — вальяжно и пренебрежительно отмахнулся от доклада ефрейтор. — Значит так, Жирнов, отведешь «молодого» в первую роту, сдашь старшему лейтенанту Коноводову. Понял? — В речи и интонациях ефрейтора безмерное высокомерие и безмерное превосходство.

— Есть, сдать Коноводову, — в широкой улыбке расплывается посыльный.

— Всё, вал-лите, — небрежно заключает пухлый с пробором, и сует мне узенькую бумажку. — Это отдашь Коноводову.

— Пошли, молодой, — посыльный хлопает меня по плечу своей широченной лапой, и мы гуськом движемся из штаба.

 

22. Ты это откуда, чмо?

Рота находится где-то наверху. Бежим — почему-то бежим?! — проскакивая через две-три ступеньки, поднимаемся на пятый этаж. Здесь, как и на других этажах, одинаковые большие двери. Только оформление торцевых стен разное, но все с однообразной военной тематикой. Наша большая дверь в роту тоже направо. У этих дверей вид сильно побитый, поношенный. Ими, видимо, пользуются не только часто, но, главное, бесцеремонно. В подтверждение этого, мой сопровождающий лихо открыл её сильным пинком сапога, даже не задерживаясь при этом. Мы вваливаемся в спальное помещение роты.

Огромная длинная (кишка) комната на весь этаж. Широкий просторный проход, те же спортивные турники справа и слева от прохода, рядом гири, самдельная штанга, те же длинные ряды двухъярусных коек, ряды тумбочек и коричневые массивные табуреты. Одинаковые конусы подушек и светлые пятна развешенных полотенец. Единообразные полки и вешалки с солдатскими шинелями. Всё, как и у нас там, в учебке. Всё аккуратно заправлено и выровнено. Те же тёмно-коричневые, серые, серо-зелёные тона, ряды голых и больших окон с левой и с правой стороны казармы. Тот же стойкий стандартный казарменный запах. Рота!

Да, она!

Посыльный, войдя, громко и весело кричит в пустое перед нами пространство, даже не кричит, а пугающим голосом орёт:

— Днева-альный-й, ёб… в рот, опять спишь, бля! — Злобы или угрозы в голосе нет. только крик, и ухарство. И на одном дыханииЮ без запятых. — Встать-смирно-вольно, бля! Где Батя?

— Облезешь! — издалека, вяло огрызается дневальный.

Он находится напротив нас, но далеко-далеко, в конце длинного прохода, у тумбочки. На звук открывающейся входной двери в роту он едва успел выпрямить колени и чуть-чуть спину, а на лице изобразить готовность и старание. Но, увидев нас, мгновенно погас, как лампочка с падением напряжения, опять привычно сгорбился и полуприлёг на тумбочку.

— Чё орешь?.. Там он, в канцелярии. — Абсолютно спокойно и вяло кивая на дверь, информирует дневальный, равнодушно глядя мимо нас.

— Я смотрю, ты совсем у нас оборзел, салага, да? Страх потерял? — светло замечает посыльный.

— Сам козёл! — без интонации парирует дневальный.

— А по тыкве?

— Ага, щас…

Мы гулко топаем по пустому проходу. Проходим мимо дневального.

— Закурить есть? — не глядя на нас, всё также равнодушно и вяло просит дневальный.

— Са-ам стреляю, — не глядя, громко и весело отвечает мой сопровождающий и, почтительно согнувшись, осторожно стучит в тёмно-коричневую дверь с табличкой «Канцелярия 1-й роты». «Да-а», — слышится за дверью. Посыльный осторожно приоткрывает дверь и, всунув голову внутрь, осторожно спрашивает:

— Разрешите, та-ащ старший ле…

— Какого х…? Чё тебе? — раздраженно несется из комнаты, и, повернувшись на стуле, офицер узнаёт посыльного. — А, это опять ты, Жирнов? Слушай, ты зае… меня сегодня своим на х… штабом.

— Не-а, не в шта-аб, та-ащ старш-лант, — резко взбодрев, оправдывается солдат, и голосом, как на сцене, раскрывает цель своего появления. — Я пополнение вам привел, — широко распахивая дверь, показывает меня, стоящего сзади. — Во!

— Какое на х… пополнение? — недоуменно, с тем же наигранным раздражением спрашивает офицер.

За столом, боком к нему, сидит офицер лет сорока. Короткие взъерошенные волосы, блёклое капризное лицо, выцветший мятый расстегнутый китель, мятые погоны. В комнате очень накурено. Сбоку от стола сидят, нога на ногу, еще три офицера. Двое тоже старшие лейтенанты, один капитан, но все гораздо моложе командира Коновалова, внешне аккуратные и подтянутые. Они с полуулыбкой слушают этот диалог. Все неторопливо с удовольствием курят.

— Ты откуда, чмо? — спрашивает старший лейтенант. Его товарищи, наклонившись вперед, весело меня разглядывают. У меня от удивления и от обиды (какое такое чмо?) заполыхали уши.

— О, о! Ты посмотри, оби-иделся он. Гу-убы наду-ул. Цаца нашлась какая. — Ёрничает офицер. — Как стоишь, ё… твою…ть? — во весь голос вдруг орёт командир. — Ну-ка выйди на х… отсюда. Зайди и доложи, как положено. А ты (посыльному) — пи…уй в штаб, на пост… Разболтались, понимаешь! — Офицеры одобрительно засмеялись. Посыльный выскочил из дверного проёма, прикрыв за собой дверь. Как ни в чем не бывало, весело и глуповато улыбаясь, уже на ходу, бросает мне:

— Не обращай внимания, это он так — пузыри пускает, — и вприпрыжку, зацепив дневального по шапке, одновременно ловко увиливая от ответного пинка, гулко загрохотал сапогами по длинному и пустому проходу в штаб, на свой пост.

Поправляю шинель, шапку, стучу в дверь. За дверью бурлит оживленный разговор, меня не слышно. Стучу еще раз и захожу. Разговор прекращается и я, как учили, докладываю:

— Товарищ старший лейтенант, рядовой Пронин для дальнейшего прохождения службы…

— Вижу, что явился не запылился, — обрывает командир и протягивает руку. — Давай бумагу.

