25. Главное, распечатать мешок, а там…
— Э-это что такое?.. — Удивленно всплескивает руками ротный старшина, резко разворачиваясь в мою сторону.
Я с ним ещё и не познакомился как следует, так только, представился… Что меня удивило в нём, так это размеры… Под два метра мужик! Фигура веретеном, голова тыквой, ножки, к низу, заострённые — галифе это подчёркивают… Сапожки хромовые гармошкой, размер ноги не больше сорокового!.. Детский считай. А задница наоборот… В-во!.. В поясе обруч хула-хуп точно не пролезет… Кошмар! Интересно, кстати, а отчего задница так сильно разрастается? От старости, или от табуретки?.. Наверное от табуретки. У меня, значит, точно такой не будет. Я лучше вообще из-за этого всё время стоять буду… Но сам он очень подвижный, резкий, и говорит быстро… От этого я его понимаю только прокрутив плёнку ещё раз… Не различаю сходу. Не улавливаю. Не привык.
Земляк мой, Пашка Голованов, с гордостью за него сказал мне: «Заслуженный мастер спорта он, правда бывший, по-фехтованию! Призёр, и всё такое прочее. Реакция у него, не смотри, что валенок, — дай боже! Кстати, стреляет — тоже мастерски. Тоже призёр». А по его фигуре и не скажешь. Скорее на черпаках ему фехтовать или на вёслах. Но… Старшина вот, теперь здесь, ротный. Это, значит, отец, который!.. И фамилия у него не очень: Явкин. Представляете? Старшина Явкин! Рявкин… Тявкин, Чавкин… и прочая с этим непотребность. Но это я так, в рифму.
— Где? — Останавливаюсь я, оглядываясь вокруг.
— Вот это, вот это… — старшина тычет рукой в область моей ширинки.
Я уже догадался, уже понял, чем он так удивлен, правда пока еще не возьму в толк, доволен или нет моделью.
— Это шорты!
— Что-о?.. — багровея, крутанул глазами старшина. — Р-рота подъём!.. — Дико ревёт в тёмное нутро казармы.
Ну, ёшь твою в корень!.. Пятнадцать минут назад рота, муторно отстояв привычные тягостные процедуры с обязательной перекличкой, проверкой внешнего вида, с длинными и нудными разборами разных многочисленных мелких нарушений дисциплины и порядка за день, в приказном порядке выделив на разные «мокрые» работы недовольных судьбой нарядчиков, с третьего раза — с третьего! — благополучно всё же отбилась. Сейчас, вновь, не успев уснуть, снова поднимается. Солдаты, спешно всовываясь в ещё теплую и потную робу, шаркая подошвами сапог, клацая бляхами ремней, недовольно сверкая глазами, выстраиваются вновь. На лицах злая покорность, угрюмое недовольство. Один я стою рядом со старшиной в сапогах на босу ногу, белых шортах и белой нательной рубахе, как белый ворон, либо баран. Скорее, понимаю — второе.
— Так, бойцы, прошу великодушно извинить, что потревожил… — заметно паясничая, начинает старшина. — Гляньте-ка сюда. — Показывает на меня. — Перед вами молодой солдат, рядовой Пронин, прикомандированный. Только вчера пришел к нам с учебки. Вчера! Я так говорю, Пронин, правильно?
— Так точно.
— Угу… А теперь рассказывайте нам, рядовой Пронин, рассказывайте, рассказывайте, нам интересно, мы вас слушаем.
— Что… рассказывать?
— Как что? Как вы догадались испортить военное и народное имущество!..
— Какое имущество?
— Что ты придуриваешься… Это что?
— Шорты.
— Об этом я и говорю! Как, я спрашиваю, догадался? Как рука вообще, понимаешь, поднялась, на народное добро, не отсохла, а?
Рота, сонно раскачиваясь, щурясь от яркого света, тупо разглядывает меня и мои белые шорты. На лицах проблески угрюмого любопытства. Ну и что? Что там? Делов-то.
Они не знают, никто не знает, что я давно, ещё там, в учебке, при первой же возможности собрался избавиться от ненавистных мне кальсон. Избавиться сразу и окончательно. Ну не могу я ходить в кальсонах, не могу. Чёрт его знает, почему так? То ли я где начитал-вычитал этот негатив, то ли оно само собой родилось, но мне стыдно в кальсонах ходить. Стыдно, и всё тут. Какой-то противный образ хлыща рисуется мне в связи с этими кальсонами: задница в обтяжку, член торчком, на бошке цилиндр, в руках тросточка, и усы закрученные вверх. Во, картинка, да? Бррр! И я говорю, фигня. От одного только слова — кальсоны — меня уже коробит. Винтом душу сворачивает. Чес-слово!
В учебке, среди ровесников, да еще в той, постоянно авральной спешке я всё откладывал, да переносил решение этой проблемы. А сейчас, здесь, в полку, где ровесников совсем мало, в основном все старше меня, а я не привык, не могу ходить в пацанах, причем, в этих позорных кальсонах. Да и на других, я видел, они смотрятся фигово: зад висит, мотня висит, колени отвисли… Фф-у! Не геройский вид, нет. Не соответствует, в общем, облику советского солдата. И вот, наконец, на второй день пребывания в полку, благо — плановая помывка, баня подвернулась, я утром, сразу по возвращении, в бытовке, обрезал их ножницами. Чик, — и сбоку, внизу, сделал изящные разрезы, как у нас на трусах сборной по волейболу, там в Братске. Получилось и красиво, и удобно. Я и в зеркале это видел — здорово получилось. Все мои всполошенные, бунтующие ощущения сразу пришли в норму, дискомфорта как не бывало, и настроение заметно улучшилось. Да и ребята вокруг говорили: о, молоток!.. орёл!.. спортсмен, что ли, да?..
— Вся страна, понимаешь, горбатится на него, полудурка-дармоеда, не доедает, не досыпает, отрывает от себя последнее, можно сказать, для этого оболтуса… А он — глядите! — понимаешь, портит это добро, плюет народу в душу. — Горько и язвительно скорбит старшина. — И как это надо понимать, рядовой Пронин, а?
— Я думал…
— Ах, он, оказывается, еще и думал!.. А кто тебе вообще тут разрешал о чём-либо думать, а? Герой, понимаешь, мне тут… ёпт… Кор-роче, р-рота-а, смир-рно! Делаем выводы: за порчу народного имущества, р-рядовому Пронину объявляю три наряда вне очереди… для начала.
— Есть три наряда…
— Марш к дежурному, спортсмен хренов. Р-рота отбой.
А я туда, в общем-то, и шел. Нет, не к дежурному по роте, куда старшина сейчас послал, а в тот туалет, когда старшина мои шорты увидел. Правда, шел я тогда с другой целью.
Да-а, такие вот дела!
После «чмо», это было второе запоминающееся впечатление в полку.
Ладно, как говорится: вот и распечатал я свой мешок службы.
26. Как бы прелюдия
Немного о грустном… (Кто из читателей не хочет взгрустнуть, эту главу может пропустить).
Итак, о грустном!
Армия, армия!..
Прейди я в армейский полк как все, как нормальные пацаны на обычную рядовую солдатскую должность, наверняка мне совсем нетрудно было бы нести тяготы солдатской службы. А что, правда: я шустрый, спортивный, упорный. Все армейские дисциплины даются легко, всё осваиваю запросто, почти слёту. Но мне, конечно, повезло, я попал служить в военный оркестр и еще во внештатный ансамбль песни и пляски. Ух, ты… Да, именно так! Как говорится, бабахнул дуплетом и прямо в яблочко. Не глядя. Да-да, именно в яблочко. Ехал-то я, если помните, за тридевять земель, учиться Родину от посягательств защищать, грозя подлым империалистам своим автоматом налево и направо, а выпало совсем не так. Скажу честно: по-другому мне всё это виделось там, на гражданке, не так.
Те, кто не знает некоторых армейских тонкостей, сейчас, в этом вот месте, наверное, ехидно подумают: «Ох, хитришь, парень, ох, лицемеришь, ох, красуешься, цену себе набиваешь!.. Сам и рад, наверное, радешенек, что от службы открутился, да? Кто ж поверит, что ты не рад? Это ж, один счастливый шанс из десяти тысяч, если не больше! Военный оркестр, ансамбль — это ж малина. Какой, скажите, нормальный пацан не мечтает туда попасть, в эти «танцы-шманцы-обжиманцы» — красота, а не служба… И нечего тут пищать. Играй там себе, парень, молча, сиди, пляши и радуйся». С одной стороны, это конечно так, соглашусь, но вот с другой… Да и не мечтал я вовсе об этом. Я же говорю, так получилось…
Паршивость нашего положения заключалась в том, что мы — музыканты-срочники, только первую половину дня, с восьми часов сорока минут утра до восемнадцати часов вечера, служим музыкантами военного оркестра, являем собой красу и гордость армии. В это время мы — военные музыканты, подчиняемся только военному дирижеру оркестра, и с любовью и гордостью занимаемся своим профессиональным делом. Но с восемнадцати часов, когда штатные музыканты-сверхсрочники, кое-как расставив на стеллажах свои инструменты, подхватившись, аж кителя сзади завиваются, галопом убегают домой, для нас наступает другая жизнь, чёрная. Даже очень чёрная. Мы, музыканты-срочники, переходим в полное распоряжение очередного дежурного по роте, разных сержантов, естественно командира взвода, замполита, командира роты, командира дивизиона, командира полка, — поодиночке и всех вместе взятых, которых много.
И что это значит, спрашиваете вы?
А то и значит, что мы — прикомандированные срочники солдаты-музыканты, из красы и гордости всего полка, мгновенно превращаемся — в глазах этих командиров — в бездельников, дармоедов, сачков и прочих выродков армейского общества. Выродков (?!) И что из этого следует? Правильно, — свой солдатский хлеб мы должны отрабатывать в поте лица на всех без исключения влажно-грязных местах вместе, а чаще всего вместо, солдат основного подразделения, и, в основном, после отбоя. И бегать, как джейраны, и по тревоге вскакивать быстрее всех, и на зарядку первыми, и в спортгородок только бегом, и в столовую, и на толчок, и… А так же стоически нести все виды армейских общественно-полезных наказаний воспитательного характера в составе от лично одного («боевой» единицы или отделения), до полка в целом. Тащить службу, это называется.
Главным образом это касалось, конечно же, тех музыкантов, кто только что пришёл в армию, точнее в полк, и служит первый год. Я в смысле.
После восемнадцати часов, с остывающими в ушах звуками патетической оркестровой военной духовой музыки, музыкант-срочник — мы помним: краса и гордость полка! — теперь уже внешне и внутренне абсолютно погасшая краса, от ощущения предстоящей встречи с непредсказуемой в отношении к ней, красе, всей роты в целом, боком, совсем незаметно, просачивается в её душное расположение… незаметно. Ха, незаметно, как бы ни так! Уже в паре-тройке шагов от дверей его настигает радостный вопль дежурного по роте: «А-а, молодо-ой, — как прямо специально тут тебя весь день и дожидался, — попался! Ну-ка, подь сюда!.. — Естественно топаешь — куда деваться! — в ту радостно ждущую тебя «пасть», хотя первоначальные планы были совсем другими: главным образом, затеряться в мрачных лабиринтах расположения роты… — А ты чё это здесь, сачёк, болтаешься без дела, как говно в проруби, а? — Играет кот когтистой лапой полу-придушенной уже мышью. — Чё, такой уж хитрый, да?»
Стоять нужно обязательно молча, на вытяжку (как штык), по опыту зная, другое и не предполагается. И с ответами можно не тужиться, они здесь никого не интересуют. Да и что можно на это ответить?.. «Такой хитрый, да?.. — не столько спрашивая, сколько убеждая себя, и присутствующих при этом других развлекающихся любопытных солдат роты, переспрашивая, разминается младший командир. — Музыкант, что ли уж такой сильно, да? Ойстрах, что ли ты у нас, или Жопен, а? — присутствующие радостно и весело хохочут над «променадом» корефана, ловко это, мол, сержант подъеб… молодого. — Пойдем, Чайковский, пойдем, я тебе — там! — наше лебединое озеро приготовил…» Гы-гы-гы! Ха-ха-ха!.. Веселится рота.
То же самое, в той же люминиевой тональности, звучит партитура в отношении и тех солдат-музыкантов, кто едва-едва перевалил на начало второго года службы — «салаги» еще.
— Эй, сал-лага! Ты где, сейчас должен быть, бля, а? Ну-ка вали отсюда, на хрен, куда тебя послали… чтоб я тебя долго не видел!..
В этой команде вообще всё не понятно, но зато абсолютно точно… Код, потому что такой: тебе нужно срочно загаситься. Почему именно так? А потому, что мы, прикомандированные, своим присутствием — так в открытую говорят все командиры, от комроты вверх и вниз — «разлагаем «на хрен» всю железную дисциплину в роте, понимаешь». Одним только своим присутствием… А нам казалось, мы, там — тише воды, ниже пыли.
Проводя такого рода воспитательную работу над музыкантами, например, командование роты сознательно противопоставляло нас всему личному составу. Это было и не трудно. Рядовые солдаты-срочники в течение дня, не видя нас рядом с собой в строю, на работах и занятиях, справедливо полагают, что мы службу — как они! — не «тащим», что мы сачкуем. По общему их мнению, это несправедливо. И вечером с удовлетворением наблюдают: «Гля, пацаны, как «батя» сачков-музыкантов опять долбает!».
Гоняя таким образом музыкантов и только музыкантов, — спортсмены вообще практически в роте не жили, всё где-то на сборах, да на соревнованиях, другие солдаты — свинари, например, находили для себя железные предлоги не появляться в роте круглосуточно. Там, у них, то срочные опоросы, то постоянный карантин, то непрерывный забой, со свежей разделкой… всё это непременно круглосуточно. Причем, они пользовались каким-то особым иммунитетом самого начпрода дивизии, а значит и всего командования полка. Кто еще? А, писари… Да, писари! Был у нас такой в полку почти «отвязанный», был. К счастью для ротного — один. Он, писарь, к тому времени только-только перевалил на второй год своей службы. Салага ещё, по фамилии Лиманский. Как раз, тот, если помните, который ефрейтор и с пробором на голове… Который в строевом отделе меня к «Коноёбову» послал, в первую роту к старшему лейтенанту Коновалову, то есть. Помните? Вот он. Салага вроде ещё, а уже при всей роте показывал «зубы» самому «бате», промывал ему мозги (мозги, с ударением на «о»). Находил свои канцелярские штучки-дрючки, «отмазки», опасные даже для замаха на них. Тот ещё наглец, по мнению ротного, разгильдяй, и всё такое прочее.
Ещё к роте приписан был один солдат — числился! — художник-фотограф. С ним вообще какая-то тёмная ситуация была. Его в роте вообще, по моему, никто не знал. И я, естественно, тоже. Ни на построениях его никогда не было, ни на занятиях, ни на плацу, ни на отбое. На вечерней и утренней проверках, правда кричали его фамилию, но, как бы обезличенно, так, и скороговоркой, чтоб не задерживаться. А самого… Даже и не знаю, кто это такой!
Как в роте такое может быть, спрашиваете? Ну, говорю же, не знаю ещё, не разобрался пока. Как разберусь, обязательно расскажу.
О них, наших братьях «по несчастью», я, конечно же, еще расскажу, но чуть ниже, в свое время.
Так уж получилось, что мы, музыканты, на одну свою бедную солдатскую душу имели по два, не менее, высоких амбициозных командира. Каждый, из которых, заметьте, со взаимоисключающей, для нас именно, философией.
Один из них, наш дирижер майор Софрин, уважал только военную оркестровую музыку и кое-какую, естественно, классику. Ту музыку, которая предписывалась главным Политотделом МО СССР и всеми дублирующими отделами, включая оркестровую службу Округа, до самого последнего исполнителя, до нас значит, музыкантов. Эта музыка и была у всех на слуху. Всё остальное находилось за пределами высокого вкуса военного дирижёра, и, естественно, начальственного его внимания. Нас, срочников, как, впрочем, и всех остальных, он особо, кажется, и не примечал. Как те колокольчики, которые висят сами по-себе на сбруе его красивой породистой лошади — военном оркестре — бодро и уверенно мчащейся по накатанной армейской колее жизни. Ну, бренчат там себе где-то у морды лошади или под брюхом, и пусть бренчат. Считал, что в полку, для него именно, есть только один высший командир: начальник политотдела дивизии… чуть ниже — командир полка, за ним начальник штаба полка (Последний график дежурства офицеров по полку составляет.) И всё. Три человека, а по сути один — Политотдел. Политотдел музыку заказывает, читай — идеологию. Да и вообще, Политотдел, как говорится, это вам не что-нибудь там такое, понимаешь, это… кнут и пряник в одном лице. С высоты такой ответственности военный дирижёр майор Софрин, для нас срочников и музыкантов сверхсрочников, был единственным прямым начальником, и только… Уж он-то в этом абсолютно уверен был. Никто, кроме него. А вот другой офицер, который ротный, Коноё… эээ… старший лейтенант Коноводов, простите (в полку как большой переросток, второгодник словно), совсем по-другому считал.
Про его отношение к музыке не скажу вообще, чтоб не обидеть ни его, ни её, а вот про своеобразную «заточенность» на подчёркнуто-подобострастном подчинении ему — нас, солдат, — «встать-сесть» — должен отметить: ничего не признавал. Или так вдолбили ему где, или это характер такой, не знаю. Командир он, в общем, и всё. Причём, первый и единственный — для нас, солдат. У него тоже была своя «ранжирная» шкала. В неё входили: конечно же, командир полка — главная служебная зависимость — несколько ниже, по боевой, служебной линии, командир дивизиона майор Онищенко — из бывших ротных! — и он сам, замыкающий, — командир роты старший лейтенант Коновалов. Всё. Другие и близко не стояли. В том числе, да хоть «золотые», пусть и дирижёры!
Ладно бы, если б это было только его личным мнением. Каждый человек имеет право на недостатки… Но не офицер. Не командир, я думаю. Серьёзно! Дело в том, что все его недостатки, которые он может и скрывает, не говоря про те, которые явно на поверхности! — в геометрической прогрессии увеличиваются в роте начальственными возможностями всех его заместителей от зам. комроты, до командиров взводов, всем сержантским составом, стариками срочнослужащими, и даже салагами… которых одна треть в роте… Нюх такой, потому что у всех замов развит — угадывать!..
Пока ты «молодой» — приходилось терпеть. Потому что положено всё терпеть. По-ло-же-но! В Армии, если хотите знать, кроме общего устава, в каждом подразделении свои уставы, свои!.. В которых негласно всё расписано: кто есть кто, кто — где, и кому что можно! И всё. В которые ты, молодой, со своим предложениями, тем более с претензиями — «не моги», не суйся. Изменения вносить не можешь. Не-мо-жешь, понятно! И не пробуй. Пока не станешь «стариком». Хотя… Короче, всё зависит от «бати».
В случае с Коноёб… простите, с Коноводовым, чубы трещали главным образом только у нас, музыкантов-срочников, и прочих разных других прикомандированных. Если они вдруг, бедняги, подворачивались, а подворачивались, конечно, в основном мы.
Так ведь и в оркестре нам двоевластия не прощали, нет.
— Товарищ старшина (оркестра), почему наши срочники опять опоздали на занятия, а? — Выстроив нас, музыкантов-срочников перед всем оркестром, громко сердится дирижер даже на секундное наше опоздание.
— Там ротный, это… тов… — кто-нибудь из срочников осторожно информ…
— Пошел он, на хер, понимаешь, этот ваш р-ротный! — как порох от спички, перебивая, мгновенно взрывался майор. — У вас кто, в конце концов, прямой начальник — я или р-ротный, а?
— Вы, товар…
— Вот и посылайте его прямо от моего имени на… — в этом месте дирижер иногда точно называл конкретный адрес места назначения, а иногда, с ним происходила выразительная интеллигентная заминка. Музыканты сверхсрочники — весёлые, отзывчивые ребята — навострив уши и задержав дыхание, молча, с тайным восторгом — хохма же с утра, чуваки, ну! — с любопытством ждали: куда это майора сегодня вынесет? А он, выдержав вкусную — смачную паузу! — с негодованием пожевав губами, брал себя в руки, сдерживался и находил-таки мягкую, но достойную его должности форму выражения адресности конечного пункта назначения своевольному ротному. — Куда подальше, понимаешь!.. Гха-гхырр!.. — Не очень определенно, но мудро заканчивал дирижер, с покрасневшим от негодования лицом. Пару минут отпыхтев, остывая, бросал приказание старшине оркестра, будто перчатку оземь, как последний гвоздь в крышку. — Вы разберитесь там, Лев Валерианович, с этим, понимаешь… ммм… гха-гхырр… р-ротным.
— Есть! — не очень бодро ронял старшина. И опять всем становилось интересно, как это весь из себя интеллигентный, пусть и старшина, Лев Валерианович, сможет вставить «чопик» в задницу горластому, ерепенистому старлею, который, к тому же, ещё и «Коноёбов». Глянуть бы!.. Эту несуразность понимал и старшина, когда бодро кивал головой — есть! — выполнять же и не собирался. А зачем собираться, если все очень хорошо понимали: именно так и надо сейчас отвечать. Потому, что правила такие, игра, не игра… Армия!
— Так, всё-всё, хватит, разбол-лтались, понимаешь тут, проходите! — Бросал нам, срочникам, дирижёр, и отворачивался от нас. Мы, прощёные, сыпали на свои места в оркестре. — Так, приготовились к занятиям. — Стучал майор дирижерской палочкой по пульту, на явно расслабившуюся ораву музыкантов. — Приготовились… Так…
От осознания — чьи мы, в нас вливался очень положительный заряд энергии! Очень! Очень! Даже гордость высыпала на лицах за нашего начальника… Ооо!..
Аналогичную учебу-установку, теперь уже с обратным — минусовым! — знаком, мы получали вечером, перед строем, в роте от старшего лейтенанта Коноёб… эээ… Коноводова, то есть: — «Чтоб знали, «па-аешь», кто у вас тут отец, батя, бля!» — оглушительно горлопанил ротный на полном серьезе.
Если прислушаться, что мы не всегда делали — зачем голову загружать! — отличий в речевой партитуре было мало. Разве что у ротного времени и слушателей было гораздо больше, и исполнительская колоратура пошире, да и подлинней. Использовались все мыслимые в партитурах нюансы, от двух «меццо-пиано», до трех «форте», включая фальцет. Причем, что конгениально, перепад, порой, с разницей в секунду… Хоть и старшим лейтенантом всего лишь был, «па-аешь».
Таким вот образом, между молотом и наковальней, и выковывался наш молодой характер, текла наша… служба. Конечно служба, она, родная. Которая, мы помним, почётная.
У всех строевых командиров в полку, к нам — музыкантам, писарям, и разным «Айвазовским, па-аешь», спортсменам и свиноводам, проявлялась сильная, воинственная, с дисциплинарным уклоном, стойкая аллергия. Громогласно гоняя нас, музыкантов, и унизительно наказывая разными работами, командиры, тем самым, как бы укрепляли дисциплину в своей роте. Попутно укрепляя среди основной массы пацанов-солдат, свой (дешёвый, как я понимаю) начальственный авторитет, а по сути, воспитывали в роте заискивающихся злых, равнодушных шестёрок и истинных «сачков». Вечером, уходя из роты, домой, командиры, где гласно, где негласно, делегируют, обычно старослужащим либо другим хулиганистым «авторитетам», свои властные полномочия. За это, всегда снисходительно, почти панибратски, к ним относятся. А как же, своих собак надо хорошо кормить, — кусать хозяина не будут. Это и коню понятно, в смысле Коновалову.
А методов и реальных способов управления старослужащими у ротного — вагон и маленькая тележка.
Ну, например:
— возможны еженедельные увольнения (Один из сильнейших рычагов управления);
— можно реже ставить в наряд или вообще не ставить, а если и ставить, то туда, где служба — не бей лежачего. Как бы, все в наряде и все пашут — и ты тоже в наряде! — но как раз ты — наоборот, совсем не пашешь, а «с колокольни х… машешь, разгоняешь облака»;
— возможны разные послабления в форме одежды, — в распорядке дня…
Да много, очень много у ротного способов поймать на крючок любого солдата от старика до молодого. Но самый главный рычаг в руках ротного — заветный дембель в первой группе или даже раньше. О-о! Дембель!!
Тут уже слов вообще не нужно, тут из солдат можно веревки вить… «Не беспокойтесь, та-ащ стар-шлант, всё сделаем, все будет в порядке. Отдыхайте. Будет в роте порядок, будет…»
Старики, желая показаться ротному, в благодарность за «доверие», ночью гоняют «салаг»: подъем-отбой, подъем-отбой, например… (ну, а когда же еще их гонять-то?), а все они вместе: и командиры, и старики, и салаги, уже открыто, отвязываются на «молодых» — тех, бедняг, почти год, воспитывают и днем и ночью… так смену достойную себе воспитывают. А как иначе? Совершенно простая логика и годами отработанная, стадная система управления подневольными людьми, чего уж проще. Такая же простая и задача: вышибить у «молодого» чувство собственного достоинства, отключить «на х… разные там…» мыслительные центры и прочие навыки, переориентировать центры сопротивления, возможно быстрым способом добиться послушного и безропотного подчинения… конечно, на патриотической основе. Только на патриотической! На ней, родной, ни как иначе. Без патетической базы он не наш солдат, он «всехный» солдат, не советский, значит, чужой. А нам это надо?.. Нет, конечно, не надо! «А ну-ка, тогда, молодой, тридцать секунд… подъём!..»
Вольно или невольно, таким вот образом наше уважение к службе замешивается на униженности, доминанте физической силы, силе власти и затаенной ответной глухой злобе. Но тут, как говорится, что посеешь, то и, сами понимаете что.
Понимать и принимать это, было невероятно трудно, особенно в начале службы. Самое трудное — это моральный фактор проблемы: выдержать, выстоять, не сломаться. Так часто, очень часто становилось обидно, больно за себя, невыносимо тоскливо в этой своей горькой безысходности, что хотелось превратиться в бесчувственного истукана, робота, и ничего не видя, не слыша, и не чувствуя, только механически бы, думалось, дотянуть бы на хрен, этот почетный срок службы до конца, не натворить бы чего дурного и не свихнуться. Молодой мужской организм, как известно, физически мужает быстрее, а вот дух, душонка, часто не выдерживает в руках «опытного» командира или ему подобных — ломается.
Но хватит о грустном. Хватит!..
Я расскажу об отдушинах.
Об от-души-на-х… на-х… ах… х-х!
27. Военной музыки оркестр… Ух, ты!
Почему наш штатный полковой оркестр состоял не из одних только сверхсрочников, не знаю, То ли ставки были маленькими, то ли вовсе на них денег не хватило, то ли именно так это и задумывалось, чтоб было кому пол, например, в оркестровке мыть, да на телефонные звонки внутренней связи отвечать, но несколько должностей в оркестре было заполнены нами — срочниками. В оркестре нас таковых было несколько человек.
Один — валторнист — Валька Филиппов призван был из Чувашии, первогодок. Круглолицый улыбчивый парень с круглыми оттопыренными ушами, полными губами, хитренькими глазками, прячущимися под сонным выражением лица, ершистой, коротко стриженой головой. Валька что-либо говорит редко, всё остальное время или «раздувается», или учит партии. А оторвав от мундштука вытянутые вперед напухшие и свернутые еще в трубочку губы, говорит обычно быстро, скороговористо, часто даже непонятно — что и на каком языке. Как сам себе. Чуваш он, потому что, и говор у них такой. Сам он не высокий, сбитый весь, с тонкой талией, и мешком сидящих штанах-галифе. Это если говорит про внешний вид. А так, в общем, старательный… нормальный парень. Нормальный. Хотя сам он о себе говорит, что от звуков своей валторны в бошке своей замечает какие-то странные закидоны, опасные для общества. «Вот, щас… щас, смотри, Пашка… Не заметно?» — спрашивает меня. — «Нет, вроде, — отвечаю. — А что?» А он, обреченно так: «А я вот, вижу». Для духачей-валторнистов, мол, это вполне естественно. Да! Очень сильная нагрузка на мозг к вечеру концентрируется. Он, мол, за себя и не в ответе потому, заметьте, к вечеру. Такие вот, странные пироги с ним, с Валькой Филипповым. А я, например, не верю. Косит, наверное, или это защитная маска такая, на случай казарменного выживания, не поймешь. Хотя, если посмотреть, ничего удивительного: полтора-два часа посидишь с ним рядом в оркестровке, когда он «раздувается» — запросто можно «съехать». Его длинные монотонные «тянучки», на разной высоте и силе звука, через пару часов ступорят кого угодно. В это можно поверить. Тут, главное, не вслушиваться в эти звуки, не подпадать под частотные воздействия, — я где-то читал об этом. Главное, не попасть в разрушительный резонансный режим звука, это опасно. Поэтому, на репетициях мы слушаем только себя, свои инструменты, а кайфуем только от общей, совместной музыки. Отметьте — совместной музыки, то есть совместимой для слуха и для жизни, не как у Вальки. Тут можно кайфовать, тут гармония, тут… Он из Чебоксар. Кстати, он же ритм-гитара в нашем ансамбле песни и пляски. Да, чуть не упустил: еще и в хоре он поёт, если где не играет. Вундеркинд он. Я серьезно. Да у нас все такие. Увидите.
Малый барабан — Юрка Володин из Москвы. Уже «старик». Он же аккордеонист, он же дембель, он же уважаемый в полку, не только в оркестре и ансамбле, солдат-срочник. Шутка ли сказать (он мой наставник) Володин, уже кандидат в члены Коммунистической партии страны. Во, как! Считай, чуть ниже Героя Советского Союза для нас, молодых. Правда, почему-то, в отличие от других стариков, которые на дембель уходят в звании не меньше старшего сержанта, на худой конец просто сержантами, наш Володин выше ефрейтора не поднялся. Почему так? Не знаю… Загадка какая-то. Надо понимать, разгадка затерялась где-то в двух предыдущих годах его службы.
Он вообще для нас, для меня, если уж говорить конкретно, сплошной ходячий пример. И спокойный парень, и музыкант техничный и грамотный, и подчеркнуто дисциплинированный солдат, и не жадный, и начитанный, и немногословный, и не курит, не матерится, и не самовольщик… Это на третьем-то году службы, представляете?! (Кто понимает, о чём это я!)
Держался он всегда в сторонке, обособленно, и от нас, молодых, и от музыкантов-сверхсрочников, — одно слово дембель. Сверхсрочников он, как я заметил, недолюбливал. Вспыхивал, ругался — за их частое соответствие сленгу: верзать-сурлять-берлять. Особенно за способность — только ради хохмы, чуваки, только ради хохмы! — громко, весело и с чувством, верзануть во время совместных учебных занятий, либо в оркестровом строю, в подвернувшейся какой паузе. Вы не знаете, что такое верзать? Ну и хорошо. Хотя, что хорошего, вы же не поймете, почему Володину и мне тоже, не нравились некоторые, мягко сказать, поступки наших сверхсрочников. (Я этого не хотел, но придется, пожалуй, раскрыть для вас суть этих загадочных слов). У слова верзать, в музыкантской среде может быть два известных значения прямого их действия: верзать, значит, на толчке испражняться, и второе, испускать задним местом неприятные запахи и соответствующие этому неприятные звуки разной высоты и силы. Пусть уж меня простят за такие подробности. Сурлять, значит отливать, мочиться, а берлять, это вообще безобидно, кушать: обедать, завтракать, ужинать, — без разницы. Там ещё другие расхожие слова есть: чувак, башли, ксивы, мура, лажа, кондуиты… При обращении друг к другу звучало только одно слово: чувак, — мягко, весело, агрессивно… не товарищи, не друзья, не какой-нибудь там товарищ сержант, например, а просто: эй, чувак, либо — ну, что, чуваки по «Борману»? О девушках или женщинах: «Там были такие чувихи, чуваки!.. Короче, чуваки, одни марухи-барухи собрались, и я там с ними!..» и прочая, подобная словесная дерьмотень. И это несмотря на совместно создаваемый высокий штиль звучания патетической военной духовой музыки!..
Володин на это морщился, злился, делал язвительные замечания, но у сверхсрочников ноль реакции, как об стенку горох. Хихикали только. У них это было игрой, своеобразной реакцией на несоответствие формы содержанию. И мне, признаться, за три года службы, не удалось с этим смириться. Я тоже потом бунтовал. Но это потом. А сейчас о Володине.
И старше он нас был, срочников, Юрка Володин, на много старше, как потом выяснилось. А о том, что он старший музыкант, а, значит, ефрейтор, я вообще узнал, можно сказать случайно. Даже ушам не поверил, когда дирижер, при всём оркестре, поздравлял его с досрочным — на целых три месяца! — увольнением на гражданку. Почему-то этих, ефрейторских, лычек на его погонах я вообще никогда не видел. Стеснялся он их, это точно, и ушел он от нас, можно сказать, совсем рядовым. Закрытым он был человеком, почти для всех. То ли характер такой, то ли потому что дембель, то ли потому что старше нас был, говорить ему было не с кем, и не о чём… или возможно всё это вместе, не знаю. Если коротко, то так.
О нем я ещё расскажу, но чуть позже. Кстати, чуть не упустил главного: ему на замену меня и выдернули из учебки. Его срочно нужно было увольнять, а замены — нет! Тут я случайно и подвернулся. Повезло! Больше, конечно, Володину. Обо мне — после.
Еще один солдат, тромбонист — Евгений Копейкин, из Иркутска, он же ударные инструменты в инструментальном ансамбле. Высокий худой парень меланхолического вида. Внешне, глядя на таких, говорят: «задумчивая нескладушка». Среди нас, музыкантов срочников, он был большой профессионал: кроме музыкальной школы успел закончить один курс консерватории, правда с шумом отчислен за случайный залёт в вытрезвитель и протестное потом — не покаянное! — выступление на комсомольском собрании курса. «А, пошли они все на… — продолжал он серчать на возмущенную его поступком комсомольскую общественность своей Альма-матер. Мама его, кстати, тоже музыкантша, только пианистка. «Знаменитая пианистка, в общем, — небрежно бросал Женька, — заслуженная и лауреат… всякого там разного, классического». Весь шлейф её званий на различных конкурсах он и не помнил. Да нам это и без разницы. Главное, Женька играл еще и на фоно, на «пианине», как легко язвил Ара — Артур, то есть. Прилично, причём играл. В начале своей службы на фоно Женька играл редко, времени не было. Но когда всё же садился за инструмент, играл очень здорово, причём, играл страстно и сумбурно. «Раздухарившись», он из классических кусков запросто делал дико интересные импровизации и пародии в джазовом ключе. Нам, срочникам, это жутко нравилось. Мы сразу загорались, разгорались, бросали напрочь свои военно-духовые марши… Женька, скоренько набрасывал партитуру какой-нибудь залихватской, запрещённой политотделом, мелодии. «Когда святые маршируют», например, и мы, закрывшись в оркестровке на ключ, быстренько, с азартом ляпали квартет, секстет, с уклоном в вокал, если было возможно, и запросто копировали «Битлов», «Червоны гитары», «Песняров»… Играли жутко заманчивые инструменталки из программы «В панораме Америка», еще какие-то другие, не знакомые мне, но точно напрочь запрещенные у нас в стране. Это всё, и необычная мелодика, непредсказуемое сочетание их звуков, интересная гармония, вкусные аккордовые «пачки», ходы, сложная ритмика, чужой, латиноамериканский дух в мелодиях и аранжировках, завораживал, и влюблял. В них, чувствовался абсолютно необузданный беспредельный простор, созвучный нашему внутреннему неукротимому молодому ритму, как в бескрайнем поле или на вершине жутчайше высокой горы, не как в привычной и родной, совсем уж знакомой нам «плоской» комнате… Полный восторг души, образов и фантазии. На концерте такое мы играть не могли, нет, конечно. Политотдел даже намёка на ту музыку не разрешал. «Ни-ни!.. Не дай Бог!» — округлял глаза дирижёр, хмурил брови и укоризненно качал головой старшина оркестра. — Ни в ритмах, ни в гармонии, ни в темах!» На то и «особый отдел» есть, ежели что. Вот!
Но мы всё это играли, правда, закрыв двойные оркестровые двери на замок, и почти всегда на «пиано». Чтоб не услышали.
У Женьки еще было одно отличительное достоинство — собственный тромбон. Причем, фирменный, импортный, и естественно, дорогой. Не у каждого нашего сверхсрочника-музыканта был свой инструмент вообще, а импортный тем более. Кроме, конечно, мундштуков. Тут уж, хвастались удобством, легкостью мундштука, кто, где, как и за какие «башли» достал. Хвастались, наравне с количеством одномоментно, зараз, на спор, выпитого пива… Тромбон у Женьки из белого металла, с желтой, золотом, витиеватой эмблемой. И собственный, специальный какой-то, под Женькины губы, мундштук. Высший класс музыкантской оснастки. Женька держал его строго в жестком футляре или в руках, или на коленях — берёг таким образом. У старших наших музыкантов, у сверхсрочников, было своё мнение на этот счет, вернее два мнения: Одно: «И на хера это было в армию везти такой дорогой — свой! — инструмент!..» — в смысле, дурак. И второе: «Молодой» еще иметь такие вещи!» В смысле, не заслужил ещё, потому, как молодой, сопляк. Но, это было их мнение, не больше. Мы видели — завидуют. Завидуют, конечно! Иногда сверхсрочники брали, с разрешения, попробовать «звучок» Женькиного инструмента. Он давал, но без мундштука, и стоял рядом, оберегая от небрежности. Отгудев, вслушиваясь, поджав губы, удовлетворенно покачивая головой, сверхсрочники возвращали, говоря: «Ни чё инструментик… ни чё. — Сохраняя «статус-кво», добавляли. — И лучше бывает. Вон, у Сёмина, из окружного оркестра, видал тромбончик, да?». Женька, понимая их «деликатность», хмыкал, мол, тромбон, как тромбон, дело, мол, не в этом, а в яйцах, которые тому танцору мешают. В общем, пусть завидуют. Тромбон Женьке привезли родственники из дома.
Еще один срочник — большой барабан — Алексей Светлов, он же контрабасист. До армии учился в ДМШа (детской музыкальной школе) по классу виолончели. Родители когда-то, говорит, как насели, как насели… Изнасиловали, можно сказать, морально и загнали в музыкалку, заставили. Лёшка, естественно, говорит, жутко стеснялся этой своей «балалайки», и непременной бабочки под горлом. О том «чудном» времени он вообще вспоминает только с кислой миной, как о сплошной «детской великой освободительной войне». Так уж, говорит, трудно далось досидеть до конца школы. Мы представляем, искренне сочувствуем, если каждый поход в музыкалку под властным конвоем бабушки (ефрейтора, как её называл Лёшка) и все отчёты потом — бой в осаде. Полностью отсидев программу, сдав там всё, как бабушка-ефрейтор велела, Лёшка неожиданно увлекся игрой в Доме культуры «Железнодорожников» в эстрадном оркестре на младшем родственнике виолончели — на контрабасе. Вроде разница только в размерах инструментов, а вот увлёкся. «Руководитель оркестра — вот такой вот мужик, чуваки! — классическим джазом увлек. Представляете?! Вот это музыка. Вот была жизнь, чуваки, как во-сне: Дюк Эллингтон, Глен Миллер, Цфасман… Такие имена, такая музыка, чуваки!.. Одно слово — джаз». Запросто «пилил» там, говорит, и смычком.
У нас конечно не джаз, поэтому он в ансамбле играет на домре бас. Ну, понятно, что это далеко не то. Что ж делать? Родине виднее, где служить нашему Лёхе Светлову. На то она, как говорится, и Родина. Свою фанерную треуголку он не уважает, не эстрадный контрабас, как-никак, но в русском народном оркестре он на месте, незаменим — руки поставлены, техника хорошая, читает ноты с листа, артистичен. «Наша школа! — говорит старшина оркестра Харченко, гордясь хорошим музыкантом, — виртуоз парень. Кстати, берите пример, товарищи срочники. Далеко пойдет рядовой Светлов, далеко». В этом месте всегда кто-нибудь из сверхсрочников обязательно добавляет: «Пока милиционер не остановит, ага». Ха, завистники! Понятно, они. Мы-то знаем, Леха просто балуется на этой домре, природный артист потому что. А в военном духовом оркестре он небрежно машет колотушкой. С равнодушной миной шлёпает, плющит бычью шкуру барабана. Там вообще ему просто.
Теперь о нём самом. О внешних отличительных данных. Ну-ка, Лёха, повернись-ка, отрок…
Что вам сказать… В общем-то, и нечего вроде пока. Метр восемьдесят, худой, поэтому кажется ещё выше. Прическа — под «ноль», под машинку значит; уши естественно торчат; глаза большие и серые, ввалились, — не с блинов парень, с учебки только что, но блестят любопытством и озорством. Нос чуть коротковат и курносится. Курносится не сам по себе, а часто принудительно. Алексей постоянно шмыгает носом, и коротко проводит ладошкой снизу вверх, проглаживает нос, задирает зачем-то. Привычка, говорит, такая, с детства. Музыканты-сверхсрочники язвят: «Это пройдет, — друг-другу подмигивая, говорят, — женится, руки найдут другую забаву. Ага! У бабы, промеж ног! Ха-ха». Мы их не слушаем. Такие «взрослые» пророчества мы пропускаем про меж ушей. Кстати, руки у Лёшки длинные, пальцы рук тоже, но сильные. Это понятно, подергай-ка, тугие струны год за годом! Что еще?.. Про одежду можно не говорить, у всех она одинаковая — мешком. У него, к этому, еще и ноги худые, значит, голенища болтаются. «Велосипед» Лёха крутит, кто это видел, здорово и эмоционально. Что еще за велосипед такой в армии? Ну, это шутка у нас такая, кто не знает, с учебки, классная причем — бросишь незаметно в голенище окурок, и через пять минут, наблюдаешь мощный финишный спурт «велогонщика». Не в прямом, конечно, смысле велогонщика, а парня этого, у кого ноги в голенищах тонкие и болтаются. Весело так всем, ага! Да ничего особенного, игра такая… У него шаркающая пятками сапог походка, сутулые плечи — как бы обнимающие женские формы любимой виолы… нчели. На лице маска скуки и глубокой меланхолии… Тут понятно, мы все такие — замеланхолишь, когда впереди три года строгой изоляции от… да-да, именно от жизни, девочек, горячих и желанных, и от джаза тоже, и от нормальной еды, от мороженого, крем-соды… Короче, это Лёха Светлов. Хороший парень, нормальный пацан.
А вот нам на встречу, как по заказу, «скачет» и Артур. Почему скачет? А иначе он еще ходить не может. Стиль, говорит, такой у него с гражданки сохранился «попрыгучий», боксерский. На Сахалине и на Камчатке все так, он говорит, ходят, точно. Потому что все лучшие боксеры именно там, и именно с детства… (а я думал, там все прыгают, чтоб не замёрзнуть!) В этом и философия, и стиль его жизни.
Об Артуре.
Артур Дорошенко, с Сахалина, девятнадцать лет, — баян, альтушка, гитара и вокал. Жизнерадостный, симпатичный парень с налетом какой-то жутко северной национальности человек. Весьма сложный, по первому взгляду, сплав холодных ген и горячих хромосом, при резком взбалтывании дающих эффект горячего южного темперамента, с элементами небольшого землетрясения либо взрыва. Меньше атомного, правда, но всё же в тротиловом эквиваленте. Как эти невидимые ХГ и ГХ (холодные гены, горячие хромосомы) неведомым образом соединились в нём, предстоит отдельное научное исследование Нам сейчас некогда этим заниматься, пусть уж его потомки разбираются — потом, не сейчас. Подвижный и энергичный, как ртуть, пацан, накачанный через край свободолюбивыми и честолюбивыми амбициями и жизненной энергией. С лицом и фигурой начинающего боксера, с соответствующей внешней визиткой — приплюснутым носом, толстыми губами, резкими и задиристыми движениями рук и ног, как на показательных бойцовских выступлениях. Тут же, мгновенно, что называется — не отходя от кассы, готовый постоять за честь и достоинство неведомого нам какого-то далёкого Сахалина, вместе с его заливом Лаперуза и еще чем-то там неведомым и туманным, и за себя самого, естественно.