Развернув её и далеко отставив от глаз, молча читает.

— Ну вот, опять, на х… прикомандированный, — бросая бумагу на стол, возмущенно всплескивает руками. — У меня, бл… не рота, а сплошные спортсмены, музыканты, писари… Х… его знает, что такое!

Я стою как оплеванный и ничего не могу понять, что там в бумаге? Бумагу-то я не читал, некогда было. Со мной никто, и ни о чем не разговаривал.

— До каких пор будет продолжаться это бл…во, а? — обращается за поддержкой к своим друзьям капитан. — Ну как тут службу нести?

— Что, опять спортсмен? — озабоченно и наигранно-сочувственно переспрашивают офицеры Коновалова.

Стою! Ошарашен! Уши горят! Слушаю и не пойму, что случилось, в чем я виноват. Куда я попал? Какие «командированные»? Почему старший лейтенант такой злой?

— Какой, на х… спортсмен, — музыкант! — Презрительно вытянув губы, громко сообщает он, и все сочувственно смотрят на меня: и как это тебя, парень, мол, так сильно угораздило?

Только теперь понимаю, я попал служить в полковой оркестр, в тот, который так красиво и мощно играл у нас на присяге. От этой радостной и приятной догадки я неожиданно для себя счастливо, во весь рот расплываюсь в улыбке.

— Ты смотри-и, он еще и придуряется, — поражается Коновалов. — Чего лыбишься, артист?.. Днев-вальный! — Громко кричит в закрытую дверь. — Дежурного ко мне…

 

23. Земеля

За дверью эхом доносится: «Дежур-рный! К командиру р-роты».

Сразу за этим слышен громкий, потом глухой, затихающий где-то вдали топот сапог. Это он за дежурным, наверное, понёсся, догадался я. Но через несколько секунд звук с резким нарастанием возникает, топот уже слышен двойной, дробный. Один из них прерывается, а с другим, громким, шумным, в канцелярию вбегает, поправляя сползающую на большой голове, звездочкой к виску, новенькую, но маленькую шапку сержант в выгоревшей добела хэбэшке. Хэбэ на нем или село, или ушито. Ткань плотно обтягивает выпирающие мышцами и другими мужскими деталями тело, как мокрое спортивное трико. На крутой груди блестит множество разных армейских и военно-спортивных значков. Сержант — лицо красное — судорожно давясь, что-то по ходу проглатывает, останавливается, вытянув длинные, лопатой, руки по швам сообщает.

— Я, та-ащ старш-лант. Вызывали?

— Всё жр-рёшь, а в р-роте бар-рдак, — с ядом в голосе вдруг заявляет командир.

— Какой бардак? — наконец почти целиком проглотив всю булочку, поражается сержант. — Где? Шутите, да, та-ащ старш-лант? — заискивающе улыбаясь, пытаясь свести все к шутке, мнется с ноги на ногу дежурный.

— Обтянулся, как пидар-рас. Смотреть пр-ротивно. — Продолжает «красоваться» перед своими друзьями офицерами старший лейтенант. — Что это за фо-орма? Почему уста-ав нарушаешь, а? — распаляясь, гундявит командир.

— Так я же, это, она сама села… — мнется сержант.

— Как докладываешь? Какой пример молодым подаешь, а? — продолжает сбивать с толку командир.

— Так я же доложи-ил, — краем глаза замечая меня, мямлит сержант. И, распрямившись в струнку, вдруг громко и четко докладывает: — Товарищ старший лейтенант, дежурный по роте сержант Голованов по вашему приказанию прибыл.

— То-то! — мгновенно смягчается командир. Гости в канцелярии одобрительно улыбаются: знают здесь дисциплинку, боятся Батьку, любят.

— Так, Голова, определи-ка пока прикомандированного в четвертый взвод. Койку там, тумбочку… Прими вещи, потом старшине доложишь, он оформит. Вопр-росы?

— Никак нет, та-ащ старш-лант, — приподняв плечи, сержант для убедительности слегка разводит в стороны свои руки-лопаты. — Как-кие вопросы?

— Ну, тогда, кр-ру-угом, шагом марш, на х-х…! — выпроваживает нас старший лейтенант.

Вслед за сержантом и я выскакиваю из канцелярии, как из парной бани — очень уж припекло и дышать нечем. Дневальный, выглядывая из-за угла в полувертикальном положении, встречает нас настороженным и сочувствующим взглядом. Понятно, когда ротный на месте, жди чего угодно.

— Ты откуда, молодой? — разглядывая меня, интересуется сержант.

— С учебки, — не задумываясь, отвечаю. Я еще не пришел в себя от нежного знакомства с ротным.

— Я понимаю, что не из роддома, я спрашиваю, призывался откуда?

— А-а! Из Бийска.

— О, земл-ляк, значит, сибиряк! А я из Барнаула. Ну, пошли что ли, смена, — весело обнимает меня дежурный и, заметив осторожно выглядывающего из-за угла дневального, громко и зло орёт на него: — Дневальный, как стоишь, бл…, щас п…ы дам! — и, заговорщически ему подмигнув, мгновенно переходит на доверительный шёпот. — Секи р-ротного тут. Сейчас выходить будет.

Дневальный взбрыкнул, понимающе кивнул шапкой, подобрался, вытягиваясь, привычно приготовившись к неминуемой и непредсказуемой по результатам встрече с ротным.

— Чё, не ожидал, да? — опять весело кивает мне сержант в сторону канцелярии. — Ничего, привыкнешь. Он все время такой. Бесится, что он самый старый старлей в полку. Его однокашники уже давно в майорах ходят, а он вот в старлеях застрял. Рота такая! Одни проблемы! Не обращай на него внимания, по-орет, по-орет и отойдет. Мужик он нормальный, не злопамятный.

Входя таким образом в курс общих и личных проблем ротного, сержант и я гулко топаем по казарме в расположение четвертого взвода. Там я быстро выбрал одну из пустых коек на втором ярусе.

— Тебя как зовут-то, земляк? — спрашивает сержант.

— Павел.

— О, еще и тезка, значит, — радуется Голованов, хлопая меня по плечу. — Меня тоже Пашкой зовут. Так что, земеля, не ссы тут, чуть что — я рядом. Жрать хочешь?

— Да можно бы, — вспоминаю про злое бурчание в пустом животе.

— Всё, идем, — сегодня наши дежурят. Днев-вальны-ый! — опять устрашающим голосом ревет во всю глотку сержант на всю пустую казарму, хотя мы находимся совсем недалеко от дневального.

— Я! — так же громко и бодро, несется от тумбочки.

— Меня в штаб вызвали с молодым, понял? — орёт сержант, подмигивая дневальному. — Сек-ки тут у меня пор-рядок, салага.

Дневальный понимающе кивает:

— Есть, товарищ сержант, порядок!.. — так же громко, отвечает, даже орёт дневальный.

Чего это они? Для пустой казармы это уж чересчур. Глухие они здесь что ли… не пойму… Зачем зря глотку драть? Голованов, словно подслушав, обнимает меня за плечи:

— Не шугайся, земеля, кричу, чтоб ротный голос мой слышал. Он это любит. Здесь так принято. Его школа. Он сам такой. Ещё услышишь… Так что, пошли, земеля, пожрём спокойно, не торопясь, с расстановкой, пока рота на занятиях. Заодно и полк посмотрим.

Конечно, пора… Не теряя времени, бегом слетели по пустынной, боковой, рабочей лестнице здания на первый этаж. Запросто, по-домашнему, входим в столовую с черного входа. Прошли маленькими, извилистыми затхло пахнущими подсобками, плотно заставленными бидонами, бочками, баками пустыми и полупустыми, мешками, тарными ящиками, сразу на кухню. Здесь дружно гремела своим рабочим инструментом бригада солдат-поваров. В мокрых белых куртках, сплющенных поварских колпаках, с потными лицами. На кухне жарко, сильно парит, витают запахи обычной столовки. Ныряем в маленькую боковушку.

В маленькой конторке развалясь, отдыхают два солдата-срочника — один старшина, другой старший сержант — о! — и женщина-повар лет сорока-сорока пяти. Они сидят на старом топчане, застеленном тёмным солдатским одеялом. У всех троих лица слегка сонные, умиротворенные, в полуулыбке. Перед ними на низком столике пепельница — обрезанная гильза от крупнокалиберного снаряда с кучей окурков, большой мятый чайник, железные кружки с густым чифирём, алюминиевая миска с сахаром и большой ложкой, чашка с белым хлебом и тарелка со сливочным маслом. Голованов всех шумно приветствует, особо улыбаясь, обнимает «тетю Ва-алю!» Она возмущенно и жеманно отбивается:

— Сам ты дядя!

Здесь всё по-свойски, всё по-домашнему. Павел вдруг вспоминает про меня.

— Во, мужики, земелю привёл. Молодой. Нужно покормить. Только что с учебки. Моя смена. Видите, совсем худой. Ва-лечка, покорми-ка нас, молодых, да неженатых. — Вибрирует игривыми интонациями Пашка Голованов, сержант, будоража руками пышное тело повара Вали.

Дежурные, мельком глянув, определили во мне именно новичка и потеряли интерес — не их уровень. А вот Валечка, отбиваясь от Голованова, блеснув глазками, оценивающе остро глянула на меня.

— Симпатичный како-ой, — протянула она, глядя мне прямо в глаза. — Свеженький, молоденький! А худой!.. Одни глаза…

Мне мгновенно стало жарко — или уж так на кухне тепло…

— Ва-алечка, а у нас все такие. Все пришли худыми… А сейчас… Посмотри-ка на меня, рыбка… Ну-ка, глянь, ну!.. — мурлычет Голованов.

Под натиском жизнерадостных эмоций Голованова Валечка как бы нехотя поднялась и, изящно вихляя бедрами, охваченная плотным обручем рук Голованова, крутя при этом головой, отворачиваясь будто бы от горячих любовных нашептываний сержанта, успевая поглядывать и в мою сторону, пошла готовить завтрак землякам.

— Ну, руки… Пашка, руки убери… я кому говорю!.. Пашка! — хохочет Валечка, чуть повисая в крепких руках Голованова.

— Вот шал-лава! — Восхищенно тянут, улыбаясь, старшина и старший сержант, наблюдая картину женского кокетства. — Смотри, молодой, если Валька на тебя глаз положит, житья не даст, зае… и закормит, — хохочут между собой.

Голованов, в сопровождении двух молодых солдат-поваров с подносами, плотно заставленными чашками с едой, быстро вернулся, потирая от предстоящего удовольствия свои руки-лопаты. На подносах громоздились миски с овощными салатами, гречневой кашей с котлетами и стаканами густой сметаны, крупно нарезанной селедкой с луком. «Вот это меню! Вот это да-а!» Ошалело осматриваю, глотая накатившую слюну…

Всю эту горищу еды мы с Головановым умяли в один момент. Валентина, к счастью, больше не возвращалась, и мы спокойно доели это сверхизобилие. Старшина и старший сержант, не обращая на нас никакого внимания, лениво и деловито обсуждали между собой предстоящее увольнение. Они никак не могли решить, когда им пойти — с субботы на воскресенье или с воскресенья на понедельник… Голованов, уплетая еду, шепнул мне:

— Это старики! У них весной дембель.

Я чуть не подавился от уважения к их возрасту и вообще — так вот они какие, эти старики! Действительно не пацаны, и совершенно независимые… На целых три года — три года! — старше меня, а как на все сто. Действительно старики… Только без бород и усов… Даже говорить с ними не о чем.

— Ух, нажрался… дай Бог отлежаться! Вот сейчас отлежусь и опять нажрусь, — похлопывая себя по животу, умиротворённо продекламировал Голованов. — Ну и как, земеля, перекусил, нет? — спросил он.