На репетициях же и концертах у него наоборот — умильное, прилежное выражение лица, сосредоточенно приподнятые бровки, наморщенный лоб, в знак слияния с гармонической канвой музыкального произведения, изящные скромные ямочки на толстых щеках, чуть заостренное к подбородку вытянутое лицо, чувственный, искрящийся задором и скрытой хохмой взгляд, дополняют едва сдерживаемую, возвышенную артистическую натуру. Это Артур. Или Ара, по-нашему. Тоже вундеркинд или самородок, не знаю, что точнее.
У нас все такие. Да!
И я — тарелки, — круглые такие, большие, блестящие, турецкие — Павел Пронин, баянист, значит. О себе, если откровенно, как о других ребятах, я так «бодро» не могу сказать, это точно.
В музыканты я не собирался, в артисты, тем более, что еще хорошего о себе сказать и не знаю. Так же коротко острижен, так же одет, как и все, так же задирист, так же внутренне и внешне дезориентирован на привычные жизненные ценности и установки… Поясню.
Случается, — резко бултыхнёшь закрытую банку в крепких руках, раскрутишь в ней всё содержимое, что там в ней было, к чёрт… в смысле вверх тормашками, и поставишь резко потом на стол. Внутри в ней всё ещё дико кувыркается, перемешивается. И не понятно пока, где верх, где низ, и вообще, за каким это х… в смысле к чему это всё было?! Это я в натуре и есть сейчас, армией раскрученный, на голову поставленный, если образно. И не знаю я еще себя, только же все начинается. Ещё утро моей жизни, если образно. Ещё не встал человек, не поднялся… Именно! Не встал, не поднялся, только глаза раскрыл, а тут тебя, оба-на, мешком по башке, бабах, в смысле в армию, и смотрят, ну как она тебе, наша жизнь, пацан, ничего или еще добавить по тыкве?.. Если образно…
Есть ли ещё какие таланты у нас? Да есть, вроде… Конечно, есть. А у кого их нет, в наши-то годы?
Вот теперь можно рассказать и об оркестре. О дудках…
До армии с военным духовым оркестром я никогда не встречался. Правда, обычный духовой оркестр иногда приходилось слышать, но мимоходом. В лучшем случае, когда он из оркестровой ямы играл «Гимн» страны на торжественных мероприятиях, либо «Туш» на награждениях, и еще, быть может, какой-нибудь вальс — «На сопках Манчжурии» или «Осенний сон» с «Тоской» вместе. А в основном, в худшем, это были надрывно скребущие, жалобные звуки похоронных процессий. О-о-о, как увидишь на улице блеск белой или желтой меди, хитро закрученного какого-нибудь духового инструмента, сразу понимаешь: где-то, значит, похороны. Ууу… Уши затыкаешь, глаза в сторону и быстренько-быстренько так сваливаешь куда-нибудь подальше от этих звуков и этого места. Похороны — очень и очень неприятное зрелище для живого мира, тем более молодого. Такое вот негативное отношение у меня воспиталось «гражданкой» к духовой музыке и духовому оркестру на момент прихода в армию. Причём — помню! — звучали оркестры всегда не профессионально, не стройно, как-то визгливо… невкусно и противно. Да и выглядели музыканты как разномастный и разноцветный сброд: молодые, совсем молодые, старые, совсем старые, длинные, низенькие, средние, толстые, худые, лысые, патлатые. В шляпах, фуражках, в рубашках, костюмах, туфлях, ботинках, штиблетах. Кто — как, и во что горазд. Жалкое и убогое зрелище.
То ли дело «джаз-бэнд», «биг-бэнд», «диксиленд», «инструментальный ансамбль», наконец. Это эталоны! Это да! Ну, например, оркестр Глена Миллера или Олега Лундстрема, или Тбилисский ансамбль «Орера», или Белорусские ВИА «Песняры», или… да мало ли.
Но первая встреча с военным оркестром (там, в учебке) перевернула и изменила представление о месте военной духовой музыки в моем сознании. Не оценить значение, красоту и достоинство военной духовой музыки я, музыкант, безусловно, не мог. Судите сами: почти безупречная стройность и чистота звучания оркестра — это раз. Бравурный, жизнерадостный, патриотический репертуар — это два. Единая форма одежды, причём, военная, с погонами, портупеями, начищенными сапогами — это три. Внешняя слаженность действий, серьезность и дисциплина музыкантов — это четыре. Блеск и нищета… Стоп! Что-то не то вписалось! Причём тут какой-то роман о каких-то куртизанках?.. Конечно же, не при чём! Созвучность подлая ненароком выскочила-проскочила, подвернулось, так сказать, ёлки-палки, извините! Конечно, у наших музыкантов «блеск начищенных инструментов», вот что я хотел сказать, блеск инструментов, да — это уже пять. Непременное участие военного оркестра во всех торжественных мероприятиях, как самого полка, так и военного гарнизона в целом — это шесть… Что ещё? Уже не мало, говорите? Согласен. Достоинств действительно набралось на вагон и маленькую тележку.
И вот я, никогда не думая и не мечтая, неожиданно для себя попадаю служить в военный оркестр. Притом, заметьте, в важную его часть: в ритм-группу. Буду играть (представьте!) — на круглых, больших медных тарелках! О, эти тар-ре-елки! Э-это пе-есня! Теперь я точно знаю, какой в военном оркестре самый важный инструмент… Люди, все знайте — это тарелки! Причем, я это утверждаю на полном серьёзе. Я полюбил военную маршевую музыку сразу, а через полгода и эти тарелки. Я даже берусь утверждать, что тарелки в военном оркестре — это как томатная приправа в борще. Яркая вспышка неукротимой (не побоюсь этого слова) сексуальной энергии! Чёткий ритмичный штрих! Игривая синкопа! Темперамент! Блеск! Украшение и вдохновение всего оркестра. Причём всё это в одном месте и всё сразу. Прелесть! Кстати, кто с этим будет спорить, и отрицать, достоин дуэли, причём, немедленно. Оружием я выбираю — тарелки. Только они. Кто сильнее бабахнет, тот и победил.
Я утверждаю, оркестр без тарелок — это не оркестр, борщ без приправы — это не борщ, рыба в море, но без плавников — просто бревно. И всё в жизни фигня, если вы не играли в военном духовом оркестре.
Не буду отрицать, к этому убеждению я пришел не сразу (это было бы не честно), не в один момент. Это, выпив натощак стакан «Зверобоя» можно мгновенно из вертикального положение перейти в горизонтальное. Это да! Это запросто! Это я проходил, — плавали, знаем. А в случае с военным оркестром, я бы, наверное, сказал так: я попал в военный оркестр, как будто случайно и неожиданно для себя схватился за поручни вагона скорого поезда, чуть не вырвав при этом обе руки, от неожиданности и удивления, когда он пролетал мимо меня на всем своём ходу. Вися на руках с внешней его стороны, я долго и с трудом болтался, телепался, держась за тонкие, холодные и скользкие поручни. Старался не упасть, сучил ногами, подтягивался, рискуя сорваться, бился об железо, пока всё же сумел-таки, забраться в этот подвернувшийся для меня случайный вагон… Если образно, то, пожалуй, что так.
Попав в военный оркестр, мне пришлось в очень быстром для себя темпе, всё заново в музыке переосмысливать, осваивать, учить, запоминать. Да-да, и ведущие партии тарелок, конечно: ис-та, ис-та, ис-та, ис-та, ис, пш-ш-ш, цык, бздынь, цык!..
Пока я все это осознал и освоил… О-о! Дирижер не одну сотню раз останавливал оркестр и, серьезным образом, на сложно переводимом языке, прививал мне любовь и уважение к этому инструменту. Так, например, в сердцах, сквозь зубы: «Ёп…тыть, Пронин! Ну, что ты, там, понимаешь, шлёпаешь этими своими тарелками… Что, а, я спрашиваю? Это же тарелки, Пронин, тарелки! Понимаешь? На тарелках играть, Пронин, это тебе не по пи…де ладошкой хлопать! Понятно, я говорю, нет?» Этот пример меня ставил в тупик. Я не мог понять, а зачем вообще по… в смысле, по этому мягкому женскому, нежному и желанному органу ладошкой хлопать, вроде ж не для того! Непонятно. Да и вообще, о таком приеме никогда и нигде я раньше не слыхал… ни в шутку, ни всерьез. И опыта, откровенно сказать в этом, у меня, вообще никакого, чтоб опереться… Но, раз говорит дирижер, значит, знает. Не уточнять же, тем более спорить, — засмеют. Я говорил, — «так точно!» — и бабахал ими, шипяще-звенящими, невольно размышляя о том заманчивом и желанном органе, по которому даже ладошкой можно. А как это?
Именно так, целых полгода меня мудро и терпеливо наставлял военный дирижер оркестра майор Софрин, при поддержке и активном участии старшины Харченко и других талантливых воспитателей музыкантов-сверхсрочников: «Да-да, парень, это конечно… это тебе не ладошкой по… ней, понимаешь!»
Запомнить на память весь большой и сложный репертуар оркестра вначале было очень нелегко. Казалось бы, что мне, баянисту, почти свободно читающему с нотного листа, выучить однострочную партию каких-то тарелок. Конечно, ерунда, конечно, запросто! Да, говорите вы? Ну, ну! И я тоже так вначале думал, пока не открыл нотную тетрадь. А там — епись её ети! — китайская грамота! Попробуйте, не зная всего произведения, запомнить мелодию, обращаю ваше внимание — мелодию! — партии тарелок в партитуре из сплошных: тсс! тсс! тсс! тсс!.. (так вот тридцать два или шестьдесят четыре такта шлепанья), тсс! тсс!.. Потом два такта: тсс! тсс! тсс! тсс! пш-ш, цыт! пш-ш, цыт! Затем, опять: тсс! тсс! тсс! пш-ш, цыт! пш-ш, цыт! и снова тридцать два такта: тсс! тсс!.. и так далее! А всего в репертуаре оркестра двадцать пять— тридцать произведений.
За полдня, так намашешься этими красивыми, блестящими медными тарелками, глаза от удивления становятся такими же круглыми, как и сами тарелки. Спина, плечи, руки болят и вся грудь в синяках. Почему грудь в синяках? О, это знают только музыканты-тарелочники, и это наш профессиональный военный секрет. Секрет! Нет-нет, я сказал секрет, и не просите!.. В конце концов, я же в армии служу, ни где-нибудь. Должен же у меня быть хотя бы один военный секрет или нет? Конечно, должен. Вот я и говорю, граждане-обыватели, завидуйте: это и есть моя настоящая военная тайна!
На освоение всего репертуара у меня ушло ни много, ни мало, всего каких-нибудь полгода, пока я, наконец, смог вот так вот свободно и (почти!) без ошибок играть в военном оркестре, куда бы его потом не заносила воля командования и коменданта военного гарнизона. Уже достойно и на память знал не только свои партии, но и партии большого и малого барабанов, вот! Нет, я не вундеркинд. Здесь всё просто — эти три инструмента всегда работают в одной связке. Да и сами марши я уже знал наизусть — такую-то красоту, да не запомнить!
Своим упорным трудом и правильным шлепаньем, добился-таки я достойного места своим тарелкам между буханьем большого барабана и дробной сухой россыпи малого.
Кр-расота-а, братцы-товарищи!
Военный оркестр, потому что… Военный!!
28. Святая святых. Да это ж оркестровка!
Военный оркестр в полку располагал двумя большими специальными рабочими комнатами. Одна из них — каптерка-канцелярия. Просторная комната с двумя, по боковым стенам широкими стеллажами. В одном из них, за глухой зеленой шторой-портьерой, на полках, хранились музыкальные духовые инструменты и складные пюпитры. Там, в тёмной, тихой и спокойной глубине стеллажа, часто, в основном после ухода домой дирижера и старшины оркестра, спокойно «гасились», в смысле спали, старослужащие музыканты-срочники и некоторые из сверхсрочников-музыкантов. Те из них, кто по тем или иным причинам плохо ночью спал, или совсем не довелось, не был дома. Ну, например, на внеочередной «тревоге» был, или срочной какой «рыбалке»!
С другой стороны комнаты, тоже в стеллаже, тоже за зеленой портьерой, висела наша начищенная парадная форма и всякая разная ансамблевая и концертная амуниция, включая противогазы, портупеи и разную сменную обувь сверхсрочников, включая их дежурные носки.
В каптерке — это неофициальное название канцелярии оркестра, находились еще два больших тяжелых шкафа очень древнего возраста со стеклянными дверцами. Шкафы были доверху набиты нотной литературой настолько, что задние стенки их постоянно выдавливались, местами отрывались, и часть нужной (вот чёрт, ну где же она, понимаешь?) музыкальной литературы неожиданным образом с полок куда-то исчезала. По требованию старшины, мы, срочники, подняв пыль, переворачивали вверх дном всю каптерку (ну куда же она…), неожиданно находили пропажу за шкафами. Энергично руководимые старшиной оркестра и частью сверхсрочников, очень хорошо понимающих толк в руководстве любыми видами работ, мы, срочники, тужась и кряхтя, отодвигали шкафы и доставали эту злосчастную бумажку или нотный сборничек. Затем уж, восстанавливали общий порядок в канцелярии — но не в шкафу. Шкафы с нотной литературой — «не моги!» — это хозяйство и богатство концертмейстера оркестра, старшины Харченко. Никто, кроме него, не знал, где и что там лежит, и, главное, саму систему, по которой нужно было искать ту или иную партитуру в этом нотном хранилище. Производственный беспорядок в шкафах, от разного постороннего любопытного глаза вышестоящего проверяющего начальства, скрывали закрашенные белой краской стекла с внутренней их стороны, и маленькие надежные навесные замочки, свободно открывающиеся любым подвернувшимся гвоздиком.
В комнате находился ещё один, не менее важный для музыкантов предмет — небольшой канцелярский стол. Относительно цвета скатерти вы уже догадались? Правильно, тоже, в гармонии со стеллажами, под зеленой, но выцветшей и затертой локтями, накидкой. Это рабочий стол и бесспорное место дирижера и концертмейстера нашего оркестра, почти трон, святое место. И куча младших родственников к нему, то бишь стульев. Стулья, в отличие от добропорядочного стола, от старости или небрежного к ним отношения, могли неожиданно, совершенно легкомысленно и свободно разобраться на мелкие детали, и незадачливый военнослужащий резко, и с грохотом, оказывался на полу. Конечно, под восторженный вой и радостный хохот всего состава оркестра. За это мгновенно и достойно, в устной форме, конечно, попадало Володину, как старослужащему-срочнику (а кому же еще?). «Почему так плохо ремонтируются стулья у нас, в конце концов, понимаешь, а? У вас что, Володин, времени нет или руки не тем концом вставлены, я спрашиваю?»
Нет, руки у нас, по крайней мере, у некоторых, вставлены нормально, так сказать, как задумано, по партитуре. И эти подлые стулья мы клеили постоянно, и очень добросовестно — это точно. Еще и верёвками их стягивали, для прочности закрепления. Но сверхсрочникам нравилось таким вот образом хохмить друг над другом. Специальным образом ими подготовленный стул-подлянка, был одним из невинных методов развлечения для всех музыкантов оркестра. А что такого? Скучно же…
Тут важно было одно, чтобы майор или старшина, даже случайно, не сели на очередной стул-заготовку, и чтоб стул развалился не в первую секунду, а попозже, во время репетиции, например. Это был высший музыкально-хохмический пилотаж. В середине звучания какого-нибудь величественного марша, с шумом падающий на пол музыкант, отлетающий пюпитр с ворохом разлетающихся нот, горохом сыплющиеся деревяшки стула, «напольная» поза и беспомощное выражение лица незадачливого музыканта, неожиданно для себя, да и для некоторых других, вдруг грохнувшегося на пол — это, конечно же, что-то! Это нужно видеть! А тот аккорд, который от неожиданности взял и на котором завис оркестр, не один в мире концертмейстер-аранжировщик не запишет. Это вам не простая банальная «кикса», это всегда — нечто! Со вкусом, и вздохом! Дирижер же, вздрогнув от испуга, в сердцах швырнув дирижерскую палочку в угол комнаты, с яростным возмущением набрасывается на всех сразу:
— Что вы себе, ё… вашу мать, позволяете? Обнаглели, понимаешь. Детский сад тут развели мне, понимаешь. Это репетиция, понимаешь, а не бардак тут… или что? — возмущенно кричал он, вытирая пот с лица, лысины и багровой шеи.
— Беспорядок…
— Ну, наглость…
— Чёрте что!.. — как биллиардные шары стучат, щелкают возмущенно друг о друга и о борта слова. Старшина, да и все остальные, с раздосадованными и сердитыми лицами, с негодованием крутят головами, ищут наглеца, подстроившего эту неожиданную неприятную пакость оркестру.
— А кто это?..
— Чёрте что!..
Конечно, это не мы, это не срочники. Срочников, это точно не касается. Все знают — это может быть кто угодно, только не срочники.
— Товарищ старшина, — гневается, серчает, как всполошенный петух, дирижер, — найти мне немедленно! И немедленно же наказать этого наглеца: пять суток ареста от моего имени. Понятно?
— Так точно, — вполне искренне рапортует старшина, — Найти и пять суток…
— О-отпуска… — чья-то тихая, язвительная, шёпотком, подсказка.
Ну что ты будешь делать!.. Ехидный смешок, разливаясь по смущенно-раздосадованным лицам музыкантов, напрочь портит картину расправы над «барабашкой».
— Кто это щас сказал? Кто это, а?.. Это вы, Краснов?
— О, опять Краснов! Я-то причём здесь, та-ащ майор? Я вообще молчу.
— Вот и молчите, если не хотите пять суток ареста.
— Хмм!
— Хмыкает он еще тут… инструмент бы лучше почистил.
— А что инструмент-то вдруг виноват?!
— Ма-алчать всем! Разболтались, понимаешь… Никакой дисциплины, никакого порядка. Товарищ старшина, обратите внимание на дисциплину… внешний вид и готовность оркестра к занятиям… Бардак, а не оркестр.
— Есть!.. — Мямлит старшина, теряя причину и следствие.
— Так, вот!.. — Внешне успокаиваясь, ставит командирскую точку майор.
Весь оркестр аж дважды возмущен, взбудоражен. Все крутятся на местах, ищут вроде бы хулигана. Но найти злоумышленника, по его — должно бы — радостному или ухмыляющемуся лицу здесь, в оркестре, не возможно. Как говорят: «Чуваки, не тот Агдам!» Музыканты, как все артисты, умеют лицо держать, — будь спок! А уж, военные то… я вас умаляю! У музыкантов на лицах сейчас, у всех до единого, неподдельное возмущение и явное осуждение. Угадать злоумышленника невозможно. Все чисты и невинны, как ангелы. Получается, что его здесь, мягко сказать, вредителя, просто и быть-то не может. Помитинговав, спустив пары, в конечном счёте, всегда сходятся на одном: «А и нечего было, понимаешь, задницей елозить!.. (Это в адрес пострадавшего) Сидеть нужно было аккуратно, как все, и не срывать людям репетицию, понимаешь». Попадало, естественно, пострадавшему. А кому же ещё! «На стуле тихо сидеть надо, аккуратно, не дёргаться…»
— Десять минут перерыв. — Устало машет рукой дирижер.
— Орке-естр-р… — энергично дублирует старшина…
Автор же этой хохмы, злодей тот подколодный, радостно и с удовольствием открывается всегда сам и только после занятий, за пивком или «борманом». На всякий случай уточню: борман, это не тот, который партайгеноссе Борман у немцев, а тот, борман, который вино-бормотуха у нас. Попросту говоря, тоже — «борман», но свой, как Агдам. Вроде не одно и тоже, а всё одно получается, что враг, но приятный для «организму сперва». — Именно так сверхсрочники обычно о «бормане» отзываются. Это к общему сведению про нашего и ихнего Бормана.
29. Здравствуйте, товарищи музыканты…
По прямому, канцелярскому назначению сам стол-трон использовался мало: когда дирижер был в комнате, когда Харченко раздавал нам задания срочно размножить, переписать от руки новые партии из партитур или когда выписывал увольнительные в город, пожалуй, и всё.
Все предметы в комнатах-классах по-хозяйски основательно, жирно пронумерованы чёрной, с потёками краской, соответствующими инвентарными номерами. Наличие и свежеокрашенность всех предметов в канцелярии, и в оркестровом классе тоже, периодически проверялись разного рода и уровня очень серьезного вида комиссиями — всё ли у них здесь на месте?..
Большую же часть времени на этом столе сверхсрочники, до работы или после неё, играют в карты — яростно расписывают «пульку». Играли на деньги по-маленькому. Это естественно, откуда у сверхсрочника могут быть деньги, к тому же лишние, а уж, тем более, большие… Ставки были не большими, но играли всегда азартно, проигравший покупал пиво — летом из бочки, зимой в бутылках. Непременно, как пить дать! О том, что бочку со свежим пивком уже подвезли (можно начинать играть), со всей ответственностью информировал Петр Кабанов. Заядлый картежник, бабник, говорят, любитель дармового пива (на халяву прокатиться у нас любят не только музыканты) и хороший трубач. Он («чуваки», только для дела!) был тесно знаком с толстой продавщицей того пива на углу кинотеатра «Молодежный». Уже по дороге на работу он предвкушал приятный, мягкий и прохладный глоток пивка… или, что совсем не хуже, стаканчик «Агдамчика» либо какого другого «бормана». Одно было плохо — это произойдёт только после работы. Но кайф, есть кайф. Кайфовать ведь, товарищи-лабухи, можно и от ощущения предстоящего кайфа, да? Вот!.. Это как вечный кайф получается. Короче, Кабан уже с утра балдел.
Утречком, вваливаясь в каптерку, он, потирая руки, тут же провоцировал не разогретую ещё толпу музыкантов-сверхсрочников на карточную пулечку: ну что, «товарищи-лабухи», распишем, быстренько, пока майора нет, а?
«Кабан» был всегда в курсе: когда и какое пиво-свежак привезут. Бочка ведь у него всегда была и на пути к работе и, естественно, обратно. Любитель пива и «Агдама», но, часто не имея на это личных средств (моя Лялька, падла, опять заначку всю вычистила!), он пользовался чужими. Всегда, всеми правдами и неправдами старался выиграть или занять деньги, под клятвенные, естественно, обещания всё вернуть с получки или с пайковых. Большая часть сверхсрочников оркестра дружно и с азартом разделяла основные жизненные принципы «кабана»: непрерывно стреляли деньги друг у друга и где могли, где получалось… После репетиции музыканты группками, в разных вариантах, под одним главным лозунгом: «А не вмазать ли нам винца?..» с энтузиазмом кучковались в этом направлении. И получалось…
Часть наших музыкантов отлеплялась от той бочки уже в сумерках, около девяти вечера или чуть позже… «Ни-ичего подо-обного, чувак, как-кой на х… патру-уль, мы же по гражданке. Ну и что, что галифе и хромовые сапоги — а мы без погон. П-пусть это никого не беспокоит. Чуваки, у нас же личное вре-емя… А говорим мы только за дружбу, и ни к кому не пристаём… Кто матерится? Я?! Никогда!.. Мы о рыбалке говорим. Кстати, а вы, товарищ, не рыбак, нет? Ну, значит, охотник. Тогда, слушай сюда, земляк, у тебя башли с собой есть?..»
На следующий день на разводе, командир полка с высоким презрением и тяжелым сердцем в голосе, делает дирижеру, а значит и всем музыкантам, очередной, последний втык, относительно музыкантов-сверхсрочников, которые: «…Опять позорят, понимаешь, честь военнослужащих. Честь нашего полка! Вечером в нетрезвом виде пристают к гражданским, понимаешь… Стреляют у них деньги на вино, понимаешь. Позор! Хорошо, что их опять задержали дружинники, а не патруль, па-аешь, вот уж тогда бы я… Кстати, пятый — а кто пятый? — мне докладывают, товарищ майор, там было пять ваших музыкантов, пять! Так вот, пятый из них убежал! Струсил! Не по-мужски поступил, не по-военному это… Может, скажете нам, всем здесь, товарищи музыканты, сейчас, честно, кто этот пятый с ними был, а? Кто?.. Молчите!.. А еще музыканты… Не стыдно? Товарищ майор, предупреждаю в последний раз — в последний! — еще раз попадутся ваши музыканты, всё… Получат от меня на всю катушку. Ясно? По десять суток!»
С периодичностью раз в неделю, всё повторялось. Менялись только нюансы историй, их гармония, а канва произведения, действующие лица, и «втыкающие» — от зама по строевой, до командира полка и обратно — оставались.
Когда денег не было, а это было почти всегда, музыканты-сверхсрочники играли на шалбаны по носу или по ушам. Весело получалось, но всегда серьезно. Проигравшие, пару дней с расстроенными лицами светились потом вспухшими лбами, красными, с фиолетовым уклоном носами и пухлыми, с малиновым отливом ушами. Их дружески, чуть свысока и ехидцей, поддерживали: «Крепись, «чувак», такова «се ля ви»! А не умеешь играть, не х… садиться! Хи-хи!» В любом случае эмоции перехлестывали через край, как среди игроков, так и среди болельщиков. Шум, дым, хохот и подначки, распирали объём комнаты, как пар под крышкой кипящей кастрюли. Только самые взрослые из сверхсрочников, Фомин и Харченко, старшины, снисходительно морщились и ехидно усмехались, глядя на этих взрослых «дурил» со стороны, и никогда в этом не участвовали… Да ещё мы — срочники. Мы не играли, нет. А на что сверхсрочникам, извините, с нами играть — «дай, дядя покурить», что ли? Нет. Все знают, денег у нас вообще нет, да и в город мы не выходим… совсем уж редко.
В комнату, 8.45 (неожиданно, как ему всегда кажется), входит дирижер и останавливается. За пару секунд до этого карты сметаются со стола по карманам играющих. Присутствующие и активные зрители успевают раза два— три махнуть в воздухе руками, как лопастями вентиляторов, взвинтить сизый табачный дым, и привести лицевые мышцы в подобающее встрече с начальством приличествующее, уважительное состояние.
«Орке-естр, смир-рна! — зычно командует старшина — он всегда ближе к двери, и, в наступившей тишине, делает несколько шагов навстречу офицеру. — Товарищ майор, за время вашего отсутствия, — торжественно сообщает старшина Харченко, — в оркестре происшествий не произошло. Старшина оркестра старшина Харченко». Майор, держа руку чуть на отлете, как Сталин на трибуне Мавзолея, стараясь не дышать ядовитым воздухом, укоризненно оглядывает своих подчиненных:
— Ууу!.. Всё игра-аете… — как приговор, с безысходной грустью угадывая, устало произносит он. Искоса оглядев всех, всё же здоровается. — Здравствуйте, товарищи музыканты!
Музыкантов учить здороваться не надо.
— Здравия-желай-та-арщ-майор! — мощно и слаженно рубят музыканты. Получается это у нас всегда здорово — громко и чётко, как наш ответ Чемберлену или… кто там сейчас нашей стране жить мешает?.. Нака-сь, мол, выкуси. То бишь знай наших!
— Во-ольно, — почти умиротворенно отмахивается майор. Он знает, наше радостное образцово-показательное приветствие слышно, наверное, даже за пределами города, не то что в штабе полка, но и Политотделе дивизии, что более важно, Такой слаженный рёв, да не услышать! Можно бы и на голоса, кстати, расписать… прищурившись, майор смотрит на концертмейстера Харченко.
— А накури-или-то… Филиппов! — Найдя взглядом своего любимчика валторниста (они оба из Чувашии), дирижер, по-барски недовольно морщась, дает указание. — Что такое, Филиппов, понимаешь, дышать нечем, а?.. Проветрите помещение. — Фф-фу!..
До обеда мы репетируем в своём оркестровом классе. Это наверху, на четвёртом этаже.
Оркестровка — большая пустая комната, задрапированная таким же зеленым бархатом для звукоизоляции. Стулья, пюпитры, небольшой дирижерский помост-возвышение, дирижерский же пульт и крепкий стул. К этому можно добавить имеющиеся, но не существенные для репетиций предметы: двойную дверь, выключатель, четыре люстры и два больших окна на городскую улицу, наглухо закрашенных белой краской, чтоб, значит, музыканты света белого не видели. Но мы, срочники, с этим не согласны, процарапали там, где и сколько надо, чтоб визуальную связь с внешним миром не терять, быть в курсе, ежели чего! Хоть и третий этаж, а женские фигуры разглядеть можно, когда нужно!
До начала занятий музыканты, разбредясь по классу группами или поодиночке, «раздуваются». Специальными упражнениями, извлекая звук, разогревают мышцы лица, губ, «дыхалку». Разогревают и пальцы… В начале духовики на разные лады берут каждый свою нотку и с разной силой тянут этот звук, прислушиваясь к нему и настраиваясь. К всеобщей громкой какофонии примешивается… Стоп! Кстати, о какофонии. Вы представляете, из каких двух слов состоит слово какофония?.. Да, да, именно! Теперь, вам понятно, какая музыкальная громкая «фония» стоит в это время в оркестровом классе? За-бал-денная! Так вот, к всеобщей громкой какофонии примешивается резкая прерывистая дробь малого барабана и громкие хлесткие удары большого… То мягко, то агрессивно, прорезая общий музыкально-шумовой кавардак, звучит глиссандо на тромбоне… вверх, вниз, вверх, вниз. Николай Эпов балуется, выпучив глаза и надув щеки, прогоняет на своей «тубе» звучание самых низких её звуков — бу, бу, бу, бу, бу-у-у! Просто так, для «разогреву» шлепают, шипя и звеня, тарелки… Трубачи, взяв терцию, разогреваются попеременно на мажорных, минорных гаммах, гоняя их в разных темпах вверх-вниз, тоже настраиваются. Кларнетисты, саксофонисты, флейтисты, на разные лады, в разнобой, соревнуются в скорости исполнения форшлажистых пассажей. Упражнения у них звучат то связно — легато, то отрывисто — стаккато. И темп, соответственно, то быстрый, то медленный. Альтушки, поддакивая, тянутся за своим старшим братом, баритоном — ис-та, ис-та…
Заняты все. Музыканты готовят свой амбушюр, пальцы, память и инструмент к исполнительской работе.
Минут через двадцать, старшина оркестра, щёлкая дирижерской палочкой по краю деревянного пульта, властно прерывает музыкальный хаос-беспорядок, приступает к настройке всего оркестра. Взяв одну нотку, все музыканты подстраивают звук своего инструмента до возможного абсолюта его точности. Старшина Харченко, чуть склонив голову на бок, чутко прислушивается к звучанию… у него самый-самый, говорят, абсолютный слух! Он, чуть недовольно морщась, показывает рукой: кому подтянуть звучок, а кому нужно чуть-чуть занизить. Потом настройка оркестра проверяется на звучании в общем аккорде. Прислушиваясь, старшина поднимает дирижерской палочкой звучание оркестра на «форте», затем, резко опустив, слушает исполнение на «пиано»: «Так, так… Угу… угу!..» — Удовлетворенно кивнув головой, ставит точку — пойдет! — уступает место дирижеру. Если майора нет (где-то ещё, понимаешь, ходит там, в своем Политотделе, светится), сам начинает репетицию.
Час сорок минут упорных занятий, и мы прерываемся на первый перекур. После высоко возвышенной музыки, как-то неудобно сразу говорить о прозе. Нужен какой-то бы мягкий здесь переход, к низменной прозе солдатской жизни. Очень бы вот хорошо бы… Но его, перехода, в реальной жизни нет, скорее наоборот… И мы обойдемся без переходов… Ради правды жизни. Ради неё.
«Ур-ра, перерыв!» — это видно в блеске глаз музыкантов, суетливых движениях их рук, быстренько укладывающих инструмент на свое место, на свой стул, и ног, заплетающихся в растопыренных ножках своего пюпитра, и попутно в других… Мы — срочники, бодро подпрыгивая несемся в туалет и, с определенной надеждой, в «курилку». Сверхсрочники же наоборот, важно и солидно, идут не спеша, не торопясь. Тому есть причина. Они знают, что мы, срочники, опять сейчас будем у них клянчить в худшем случае — закурить, в лучшем случае — докурить. Наших-то, солдатских, денег хватает на сигареты (кто еще этого не знает?) не более чем на два дня, и всё, потом — голяк! Мы мгновенно переходим в разряд активных и назойливых «стрелков». Это конечно неприятно, но приходится клянчить, надоедать и унижаться.
— Ты, чувак, не обижайся, — почти спокойно, как школьнику, постепенно накаляясь, разъясняет очередному «стрелку» сверхсрочник, — сам, понимаешь, прикинь хер к носу. — Загибает пальцы. — У нас в день два-три перерыва помноженное на пять — вас, курящих, пять стрелков, так? Так. Это все умножить на пять-шесть дней в неделю… Да всё это потом перемножить на четыре… Сколько уже получилось?.. О-о, чувак, можешь и не считать — до хрена и больше! — Сам уже удивившись результатам даже приближённых подсчётов, с раздражением отмахивается сверхсрочник, — ни хрена себе, сколько тут действительно денег на ветер получается! — И совсем уже распаляясь. — Тут только на вас одних горбатиться надо. А мне еще родной жене нужно что-то отдать, детям, алименты, и долги кое-какие вернуть, и себе на сигареты отложить, и на заначку — на пивко, с «Агдамчиком», и… О-о! Всё, хорош, отъеб…! Заеб…ли! — Орет. — Нет у меня больше закурить! Нету, сказал… — Видя, что, пожалуй, перегнул палку, к срочникам ведь тоже очень часто приходится обращаться, а это чревато равноценным отказом, что конечно же не желательно. Понимает, нужно делиться. Чуть мягчеет. — Ладно, тебе — только тебе! — курнуть дам. Но, чувак, последний раз. Всё, больше никто не подходите ко мне, и не просите. Нет! Понятно? Все отъеб…! Нету у меня. Вон, у Пилы стреляйте, у него еще целая пачка (Пила это, надо понимать, Геннадий Пильщиков, сверхсрочник, альтушечник).
— Чего-о-о? — взвивается неожиданно подставленный Пильщиков, видя, как пять пар глаз срочников, разом вилкой втыкаются в него. — Какая пачка? Откуда она у меня взялась, чуваки, вы что? Я сам уже неделю без денег, сам, как падла, стреляю. Да он понтит, чуваки, не верьте, на меня стрелки переводит, ну! Вот хитрый, гад! Нету у меня ни одной. Даже бычка. Вот, смотрите! — хлопает руками чечетку по карманам. — Дупль-пусто. Клянусь!.. А у него, жмота, точно есть, и в заначке еще одна. Я видел… Ха, ха!
Шутки шутками, но очень часто сверхсрочники раздражаются вполне конкретно, на полном серьезе. Нервными все становятся, злыми, как собаки, особенно ближе к концу месяца, перед их зарплатой.
Да всё мы, срочники, понимаем, чего там, не тупые. Но, сами-то они ведь курят… Значит, надежда есть. Вот и ходим за ними, как хвосты, вот и канючим, преследуя… Может, они где и бросят неосторожно окурок, может и удастся кому выпросить… когда… Но обычно докуриваем всё то, что оставят нам сверхсрочники. Так вот.
Проза.
Конечно, проза, голимая, к тому же!
Солдатская…
30. Вхождение в канву…
Первое время, в связи с моим приходом в оркестр, дирижер гонял весь репертуар оркестра — вводил меня в состав. Сверхсрочники ехидничали по поводу моих ошибок, нервничали: «Това-арищ майор, ну чё одно и тоже играть, пусть «молодой» отдельно всё выучит и сдаст старшине, а потом и будем все вместе играть…» «Р-разговоры, пожалуйста, прекратите!.. — обрывал дирижер, щелкая очередной, еще целой, дирижерской палочкой о пульт. — Внимание! Приготовились… Третья цифра, вторая вольта, из-за такта… все вместе… Тара-ра-ис!..»
Несколько позже, в феврале, из оркестровой службы округа пришел очередной утвержденный репертуар к майскому параду. Нужно было срочно готовить несколько новых маршей и несколько видоизмененных трактовок старых. Все, естественно, отвлеклись на новые вещи, срочно начали разучивать майский репертуар. Работы у оркестра всегда было очень много: и разводы на занятия, и строевые, и репетиции, а к параду добавились еще и сводные, и даже ночные… А у меня нагрузка была итого больше, ведь после обеда я садился за баян.
Юрий Володин, серьезный взрослый парень, он был действительно для нас стариком (почему-то призывался на службу с двухгодичной отсрочкой!), срочно передавал мне свои музыкальные партии в ансамбле. Он тогда исполнял все ведущие аккомпанирующие партии от хора, до солирующих в инструментальном квартете, во всех жанрах ансамбля песни и пляски.
Партии порой были довольно сложными, требовавшими хорошей техники, легкости и определенного мастерства. А я ошибался, сбивался, не тянул темп — нервничал. Пальцы долго не хотели приходить в норму, в рабочее состояние. К тому же, всё написанное нужно было запомнить, знать наизусть, играть без нот, только на память…
Подгоняло ещё и понимание того, чем быстрее я заменю Володина, тем у него больше шансов (хоть на неделю!) раньше уйти на дембель. Дирижер не один раз, при всех, хитро улыбаясь, обещал Володину: «Ну, а что я, что я? Как вот Пронин тебя заменит, Володин, так вот и сразу, ну!..» В этом, я всей душой стремился «старику» помочь. Юрка, подбадривая меня, похлопывал по спине: «Давай, давай, моя смена, старайся, молодой, служи. Родина и я, тебя не забудем!»
Мы все, и не только в оркестре, знали и гордились, что наш Юрка Володин, в числе очень и очень не многих ходит в город в вечернюю школу, в десятый класс. Учится! Представляете? Невидаль! Экстраординарный случай! Каким-то невероятным образом Политотдел дивизии взял да и разрешил нескольким солдатам третьего года службы, естественно отличникам боевой и политической подготовки (а Володин точно был отличником) посещать, под определенным контролем Политотдела полка, вечернюю школу — неподалёку от самой части, в районе какого-то завода. Где это, я не знал, из части я тогда еще не выходил — не было времени, да и к чему… У Юрки получалось, что именно к своему дембелю и должен был он тот аттестат получить, и уволиться из армии. Относительно этой учебы, Юрий мне по-секрету сообщил, что один аттестат у него уже дома есть, но второй не помешает, да и перед поступлением в институт хорошо бы кое-что вспомнить — уже пять лет после школы как…
Серьезность его намерений, сама учеба в армии, в вечерней школе, причем, на отлично, и выбранный им ВУЗ нас всех (и сверхсрочников и майора, и Коновалова — нашего ротного) просто потрясали. Мне, например, даже представить себе было трудно, что он готовился поступать в московский университет, причем, не куда-нибудь, а на физический факультет. Представляете, солдат-срочник, из Хабаровска и в Москву, в МГУ и на физфак. Каково, а? Обалдеть! Очень уж высокая была, на наш общий взгляд, поставленная Володиным планка, невероятно высока… Мы все, а я так уж точно, гордились и уважали нашего Володина. Вечерами он, правда иногда, отвлекался от занятий, но только на вечернюю зарядку, и на кинофильм в клубе. Так-то ж кино!
Кинофильм, причем любой — это большой солдатский праздник! Только больные его могли пропустить, которые «лежачие» в санчасти, и то не все, некоторые все же приползали, в смысле, добирались. Да еще те не присутствовали, которые на «губе», на гауптвахте, то есть. Просто под замком потому что.
Кино — это огромный праздник не только солдатской души, но и тела. Это как пить дать. Аксиома, — железная, при чём! Почему — и тела, чуть ниже… В начале, про душу. Мы, солдаты-срочники, от всей души — руками, ногами, чем хотите — поддерживаем мудрый лозунг, что из всех искусств, для солдата, важнейшим является — кино. Это точно, это для нас. Мы, любое кино можем смотреть хоть сутками, да хоть и неделями, только давай! Потому что, почти на два часа! — в зале можно забыться от угнетающей серой монотонности, отупляющей армейской обыденности, запахов, положений уставов, и прочих матов. В кресле или на полу, в проходах или на подоконниках, можно прямо с головой, не раздумывая, бултыхнуться в яркие и сильные киношные страсти. Можно страстно любить и ненавидеть, великодушно прощать и достойно мстить, можно мечтать, строить, завоевывать… Можно сопереживать! Можно жить! Да-да, жить! Лишь бы… женщин там было побольше, молодых и красивых, и чтоб хватало на всех. Товарищи-люди, какое это счастье, почти два часа! — жить другой, не такой противной, яркой человеческой жизнью. О-о-о!.. Это если про душу… Но кино вещь очень оказывается универсальная, она и на «физику» солдатского тела очень хорошо влияет — «плавали», знаем! — на биохимические и психофизические его параметры… от каждой отдельно взятой боевой единицы, до, суммарно, значит, всего подразделения, далее, всего полка, потом соединения, армии… И, страшно сказать, всей обороноспособности страны! Представляете? Потому что в кино, люди, можно спать! Да-да, спать! И это не протест авторам и кинопроизводителям, наоборот, большое им спасибо! Для восстановления расшатанной психики и уставших солдатских ног и тела, не дожидаясь пока свет в зале погаснет, можно сразу же уснуть, что невероятно солдату полезно То, что надо! Это здорово! Это «цымус»!
Часть благодарных зрителей всегда так и поступает, сладко храпит на любом фильме. Хоть свежий киножурнал «Техника молодежи» показывай, хоть «Ералаш», хоть «Зелёный фургон», хоть… — без разницы. Половина благодарных зрителей всегда спит. Но они, это обычно молодые и часть салаг, сидят не у экрана, от середины зала и дальше, и практически никому не мешают. Храпят себе и пусть храпят на своей галерке, не орут же, правильно, не пинаются и не дерутся. Жаль только, что во сне — спал, знаю, — эти два часа пролетают как одно мгновенье… Мгновение, мгновение, мгновение!.. Как сон, как утренний туман… Короче, люди, правильно там кто-то говорит: кино — для солдат — мощное воспитательное средство… Главным образом правильно потому, что помогает солдату отвлечься и забыться. И не важно, что в сотый раз показывают «Броненосец Потемкин», или «Солдат Иван Бровкин», или «Ленин в Октябре», опять же «Карнавальную ночь», «Оптимистическую трагедию» или какой другой часто рвущийся на склейках фильм… Не важно. Лишь бы он, фильм, был не вообще, а в частности, здесь и сейчас. И чтоб не рвался, и чтоб долго… И чтоб свет не включали… И чтобы сразу две-три серии. Тогда это вообще класс, тогда… Потому, что кино… А кино… Кино — это, вам, братцы, не только, па-аешь, кино… а мощный воспитательно-восстанавливающий психику и физику солдата фактор.
Всё остальное время Юрий Володин усиленно занимался: геометрия, тригонометрия, математика, физика, органическая химия, неорганическая химия, литература, история… Его книги и учебники, портя армейский антураж, громоздились обычно на подоконнике, в углу, в каптерке. Служебные наряды?.. Какие наряды, вы что? Он же «старик», кто и куда его может поставить? Разве только сам. А он же не дурак, с чего бы? Нет, он всё время что-то читал, штудировал учебники или решал разные задачки по физике. Внешне Юрий, вроде не очень складный: высокий, с узкими плечами, правда развитой грудью — слава гантелям! — сильными руками, мосластыми худыми ногами, с худой кадыкастой шеей. Володин упорно по утрам бегал кроссы, таскал у нас в каптерке разборные гантели и большую холодную гирю. Даже обливался ледяной водой по пояс! Готовился таким образом к дембелю. Как из космоса на землю!.. Или наоборот! Зрелище было потрясающим! Такое самоистязание для меня, например, было просто не понятно, кроме занятий на инструменте, конечно.