— Какой, закусил, что ты! Спасибо! Я вообще объелся, — отдуваясь, с трудом произношу, чувствуя, как меня распирает с непривычки от громадного объема съеденной пищи.

— Ничего, молодой, еда в нашем деле лишней не бывает… Может, ещё пройдемся по разу?..

— Нет, нет, нет! Спасибо! — ужасаюсь.

— Ну, смотри… Покурим? — Голованов широким жестом протягивает старикам мятую пачку папирос.

— Не-а, — лениво тянет один. — Мы такие не курим.

— Голова, ты давай кури и вали, а то Коноёбов тебя, там, хватится… — замечает старик-старшина.

— Опять роту на уши поставит, — добавляет второй.

— Да и х… с ним, — отмахивается Голованов. — Пусть ставит. Первый раз, что ли…

— Ну, смотри, тебя виднее.

Мы с Головановым неторопливо закуриваем и, почти развалясь, с наслаждением пыхтим кислым дымком. Полная благодать, если не считать неприятного знакомства с командиром роты. Приятное тепло и сытое блаженство медленно разливается по всему телу. Умиротворенность действует на меня как мощный усыпляющий гипноз — укачивает, успокаивает, расслабляет. Постепенно все внешние звуки плавно отдаляются от меня, почти гаснут…

«Эй!»… ловлю сквозь привычную дрему. Мне? С трудом вырываюсь из цепких объятий засасывающей дремоты. Кажется я что-то пропустил, не расслышал. Силюсь понять — что же именно? Чуть не заснул. — Что?

— …Из Бийска он, — уточняет за меня Голованов. — Земеля.

— Да, из Бийска. — Понимаю пропущенный вопрос. — А вообще я из Братска, — уточняю, включаюсь в разговор.

— Ум-м, из Братска! Слушай, молодой, а как там заработки на вашей ГЭС? Говорят, хорошо платят.

— Да, хорошо, — уверенно заявляю я. — Там одни комсомольско-молодежные бригады… Постоянно план перевыполняют… Премии там, концерты… — Борясь со сном, тороплюсь выложить полную информацию.

— А с жильем как?.. А девок много?

— Да полно! Полные общаги, — поражаюсь наивному вопросу. — Там девок, как дров в лесу… Да!

— Ну вот, Витёк, как дров! Я же говорю, поехали лучше на стройку, а? — просит друга старшина. — Вон, и молодой говорит. И общаги есть, и заработки хорошие… ну, Витёк?

— Нет, как решили — сначала поступаем в институт, заканчиваем, а уж потом на стройку, — твердо стоит на своем Виктор, старший сержант. Эта тема давно видимо у них обсуждается, не один год.

— Так стройка ж кончится! — расстроено гнёт свою линию старшина.

— Не волнуйся, Женька, для нас не кончится. А девок везде много, найдем. — Ставит точку упрямый Виктор. — Всё, Голова, хватит груши околачивать, забирай молодого и вали на службу. Не забудь, там, скажи, ротному, пусть приходит на обед, мы ждём его, понял? Накрыли, скажи. Дневального предупреди, пусть звякнет, как ротный пойдёт, понял?

— Какие дела — так точно! — конечно, понял. — Подхватывается сержант. — Разрешите идти, та-арищ старшина?

— П…й, п…й! — благосклонно разрешает старшина-срочник. — После отбоя приходи на ужин, Гога мясо будет жарить. Чача есть.

Сержант аж заплясал на месте от радости.

— Чача! — закатив глаза, меняя интонации, восхищенно смакует это слово Голованов. — Чача! Ур-ра! Ас-са!

— Хор-рош прыгать, салага, ноги вывихнешь, — «старики» уже с улыбкой выталкивают Голованова из подсобки.

— Валечка-а, — отбиваясь, орет Александр в сторону кухни. — Я скоро приду-у. Жди меня и я вернусь…Только очень жди.

 

24. Эх, яблоки-яблочки…

Мы с сержантом не спеша, тяжело топаем вверх по лестнице в свою роту. Перед нами и сбоков мрачные, тёмно-зелёной окраски стены. Оконные проемы на них — большие тусклые, заложенные плохо пропускающими свет ребристыми стеклопакетами. Длинные и широкие лестничные марши далеко уходят в гулкий и глубокий верх. Лестница и ступени сплошь выщерблены множеством солдатских сапог.

Неожиданно где-то вверху вдруг оглушающее громко охнули двери. Как от удара или боли. Сразу же за этим, в лестничной трубе — обвалом! спускаясь! — загремели тысячи тяжелых кованых сапог. Я, как и Голованов — деваться тут некуда! — предусмотрительно плотно прижался к стене. На нас сверху прыжками и скачками, в полном боевом снаряжении, неслась, гремела, валилась, сваливалась с ожесточенными, застывшими масками на лицах живая, серая солдатская масса-ураган. Ничего не видя, в общем гуле ничего не слыша, шумно дыша, способная смести прикладами, сапогами, локтями всё случайно попавшее и не закрепленное на своем пути. Крутанув меня и несколько раз больно чем-то ударив, ураган-рота с грохотом пронеслась мимо, вниз на выход, гулко припечатав за собою нижние двери… Наступила ошеломлённая тишина… Ошарашенная… Мы с Головановым, выдохнув, осторожно отлипли от стены.

— Вот это да-а! — в легком шоке тяну я, находя и отряхивая свою шапку. Её я подобрал двумя лестничными маршами ниже. — Куда это они?

— А, ерунда! Комбат второю роту гоняет, — глянув на меня, спокойно и равнодушно пояснил Голованов, — уже третий день. У них два залета по самоволке. Комбат у нас, майор Онищенко, конкр-ретный мужик. Ему на глаза лучше не попадаться. Хороший мужик, но зверь. На «губу», гад, са-ади-ит, только так. Так что смотри, земеля, не светись лишний раз. Здесь, главное, вовремя загаситься. Понял?

Хоть я и не понял, чем и как нужно вовремя загаситься, но согласно кивнул головой. И еще, «хороший, но зверь» — как это? Тоже пока было непонятным.