Вот в таком рабочем состоянии я и служил, с октября по май месяц следующего года. Днем видел только ноты, вечером, в роте еще пару-тройку часов «танцевал» в наряде, чтоб служба, значит, мне медом не казалась. Где-то тёр, что-то мыл, но, уже старался сачковать. А как музыканту иначе? В армии иначе нельзя. Нельзя сидеть на двух стульях — и сам напряжён, и задница устает… Я уже очень хорошо понимал: мне, мои пальцы рук нужно обязательно беречь, хотя бы ради досрочной демобилизации Володина. Они только-только начали отходить от болячек той «учебки». Только-только сошли зудящие, шелушащиеся серо-фиолетовые цыпки. Ох, как стыдно было перед музыкантами за мои руки! Как стыдно!
Эти полгода и вообще весь первый год — никаких для меня праздников, никаких выходных! — слились в одну тонкую, больную струну на одном нерве. До вечера я, музыкант-срочник, живу почти как человек, в хорошем творческом исполнительском режиме, а потом… Эх-х, б… вспоминать не хочется!
Унизительные для нас условия были, в основном, созданы почему-то командиром роты и, с его ведома, поддерживались сержантами. Причём доставалось, повторяю, только первогодкам, особенно нам, прикомандированным. В этот свой первый год, я вообще ничего в полку не видел, кроме сложных и интенсивных репетиций днём, а вечером грязной работы. Из расположения части не выходил, на свежем воздухе до весны практически и не был, за исключением разводов на занятия, строевой подготовки и разной вечерней и ночной беготни вместе с ротой.
Оркестровка! класс! столовая! каптерка! плац! казарма! туалет! курилка! плац! класс! туалет! оркестровка! плац! каптёрка!..
Вечный кайф называется. Как в анекдоте про слона и зайца.
31. А где Лиманский?
— Р-рота-а, стро-оиться на вечернюю прове-ерку-у! — с некоторыми элементами проскакивающей бодрости, громко кричит дневальный.
Вечернюю проверку здесь, как правило, проводит ротный, поэтому гремим сапогами, резко торопимся в строй. Встают все, и прикомандированные, это само собой. Дежурный быстро наводит внешний порядок в строю, идёт докладывать в канцелярию. Через пару минут появляется ротный — брови насуплены, на белёсом лице написано яркое недовольство. Шапка (летом фуражка) висит где-то на затылке, кокардой чуть набок. Правый погон кителя над ремнем портупеи дыбится изломом. Звездочки на погонах вышарканы и своими концами развернуты в разные стороны. Широкие мятые пузырящиеся галифе, на ногах старые, подбитые толстой резиной, разношенные хромовые, гармошкой собранные сапоги. Выражение лица и внешний вид говорят сами за себя: перед нами офицер-неудачник, гундежник и зануда. Мы, солдаты, заранее уйдя в себя, предусмотрительно чуть отключившись, с тоской, настраиваемся на долгий ритуал предотбойного экспромта-представления. Что будет сегодня? Кого будут е…?
— Чё качаемся в строю, давно не тренировались? — Риторически справляется старший лейтенант, неспешно, с пятки на носок, прогуливаясь вдоль строя. — Спа-ать ещё, я вижу, нам ра-ано, — внимательно приглядываясь к стоящим в строю солдатам вроде раздумывает вслух ротный, советуется, и совсем уж мирным тоном интересуется. — Дежу-урный, кого нет на проверке?
— Все, товарищ стар-шлант. — Четко докладывает дежурный, уже зная что дальше последует. Знаем и мы. — За исключением: суточного наряда, двух в санчасти, один на губе, трое в командировке, один работает.
— Как это работает? В это время? Кто? — запнувшись, через недоумённую паузу, удивленно вскидывает брови ротный.
— Ефрейтор Лиманский, в штабе, — мгновенно рапортует дежурный.
— Лима-анский?! — ротный, как бы споткнувшись замирает, через секунду гневно и громко кричит. — Нем-медленно его в стр-рой. В строй этого поганца-«писца». Бег-гом, я сказ-зал! Бег-го-ом!
— Есть, в строй! — кидает руку к шапке дежурный сержант, поворачивается к дневальному. — Эй, дневальный, Егоров, ёпт, бегом в штаб за Лиманским. — копируя интонации ротного, громко дублирует команду сержант. — Р-ротный приказ-зал, мол, бегом его в стр-рой. Бегом!
Дневальный, а он уже давно в позе «на старт», срывается с места, гремит сапогами по проходу, хлопает дверьми и исчезает в лестничных и коридорных лабиринтах.
— Р-рабо-отает он, понимаешь… Я покажу ему… Работник тут, понимаешь, нашелся, — заметно накаляясь, ворчит себе под нос командир. — Я ему щас… — Заложив руки за спину, нервно прогуливается вдоль строя. — Все подшили подворотнички? — думая о своём, это видно, спрашивает дежурного. — Все приготовились на завтра?..
— Так точно, та-ащ стар-шлант. — С показной обидой и стопроцентной убежденностью в голосе, сообщает дежурный, сопровождая командира. — Все!
— Ну, ну. Ща-ас посмо-отрим… — усмехаясь, скрипит командир.
С дальнего левого фланга его неожиданно перебивает чей-то осторожно-спокойный, но явно недовольный голос:
— Товарищ старший лейтенант, ну, отбой вообще-то… Пора.
— Кто это там?.. — Не оборачиваясь, останавливается ротный, отлично понимая, кто его может так вот нагло прервать. — А-а, это ты, Егоров… — угадывает ротный, и, ёрничая, благодарит. — Спасибо, что напомнил. — И через паузу, серьёзно и спокойно командует. — Третий год отбой! — Милостиво разрешает старослужащим переместиться в свои койки.
На левом фланге возникает сдержанное оживление, шум, неторопливое шарканье сапог, клацанье расстегиваемых блях ремней, легкий смех, одобрительные возгласы: «Давно бы так… Дембелей уважать надо… Спокойной ночи, Родина. До дембеля осталось…»
— Ну-ну, там!.. — Коротко отмахнув от себя дембельский шум, ротный поворачивается к строю, — Так на чем мы остановились?..
В строю, остро завидуя дембелям, остались стоять срочники второго и первого годов службы. Салаги и молодые. Солдаты стоят чуть раскачиваясь и переминаясь с ноги на ногу. Строй тупо, отводя глаза, ждёт.
На лестнице и в коридоре возникает громкий усиливающийся топот, словно два железных сейфа кто-то спешно по ступеням сверху самокатом кантует.
Резко, как вышибленная, распахивается дверь…
Кстати, о технике безопасности молодого воина при прохождении такого рода дверей… Важный вопрос. Но всё очень просто: один, два раза получишь в полный рост, хотя бы одной створкой, сразу научишься. Запоминаем, если за дверьми казармы тихо — можешь влетать. Свободно, и легко. С любой скоростью. Хоть туда, хоть обратно. Если за дверями доносится нарастающий шум, лучше отскочи, пережди. Целее будешь. Солдатская мудрость. Аксиома.
Так вот…
Как вышибленная распахивается дверь, влетает дневальный, за ним, чуть отстав, катится холёненький, на ходу спешно застёгивая ворот гимнастёрки, колобок, трудяга писарь. Это Лиманский.
— Това…
— Та-ак!.. Лима-анский! — Перебивая доклад, радушно разведя руки в стороны, улыбается ротный. — Ты, дорогой наш, пач-чему не в строю? — любезно вопрошает, как бабушка за столом любимого внука за случайно не вымытые руки.
Вся рота, не поддавшись дружескому тону, наблюдает встречу крокодила — на его территории — с зазевавшейся на водопое сухопутной добычей. Кабанчиком, например, на которого и похож сейчас взъерошенный ефрейтор Лиманский. Хоть и осоловело, но невольно все улыбаются… Что-то будет!
— Так я это… приказ же командира полка же выполняю, товарищ стар-шлант. — Чуть обиженно, с легким волнением, пытаясь сохранять личное как бы достоинство, но с вызовом, почти убедительным тоном сообщает писарь.
— Какой еще такой приказ… же?.. — продолжает придуриваться командир уже понимая, что у Лиманского снова приготовлена железная отмазка. Но безнаказанно, просто так пропустить нарушение ему, командиру, никак нельзя, «люди» командира не поймут. «Народ» же-ж не поймет, па-аешь.
— К утру готовлю сводные ведомости на подпись… — уже назидательно, как ребенку, сообщает писарь, и подчёркивает. — Командиру полка.
— Ах, к утру-у… — вроде не замечая, на кого он руку поднимает, иронизирует ротный.
— Вы это о чем, та-ащ стар-шлант? — обижается писарь.
— Ни о чё-ом! Что ты в погоны вшил, а? — Находит-таки серьезный повод для разноса командир. — Что это такое у тебя, я спрашиваю, а? — тычет пальцем в аккуратненькие, с едва заметным отклонением от уставных, погончики ефрейтора. — Зайдешь ко мне в канцелярию, после отбоя, вот о чём. Понятно?
— Так точно! — ефрейтор злыми глазами смотрит на ротного, просто ест его.
— Встать в строй! — Не глядя на «наглеца», грозно отмахивается ротный, понимая, с Лиманским у него прокол, выстрел в молоко.
Писарь обиженно надувает губы и с недовольным видом, показательно вразвалку, встает в строй. На его лице четко написан приговор ротному: «Хорошо-хорошо, я встану. Но завтра ты за меня будешь отвечать… Будешь, будешь! Как миленький. Вот тогда и посмотрим, кто кого на култышку натянул».
Он служит уже второй год, мы знаем, причем, не где-нибудь, а в штабе полка, и некоторые его вольности, в плане нарушения режима дня, например, или щеголеватости в форме одежды, он это знает, ему все равно простят. Такое уже было, и не один раз… Все, да и ротный хорошо это знают.
«Ну хотя бы видимость абсолютной беспристрастности и своеобразной справедливости командир соблюсти же должен, да? — это мой внутренний голос разговаривает со мной, пока ротный голосовые связки перед строем разминает. — Должен! — сам с собой соглашаюсь. — Если ротный не наорет, кто ж его тогда боятся и уважать будет, а? Да никто. А как же тогда командовать? А никак! Так, что ж тогда в армии будет? А ни хрена тогда в армии не будет… бардак будет, вот что! О-о, а вот это уже плохо! Этого допустить нельзя. Конечно нельзя. — Соглашаюсь. — То-то! Пусть себе орёт, пусть придирается ротный, если ему надо… Да пусть, кто ему мешает орать-то?! Никто! Ну вот!..»
К этому мы уже привыкли, мы понимаем. Армия — это такая большая-большая игра… для наших командиров. А мы — маленькие-маленькие такие оловянные солдатики… для них. Да так мно-ого нас, тут, це-елое войско! Двигай туда-сюда фигурки на доске, воюй, па-аешь!..
Вот и смотрим на нашего ротного как бы со стороны: да пусть себе пузырится, всё равно впереди «отбой». Понимающе переглядываемся в строю.
Таким вот образом — по разным мелким поводам — мы стоим уже около часа. Из глубины спального помещения опять слышится тот же недовольный и капризный голос:
— Ну, това-арищ старший лейтенант! Ну отбо-ой же, пора же спать!
Ага, это нашим дембелям яркий свет под потолком мешает.
— Ты еще не уснул, Егоров? А говорил, спать хочешь? — по-бабьи хихикает ротный, иронизирует так.
— Тут уснешь с вами. — Несколько дембельских недовольных голосов вразнобой, громко подхватывают, ворчат со своих коек. — Пробежались бы лучше что ли, чем людям мешать спать!..
Вот засранцы, сами уже в койках, а нас подъёб…
— Ох, ох! Ты посмотри, какие они нежные, уснуть они не могут, понимаешь… — И, приняв какое-то решение, резко поворачивается к строю, зычно горланит. — Р-рота-а, сми-ир-рна! — Подтянувшись, строй немо замирает. Неужели, гадство, бежать придется, написано на лицах. — Та-ак, — наслаждается ротный командир произведенным эффектом. — Второй го-од… отбой! — резко, как из ружья, выпуливает команду, и с преувеличенным вниманием смотрит на свои наручные часы. — Та-ак, та-ак… Время идёт… Идёт!
Второй слог главной команды ещё не отзвучал, а из строя уже срываются — ошпаренные так не смогут! — сшибаясь в проходах солдаты второго года службы. Ну, наконец-то! Их задача сейчас одна, быстро и в нормативе отбиться, чтобы «Коноёбов» не доё… в смысле не доставал, даже случайно чтоб не зацепился. Чтобы отбой для них прошел без дополнительных тренировок, чтобы быстрее уснуть, чтобы быстрее забыться. Мы, молодые — нас это никак не касается — вяло стоим, наблюдаем это представление, тяжко вздыхая и жутко завидуя, устало переминаемся с ноги на ногу, понимаем, подходит и наша очередь.
Второй год службы, салаги, уложились в норматив, уложились, ёлки-палки, к сожалению, говорит кислое выражение лица командира роты, а жаль! но, ещё же молодые, извините, есть. Вот они, голубчики, стоят, покраснев, тараща глаза… Спать, они, понимаешь, хотят, баиньки, да? А вот хрен вам! Щас!
— Ну, что, — обращается к более чем на две трети похудевшему строю командир, — проверим внешний вид или сразу в наряд пойдем, а?
Мы чётко понимаем, никаких других «или» не предполагается, в вечерней программе нас ждёт только наряд, а уж потом…
— Лучше бы спать… товарищ стар-шлант, — просительно, как в школе, произносит кто-то… Действительно, чего терять!..
— Ни хрена себе! — как ждал, удивленно восклицает ротный. — Спать им хочется! А мне что ли не хочется? — Глубоко засунув руки в карманы галифе, назидательно, с пятки на носок прохаживаясь перед строем, с воодушевлением поясняет. — Я в ваши годы, например, на вашем вот месте, знаете, как пахал? О-о! Не дай вам Бог, понимаешь! А они — спать!.. Спать, это… — заметно распаляясь, начинает философствовать ротный, — это, понимаешь, нужно еще заслужить. Я вот…
— Ну, това-арищ старший лейтенант… Ну сколько ж можно, а? Ну, отбой же давно, а? — это уже по настоящему сердятся недовольные дембеля. — Вас же молодая жена дома, ждет, ну!
Вот сейчас они молодцы! Хорошо тут сказали! Могут здорово нас сейчас выручить. Мы уже едва стоим… Осоловевшие от усталости, сонливости, нудности, униженности и бесправности нашего положения. А впереди — мы знаем — нас все равно ждёт ещё главный воспитательный процесс — работы во-внеочередном наряде. У кого-то наряды идут в количественном накоплении. У других — одни гасятся, другие появляются. Но всегда ясно одно — в нарядчиках недостатка у ротного нет. Хоть, пожалуйста, все, хоть половина их, хоть любая часть строя, но они есть всегда. Как не быть? Вот же ж они… Голубчики… чики… чики!
— Ни хрена, жена подождёт. Ты, Егоров, за мою жену не беспокойся, там всё железно.
— Ага, уже всё давно заржавело, наверное… — доносится громкий шепот с тех коек. В дембельской стороне одобрительный хохоток и смех. В строю явное понимание и ехидная поддержка: «А действительно, чего он здесь делает, если молодая жена дома? Мы бы, на его месте, сейчас, ни секунды бы не размышляли, уже бы съеб… убежали бы к ней. Точняк! А он?!»
— Та-ак, р-разговор-рчики в стр-рою! Я вот дам вам сейчас… заржавело, понимаешь. Ишь, ты, заржавело! У нас не заржавеет, не боись. — И вдруг зло рычит на стоящих в строю солдат. — На-апр-ра-ву… В распоряжение дежурного по роте шаго-ом, марш, — все!
Давно бы так… Вяло повернувшись, понурив головы, шаркаем сапогами в сторону дежурного. Лучше уж так, чем стоять и мучиться. Раньше начнем работать, раньше закончим.
— Днев-вальный, свет, бл-л…! — зло и коротко несется с коек дембелей.
— Ну хватит уже ора-ать, а то щас всех подниму, — еще по инерции грозит ротный, давая отмашку дневальному, — гаси, че смотришь, балбес!
Гаснет свет…
Наконец-то всё же гаснет. По этому приятному поводу слышатся одобрительные комментарии «стариков»: «Дошло!.. Наконец-то… Спокойной ночи, Родина!.. Дневальный, бля, не вздумай ночью — «рота, подъем», громко орать… пиздюлей получишь!» Ну, это они всегда так, это нормально, хотя угрозы не без основания.
Где-то еще слышится возня и скрип коек под умащивающимися телами солдат. Вразнобой доносится тяжелый надсадный кашель. Громкое и сладкое позёвывание. В дембельской стороне, под одобрительные комплименты, испустив неприятные газы, громко бабахнула чья-то дембельская задница. В противоположной стороне, в стане салаг, кто-то осторожно повторил, получилось это позорно слабо, как пародия на предыдущий звук, так верещит детский надувной шарик, спуская. Легкий, вспыхнувший было смех, в поддержку ответной акции, мгновенно утух, прибитый прилетевшим с дембельской стороны тяжелым с подбойкой сапогом, с грозным наставлением: «Не умеешь, cалага, не берись без разрешения. Еще раз повторишь, будешь со свистком в жопе до нашего дембеля ходить!»
Бурный дембельский одобрительный смех, льстивое хихиканье, чей-то громкий невнятный шёпот…
Тёмное душное марево сна накрывает солдатские койки.
В стороне туалета, и всех рабочих комнат наоборот, возникает и повисает шум начинающейся обычной вечерней работы нарядчиков. Гремят вёдра, тазы, хлопают двери, шаркают пятки сапог… Всё как всегда, всё как обычно.
Армия… Армия… Армия!
Командир роты, старший лейтенант Коноводов, не спеша, руки за спину, прогуливаясь, уходит. Сначала к нарядчикам, глянуть, чё-почём, потом уходит в свою канцелярию.
Через пятнадцать минут с коек, в кальсонах и сапогах на босу ногу потянулись в туалет желающие покурить и отлить. Это старики и некоторые салаги. Молодые, те бы давно уже спали… Но они — вон они, с тряпками упражняются, не до сна им. Почему через пятнадцать минут, вы спрашиваете? А раньше в туалет нам выходить нельзя, запрещено с коек вставать. Почему? Почему-почему… А хрен его знает, почему — армия же!
Армия… Армия… Армия!..
32. Одна треть…
Как никогда раньше Новый год подошел быстро и незаметно. Первый — мой, многих из нас, новый год в армии. Для нас, молодых, он ничего особенного, в общем-то, и не значил. Мы ведь, по армейским меркам, ещё только-только пришли… Нам ещё, значит, трубить и трубить!
Ротный, и все командиры, проведя 31 декабря перед отбоем большой шмон всего нашего имущества (привычная процедура на предмет изъятия запрещённых уставом вещей и предметов, а сегодня, главным образом спиртного), пожелав нам счастья в наступающем новом году, в половине двенадцатого ночи ушли, и до утра вроде и не предвидятся. Понятно, чего им здесь с нами сидеть? Не совсем же сумасшедшие, правда? У всех у них свои семьи! Да и Новый год — это не какой-нибудь там, обычный выходной день, а большой семейный праздник. Понимать надо! Мы понимаем. Ушли они, в общем.
На ротных часах 23.35.
В казарме свет погашен, в кроватях тепло, уютно…
«Лежим, паря, однако…» — балуясь так, вслух говорит Ара, копируя язык чукчей.
В глубине казармы, над тумбочкой дневального тускло светит дежурная лампочка. За окном морозная ночь, но светло, сыплет снег… Идет снег! Как и положено под Новый год. Там всё красиво и романтично… а тут! Мы — я, Артур, Генка Иванов, Валька Филиппов, лежим на своих скрипучих койках и разговариваем. Вспоминаем, рассказываем, каждый свой, самый интересный Новый год там, на гражданке. Несмотря на то, что тема праздничная, рассказы звучат грустно и тоскливо. Мы все очень хорошо сейчас представляем, как у нас, у каждого, там, дома, собрались родные, друзья, подруги, рассаживаются за праздничными столами… нас вспоминают, думают о нас… А мы… А мы… А мы вот здесь!
Там, на столах, и дымящиеся пельмени, и мясо жареное, и картофельное пюре, тефтели и солененькие огурчики, и селедочка «под шубой», и помидорчики, и пирожки… Шампанское!.. Музыка… Мда…
А мы вот тут!..
По радио вот-вот громко прозвучит: «Бам! Бам! Бам!..» — это Куранты на Красной площади своим боем известят страну о приходе Нового года. Торжественно все встанут и радостно сдвинут в центре, над столами, свои бокалы… Целоваться начнут, поздравлять друг друга, желать здоровья, счастья!
А мы вот тут!..
От всего этого наваливается тоска, сдавливает горло, душит… Опять подступают слезы, хочется уткнувшись в подушку разреветься… Безумно, до боли хочется домой. Прямо сейчас, вот так вот, раздетым, хоть босиком, хоть в чём, но домой… домой. Домой! Надоело! Как же здесь всё надоело, как здесь всё противно…
В разговоре наступает тяжелая пауза. Все мы в мрачных, грустных раздумьях-размышлениях… Зачем всё это?.. К чему? За что?..
Часы над тумбочкой дневального показывают уже без двадцати минут двенадцать. Через двадцать минут наступит Новый год! Наш Новый год! Первый новый год в кроватях армейской казармы. Бред какой-то, а не новый год!
Сна нет совсем. В мышцах, во всём теле усталость, а мозг, нервная система, взбудоражены, не хотят успокаиваться, не торопятся засыпать. Вся рота так. Одни солдаты лежат, другие бродят по казарме, громко переговаривая между собой, ждут наступление нового года. Это для нас он, молодых, в принципе маловажный ещё, а для кого-то это уже второй, для других и третий — счастливый! — последний, здесь, в армии. Этим ребятам можно завидовать, они уже отбабахали долг, уже манатки, можно сказать, собирают… Счастливые!..
Стрелки на часах вот-вот сойдутся на двенадцати…
Вся рота, уже привстав с подушек, тянет головы в сторону дневального, заглядывает на часы. И он, дневальный («повезло» парню тащить наряд в новогоднюю ночь!), стоит, задрав голову на часы, тоже смотрит. Все ждут.
…Одиннадцать пятьдесят две.
…Одиннадцать пятьдесят пять!..
В спальном помещении заметное шевеление, шум усиливается…
…Одиннадцать пятьдесят восемь!..
Все привстали, сели на своих койках. Дневальный, не спуская глаз со стрелок часов уже открыл рот, руку уже держит на выключателе, приготовился включать свет.
…Одиннадцать пятьдесят девять!..
Ещё минута!.. Мину-ута!!
За окнами казармы, неожиданно, беззвучно вспыхивают разноцветные гирлянды осветительных ракет, празднично высветлив всё вокруг… Там уже салютуют! Время!.. Сейчас… сейчас… Мы набираем дыхание… Но, не успеваем, кто-то из стариков не выдерживает, чуть раньше, всего на пару секунд, срывающимся от волнения голосом истошно, дико орет:
— Ур-ра-а!.. Ур-ра-а…
…а-а-а… — подхватывая, соединяясь, несется многоголосый рев по казарме. В нарушение устава, повскакав со своих коек, прыгаем, скачем, обнимаясь и хлопая друг-друга, поздравляем:
— Ур-ра-а! Распеча-атали-и!..
— Распеча-атали-и!
Орут все.
Наши «старики» — кто бы мог подумать! Гляньте, гляньте! — обычно спокойные, невозмутимые, неразговорчивые, недоступные ребята, сейчас прыгали, скакали, обнимались, дурачились вместе с нами. Они орали как сумасшедшие, радовались наступившему году, как сопливые пацаны.
— Де-ембе-ель! Ур-ра! Скоро де-ембель!.. Наш дембель, пацаны! Дожда-ались!.. Ур-р-ра! Бля!.. Полгода еще! Только полго-ода! Всего полго-ода-а-а-а!
Их счастью, казалось, не было границ, некоторые даже плакали от радости. Веселились и дурачился сквозь слезы все. Мы, молодые, глядя на это веселое сумасшествие, тоже орали за компанию и жутко завидовали этим дембелям, да и второму году, «салагам». Одни из них весной уже уедут домой, другим служить осталось каких-то полтора года, а нам… О! А нам еще трубить и трубить, как медным котелкам… Страшно сказать, еще два с половиной года… Ёшь твою в телегу… как долго!
— Ур-ра-а!..
— Ур-ра-а!
…а-а-а-а! — не затухая разносятся вопли по казарме. Дембеля, отплясав последний в их армейской службе дикий новогодний танец, укрылись ото всех в ленкомнате роты, закрывшись там, включили для «понта» телевизор и… Остальные, достав из загашников бычки и самокрутки, а кто и целые папироски, сгрудились в туалете на праздничный перекур, в перерывах, между затяжками, грызя вкуснейший засохший хлеб праздничной заначки, запивая водой из крана.
— С Новым годом, ребята!
— С Новым годом, пацаны!
— Дембель не за горами…
— Да здравствует наш дембель!
Уже в начале второго часа ночи, вся рота мирно посапывая, похрапывая, попукивая, покашливая, чихая, дрыхла, спала… Кроме тех, вновь испеченных дембелей и дежурного по роте, сержанта. И «осчастливленный» праздничным дежурством дневальный тоже, обхватив себя руками, свесив тяжелую, заваливающуюся на грудь голову, раскачиваясь при этом и поминутно вздрагивая, спал стоя, неудобно присев на угловатой деревянной тумбочке одной своей сплющенной ягодицей. Спал дневальный чутко, не как все, спал вполуха, — как кот на круглосуточном дежурстве, прислушиваясь к посторонним опасным и важным звукам.
Служба, она и есть служба: а вдруг, да, падла, ротный вернётся… а вдруг, да обход какой!.. И дежурный по роте, сержант, строго-настрого приказал: «Не спать у меня, блин! Секи тут всё, понял! Чуть, что — я в ленкомнате. Стукнешь!»
33. Танцы будут с девушками?!
Вечером первого января, в фойе клуба были обещаны танцы для военнослужащих и членов их семей. В то же время, за стеной, в кинозале покажут фильм «Карнавальная ночь».
Объявление о танцах — яркими, цветными красками по белому листу! — всколыхнуло, взбудоражило весь полк так сильно, словно весть о всеобщей досрочной демобилизации наших войск. Даже «полуходячие» больные, которые в санчасти, парадные галифе под своими матрасами нагладили, не говоря уж об остальных нормальных. В ожидании появления на танцах девушек, причем, их должно быть, как мы понимали, конечно же много, и все они должны быть непременно красавицами… Так все в тайне предполагали… Солдат и сверхсрочников собралось в зале больше, чем на обязательную для всех лекцию о международном положении. Под такое мероприятие — танцы с девушками! — в армии рассчитан, наверное, только строевой плац, а не какое-то там фойе клуба. Кто ж из военных проектировщиков знал про такое, кто ж мог додуматься! В общем, за час до начала в клубе собрались уже все хозяева. Битком. В воздухе запах сапожного крема с густым праздничным запахом хвои. Солдаты суетились, бегали туда-сюда, громко смеялись, с нетерпением ждали появления гостей. Ждали с внутренней для себя установкой — если уж не потанцевать, так хотя бы поглазеть вдосталь, в сласть, то есть… А что, нельзя?
Первую половину танцевального вечера играл, празднично и торжественно сверкая начищенной медью и отвязанными глазами музыкантов, наш военный духовой оркестр. А потом, из радиорубки, включили магнитофонные записи. Против ожидания, гостей было не очень много.
Женщины, в основном, были почему-то старые, вернее в возрасте, от тридцати… Правда, в красивых праздничных платьях, но в зимних сапогах. То сами с собой танцевали, то, с трудом вытащив, топтались с потеющими от стеснения, нескладными, как на ходулях, мужчинами — мужьями, наверное. К счастью, были и молодые девушки, были, а то бы весь вечер насмарку! Девушки, все в легких с вырезами, и спереди, и сзади, укороченных или колоколом платьях. Все они — с настоящими женскими округлыми прелестями и спереди, и сзади. «О-о! У-у-у!»— тяжело дышит, провожая голодными глазами каждую девушку, плотный строй хозяев вечера.
Стройненькие девичьи ножки, до умопомрачения соблазнительные, так и стрекочут туда-сюда перед глазами ошалевших солдат, в своих прозрачных тоненьких чулочках, в неправдоподобно изящных туфельках на высоких каблучках… Тук! тук! тук! Цок! цок! цок! — вбивают глубокие амурные чувства прямо в сердце каждого солдата, и даже глубже. Страшно возбуждают и вводят в восхищение и тупое оцепенение вконец одичавших, изголодавшихся в армейских казармах ребят. «У-ум! Так бы и задушил в объятиях!..» «О-о, эти ножки!..» «О-о, эта грудь!..» «Ух, ты, смотри, какая цыпочка!..» «О-о, эти бёдра, о, мужики, я не могу!..» «Ох, моя ласточка!..» Рвутся напрочь, наружу, мужские стоны с подтекстом: эту песню не задушишь, не убьешь…
Девушек было не много, не красавицы, но нарасхват. Соотношение нас и их, было — сто к одному, поэтому, смущающихся и краснеющих от избытка чувств и острого внимания девушек практически не выпускали из танцевального круга. «У-ум-м!» — рычали в задних рядах плотно окольцованного круга истосковавшиеся по-женской ласке молодые мужчины… «О-ох!» — вздыхали в передних, задыхаясь и завидуя тем, кто, танцуя, прикасался, прижимался к девичьим горячим телам. Наблюдали, засунув руки в карманы брюк, заломив набок вспухшее естество, чуть согнувшись пополам, для удобства, так сказать его сокрытия. Часто бегали в туалет… Ах!.. Ох… как жарко было в зале, как горели лица, как бурлили чувства…
Я не играл и не танцевал. В духовом оркестре танцы я пока не играю, там Леха Светлов стучит и левой, и правой рукой… Как это — и левой и правой? Поясняю, у нас в оркестре есть специальный такой большой барабан, для танцев. На нем сверху закреплена большая тарелка — играй один, называется. А не танцевал я потому, что не умею. Я же всегда, и до армии, на танцах только за баяном сидел, играл. Потому, значит, и не научился. Не умею я танцевать. А жаль! Как бы сейчас, бы, здорово, бы!.. От скуки и накатывающей тоски — чего просто так на девчонок глазеть, себя только расстраивать — пошел в кинозал.
Шаловливо стреляя глазками, нежно и убедительно поёт на экране изящная, как фарфоровая статуэтка Людочка Гурченко. Красавица Людочка — мечта каждого сидящего сейчас здесь, в зале, солдата. И сверхсрочника тоже, да и… генерала, наверное, если б тут сидел. А почему и нет, вон она какая вся вкусная, да аппетитная? Р-раз бы её, и в койку!.. И она этого хочет, хочет-хочет, это же всем видно…Тяну шею, пытаюсь увидеть первые ряды, кто там сейчас из офицеров присутствует?.. Не видно — я далеко. Зато получаю ощутимый подзатыльник — не крутись молодой, называется! В общем-то, справедливо. Но, по привычке, оглядываюсь, нужно запомнить, кто это там — сочтемся! Сзади сидит сверхсрочник «химдымовец» с девушкой, женой, наверное. Вот, гад, красуется перед ней… С ним не будешь разбираться, с ним нельзя. За него посадят. Дисциплина. Ну ладно…
«Эх, сейчас бы с ней… да в каптерку!» «Да раздеть бы её!..» «А я бы и не раздевая…» — на одном общем желании дышат распаренные солдаты.
По хохоту и смачным вскрикиваньям, в разных местах фильма, там, где хорошо смотрится, например, грудь героини, несутся фривольные комментарии: «Помять бы эти сиськи, щас!..» Где видны стройные ноги: «Такие ножки, да на плечи бы!..» Там, где она вытягивает губы для поцелуя: «Ох, засосать бы их!» Понимаю, — старших офицеров в зале нет. В передних рядах, там обычно, с боем, поближе к экрану, рассаживаются и лежат на полу вповалку те солдаты, которые еще интеллектом как бы не обзавелись. Или просто балуются, или дурачатся, вводя в смущение иногда присутствующих на сеансах разных женщин— военнослужащих и, иногда, их подруг.
Молодые девушки к нам на фильмы не ходят, а если и ходят, то это давно уже не «девушки», а, наверное, бабушки. Я ж говорю, за тридцать!.. Ни фигуры, ни лица, и ничего уже не стесняются… А вот девушки к нам ходить стесняются. Стесняются они к нам ходить, понимаешь, а зря… Хотя, что там зря, и правильно, что не ходят. Уж если такое, в кои-то веки, и случается, тогда фильм смотрят считанные единицы солдат. Остальные, весь зал, свернув головы, крутясь и сверкая в темноте глазами, перешептываясь, хлопая радостно ладонями по спинам друзей и своим ляжкам, при этом восторженно улыбаясь, разглядывают девушку. Иногда с довольно прозрачными комментариями в адрес её женских прелестей. К сожалению, девушки, эти нежные существа, из той далекой гражданской жизни, далеко не все и всегда могут понять или принять эти комментарии. А ведь это-то и есть самые настоящие, правда, несколько своеобразные мужские комплименты в их честь. Их образность и прямота — кратчайший путь к завоеванию женского внимания, к желанной победе, наконец. Мы ж солдаты! Мы ж все победители! У нас у всех девиз один: «Пришел, увидел, и сразу в койку, в смысле победил!» Поэтому, и коммент… вернее, комплименты у нас такие прямые. Это понимать надо! Всё от отсутствия времени, от занятости. У нас же «увольнительная», она же — «до…». Мы ж в армии! Мы ж за забором!
В Ар-ми-и…
Кстати, солдатский совет девушкам, прямолинейный!
Если какой-нибудь молодой девушке захочется понять, что такое настоящее внимание и настоящий успех в глазах молодых мужчин, причем, в глазах большого количества молодых мужчин, ей непременно нужно побывать в клубе любой воинской части на киносеансе. Она, этот восторг почувствует сразу, ещё свет не погаснет, а уж потом… О-о!
Яркое, как первый прыжок с парашютом, причем, в голом виде, не гаснущее с годами впечатление останется у нее навсегда, на всю жизнь, даже внукам рассказывать хватит.
А сейчас, здесь, солдаты, громко хлопая руками по ляжкам, притворно стеная и повизгивая, комментируют действия героини и других женщин в фильме.
Сегодня, первого января, свободных мест в зале было невероятно много. Небывалый прецедент для клуба, экстраординарный, но и причина была тоже существенной — полк смотрел танцы! Танцевальные смотрины были в полку.
Только поэтому свободных мест в зале было действительно непривычно много. Я легко нашел ряд, место, где можно было ноги свободно вытянуть, хорошо там умостился, устроился. Почти разлегся, пригрелся… Фильм-то уже сто раз знакомый, я его уже тысячу раз там видел, на гражданке, да и… И, незаметно для себя, в этом тёмном и тёплом зале, как в нежном и мягком гамаке, пригрелся, расслабился, отвлекся… И сладко-сладко уснул.
Новый год наступил…Первый, для меня в армии!..
34. «…А в нашей буче!..» Про ансамбль
Нужно сказать, что наш ансамбль песни и пляски, при военном оркестре полка, организован говорят совсем недавно: за три, три с половиной года назад до моего прихода в армию. У него еще нет своих традиций, нет отличительных черт, но, беря за эталон штатный ансамбль песни и пляски округа — а какой же еще? — мы, копируя его модель, уже создаем свой стиль — молодого, но с хорошим профессиональным уровнем, с пытливым, чуть нахальным лицом, милого эстрадного карапуза. Причем, последнее нужно обязательно отметить, всегда молодого.
Каждый год из коллектива уходят старики-дембеля, им на смену приходят молодые солдаты. Приходят с новым творческим потенциалом, с новыми возможностями, с возможно новыми жанрами. Ансамбль всегда физически и творчески обновлялся. Обновляясь, солисты поют лучшие современные патриотический и эстрадные песни. Танцевальный ансамбль, языком хореографии, «выплясывает» величие и мощь всех видов и родов войск и, конечно, всегда новую, любовную лирику.
Над нашим большим и разнообразным репертуаром очень тщательно работает старшина Харченко, концертмейстер оркестра, он же и второй худрук ансамбля. Мотается по этому, бедный Лев Валерианович, то в ансамбль округа, то в училище искусств, то в музыкальную библиотеку, то на телевидение, то в Дом культуры завода «Дальдизель», то в ДК «Энергомаш» — ищет, подбирает нам свежий репертуар. Естественно, достойный! К собранному Львом Валериановичем материалу с нахмуренным лбом подключается главный художественный руководитель ансамбля, наш майор. За ним, далее — включается острый глаз и высокий штиль Политотдела полка, потом уж, и сам Политотдел дивизии. О-о! Политотдел…
Политотдел дивизии, это наша самая высшая разрешительно-запретительная планка-инстанция. В этом важном и интересном разрешительно-запретительном процессе они, между собой, непрерывно всё что-то согласовывают, сверяют, выбирают и отбраковывают. Нам это хорошо видно по непрерывной беготне старшины и майора в эти политотделы. Они, бедные, то в полк, то в дивизию, то туда, то обратно, то в оба места сразу. Мы, музыканты и исполнители, в этом конечно же не участвуем. Нам это надо? Мы же — солдаты. «Ать-два, левой-правой, бегом, на месте стой, раз-два!» Это мы могём. Не могём, а могем!..
В армии, я уже заметил, нам думать-задумываться не надо. За нас есть кому думать. Для этого есть командиры — вон их вокруг сколько! — так нам внушают. Здесь всё для нас расписано, продумано, и рассчитано. Призвали тебя, молодого, ты отключись на несколько лет, и только выполняй. Отключись! Терпи и жди своего дембеля. Всё. Так положено. Я уже устал кажется это повторять, это армия.
Армия, армия…
Идём дальше… вернее, служим дальше. Мы, музыканты, получаем уже готовую — в верхах согласованную! — концертную программу, партитуру, расписанные концертмейстером партии, и тут же приступаем к репетициям.
Танцевальный ансамбль.
О, наш танцевальный!..
Танцевальный ансамбль строго по-расписанию, как и все остальные виды и жанры ансамбля, может репетировать на сцене клуба только днем — вечером зал занят. Вечером проводятся различные политмассовые мероприятия. Мы, ансамбль, сцену можем использовать только до восемнадцати часов. Всё как в аптеке. Весь день, и сцена тоже, всё расписано по-времени, и всё утверждено: когда и где репетируют солисты-вокалисты, когда инструментальный ансамбль, когда занимаются чтецы, когда репетируют другие отдельные жанры. Всё как по нотам.
Танцорам на сцене всегда жарко. По пояс голые, в тонких черных трико и танцевальных сапогах, они самозабвенно долбят сцену, как кузнецы-молотобойцы свои заготовки, причём, на совесть. Пол на сцене мягко и уважительно гнётся, слегка дышит. Я вижу и чувствую это, наблюдая и рассматривая весь репетиционный процесс со стороны, чуть отстранённо. Часто замечаю им: «Аккуратнее долбайте, вы, кони! Провалимся!» в подпол раньше времени, в смысле, в преисподнюю… Ребята, довольные, смеются, ещё больше стараются, ещё сильнее отбивают ногами. «Ну, ну, давайте-давайте, топчите комариную грудь!» Порой, от их вертушек-пируэтов пот, сопли и слюни в стороны летят, как на боксерском ринге. А уж, как стараются-то они, бедные, как стараются!.. Коленки свои разбивают прямо в кровь, никакие наколенники не спасают. Правду сказать, наколенников у ребят еще и нет, поэтому, они вяжут свои колени эластичными бинтами, точнее сказать, медицинскими бинтами. Но от этого: «х…ли толку?» — эмоционально констатирует танцор Васильев, разматывая после очередной репетиции окровавленные бинты. Трудятся парни на совесть. Это я вижу каждый день, я же у них аккомпаниатор.
Сухо и воинственно звучит бубен в руках узбека Олега Усманова, с трудом (ну, наконец-то!) освоившего сложный характер и быстрый темп грузинского ритма.
Два наших грузина — Вахтанг Картвелишвили и Отари Хурцилава, надев свои национальные одежды с газырями и мягкие сапоги (да-да, мы все щупали, у этих сапог и подошва мягкая… Как же это в них можно на пальцах стоять? Это ж невозможно!), под воинственно звучащий бубен, они даже на репетиции яростно бьются на коротких железных мечах, высекая настоящие снопы искр, и разлетающуюся в стороны окалину. У танцоров одинаковый рост, одинаковая одежда, одинаковые мечи, одинаковые маленькие круглые выпуклые щиты… Только один грузин рыжий, жилистый, сухой, в танце нервный… Другой темный, слегка пухлый, внешне тяжелый, и лениво-спокойный. Добряк Отари Хурцилава и в танце не мог загораться (или не хотел почему-то!), от чего его рыжий партнер впадал в страшную ярость. Вахтанг, в сердцах отбрасывая меч в сторону, раз за разом прерывает танец, по-петушиному изогнувшись, нависнув над Отари дугой, бешено сверкая глазами и размахивая руками, громко кричит на Отари по-грузински:
— Вах, рас акетеб, рас акетеб?! — орет рыжий Вахтанг. (Что ты делаешь?!)
— Рас мохта? Рас мохта? — взвивается на крик темный Отари. (Что такое?)
Мы, присутствующие на репетиции, удивленно крутим головами, не понимая ни причины, ни языка… Чего это они так сильно друг на друга орут, как укушенные? Чего не поделили? Смотрим на них, как в игре в настольный теннис: шарик налево, шарик направо, шарик налево…
— Шен целвав ту пурмаризе зихар, а? Имодзраве, имодзраве мсукано да зармаци!.. (Ты танцуешь или за столом вино пьешь, а? Двигайся, толстый и ленивый!)
— Вах!.. Рас гадамекиде? Твитон ицеква! — машет руками Отари. (Что ты ко мне придираешься? Сам танцуй!)
— Вах!.. Ицеква! Ицеква! — Требует Вахтанг. (Танцуй!)
— Вах!.. Вах!
Оттарахтев между собой по-грузински, так же для нас неожиданно отскочив друг от друга, крикнув Назарову по-русски: «Давай!» — снова яростно хватаются за мечи, продолжают с прежней самоотверженностью танец-битву…
Грохочет в темпе бубен! Летят от мечей колючие искры! Бьются в танце воины!
Накаляясь, Вахтанг машет, хлещет мечом в убыстренном темпе, пытаясь, наверное, хоть таким вот образом расшевелить своего партнера. Теперь, мы видим, танцевальная сцена превращается в настоящее поле битвы. От сверкания стальных клинков со свистом рубящих воздух, злых, гортанных звуков, сопровождавших с каменными лицами, волчком крутящихся и прыгающих в опасном танце джигитов… Мы стоим, в удивлении раскрыв рот:
— Сейчас точно поотшибают друг другу головы… вот сейчас… сейчас… Эй-эй… как пить дать. Ох, сейчас, сейчас… Вот!..
— Эй, эй! Стой-стой-стой-стой!.. — Старшина оркестра Лев Валерианович, силой вырывает бубен у Олега Назарова — только таким образом, иногда, можно было прервать репетицию этого «горячего» танца — останавливает таки старшина очередную потасовку-танец. В очередной раз спасает джигитов от неминуемых, казалось, увечий. Танцоры, Картвелишвили и Хурцилава, пару минут еще, дико вращая глазами и тяжело дыша, кружат по сцене, как орлы перед приземлением, приходят в себя… Постепенно осознавая, лица у них меняют свои выражения, и вот они уже, коротко обнявшись, смущенно улыбаясь, отмахиваются от наших недоуменных взглядов: «Да ладно… что вы, ребята, ерунда — танец такой…» Ни хрена, себе, танец такой?!..
От этих, прямо скажем боевых репетиций, у них всегда синяки и ссадины на предплечьях, лодыжках ног… Если откровенно, мы не понимаем явную ярость и агрессию танца. Я тоже не понимаю, зачем этот почти явный натурализм?.. Итак уже для успеха танца всё есть: национальный костюм, настоящий грузинский тип лица, осанка, гортанные звуки, характерный ритмичный рисунок аккомпанемента, боевой сюжет. К этому же, мечи, доспехи, темперамент и экспрессия… Успех обеспечен. Чего ж ещё? Это же танец…
Заняты и репетируют все.