Наконец бабахнув дверями, мы энергично входим в роту. О!..

В проходе, боком к нам в строю стоит вся рота. По обвислым плечам и фигурам видно: стоят давно. Лица у солдат одинаково распаренные, но выражения разные: от обиженно-виноватых до придурковато-равнодушных. В атмосфере тягостное состояние очередного разноса. Перед строем с воодушевленным лицом, раскачиваясь с пятки на носок, руки за спину, стоит старший лейтенант Коновалов, рядом с ним еще два офицера — взводные. Наш приход, на полуслове обрывает речь ротного. Все с интересом и облегчением поворачивают головы в нашу сторону. Возникла пауза.

— А-а, вот и наш дежу-урный, — прерывая мертвую тишину строя, радушно разведя руки в стороны, с радостной улыбкой, сообщает ротный. И через секунду, безо всякого перехода, вдруг истерично, на фальцете кричит: — Ты где был, ё… мать?

У меня от неожиданности почти столбняк, а Голованов, как оловянный солдатик, по инерции продолжает рубить строевым шагом к ротному. Я сзади и чуть сбоку вяло копирую Голованова. Голованов неожиданно останавливается, я почти утыкаюсь в него и, неловко балансируя на одной ноге, замираю.

— В штабе, товарищ старший лейтенант, — вскинув руку к шапке, чётко, чуть с напряжением, но без запинки докладывает Голованов.

— Ты что мне пи… Какой на х… штабе? — почти визжит ротный. — Тебя посыльные нигде не могли там найти.

— Виноват, товарищ старший лейтенант. Плохо искали. Сначала мы в строевой части были, потом — в туалете. — Не моргнув глазом продолжает докладывать сержант. — У молодого понос…

— Чего-о, — зависает на верхней точке кипения старший лейтенант, — как-кой, на х… поно-ос? Ты что несё-ёшь? — Затем, в абсолютной тишине, следует долгий процесс пожирания глазами: кто кого? Голованов, не дрогнув, с честью выдерживает этот молчаливый поединок. Тут старший лейтенант вдруг, как бы случайно, замечает меня. Глаза у него широко и удивленно раскрываются, выражение лица разглаживается. В замедленном варианте происходит смена состояний от грома и молний до деревенской придурковатости. Приоткрыв рот и чуть откинув голову назад, снизу вверх, от сапог до завязок на шапке, медленно и с видимым удивлением исследует меня, как миноискателем. Я для него как редкая, случайно подвернувшаяся гадкая букашка — газетой прихлопнуть или лапки оторвать — пусть живёт!.. С удивлением рассматривает меня, как впервые.

— Эй, музыкант, в чем дело? Кто из вас там обосрался? — уже шутовски корчась, с огромной теплотой и нежной заботой в голосе спрашивает Коновалов. Он, по-моему, классный актер.

Рота, трясясь и раскачиваясь, с удовольствием взрывается громким хохотом. Все на минуту расслабились от такого приятного и неожиданного, для распаренного разносом строя, развлечения. Наш приход для них очень кстати, и все с удовольствием пользуются этим, отдыхают. Я стою, красный от стыда и злости на Голованова, от обиды и растерянности только хватаю воздух ртом и не могу ничего сказать. Не могу сообразить, как вести себя в такой ситуации… Как ужасно Голованов выставил меня перед всеми, перед всей ротой, и это в первый мой день… А еще земляк называется.

— Но щас у него уже всё нормально, та-ащ старш-лант. Мы ему таблетку дали, — продолжает Голованов, повернувшись ко мне бесстрастным лицом, как бы подтверждая: видите, нормально всё с ним, при этом успев хитро моргнуть мне одним глазом — молчи, мол.

Рота и все командиры почти падают от хохота, глядя на бравого сержанта и молодого солдата в виде мешка с говном. Всем нравится, как здорово, просто мастерски, не моргнув глазом, вешает Голованов ротному лапшу на уши. Ротный конечно же это понимает, ещё больше заводится, лицо его темнеет, он крутит глазами, втягивает носом воздух… Кажется сейчас лопнет… Но, увы, ситуацию прерывает громкий голос дневального, перекрывающего всеобщее веселье:

— Товарищ старший лейтенант, вас начальник штаба к телефону…

— Пошел на х… — в запале отмахивается ротный, но, поймав удивленное выражение лица дневального, тут же спохватывается. — Э-э, стой, стой! Это не ему, это тебе, — поворачивается к строю: — Р-рота-а, смир-рно! Р-разболтались, у меня… вашу мать. — И опять у ротного мгновенная смена настроения, теперь вполне миролюбиво, как будто и не было только что бури, произносит в трубку: — Старший лейтенант Коновалов, слушаю… Да, товарищ подполковник… Конечно, готовы… Мы всегда готовы!.. Никак нет. Да… Есть… Есть… Так точно. Уже выходим, — вежливо, с мягкими интонациями, почтительно вслушиваясь, разговаривает в трубку ротный.

Солдаты и офицеры, переминаясь в строю с ноги на ногу, с интересом прислушиваются к разговору командира. Как только ротный пошел к телефону, Голованов как-то так мимоходом и боком втер меня в строй, воткнул в какой-то взвод — попал почти по росту. Сам быстро переместился в сторону дневального, встал за спиной у ротного, у вешалки с шинелями. Принялся усердно поправлять и выравнивать аккуратно висящую одежду — нашел для себя важную работу.

— …Да. Есть, есть, товарищ подполковник, — закончил командир и устало протянул трубку дневальному. Дневальный почтительно принял, подержал секунду в вытянутой руке, и осторожно положил на рычаг. Командир повернулся к строю. Поискав кого-то глазами, опять гневно, во весь голос, вскричал:

— Бл… Оп-пять! Где опять этот ё… Голованов? На «губу» его щас…

— Я здесь, та-ащ старш-лант, — так же громко орёт Голованов из-за спины ротного.