Политотдел и начальник клуба подыскивают и подбирают нам — для чтецов, например, репетиторов по сценической речи. Танцевальному коллективу — постановщиков танцев. Где-то заказываются, шьются, потом примеряются костюмы и танцевальному коллективу, и фокуснику, и жонглеру. Заказывается и изготавливается разный концертный реквизит.
Репетиции, репетиции, репетиции…
Участники ансамбля, это обычные солдаты срочной службы, наделённые, одарённые каким-либо определенным талантом и имеющие какой-либо опыт концертной деятельности. А можно и без опыта… Лишь бы талант сценический был. В основном все из художественной самодеятельности. Наш дирижер и неутомимый старшина Харченко, таких ребят, раз за разом, постоянно где-то находят. Кого целенаправленно, кого случайно — как меня, например, в учебке. В разных наших подразделениях на Дальнем Востоке, мы поездили, знаем. Ребята, все настоящие таланты-самородки, приходят к нам в ансамбль представляя собой обширную географию нашей страны, да и национальностей тоже. Каких только представителей национальности среди нас нет, кажется все есть — от «а», до «я». Один только Артур Дорошенко чего стоит.
Имя — Артур, фамилия — Дорошенко. Как вы думаете, кто он по национальности? Правильно, если вы не видели Артура, то, по-фамилии, сразу безошибочно определите — естественно, хохол. А вот, извините, ошиблись! На самом деле, родовые корни у него, с одной стороны, — айны! Да-да, именно айны!.. Вы не знаете кто такие айны? Ладно, не расстраивайтесь. И я не знаю. Никто, наверное, не знает, кроме Артура самого. Да и он наверное не скажет — откуда? Мы все знаем только о революционном прошлом своей страны, от семнадцатого года до последнего Партсъезда. Эти политические этапы главным образом и зубрим, не более. Всё, что за бортом нашей истории… не наше всё, чужое! А Артуру это вовсе и не мешает — он-то уже, сам по себе, уже есть. Вот он, объект, глядите, изучайте. Пишите, как говорится, диссертации.
А если все же с другой стороны подойти, расширить, так сказать вопрос: нанайцы, чукчи, айны, эвенки, эскимосы… кто такие, что за народности? Есть в этих понятиях что-нибудь для вас знакомое или нет? Что-то слыхали?.. Ладно, будем считать, что мы с вами уже люди образованные, нам уже есть о чем поговорить… Так вот, он, наш Ара, одной своей «генной» частью, как раз оттуда, из большого холодильника нашей страны. И айны, оказывается, очень древняя, и очень уважаемая в своих кругах народность, проживающая где-то на Северо-Востоке страны. К Полярному кругу ближе. Выше или ниже от него, точно не знаю, но где-то там. Да нам это и не важно. Живут они где всегда царствует «Дикий Колотун». Для сравнения: привычный для нас Дедушка Мороз, милый наш, славный Дедушка Мороз — это можно сказать только теплый предбанник к жаркой парной. Такая вот, разница в холоде.
А с другой стороны, оказывается, корни Артура в Японии! Именно там, где цветёт непередаваемо нежно-розовым цветом сакура; где умопомрачительно красивые куклы-девушки японской национальности изящно разгуливают в ярких и красивых кимоно; где гора Фудзияма непрерывно трубку мира курит; а вежливые крестьяне, трудолюбиво согнулись на мокрых плантациях риса… Где всегда тепло, море, и откуда встает солнце каждый божий день, каждый божий… Каждый божий день!.. В той, теплой и загадочной, при чём, не в нашей, социалистической, а как раз наоборот, в капиталистической стране Японии.
Как все эти ХГ и ГХ (холодные гены, горячие хромосомы) могло найтись, сойтись, объединиться и произойти, понять просто невозможно. Наверное, загадочные северо-восточные советские ветры с южными капиталистическими цунами в интимной схватке перепутались, скрестились и навеки спаялись в образе нашего Артура, ибн Алексеевича, свет Дорошенко. Каково?.. Теперь всё это в своем воображении слепите в крепкого, атлетического сложения парня с тонкой талией, толстыми, сардельками пальцами рук, круглыми щеками, широким, чуть приплюснутым носом. Добавьте к этому слегка восточный, с хитринкой, разрез глаз. Добрую и веселую улыбку с ямочками на щеках, на голове короткую, жесткую, наподобие сапожной, щетку упрямых тёмных волос… Взрывной, непоседливый характер… Это ещё не все.
У Артура неожиданно сильный, мягкий и глубокий певческий баритон, который он развивает с намеком на басок. При этом, прилично играет на баяне и уже осваивает гитару. Для более полного описания портрета нужно обязательно добавить, пружинистую походку матроса или бычка-боксера — как бы, слегка в раскачку так: во, как я могу, во! — задиристость, и постоянную готовность включиться в лёгкое или как уж придётся, нарушение дисциплины, и желание надорвать, если не разорвать, оковы ненавистного армейского распорядка дня. И всё это будет — Артур, солист-вокалист ансамбля, сын своих родителей. Любимец молоденьких девушек, и не только молоденьких… Призывался на службу с острова Сахалин, служить начал на Камчатке — почему-то медбратом?! — в армии, в принципе, и не такое бывает, успешно и вовремя переведен в Хабаровск, в наш ансамбль. Не женат… пока. Что ещё? Вроде всё. Он ведь еще молодой, всё ещё только начинается.
К этой творческой личности мы еще вернёмся…
Артур, яркое и колоритное украшение ансамбля и всего нашего коллектива молодых и энергичных музыкантов и артистов.
Иногда и мы, музыканты, по просьбе старшины, с удовольствием присутствуем (а вдруг, кого и знакомого найдем) при очередном отборе-прослушивании солдатских талантов, где-нибудь на далекой армейской точке.
Наш дирижер и старшина, всеми правдами и неправдами всегда и везде искали, и отыскивали очередного артиста, где бы он ни находился. Так нашли Артура Дорошенко, он служил на Камчатке. Танцора Пятина нашли в страшно холодном и заснеженном поселке Ванино. Солиста Тертычного и танцора Васильева — в Читинской области, Геннадия (Женьку) Иванова и Сашку Столярова в нашей учебке, Змарзлова и Мартынова на Чукотке, да и всех других, кого — где. В Иркутске, в Бийске, Челябинске, в Крыму, Мордовии, Узбекистане…
Богата талантами наша страна — и хвастать не надо! Всего много… Не счесть.
35. Ну, и как там, в глубинках этих?
А хреново там солдатам в этих глубинках, если откровенно. Вернее, если и в городе не сладко, то уж там-то и подавно. Точно! Проверено!
Мы — ансамбль (хвала Политотделу дивизии), часто выезжаем с концертами по нашим ближним и дальним подразделениям. Своим концертным творчеством помогаем солдатам, да и всем остальным — и прапорщикам, и офицерам, и членам их семей, их друзьям и другим друзьям этих друзей, немного развеяться, отдохнуть, от тяжелой солдатской службы, трудностей армейских буден, — затерявшихся в глубинах России маленьких армейских и рабочих поселений. Каждый наш приезд для них, и для нас тоже, большой праздник. Это и встреча с новыми людьми, и приятное изменение в опостылевшем распорядке дня, и праздничный обед для всех, и особая праздничная атмосфера в ротах, душах и головах солдат и всего городка или поселка в целом. И мы, и они, стараемся в грязь лицом не ударить — себя достойно показать, и на других посмотреть. Еще ж и танцы мы потом играем, о-о!..
Часто подразделения, где приходилось давать концерт, были настолько маленькими, что не имели достаточного помещения и размеров для всех нас. И нас, артистов, иногда на сцене бывало гораздо больше, чем самих зрителей… Но, блестящие восторгом глаза, довольные улыбки солдат зажигали нас, как маленькая спичка большую бочку с порохом… После концертов всегда и везде находили своих земляков, и не по одному… В этих поездках всегда было всё хорошо, всё здорово. Кроме одного: меня, и всех нас, всегда угнетали условия проживания и быт солдат, в тех обычных, но дальних армейских подразделениях.
Создавалось угнетающее сознание впечатление, что чем дальше от города, тем хуже жилищные и бытовые условия для солдат. Как наказание на выживаемость!! Почему так, за что?!
Практически везде мы видим старые и убогие бараки-казармы — еще сталинской постройки. В большинстве своём все туалеты на улице. Вода либо привозная, значит, её мало, либо только холодная, и то не всегда. Убогие же и умывальники. В ротах, это часто длинный, горизонтально закрепленный жестяной цилиндр, в нем с десяток сосков-штырей. Дневальный, утром, пока рота на зарядке, плеснет пару-тройку ведер из бочки с улицы, успей умыться, называется… Стены старые, «больные» грибком. Прогнившие, плохо («аккордниками») отремонтированные полы. Всё обильно окрашено по принципу — той краской, которой было больше всего в наличии. Тусклое или наоборот, очень яркое — слепящее — освещение в ротах. В части комнат холодно, в другой — печёт от жарких электрических калориферов. Везде и во всем, из года в год, только косметический ремонт. Побелка, покраска и мелкий ремонт выполняются всегда силами самих же солдат. Нужно заметить, в основном никто из нас, солдат, в достаточной мере рабочими профессиями не владеет (откуда?), как говорится — с горшка и в армию. В лучшем случае, если есть один, кто этот рабочий процесс несколько раз где-то видел, либо имеет самый низкий, начальный разряд или слабые навыки. В последнем случае, это уже всё, «аккорд» уже, считай, в кармане. Группа дембелей уже вокруг него — вот она, сколочена: «Ротный, даешь, аккорд!»
За «аккорд» всегда и с удовольствием берутся солдаты-дембеля, прихватив себе в подручные нескольких шустрых (таких же, как и все, «специалистов») солдат второго года службы. Те просятся, в расчете на возможный краткосрочный отпуск домой на родину.
«Аккордники»…
Как вообще это происходит? Да, очень просто. Командир роты, или подразделения, как бы между прочим, предлагает некоторым дембелям несколько вариантов на выбор: пойти на дембель в ноябре, как всем или даже позже… или он, им, дембелям, причем только некоторым из них, даст «аккордную» работу. Скажем, заменить трубы отопления в расположении роты. Главное, работу нужно выполнить до осени, до наступления холодов. Заменить трубы нужно быстро и хорошо. При этом, обе договаривающиеся стороны предполагают: одна сторона — досрочную сдачу ремонтируемого объекта, а другая, в этой связи, безусловную досрочную демобилизацию самих работников, «аккордников», то бишь. Для аккордников это означает: два-три месяца возни с вонючими трубами, грязью, переноской туда-сюда разных тяжестей, пыль, сварку, и прочие прелести рабочей профессии… с одной стороны. С другой же — «аккорд», это официальное освобождение от муторного распорядка дня, от несения службы и усиленное питание в солдатской столовой… Чем, не рай? Уж только за одно это… О-о! Тут и попахать можно. Да и дембель, ведь, начинает стремительно приближаться… Обе стороны, в общем, довольны.
Что приобретают «аккордники», мы теперь понимаем — досрочное окончание солдатских мучений, долгожданную свободу и радостный, с пляской души и тела, отъезд домой. А вот что приобретает другая сторона, кроме окончания производства работ, это вопрос. Не беря во внимание рациональность и экономику расходования финансовых средств и материальных ресурсов, можно сказать: свежевыполненные и хорошо закрашенные работы, служат почему-то не долго, не выдерживают они испытания временем. Кстати, сама скорость выполнения работ, изначально уже не обещает даже намека на эстетику и качество. А в армии это и не нужно, тут, простите, не та задача…
«Аккорд», на самом деле, нужен ротному и в первую очередь только ему для того, чтобы самые неуправляемые, на его взгляд, в роте солдаты-дембеля, в тягостном ожидании своего мучительного увольнения совсем не оборзели. Не разложили окончательно дисциплину в его роте или подразделении. Не одичали, не спились, не передрались, не сблядовались по самоволкам, не принесли ему очередное, более страшное, ЧП, а были заняты упорным, непроизводительным, но радостным для всех трудом — трудом ожидания скорого отъезда стариков — всего-то! В армии любой дембель даже и неделей досрочного увольнения рад, а уж если уволился месяцем раньше, это вообще становится легендой. Недосягаемым манящим маяком, мечтой, грёзой, причём для всех. А для командиров — это мощный стимул обуздания солдат, это своеобразный рычаг управления ими. Эту маяк-надежду солдаты, передавая друг другу помнят, заглядывая в глаза ротному, из года в год: «Това-арищ…, ну дайте, пожалуйста, какой-нибудь аккордик, а?» — канючат солдаты в надежде на досрочный дембель.
Результаты вдохновенного труда аккордников выявляются уже вскоре после их счастливого и радостного отъезда. В не проваренных, либо просто прожженных соединениях труб… Но вот окалина… Окалина, конечно же, будет сбита! Места свежей сварки даже могут быть и зачищены-зашкурены! Но обязательно всё хорошо, щедро и густо будет закрашено. Залеплено-закрашено. Чтоб не видно. Это главное.
Замена труб, это очень хороший дембельский «аккордный» вариант, очень. Изюминка тут в том, что качество работы можно проверить только хорошим давлением жидкой среды, то есть водой. А когда это можно произвести? Правильно. Это можно произвести только тогда, когда дадут отопление. А когда дают отопление в армии, кто знает? Правильно, к концу октября, причем, нужно заметить, это только предположительно, что к концу октября, это еще, как говорится, бабка на двое… А где, в это время, будут те исполнители, дембеля которые?.. То-то, в смысле, тю-тю! А как же с теплом в казарме, спрашиваете вы?.. Да не стесняйтесь вы, сами и найдите ответ… Вы ж знаете и правильно подумали, не на Луне все ж таки живёте. И с теплом в армии напряжёнка, как и со многим.
Аккордники работают всегда быстро. Очень быстро. С энтузиазмом. Изобретательно.
В строительных работах, в кирпичной кладке, например, в цементном растворе может — вдруг! — не оказаться цемента или просто чуть-чуть его… Нет, не потому, что он не нужен. А потому, что только одним компонентом меньше, а работа идёт ещё быстрее. А можно и два компонента исключить, и три… Например, арматуру не положить, либо не связать её, либо, просто высыпать её в опалубку и залить пустым бетонным раствором — просто так. В этом случае «аккордные» работы идут ещё быстрее. Лишнюю, таким образом, арматуру, цемент, трубы, потерявшуюся, вдруг, сантехническую арматуру, можно запросто сбыть по дешёвке гражданским за деньги, за еду, лучше за водку… Варианты всегда есть. Да вон они, гражданские, сами около строительных объектов всегда пасутся… искать их и не надо.
Вариантов досрочного окончания производства работ, оказывается, столько много, что вы, узнав, просто ахнете. Какие могут быть последствия? О-о! Об этом лучше не надо, граждане-товарищи. Это же «аккорд», понимаете?.. Это ж просто своеобразное армейское «ноу-хау», чтобы не было ЧП. Теперь-то понятно?
А вот мне не понятно, почему такая плохая работа в армии называется аккордом? Мне, музыканту, это совсем не нравится… Для меня аккорд это часть гармонии, часть музыки, нужная часть чего-то целого и хорошего. А тут что получается? Сплошная дисгармония, окрашенная в «свежие» тона. Не более!
Армия, армия…
36. Будни… и не какие-нибудь там, а армейские
Сухо и раскатисто звучит малый барабан на свежем весеннем воздухе…
Дополняя мелкую и раскатистую дробь малого барабана, гулко, с эхом бухает большой барабан. Размеренно и спокойно задают нужный темп. Ровно на сто двадцать строевых шагов в минуту. Таков необходимый темп движения солдат на параде. Как раз это, и многое другое, сейчас солдатами на плацу и отрабатывается.
Полк уже второй месяц усиленно готовится к майскому параду. Участие в военном параде большая честь и ответственность для любых воинских подразделений, любых родов войск, в любой части света, и в любое время года. И для нашего полка это тоже честь. Честь и праздник. Реальная возможность себя показать, и на других посмотреть. Скорее уж себя показать… Весенние военные смотрины, в общем.
По случаю подготовки к параду, в полку отбраковали низкорослых, больных и разных других, не подходящих к этому действию солдат. Парадные коробки быстренько укомплектовали недостающими, подобрав по-росту солдат из других наших подразделений, как ближних, так и дальних. Их, в свою очередь, там, на службе, временно заменили своими же, переделали график нарядов — уплотнили (Из наряда в наряд). Здесь, этих, одинаково всех одели, обули, расставили и закрепили в строевых парадных коробках. И, не теряя времени, энергично приступили к занятиям… Ни снег, ни ветер, ни морозец, ни весенняя капель, ни что не может сбить нас с верного шага, помешать нашим ежедневным тренировкам.
— А р-раз, а р-раз, а р-раз два-а, тр-ри!.. А р-раз, а р-раз… — Зычно несется командирский голос над плацем.
— Р-равнение в шер-ренга-ах… р-равнение-е. Та-ак, та-ак!.. — Вторит ему голос с другого угла этого же плаца.
— А р-раз, а р-раз, а р-раз два-а, тр-ри… — несется вдогонку.
— Голову держа-ать… Подбородки, подбородки… Но-ожку в-выше, но-ожку!
Бац! бац! бац! бац!..
Хлестко печатают по бетону плаца солдатские сапоги. Кстати, о сапогах. У нас праздник — забота партии и правительства называется — нам, солдатам, в смысле, участникам предстоящего парада — ну, холодно же, в конце концов! — выдали толстые яловые сапоги. О, я вам скажу, это уже сапоги! Эти — гораздо лучше, даже внешне приятнее. Они и на ноге лучше сидят, и смотрятся лучше, не то, что те, простые и тонкие кирзухи. Яловые вроде и тяжелее и толще, а, значит, наверное, и теплее… или нет? Да нет теплее, конечно же, теплее — раз толстые. Очень сильно хочется, чтобы ноги в сапогах зимой не замерзали, просто кошмар.
…Бац, бац, бац, бац! Рубят солдаты строевым шагом.
— И-и-и, раз! — летит над плацем бодрое юношеское разноголосие. По этой команде головы солдат, в «коробке», одновременно, в едином порыве, резко поворачиваются вправо. Солдатские подбородки задиристо тянутся вверх. Лица напряжены старанием, глаза, до упора, скошены вправо, того и гляди заклинит. На легком морозце празднично алеют красные носы и щеки, легкий пар вырывается из разгоряченных ртов…
Бац, бац, бац, бац!.. Хлещут подошвы солдатских сапог мерзлую стынь бетона.
— Ног-га в кол-лене пр-рямая-а. Носо-ок тяне-ем… Выше ножку, выше!
— Ор-рлы!!
— И-и-и, дв-ва! — Выдыхает команду первая коробка…
Летают, взлетая над коленями, пристегнутые фалдами концы солдатских шинелей.
Такие вот дела!
Это репетиционное действо и на тренировке выглядит красиво, мощно и внушительно. Даже нас, барабанщиков, это впечатляет! В строю, в парадной строевой коробке, чувствуя локоть рядом идущего, возникает ощущение огромной неукротимой силы, монолитности и величия… И еще гордости! Кр-расота! Сила и мощь! Мощь и сила! Мы, музыканты, это хорошо знаем, так как сами уже свободно ходим в большой сводной оркестровой коробке. А это посложнее строевой будет. Мы ведь не автоматы в руках держим опираясь на локоть товарища, а музыкальные инструменты, это одно. И второе, у нас, и в шеренгах и колоннах расстояние гораздо шире, больше полуметра. Попробуйте-ка, идти и держать равнение, не чувствуя локоть соседа в такой большой коробке… То-то! А мы, ведь, в движении ещё и играем, и поём. В общем, получается, не фити-мити!
Мы — я, Павел Пронин, и Ара — Артур Дорошенко, стоим в центре плаца, стучим себе в барабаны, как те зайцы под новый год. Задаем нужный темп строевому шагу. Когда мы с Арой стучим вместе — мы мини ритм-группа. Когда играем по-одному (второй в это время греет руки в карманах шинели) тогда, просто изображаем метроном. Сегодня Ара тарахтит на малом, я на большом барабане. На барабанах у нас, в принципе, взаимозаменяемость. Но дирижер сказал, что Ара темп загоняет, в смысле, увлекается, постепенно убыстряет, а я держу железно, как метроном, — не сбить меня. Вот, ты, говорит майор, и бери, Пронин, большой барабан, и вперед, орлы! Потому и наяриваю сейчас большой колотушкой по большому барабану.
Это моя сольная партия на большом барабане.
Чуть согрев руки, Ара добавляет свою дробную барабанную россыпь, и у нас получается почти красиво:
И так с утра до вечера. С перерывом на обед, конечно. Не без того!
По периметру плаца, почти ежедневно, с перекурами, против часовой стрелки (почему, спрашиваете, не наоборот? А я знаю?), ходят в парадном строю четыре большие парадные «коробки». Командиры вырабатывают у солдат умение ходить слитно в коробке, держать равнение, одновременно выполнять команды, поворачивать… разворачиваться, и всякие такие нужные кому-то дела… А мы вот, с Арой, стучим. Все бы ничего, да вот, ноги у нас в сапогах замерзают… «мы-то стоим, однако!»
Для участников строевых репетиций-тренировок, даже отменены все обычные солдатские дневные занятия, кроме, конечно, политзанятий. В армии отмена занятий — это неслыханно и более чем удивительно… А тут, отменили! Но мы это оценили — красота! — нам это нравится. Мы считаем, во-первых, это здорово, во-вторых, это мудро. Мы же понимаем, что этим подчеркивается особая важность и необходимость обязательно выучиться ходить парадным строевым шагом, при обязательном повышении политического уровня. Сочетание воздействий на ноги и головы — мы оценили — это просто здорово, это нас вдохновляет. Особенно важны для нас политические занятия. Их жизненную необходимость, мы, солдаты, особенно остро ощущаем именно сейчас, здесь на холодном плацу.
За целый день, на ветру, да на морозце, так сапогами нашлёпаешься, так сопли наморозишь, что этим политзанятиям — для головы! — и рад, и особо остро чувствуешь в них полезную необходимость. Да!.. В классе-то тепло, светло, и мухи не кусают. Одно плохо, в сон бросает неимоверно… Причем, с первой же секунды. Казалось бы, еще вот только-только сели на скамейки, ещё тетради не раскрыли, еще замполит тему не успел прочесть… А ты уже всё — бац, башкой об стол — полный отруб. И почему это так?.. Может, со здоровьем что неладно, а? Ни кнопка под задницу, ни спички в глаза, нисколечко не помогают. Какой-то гипноз, понимаешь, от политзанятий накатывает… Транс не транс, но полный отруб — точно.
А сегодня еще и комсомольское собрание роты. Опять можно вздремнуть. Нет, сегодня, пожалуй, не получится, меня принимают в комсомол. Позавчера меня в клубе поймал комсорг роты, тоже срочник, остановил:
— Пронин, стой! Это ты у нас Пронин?
— Так точно, — привычно отвечаю, — а что? — Я знаю, что он старший сержант, что он заместитель командира второго взвода, что он комсорг роты, что на всех собраниях, политинформациях он всегда на трибуне, в президиуме, и всегда что-то очень правильное нам говорит, хотя и салага…
— Не — а что, а так точно! Понятно?
— Понятно.
— У меня к тебе важное дело, рядовой Пронин. Ты у нас, оказывается, не член комсомола, а музыкант! Да? Как это могло получиться, а?
— Не знаю. Как-то… Не успел.
— Ты брось, Пронин, мне тут Ваньку валять, не успел он, понимаешь. Ты же в армии, в оркестре служишь, в ансамбле… А это гордость нашей части! Это же наше лицо! И рота ваша… Кстати, ты был на последнем собрании?..
— Когда?
— А когда принимали повышенные социалистические обязательства, в честь дня рождения Владимир Ильича Ленина?
— А-а, ну, был!
— Ну вот, значит слышал, что мы взяли повышенные соцобязательства. И о том, что в роте все должны быть комсомольцами, тоже знаешь. Это обязательно, сам понимаешь.
— ?!
— Так что, Пронин, будем вступать в комсомол!
— Да? А что нужно-то?
— Вот, это другое дело… Значит так, Пронин, в любой ваш перерыв зайдешь к нам в комитет комсомола… Знаешь, это где?
— Угу! В штабе!
— Не угу, а так точно. Там напишешь заявление и получишь Устав. Быстренько выучишь всё… Что надо — там подчеркнуто. И об орденах обязательно. Какой-когда и за что. Понятно, да?
— Понятно.
— Только обязательно сегодня. Понял?
— Как сегодня? А почему сегодня?
— А потому что завтра мы тебя на первичке и примем, а после завтра и на общем собрании. Ясно?
— Так я же не успею выучить до завтра…
— Выучишь, выучишь. Мы поможем… Ну, всё, договорились, Пронин? Не подведёшь?
— Так там же ещё, вроде какие-то рекомендации нужны?
— Вот ёлки, точно! Чуть не забыл. Про рекомендации, Пронин, ты правильно напомнил. Тут, значит, сделаем так: одну я дам. Ты же не подведешь меня, да, Пронин?
— Угу!
— Молодец!.. Стой, Пронин, что ты заладил — угу, да угу. Давай-ка, парень, отвыкай от этой своей «гражданки». Ты же солдат, понимаешь, музыкант, к тому же! Привыкай всегда говорить — есть, так точно. И не иначе. Понял?
— Так точно.
— Другое дело. Молодец. Значит о рекомендациях… А… А другую тебе даст Володин, из вашего оркестра, я думаю, я с ним сегодня в школе переговорю, а третью даст ваш ротный старшина Явкин, как член партбюро части. Я уже о тебе с ним позавчера разговаривал. Он не против. Только ты сам к нему сегодня подойди, как будто ничего не знаешь. Поговори о том, о сём, а потом попроси у него рекомендацию, ля-ля, мол, тополя, хочу. Понял? Только чтоб всё выглядело серьезно. Усек?
Молча киваю головой.
— Добро! Все, значит, Пронин. Вопросы есть?
— А если не даст?
— Кто не даст: старшина или Володин? Старшина? Ну ты что, Пронин, перестань придумывать! Даст старшина, даст, не бери в голову, — куда он денется. Он же мне сказал… Только ты это… я говорю, попроси, будто ничего не знаешь, понял? Ну вот. Значит, договорились. Сегодня жду. Не подведи, Пронин.
— Ладно.
— Да, ещё. Зайди сегодня к фотографу, знаешь где это, да? У вас в клубе… Пусть щёлкнет на комсомольский билет. Только в парадке, Пронин. Не забудь. В каптёрке скажешь — на комсомольский билет. Получишь фуражку и китель, брюки не надо. Для фотографии, мол. А фотографу скажешь, что от меня, он всё знает. Запомнил? Ну и хорошо. Короче, чтоб завтра, Пронин, был как штык, в полной парадной форме и с фотографией. Не подведи. Усёк?
Киваю головой.
— Вот и хорошо. Бывай, Пронин…
Я волновался только на общем собрании. На первичке было просто, там были наши ребята из оркестра, из ансамбля и другие прикомандированные. Вопросов почти не было. Да и о чем спрашивать?.. Всем ясно. Весь жизненный путь в одну строчку вмещается — после школы в учебку, из учебки — в полк. Всё! Спросили только для протокола: согласен ли я с Уставом комсомола? знаю ли я все ордена на знамени комсомола? за что они?.. Да знаю я, знаю — полночи зубрил. Короче, приняли единогласно. Меня поздравили, но секретарь предупредил: «Теперь серьёзно готовься, Пронин! На общем собрании туго будет, строже!»
И правда, как посыпались вопросы! Да злые такие, требовательные: «Пусть расскажет свою автобиографию!» «А разделяет ли он политику Коммунистической партии?» «А какие соцобязательства он принял на этот год?» «А пусть назовет все братские Коммунистические партии» «А какие страны входят в блок НАТО, а какие в СЕНТО, а в СЕАТО?» «А чем они отличаются?» «А записан ли он в библиотеке?» «А из какой семьи?» Конечно, записан… конечно из рабочей семьи — так все говорят, из какой же ещё! В общем, хоть и понервничал, но все же «отстрелялся». Да и рекомендующие зачитали свои положительные характеристики. В общем, и тут тоже единогласно. Но осадок от этого остался какой-то не хороший… Даже не знаю, как и сказать — как будто поучаствовал в каком то плохо выстроенном спектакле, в чем-то малоприятном или не очень честном. Почему так?..
Я, конечно, понимаю, что все эти собрания, как игра. И понимаю, что это так нужно. Так заведено у нас, такой ритуал. Партия так учит комсомол, комсомол — пионерию, а та, в свою очередь, учит октябрят. Хоть и с серьёзной всё миной — а лукавство. Но, как известно, обман, пусть и тонкий, как его не прикрывай, обманом и остается. Лежит в подкорке нерастворимым осадком… Ещё и совесть от этого словно живая, шевелится, то есть неспокойна. Если те, взрослые, члены Коммунистической партии и её кандидаты уже и привыкли, научились не замечать цементный осадок, то мы-то ещё нет. Вся наигранность, фальшь, лажа, для нас она вот она, на виду. А от этого… Грубо говорить не хочется, а мягко язык не поворачивается.
В повседневной солдатской жизни, мы, солдаты, между собой можем что угодно вытворять, в смысле нарушать, а когда попадаем на… на комсомольское собрание, например, мы почему-то начинаем копировать взрослых: их язык, серьезность, деловитость, требовательность. Всё это по сути, для нас, не естественно, и смешно. На всяких собраниях, бюро, и прочих, мы, как маски на себя надеваем. Сразу послушно разбираем заготовленные роли: кто порицает, кто поддерживает, кто оправдывается… Все по отработанному сценарию. Выступающие «от имени…» в глаза нам стараются не смотреть, мы-то здесь друг друга хорошо знаем, и не по этим вот словам, а по поступкам и делам. Знаем, кто есть кто. «Они» избегают смотреть в глаза или предупредительно подмигивают, мол, не обращай внимания, друг, ты же понимаешь, что так надо, что я должен так сказать — видишь, заготовлено. Сейчас момент такой и должность у меня такая. Не обижайся, короче, я не от себя говорю, я для протокола… Сегодня ты, а завтра я… В общем, кино такое.
По окончании собрания, члены бюро торжественно и возвышенно пожали мне руку, потрясли её, поздравили… «Ну, вот, теперь и ты с нами!..» Вот тебе раз, а до этого я с кем был?! Озадачили.
Таких как я, на собрании было четверо. Все приняты единогласно, все достойны. Теперь наконец наша рота не только боевая, но и полностью вся комсомольская. Как говорится, ну, агрессор, держись, падла. Такие вот для него плохие новости!
37. Милая, ты услышь меня…
Туту-у!.. Командировка!
В начале наших армейских концертных командировок всегда был железнодорожный вокзал. Именно железный и дорожный. Рассевшись по вагонам, — сверхсрочники в своем купированном, там, где можно спокойно в «пульку», закрывшись, за дверьми играть, мы, срочники, в плацкартном. Именно так, наверное, в армии и положено, я не знаю, не выяснял. Знаю, что сверхсрочники, во время отъезда, всегда радостно нам сообщают, что наш вагон: «Во-он там ваш вагон, чуваки, в конце поезда, видите? Хиляйте, ребятки, туда вот… куда подальше! Ха-ха-ха!» Всё это беззлобно, конечно, чтобы мы только дистанцию с ними соблюдали. А в общем, довольные представившейся возможностью побыть без нас, других каких командирских глаз, весело смеются, и, скорее запрыгивают в свой купированный, чтоб мы закурить или денег у них каких попросить не успели.
Теперь, самую малость о неприятном, о деньгах в армии.
Деньги… Презренный металл. Даже в операх об этом поют: «…Сатана там правит ба-ал, там пра-авит бал!» Деньги — это большой человеческий порок. «Не в деньгах счастье, товарищи!» — жизненный лозунг нашей страны, и наш, солдатский, тоже. Но как-то так странно в жизни получается, что «…а без денег жизнь плохая, не годится никуда». Даже в армии. Да, дяденьки-тетеньки, даже в армии. Деньги, это наша большая солдатская проблема, в смысле их отсутствие. Дело в том, что, если мы едем куда-нибудь в командировку, то в день отъезда, нас уже с утра, в части, в столовой, не кормят. Снимают с довольствия. А если у нас поезд в шестнадцать часов, тогда как, спрашиваете вы. А тогда так — ждем шестнадцать часов. А если в двадцать? Очень просто, ждем двадцать… Но это еще не всё. Рассевшись в своем вагоне, мы, музыканты срочники и все остальные артисты ансамбля (все срочники), ждем, когда поезд пойдёт. Почему когда поезд пойдет? Поясняю. Тут два жизненно важных для нас момента. Первый — ждём прихода старшины. Старшина придёт и выдаст деньги — наши суточные! — только тогда, когда вокзальный перрон за окном медленно и уверенно уплывет вдаль. Почему так? А, наверное, чтобы вино в киосках не покупали. Ха! — говорите вы. И мы тоже так считаем — ха-ха!
Вы, наверное, обратили внимания на фразу: «…рассевшись в своем вагоне…» Это я не просто так сказал, в этом есть свой смысл, свое действо. Рассказываю.
Мы, как вы помните, с утра голодные срочники, как собаки… (Ой, не красиво наверное сказал! Не уместное сравнение для солдата ТАКОЙ страны?.. Согласен. Будем считать, что оговорился. Простите!). Тогда так! Мы, срочники, голодные как солдаты. Именно так, голодные, как солдаты… Что, что?.. Солдат не может быть голодным, как иные нормальные люди, вы думаете?.. А-а! Всё-всё, теперь понятно! Вы говорите, что он не должен быть голодным… Да, не должен! Это другое дело! Это правильно. Не должен. Полностью с этим согласен. Но, всё же, вопреки нашим с вами пожеланиям — голодает солдат, поверьте, и еще как, порой!
Мы уже в вагоне! А поезд еще стоит! И деньги нам, те суточные, ещё не выдали! А жрать, в смысле «берлять» (это так говорят все наши «лабухи», то есть наши музыканты-сверхсрочники… Запутаться можно в этих словах!), в общем, кушать уже очень, причем, давно уже очень хочется, ещё со вчерашнего вечера! И решать эту проблему нужно прямо сейчас, и как можно скорее. А как, скажите, солдату в общем вагоне пассажирского поезда выправить это положение, в смысле пожрать и покурить? А?! Не знаете! Эх, вы, гражданские тюти! Сейчас поделюсь, может кому и пригодиться. Так вот, господа-товарищи, у нас музыкантов, например, таких способов, несколько. Пожалуйста, один из них.
Мы же артисты, нам в вагоне всегда рады, как говорится, проверено. Судите сами. Мы в концертной форме (она сразу надета на нас, чтоб не таскаться), мы не просто красавцы, а военные красавцы. Это раз. Военные красавцы, как известно, на порядок выше обычных красавцев. Это два. Потом ведь, мы не просто так в этом вагоне едем, не с пустыми руками. Мы ж с музыкальными инструментами, я имею в виду гитары. А их у нас, для вагона, припасено штуки три… бывает и четыре. А ведь еще и в «кустах» есть парочка баянов, а когда надо и аккордеон добавляется. А почему нет? Запросто. Это уже три. И что мы делаем дальше? А далее, как бы между прочим, мы прогуливаемся по вагону — туда, сюда, туда, сюда… и обратно. И не просто прогуливаемся, не парк тут какой, а прочесываем его, вагон этот, по-делу, исследуем местность. Своеобразный тактический ход, в развитие стратегической задачи.
Во-первых, мы вычисляем молодых и симпатичных девушек — есть ли! Если нет, вычисляем, просто молодых девушек. А если таковых нет, спрашиваете вы? Ну, что за глупости, неужели вы поездах никогда не ездили? Они, девушки, есть всегда! И всегда довольно милые, поверьте. Не перебивайте, слушайте дальше. Так вот, одновременно с этим мы присматриваем, выбираем купе, где есть взрослые дяденьки-тетеньки, в смысле пожилые пассажиры. Они, известное дело, запасливые и предусмотрительные. У них всегда с собой много разной домашней еды. Внимание! Особо важный фактор. Главный! В таком купе с грустным лицом и задумчивым видом нужно, как бы случайно так, ненароком, задержаться. Скромно присесть на уголочек лавки и, наигрывая на гитаре, напеть, желательно что-нибудь очень грустное — о доме, о маме, о Родине, например:
Жалостливые слова с чувственным нажимом, всегда срабатывают — «сим-сим, мол, открывайте скорее сумки!» Остается только дождаться, когда дяденьки-тётеньки начнут раскрывать эти свои сумки-баулы с едой. И это не за горами… Еще и песня закончиться не успеет, они уже и сумки достают… Ну, вот! Ты уже, считай, сыт. Не было такого случая, братцы — не было, не было! — чтобы мы, ансамбль, солдаты-срочники, ехали голодные в пассажирском вагоне. Я вам говорю, не было!
Мы ж в этом вагоне, в любом купе, как дома сейчас, как у мамки побывали. И накормили-то нас, и улыбкой согрели, и пожалели нас, и взгрустнули с нами чуть-чуть, и… Мы ж молодые, мы ж красивые, мы ж обаятельные, мы ж все веселые, мы ж свои!.. Ну, подумаешь, что чуть грустные, подумаешь, что голодные, ерунда это всё, это поправимо. Зато, мы всегда весёлые.
В благодарность за доброту и щедрость, мы им, всем пассажирам, такой всегда концерт устраиваем, что они на своих станциях выходить не хотят. Категорически! Я вам говорю! А уж некоторые-то девушки, расставаясь с нами, просто ревмя, бедные, ревут. Ревмя! И это сущая правда.
Представьте такую картинку: Поезд дальнего следования. Пассажирский плацкартный вагон, общий значит, битком набит пассажирами, и… Эстрадный концерт! Эстрадный! Невероятно скажете, да? Здорово, да? То-то! Конечно, невероятно! А у нас это запросто! Мы могём! И могём, и могем!
В нескольких разных местах вагона собрав зрителей, красиво и задушевно поют наши ребята. Слышите?.. Да-да, поют. Причём, не блатной какой-нибудь там шалман, а популярные эстрадные песни. Ободзинского, например, Магомаева, Высоцкого, Окуджаву, Том Джонса… Заметьте, не просто поют, а на два, где и на три голоса. Это ж настоящий восторг! В другом месте вагона, сразу для двух купе — Генка Иванов, наш Генка Иванов, фокусник, жонглер и мим, показывает свои блестящие, яркие фокусы. У пассажиров, у всех, рты от удивления открыты, глаза блестят, на лицах восхищенные улыбки — вот это да! Вот это молодцы! Вот это таланты! Ай, да, ребята, ай, да, ансамбль! Такой концерт, и бесплатно, с доставкой на дом, в поезд, в купе… Кому скажи — не поверят! Конечно, не поверят, где такое видано? Нигде. Только у нас! Только мы можем! А нам и не жалко, мы ж щедрые, мы ж довольные: и покурили мы, и домашней еды наелись до отвала. Что ещё? Настроение у всех ребят хорошее: из армейской казармы вырвались, тепло, светло и мухи не кусают… Поём себе от души. Что еще нам надо?
Надо! Надо! Еще как надо!..
Мы теперь нацелены на тех девушек, которые есть, которых уже, прогуливаясь ещё, присмотрели. Как раз второй наш стимулирующий фактор поездки в поезде — о нем я говорил в начале, помните, — «девушки в вагоне есть всегда».
Вдохновенно, с глубокой обволакивающей нежностью и придыханием, поёт Владимир Тертычный, наш лучший тенор ансамбля, полка, всех родов войск, страны, всей планеты…
Приятный чистый голос и мягкий украинский говор Владимира прошибут и у танка слезу, не то, что у молоденькой девушки. А если петь глядя ей в глаза, как это делает сердцеед Владимир? А добавьте к этому: мужественные, красивые черты лица, темные глаза и томный его взгляд, твердый, с ямочкой подбородок, фигуру атлета, грудь колесом, аккуратные галифе, сапоги с блеском и в гармошку, набор ярких солдатских значков… Валит! Валит образ все преграды просто наповал. Мог бы даже и рта, кажется, не раскрывать, не петь, стоять просто… А уж тут-то!..
Вы представляете, что тут с ней, девушкой, бедной, происходит? Нет, вы, не представляете!
Благодарные слушатели, наши добрые зрители, забив вагонные проходы висят на всех полках, как бананы на пальмах, того и гляди ветки обломятся.
А это уже в другом купе, колоритный Артур Дорошенко сочным баритоном будоражит девичьи сердца. Да чего там девичьи, все заворожённо замерев, влюбленными глазами смотрят на исполнителя. У Ары вообще песни Сличенко идут лучше чем у самого первого цыгана страны. Куда ему до Артура. Весь «Ромэн» с «Песнярами» отдыхает…
Все проходы в вагоне плотно и напрочь забиты слушателями. Передвигаться совершенно невозможно, ни пассажирам, ни проводнику.
— Ну, чего вы толкаетесь, чего? Нечего ходить здесь… Расходились. Отвали! Отвали, дядя, я сказал! Не толкай!
— У нас же шестьдесят четвертое и шестьдесят шестое места! — бьется в стенку «дядя» с чемоданами, подпираемый тётей. Они только что вошли. — Вот наши билеты! Проводник, товарищ, это…
— Какие места, товарищ!.. Тише! Концерт идет…
— Пропустите! Какой концерт? Нам же только пройти…
— Да, замолчите вы, наконец. Ходят тут, людям слушать мешают… После третьего звонка в зал не допускают… Забыли? Не мешайте тут! — недовольно отмахиваются в битком забитом проходе вагона потревоженные слушатели. — Тише! Артисты выступают!
Только что вошедшие на станции пассажиры, в недоумении раскрыв рты, упираясь в плотную и живую стену из спин останавливаются…
— Что такое? Что происходит? Проводни-ик! Какой концерт? Это же вагон, по… — Вытирая пот, осторожно прислушиваются.
А это поёт Сашка Столяров. И лучший чтец, и вокалист, и солист, и красавец, и… Да у нас, вы посмотрите, все такие, я ж говорил.
В разных купе, очарованным и счастливым от такой неожиданной и редкой удачи пассажирам, наши ребята дают «плацкартный» концерт. Песни, сменяясь, звучат одна лучше другой. Уже подхватывая знакомые и любимые, слушатели, целыми купе, уже сами громко и дружно поют:
Полчаса доверительного и задушевного исполнения, и зритель полностью покорен, и девушки тоже — что и требовалось доказать. Да нам, таким красавцам, с нашими талантами, да с нашей-то энергией, какой бастион устоит? Да ни какой!..
Наши красавцы грузины, вместе с Артуром и Сашкой Столяровым, на четыре голоса поют эту песню так задушевно, так вдохновенно и стройно, — тому, грузинскому, «Орера» и не снилось. Поют ребята, выводят мелодию так искренне, так самозабвенно, что наш плацкартный вагон, вместе с пассажирами и багажом, кажется, уже свободно летит, легко оторвавшись от чугунных тяжелых рельсов, парит над нашей Землей, летит себе там, свободно и легко.
…Шасси давно убраны. Под крылом ватные облака. Высота девять тысяч метров… Уши уже не закладывает. Сейчас стюардесса напитки понесет… Эх, мать моя Родина!..
Кто с нами ездил — тот «летал», кто летал — тот знает это. А уж кому не довелось — жалко! — тому, считай здорово не повезло в жизни.
Кстати, когда старшина приносит деньги и ведомость для росписей, это нам уже и не… Нет, нет, стоп! Я же пошутил, пошутил — шутка такая. Нужно, нужно!.. Нужны нам деньги, что там говорить, нужны. Но… Уже просто символически, чисто формально. Как бы так — ну, принес и принес, делов-то… Суточные — один рубль. Да и те суточные, а старшина выдает на всякий случай только на один день, такие маленькие, что в вагоне ресторане мы, на них, можем, в лучшем случае, только слегка позавтракать. И это ещё сильно сказано — позавтракать! С нашим-то молодым, здоровым аппетитом и огромными духовными затратами, в смысле запросами! А как же потом обед? А ужин?.. — спросите вы. А что обед, что ужин?.. Я ж вам говорю, пока мы едем в вагоне, нас это вообще не беспокоит.
В вагоне мы, как дома. Мы здесь уже всех давно знаем и любим, и нас уже здесь все знают и любят. В таком вагоне мы можем ехать хоть на край света, в смысле, прямо до дембеля. Лишь бы пассажиры иногда менялись, но не все! Некоторые, девушки, например, пусть едут с нами. Пусть… а что? Понимаете, мы ведь уже познакомились! Они уже привыкли к нам! Зачем их расстраивать? Зачем их обижать всякими там проводами, да расставаниями? Опять же пойдут слезы… сырость всякая там, не дай Бог и ревматизм потом. Да и как-то лучше с ними, с девушками-то ехать, — веселее, интереснее. Не замечали?
О-о-о!..
38. Уже подъезжаем…
В гулком, раскачивающемся тамбуре, прижавшись к горячему девичьему телу, торопливо и жарко дыша признания в мгновенной и страстной своей любви — под броней парадки так всё от чувств нагревается, что оплавляясь, неожиданно сгорает внизу живота, прямо дотла, не успевая состояться. «А-а-а…а-х, жа-аль!» А что я могу сделать, если я такой горячий, что ко мне даже прикоснуться нельзя. А я ж её, девушку, даже обнял, даже прижался… Голова уже ничего не контролирует, а уж там-то, в паху, подавно. Бах!.. Словно атомная вспышка внизу… и всё. Но руки, руки продолжают мять, будоражить, исследовать, запоминая чудесную и притягательную рельефность таинственного и желанного девичьего тела. О-о-о!.. Это… Это… О-о-о!.. Местами оно мягкое, местами упругое, но тёплое и горячее, даже трепетное… Ещё её запах… запах чуть-чуть духов, чуть чуть пота и еще, чего-то неуловимо знакомого, притягательного… из детства… молока материнского… Не пойму. Знаю точно, такого манящего запаха у нас в казарме нет. Что же это такое? От этих сильных ощущений, с ума можно сойти.
Я люблю её!.. Ох, как я её хочу!.. Хочу! Хочу! Хо… Но… зачем, зачем столько дурацких сложных препятствий у них в одежде… Пока через разные женские одежды-хитрости доберешься до… нежной и шелковистой девичьей груди, это же — кошмар! — сто раз с ума сойти можно, в смысле кончить. У них всё специально там, говорят… для этого и сделано, чтоб трудно… нам было. Но зачем?.. Зачем, чтоб трудно-то? Кстати, её зовут Таня!
— У тебя… и имя… красивое.
— Тебе, правда, нравится?
Над сдвинутым с одной груди бюстгальтером, под своей рукой, вижу открывшуюся часть её груди. Овал груди маленький, нежный, с темным кружком и твердым бугорком соска — глаз оторвать, а, тем более рук, совершенно не возможно. Не воз-мож-но! Чудо! Чудо! Это больше, чем чудо! Это как во сне… Какой, к черту во сне… Лучше! Лучше!! Вот же она!.. Настоящая!.. Тёплая!.. Бархатная!.. О-о!..
— Да, очень нравится!
При виде реальной, не воображаемой или нарисованной, как у нас, там, в казарме, груди — вот она! — я почти теряю контроль. Но пальцы, пальцы возвращают меня к этим необычайно чувственным ощущениям. Я только одними своими пальцами уже всю-всю её чувствую. Чувствую её влажный жар, упругую мягкость её груди, её… А губы… Ох, губы!.. Гу… О-о!
За моей спиной, здесь же в тамбуре, ещё несколько таких же сгорающих пар нетерпеливо топчутся на месте, шумно дышат, крепко обнявшись и прижавшись в долгом и глубоком поцелуе. Стоят, будто так и родились. Уже и не оторвать вовсе — не заклинило бы так… до… дембеля.
— Таня!..
— Паша, ты меня любишь?
— Да, да!..
Губы… Губы!.. Ох, какие вкусные, какие манящие… Но, нужно дальше, дальше, скорее… Руки уже сами знают, движутся, опускаются все ниже и ниже по спине, по бедрам, мнут, задирают юбку. Не отрывая губ, девушка мотает головой, неожиданно приседает, сжимая коленки, не даёт проникнуть под резинку трусов.
— Нет, нет… Не надо, — чуть слышно произносит.
— Как не надо?.. — хриплю от волнения. Снова ловлю её желанные губы. — Надо!
— Ну нет, говорю — нет! — отстраняясь, почти приходя в себя, стоит на своем девушка.
— Ну почему нет-то? — не пойму. Чувствую, ой, улетучивается, ох, уходит жаркая, минуту назад объединяющая нас волна взаимного желания. — Почему?
— Почему, почему — потому! Люди, вон, рядом.
— Какие люди? Где? — недоумевая, оглядываюсь, — А! Так, это же наши ребята! — Я и не видел никого рядом, вернее, совсем отключился.
— Ты меня любишь? — снова спрашивает Таня, внимательно заглядывая мне в глаза.
— Да, да, конечно, люблю! — разрази меня гром, если я её не люблю сейчас. Я просто уверен в этом. — Конечно, люблю! Да! Очень!..
Неукротимая рука, преодолевая слабеющее сопротивление, всё же проникает под ускользающую резинку, движется по гладкому и горячему животу вниз, к… Ааа!.. Ооо!.. Там мягкий пух и влажность… О-о-о!
Ба-бах!.. Пушечным выстрелом громко хлопают двери переходной площадки вагона, в наш тамбур вваливаются две старшинские фигуры. Это старшина Харченко и старшина Фокин, чёрт бы их вместе сейчас взял! Нашли, понимаешь, когда по вагонам болтаться! У нас этот укор в глазах горит так ярко, и так чётко, как надпись на транспаранте: «Янки — вон, с нашей территории!». Таня, в испуге, резко дернувшись, отстраняется от меня, рука моя выскальзывает, и «не солоно хлебавши» свободно повисает «не в том!» пространстве! Вот, гадство! Ну всегда так… с этими старшинами!.. Всегда они не вовремя!
— Ух-ты!.. — расплываясь в поощряющей улыбке, восклицает мудрый старшина Фокин, молодцы, мол, пацаны, время не теряют.
— Гкхым, кхы!.. — осуждающе, громко кряхтит Харченко, и отрывисто бурчит. — Вы, это, понимаешь, давайте, заканчивайте это… тут. Понятно? — нарочито суровым тоном требует старшина и поясняет. — Собираться надо. Подъезжаем.
Ну вот тебе, на!..
— Как? Уже?..
Только вроде начали, в смысле, только-только… там пух и мягкая горячая влажность!.. только же поехали, и уже всё, приехали… горячая влажность… Старшины, довольные произведенным эффектом, с осуждающими взглядами проходят в наш вагон, оставив нас «начинать-заканчивать-начинать».
— Тьфу, ты! Ну, ты!
Конечно, слезы… Конечно, нервы… А как вы думали? Я ж предупреждал, всегда этим заканчивается.
С Таней-Танюшей, стройной, симпатичной девятиклассницей, я потом «жарко» переписывался месяцев пять. Переписывался, пока помнил её тот удивительно томный запах, пока помнил жар её тела и упругость груди, и горячую мягкую влажность!.. Со временем, письма от нее почему-то стали приходить всё реже и реже. Пока, однажды, не перестали. Пе-ре-ста-а-али… а-ли… ли…и-и-и…
39. Сволочи…
Сейчас пойдет занавес! Сейчас!
Мы уже все на своих местах. На лицах застыли нервные маски полу-улыбки. Конечно, нервничаем. Ещё и ещё раз осматриваем друг друга, поправляем форму, фуражки, ремни, портупеи… Вокруг много не нужной сейчас суеты, много резких, угловатых движений. Ну вот — ба-бах! — чей то пульт неожиданно с грохотом падает. Рассыпались ноты. «Пу-ау!» — нервно вякнул тромбон, перекрывая шипение продуваемых клапанов трубы и сухой короткой дроби малого барабана — «тр-рыть»! Третий ряд хора, стоя на узкой и высокой скамейке, теряя равновесие, с ужасом на лицах, вдруг начинает судорожно махать руками, цепляясь за впереди стоящих. Стараясь удержаться от неминуемого падения, они хватаются за что ни попадя, дергают друг друга, цепляются за впереди стоящих, наводя этим всеобщую сумятицу.
— Ну, что там такое, что? Третий ряд! — Возмущается старшина Харченко. — Прекратили там… Краснов! — Одергивает самого заметного сверхсрочника, сейчас хихикающего в кулак.
— А что, Краснов?.. — Лицо Краснова мгновенно делается серьёзным. — Это не я, это, вон… Кабанов, товарищ старшина, толкается!
— Я! — Искренне удивляясь, крутит головой в огромной фуражке, ничего не подозревавший Кабанов, стоящий во втором ряду, совсем с другой стороны.
— Ну, всё, всё. Успокоились! — останавливает старшина понимая, им только дай волю — потом не остановишь… — То же мне ещё, дети! Краснов, смотри мне! — на всякий случай грозит старшина.
— Всё, всё, товарищ старшина. Я настроился.
— Он уже настроился.
— Только не пукни, опять, Краснов! — приглушённым голосом мстит Кабанов.
— Что? Я?!
Третий ряд опять взвизгивает, приседает, беззвучно ржёт, раскачиваясь от сдавленного хохота, снова валится на впереди стоящих. Все с восторгом вспоминают чью-то предыдущую классную подлянку на последнем концерте.
— Вы что, чуваки, это не я! Это поклёп!
— Да что ты будешь делать, в конце концов!.. Краснов, Эпов, Пильщиков, Кабанов!.. Вы успокоитесь или нет, а? Я вас сейчас накажу! Товарищ майор! — пугающе взывает старшина.
Кое-как удержавшись, третий ряд, сдавленными голосами, с удовольствием похохатывая над собой, с трудом выравнивается. Хористы никак еще не могут собраться, не могут успокоятся. Нет общего состояния готовности и у музыкантов.
Сейчас… сейчас дадут занавес!
В зале, за занавесом, стоит ровный и спокойный гул голосов полностью заполненного помещения. Концертмейстер Харченко ещё и ещё раз оббегает вокруг хора и оркестра, шикая и успокаивая, всё снова раз за разом проверяя и перепроверяя, одергивает и настраивает ансамбль на серьезный концертный лад. Нервничает! Чуть в сторонке, ближе к авансцене у занавеса, стоит наш главный дирижер, майор Софрин. Стоит в позе Наполеона: голова опущена на грудь, правая рука за отворотом кителя, левая сзади за спиной, левая нога чуть впереди. Настраивается! Он, как и мы в парадной концертной форме, стоит расслабленно, чуть ссутулившись, искоса — отстраненно и скептически — наблюдает за нашими приготовлениями. Настраивается. Ему за сорок или уже больше, нам от восемнадцати до тридцати. Он недоволен, его раздражает явно не нужное сейчас, наше пацанячье хулиганство, отсутствие необходимой солидности и поразительная, на его взгляд, безответственность — не провалиться бы с ними!
Я сижу в первом ряду оркестра, у меня первый баян, первая партия. Это значит, у меня всякие там «поливушки» и мелизмы-украшения. Ведущая партия… Техника, в общем. Очень всё ответственно и ещё очень и очень для меня не привычно, не отработанно. Пальцы произвольно, сами по себе, в беззвучном танце пробегают — замечаю! — по клавиатуре, как бы убеждаясь в их наличии и беспредельной своей лёгкости и готовности. Это нервы! Нервы, нервы! Я знаю, это они!
Мандраж!..
Перед нами, и за оркестром, стоят ряды чутких микрофонов. Они уже включены. Их уже проверили, продули и прощелкали, как водится — резко и бесцеремонно: Р-рас-с, рас-с, рас-с… с-с-сс!.. Микрофоны уже напряжены шумами и отдельными легкими всполохами разных резких «космических» звуков.
Сейчас, сейчас!..
Сцена ярко освещена, за кулисами мечутся, занимая свои места и успокаиваясь там, ребята из танцевальной группы, и те, свободные еще, кому выходить чуть позже. Все волнуются. Концерт!
Концерт!
Не просто концерт, а на выезде. Причем, в другом от нас крае, в Приморском. Во Владивостоке, во Дворце культуры Черноморского флота — у моряков! Мы, пехота, первый раз выступаем у моряков. Это очень ответственно. В зале, говорят, всё руководство и командование края и штаба флота, все здесь…
Зал опять вскипает всё более дружными и нетерпеливыми аплодисментами.
Сейчас дадут занавес!
В области желудка холодок, в голове лёгкая паника, накатывает жуткий страх.
Все! Сейчас!..
Вдруг замечаю, что крепко держусь за клавиатуру! Пальцы свело, заклинило на конструкции первого вступительного аккорда, не разжать!.. Это копец! Мгновенно вспотев от ужаса, с усилием расслабляю пальцы. Опустив руку, мелко встряхиваю кисть, расслабляю мышцы.
…Нужно расслабиться… нужно расслабиться… Взять себя в руки… — твержу сам себе. Кручу головой, осматриваю ребят, ловлю глазами их поддержку. У-жас!
— Всё,…сё,…сё, настроились! — сипит Харченко, отскакивая за кулисы, опережая дрогнувший за ним бархат занавеса.
Ослепляя, плотный поток яркого света, мгновенно хлынул в образовавшуюся щель поплывшего в стороны занавеса. Одновременно с ослепительным светом в нос ударил приятный запах женских духов, вместе с ним чуть-чуть грубый сигаретный дымок и легкий волнующий шум возбужденного зала, тут же переросший в восторженные и одобрительно приветственные громкие аплодисменты.
Щурясь от света прожекторов, замерев, мы, напряженно, исподволь, рассматриваем зал. Они, зрители — нас. В наступившей плотной тишине, слышны четкие шаги выходящего из-за кулис ведущего концерта… От боковых прожекторов и от света рампы создается отраженный свет, который освещает и зал. Правда, не очень много, всего несколько первых рядов. Но и этого вполне достаточно. Есть возможность увидеть, даже разглядеть зрителей: кто же это к нам пришел, кто?..
— Выступа-ает… — красивым баритоном, поставленным голосом, распевно произносит ведущий концерта старший сержант Александр Столяров.
Все места первых рядов зала заняты тёмными мундирами с солидными «эполетами». От беспросветных, с большой крупной звездой — адмиральские, до полковничьих — капитанов первого и второго рангов. Рядом женщины. Зал вообще, как ночная река, блестит искорками добрых огней. Это искрятся глаза, светят улыбки, переливаются блёстками женские украшения. Много детских лиц и — о, прелесть! — как магнит, большие, восторженно открытые глаза красивых молоденьких девушек.
— …ансамбль песни и пляски… — ёмким, наполненным гордостью и непередаваемой энергией голосом, докладывает залу Александр.
Из-под козырька фуражки, не поворачивая головы, я, чуть прищурившись, исследую взглядом ряды. Зал битком. Это хорошо, что полный зал. Народу… Ужас как много!.. Зрители сидят и в проходах, и сбоку, на приставных стульях. Партер и галерка заполнены до отказа. На-аро-оду-у, битком!.. Опять накатывает волна страха и тремоло ужаса. Судорожно глотаю комок в горле. Зал взрывается вежливыми аплодисментами на легкий поклон ведущего. «Сейчас Кантата!» — в который раз напоминаю себе.
— …Руководитель и дирижер ансамбля, заслуженный артист…
Ля-мажор, фиксирую пальцы на клавиатуре, я готов!
— …майо-ор Софрин!» — чуть поворачивается к нам Столяров, и, под аплодисменты, уступает место энергично выходящему на авансцену дирижеру.
Майор, в полуулыбке, спокойно и с достоинством выходит, останавливается, кланяется всем трем частям концертного зала и поворачивается к нам. Лицо его мгновенно становится напряженным, глаза и рот округляются в немой просьбе быть собранными, выразительными, помнить об артикуляции и нюансах. Быстро оглядев всех твердым, но ободряющим взглядом, резко поднимает перед собой руки, внимание! Духовики одновременно берут инструменты на изготовку.
…Сейч…
Дирижёр, коротко глянув на меня, молча, и для всех, одними только кончиками пальцев рук фиксирует команду: приготовились!
В зале тишина, неосторожный скрип кресел, мерцающий блеск вспышек фотоаппаратов…
Мы, исполнители, сейчас видим только дирижера и его руки… Он всем корпусом потянулся вверх…
«И-и… — набираем в легкие воздух… замираем, как перед прыжком… р-раз!» — одними губами, беззвучно и жестко, встряхивая при этом руками и головой командует дирижер…
И…
А дальше… А дальше всё уже идёт как по маслу. Всё отрепетировано, всё отработано. Напряжение правда осталось, но страха и ужаса уже нет, да и некогда тут, не до того. Мне сейчас нужно следить за партитурой, за дирижером, за ансамблем, за солистами, за залом, наконец. Да-да, и за залом тоже… Сейчас уже достаточно много отвлекающей от переживаний работы. Я уже живу и существую в другом измерении. Всё происходящее вижу как бы со стороны.
В самом начале концерта, в первые его минуты, всё мое внимание было сконцентрировано только на дирижере, потом уже на солистах, и, только чуть-чуть, на общей тёмной глубине зала. Сейчас я уже расслабился, обнаглел, можно сказать, почти успокоился. Уже спокойно, внешне как бы равнодушно, с затаенным любопытством, рассматриваю первые ряды зрителей. Они освещены достаточно хорошо, и мне видны их лица, их реакция, настроение.
Какие все красивые, приятные и интересные лица в зале! Много девичьих глаз, широко открытых, любопытно-восторженных, изучающих… Ага!.. Неожиданно для себя, вдруг, ловлю обжигающий, встречный, в упор, прищуренный девчоночий взгляд, аж все в груди захолодело!.. Прямо в сердце взгляд! У-ух, ты!.. Чуть с аккомпанемента из-за этого не съехал. Девушка, увидев моё замешательство, не отвела взгляд, а наоборот, весело и с усмешкой вспыхнула улыбкой, мол, ага, попался, голубчик, то-то! В легкой панике, с трудом, заставляю себя отклеиться от этого взгляда. «Всё, всё, не смотреть туда! Не отвлекаться! — приказываю себе, — а то споткнешься, и… провалишь концерт!» Но глаза, сами по-себе, перемещаясь по залу, продолжают возвращаться туда, в ту притягательную точку. Как же эти глаза буравят, как же привлекают, притягивают, ё-моё!
Часть зрителей внимательно слушает и смотрит, разглядывая, только солистов. Другая часть, с любопытством рассматривает, перебирая глазами, всех остальных исполнителей.
Мы, военный ансамбль песни и пляски, на сцене смотримся, конечно, здорово — я это не раз слышал и сам знаю. Наша армейская лихая красота, и общее обаяние молодости и мастерства, факторы физически осязаемые даже нами, исполнителями. Как говорится, не убавить…
Зеленая с красным концертная форма, она же парадка — наглаженная, начищенная, блестящая хромом, желтым блеском значков и эмблем, туго обтягивающая нашу грудь, которая колесом, могучий разворот плеч, и наш, орлиный, в смысле, молодецкий взгляд — гордые, радостные и счастливые молодые лица сразят кого угодно, когда мы на сцене. А по лихой пехоте-то, в своем морском краю, эти зрители вообще, видать, давно истосковались. Их понять можно — море и море! — в смысле, — вода, вода, кругом вода! — причем, сильно соленая. Это обстоятельство кого угодно «достанет». В общем, наш концерт уже идет на «ура».
Уже подходит к концу первая патетическая часть выступления оркестра с хором. Та часть, где мы поем о Партии, о Родине, о Ленине, об Армии. Уже плавно подходим к песне местного дальневосточного автора. Она о том, что мы успешно служим Родине на Дальнем Востоке, что мы солдатской присяге верны. Хоть нам и трудно, а сердце наше всё равно поёт. Такая вот не хитрая песня-рапорт на верность Родине. Но у этой песни есть две важные музыкальные особенности — две изюминки. Первая — в припеве, в кульминационном моменте есть фраза: «А сердце поёт». Конструктивно это выглядит так, причем, фраза звучит на форте, громко: «А се-е… затем, ступенькой на три с половиной тона вверх звук: а-а…» — звук обрывается. Люфт-пауза, то есть хор мгновенно замолкает… И через пару-тройку секунд, на усмотрение дирижера, — весь хор и оркестр мощно и громко, как бы убеждая слушателя, наваливаясь, заканчивают на фортиссимо концовкой фразы: «…се-ердце поё-ё-от!» И все! Точка. Короткий поклон.
И вторая особенность. Та, нотка, в вершине вокального хорового аккорда: «…А се-е, а-а…», которая — «а-а», была достаточно высокой для обычного мужского тенора. Её, эту нотку, у нас в хоре брал только один человек — Олег Назаров, узбек, солдат-срочник из Душанбе. Молодой, красивый, стройный и скромный парень. В программе концерта он ещё играет на бубне, на зурне и поёт горловым звуком несколько своих национальных песен, причём всегда на «ура».
Мы, как раз уже подходим к этому моменту в нашем концерте. Дирижер стоит почти передо мной, чуть так левее от меня, ловко управляет, привычно разминая своими чуткими дирижерскими руками звуковую партитуру музыкального произведения. Как скульптор, мастерски придает ей нужные объём, форму и направленность. За моей спиной, за оркестром, трепетно и убедительно поёт мужской хор. Вот-вот!.. Внимание! Хор сейчас, проникновенно и нежно выводит фразу на красивый её трамплин:
«…а се-е, а-а…»
Дирижер резко, как положено, снимает звук, прерывает фразу… замирает с резко вздернутым вверх подбородком, и… что такое? Назаров, свою нотку, вторую музыкальную, очень важную для всех нас, для всего хора, для произведения, необходимую эту изюминку, — ко-ошма-ар! — не взял! Не взял!! Прозевал её Назаров! Я с ужасом слышу: «А се-е», еще гремит в ушах, а, — «а-а», той красивой вершинки, точки той, нету!.. Ёк-калы ты… К нашему всеобщему ужасу аккорд не прозвучал. Провал! А это место, без этой нотки, без этого звука — просто ничто, как и вся песня, получается… Ужас!! За этим пауза… в зале тишина… И вдруг, в этой вот, «мёртвой», паузе — мы, исполнители, все в шоке! — в абсолютной тишине зала майор Софрин, наш дирижер, чётко и спокойно бросает всем нам: «Сволочи!» Так вот, укоризненно, внятно и с нажимом: «Св-волочи!» У нас — второй удар! Едва глаза не выпали!
Чуткие микрофоны, мгновенно подхватывая, тут же сообщили эту интересную новость всему залу — «…сволочи,…олочи…оло…чи…»… Мгновенно и многократно, с затуханием. Первые ряды зрителей, а за ними и весь зал, недоуменно раскрыв рты, закрутили головами, переспрашивая видимо друг-друга: «Что там? Что-что?..» У меня так вообще столбняк. От ужаса, чуть баян из рук не выпал. Майор же, невозмутимо, как и следовало по партитуре, дает следующую отмашку — хор и оркестр, громко и дружно грянули финальную фразу: «…се-ердце-е поё-ё-от!» Мы — оркестр, в свою очередь, бодро довершаем финал — тыры-дыры-бум! Всё.
В зале повисает тишина. Провал?!
Пауза…
Но вот, в начале не очень стройно, раздались осторожные хлопки… Затем, всё громче и громче, присоединяясь, усилились, и, наконец, зрительный зал мощно заливает нас бурными аплодисментами. «Бра-во! Бра-во!.. Би-ис!..» Посчитав, наверное, что им, видимо, послышалось… или ничего не поняли… или просто не захотели верить своим ушам. Но, ведь и правда, какие мы сволочи? Нет, конечно! Показалось что-то, померещилось! Всё было здорово! Мы знаем! Микрофон… просто, такой… понимаешь, «дурацкий», попался.
— Бра-во! Бра-во!!
Дирижер, от обиды на нас, красный как рак, еле сдерживая гнев, резко повернулся и ушёл со сцены. Даже не поклонился…
…На-ас посети-ила больша-ая ла-ажа! — Как обычно говорят наши музыканты.
«Сволочи!..» Это же надо, так брякнуть. Какой кошмар, какой ужас!
Первое оцепенение быстро проходит, и нам, вдруг, становится беспредельно смешно и весело. Нас раздирает дикий хохот, дёргает икота, и истерические повизгивания со сжатыми зубами. Хор едва держится на своих скамейках, а духовики, тем хорошо, они прячась за свои инструменты, почти открыто хохочут. «Ну, хохма! Кто бы мог подумать!.. Ну, майор!» Кто был за кулисами, те просто — я вижу! — лежат, дергаясь в судорогах дикого смеха. «Сволочи!..» Такого у нас ещё не было. «Ну, майор, ну молоток. Ну, дал!..» У нас у всех непозволительно красные от сдавленного смеха и напряжения лица. А у меня даже спазмы в желудке от такого идиотского смеха. «Ну, надо же!..» Ик…ик!..
Но смеяться нельзя — занавес не закрыт. Идёт концерт… Вот так и стоим… Пухнем от еле сдерживаемого смеха.
«Ну же, занавес!.. Дайте, скорее занавес!»
«Так и сказал в микрофон — сволочи!» Смех и судороги долго не проходят. Это ужасно… Достаточно, только случайно, кому-нибудь переглянуться между собой, как истерический смех вновь вспыхивает снова и снова, в любом месте концерта. «Сволочи!..» Ну, майор, ну, хохмач, ну выдал…
40. Мы не сеем и не пашем…
Что такое грибок?.. Откуда он берется, падла?
Этой неприятной, вонючей проблемой я мучаюсь уже дней десять или двенадцать. Между пальцами ног, в кирзовых сапогах, все сопрело, кожа расслаивается, чешется, неприятно пахнет… Никак не заживает. Портянки, мы их меняем один раз в неделю, и раньше-то, к концу недели, становились грязными-прегрязными, от жары и пота, а сейчас вообще… Даже смотреть противно, не то, что в руки их брать. Хоть стирай их, хоть не стирай, один черт. Ф-фу!.. И вроде, ведь, каждый вечер, после отбоя мою ноги в раковине холодной водой с мылом… Не помогает. Уж на что хозяйственное мыло всё смывает-отмывает, а тут, хоть бы хны — не берёт. Не проходит этот грибок. Банным мылом можно и не пробовать. Ребята говорят, оно гораздо слабее, женское, в общем, это во-первых, а во-вторых, его просто у нас и нет. Таким мылом у нас моются только старики, готовясь на дембель. Такое мыло у них точно есть, но не будешь же просить, да? В лучшем случае пинка получишь. а то и просто уши надерут. Засмеют. Да и зачем, если оно слабое… А у нас, у молодых, денег даже на сигареты нехватает, не то, чтобы ещё и на банное мыло. Хха! К тому же, просто смешно, иметь мыло, и не иметь сигарет. Ещё раз — ха! Впрочем, у нас ни того, ни другого через три-четыре дня после получения солдатской зарплаты, вообще уже нет. Я уже говорил об этом.
А грибок не проходит. Придется идти в санчасть. А не хочется… Да нет, не лень. Как-то стыдно ходить показывать свои болячки. Еще, хрен его знает, возьмут, да какие-нибудь уколы пропишут. О! А я, откровенно говоря, их страшно боюсь. Вернее, не люблю. Вот поэтому, в общем-то, и тяну сейчас с походом в санчасть. Тяну до последнего. Надеюсь, а вдруг, оно само пройдет. Ну, а вдруг… Ну?.. Нет, вижу сейчас — не проходит, даже вроде хуже стало. Что ж, придется идти записываться. Эх!..
Жара. Конец июня, начало июля.
Днём — плюс тридцать пять, ночью — на пять градусов меньше. Железо нагревается почти до тысячи градусов или около того. Плюнешь — шипит. Бетон жжёт, асфальт — плавится. В классах и помещениях душно и влажно. Жара…
Мы, солдаты, целый день, с утра до вечера в сапогах, плотной хэбешке (застегнутой на все пуговицы) и пилотке. Всё — насквозь в поту.
Окна нашей казармы, с одной её стороны — на плац, круглые сутки распахнуты настежь. В роте, как кисель, висит влажный, душный воздух. Гимнастерки, галифе, портянки, сапоги — всё влажное и совершенно не просыхает ни днем, ни ночью. Только становится толще от пота, плотнее, и неприятно хрустит потом.
Из окон казармы хорошо виден плац. Он метрах в пятидесяти от здания. За ним, ещё дальше, вглубь территории, ряды воинских складов перпендикулярно расположенных к основному зданию полка. Ещё дальше, за дальним забором, круглосуточно охраняемым часовыми, видны чахлые деревья, между ними ряд старых жилых двухэтажных скособоченных, заваливающихся бараков. Там живут люди! Не просто люди, а строители коммунизма, такие же, как и мы. Их там много! Мельтешат, в своём обвальном фонде, когда смотришь в бинокль, как в муравейнике. Но живут… И еще дальше, где-то за бараками, говорят, незастроенные глубокие овраги. Там пролегают наши тайные солдатские тропы. Там удобно бегать в самоволку. Я об этом пока знаю только теоретически. А от теории, до практики, как у нас говориться… дай только срок. Из нашей казармы, с высоты пятого этажа, видны зелёные шапки деревьев. За ними, и над ними, далеко вдаль уходит высоковольтная линия электропередачи. Дальше, к горизонту, видны какие-то промышленные сооружения сверху придавленные облаками. Облака, как и сооружения, разной плотности и конфигурации, сливаясь, уходят за горизонт.
С нашего этажа хорошо слышны крики команд на плацу, завывания моторов грузовых и легковых автомашин. Днём почти беспрерывный топот солдатских сапог, отдельные команды. Чуть глуше слышен шум погрузки или разгрузки на наших складах. Они гораздо дальше, там, за плацем и спортгородком.
Довольно часто, это хорошо слышно после отбоя и перед подъёмом, где-то вдалеке тарахтит, «чухает» поезд, и, круглые сутки, почти над нами, взлетают или заходят на посадку большие пассажирские самолеты. О, эти самолеты!.. На каждый взлетающий над нами самолет, кто-нибудь из дембелей обязательно громко заметит: «Эх, скоро и меня ириктивный тапочек домой повезет!» И обязательно хохотнет, прихлопнув на радостях ладонями. «Скорее бы, бля!..»
Будни, будни…
Тягостные солдатские будни… Долгие и длинные, как резина. Хуже резины.
Воскресенье. Вечер.
Закончился очередной душный осенний день. Сегодня, по расписанию, он был спортивным. До обеда мы, музыканты, вместе с ротой, проторчали на спортгородке. Хорошо пожарились на солнце. Форма одежды — майка, галифе, сапоги. Полоса препятствий. Турник. Шест. Брусья. Прыжки через «коня». Метание гранаты. После обеда — волейбол. Перед ужином — соревнование на лучшего по разборке-сборке автомата на время с закрытыми глазами. Я результат показал только на полосе препятствий и разборке-сборке. Тут меня никто не смог обогнать. А турник, шест, брусья, волейбол и прочее, там, где на пальцы нагрузка, я и не старался. Мне нельзя! Нужно беречь пальцы. Хотя, конечно, азарт брал своё, и я иногда рвался на волейбольную площадку, но…
Перед призывом, я успел поиграть в волейбол за молодежную сборную города Братска. Рита Крикуненко, тренер сборной, совершенно случайно вычислила меня однажды в пионерском лагере. Я там баянистом работал. Пацан еще совсем был, после восьмого класса. Я тогда ещё не знал, что она тренер, что заслуженный мастер спорта, бывшая член сборной страны по волейболу. Ничего этого я не знал. Она вообще, если посмотреть, выглядела неказистой и не спортивной. Совсем невысокая, увальнистая, чуть сутулая… Я и не обратил на неё никакого внимания там, на площадке, не заметил её вовсе. Ну прыгает себе кто-то там в кружочке с девушками, и прыгает, делов-то. Там было, извините, на кого посмотреть, и гораздо моложе девчонки были, и симпатичнее. Ну и я, решив отличиться перед незнакомыми ещё девчонками-вожатыми, в первый же после приезда свой вечер, встал к ним в общий круг, чтоб познакомиться. Эффектно, как мне казалось, попрыгав, точь в точь как в киножурнале «Советский спорт», я пару раз в прыжке срезал мяч, жестко врезав им, почему-то по близко от меня стоящим девчонкам! Сбил их мячом, естественно, наповал. Вот же конфуз! Вот, чёрт! Я ж не так хотел. Попал-то я совсем не туда, куда целил. И не так всё получилось весело, как хотел. Получилось грубо и некрасиво. А я и сам не ожидал, что так получится, бил-то я совсем в другую сторону, я ж знаю. Мне тоже было не по себе, ещё и ладошка от удара вспыхнула болью, горит как от наждачки. Но, делаю вид, что так и хотел, мастер, мол, я такой. Ну и, в ответ, от этой вот незнакомой и неказистой женщины, тоже для себя совсем неожиданно, столько же раз получил резких, жестких мячей. Причем, не куда-нибудь, а точно в нос! Да так резко, что даже глазом моргнуть не успевал. И тоже с грубой посадкой на заднее место. Естественно, под весёлое одобрительное ликование остальных девчонок. Разбить мячом нос не разбила, но настроение испортила напрочь, на неделю, не меньше. Обидела она меня тогда, очень обидела!
Потом уже, чуть позже, весело и чуть смущаясь объяснила мне, кто она, и почему я получил по носу. Так сказать, не умеешь, не берись, а то… «штаны потом приходится отряхивать от пыли, то сё, сам знаешь». И пригласила на тренировку. Хоть я и дул на нее губы, но самолюбие заставило прийти на площадку, попробовать, и… у меня получилось. Вернее, всё стало получаться. Очень игра мне понравилась, а осенью я уже ходил к ней в спортзал. А там пошли и официальные соревнования. И так далее. Рита, красавица Ритуля, как звали её старшие ребята из сборной края, для меня была какое-то время второй моей мамой. Она от души гоняла меня на площадке, как и остальных, впрочем. Но, какой-же, оказывается, она была красивой и изящной на площадке, кто видел, — это не передать! И прыгучесть, и гибкость, и реакция, и техника у неё, и площадку видит — всё есть, всё при ней. Одно слово красавица. Заслуженный мастер спорта, бывшая член сборной страны, медалистка и всё такое прочее. А, вот после игры, вроде и не она — угловатая, сутулая, вялая… Как спущенный мяч. Но мы ее любили. Я её любил. Она была тренер! Ещё какой!
Потом по-распорядку был ужин. Потом в клубе показывали кинофильм «Зеленый фургон». А вчера, в субботу, мы смотрели «Вечный зов» первую серию. Ох, какой классный фильм! Но, тяжелый и очень жизненный… Вместо этого фильма, на выбор, можно было телевизор, программу «Время», посмотреть в Ленкомнате или в шашки поиграть, или в библиотеке журналы полистать, или письмо кому написать, или в окно поглядеть на городскую улицу… которое специально процарапанное. Но фильм смотреть, всё же лучше. Да нет, оба фильма очень интересные. Просто классные. Особенно «Зеленый фургон». Нет, «Вечный зов», пожалуй… А, оба хорошие. Главное, пока сидишь в зале, время быстро проходит. И интересно…
Потом прошла вечерняя прогулка… Нет, это не та прогулка, не с девочкой под ручку. Кстати, о девочках! Мы уже и забыли, как с ними прогуливаться-то. Наша здесь прогулка, это прогулка строем — в армии всё только непременно строем! — в колонну по два, по вечернему горяче-бетонному плацу, бодрым строевым шагом и весело с песней… «шаго-ом марш!» Вот тебе и вся прогулка. Топай, и дыши себе пятнадцать минут, наслаждаясь родным, солдатским обществом.
— А р-раз, а р-раз… — командует сержант.
Орём, с ударением на последний слог.
— А р-раз, два — тр-ри… — считает сержант.
Горланим.
— А р-раз, а р-раз…
Сол-дат вер-нё-о— ТЦА!
Оп-ца, гоп-ца, дрып-ца-ца…
— А р-раз, два… Ножку не сл-лышу-у!..
Как всегда громко, почти речитативом, дружно горланят солдаты, с особым ударением выделяя окончания слов.
Громкая наша речёвка далеко, эхом, уносится за пределы воинской части. Разносится она, мы знаем, далеко, совершенно не считаясь с чёткостью территориальных границ воинского подразделения. А с одной стороны нашей территории, метров двадцать, почему-то вообще нет никакого забора… Как-как! Ну, вот так вот, нету части забора, и всё! Большая дыра там — дырища, то есть. «Вечерняя наша песня», бодро отрикошетив от других трех частей высокого забора, свободно вываливается с воинской территории и с удовольствием влетает в зазывно распахнутые окна общежития техникума связи. Оно как раз тут, рядом! Куда уж лучше!
Общежитие техникума связи очень удачно стоит на той же самой улице в одном с нами ряду. Хотя администрация техникума и пошла на встречу пожеланиям командования полка, и переселила таки девичью часть жителей общежития в дальнюю от военнослужащих сторону своего здания. Но, кто и что нас удержит, и их тоже?.. Общежитие, это ведь не какая-нибудь там гауптвахта, вернее темница… Да если бы и темница, так что?.. Как поёт один знаменитый цыган, вернее, как громко поет наш знаменитый Ара: «Спрячь за высоким забора-ам девчонку, выкраду вместе с забора-ам!..» А тут, я же говорю, и забор красть не нужно, его вообще уже… того, «скапуздили». Кто-кто… наши, наверное, дембеля, кто же ещё!
Как раз именно эту запретную для девушек сторону общежития, в это вечернее время, каждый погожий да и какой дождливый вечер, почти все его распахнутые окна оккупируют одни только девушки. Которым, мы знаем, строжайше администрацией запрещено. Мы, для них, как на выставке. Они, сверху, как патрицианки, рассматривают экстерьер молодых гладиаторов прогуливающихся по арене… Они разглядывают нас, мы разглядываем их. Высовываясь в окнах, девушки приветственно машут руками, весело улыбаются, кричат нам что-то, и всячески проявляют внимание и заинтересованность к мужскому коллективному пению.
Этот, вот, ежевечерний восторженный мужской ор, с бодрой речёвкой, громкое их исполнение, ритм, и ударность окончаний, как раз и посвящается этим благодарным, весёлым, молодым, а часто и совсем юным студенткам-зрительницам.
Радостным криком крича, солдаты, громко шлёпая сапогами, ходят по периметру плаца каждый вечер. «Око видит, да зуб не ймет» — свернув глаза, головы и шеи в сторону женского общежития. Топают бедняги, пока их сержанты, тоже вдоволь не наглядевшись, не уведут распаленных бедолаг в роту, «не солоно хлебавши», в душное солдатское помещение, спать называется. С такими вот подготовленными чувствами и желаниями — для крепкой и страстной любви, и спать! Представляете? Да, какой там сон? Какой спать? Это ж просто не возможно! Не физически, не физиологически, не биологически, не психически, ни бактериологически… ни просто по-человечески, никак. Издевательство это получается, а не прогулка! Ну, блин, армия…
Армия, армия…
41. Недолёт…
«Сейчас кинет… вот, сейчас…»
В распаренном и душном зале идёт наш концерт. Программа подходит к его середине. Сегодня даем всё полностью, все номера. Почему полностью? А потому, что в этом клубе есть и занавес, и сцена большая, даже огромная, как аэродром. К сожалению, часто несколько номеров, причем, иногда очень интересных, и очень для нас, срочников, важных, приходится исключать из программы, если нет занавеса и сцена маленькая. А в этом клубе всё это есть, а, значит, есть и этот важный для нас, срочников, номер…
«Интересно, куда он сегодня бросит?..»
Я, и инструментальный ансамбль, сидим сбоку от кулис, откуда нам очень хорошо видно, главным образом, всю сценическую площадку и часть зрительного зала. Сидим, прикрывшись кулисой, аккомпанируем танцевальному коллективу. На сцене, солисты ансамбля исполняют танцевальную сюиту «Матросская слава». Еще раз замечу, очень нужный для нас, срочников, номер в программе, очень.
«Лишь бы опять не в зал!..»
На противоположной стороне сцены, за кулисами, несколько наших ребят тоже внимательно и неотрывно наблюдают за ходом танца. Но они, в отличие от нас, музыкантов, в этом номере более заинтересованная сторона, так сказать, главные её действующие лица. Сейчас они, прячась за кулисами и пригнувшись, как на охоте, перемещаются по ходу танца параллельно с действующими на сцене исполнителями, то вперед к зрителям, то назад вглубь сцены. Из зала их, конечно, не видно, они за кулисами, а мы их действия очень хорошо видим, переживаем за них, и уже завидуем.
Я слышал, Пятина опять предупреждали. Он обещал.
Этому номеру занавес нужен затем, чтобы зрители увидели скульптурную композицию в виде застывшего монумента в память о героях-моряках и в начале номера, и в конце его. В этом есть свой мощный художественный образ и патриотический эффект.
Сюжет простой, обычный для той войны.
Но по-порядку. Объявляется номер, мы, музыканты, начинаем играть вступление к танцу, занавес раздвигается, и, под аплодисменты, в лучах прожекторов, зрителю предстает героическая скульптура. В центре её, один матрос, как на взлёте, корпус его чуть развернут, и смело наклонен навстречу врагу. Он со связкой гранат в отведенной для броска руке. Он ранен. Голова его забинтована окровавленными бинтами, он, почти ослеп. Двое других матросов, его товарищей, поддерживают его сбоков, они тоже в окровавленных бинтах, тоже с трудом стоят, тоже теряют силу… Четвертый участник, пытается их, всех троих, прикрыть, защитить собой, своей грудью от неминуемых пуль врага. Все они в изодранной, в тяжелом, неравном бою, матросской одежде. Они с оружием в руках, но, патронов у них уже нет. Но они не сдадутся, нет! В неравной схватке с фашистами геройски погибнут, но не сдадутся. Они — герои! Честь им и Слава! Таков сюжет танца.
Под аплодисменты зрителей, монумент медленно и величественно вдруг оживает, скульптурная группа, раздвигаясь в стороны, приходит в движение, и в характере музыки, и сюжета, пластикой и языком танца, показывает нам, как каждый из них, и все они вместе, подошли к этому подвигу, к началу своего бессмертия. Они стреляют… движутся… они в штыковой, рукопашной схватке… они получают ранения, теряют силу… Бьются, бьются и вот, кончаются патроны. Всё… Они окружены. Враг ждёт белый флаг…
Как раз этот момент, и мы тоже ждем. Не сдачи в плен, конечно, нет, у нас совсем другие интересы.
«Так, сейчас… так…»
Вот, наши герои встали во весь рост, грустно — прощаясь — склонив головы, обнялись, на секунду замерли. Один из них, махнув рукой, решительно достает папиросу… Последнюю. Была не была — перекур! Прикрывая огонёк руками, прикуривает. Два раза глубоко затягивается, отдает папиросу и, коротко обняв своих товарищей, прощаясь, бросается на врага, на явную смерть. Мы, музыканты, ярко и громко, своими музыкальными и шумовыми средствами изображаем взрывы, стрельбу и пулеметную дробь. Синхронно отображаем это с его действиями. Следующий, из матросов, тоже курнув один-два раза, так же, прощально обняв оставшихся двоих, зло прищурившись на врага, бросается на вражеские штыки… Тоже погибает. Итак, один за другим. Наконец остается последний.
Вот… Как раз, это место нам и нужно.
Мы, музыканты, сейчас вообще, можно сказать сторонние наблюдатели, как говорится, сыр не нам достанется, а вот там, на другой стороне сцены, там ребята прямо заинтересованы. Они застыли в нетерпеливом ожидании, как спринтеры на старте.