— Ф-фу ты, ёб-тыть, напугал, — массируя ухо, успокаивается ротный. — Ор-рёшь тут… Оглушил… Усохни, чтоб я тебя не видел! — И уже спокойно, как дежурному по-роте, приказывает, — значит, Голованов, третьему и четвертому взводу оставишь расход. — Поворачивается к строю. — Сми-ир-рна, р-рота, я сказал! Слушай приказ. Пять минут перекур, через пять минут третий и четвертый взводы — построение. Форма одежды — бушлаты. Едете на овощную базу. — Обрывая радостный ропот. — Р-разговор-рчики-и… Старшим поедет старший лейтенант Андреев.

— Есть, старшим, старший лейтенант Андреев, — морщится, как от приятного сюрприза, один из офицеров.

— Ва-апр-росы-ы? — зычно тянет ротный и, не прерывая дыхания, тут же ставит точку. — Нет вапросов. Р-разойди-ись.

Вопросы в армии не предполагаются, это и я уже знаю, все это знают.

Рота, рассыпавшись на перекур, радостно бурлит от ожидания предстоящего десанта на овощную базу. Главная мысль — пожрать чего-нибудь свеженького, позаигрывать с девками и наконец отдохнуть от опостылевшего армейского быта. Лафа, в общем. Солдаты из других взводов давали строгий наказ «счастливчикам» привезти в карманах, за пазухой, где угодно, всё что там будет съестного, курева и спиртного. Откровенно завидовали, и, поэтому, наказы были хотя и шутливыми, но предельно конкретными и доходчивыми: «Не привезешь… чего там будет — прибьем!». Голованов вычислил меня в курилке и дал мне чей-то старенький бушлат и верхонки. Я еще не встал здесь на полное вещевое довольствие и у меня, кроме шинели и вещмешка, ничего ещё не было.

— Смотри там, земеля, — дружески улыбается Голованов, — не надорвись. — И видя, что я прячу глаза, продолжает: — Да не дуйся ты на меня, это случайно получилось. Экспромт, называется. Надо же было как-то выкручиваться! Это же р-ротный!! Понимаешь? Рот-ный!! Не серчай, земляк, ну, — продолжает тормошить меня. — Сам посуди: какой ты засранец? Нет, конечно. Тобой сваи можно забивать, точно. Откормим только! Ты же сибиряк, ты крепкий… Я тебе говорю. Ротного вон даже не испугался — а это уже что-то… Ну, земеля, мир?

— Да ладно, чего там… — отмахиваюсь.

— Приедешь, я на кухне расход оставлю, сходим пожрём, — подмигивает Голованов и вдруг, мгновенно сделав страшное лицо, поверх моей головы, во всю глотку грозно орет. — Тр-ретий и четвертый взво-од, бегом, стр-роиться, бл-ля, я сказ-зал! Бег-гом!

Рота, шумно и ободряюще похлопывая отъезжающих по плечам, легкими пинками под зад и тычками в бока, дружно сопроводила нас на неожиданно славный трудовой подвиг. На прощание погрозив кулаками, чтоб не забывали…

Овощехранилище встретило нас довольно прохладным, тёмным, мрачным и длинным подземельем, глубоко в темноту уходящими плохо освещенными отсеками с горами картофеля и ещё чем-то. Воздух плотный, тяжелый — жилище демонов дышало гнилостными испарениями и отсвечивало мокрым скользким полом. Несколько человек неопрятного вида в телогрейках, ватных толстых штанах, неопределенного пола и возраста, суетились в отдельных отсеках-загородках. Нагнувшись, что-то там неспешно перебирали, сортировали, чистили. В подземелье было довольно прохладно, мрачно и грустно. Нас, славных защитников Родины, видимо, привезли на встречу с простым банальным грязным и сырым картофелем. Не повезло! Расстроившись, сбившись в кучу, скептически крутим головами, вглядываемся вглубь мрачных социалистических закромов. «На хрена козе баян… а нам сейчас картошка? Оч-чень печально — облом! — не ожидали!»

Ха! Спокойно, мы, оказывается, рано расстроились. Нас не на картофель сюда привезли. Просто в это овощехранилище случайно зашёл завбазой, а мы за ним, вот он-то как раз и знает, что нам здесь нужно выгружать и где это находится. Мы, оказывается, будем выгружать яблоки, аж целых два вагона. Это здесь же, на базе, но в другом месте.

— О-о, я-аблоки! Ур-ра, ребя, яблоки!

— Это другое дело. Не какая-то там картошка, а яблоки… Я-аблоки — это…

— Яблоки!

— Здорово! Я помню вкус яблока… Сла-адкий такой…

— У-м-м! Тц-ц!

Все мгновенно вспомнили вкус, сок, хруст откусываемого спелого яблока.

— Другое дело! В самый раз…

Настроение мгновенно поднялось. Солдаты, сверкая глазами, потирая руки и глотая слюни, засуетились в нетерпеливом ожидании. «Ну, где болтается этот завбазой? Яблоки — это ведь не картофель, понимаешь, какой-то. Задерживаться с разгрузкой никак нельзя, могут ведь всё испортиться…» Для кого-то это килограммы и тонны, а для нас, считай, горсть голых витаминов. А что солдату в армии в первую очередь нужно? Конечно, витамины, много витаминов, очень много. Правда, к витаминам обязательно нужно добавить еще целый ряд необходимых солдатских — мужских — желаний. Девушку, например, или бабу, как здесь говорят, но это не сейчас, это в другой раз, и в другой ситуации. Сейчас же нас ждут яблоки, значит, нужно запастись витаминами, то есть яблоками себе и другим, которые ждут. Хорошо попали. Повезло!

Вынырнув из темноты подвала (как чёрт из табакерки!), при этом жутко блеснув очками, завбазой удовлетворенно воскликнул:

— Ага, приехали, — и энергично боднул головой в сторону дверей, — за мной, бойцы! Вперёд!

Конечно, вперёд, рота! На радостях мы чуть не вынесли на себе дверной проем тесного для нас картофельного хранилища.