Между тем, наш лучший танцор и товарищ, Пятин, матрос-герой который, шатаясь и с трудом держась на ногах от потери крови, ослепший и контуженный в неравном бою, курит последнюю в своей геройской жизни папиросу. Курит нервно, затяжку, за затяжкой…
«А ведь, ему говорили — только один раз, гад, курни, ну два, не больше… Развернись потом вот так…»
На фоне геройской музыки — «Наверх вы товарищи все по-местам, последний парад наступает, врагу не сдается наш гордый…» Матрос не глядя, резко отбрасывает в сторону папиросу и бросается вперед…
…Горящая папироса с заданной траекторией летит в сторону кулис. Мы, и левая, и правая сторона сцены, пытаемся ещё раньше её падения, глазами, установить место будущего её приземления и… В правой стороне кулис уже, зафиксировав момент броска, в ту, предполагаемую её точку приземления, мгновенно стартует группа ребят, артистов ансамбля. Это соревновательное столпотворение совершенно не слышно зрителю, мы, музыканты, предупредительно глушим его шумовыми эффектами. Благо, в этом месте танца кульминационный музыкальный и шумовой момент: взрывы, стрельба, вспышки…
«Вроде летит за кулисы…»
Мы, пассивные наблюдатели, активно болеем за успех операции. От того, кто добудет окурок, зависит — кому из нас, музыкантов, возможно, удастся, по-дружески, пару раз курнуть.
«Эх, пожалуй, недолет!»
Матрос, на сцене, в геройском порыве, бросается со связкой гранат на врага, подрывая их вместе с собой и… В этот момент, как всегда, неожиданно для зрителя, гаснет весь свет. На сцене и в зале наступает абсолютная тьма… Но, недолго. Через четыре-пять секунд, свет вновь ярко вспыхивает… Перед зрителем опять величественная скульптурная композиция героев моряков. Как было и в начале танца. Но, одновременно с этим, на глазах у всех зрителей, на ярко освещенной сцене, за спиной застывшего монумента славы, трое наших ребят, на четвереньках, чуть ли не с середины сцены, шустро крутя круглыми ягодицами задниц, туго обтянутыми армейским сукном, спешно и в панике, уползают с поля только что прошедшей геройской «битвы».
— Ё…!
Засветились! А один, четвертый — вообще, козёл! — ещё по-инерции, с зажмуренными глазами, от рано вспыхнувшего для него яркого света, продолжает ещё шлёпать по сцене руками, в поисках упавшей папиросы — опоздал! Увидев себя на ярко освещенной сцене, как муха на тарелочке, замирает столбиком, в позе изумленного суслика, и затем, в ужасе, в присядке, втянув голову в плечи, галопом, подхватывается за кулисы. Под гневное, естественно, и яростное шипение старшины и, ряда возмущенных безобразным поведением музыкантов-сверхсрочников:
— Пошёл… пош-шёл скор-рее. Идиот!
— Ну, оборзели… Ну, бля, срочники!
— Пш-шёл… быстрее, пшёл, пшёл!
Тцц!
Не хорошо получилось. Лажа, называется.
«Опять Пятин, гад, виноват! Не туда бросил, не точно!.. Хорошо, хоть не в зал запулил, как прошлый раз!» — Отмечаем мы, музыканты, глядя на кучку солдат-артистов, радостно и в обнимку быстро удаляющихся за кулисы. Не менее героически, извините, на наш взгляд, вытащивших из-под огня прожекторов, и глаз, желанную папиросу.
Под гром аплодисментов занавес закрывается, затем, сразу же снова открывается. На авансцене в глубоком поклоне стоят наши исполнители…
Аплодисменты. Аплодисменты. Аплодисменты.
Мы, скорее бросаем свои инструменты — сейчас номер чтецов — бросаемся вдогонку, может ещё и нам достанется, курнем?!
42. Про НЛО
— Чуваки, слышь хохма…
Сегодня понедельник, утро. Начало солнечного теплого июньского дня. Наши музыканты-сверхсрочники два предыдущих дня отдыхали и сегодня, в понедельник, на перекуре, собравшись в курилке, делятся впечатлениями о прошедших выходных. Здесь собрались почти все сверхсрочники и несколько нас, ожидающих «докурить» срочников.
— Ну, в общем, чуваки, завтра же суббота, да? Это я говорю про пятницу, — азартно и торопливо начинает младший сержант Смолин. Он, в отличие от всех, почему-то в фуражке, необычно заломленной на левую сторону головы, к затылку. — Я Афонину и говорю, чё дома-то сидеть? Давай, говорю, чувак, в кабак сходим. А что? Встряхнемся: кирнём, чувих снимем… Он мне, а деньги? А х…ли, говорю деньги? Деньги что навоз, сегодня нет, а завтра — воз! Во, говорю, смотри, мне Кабан долг вернул, и у Лёхи я ещё чирик стрельнул, — хватит. Он мне опять, а моя Валька? Я говорю, а х…ли, Валька? Скажешь, что на тревогу пошёл, и всё. Он опять: а как я ей это скажу, как?.. Не какай, говорю — это мы сделаем! Короче, мужики, я срочно договариваюсь с Петруней из второй роты… Ну, этот, вы его знаете! Петруня, корефан мой. Он еще на прошлой неделе с нами в Парке кирял. Помните?
— А!.. Мордастый такой… Ну-ну!..
— Баранки гну! Это ты мордастый, а он, между прочим, нормальный парень, и не такой жадный, как ты.
— Чуваки, глянь, это я-то жадный?
— Кабан, отъ…сь от Смолы, пусть рассказывает дальше. Давай, Смола, чеши. Что, что дальше?
— Петруня как раз помдежем по части заступил, чтоб, значит, часам к девяти вечера, он — втихаря, посыльного, ко мне и к Афоне домой прислал — боевая тревога, мол, труба зовёт, проверка, и всё такое прочее… Ну, как обычно, в общем.
— Ну, ну!..
— Баранки гну!.. Короче, чуваки, я, значит, вечером дома деловой такой — Таньке табурет, для понта, починил, чтоб теща не пиз… — Тут он, вдруг, замечает наши очень любопытные глаза и уши. — Так! Срочники, ну-ка, закройте на х… уши, или шли бы вы куда подальше. Не для вас тут рассказ!
Мы, срочники, не успеваем достойно отреагировать, за нас вступаются уже разогретые рассказом сверхсрочники: «Ты не отвлекайся, не отвлекайся, пусть салаги на ус мотают. Ещё спасибо потом скажут. Пригодится. Рассказывай давай. Чеши. Ну!»
— Я и говорю, тёща всё время соседям жаловалась, что ножки качаются, что починить тут в доме некому. Жаль, что так и не п…лась.
Это вызвало одобрительный смех и острое сожаление у присутствующих: зря починил, пусть бы все же она того… У всех сверхсрочников тещи были на особом счету, все ходили под одной карающей статьей. По общему мнению, взять бы их всех, и… утопить, как Муму, например. Мы, срочники, этого еще не понимаем, нам, как говорят сверхсрочники, повезло, мы еще живой п…ы не нюхали и, к счастью, не женаты. И почему с мамой жены у всех потом так плохо складывается, не понимаем. Но уже солидарны…
— Чуваки, а моя вот тоже вчера…
— Да подожди ты, Кабан, со своей тёщей, отстань, у нас у самих такие. Не мешай!
— Это я мешаю? Я слова не сказал. Я слушаю! Ну, вообще… Пусть говорит.
— Продолжай, Смола, не слушай. Еще раз Кабанов встрянет, мы ему яйца в дверях прищемим, чтоб не мешал. Давай Смола, продолжай.
— Ага… Ну, значит, после ужина, пока тёща телик смотрела, я, как обычно, втихаря Таньке, на скоряк, в комнате, одну палку стоячка бросил, первую, чтоб, значит, в тонусе быть и всё такое, чтоб она на ночь без вопросов… не гундела, в общем, ага!
Легким одобрительным ветерком пронеслось в адрес Смолина: «О!.. Молодец, Смола. Это хорошо. Это правильно. Всегда с ними так надо. Это святое…»
— Ну и как вроде спать уже собрались. Тут звонок в дверь. Тёща, конечно, в дверь — к телефону или к двери она всегда, падла, первая: кто там? — спрашивает. Там — «посыльный, мол, из части к старшему сержанту Смолину, он дома?» Я, для понта, значит, как будто злюсь: какая, мол, на хрен тревога? Достали уже с этими, понимаешь, проверками, дома человеку с семьей побыть не дают. А сам хватаю свой тревожный чемодан — тёща, вот шустрая, пока я собирался, успела-таки термос с горячим кофе сунуть и бутерброды…
— А потому, что табурет починил.
— А не починил бы, хрен бы тебе, а не бутерброд…
— Ага!..
— Ну, в общем, чуваки, всё как по маслу. Тороплюсь, время в обрез, тревога… Подбегаю к части, смотрю, и Афоня уже со своим тормозком летит. Значит, всё, вижу, сработало, порядок! Чемоданчики мы к помдежу закинули, лыжи на Север, — аля-улюм, в кабак. Подлетаем к «Березке», ёптыть, мужики, там всё под завязку. Аншлаг. У дверей толпа — пятница! Кое-как пробились к швейцару — мол, Матвеич, ты же нас знаешь, пусти. А он же, знаете же, наш чувак, бывший лабух, орет: «Нет, нет, мол, никому и никак нельзя, вот только ваши, заказанные два места — товарищи! — как раз вас и ждут — проходите». Нормальный мужик… Короче, проскочили мы в кабак. А там, чуваки, дым коромыслом, музыканты лабают, Танька поёт… офицера (с ударением на последнюю гласную) из Волочаевского, видим, день рождения чей-то вроде справляют. Кабак уже на взводе. У нас настроение уже на двенадцать смотрит… Мы к администраторше, Нинок, куда, мол, присесть? В общем, то сё, ля-ля, тополя — она нас подсадила к каким-то старым девам, лет по сорок… А нам хули, чуваки, за неимением барыни, как говорится… Мы, им галантно так — Шампанское, девочки, яблочки, то сё… А они — ничего оказались, — нам, значит, ставят водочку, селедочку… И понеслась душа в рай! Киряем, чуваки! Музыка, ля-ля, то сё… Короче, чуваки, я смотрю, не поверите, у одной зад, как наш большой барабан, у другой бюст, что два арбуза… Афоня, значит, уже окосел, вижу, привязался к той — покажи да покажи, что там? Мол, таких не бывает… Я уже тоже у своей между ног рукой под юбкой вовсю шарю, уже смотрю, чуваки, всё нормально. Катит! И лица у них уже вроде совсем приятные, и всё остальное… Закайфовали, короче. Вокруг музыка, шум, то сё… Вдруг к нам два каких-то хмыря подошли, мол, можно ваших дам пригласить? Я рот не успел ещё открыть, как Афоня, не глядя, мы к ним спиной сидели, громко отвечает: «Пошел, поц, на х… наши не танцуют!» Я поворачиваюсь подтвердить это, — о, ни хрена себе! — там два бугая стоят. Один майор, другой подполковник из Волочаевки… Тоже подшофе… Они сразу в бутылку: «Встать, как разговариваешь, свинья, мол. Встать!» Афоня им, не поворачиваясь: «А ху-ху, не хо-хо!» В общем, тот, который майор, неожиданно так, без подготовки, как пи…т Афоню, боковым, в лоб! Афоня, через спинку стула и под соседний столик, брык, и уехал! А там, за столиком — никто ж не ожидал! — ноги вверх, посуда на пол, бутылки полетели… Грохот… Полный атас! Визг, крики: что, мол, это такое, что это вы тут делаете, хулиганы, как вы здесь оказались?.. А я смотрю, чуваки, хохма, Афонин по полу в овощном салате в размашку плавает, ага. Я вскакиваю, бросаюсь к этим, как это, мол! Это что же такое, наших бьют, да?.. Ах ты, падла, кричу, вонючая, козёл! И локтем, подполковнику, он ближе стоял, ха, так, в челюсть — я кулаком-то не могу, пальцы, вы же знаете, беречь же надо, — бабах! Короче, хрясь ему в челюсть, и майору вмазал, чтоб, значит, не успел развернуться. Только и успел пинка сапогом в живот дать, как тут меня кто-то сзади по башке и оглоушил чем-то… По-моему, бутылкой. И я отключился…
— Ни хрена, у тебя, Смола, калган какой крепкий оказался, а!
— А я смотрю, чё ты, думаю, сегодня всё время в фуражке?
— Ну-ка, покаж… Сильно расхерачил?
— Да нет, я только почувствовал удар, что-то посыпалось сверху, и я отключился. Шишак только, вроде.
Сняв с рассказчика фуражку, слушатели с интересом рассматривают пострадавший затылок товарища.
— Ого! Глянь, чуваки, как мозги вспухли. Вот это да!
— Ну-ка, ну-ка!..
— Ни черта себе, какой здоровый.
— Всё, Смола, теперь у тебя оттуда рог будет расти. Как у мамонта, только вверх. Точно. — Заметил Кабанов, и тут же успокоил. — Не переживай, мы на него потом жёлтую фиксу наденем, чтоб лучше сверкал. Будем тебя за деньги в городе показывать… У пивного ларька…
— Кабан, ты выпросишь сегодня. Что ты к человеку пристал. Он и так пострадал.
— Ты не обращай на него внимания, Смола. Он тебе завидует. Давай дальше. Ну-ну! Интересное кино у вас получилось!
— В общем, чуваки, пришел я в себя на каком-то диване, в подсобке. Смотрю, рядом Афонин лежит. Китель, морда лица, штаны, всё измазано… и у меня тоже. Ф-фу! На лбу у него синяк, но, вижу, губы целы. Хоть это, думаю, хорошо. А у меня всё, как в тумане, голова болит, но губы и пальцы вроде в порядке. Играть, думаю, сможем, а остальное ху… До свадьбы заживет! Вижу, около нас какая-то женщина вроде суетится. Я Смолу толкаю: «Ты живой, эй!» Он вдруг вскакивает, глаза как у бешеного таракана, и на меня: «Где этот майор?» А у меня башка трещит, ни хрена не соображаю. Чувствую — мой шишак, на голове сзади, слева, уже с кулак вырос, да болючий такой, гад! Ладно!.. «Какой майор, говорю, ты чё? Отползли живыми и ладно». Тут вдруг откуда-то появляется Матвеич, швейцар, тоже весь всклокоченный и шепчет нам: «Ну вы — орлы! Ну вы даёте. Меня теперь уволят из-за вас! Точно уволят. Весь кабак разнесли…» «Ты что, Матвеич! — не пойму, когда это мы успели. — Мы же пять минут как зашли!» Он: «Не вы разнесли. Из-за вас». Я ему: «А! Тогда не боись, говорю, Матвеич, не уволят. Только покажи нам, говорю, кто тебя обидел, и всё! Мы с ним разберёмся! Где мы?» Оказывается, когда мы со Смолой скапуздились на полу, — там, в кабаке, такая махаловка началась, общая, причём. Кто кого бил — не понять! Но махались, говорит Матвеич, все. Наши чувихи — ну, молодцы, девки! — нас со Смолой быстренько на кухню волоком оттащили и исчезли. А там уже Матвеич нас, по-одному и перетащил в подсобку. Молоток, Матвеич, а то бы нас эти… динозавры пьяные, копытами затоптали. Скажи, Смола, да?
— Да, — соглашается Смолин, осторожно кивая головой.
— Ну!.. А тут и шухер, в смысле патруль. Кто-то звякнул, короче. Этих, Волочаевских, кого увезли, кого переписали, кто сам убежал. Но это ещё, чуваки, не всё. Матвеич дал нам по-полстакана водки, на посошок, чтоб легче было, и убежал к себе, пост что ли там сдавать, не знаю. Я, вроде, от водки опять закемарил, опять отключился. А дальше пусть Афоня рассказывает. Он помнит. Его бутылкой по башке не били.
— Ага, не били, а кто из нас в лоб получил?.. Как кувалдой в лобешник прилетело! Я же там не спички под столом искал. Нет! Я правда встать не мог. Лежу и не могу сообразить — где пол, где потолок. Так уж он меня, гад, здорово саданул. Зайчики до сих пор перед глазами прыгают…
— А не хрен было товарища майора, старшего по званию, поцем обзывать. Не прилетело бы! — опять ехидно резюмирует Кабанов.
— Ага! — осторожно кивает головой сержант Афонин. — Я ж не видел.
— Ну всё, Кабан, достал… Ещё одно слово, и тебе такая же плюха прилетит! Продолжай, Афоня.
— Значит, я, это, выпил водку и меня опять повело. Опять забалдел. — Продолжает рассказывать сержант Афонин. Он, как и Смолин в фуражке. Правда она у него наоборот, низко надвинута вперед, на лоб. Он, к тому же, в больших зеркальных солнечных очках. Переносица у него заметно опухла, расплылась, жёлто-салатовым цветом стыдливо прячется за тёмными стеклами очков. — Потом, — продолжает сержант, — чувствую меня кто-то вроде тащит, ведет, то есть. Чувствую свежий воздух, ветерок меня обдувает… приятно. Я, значит, на улице. Идем какими-то закоулками в полной темноте. Ни рядом, ни под ногами, ни хрена не вижу. Темно. Ночь же… Ладно. Я говорю Смолину, я думал, это меня Смола тащит, говорю ему: «Только не домой. К моей Вальке не надо. Ни-ни… Ещё и тёща там… Я на тревоге». Молчит мой, слышу, Смолин, сопит только. Что такое, думаю, почему молчит? По башке получил и глухой что ли теперь? Поворачиваюсь! Темно… Только чувствую, чьи-то волосы вдруг мне мазнули в лицо, как метелкой, и запах духов. О-о! Думаю, стоп, чувак, это, не Смолин. Смолин так пахнуть не может, нет. Похоже на женщину. Одна рука у меня занята, на том плече лежит, а вторая свободная. Вот я другой рукой и полез проверять, Смолин это или нет. Нащупал в темноте вроде как грудь. Чувствую, мягкая такая, но точно, чуваки, женская! Да!.. Правда, не такая большая как, помню там, в ресторане, но, всё равно женская. Не Смолинская, главное.
— Тебе надо было за его нос хвататься или за член. У Смолы всё остальное отсутствует. — Весело хохочут музыканты.
— Да, наверное. — Натянуто улыбаясь, соглашается Афонин, и продолжает повествовать. — Ну я и успокоился, чуваки. Баба же, думаю, хорошо, это ж не патруль. К себе, наверное, и тащит — а куда ж ещё! — мне и лучше, не жалко! Опять, то ли задремал, то ли отключился… В общем, чуваки, очнулся я уже на кровати, в смысле, чувствую, что лежу. В комнате темно! На мне лежит влажная и горячая чувиха. Фигура, чувствую, классная… И грудь, и бёдра, и живот, и руки, и губы!.. А запах духов какой обалденный, чуваки… Это!.. А как целуется она!.. А какой темперамент!.. Бля буду, чуваки, такой бабы у меня еще не было… В жизни не было! Вот те крест! Тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить. Я её, как никогда, как ни одну бабу в жизни, помню, всю ночь целовал! Верите?.. Всю, с ног до головы! Сколько уж палок бросил и не помню, но, короче, чуть с ума не сошёл… Так мне было хорошо с ней! Потом устал и уснул.
Афонин задумался, умолк.
Музыканты застыли, не прерывая тишины, с задумчивыми лицами размышляли над услышанным.
В той или иной мере, сверхсрочники уже проходили через разного рода любовные, мягко сказать, развлечения, даже не один раз. И по пьянке бывало, и по-любви, и на спор, и случайно где, как-то подворачивалось, всякое бывало. У всех уже есть свой, личный опыт, есть что вспомнить. Но с такой вот болью, чувствами, с надрывом, никто из них ещё не встречался. Только вот Афонин, оказывается. Повезло парню. О такой встрече и не мечтали… разве что в глубоком сне. А тут, на тебе… Раз, и повезло парню. Ох, повезло!
— Ну, и что дальше? Что? Рассказывай, не тяни!..
— Кто она? Кто?
— В том-то и дело!.. — трагическим голосом продолжает Афонин, с трудом выходя из, видимо, сладостного оцепенения. Вздыхает. — Ладно. — Продолжает. — Самое интересное сейчас… Вернее напрочь это, непонятное, необъяснимое… Так вот. Просыпаюсь. Утро, солнце светит, красиво так… в щели. Ага! Вижу, какой-то грязный сарай, посредине кровать. Вокруг вонь, мочёй пахнет… Не поверите! Я лежу на какой-то кровати, на грязном вонючем матрасе, голый. Рядом, у меня под мышкой, на животе лежит тоже голая, дряблая, седая, лохматая старуха! Я, чуваки, просто, ох… напрочь! Болты у меня повываливались от столбняка, ни чего не пойму! Я испугался! Что это?! Приподнимаюсь — где это я, куда это я попал? Не поверите. Чувиха поворачивается ко мне — вижу, улыбается маленькая, старая, седая беззубая нанайка. «Доброе утро, говорит, любовничек!» Ё, мое! Меня аж стошнило. Тьфу ты, бл… Я как увидел всё это! Как подскочил! Хвать, скорее свои вещи, ноги в руки, и бегом из этого вонючего сарая. Тьфу! А она мне ещё кричит, падла, вдогонку: «Служивый, подожди! Куда же ты? Эй? А поцеловать утром?» Представляете? И смеется… беззубая. Полный п… Тьфу, ты, мать честная! Как вспомню!.. И как вам, чуваки, такая история, а?
Ну… Зависла тупая пауза — какой тупее не бывает. Такого именно поворота никто, конечно, не ожидал. Да нет, такого не могло быть, читалось на их лицах… После такого красивого, романтического вступления, это было полной неожиданностью, словно той кувалдой по башке и бабахнули, причем, всех сразу. Даже сильнее чем кувалдой, сильнее! У всех словно замкнуло.
— Понимаете, чуваки, не пойму!.. Откуда она, старая эта нанайка-то взялась, а? Ведь я хорошо помню — это я, бля буду, чуваки, помню как наяву, я ж не совсем пьяный тогда был, хорошо помню — молодая чувиха со мной была. Молодая! Я что, совсем, что ли, того, ку-ку, да?.. Уж молодую-то, от старой-то бляди, в каком угодно состоянии отличить смогу. Смогу-смогу! Точно! А вот… Я что, получается, всю ночь старуху целовал взасос?! Всю-всю?! Сверху донизу… Эту… старую… Да?! Тьфу! Поверить не могу… Да нет! Не может быть! Я до сих пор не в себе. Наваждение какое-то… Или что?.. Что это со мной было, а, чуваки?
— Слушай, Афоня…
— А может это…
Возникшие было версии, неожиданно прерывает майор Софрин. Он, коротко глянув на музыкантов, шустро проскакивает мимо них в туалет и пристраивается к писсуару. Суетясь руками в районе ширинки, озабоченно спрашивает Афонина:
— Афонин, что такое, почему в очках?
— А он, товарищ майор, сварки нахватался, — предупредительно ставит диагноз Кабанов.
— Нет, Кабанов, там, по-моему, что-то другое. Опять синяк, да, товарищ Афонин? — ехидничает майор.
— Да, товарищ майор, в общем… — уныло тянет сержант. Он еще под впечатлением своего рассказа, и той странной, необъяснимой загадки. — Сначала сварка, а потом это… на грабли наступил.
— Ах, грабли… Ну, тогда понятно! — энергично встряхивая низом туловища, констатирует дирижер, — Знаю я, Афонин, ваши грабли, знаю. Ох, доиграетесь вы у меня, Афонин, ох, доиграетесь. И Кабанов тоже…
— О! Опять Кабанов! А я-то тут причём, товарищ майор? — удивляется неожиданному повороту Кабанов, — Кабанов-то, между прочим, тёмными огородами не ходит, как некоторые, и на грабли, понимаешь, разные не наступает. — С тонким намеком, обиженным тоном заявляет Кабанов.
— Ну, значит, Смолин… — попадая в десятку, охотно соглашается майор. — Знаю я вашу братию, знаю. — Выходя, бодро заявляет майор, застегивая ширинку.
— Товарищ майор, а можно вопрос?
— Что такое, Кабанов, спрашивайте?
— А НЛО женщиной может быть?
— Да, конечно! Любые формы. А что? — не задумываясь, докладывает майор.
— Да нет-нет, ничего. Я это… так просто. — Булькающими звуками в горле давится Кабанов.
— Ну, тогда всё, закончили перерыв. Все на репетицию. — Ставит точку майор.
Музыканты, вежливо пропустив впереди себя дирижера, потянулись в оркестровый класс, задумчиво и многозначительно переглядываясь.
— ?!
Вот, тебе, Афонин, и ответ:
— Трахнул, значит, наш Афоня, втихаря, марсианку, трахнул. А она, хитрая, прикинулась, значит, потом нанайкой. Чтоб эффектнее концовка у Афони была. Экстаз, чтоб, значит, такой особо сексуальный получился… Ох, же ж, и подлые бабы!.. Раз, два, и всего делов — окрутили Афоню.
Ух, ты! Неужели так?! Вот это да!..
Марсианский такой, значит, эксперимент был!.. Межпланетный! Кулаком в лобешник, и к марсианке в койку!.. Довольно странный, правда, контакт, но… Что вы хотите — другой разум, другие нравы, привычки… не адаптировались может. Времени, наверное, не было… Да и не каждый день Афоня в такой «форме» — там, где надо! — ошивается… Вот и… Что ж…
Главное — марсианка! Если марсианка, это другое дело. «Это, вам, не то, что почем зря, и что в мешках!..» Повезло Афонину. Коллеги музыканты остро завидовали товарищу: таких «сладких» марсианок ни у кого ещё не было… Не было, не было. Об этом бы даже срочники знали… Афонин — первый! Да!
Как всегда всё испортил тот же Кабанов.
— Классно, чего уж! Жди, — говорит, — теперь, товарищ Афонин, марсианские алименты. Ага! Вот уж Валька-то твоя, с тёщей, обрадуются!.. Вот уж тебе пиз…лей навешают!
Это уж точно, это уж как пить дать. Мы достаточно наслышаны и про его Вальку, и про цербера тёщу, и вообще… Жалко, товарища, но ещё больше завидно.
Ничего, синяки пройдут! Зато вот, парень лично участвовал в межпланетном эксперименте! Причём, наш парень, музыкант, сверхсрочник… Кому ж так повезёт?
Не как, в общем, некоторым…
Армия! Армия-армия!..
43…Три, два, один… Пуск!
Сегодня на отбое наши дембеля отхохмили.
Только мы провели вечернюю перекличку, ротный, как обычно, дает команду: «Третий год, отбой!» Мы слышим, как старики солидно зашаркали сапогами к своим одноярусным койкам. А наш старик, танцор Пятин, как всегда, расстегиваясь на ходу, разбегается, и ласточкой, через две койки в ряд, прыгает на свою третью. Мастерски прикроватившись там, широко и сладко обычно потягивается, зевает, и, победно оглядев вокруг — все ли видели! — только после этого начинает раздеваться. На третьем году, он, всегда так летал. Полетел и сегодня.
…Разбежался, и-и, р-раз, ласточкой пролетев, плюхнулся на живот, почему-то, при этом, глухо хрюкнув. И замер на койке в какой-то неестественной, для радостного и долгожданного сна, позе. Что такое? У нас у всех стоп-кадр. Заклинило. Мы замерли в недоумении — что-то не то. Но, мы же в строю стоим, мы же не можем спросить его, мол: «Эй, что там у тебя?» На этот полёт мы, салаги и молодежь, имеем право только восхищенно смотреть, причем молча, и без комментариев. Иначе, помним, ведро с тряпкой всегда свободно, в одном шаге. Мы только издали, со стороны, имеем право насладиться всеми этапами представления: от разгона до приземления, и мощным эффектом традиционного воздушного дембельского перелёта в койку. Молча, восхищайся и завидуй, молодой, стой и не вертись — закон такой. Иначе, он в койку, а ты в наряд!
Но не сегодня.
Весь строй замер, глядя на лежащего Пятина. Что такое? Там, ни звука… Но вот, дрогнула нога. Пятин с трудом повернулся на бок. Морщась и кривясь от боли, кое-как сполз с кровати. Выпрямился — метр шестьдесят восемь! — сдерживая стон, резко сдернул с койки одеяло. Мы, хоть и издали, но видим совершенно чётко, как на киноэкране: на белом фоне простыни спокойно отдыхает чёрная тридцатидвухкилограммовая чугунная гиря. У нас в роте только такие…
— Ни-и хрен-на себе!.. — одноврменно выдохнули почти все в строю.
Это… шутка?! Шутка… Конечно, шутка. Кто-то пошутил так. А Пятин не знал, так вот, животом в неё и бухнулся, спланировал называется. Пятин стоит, пополам согнувшись, держась за живот. Только-только у него дыхание кажется восстанавливаться стало. Губы, руки, ноги дрожат, на лице гримаса боли. Со-второй попытки он, наконец, выуживает тяжелую гирю из продавленной сетки кровати. Не удерживает её — гиря громко бухается на пол. В строю, в казарме, ни звука. Все замерли и смотрят. И комроты старлей Коновалов тоже. Пятин с трудом, почти волоком, тащит гирю почему-то к окну… в абсолютной тишине казармы… кое-как подтягивает гирю к коленям, приподнимает её, с трудом заволакивает, заталкивает на широкий подоконник… У нас уже и челюсти от удивления отвисли!.. И… не глядя, сталкивает тридцатидвухкилограммовую гирю вниз, за окно. Пуск состоялся! Поворачивается, и падает на кровать. Почти в ту же секунду, всё наше здание, пол в казарме, и мы все, резко содрогнулись от глухого и сильного удара-встряски. Еще и челюсти наши, громко щелкнув, захлопнулись!
— Ёп…тыть! Пятый этаж!
— Бля-а!..
Дикий вопль снизу, а затем громкий отборный мат на три голоса, переходящий в грозную трехголосую арию, как из скорострельной зенитной пушки, ответным атомным грибом и ударной волной влетают в наши окна.
— А-а!.. Ё… — и тому подобное. Снизу! Очень много!..
Мы все ахнули: «Кого-то пришиб?!»
Как мы тогда удержались и не рванули к окнам посмотреть, уж и не знаю. Спасла, наверное, железная армейская дисциплина! Кстати, этим мы и ротного спасли. Там, внизу, в это время, как раз, чуть-чуть под гирю не попал подполковник, химдымовец, дежурный офицер по полку. Он, не спеша, с обходом, прогуливался со своими помощниками. Как обычно: он чуть впереди и руки за спину, они, двое, чуть сзади и тоже не спеша и вразвалочку, руки там же. А куда им спешить, считай, только ж заступили. И вот, как раз в метре перед ними, она, наша гиря, и плюхнулась. Масса на ускорение, «эм» умноженное на «жэ», как говорится, и на высоту… Бабах, она перед ними! Ушла, родимая, по самую ручку в асфальт. Потом, уже, через три-четыре секунды, дежурный и взвыл. Заорал сразу, как только смог сообразить и представить себе, что вот так вот, сейчас бы он мог быть вбит этой железякой, по-самую свою маковку. А вместо фуражки торчала бы эта гиря из-под асфальта,
— Ёпт…!!
В его яркой и образной речи, там, внизу, а ему еще активно помогали два его помощника, все слова имели один смысл. Переводить практически было и нечего. Понятно было одно — очень сильно расстроились люди! Они орали, думая, что мы сейчас все выскочим, и признаемся им — ой, извините нас, пожалуйста, это мы уронили… Ага, щас! Что мы, дураки, что ли? А попробуй вот сам определи, с какого этажа она соскочила, когда их пять, и у всех окна настежь… Ну, первых два, пожалуй, можно исключить — это понятно, удар не такой бы был — а остальные три?
А пока внизу шум и тарарам, ротный, как никогда, вот, падла, молодец, всем отбой сделал! Мол, мы, тут, ни причём! Мы давно уже спим! Вот повезло нам! Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
А Пятина, конечно, было жалко. Не только потому, что он наш старик и из ансамбля, а потому, что он действительно хороший, веселый парень. Ну, правда, маленький. Такие уж у них, стариков, дембельские шутки. Что поделаешь? Шутка! А кто это сделал, в роте вообще не найти…
На часах у дневального 01.05. ночи.
Не спится летом в душном мареве казармы, не спится. Бессильно лежишь, ворочаешься с боку на бок и так и эдак… Нет сна, хоть тресни! Голова как чумная, всё тело вялое, варёное, и сна нет. Только злишься на себя. Мысли всё время, как заколдованные, к тому женскому общежитию возвращаются, к тем девчонкам. Вот бы туда сейчас, к ним! Под одеяло. У-ух! Как бы, сейчас бы, хорошо бы… Всё время помню, как девчонки дразнили, призывно махали нам руками — именно мне, как раз! точно-точно! — мол, давай, солдатик, иди сюда… «Ну, что ты? Ну!.. Иди… иди!.. Слабо, да? Эх, ты!..» И весело смеялись.
Там, кстати, и забора к тому же нет. Интересно, а почему же забора-то нет, а?
— Генка! — Cвешиваюсь с верхней койки, — а почему там забора-то нет, а?
Генка Иванов, он мой ровесник, я знаю, тоже не спит. Тоже ворочается, как вентилятор, — койка ходуном ходит. Генка тут же отвечает:
— А чтоб штаны не порвали, наверно.
— Ну, я же серьезно… Там же, до общежития, всего двадцать метров.
— Да, близко. Я вот, тоже, лежу и думаю… а не сбегать ли посмотреть, как там они живут без нас, а?
— Хорошо бы!.. Ротный, я видел, около двенадцати домой свалил. И старики, кое-кто, уже давно дернули в самоход.
— Так, может, и мы… рванем, а? — приподнимается Генка.
— Давай! — вдруг соглашаюсь я. — Посмотрим для начала, как там и что… Хорошо?
— Давай! — соглашается Генка. И мы, в едином объединяющем порыве, быстренько поднимаемся с коек. И правильно, чего кота за яйца тянуть… за хвост, то есть. Загорать тут? До подъема ещё — о-го-го! — пять часов. Самое то!
Кстати, о загаре. Нас, солдат, в армии даже в темноте можно по загару определять, кто какой год служит. Ну, смотрите. Третий год — старики! Они все загорелые аж до черноты, от головы до пяток. У некоторых даже вообще всё… У других только узенькая белая набедренная повязка незагорелого тела светит. Так сказать, пляжный вариант. Жизнь — малина! Загорай, не хочу. Второй год — «салаги»! Почти все черные, только сверху: от пилотки, до брючного ремня. Всё остальное молочного цвета. Смотреть противно. Первый год — «молодые»! Наоборот, всё сверху донизу молочного цвета. Черные только лицо, шея и кисти рук. Да, ещё нос, как правило, обгорелый и шелушится. Вот я, «салага», как раз такой вот сейчас — до пояса — тёмнолицый-белый. Или наоборот — белый-тёмномордый. Не поймешь, как правильно… А, не важно.
Мы уже цокаем с Генкой на цыпочках мимо дневального, чтоб дежурный по роте не заметил. Заговорщически, по-свойски, подмигиваем дневальному, мол, ты нас не видел — мы тебя! В округлившихся глазах дневального ужас, зависть, и восхищение. Это, конечно, наглость — «салаги» и в самоволку?!
— Ну, вы даёте… Ну… — И понимающе пожимает плечами, конечно не видел, и отворачивается в сторону, — «дуйте»!
Понятно, глаза не видят — проход открыт.
Выходим в гулкий лестничный коридор…
Тихо, почти темно… Начинаем осторожно спускаться. Полутемные марши винтом уходят вниз, в темноту. Их, оказывается, так много у нас, если ночью?! Утром или вечером летишь по ним — три секунды, совсем не заметно. А сейчас… А вот и дверь. Двери у нас в полку все классные. Они открываются в любую сторону, в зависимости от того, куда мы несёмся… Сейчас дверь приоткрываем на себя, чтоб с улицы не очень было заметно. Прислушиваемся! Шагов нет, голосов тоже. Где-то, с центральной улицы слышен редкий шум проезжающих машин. Вокруг тихо. Выглядываем, всматриваемся в слабоосвещенное пространство за крыльцом подъезда. На обход бы не нарваться… понимающе переглядываемся с Генкой. Никого. Не сговариваясь, пригнувшись, на цыпочках, затаив дыхание, мы, с Генкой, как две тени, скачками преодолеваем освещенное пространство, и в темноте — а дорогу-то мы, о-го-го, как хорошо знаем, с закрытыми глазами помним — несемся в сторону несуществующего забора. Мы так торопились с Генкой, что споткнувшись, едва не перевернулись через живую изгородь из мирно сидящих на земле солдат, нашей и не только нашей, оказывается, роты. Слегка только так помяли этот плетень-посиделки.
— Пашка, атас, назад! — барахтается, поднимаясь, Генка. Но уже поздно, я тоже влетел. Нас заметили. Да и как не заметить, когда воткнулись в засаду, как два бегемота.
— О-о! Ещё двое! Ну, хорошо. О-очень хорошо!
Голос ротного!.. Ё-пэ-рэ-сэ-тэ… «Писец» нам пришел! Залетели!
— Та-ак! И кто это к нам пришел? — голосом воспитателя в детском саду, радостно вопрошает ротный, приглядываясь в полутьме.
Точно, это он! Ротный! Старший лейтенант Коноёб… эээ… Коноводов! Нам, с Генкой, хана! Как же так, он же, вроде, домой ушел, я же видел? Оказывается нет, не ушёл. Засаду нам, гад, устроил. Точно, что засаду. В самой середине живого забора из солдат, сидит наш ротный, старший лейтенант Коноводов.
— Так, кто это там, я спрашиваю?
— Рядовой… Иванов. — Мямлит Генка.
— Рядовой Пронин. — Вторю я.
— О-о! Это уж точно свои… наши. Что-то вы задержались, ребятки! Задержались— задержались, я говорю, давно вас тут ждем. Присоединяйтесь пока, рядком. Присаживайтесь-присаживайтесь, не стесняйтесь. — Радуется нам, вроде, как родным. — Отдыхайте. Так о чем это мы сейчас говорили? Салаги прервали…
Чей-то вялый, скрипучий голос в темноте тянет:
— Вы рассказывали, как на заводе учились напильником работать.
— Да, точно! — подхватывает ротный, и поправляет, — только не напильником, а рашпилем.
— Да как-кая на х… р-разница, нап-пильник, р-рашпиль… — вспыхивает тот же злой, недовольный голос, видимо дембеля.
— О-о!.. Не скажи, мил друг, не скажи. Значит, ты, Филимонов, ничего и не понял! Как с такими знаниями и на дембель?!.. А разница, скажу я тебе, ох, какая большая. Хорошо, начну с начала.
— Нет, нет, не надо!.. — взвыл умоляющий, посиделочный хор голосов. — Не надо.
— Товарищ старший лейтенант, может спать пойдем, а?
— Уже второй час тут сидим…
— Какой спать? Вы что? — оскорблённым тоном восклицает командир. — Если человек, ваш, можно сказать товарищ, не сегодня — завтра на дембель, — не понял разницу между напильником и рашпилем, как же так? Мне стыдно за него будет… Да, вон, еще двое салаг, почему-то опоздали… вообще не слыхали. Так что, я щас, быстренько, еще раз всем объясню. Да, и до подъема-то осталось… Сколько?.. О-о! Совсем ничего. Можно и вообще не ложится…?!
— Так, значит, на чем мы остановились?
— На… напиль… — устало тянет кто-то, отчаянно борясь с зевотой. Тут же спохватываясь, обрывает себя, — тьфу, ёпт… на этом, как его? На рашпиле! Вот!
Громкий хохот солдат нарушает тишину ночи.
— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! О-хо-хо!
— Проснулся, сынок? Ну, молодец! Правильно, на рашпиле… — смеется и ротный.
Напильник… Рашпиль… Ну, бля, прогулялись по девкам, называется.
А все равно весело!
Скоро подъём.
44. Как Генка друзей кормил
— Эй, оглоеды, всё, пошли в ресторан, жрать охота. — Бодро заявляет Генка Иванов, вызывая нас в тамбур плацкартного вагона… — За мной.
Мы возвращаемся из какой-то там по счёту концертной командировки.
Наши ребята, танцоры, чтецы и другие, как обычно, разбрелись по вагону кто-куда, и отдыхают. Кто на гитаре играет, кто девчонкам «мозги пудрит», кто просто спать завалился. У нас всегда так, если нет реального интересного объекта внимания, и если не очень голоден — значит, нужно спать. Так до дембеля быстрее! Это знают все. И не важно — вагон, самолет, автобус, вокзал, казарма… скорее спать! И мы бы сейчас тоже спали, но больше, пока, жрать хочется. Так, что, как говорится: «Первым делом, первым делом «по-берлять бы». Ну, а девушки? А девушки потом». В обед мы вообще сегодня — как никогда! — голодными остались… Причём, из-за Генки, из-за него.
Подвел нас Генка, облажался. Говоря прямо — провинился он перед нами. А мы еще тогда, дураки — а ведь нам предлагали! — вежливо отказались присоединиться к обеду с пассажирами нашего вагона. Генка сказал: «Не будем мелочиться, чуваки! Тут и так, без нас, ртов много, да и еды что-то сегодня, я вижу, маловато, да? Пусть эти проглоты за нас едят (Это он об остальных ребятах-срочниках из нашего ансамбля песни и пляски). Мы на станции себе еды купим». И хитро так подмигнул. А, понятно!.. Мы, тогда, и отказались, спасибо, мол.
И вот, тебе, что называется…
Короче!..
Только-только поезд затормозил, мы бодро выскочили на станции — Генка, я, Ара Дорошенко и Валька Филиппов. Машинист, конечно, не рассчитал, наш вагон опять до станции не дотянул. Мы же обычно в хвосте поезда едем, а рынки располагаются где-то в середине перрона. Это неправильно, не справедливо. Пока до рынка добежишь — из нашего-то, общего — там же всё смести, к этой… понимаешь, бабушке, могут. Короче, рынок опять где-то впереди нас. Мы, естественно, в галоп — надо успеть, времени-то совсем мало. А там, на рынке — шум, гам и дым коромыслом. Всякие разные дедульки и бабульки бойко и с азартом торгуют… Нас ждут, пассажиров.
Подбегаем…
О!.. Как тут много еды всякой!.. Всё домашнее, всё горячее, свежее. С печки, с жару!
«Горя-ячая карто-ошечка, — зазывно кричит пожилая женщина в платке с узелком на лбу. — Све-ежая горячая карто-ошечка. Подходите, покупайте… А то щас поезд уйдет!»
«Малосольненькие огу-урчики, малосолё… — кричит другая, — На, скорее, касатик… Пробуй, пробуй», — протягивает на вилке ломтик влажно блестящего рассолом огурец.
«Свежее молочко, свежее парное молочко…»
Чего тут только нет! И лучок, и куры жареные, и помидоры, пирожки, варёные яйца, разная синяя и красная ягода, свежие и маринованные грибы, семечки жареные, головки подсолнухов…
Вокруг крик, гам, и суета. Все куда-то бегут, страшно торопятся, всем всё нужно получить быстро и только без очереди. Хотя все с одного поезда, но многие нервно убеждают окружающих, что вот их вагон, как раз уйдет именно сейчас, и обязательно — вот-вот! — раньше других. «Да вот, представьте себе, раньше вашего, да!» И поэтому, их непременно нужно пропустить без очереди. «Понятно вам?»
Из всех вагонов, как куры из курятника, рассыпалась во все стороны по перрону толпа разных любопытных и озабоченных пассажиров. Мужчины разной комплекции и возраста в пижамных штанах, майках и шлепанцах, покуривая, важно прогуливаются, с интересом оглядывая окружающих их женщин. Женщины тоже фланируют почти по-домашнему, не стесняясь, в бигудях, многие в халатах. А кого б тут стесняться, красноречиво говорят за хозяйку бигуди. Юлой, ужами крутятся в толпе местные любопытные пацаны, маленькие, с хитрыми глазками, дети цыганской национальности, разные мелкие проворные собаки…
Пассажиры, кто с пакетиками, кто с термосами, бутылками, бидончиками, свертками — снуют туда-сюда, шустро носятся по маленькой привокзальной площади. Успевая при этом, и на вокзал заскочить, ещё быстрее и выскочить — там же ж голяк! — и кипяточку набрать, и в общественный туалет сбегать. И даже вчерашнюю газету «Гудок» купить, местную какую, «Правду». И, конечно, по сторонам поглазеть… А как же! Вокзал же ж, станция!
Да, станция.
А вот нам не до станционных красот… Ни туалет, ни кипяток нас не интересуют. Мы, четверо, сквозь толпу, как нож в масле, проходим к торговому прилавку, начиная с дальнего его края. Я и Ара с боков. Генка, как всегда, на острие. Валька Филиппов сзади. И только мы это, красавцы, возникаем перед прилавком, как на нас обрушивается волна соблазнительных предложений: «это обязательно купить», «вот это обязательно попробовать», «и это…», и…
Мы в фуражках, темно-синих гимнастерках ПШ, красных погонах с лирой, портупеях. Ярко блестим армейскими значками, ещё ярче голодными глазами. Ниже пояса нас можно не представлять, ниже прилавка нас продавцы не видят. Красавцы, одним словом! Да, и наши, извините, молодые розовые лица, с налетом любопытства и легкой голодной грусти, располагают к себе и приводят к мысли: бедные солдатики… голодные, поди, а денег-то и нет, наверное!..
Генка, тот, смущаясь, у него это всегда здорово получается, говорит:
— Нам бы, бабушка, на рублик, чего-нибудь… Можно и картошечки.
Торговцы, видя перед собой молодых солдат, сразу тают, вспоминая, наверное, своих детей и внуков. Именно так вот, когда-то, а может и сейчас, мающихся с голоду где-то далеко от дома, на чужбине, на государевой какой службе… Суют нам, от этого, сердобольные, еды даже немного больше, чем на наш, тот, железный рубль. Генка — он расплачивается! — осторожно передает нам один или два мягких и тёплых, вкусно пахнущих бумажных свертка с едой, и расплачивается, громко брякнув своим железным рублем. Вежливо благодарит, улыбается и кивает головой: «Спасибо вам, бабушка (когда, дедушка), спасибо!..» Мы тоже вежливо благодарим, и скорее, обратным ходом. Теперь уже Валька впереди — все остальные за ним, выскакиваем из очереди. Пройдя вдоль этого рынка метра три-четыре, выбираем глазами недостающие в нашем меню продукты, и опять мягко, но уверенно врезаемся в толпу. Там, у прилавка, всё повторяется: Генка с грустной физиономией скромно просит чего-нибудь на рублик. Мы, с благодарностью, отовариваемся… Генка расплачивается… Быстренько выбираемся. И опять всё с начала… Обычно количество продуктов и их ассортимент, зависят от длины торговых рядов и времени стоянки поезда.
Так и сегодня…
С первого захода мы быстренько отоварились вкусно пахнущей, горячей картошечкой и несколькими огурчиками… Генка мастерски расплатился, бросив, как обычно, в тряпочку продавца, свой железный рубль. Мы, уже повернули на выход… Как Генка тут взвоет вдруг, сдавленным голосом:
— А-а!
Ара чуть ту картошку от испуга не выронил. Поймал, правда, но напрочь испортил товарный вид, размяв пакетик всмятку на своем животе.
— Чё такое? — Мы встали.
— Ты чего?..
Генка стоит, как в штаны наложил, голова, плечи, руки повисли, сам чуть не плачет. Мы его в кольцо: «Ты чего, что случилось? На ногу, что-ли кто наступил?» Торопим его, оглядываясь вокруг, давай, мол, Генка, говори быстрее, а то поезд сейчас пойдет, а мы еды ещё не набрали.
— Ну? Что?
И очередь уже нас тут выдавливает, торопит, мол, не мешкайте ребятки, не мешайте, выходите быстрее, коли уже купили. Вываливайтесь, ну!..
— Ру-убль оборва-ался, — чуть не плача, едва бормочет Генка.
— Ка-ак оборвался?! — В один голос, уже вместе, орем мы.
— Ты что оху..?.. — Мы не верим своим ушам. Что он говорит? Наш единственный, спасительный, продовольственный рубль… — Да ты… Ты, серьезно?
— Да-а! — тянет Генка, виновато кивая головой и шмыгая носом.
— !!
Это катастрофа!
— Ну, бля-а!..
Такого у нас еще не было.
В поездках у нас всё было: рынки были малюсенькими… рынков вообще на станциях могло не быть… продавцы, как бы это сказать, могли, видимо, вообще не иметь в своих родственниках никаких солдат или военнослужащих… Но такого… еще не было.
— Как это… получилось? Ну!
— Рези-инка… оборвалась!.. Перетёрлась, наверное!
— ?!
— Оборва-алась! — втягивая голову в плечи, мямлит, вдрызг расстроенный Генка. Так ведь и мы сильно расстроены, даже более того…
— Дать бы тебе щас по шее… Чтоб бошка твоя…
— Резинка у него, понимаешь, перетерлась!..
Что уж теперь говорить об этом… Бей — не бей, рубль не вернешь! Наелись, называется! Ну, Генка, гад! Мы, а для нас это действительно трагедия, и неожиданно это и неприятно, как мешком по голове саданутые, обречённо и расстроено вываливаемся из толпы. Всё. Приехали. У нас еды — как раз одному человеку, на один зуб. Ну, что ты будешь делать, а? И поезд уже сейчас пойдет… Всё! Голодные и злые на Генку, плетемся к своему вагону. И там уже, поди, всё без нас, понимаем, съели…
Таким вот образом Генка и провинился перед нами. Оборвался у него, видите ли, при расчете, единственный наш, спасительный наш железный, на резинке рубль. Генка обычно, держа его двумя пальцами за краешек, там, где тоненько просверлено и привязана резинка, протягивает его продавцу. А потом, как бы, щедро так — без сдачи, мол! — сам бросает его на кучу мелких денег лежащих перед продавцом. Там, обычно, всегда есть горка всякой меди и железа, в смысле денег. При этом, даже мы слышим, как наш рубль, чётко и железно, брякается о горку своих собратьев там, в железной денежной кучке. Но… тонкая желтая упругая резинка, ещё быстрее, мгновенно и совершенно незаметно, возвращает наш рубль обратно, к нам. Блюм, значит, в Генкин рукав, и порядок, начинай сначала. Этот Генкин фокус красиво работал и на сцене, и в быту, в смысле, кормил нас. Всегда всё было четко, всё отработано, как по инструкции, как по чертежам. И вот, тебе на — облом. Да полная катастрофа, а не облом! По шее Генке дать, что ли?
— Щас как… — запоздало замахивается Ара.
Да что толку! Давно бы уже дали, если бы от этого хотя бы двадцать копеек у него появилось… Быстро бы ему накостыляли. Любя, конечно, любя!.. Рублей этак на…дцать! Не меньше. А тут… резинка у него, видите ли, протёрлась. А сам куда смотрел? Фокусник, называется. Почему не проверил инструмент перед работой, а? Нас вот голодными оставил! Ладно, что уж теперь кулаками махать… Пообедали, называется. Хорошо, хоть на обратном пути оборвался рубль, а если бы в начале командировки? Тогда как? А тогда бы всё… Тогда бы с начала Генке пришла хана, потом и нам. Ну, дела!
Поезд, ту-ту!.. И поехал.
Сейчас уже почти вечер. Глухо и монотонно стучат колёса. Последний вагон широко раскачивает из стороны в сторону, как пьяного.
Дергает его всего, бедного, как в лихорадке, трясет на жестких стыках. Спешит поезд. Домой, в часть едем, домой.
Ту картошку, которую Ара на своём пузе от неожиданности раздавил, мы давно уже съели. Только облизнулись. Потом пытались уснуть. Куда там!.. Не засыпается! Да и как тут уснешь, сидя на жесткой полке, и на голодный желудок. Мягкие матрацы и постельное белье нам не положены, так как мы должны приехать домой около часа ночи. И места у нас поэтому боковые, сидячие. Мы, конечно, можем спать и сидя, но лучше, сначала бы, всё же бы поесть. Да и толпа пассажиров всё время перед нашим носом туда-сюда, по проходу, сюда-туда маячит и маячит, раздражает. Ещё и тамбурными и туалетными дверьми постоянно хлопают. Толкаются, к тому же, проходя по раскачивающемуся вагону. Ещё и жуют там, чего-то всё время… Глаза бы на это не смотрели. А закроешь глаза, в нос остро лезет запах угольного дыма, туалета, кухни, примешивается табачный дым, запах потных ног, носков, пирожков ещё… И всякие там другие запахи общего пассажирского вагона дальнего следования. Это раздражает… на голодный желудок!
В это самое «мрачное» время, Генка и предложил нам сходить в ресторан поужинать.
— За мной! — призывно вякнул он, как тот политрук, в кино, поднимая роту в атаку. Во всей армии не знаю, а у нас в ансамбле, два раза такие вещи не предлагают. Переспросить или уточнить, конечно, можно, но, в таком случае, ты уже, считай, опоздал, пролетел, значит… Но не мы! Привычно расправив под ремнями гимнастерки, поправив фуражки, бодро, не отвечая на глупые вопросы наших сытых товарищей: «Вы это куда, ребята, а?», — дружно, как всегда в затылок, топаем из своего вагона в центр состава. Там, где в середине поезда — мы знаем где! — весело и призывно дымят коротенькие трубы ресторанской кухни. Да и запах, сильный магнит — куда надо приведет.
Мы шли по вагонам как матросы по палубе, широко расставляя ноги от сильной боковой качки, то и дело ловя руками раскачивающиеся стены вагонов. Шли быстро и не отвлекаясь, как на смену караула, даже быстрее. И ритм поезда подгонял. Машинист тоже куда-то видать торопился, гнал, раскачивая и дергая состав. К жене, наверное торопился!..
В общих вагонах (а их было большинство) стоял тот же, одинаково-душный запах коллективного человеческого проживания и шум голосов. Одинаковая картинка: обязательно выпирающие в проход края толстых матрацев и чьи-то длинные, желтые и грязные ступни ног. Везде усталые глаза пассажиров и любопытствующие глаза ребятишек, бегающих по вагону или капризничающих в неволе ограниченного пространства. Треск и непонятое симфоническое бормотание вагонных динамиков сопровождали наше дружное, в ногу, шествие. В конце вагонов сильно пахло грязными туалетами. В приоткрытых дверях грохочущего тамбура висело плотное облако сизого табачного дыма и поездной гари. В переходных площадках оглушающе наваливался стук колес, шум, лязг и грохот железных соединений. Сами площадки опасно грозили чёрной гильотинной непредсказуемостью. Проваливаясь или неожиданно вздымаясь, они и по-горизонтали между собой дергались как ножницы, словно живые. Нога над ними опасливо зависает, ловя более спокойный момент. Едва наступив, торопишься скорее пробросить тело в освещенное и надежное пространство следующего вагона. Ап! — прыжок! Бабах — дверьми за собой! Ф-фу! Порядок! Проскочили! Как специальную тренировочную полосу препятствий проходишь. Милое дело для пассажиров, чтоб, значит, тело и психику тренировали. Называется: «Будь готов, друг, жел-дор-пассажир, к со-пере-движению!»
Купированные же вагоны, в сравнении с общими, плацкартными, в дополнение к мягкими красными ковровыми дорожками, встречают библиотечной тишиной и ясной симфонической музыкой в скрытых динамиках. Одинаково раскачивающимися красивыми и свежими занавесками на окнах!.. Редкими, в длинных проходах, интеллигентного вида пассажирами в пижамах, задумчиво вглядывающихся в темную ночную мглу сквозь зеркало двойного окна. Впрочем, легко и с интересом отвлекающихся на хлопанье дверей, предупредительно прижимаясь животами и грудью к окнам, пропуская мимо себя, спешащих куда-то пассажиров-попутчиков, либо проваливаясь в футляры купе. Почему-то долго потом глядя в след ушедшим… Пока вновь двери не хлопнут.
Сейчас, ничто нас не может отвлечь. Даже сверхсимпатичные взгляды и улыбки девушек и молодых женщин. Нет-нет, это не сейчас! Хотя… Нужно запомнить вагон и купе… и обязательно вернуться потом!.. Поэтому, мы и не смотрим сейчас по-сторонам, чтоб не спотыкаться и с ноги не сбиваться. Идём как привязанные, словно морская эскадра красавцев кораблей по намеченному курсу… а мы на запах кухни. Остановить нас невозможно. Почти насквозь прошли половину состава. Задержал конечно же старшина Харченко. Это уж как всегда. Это уж… ёлки-палки… как из-под земли, гад, выскочил.
Купированный вагон сверхсрочников-музыкантов был как раз, оказывается, на подступах к ресторану. Собравшись в трех приоткрытых купе, наши музыканты шумно и весело отмечали окончание командировки. На столиках вина или водки, конечно же, не было — Боже упаси! — только пара-тройка пустых пивных бутылок, и всё. Жалкие остатки колбасы, печенье, ломаный хлеб и множество стаканов в подстаканниках, дополняли атрибутику ужина музыкантов-аристократов. Но раскрасневшиеся лица, неестественный блеск глаз, громкий смех и возбуждённая застольная атмосфера говорили сами за себя — здесь только что прошёл маленький сабантуйчик, состоялся. Запах Агдамчика и табака, почти интеллигентно дополняли обстановку. Старшие музыканты на нас внимания особо и не обратили, только один из них, так же, как и наши ребята, там, в нашем общем вагоне, высунувшись вслед, риторически спросил: «Эй, чуваки, вы это куда?» И не дожидаясь ответа исчез. А другой, тоже высунувшись и тоже по инерции, с восхищенной интонацией, многозначительно добавил: «Гля, чуваки! Наши срочники уже по кабакам у нас ходят! Ну, дела!» И тоже исчез. На этой фразе нас старшина и вычислил. Его купе было чуть дальше.
— Эй, эй!.. Иванов, Дорошенко… Зайдите-ка сюда. Все. — Как чёртик из табакерки высунувшись, неожиданно тормозит нас старшина. Мы нехотя вваливаемся в его купе. Конечно, не все — не поместились бы. В купе двое — Великжанов и майор. Дирижер, вроде спит. Он лежит на нижней полке лицом к стене. Одна рука под головой, другая вытянувшись на бедре. На столе печенье, четыре пустых стакана в железных подстаканниках, газеты. На верхних полках громоздятся пузатые сумки, пухлый портфель с нашими партитурами, несколько различных музыкальных дудок в чехлах.
— Ну, как там дела? — чутко принюхиваясь к нам, и одного за другим внимательно оглядывая, спрашивает старшина.
— Где? В нашем вагоне? — простодушно, вроде, интересуется Дорошенко.
— Да.
— Полный порядок, товарищ старшина. Ребята отдыхают, всё нормально. Гражданские не жалуются…
— Ага, нам только жалоб не хватало, Дорошенко!.. — укоризненно восклицает старшина, чур, чур, мол. И уже по-свойски, любопытствует. — А вы куда это направились?
— Да-к, перекусить надо, товарищ старшина, — весело и открыто улыбаясь, сообщает Генка Иванов. — «Наша желудка, однако, пожрать бы надо!» — коверкая слова, тарабарит Генка.
— Ага!.. — подтверждаем мы. Смело дышим и смотрим в глаза старшине — видишь, ни в одном глазу. Мы же не сверхсрочники… Да и на какие шиши?
— И что, для этого обязательно нужно идти в ресторан? — чего-то не понимая, допытывается старшина. — Можно же и в вагоне перекусить. Как мы, например, вот… — Показывает руками на свой чайный стол.
Из коридора доносится очередной взрыв смеха в тех, соседних купе. Слышны четкие, размеренные шлепки, и сопровождающий экзекуцию восторженный хор голосов:
«…Раз, два, три, четыре!..»
Ага, догадываемся мы, бьют картами проигравшего по-ушам или по-носу. Вслушиваемся в этот процесс, и с пониманием, молча, фиксируем количество ударов. Весело там, однако…
— Да надоело это — чай, да чай! — Прерывает паузу Генка. — Хочется супчику или борщеца. Товарищ старшина, а можно вопрос?
— Какой вопрос? — мгновенно настораживаясь, нехотя интересуется старшина. Кстати, у них, у сверхсрочников, какой-то нюх на наши вопросы. И как это они только догадываются о содержании наших будущих вопросов, просто непонятно? Руки сразу в карманы, глаза в сторону…
— Да, это… товарищ старшина, — начинает чуть с запинкой, но с жаром Иванов, — понимаете, номер под срывом.
Мудрый старшина, отобразив на лице целую гамму сложных чувств, от чуткого внимания, до абсолютной глухоты, уже прибрасывает дежурную форму отказа.
— Какой еще номер?..
— Да этот, с железным рублем…
— Иванов, — мгновенно реагирует старшина приглушенным «шпионским» голосом. — Нету у меня уже… Нету, понял? Давал, когда были. А сейчас нету. Видишь, сами чай пьем! — В подтверждение опять показывает на столик с весело бренчащими ложками в пустых стаканах. И вдруг, изобразив лицом озарение, как абсолютно верное и правильное решение Генкиной проблемы, молча и убедительно показывает пальцем на тюленью спину майора, мол, у него есть. У него, мол, и возьмите! И тут же прижав указательный палец к своим губам, одними глазами просит не выдавать, я вам не говорил. Мы, все, понимающе киваем головами.
— Так вы, это, не долго там! — косясь на майора, строго наставляет старшина. — И смотрите там… ни-ни, у меня! — Стучит себя по-горлу. — Обратно пойдете, зайдите ко мне… я что-то скажу. — Хитрит старшина. — Понятно? Всё, идите. Дорошенко…
— Я!
— Старший, там. Понятно?
— Так точно!
— Чтоб порядок был там. Потом зайдёте.
— Есть. Разрешите идти?
— Да…
Мы дружно поворачиваемся, и, толкаясь, выходим из купе. В коридоре, за нами, глупо улыбаясь и пряча глаза, расплескивая на ходу горячий чай сразу в двух руках, восемь стаканов в подстаканниках, несет, на полусогнутых, то ли от веса толстых, вспухших красных ушей, то-ли боясь пролить на себя чай, не обжечься, семенит ножками, балансируя при этом, очередной проигравший — старший сержант флейтист Сомов.
А мы — нет… Даже не реагируем. Нам это до лампочки, хоть с красными ушами пусть ходят, хоть с зелёными… Мы уже топаем…
По проходам! хлопаем дверьми! проскакиваем площадки!..
А вот и центр аппетитного запаха… Ресторан.
Насыщенный запах еды пахнул сразу, как только открыли дверь из тамбура. Наконец-то добрались. Теперь дело за Генкой. Его солешник. Мы трое — Валька, Артур и я, остаемся ждать в кухонном проходе, возле тамбура. Встали в сторонке, и не светимся, из зала нас не видно. А Генка, расправив гимнастерку под ремнём портупеи, и щеголевато, гармошкой, приспустив голенища сапог, поправив фуражку не спеша входит в зал. Мы осторожно выглядываем.
Посетителей в зале немного.
Одни сосредоточенно едят, другие, слегка развалясь, уже ковыряют в зубах спичкой, отдыхают, беседуя между собой. Третьи, ещё только ползают глазами по карточке-меню, ещё выбирают. Четвертые, в тёмных окнах рассвет высматривают, сыто скучают — расчет ждут. Запах от кухни довольно сильный — мы слышим — и вполне съедобный. Желудок, гад, заслышав, уже бунтует. Из потрескивающих помехами динамиков доносится концерт легкой эстрадной музыки. Мимо нас, изредка, туда-сюда, проходят пассажиры, иногда рабочие ресторана. Чуть не размазав нас о стены узкого прохода, плотным поршнем прошлась по нам толстенная, с улыбчивым лицом, кухонная тетка в захватанной белой куртке, в приплюснутом колпаке. Плотно и упруго обтекла нас, припечатав к переборке, хитро кольнув при этом маленькими глазками на большом неохватном лице. За ней, туда и обратно, несколько раз мышкой проскользнула маленькая, шустрая бабулька с помойным ведром. Стоять здесь не очень удобно, мы видим, но приходится. Так надо, потому что.
Наш Генка в это время, оглядывая столики, не спеша идет по проходу. Вроде выбирает свободное место. Мест свободных много, и выбор большой, но он всё же идет дальше. Вот, оглянувшись назад, Генка, вдруг, останавливается и возвращается к столику где уже сидит какой-то пассажир. Генка вначале внимательно всматривается в одиноко сидящего человека, потом, чуть наклонившись, о чем-то его спрашивает. Тот отрывается от тарелки и тоже внимательно смотрит на Генку. Удивленно подняв брови что-то коротко переспрашивает, и, затем, получив ответ, радостно и утвердительно кивает головой, да-да, мол! Вот уже, широко улыбаясь, привстаёт из-за стола и протягивает Генке руку. Они здороваются, трясут руки. О, гляди, уже обнимаются! Генка скромно присаживается за столик. Положив руки на пустую ещё часть своего стола, с жаром о чём-то говорит. Пассажир, непрерывно кивая головой, активно включается в разговор… Неловко тычет вилкой в свою тарелку. Потом, спохватываясь, машет официантке рукой, подойди, мол.
Мы переглядываемся: «Ну, Генка! Ну, орел! Ну, молоток, пацан!»
Официантка уже несет ему салат на подносе, мы видим… тарелку борща, и котлеты с рожками на второе. Еще и две бутылки пива! Мы, радостно потираем руки и понимающе переглядываемся: «Повезло нам, пир будет горой!» У нас уже, здесь, за углом, как у тех собак Павлова, одни глотательные рефлексы. Желудок страстно и яростно подключился… требует сатисфакции! Терпеть уже просто не возможно. Ждем только момента, когда Генка первый раз ткнет вилкой в свой салат — это сигнал такой. Ну, давай, Генка, давай, быстрей, тычь вилкой, не тяни, гад! Вот, молодец, уже вилку взял. Уже подвинул тарелку, откусил хлеб… Наши ноги не выдерживают, самовольно, не дожидаясь сигнала, вносят нас в зал. Теперь-то уже можно.
Еле сдерживаясь, но с равнодушными и слегка меланхоличными лицами, медленно идём по проходу. С интересом рассматриваем столики, убранство и интерьер ресторана, немногочисленных посетителей. Вдруг, впереди нас, слышим голос нашего товарища:
— Ребята! Ребята, идите-ка сюда! Скорее!
О, какая неожиданная встреча, да это же Геннадий Иванов, наш товарищ. Вежливо и с достоинством подходим к столику, к сидящим, здороваемся. Геннадий нас представляет, и радостно сообщает новость:
— Представляете? Вы не поверите! Земляка своего здесь встретил, да!
Наш новый знакомый восторженно кивает головой:
— Да, точно! Мы из одного города.
— Третий год служу, ребята, а земляка еще не встречал! — сияет Генка. У них у обоих сейчас радостные лица. И мы, гости, тоже зеркально светимся. Генкина радость настолько правдива и естественна, что, я, например, ни минуты не сомневаюсь в истинности ситуации. А что, и не такое в жизни бывает!.. Бывает! Я уверен!
— Ну, надо же, а? — радуется счастливому обстоятельству Генка. — Он на Карла Маркса, а я на улице Розы Люксембург живу… Это почти рядом. И школу мою он тоже знает, и наш парк. Всё рядом!.. Ё, мое! — Дружески треплет по-плечу земляка. Они опять по-родственному обнимаются, хлопают друг друга по спинам. Это, конечно, здорово, это очень приятно. Такое бывает не часто. Генка так рад, что ему уже и не до еды. Он отодвигает вкусно дымящиеся тарелки к нам:
— Ешьте, ешьте ребята. Проголодались, поди. — И продолжает забрасывать земляка вопросами… — Ну, как там город? Как молодежь? Как вообще там сейчас?.. Три года почти прошло!
Его земляк тоже доволен неожиданной встречей с таким вот, приятным, земляком из военного ансамбля песни и пляски. Видно даже, гордится им, и вообще рад нашему общему знакомству. Он опять энергично машет официантке. Та, чуть плавающей походкой, в раскачку, подходит: «Чего еще?»
— Принесите землякам всё тоже самое. За мой счет!
— Нет, нет… — Мы пытаемся дать понять, что так делать не нужно, так, наверное, не хорошо… Но он настаивает.
— Нет, нет и нет. Не отказывайтесь и не обижайте меня, ребята. Земляк должен помогать земляку, да, Ген? Да мы же вообще тут одни земляки все. Правильно? Так что, не обижайте, ребята! Не стесняйтесь! Будьте как дома. Я угощаю! Ну что, Ген, за встречу, по пивку или винца взять?..
— Нет, нет, что ты, Женя! У нас такой строгий дирижер! А старшина, если б ты знал — крокодил! Живьем съест. Нет, спасибо, нам действительно нельзя. Дисциплина, Жень, сам понимаешь!
— Да? Жаль! Ну, вы тогда, ребята, хотя бы ешьте. Ешьте, ешьте, не стесняйтесь…
А нас особо упрашивать и не нужно. Мы, аккуратно, с достоинством и благодарно — борщ только блеснул! — уже тефтели доедаем, степенно запивая чаем. Хотя и очень не хочется прерывать эту неожиданную и радостную встречу двух земляков, но всё же осторожно объявляем Геннадию цель нашего визита в ресторан:
— Гена, тебя майор на совещание вызывает. Что-то по репертуару с тобой согласовать хочет. Срочно! Мы ж за тобой шли. Старшина послал, мол, срочно найдите его. Одна нога здесь, другая там.
— О-о! — искренне и неподдельно негодует Генка. — В кои-то веки встретишь своего земляка, и на тебе, не дадут спокойно поговорить!.. Вот, ёлки-маталки, жизнь наша, понимаешь, армейская! Эх!.. Ну ладно, Женя, ты уж извини… что так получилось. Служба, сам понимаешь.
— Да ничего, ничего, ребята. Я ж понимаю. Сам служил. Только я в войсках связи…
Земляки снова обнимаются, трясут друг-друга, хлопают. У Генки почти слезы на глазах… Потом и мы, неловко и с грустью, обнимаем нового знакомого, трясём с благодарностью его руку, жмём.
— Спасибо, Женя! Передавай привет, там, в городе. Скажи, от Генки Иванова. Там все знают…
— Обязательно! Обязательно передам!
— Спасибо, за ужин, Женя!
— Всего тебе хорошего!
— Ребята, здоровья вам. Хорошей службы, скорого дембеля. — Растроганно кричит нам в след наш новый земляк, Женя из Новосибирска. Мы, подталкивая друг-друга, грохочем сапогами по проходу, как всегда строем, иначе уже и не получается. Но он нас, уже в тамбуре, вдруг догоняет, и сует каждому еще по пачке сигарет.
— Жень, ну что ты, ей богу, не надо?
— Спасибо, не нужно! Ты и так уже это… — отказываемся мы. Нам действительно неловко, но его переубедить невозможно.
— Берите, берите, ребята, пригодится. Это все мелочи. Ген, вернёшься домой, сразу мне позвони. Вот мой телефон. — Суёт Генке ресторанскую салфетку со своим номером телефона. — Звони. Всё, удачи вам, ребята! Пока.
Мы, размышляя каждый о своем, в том же порядке движемся в обратную сторону. Голодухи уже нет. В желудке умиротворённость. Но есть вопросы.
— Генка, а это правда был твой земляк? — Слишком уж всё было сегодня здорово.
— А что? — оборачиваясь, улыбается Генка. — На что не пойдешь, ради вас, проглотов…
— Подожди, а улица, а школа… Это как?
— А что, улица, что школа?.. По всей стране одни и те же названия. Куда не глянешь, везде одно и то же: дома, люди, одежда… Не замечал?
— Да, но…
— Нет, чуваки, — не слыша нашего разговора, перебивает идущий впереди Дорошенко, — надо было все-таки не обижать земляка, не отказываться, чуваки, а с собой бутылку взять. Не каждый же день нам такое предлагают. Правильно? А мы бы её, родную, за милую душу, да за здоровье Генкиного земляка, в части бы, перед сном бы и раздавили. Красота, была бы, а! — вслух, рассуждая, огорчается Ара. — Эх, черт возьми! Дураки мы, дураки, зря отказались!
— Ага, — соглашается Филиппов, — вот когда мы с тобой встретим, кого-нибудь из своих, тогда и возьмем…
— А что, можно и сейчас всё исправить. Давайте, я быстренько назад сбегаю… пока он не ушел. Парень свой, сказал же — земляк. Поймет, не обидится.
— Не надо, Артур, и так уже напились и наелись. Лучше не надо… Да и не земляк он Генке.
— Как не земляк? А город, а школа?
— Генка придумал. По системе Станиславского, говорит. Иначе, говорит, нас не прокормишь.
— Ты серьезно, Генка? — останавливается Артур. Мы от неожиданности утыкаемся друг в друга, создаем пробку. — Шутка, да?.. — переспрашивает Ара, и видя, что шуткой здесь не пахнет, восхищается. — Ну, ты орел! — И изумляется. — А я поверил! Смотрю, вы с ним чисто как родственники. Я даже позавидовал… — Сталкиваем Артура с точки стояния, восстанавливаем движение. — Здорово у тебя получилось. — Продолжает восхищаться Артур, то и дело оборачиваясь к нам. — Ты настоящий артист, Генка. Тебе не в цирк нужно поступать, а в Московский этот… как его, который «Буревестник».
— Сам ты, «Альбатросик».
— Что, не правильно сказал? Ну не «Буревестник», значит, «Чайка».
— Эх ты, «на острове нормальная погода», — МХАТ.
— Это не важно. Главное, они там, с Генкой, голодными не останутся. Это точно.
— Всех голодных и рабов накормит.
— И напоит…
— И спать уложит.
— А как же, без этого?
— Ну, напомнили, чуваки, разбередили! Кто вас просил? Хотенчики зачесались! Ох, как же я давно в увольнение не ходил. Сейчас бы под юбку, ребятки… Женщину бы, молодую бы!.. Пристроиться бы там, под юбкой…
— И угаснуть!
— Ага, щас!.. Я вам что, понимаешь?.. Кстати, — вдруг вспоминает обиду Генка, — а кто-то давеча хотел мне по шее надавать. А?
— Когда это, когда это? — не понимает Артур.
— А вот, тогда это. Когда рубль оборвался. — Ехидно уточняет Генка.
— А, тогда… Да-да… что-то такое припоминаю. — Виляя интонациями, тянет Артур. — Я это тоже заметил. Это был… Пашка Пронин. Точно Пашка. Ух, он, не хороший такой. Зачем нашего хорошего Генку хотел обидеть, а? — подмигивая, переводит на меня стрелки Артур.
— Не надо, не надо. Это не Пашка был, а ты, Артур. — Стоит на своем Генка.
— Я!.. — Останавливается припертый к стенке Ара. И наконец вспоминает. — А! Так я ж, любя, Генаха. Ты что, не понял? Да если бы я тебя не защитил тогда, эти вот, два голодных крокодила, тебя бы съели прямо там, на рынке. И пикнуть бы не успел. Так что, спасибо мне, Генаха! Если б не я… И вообще, ты мне друг, Генка! Друг! — подлизывается Ара. — Всем нам, друг! Я тебе говорю!
— Только, не забывай кормить. — Резюмирует Валька.
— Ага! — весело подтверждаем мы, хлопая Генку по спине. — Мы вообще, друзья!
Армия!
Армия, армия!..
45. Знай, Родина, наших!
В полку меня ждало письмо от Юрки Володина. «Ур-ра! Володин из Москвы письмо мне прислал, нам!» Мы, оркестранты-срочники, закрывшись в своей каптерке, распечатав конверт, вслух читаем. О… Сколько же у Володина новостей! Оказывается, он, как приехал, сдал документы сразу на два факультета — на физический и химический. Причём, конкурс в каждом из них, тридцать пять человек на место.
— Ни-и хрен-на, себе! — с вытянувшимися лицами, комментируем Юркин замах.
Пишет, что Университет такой огромный, что можно учиться хоть на трех факультетах сразу, если успеешь, и вряд ли кто об этом узнает. Народу так много, что заблудиться и потеряться — нет проблем. Сдавал он экзамены, оказывается, на пятерки. Ну, этому мы совершенно не удивляемся. Хотя!..
— Требования-то в Москве, наверное, не те, что здесь, в Тмутаракани, да?
— Спрашиваешь!
Ну, значит, тем более молодец Юрка! Пишет, что однажды, в один день у него совпал один и тот же экзамен по физике — на физфаке и на химфаке. А химию, перед этим, и там и там, он сдал на пять. То есть на химфак, считай, уже прошел. Думал, думал, он пишет… Короче, побоялся завалить физику на физфаке и пошел сдавать на химфак. «И вот, Сань, пишет, хохма: сдал физику на пять. Представляешь?» Сильно расстроился от этого, — очень уж хотел учиться именно на физфаке. Но что уж теперь! Зачислили, вот, на химфак, уже и место получил в общежитии. «Можете, ребята, поздравить, я теперь студент химфака Московского Университета».
— Ну, молодец! Ну, Юрка! Ну, орел! Вот так вот, наши музыканты могут, а!.. Ты посмотри какой молоток! — радовались мы.
Но, что было в его письме более невероятным и просто ошеломляющим, так это то, что он, оказывается, нашел-таки свою сестру там, в Москве. Нашёл! Да не просто сестру, а кого бы вы думали? Никогда не догадаетесь!.. Ту, Володину, которая актриса из «Оптимистической трагедии»! Да-да, такая красивая вся, и в кожанке. Её, тогда ещё этот — Тихонов, там, в фильме, обхаживал. Невероятно! Представляете?! Маргарита Володина, его родная сестра! Завал! Мы не могли поверить:
— Не может быть! Они ж совсем не похожи…
— Много ты понимаешь — похожи, не похожи… Пишет, значит сестра. Юрка врать не будет.
— Отцы наверное разные.
— Ага, не отцы, балда, а матери разные.
— Ну, матери. Какая разница. Я ж говорю не похожи.
— Это не важно. Всё равно, они брат и сестра.
— Вот здорово, мужики, да? Нет… ну, молодец, Юрка!
— Пашка, а он тебе что-нибудь, когда-нибудь, говорил об этом, нет? — спрашивают ребята, зная, что мы с ним почти восемь или девять месяцев вместе занимались. Ещё тогда, перед своим дембелем, когда он меня натаскивал на первую партию.
— Да нет. И вроде и не заикался об этом.
— Да мало ли каких однофамильцев на свете!
А вот, поди, ж ты!.. Его отец, оказывается, был несколько раз женат… и всё такое прочее. А Юрка с ней, c сестрой, раньше, пишет, вообще не был знаком. Знать о ней, в общем-то, знал, но знаком не был. Да и стеснялся раньше… искать. Да и зачем? Они жили, пишет, в разных местах: она всегда, вроде в Москве, а он, со своею матерью, на Севере. А вот теперь!.. А вот теперь, осенью, перед поездкой со студенческим отрядом в колхоз, пишет, нашел её и познакомился. И очень этому рад, и при встрече всё было очень и очень хорошо. И семья у неё хорошая. В это время она снималась в каком-то фильме, и он, наш Юрка, даже участвовал в её массовке.
— Что-о! Он еще и в кино уже снимался?! — изумляемся мы, едва не падая со стульев.
«…Даже чуть подзаработал на этом», пишет.
— Вот повезло, так повезло! Ну, Ю…
«…В советской солдатской форме они (масовка), в жару, маршировали несколько дней в строю, снимались в каком-то военном эпизоде». Ну, нам-то представить Володина в военной форме было раз плюнуть: высокий, светловолосый, не очень складный, с худой шеей, в плащ-накидке, с автоматом ППШа, и представлять не надо. А маршировать, пусть и в жару, ему тем более в лёгкую! И нам это бы запросто, только этим, считай, в полку и занимаемся.
Пишет, что скучает. «Как ты там, мой друг, моя смена, Пашка, справляешься? Как оркестр? Как ансамбль? Пришли ли ещё какие хорошие ребята? Как там сверхсрочники? Всё, наверное, киряют? Как Харченко, как Фокин? Как Саша Новомнацакан, как Кабанов, Эпов, Трубников, как майор? Паша, передай всем-всем большой, пребольшой привет от меня. Пиши, Сань, не ленись. Мне очень интересно, как вы там? Не ругайтесь ребята. Не скучайте. Помните — дембель не за горами. Ваш Ю.Володин». И университетский адрес.
Вот здорово! Вот это да! Да-а! Как классно у Володина на «гражданке» всё получилось. Не зря, оказывается, учебники здесь штудировал. Как говориться: в коня овёс. Ну, молодец!
Молодец, Юрка! Наш Юрка, который Володин…
Долго потом сидим, размышляя вслух — куда нам, оболдуям, можно пойти поступать учиться после дембеля? Нет, только не в Москву. Конечно, нет. Какой там Университет, вы что? На фоне нашего Володина, даже и пытаться не стоит. Смех один. Там же конкурс огроменный! А еще и лимит какой-то…
— Чуваки, а что такое лимит?
— А чёрт его знает. Барьер какой-то, препятствие.
— А Юрка перепрыгнул…
— Так, то ж Юрка!
— Юрка смог.
— Ну, так!..
— Гантели что ли к дембелю потаскать…
46. Как я в увольнение ходил
— Пронин, а почему вы в увольнение никогда не проситесь, а? — в одну из суббот вдруг спрашивает меня старшина. Нет-нет, не ротный старшина, там — Явкин. А оркестровый — Великжанов который. Что интересно, наказать нас могут оба, а вот в увольнение отпустить, только один Великжанов. Такая вот, для нас, музыкантов срочников, существенная разница.
Конец осени, десять часов сорок минут утра. Суббота. Мы сидим в своей канцелярии. Старшина за столом, он сегодня ответственный дежурный. Только что, очень ответственно, проводил в увольнение двоих наших музыкантов-срочников и троих ребят из ансамбля. Остальные — кто где. Кто в полковой библиотеке загасился, журналы листает, кто в оркестровом классе гаммы гоняет, кто загорает на крыше одного из войсковых продовольственных складов, кто в спортгородке на пыльной волейбольной площадке сапогами футбол гоняет. Суббота, выходной день. Кто не в наряде и не загасился — тоска смертная! — болтаются без дела.
— Или не тянет? — допытывается старшина.
— Да нет, тянет. Но… я… как-то не собирался.
— Понятно… Давайте-ка, Пронин, — после коротко раздумья вдруг предлагает старшина, — сходите-ка в увольнение, прогуляйтесь. Собирайтесь, собирайтесь, — видя моё удивление и явное отсутствие желания прыгать до потолка, настаивает старшина. — А я пока увольнительную выпишу. Собирайтесь.
Получилось, как приказ. Ладно, собираться, так собираться… А что мне собственно собираться? Как говорится, нам собраться, что голому подпоясаться! Хэбешку снял, парадку надел, и вместо пилотки — фуражку. Всё, я готов! На все про всё — две-три минуты. Старшина, два раза повернув кругом, внимательно осмотрел меня, и отметил:
— Пойдёт. Так, напоминаю правила поведения солдата срочной службы в городе: всем военнослужащим отдаем честь! общественный порядок не нарушаем! на ходу не курим! к девушкам не пристаём, ведем себя вежливо и предупредительно! из увольнения возвращаемся в трезвом виде, во время и без опозданий! помним о чести военнослужащего! Всё ясно?
— Так точно!
— Давай, Пронин, идите, отдыхай-те. — Харченко суёт мне увольнительную, и напутственно хлопает по плечу. Наш старшина всегда так с нами интересно разговаривает, и на «ты» и на «вы» сразу. Он, наверное, у дирижера научился или тот у него. Не важно, кто у кого, но они, оба, так с нами разговаривают.
Вышел…
Ни ветерка. Теплое утро, яркое, солнечное. На небе ни облачка.
Красота!
Я в полушерстяной парадке, застегнут на все крючки и пуговицы, в жёсткой фуражке, в кирзовых сапогах. Всё что на мне из желтого металла — блестит, сияет золотым блеском, сапоги отражают солнечные зайчики. Ворот парадки жестко сдавливает шею, чтоб, значит, головой по сторонам не крутил. В плотном шерстяном скафандре жарко и не уютно. На мне всё строго по уставу, но не внутри… Там я очень волнуюсь! Первый раз выйду за ворота части — ой-ёй-ёй! — это первое. Один иду! — это второе. Сам и без строя — без строя! — это третье. Ощущение, я заметил, странное, когда идешь без строя, как совершенно голый! И чувство жуткой тревоги наваливается, будто у тебя впереди минное поле или тыл врага… Насчет минного поля и тыла врага, это, понятное дело, гипербола, ни того, ни другого, я, к счастью, и не знаю, но более подходящих аналогий, в этой ситуации, привести пока не могу. Нету других аналогий, когда идёшь без строя, нет их. Состояние психики от этого хреновастенькое, поджилки потрясывает, мандраж бьёт, чтоб не сказать больше. Это у меня первое самостоятельное увольнение в незнакомом городе, а выглядит, как наказание!.. Кошмар!
На КПП дежурный офицер критическим взглядом осмотрел меня, спросил:
— Чего так поздно, все давно уже ушли! Только проснулся, что-ли?
Пожимаю плечами, не скажешь же, что не по своей воле иду, что приказ выполняю.
— Ну, ладно! — капитан, не долго раздумывая, вписал меня в журнал увольняемых, чиркнул что-то в увольнительной и, провожая, рассеянно добавил:
— Давай… Да смотри там! Иди.
— Есть! — отдаю честь и разворачиваюсь на выход.
Когда дверь части за мной громко бабахнув — напугав! — закрылась — там пружина такая сильная! — я вначале встал за порогом, даже непроизвольно шаг назад сделал. Стою. Не могу сапоги с места сдвинуть. Как приросли они. Как чувствуют, что впереди «не наша» территория, чужая! А в пяти метрах от меня, мимо, вижу, по тротуару спокойно идут гражданские люди. Чуть дальше, по дороге, носятся туда-сюда разные машины. А я стою на виду, как дневальный у ворот, будто загораю на солнышке, и шага не могу сделать. Не знаю, как столкнуть себя с места!..
Там, за спиной, в части, ноги уже ко всему привыкли, всегда всё знают и всегда выручают. В любой ситуации хорошо знают куда мне можно, и куда мне нужно, вот именно сейчас, двигаться. Причем, знают даже как двигаться — бегом или шагом. За полтора-то года уже привыкли, родные, всё сами знают и голова им не нужна, всё уже отработано. А здесь!.. Сейчас!.. Передо мной, на улице, дорог миллион, и все неизведанные, пугающие… И куда нам, теперь, а? Стою! Ни сапоги, ни я, не знаем. Понимаю, долго стоять нельзя, не памятник Ленину, надо куда-то двигаться. К тому же, хорошо помню, увольнительная аж до восемнадцати часов! Времени свободного — вагон и маленькая тележка… И ужас, и кошмар! Что с ним делать? Куда его девать? Где переждать? Жалею, что и согласился. Лучше бы в библиотеке с журнальчиком пересидел. Но, поздно. Надо идти.
Как железный «луноход» сделал первые несколько «железных» шагов по неизведанной планете. Вижу, вроде получается! Впереди возникло первое препятствие — тротуар… Ну, это для нас не сложно. Так, а теперь куда? Налево или направо? Ноги почему-то пошли налево. Сами! Тропу видать сапоги нащупали, во, молодцы! Ладно, пусть будет так, думаю, налево, так налево. Пусть идут куда пошли и куда тротуар потом приведёт. Главное уже сделано — иду! Я иду, люди! Иду! Шагаю!
Вокруг меня легко и непринужденно движутся горожане в летних туфлях, летних брюках, спортивных трико, в теннисках, майках. Женщины, и остальные представительницы этого пола, в легких полупрозрачных открытых платьях… есть и того соблазнительнее. Ух, ты!.. О-о-о!.. Мда-а… Лица у всех открытые, спокойные, даже весёлые, но какие-то другие, не такие, как у нас в части. Почему это? В чем причина? Не пойму в чём, но разница есть… Над этим нужно подумать!.. Но не сейчас.