Действительно, два обычных коричневых железнодорожных вагона сиротливо стояли метрах в тридцати-сорока от ворот склада. Дорога к ним была не очень удобной, виляла через рельсы и между расцепленными другими товарными вагонами. Почему они стояли так далеко от склада? А нам, солдатам, без разницы, лишь бы были яблоки, а не гвозди. Это для базовских грузчиков принципиальная проблема — где вагоны отцепили, как далеко носить, сколько заплатят… А нам, я же говорю, без разницы. Для нас это запросто — нам приказали, мы — вперед! Уж яблоки-то, потащим в охотку. В общем, руководство базой саботажников-грузчиков быстренько заменило солдатами, и проблема с разгрузкой вагонов, как и сам производственный конфликт, были решены. Грузчики, по случаю своей отставки — от обиды, конечно же подпили, и теперь, болтаясь по базе, путаются у нас под ногами. Они, походу дела и как бы между прочим, с таинственным видом прикрыв рот рукой, дыша сивушным перегаром и луком в сторону, нашептывают нам, щедро делятся своими обидами и дают профессиональные советы: как правильно брать и штабелевать ящики, как «налево» незаметно умыкнуть ящика три-четыре, как бдительного учетчика со счета сбить, — учат в общем. А нам это надо — ящики умыкивать? Мы и так уже пару раз натурально споткнувшись о шпалы, грохнув ящики из тоненьких досточек на грязный снег, едим от пуза, хрумкаем, почти свободно, кто сколько съест, и ничего — нормалёк.

Вначале ели любые, какие попадались: красные, зелёные, большие, маленькие — всякие. Потом разобрались: «Пацаны-ы, они же по-вкусу все ра-азные оказывается!» И теперь мы, как бы случайно так, стали ронять ящики только с яблоками цвета молочной дымки. У-м! Вот это вкуснотень! Снег под нашими сапогами — хрум, хрум!.. Сочные яблоки, с голодухи, да в охотку, во рту — хрум, хрум, хрум, хрум!.. Вкус на словах не передать. Сладчайше-сладкий мёд нежнейше-нежной спелости… Да, именно так. А запах… А за-а-па-ах!.. Как-кой запах! Э-э-т-то… это-о… Букв даже таких для нужных этому слов нет, одни восклицательные знаки… Нет таких слов, нет! Я ж искал… В общем, так бы и жил в этом вагоне, и дышал, дышал, мечтая и грезя о других странах, где так вот утром, запросто, говорят, можно выйти на порог, потянувшись, сладко зевнуть, раскинув руки в стороны — и на тебе! — справа висят вагоны винограда, слева эшелоны яблок… Да!.. И такого добра вокруг, говорят, полным-полно, видимо-невидимо. И там ещё всегда, только тепло и солнце, солнце и тепло. Ну надо же, а!.. Тц-ц! Как в сказке! Даже не верится.

Но что там: верится — не верится? Яблоки-то вот они, самые что ни есть настоящие, во рту и перед глазами, а уж про живот и говорить нечего, битком набит — «щ-щас лопнет!».

Вокруг нас зима, а от вагонов на целый километр шибает, несет, веет запахом цветущего лета, ну, на худой конец, поздней осени. Вокруг громоздятся серые бетонные стены, грязные шпалы, разбитые ящики, какие-то бутылки, битое стекло, мусор, тряпки, серо-чёрный снег, стада снующих туда-сюда невероятно замызганных, разного возраста и мастей заискивающих базовских собак; пьяные грузчики, путающиеся у себя и у нас под ногами, да и мы, в этой своей желто-зеленой робе — все это явно диссонирует с нежным и трепетным запахом спелого цветущего лета. Невероятно диссонирует… Дикая нелепица.

И совсем не нужно ящики зачем-то умыкивать, как настаивают грузчики, когда мы все уже — вот как, объелись, и запаслись яблоками, кто куда и сколько смог напихать. Уже и не надо. Уже и не хочется. Не-е-куда! Всё-ё! А остановиться невозможно. Рука сама собой — на слушает! — берёт яблоко и в рот, берёт, и в рот… А там, во рту, тоже всё само по себе работает, как заведённое: только поднеси ко рту — сразу хрум, хрум… аж глаза вылазят. Пихаешь яблоко в карман, запихиваешь, и там тоже уже места нет. Всюду полным-полно: и под гимнастеркой, и в штанах, и в карманах бушлата, везде, всюду набито и полностью всё затарено. Одежда у всех раздулась, все как дирижабли, всё у всех стало в обтяжку.

Вот! Тут я снова оценил достоинство своих широких штанов-галифе. Я же только что пришёл в полк, ни гимнастерку, ни штаны ещё не ушил, как все. И теперь, у всех ушитых, если что и вошло в карманы, то не больше чем по-два яблока. И штаны у них от этого, от такой натяжки, струной врезались в зад — представляете! — а это о-очень, я вам скажу, неприятно, очень! И яблок у них мало вошло, и бегают они, для облегчения своего состояния — извините — с расстегнутыми ширинками. А что ещё в таком состоянии можно сделать, не выбрасывать же продукт, правильно? Вот! Я и говорю, очень им сейчас неудобно — я вижу. А у меня — лафа! Очень хорошо, что я не успел ушить фалды, очень. У меня сейчас, считай, в каждом кармане почти по целому ящику яблок, и это только в штанах! Правда, возникла одна проблема — ремень уже не может удерживать штаны — сползают от тяжести. Это сложно, но терпимо, приноровиться можно. И под гимнастеркой, за пазухой, у меня тоже наверное целый ящик. На мне целый склад. Целый… Да!.. Одно только неудобно: когда несешь очередной ящик — руки заняты, скорость передвижения не та, груз под гимнастеркой и в штанах не закреплен, смещается, осложняет движение — штаны сползают, и на поворотах заносит. Не идешь, а корячишься из стороны в сторону, как беременная утка (Образно так). Про наш внешний вид уже не говорю, вокруг меня все такие неуклюжие, все стали круглые и толстые, как осенние бурундуки.

Через два-три часа непрерывной еды, ну, в смысле работы, эти яблоки нам уже порядком надоели. Мы, таскаясь с этими яблоками туда-сюда, быстро устали, еле ноги волочим. Даже пьяные грузчики это заметили и активно пытаются нам подсоблять. С их легкой руки теперь и падаем вместе, с трудом же с ними вместе и встаем. «Ну, бля ва-аще! — удивляются нам грузчики. — Слабочьё какое-то, понимаешь, приехало, а не солдаты!» Да не слабочьё мы, не слабочьё, мы это с непривычки, нажрались потому что как никогда… Выпачкались к тому же… Вот сил и нет. Какие тут могут быть силы?

А еще через полчаса в животе вдруг предательски громко заурчало… Появились какие-то боли, даже спазмы. Ужас! Ни пол-яблока внутрь уже не лезет, ни четвертушки… Организм категорически не принимает, скорее наоборот. Так жутко начало припекать в животе и ниже, у меня, например, что того и гляди штаны снять не успеешь, выстрелишь. Кошмар! А вокруг, до горизонта, в смысле до заборов, никаких приспособлений, проще говоря, ни одного туалета. Как вам это понравится, а? Ну стыдно же за вас, люди… Взрослые грамотные, всё здесь вроде для нас предусмотрели: вагоны, рельсы, яблоки, склады, мы вот здесь, солдаты, наконец приехали, а туалета (обычного простого деревенского туалета) — ни одного. Представляете?! Ладно хоть в одном молодцы: много всяких штабелей из ящиков — укрытий — разной плотности и высоты, да деревянных пустых бочек тут понаставили — как раз то, что сейчас надо. Мы, оценив ситуацию и катастрофическое отсутствие времени, кто как — по одному, группами, мгновенно рассредоточились, присев за этими подвернувшимися укрытиями, и замерли, разряжаясь, крутя головами и прислушиваясь. Так прижало, что, извините, не до этики. Глядя на нас, грузчики, покуривая, криво усмехаются: «Ха, сал-ла-аги, обоср… понимаешь! То-то… Не то, что мы!» Да собаки, перестав вдруг суетиться, удивленно замерли, принюхиваясь, чутко уловив важность сути момента; и собаки и грузчики, сгруппировавшись поодаль, с интересом наблюдают за нашими неожиданными действиями. Про запахи я говорить не буду, про местами изменившийся ландшафт тоже, про соответствующие звуки тоже промолчу. И то и другое, конечно, некрасиво, мы понимаем. Эх!.. Да, ладно, нечего было тогда яблоки привозить! А уж если привезли, надо было рядом хотя бы один туалет поставить… Нет, пожалуй, одного для нас будет маловато — вон сколько нас тут заср… в смысле, солдат. В такой ситуации, считай, нужно на каждого по одному. Тогда будет порядок.

До полного окончания разгрузки опостылевших вагонов мы сделали еще по паре раз, кто и больше, необходимых экстренных приседаний. Но это, оказывается, была сущая ерунда по сравнению с тем, что нам пришлось испытать, когда по дороге в часть на неровностях дороги, в кузове машины, нас всех сильно затрясло. Вот когда наступил тот самый, полный… копец! Страшные взрывы в животе и жуткие позывы нужно было как-то физически удержать — мы ж в машине, понимаете? А там (в том месте… в заду, то есть) удержать, я вам скажу, это не рот ладошкой прикрыть. Когда в таком состоянии тебя в машине трясет, там (сами понимаете где) такую суперволю и супер-силу мышц нужно иметь, что ни в сказке сказать, ни… А кто из нас это умеет? Этот ужас пером не описать. Это лично прочувствовать надо, лично! Мы хоть и солдаты, но никогда и нигде такому не тренировались. Да и спорта такого у нас в стране вроде нет… А жаль — сейчас бы это очень пригодилось. Дорогой мучались все. Это было и видно, и слышно. Да! Не всем, не всем удалось выдержать это страшное, варварское испытание…

Потом, в части, мы не один десяток солдат-зевак расплющили о стены, когда тайфуном неслись в туалет на свободное очко, обдавая казарму воем, как индейцы и, как засранцы, яблочным ароматом. Не каждый из помятых нами солдат и сдачи-то пытался дать. Многие мгновенно успевали сообразить-понять — мы с задания вернулись, мы не в себе… Случается! Что тут такого? Для всех было главным — мы выполнили задание, привезли для ребят яблоки, много яблок.

Вся рота радостно и с удовольствием хрумкала сочные и спелые яблоки… Мы, добытчики, кривясь, только смотрели… От одного вида яблок нас уже тошнило. Хрустя и причмокивая, хлопая нас одобрительно по спинам и плечам, ребята счастливо улыбались и приговаривали:

— Ну молодцы-ы… хоть и засранцы, но все равно молодцы-ы! Мо-лод-цы!

Так же, как и те грузчики, мы криво усмехались, наблюдая за пожиранием этих, как потом оказалось, зловредных не только для нас яблок, но и для всех остальных. С интересом ожидали последствия эксперимента. И результат, конечно же, не замедлил наступить, эти яблоки не только нас одних достали. Вся рота потом вместе с нами полночи просидела в туалете на очке, размышляя о вреде обжорства и необходимости мыть перед едой не только руки, но и фрукты-овощи.

Нужно заметить, и то и другое в армии абсолютно не пользуется популярностью. Оно и понятно. Обычно мы, солдаты, с голодухи сначала всё, что вдруг подвернулось, быстренько съедаем, а уж потом… Потом… Может, когда на досуге и вспомним о правилах гигиены, если так вот сильно пробьет, как сейчас, например. Хотя я в этом предположении и не очень уверен… Но твердо могу сказать одно: со временем всякие разные там «фигли-мигли», в смысле гражданские условности, в армии вспоминаются все реже и реже. Да и зачем они нам в армии? У нас своя куча писаных и неписаных правил. Армия потому что…

Отвлёкся. О главном…

И потекли с этого момента мои армейские денечки в полку прямо к дембелю, к нему, родному… Ох, как хорошо фраза-то легла!.. Вот на ней бы с радостным-то вздохом и остановиться, если бы не одно «но!»