Иду медленно — куда мне спешить! — всматриваюсь в глаза и лица прохожих. Разглядываю попадающиеся разные витрины, деревья, телефонные будки (кстати, многие без трубок, другие даже без дверей), проезжающие мимо автомашины, автобусы. Всё вокруг расцвечено яркими летними красками, дышит ощущением свободы и хорошим праздничным настроением. Вот проехала поливальная машина. Вместе с веселой радугой, застрявшей в ее водных струях, в воздухе повисла пыль и влажное испарение. Ещё утро, а уже душно. В небе кружатся голуби. В кронах деревьев суетятся воробьиные стаи. Чирикают. Порхают они и под ногами. Хорошо вокруг, приятно…
Хоть и не спешу, замечаю, но иду я почему-то быстрее всех, как курьерский поезд. Почему это? А, ёшкин кот, понимаю, шаг у меня не такой. Иду-то я, как положено, девяносто шагов в минуту — тик в так! — как приучили… Надо сбавлять пары. Присмотрелся к окружающим гражданским людям — вижу, точно, они идут не так! Не правильно шагают, не как положено… Ну, понятно! Гражданские люди, чужая территория! К ним, пожалуй, нужно приноравливаться… пока!.. чтоб не выделяться. Сдерживаю шаг. Получилось… Приноровился. У меня, конечно же получается, но так идти, чувствую, совсем неудобно, просто невозможно. Идешь, будто за штаны кто тебя держит, словно ноги у тебя поводком связаны. Так и хочется рявкнуть: «Шир-ре ша-аг, р-рота!», как у нас там, на плацу, в части. Но здесь, вижу, все так не организованно ходят… не правильно. Одно слово, чужая территория. Чтоб не пугать людей, мучаюсь, но иду медленно, как больной, как они, в общем. О! Впереди показался светофор!.. Прошел его правильно, на «зелёный», как все. «Надо же, и тут получилось!», непроизвольно отмечаю про себя. Значит, не забыл я ещё за полтора года, не потерял навыки пешего передвижения в гражданском режиме… О-о-о!
Вдруг замечаю, что и руки у меня, в новом для них ритме, движутся коряво! не красиво! не правильно! — словно парализованные. Тоже по-своему волнуются, тоже не понимают, а им-то теперь как, а?.. Как-как? А чёрт его знает, как! Мне и самому это не понятно, потому как всё здесь у них не привычно. Их бы, руки, сейчас в карманы сунуть, как делают все вокруг, самое бы то, но здесь на улице, на виду нельзя. Помню, солдат — гордость страны. Да и старшина — помню — сказал, «Нечего в карманах яйца руками, «шары» в смысле, лишний раз по-кругу гонять, оторву!» Не важно — что именно он там пригрозил нам оторвать, руки или… «шары», важно, что — свои они, и те, и другие, не лишние, значит, пригодятся — хрен ему! Одно я чётко отметил: нормально себя чувствую только тогда, когда встречаются военнослужащие, офицеры. Тогда и ноги, и руки, и голова, в смысле шея, все выполняют свои основные функции как надо, как на плакатах. И привычный строевой шаг к месту, и руки куда нужно: одна к фуражке, другая к бедру, голова и подбородок на уровне, в сторону приветствуемого. Бац, бац, бац! — сапогами об асфальт, и… Вспомнив, опять идешь, как больной или разрегулированный. Плохо это! Так ходить, как гражданские, неправильно, нельзя так, не привычно. А смотрю вокруг — как-то, понимаешь, ходят люди, живут, значит!.. Интер-ресно девки пляшут!
Л-ладно!
Таким вот образом борясь с заложенной программой, как механический заводной солдатик, почти уже дошел до трамваев, где-то впереди, бренча звонками, пересекающих мой путь. Наткнулся на патруль.
«Патруль!! — с запозданием, ураганным ветром пронеслось в мозгу, — куда?..» В смысле бежать!.. Капитан и два солдата, все с красными повязками, стоя чуть в сторонке от тротуара, в тенёчке, внешне спокойно ждали моего приближения. Я, балда, наслаждался свободой, глазел по сторонам и, конечно, поздно их заметил. Патрульный наряд, все трое, как один, словно трехголовый змей, не спускают с меня напряженных глаз, готовые рвануть за мной в любую секунду, и в любом направлении. Неотвратность встречи неизбежна и гарантирована. Перехожу на строевой шаг, а офицер мне пальцем показывает, цап-царап, в смысле иди сюда. Делаю левый поворот — в маневрах у меня полный порядок — подхожу и докладываю, мол, такой-то, такой-то нахожусь в увольнении. Офицер молча взял мою солдатскую книжку, увольнительную и принялся внимательно изучать листочки документов. Его помощники, солдаты-артиллеристы, соседи, из Волочаевского, начальственно выпятив губы, наморщив лбы, рассматривают меня. Вижу — тоже салаги, но при исполнении, — очень серьезный фактор. На нас с любопытством оглядываются прохожие, мол, ага, попался солдатик! Стоять на виду у гражданских лиц, да еще на солнцепеке не очень приятно. Мягко сказать, хреновасто!
— Цель увольнения, ммм… р-рядовой Пр-ронин?
Я не ожидал вопросов вообще, а такого тем более… Какая еще цель?
— Просто… товарищ капитан, гуляю. — Отвечаю коротко и по существу. А что нужно было сказать?
— Гуляете? — удивленно переспросил офицер, будто уличил меня в подглядывании в замочную скважину. — Так, так! — И чуть помедлив, что-то коротко начеркал в моей увольнительной. — Увольнение прекращено. В часть, товарищ солдат. Кру-угом, марш!
Ноги и все остальное на команду сработали в механическом режиме, без внешних проблем. Только потом, через пару-тройку минут, я заметил, что уже топаю в обратном направлении в том же автоматическом режиме — сто двадцать шагов в минуту — крепко сжав в руке свои документы. Ноги — ай, молодцы, я ж говорю, быстрее включаются, выручают, голова уж потом… Почему в часть? За что в часть? — с обидой, бьются в голове вопросы. — Что я такого сделал? На глазах выступили слезы, я чуть не плачу. Как же безжалостно отхлестал меня этот капитан! И не просто наказал, а на улице! При всех! За что?.. За что он так обидел меня, а? Козёл! Сопляк! Пацан! Молодой! Засранец!.. На каждый мой шаг, в обратном направлении, у меня находились соответствующие моему состоянию достойные обидчика злые эпитеты… Их было не много, но они, повторяясь, усиливали своё значение и смысл.
Обратно я вернулся гораздо быстрее.
Дежурный по полку очень удивился моему скорому возвращению, причем, с такой неожиданной и непонятной припиской…
— Прекращено?!.. Почему? — подозрительно меня оглядывая, вертя перед собой мою увольнительную, спрашивает капитан. — Что такое?.. Не понял!
— Не знаю. — Мне догадываться трудно, а говорить тем более.
— Что ты там сделал?
— Ничего. Просто шёл.
— А он?
— Не знаю. Кругом, говорит, марш в часть.
— Да? — продолжая вертеть мою бумажку, недоумевает дежурный офицер. — А кто там сегодня в патруле? Что за козлы, откуда?
Жму плечами, — а я знаю их фамилии?
— Ну ладно… — Видя, что я действительно ничего не понимаю и в бумаге это не прописано, дежурный офицер отметил в журнале время возвращения и отпустил меня. — Иди, отдыхай.
— Как прекращено? Кто это написал? Где? — удивляется старшина Харченко, вертя мою увольнительную.
— Патруль. Какой-то капитан.
— Капитан? Он что, того, да? — крутит пальцем у виска. — За что? Что это за объяснение такое — прекращено! Где это было?
Я как мог объяснил свой маршрут.
— Так это ж рядом с военной комендатурой! Туда же не надо ходить, Пронин… Так, ладно, — достает из папки какие-то бумаги, что-то быстро пишет, расписывается, и протягивает мне. — Всё, иди по-новой. Бери-бери. Но теперь иди по другой стороне. А лучше в другую сторону. Понял? И всё время смотри, ищи глазами патруль. — Поучает старшина. — Не на девок-шалашовок смотри, а патруль глазами ищи. Понял? Как увидишь патруль, а ты их должен увидеть раньше, чем они тебя, сразу — раз, в подъезд или в проулок какой и беги, и всё. Или спрячься там, подожди, пока пройдут. Если что, не останавливайся, беги. Задворками или как там, чтоб не поймали. Они редко бегают, у них маршрут. Понял, да? Давай, Пронин, иди!
— Опять? — Дежурный по полку читает мою новую увольнительную записку.
— Так точно!
— А кто это подписал? — показывает подписи на моей новой увольнительной.
В «главной» закорючке узнаю подпись дирижера, хотя расписывался старшина.
— Майор Софрин подписывал. — Уверенно даю экспертное заключение.
— Да?.. Ну ладно, иди. — И отпустил, не записав почему-то в журнал.
Я теперь опытный, я сразу перешел на другую сторону.
Шёл, всё делал, как сказал старшина. Не гулял, не дефилировал, а фильтровал толпу гуляющих на военных и гражданских. Гражданских было много больше, но они мне были уже не интересны — не представляли реальной для меня опасности, и я их практически не видел. Я вычислял военных. Причем, тех, где и офицер, и солдаты идут рядом, как в патруле. При моем-то росте, да плюс вытянутая вверх, на метр или около того шея, давали мне возможность метров за пятьдесят — сто, засечь объект и своевременно принять меры — подъездов и проулков рядом было действительно хоть отбавляй. Но проулки, я понимал, более перспективны, а все подъезды заканчиваются чердачным тупиком, уж это-то я хорошо знаю по своему счастливому детству.
Не заметно для себя и прошел я почти до тех самых трамвайных путей, но по другой, естественно, от комендатуры стороне, по правой. В обозримой перспективе опасных объектов или мало, вижу, или их вообще нет. Впереди только два солдата срочника, со скучающими лицами, отдыхают возле почти метрового стриженого забора из зеленой живой кустарниковой изгороди, изящно отделяющего тротуар с обеих его сторон. Иду и размышляю: отдавать им честь или нет? У себя в полку мы этого обычно не делаем. По крайней мере, если не на занятиях или когда рядом не присутствуют офицеры. В других случаях — срочник — срочнику — никогда. Редко когда уж, если забудешься в запале, либо в какой будничной армейской горячке… Да и они, вроде, вижу не намерены замечать меня, чуть отвернулись и разговаривают. Поступают именно так, как и наши срочники обычно. Прохожу мимо, почти уже прошел, а краем глаза всё время держу их под контролем. И какое-то шестое чувство сработало, подсказало — рука отмахнула к фуражке. Тоже сама! Одновременно с этим из-под кустов, которые метр высотой, выскакивает — как поплавок из-под воды, — чпок, вот он я! — фигура офицера, который тот самый, с повязкой. Опять патруль! «Засада!» — вихрем проносится в мозгу тревога. А уже поздно, рядом, ни одного подъезда, не говоря уж о спасительной какой подворотни. Попался. Капитан — тот же самый! — ухмыляясь выбирается из кустов, будто там, на горшке сидел, подтягивает нарукавную повязку, поправляет портупею.
— Ко мне, товарищ солдат!
Я обескуражен такой подлостью — ловить срочников сидя в засаде, причём, на живца, — это не по-мужски, это нечестно, это недостойно офицера, это… Подло! Ну, гад, падла!
— А-а! Это опять вы, товарищ солдат! А почему вы здесь? Я же вам кажется увольнение прекратил, Пронин… Почему вы не выполнили распоряжение, а?
— Я выполнил.
— Вашу увольнительную.
Отдаю свой документ.
— Та-ак. — Рассматривает бланк. — У вас что, десяток таких? — прищурившись, спрашивает.
— Никак нет. Это новая.
— Да? — недоверчиво вертит бумажку, опять раздумывает. — А почему Устав нарушаете, товарищ солдат, почему плохо честь отдаете?
— Никак нет, это не я — это они не отдали честь.
— Да?
— Так точно!
— А почему у вас пуговицы плохо почищены, а?
— Где?.. — Смотрю на свои, сияющие на солнце пуговицы…
— Не хорошо, товарищ солдат, не порядок! Я вынужден прекратить ваше увольнение. — Чиркает в моей увольнительной свои закорючки. — Кр-ру-у-гом! В часть, шаго-ом, марш!
Топаю в часть, молча глотаю слезы. Иду, никого вокруг себя не вижу: ни военных, ни гражданских. «А пошли они на хрен, все эти увольнения, — твердо решаю про себя. — Чтоб ещё так позориться! При всех!.. Никогда… Никогда больше не пойду!»
Вообще не заметил, как вернулся в часть.
— Товарищ капитан, рядовой Пронин из увольнения прибыл… с замечанием.
— Что? Опять! Какое замечание? Ты что! Где? — Дежурный по полку внимательно вглядывается в мою увольнительную. — Тут только написано, что прекращено, и время проставлено. Где замечание, не вижу?
— Он так сказал.
— Как он сказал?
— Что пуговицы не блестят.
— У кого?
— У меня.
— Где не блестят? — Дежурный офицер вглядывается в мои начищенные пуговицы…
— Не знаю.
— И я не знаю. И не вижу. Кто-то его, чем-то, Пронин, наверное там достал… А? Как думаешь? — Видя, что я ничего не думаю, а сейчас заплачу от обиды, успокаивает. — Ладно, ладно… — в раздумье крутит перед своими глазами мою увольнительную. — Иди, Пронин, в роту, отдыхай. Нагулялся наверное уже, поди, а? Или еще пойдешь?
Дежурный наряд, присутствовавший при этом, весело смеется.
— Ладно, ладно, иди, Пронин, не расстраивайся. Бывает!
— Пронин! Что такое? Опять? Не может быть! — всплескивает руками старшина, поднимаясь из-за стола.
— Он в засаде сидел!
— Как в засаде? — старшина садится. — Кто?
— Капитан в кустах спрятался, а солдаты повязки сняли, ну и…
— И что?.. Наверное, честь не отдал, да? — горестно складывает руки старшина.
— Нет, всё как положено… Он сказал, что пуговицы не блестят.
— Как не блестят? Блестят. Я сам проверял. Все блестят!
— А он говорит, что нет.
— Вот, бл… — старшина спотыкается на сочетании этих на первый взгляд безобидных букв, и носом выдыхает. — Не мог его обойти, что-ли? — он раздосадован. Так ведь и я тоже раздосадован. Ещё как!..
— Да вот, в засаду попал… — я расстроен от подлого, немужского поступка патрульного наряда. Это подло! Подло!..
— В засаду, в засаду… Ладно, переодевайся, давай, — успокаивает меня старшина. — Ничего-ничего, за одного битого — двух не битых дают. Знаешь?
Согласно киваю головой, — слыхал.
47. Презент
В роте обычный шум, гам, трам и тарарам.
В принципе ничего особенного, мы всегда так готовимся к любому построению, а уж к вечерней проверки тем более. Скоро отбой. Народ бесится, радуется отбою, стоит на ушах, энергию перед сном сбрасывает. В разных местах, кто — где, пацаны-солдаты, небольшими группками, гоняются друг за другом, скачут как козлы, шутливо мутузят друг друга, истерически вопят. Тут и там, устраивают гонки по казарме за вырвавшейся из плена шустрой добычей…
Дежурный по роте, а сегодня это старший сержант Зимин, с удовольствием и видимым интересом наблюдает обычное для казармы лёгкое столпотворение. Если б не дежурство, сам бы побегал, да погонялся бы. Но нельзя, при исполнении сейчас — наряд. Ответственное дело. Вечером только и заступил. А в роте пока всё идет по плану, как говорится — абгемахт, всё в порядке, всё по распорядку. Скоро уже и отбой. В помещении, не смотря на все с одной длинной стороны казармы настежь открытые окна, всё равно очень жарко и душно. Все раскраснелись и распарились от веселой беготни, возни и духоты… «Пожалуй, что пора и прекращать…» — замечает про себя дежурный.
— Ну-ка, пр-рекратили та-ам… Прекратили я сказал. Эй, бля!.. Я кому говорю? — грубо, но беззлобно кричит дежурный. — Эй, Литвинов, Змарзлов, ёпт… Вы чё, не слышите, меня, да? Глухие, да? Я сказал, всё-ё… прекратили! Щас, все в наряд у меня загремите. — Не без основания грозит старший сержант, осматривая сильно «помятые» позиции двухъярусных коек. — Та-ак, ну-ка, молодые там, — находит рабсилу, — быстренько все койки выровняли… Табур-реты все расставили, выровняли, я сказ-зал. Ща, проверю. Если не наведёте у меня пор-рядок, бля, — грозит старший сержант, — до утра у меня будете наводить.
Относительный порядок с трудом, более или менее, но быстро восстанавливается. Все понимают, нет особого смысла стараться, сейчас отбой будет. Вот если бы утром, тогда бы да. А наступит завтра — завтра и наведём.
— Р-рота-а, стр-ройся на вечернюю пр-роверку-у… — скосив голову на часы, словно та кукушка, громко кричит дневальный.
Ну, наконец-то! Солдаты скачками, галопом, избегая и увертываясь от дружеских подножек, несутся в строй, занимают свои обычные места. Встав по росту, шумно еще дыша, крутят раскрасневшимися лицами, выравниваются. Как бы между прочим, успевая давать друг-другу подзатыльники, смачные поджопники, щелчки. Резко, в сторону, толкнув плечом, создают неожиданную волну с дальнейшей потерей равновесия всего длинного строя. В ответ слышны звонкие шлепки, глухие тычки, легкие вскрикивания, сдавленный смех. Балуются в строю пацаны, не успокоились ещё.
— Щас кто-то у меня допрыгается! — спокойно грозит дежурный. — Кто-то доскачет!
Балуются, пока дежурный не видит. Обычно всё происходит у него за спиной. И как бы он резко не поворачивался, засечь инициатора баловства не удается. Можно только угадать. А Зимин и не старается этого делать. Что он, старший сержант, кошка, что-ли, мышей ловить? Или гадалка какая? Нет. Он и так, извините, прекрасно знает — кто и что тут делает, на что способен.
— Ну-ка, успокоились, бля, все, я сказ-зал! Ну!..
Под его устрашающим взглядом, выражения лиц в строю мгновенно становятся абсолютно невинными, в худшем случае, только преувеличенно обиженными или пострадавшими. Как бы говоря, ну вот видите, товарищ старший сержант, видите же, это же не я, я не виноват… это они.
— Да не я это, товарищ старший сержант…
— А чё, они сами?..
— Ну, я што-ли опять виноват?
— А чё опять я, да я!..
— Отст-тавить р-разговоры в стр-рою! — начальственно обрывает старший сержант.
Всё это «козлячество» дежурный конечно же очень хорошо видит и понимает — армейская школа за плечами у всех одна. За свои-то, уже два года службы, можно же научиться понимать — «чё почем и чё в мешках». Конечно можно. И кто бузит, и где бузит, и почему бузит, и что нужно делать, и как…
На обычно добродушном улыбчивом лице старшего сержанта Зимина сейчас маска злой, беспощадной бескомпромиссности. Этот его устрашающий гром и молнии, в общем-то, просто так, все знают, понт, в основном. Так сейчас грозить нужно по-должности — он же в наряде. Чтоб ротный, Коноёб… Коноводов, то есть командирский голос слышал, чтоб молодые не забывались и обнаглевшие салаги боялись. Старикам это, конечно же, до лампочки. Они не шугаются.
— Р-рота, р-равня-яйсь… Отставить! — выпятив грудь колесом и сжав для убедительности кулаки, грозно рычит ломающимся баском дежурный. — Кому еще не ясно-о, ёпт, отставить р-разговоры? — Сейчас он похож на разъярённого льва… А иначе не успокоить!.. С широкой грудью, тонкой талией… Сержант грозно прохаживается мимо успокаивающихся уже солдат. — Попр-равили пил-лотки. Подтянули р-ремни. Убр-рали животы. Животы, я сказал убрали! Как, вот, дам щас, кому-то, пинка!.. Носки сапог подровняли… Подровняли, я сказ-зал! Та-ак! Р-рота, р-равняйсь… Смир-рна! Пер-рвая шеренга-а, два шага вперед, шаго-ом, марш!
Первая шеренга дружно выполняет приказ, шагает вперед. Дежурный получает доступ к осмотру тыльной части внешнего вида солдат: пяткам сапог, подстриженным затылкам, подворотничкам, и прочей солдатской «бытовухе». Обычный ежевечерний осмотр.
— Пронин! — вдруг слышу перебивающий процедуру осмотра голос старшего лейтенанта Коно… водова. Сиплый его голос мы расслышим в любом «гаме-оре», не только на вечерней проверке. Меня? Чего это он?
— Я! — мгновенно и чуть нахально, с вызовом, но бодро отзываюсь. В голосе у меня уже нет свойственной первогодку робости. Чем нахальнее — но в меру! — себя ведёшь — мы уже знаем — тем меньше к тебе пристают — уже проверено. Как никак, не молодой уже, второй год служу, уже кое-что понимаю здесь: и как с ротным себя вести, и как с ним разговаривать, как отвечать ему, и всем тоже. Но странно, что это вдруг меня он, на ночь-то глядя, вспомнил?
— Ты где? — выглядывает меня ротный из-за перекрывающей шеренги.
— Здесь, — отвечаю, вытягивая шею. — Вот он!
— Ага, теперь вижу, что «вот он»! — Удовлетворенно отмечает ротный и кривится. — Ты мне ещё ручкой махни — тута я, мол… — как обычно ехидничает командир. Рота замерла, дежурный прекратил вечерний осмотр. Все ждут, чего это ротный нацелился на музыканта, ведь, не «молодой» уже? Представление что ли опять будет?
— Ты это, «вот он», — с нажимом на вот он, хмыкает старший лейтенант, — давай-ка, парень, бегом-ка в штаб. — Как всегда, в растяжку произносит ротный. Говорит он это спокойно, почти небрежно, будто в буфет за папиросами посылают.
— Есть, в штаб! А… что такое? Зачем в штаб? — недоумеваю, что я там забыл на ночь глядя. Почему в штаб?
— А я откуда знаю? — пожимает плечами ротный. — Вызывают-то, парень, тебя, а не меня, ты и должен знать. Так что, давай, дуй. — Отворачивается и медленно удаляясь, совсем уже простецки, добавляет. — Да не перепутай, в штаб дивизии, а не полка.?!
Стою… Пока заклинило. А в штаб-то дивизии, извините, мне… за каким!!
— Бег-гом, ёпт! — рёвом взрывается вдруг Коноводов. — Он ещё, япона мать, думать будет — идти ему, понимаешь, или не идти! Обнаглели, бля, музыканты, понимаешь… Бегом!
Ну, ротный, ну, даёт! Ну, никак он не может обойтись без спектакля. Обязательно нервы попортит. Ладно, хрен с ним, пусть орет — это мелочи. Но почему в штаб? Зачем? Причём, в штаб дивизии, и — меня?! Чего я там забыл, да и ночью?..
— Уже в штабе!.. — кричу я, срываясь с места, видя, что ротный собирается вновь заорать. Выскочив на внутреннюю парадную лестницу, останавливаюсь. Надо успокоиться, перевести дыхание и разобраться…
Так. Пытаюсь определить хоть какую-нибудь, хоть маломальскую для этого причину. Нет… Ни одной зацепки, ни одного достойного повода! Вообще таковых нет. Вот, если бы в штаб полка вызывали, это бы куда ни шло… Хотя, и туда тоже, с чего бы это? Но, в штаб дивизии?! На ночь глядя! Перед самым отбоем?! Нет, это… ни в какой штаб, то есть ни в какие ворота. Ничего не могу предположить. Знаю — никаких нарушений, я чист, как горный хрусталь. Всё остальное за гранью военной фантастики, то есть понимания.
Скачу вниз по парадной лестнице, перепрыгивая через четыре, пять ступенек, тороплюсь — вызывали! Привычно отдав честь знамени, останавливаюсь перед входными дверями штаба дивизии, поправляю форму… Непроизвольно выдыхаю воздух. Получилось это у меня шумно, как перед приёмом стакана с водкой… «Ху-ух!». Часовой у знамени полка, скосив на меня глаза, понимающе ехидно ухмыльнулся, «Ага, трусишь!» Я, как можно уверенней, нахально так, отрицательно подмигиваю в ответ, мол, не дождётесь. Тяну ручку двери на себя, где наша не пропадала, «О-о!..» Здесь точно солиднее, чем наш штаб полка.
Длинный, просторный светлый коридор. Пол в ковровых дорожках, под ковром хрустит паркет, под потолком красивые люстры, стены обшиты красным деревом с комбинированной двуцветной отделкой. Воздух совсем другой, как в парикмахерской или… Дорогу мне преграждает высокий офицер, полковник, с повязкой. Не дав мне и рта открыть, перебивает:
— Ефр-рейтор Пронин?
— Никак нет, рядовой Пронин, — тактично поправляю полковника, слепой, что-ли?
— Ну, ладно, пусть так. Не будем опережать. — Как-то непонятно, легко вдруг соглашается офицер. Какие-то загадки сегодня сплошные, я удивляюсь. — А почему так долго собирался? — Вдруг сердится офицер. — Никакой у вас в полку, понимаешь, дисциплины! Я уже три раза тебя вызывал. В чем дело? — хмурит брови подполковник. — Начальник политотдела уже два раза звонил мне, генерал уже сердится. Ты понимаешь, нет, генерал уже сердится, а? Вы что, там, с вашим Коноводовым, издеваетесь над нами, да?
— Никак нет! — Хотя ничего не понимаю, но вижу, что нужно выкручиваться, спасать и себя и ротного. По-моему, я вообще ничего не обещал, ни Политотделу, ни генералу. Это, наверное, ротный что-то брякнул там и забыл. — Мы сегодня, с разрешения, это… задержались в оркестровом классе… инструменты к занятиям драили. — Нахально несу какую-то ахинею, сам себе удивляясь. — Прибежали как раз на построение, а тут — в штаб. Я сразу и пришел.
— Задницу вам всем надо надрать… вместе с Коноводовым… сразу он пришел! — Чуть успокаиваясь, совсем уж по-домашнему передразнивая, ворчит полковник. — Давай-ка, дорогой Пронин, быстренько бери свою гармошку или что там у тебя, и бегом в машину. Водитель уже час тебя, понимаешь, дожидается. Бегом! И запомни, Пронин, начальство сердить нельзя. Понятно — нет, солдат?
— Так точно! — с этим я полностью согласен, себе дороже.
— Ну тогда, бе-гом!
— Есть, бегом! — хотя яснее и не стало, но если речь о баяне, это уже другой компот, и ближе мне это, и главное спокойнее. Классно бросив руку к пилотке, отдаю честь полковнику — мы этому научились у сержантов. Тоже, классно, поворачиваюсь, и выскакиваю за двери. Ф-фу, ты, ну-ты, ёшкин кот! «А ты боялась!» — это опять внутренний голос. «Глохни! — Обрываю его, и чуть не вслух подтверждаю, — и даже юбка не помялась!» Подмигиваю часовому — разговаривать с ним строго запрещено, — видал, как мы тут запросто с полковниками общаемся, а? Знай наших! Несусь к нам в каптерку, теперь уже этажом выше — на третий. За баяном.
Генеральская «Волга» бесшумно несется по вечернему городу. Мягко покачиваясь на пружинистых подушках, сижу на заднем сиденье, глазею по-сторонам. Мелькают светящиеся окна многоэтажных жилых домов, разноцветные вывески гастрономов, разных булочных, столовых… Интересно!.. До этого мне уже приходилось ездить по городу, и не раз, но всегда в автобусе, и обычно днем. А вот так вот, вечером… Да еще в генеральской «Волге», нет. То есть, «…что-то и не припомню я вовсе!.. Можа пьяный когда был!..» Шутка!
Водитель, тоже срочник, но с сержантскими лычками. Наверное «салага», на старика вроде не похож, хотя… Чуть развалившись, одна рука на руле, другая на дверце, за опущеным боковым стеклом, он, легко и внешне небрежно управляет машиной. Впереди нас и чуть в стороне появились светящиеся буквы «Аэропорт». Ага, аэропорт!.. Полетим, значит, куда… Неужели? Интересно, однако! А… нет!.. Уже и проскочили поворот к аэропорту, и буквы исчезли. Не полетим, значит. Пролетели считай! Едем…
Огней вокруг стало заметно меньше. Уже потянулся затемненный пригород. По бокам от дороги, один за другим тянутся тёмные одноэтажные дома с высокими заборами. А вот и они исчезли. Луч света фар одиноко пляшет по пустынной дороге и придорожным кустам. «Интересно девки пляшут…». Въехали в глухую непроглядную ночь. Вокруг нас только темень! Куда это мы направляемся?
— А куда едем-то? — как можно равнодушнее интересуюсь я. Нет, я спрашиваю просто так, чтоб разговор поддержать, не из любопытства.
Через длинную паузу: «Уже скоро!», бурчит водитель. А я уж подумал, что он не расслышал или глухой. Смотрю на его затылок, удивляюсь… Ты смотри, какой неразговорчивый пацан попался. Не хочешь разговаривать, не надо. Не очень то и хотелось. Наверное, они там специальную клятву в своей автороте дают… «Рот на замок!» «Молчание — золото!» «Вылетит не поймаешь». «Враг не дремлет, враг не спит, враг болтливых караулит»…
В машине мягко и уютно. Прохладный ветерок приятно бодрит, но и, чувствую, укачивает, клонит ко сну. Короче, я хочу спать. У нас же сейчас по распорядку отбой, пора, так сказать. За восемнадцать-то с лишним месяцев, привык к распорядку, уже и не сопротивляюсь, да и зачем! Эх, прислониться бы вот так… или нет, вот сюда бы, так, лечь на спину и… Не важно, что ноги не поместятся, я сапоги сниму, и до утра бы вот так — ехать, ехать, ехать! А действительно, куда это мы едем? Тайны «Мадридского двора» какие-то… Интересно, куда это наших генералов, на ночь глядя, в такую даль занесло? За окнами ни зги, сплошная темень. Едем к черту на кулички. И на хрена спрашивается козе баян? В смысле, я с баяном. Спал бы сейчас…
В свете фар замелькали заборы. О! Опять пошли дома… Деревянные, с заборами. Какой-то посёлок… Это уже хорошо, тут и люди как-никак должны быть.
Генеральский водитель лихо обруливает неожиданно возникшую на дороге огромную бетонную клумбу, и светом фар упирается в стену столовой или кафе. Всё! Приехали.
Большие стеклянные окна кафе-столовой изнутри плотно зашторены, но яркий свет всё-же пробивается, освещая часть прилегающего к зданию пространства. Вокруг здания, чуть поодаль, ожидает множество разных легковых автомашин. По-окружности клумбы, на белёном её бетоне, сидят люди и в штатском и в военном, видимо, водители. Сидят, попыхивают в полутьме сигаретами, негромко разговаривают: «И трамблер уже сто раз чистил, и свечи менял, а все равно сбоит движок, падла, сбоит». «А может, тебе бензин попался какой грязный? Ты его не фильтруешь при заливке-то, нет?»
Поодаль много людей в военной форме — все офицеры. Ждут. Одни молчаливо прогуливаются или просто стоят, другие кто около входа в кафе, кто перед окнами. Есть и в гражданском, но их меньше. Охрана, что ли какая, не пойму… Или места не хватило?
Неловко, с непривычки — спиной, выбираюсь из машины, как гирю, вытаскиваю за собой баян. От входной двери к нам семенит, торопится какой-то офицер.
— Что так долго? Всё в порядке? — непонятно к кому обращается майор, и по-свойски хлопает меня по спине. — Давай, давай, солдат, быстрее. Заждались тут тебя, понимаешь. — Выхватив у меня из рук баян, чуть ли не бегом бежит впереди.
В прихожей передает меня другим офицерам, перегородившим дорогу, и быстро выходит обратно. Эти, с серьезными и неулыбчивыми лицами офицеры, подталкивают меня ко входу в зал, к двери.
— Давай быстрее, доставай свой инструмент, и туда, — показывают рукой.
За закрытыми дверьми — слышу — стоит плотный шум, как в нашей субботней бане обычно, только грохота тазов не слышно. Какие тут тазы? Это столовая!
Теперь понимаю, зачем козе баян. Ладно, что мне доставать! — три секунды, и я готов. Переступаю через порог.
Ох, какой тут знатный банкет!.. О-о-о!
В ярко освещенном зале — пир горой, дым коромыслом. По периметру, под единой, без разрывов белой скатертью, расставлены столы. С их внутренней и внешней сторон сидят военные и гражданские. Гражданских заметно меньше. Офицеры за столами не ниже подполковника, несколько в генеральских мундирах. В некоторых узнаю наших — встречал в полку. Гражданские, кто в пиджаках, кто уже снял, но все в галстуках. Народу много. Но ни одной женщины! Мальчишник, похоже.
Столы плотно заставлены закусками, бутылками, фужерами, вазами с фруктами. Над столами висит густой табачный дым, общий громкий шум, отдельные выкрики тостующих, звон бокалов, пьяный смех, попытки сольного и хорового пения. К единому для всех армейскому цвету одежды и черно-серому гражданскому, добавлен общий для всех красный тон лиц, от изрядно выпитого алкоголя. Почти у всех глуповато-сосредоточенные выражения лиц и улыбки, с заторможенной реакцией движения рук и голов.
Банкет. Какой-то праздник.
Мое появление увидели далеко не все, и далеко не сразу. На звук прикрытой за мной двери повернулось два-три равнодушно вопрошающих лиц: «Ну что там еще?» Они-то, первыми, и обрадовались моему появлению.
— А-а… а вот и бая-ян пришё-ёл?! Оп-ца, гоп-ца, дрып-ца-ца!..
Обрадовались моему баяну. Его они встретили радостными застольными возгласами: «О-о… Оп-ля! Асса! Эх, ма!» — как своего старого знакомого. При этом радостно и широко улыбаясь, пытаясь сидя «сбацать» «Цыганочку», дотянуться до баяна и дружески похлопать его, как близкого и родного человека, мол, молодец, что пришёл! Вовремя! Всё, как это обычно бывает межу закадычными друзьями. Чуть позже, некоторые, за инструментом разглядели и меня в моей солдатской гимнастерке, — «О-о! Так…» — это, мол, кто с тобой, почему не знаю? Под широкими наплечными ремнями баяна не видно моего звания на погонах (кто это там?) и это несколько затруднило процесс нашего знакомства. Но универсальное армейское звание «эй, командир», быстро разрешило ситуацию.
— Так, командир…
— Эй!..
— Иди сюда…
— Нет, ни куда не ходи, стой здесь!
— А я говорю, ко мне иди!
Короткий спор — где мне встать или где присесть, неожиданным для меня образом решается в пользу ближайшего от меня офицера. Он, потянув меня за рукав, повалил на своего соседа, слева от себя, бросив тому:
— Подвинься, хватит жрать! Музыка пришла. Оп, ля! Садись, командир.
Слева возражений не последовало, и я, опережая баян, воткнулся в некое междустулье, едва зацепившись за сиденье левой половинкой своей пятой точки. Сосед справа даже не потеснился, а тот, который слева — его тёплое ещё место частично занял я со своим баяном, был просто сдвинут. Ему в свою очередь пришлось столкнуть следующего, сидящего от него слева. В ту, левую от меня, сторону пошла грубая волна пересадок, с частичной перестановкой за собой посуды, главным образом фужеров. Волна эта достаточно быстро как-то сама собой всё же успокоилась, рассосалась и, оказалось, всем хватило места. Но играть так, конечно, я не мог, да и двигаться тоже. Меня плотно сжали с боков гостеприимные хозяева. Кто-то, сбоку, через стол, нетерпеливо крикнул:
— Ну, чё сидишь, командир, давай, па-аешь, играй. «Яблочко» давай. Йех!..
«Йех!», на взлете, грубо оборвал мой сосед справа — пожилой, плотного сложения полковник с маленькими танками на погонах и петлицах:
— А-атс-тавить! Еще напляшешься. Пусть солдат поест. Ты уже нажрался, а он голодный. Правильно я говорю, да, солдат? Ешь, давай и никого, кроме меня, не слушай. Давай!..
Возражений от желающего срочно сбацать «Яблочко» не последовало. Да и я бы, конечно, не стал возражать и отбиваться от столь соблазнительного стола, но меня сюда привезли, я ж знаю, не для этого… Я же понимаю, что должен играть здесь, веселить, «па-аешь». Пытаюсь объяснить это полковнику, но он отрицательно крутит головой: нет, нет и нет.
— Молчи, я сказал! Ешь, давай!
Зачем спорить, я ж солдат… Приказ командира… сами понимаете что! Я и налёг. От души, признаюсь, налёг. Приказ же мне был такой, ну! Как затрещало, в связи с этим за моими ушами, что тебе По-2 на взлёте!.. Словно атмосферные помехи в транзисторном радиоприемнике… Сплошной треск стоит, шума застольного не слышу, так вкусно всё было, ага! Но, бдительность не теряю, солдат же, как говорится, пытаюсь всё улавливать…
В одной стороне зала, несколько человек склонив к столу головы, с глубоким чувством, поют друг другу:
В левом углу, совсем недалеко от меня, пытаются петь «Смуглянку». Хорошо и слаженно у них звучит только припев. В запеве слова почему-то расходятся. Часть первого куплета странным образом переплетается со вторым, потом и с третьим. Исполнители сбиваются. Удивленно прислушиваются к словесной каше, сердятся друг на друга, но, махнув рукой, примиряются на припеве:
Чистого столового прибора передо мною нет, не предусмотрено: я понимаю — кто ж знал! Но зато много пустых и наполненных, широких и вытянутых вверх, фужеров. Прямо передо мной красуется ваза с фруктами. Есть чем ей красоваться, есть: яблоки, груши, синий и желтый виноград. Я попробовал — настоящие! Сладкие все, как с мёдом! Рядом, наступая друг на друга, громоздятся тарелки с нарезанной ломтиками колбасой, ветчиной, варёными яйцами фаршированными красной икрой — ух, ты! — жареной рыбой. Сияют яркими наклейками разнокалиберные бутылки с водкой, шампанским, минеральной водой, коньяком. Стол передо мной накрыт — умереть, не встать! «Щас нажруся, и помру молодой», называется. А мой сосед, полковник, справа который, подставляет и подставляет тарелки. Мастерски вытаскивает и собирает их со стола, одну за другой. Достает, в радиусе аж двух метров от себя, всё, что ему кажется для меня необходимым. «Ну-ка, эй, командир, — командует, — еще вон ту тарелку передай-ка сюда. Ага, ту, ту… и эту тоже… да-да, эти, обе! Давай, сюда, давай!» — начальственно требовал, тыча указательным пальцем.
— Ты ешь, давай, ешь. Не обращай внимания. Сейчас ещё достану… — опекал он меня, зорко оглядывая стол.
Другой офицер, который от меня слева, тоже полковник, но уже с пушечками на погонах, пытался со мной чокнуться своим фужером с водкой. Заговорщицки при этом подмигивая, мол, пей, «командир», не бойся, я тебя не выдам. Давай! Тут все свои…
— Нет, спасибо, я не пью, — мотал я головой, энергично уплетая икру в яйце. Такая, оказывается, вкуснятина на самом деле!.. Полный… этот — «форшлаг», ага!
Опасно раскачивая фужером, пушечный офицер отвлекался в другую сторону, потом вспоминал о незаконченном процессе знакомства, снова поворачивался ко мне, опять подмигивал, тычась своим фужером то в баян, то в гирлянду разных емкостей передо мной, предлагал:
— Ну, давай, «командир», чокнемся!
— Я не пью, — сквозь шум, с трудом прерываясь, опять убеждал я.
— Отстань от него, — грозно вступался полковник справа, — он не пьёт. Сгинь, тебе говорят.
Я, с благодарностью этому «правому» командиру, быстренько наворачивал за обе щёки царскую еду, уже чувствуя, пора, ох, пора завязывать с таким наглым обжорством. Где-то здесь наш генерал, начальник Политотдела, командир полка, и ещё кто-то, наверное, есть, из «хитрой» службы. Они наблюдают за мной, смотрят: «Его привезли веселить, понимаешь, работать, а он дорвался до еды, как голодный до… то есть до бани. Забыл про всё! Часть родную позорит! Не хорошо, не хорошо, товарищ солдат!»
— Слушай, — дышит мне в ухо полковник-танкист, «правый» который, — давай я тебе налью в фужер чуть-чуть водочки, а сверху добавлю минералки. И никто не поймет — минералка и минералка. Ну!.. Я тебе говорю, проверено. Давай? Как будто минералка. Пока «твои» не видят. А?
— Нет, нет, спасибо, товарищ полковник. Я правда не пью. — Кручу отрицательно головой, отмахиваюсь. — Спасибо вам, я уже совсем объелся. Чес-слово! — Чувствую, у меня ремень сейчас лопнет. Вот наелся! Вот это да!.. А на столе не убывает, вижу… Полным— полно. Вот бы ребят наших сюда! Вот бы повеселились, в смысле поели!
Пора вываливаться из-за стола…
Пора, а то вместо казармы прямиком уеду на «губу», да не на пятнадцать суток, как может дать командир полка, а… даже и не знаю на сколько… генерал же подбросит.
— Ну и молодец, что не пьёшь. Молодец! Я тоже в твои годы не пил. И не начинай! — Одобрительно кивает головой «правый» полковник. — Дай пять, солдат! — крепко жмёт мне руку. И неожиданно громко, сильным густым баритоном, вступает:
И тут же, без всякого перехода.
— Давай, музыкант, догоняй! — кричит мне полковник и продолжает петь.
Тут и я подключаюсь со своим аккомпанементом, растягиваю мехи баяна. Для этого ведь и приехал. Рядом сидящие, услышав знакомую задорную мелодию, да звуки баяна, немедленно прерывают свои разговоры, оглядываются, и громко подхватывают:
Песня звучит бодро и довольно стройно. Она привлекает внимание почти всего зала, и вот, уже мощно, звучит сводный мужской хор:
Закончив эту песню, без перерыва играю вступление абсолютно всем знакомой песни «Подмосковные вечера»:
— А-а!.. Ооо!..
Зал перестал пьяно суетиться, дружно и с удовольствием подхватывает.
Теперь можно и поплясать. Разворачиваю вступление к матросскому танцу «Яблочко». О-о! Ууу!.. Восторженно взвывает зал — в точку попал. С внутренней стороны стола посыпались на пол стулья. Слышны бодрые выкрики, притопывания, с азартом хлопки в ладоши.
В свободную середину зала, приплясывая, начали выскакивать любители танца в присядку. Смешно прыгая, пританцовывая, военные и гражданские пустились в пляс. Хлопая ладонями по груди, бедрам, по голенищам сапог, качаются, заваливаются, теряют равновесие. Я незаметно увеличиваю темп, постепенно убыстряю, разгоняю пляску… Довожу её до максимально возможного предела. Получилось всё очень весело и задорно. Причем, все танцующие старались плясать на полном серьез. Даже внешне расстроились, что музыка вдруг кончилась.
— А чё, всё что-ли? А?.. Ухх-фухх…
— Фухх-хухх… Эй, музыкант, ты чё там, уснул?
— Не спи. Ещё давай!
Ах вы, так! Хорошо! Не даю им расслабиться, медленно начинаю «Цыганочку» с «выходом».
«Оп!.. Оп!..»
Музыка упала в зал, как бальзам на сердце.
«Оп, ца-ца-ца! Оп, ца-ца-ца!..»
«Танцоры», заслышав мелодию, мгновенно уморительно скорчив мины — кто с нарочито равнодушным лицом, кто с ужимками женского высокомерия, превосходства и недоступности, кто с еле сдерживаемой рвущейся энергией, заигрывая, запрокидывая головы, раскинув руки в стороны, затрясли растопыренными пальцами рук, смешно выделывая коленца, ухарски пошли по кругу.
«Эх, ма-а!» «Оп, оп, оп, оп!..»
Входят в образ — кто страстный ревнивый цыган, кто ветреная юная обольстительница…
«Оп, оп, оп, оп!..»
Крутятся вокруг обольстительниц, обхаживают их, жеманничают. Трясут плечами, фалдами галифе, хлопают руками по голенищам и пяткам сапог, пытаются бить чечетку, выплясывают, вертятся, потеют — жарко!
Зрители, за внешним кольцом встав, пьяно улыбаясь, восторженно хлопают в ладоши, азартно вскрикивают в такт музыки, подбадривают, пританцовывают, приседают на месте. Топот в зале стоит неимоверный. Танцоры и зрители, яростно припечатывают сапогами, не жалея ни ног, ни пола.
«Опа-на, опа-на, опа-на!..»
Кто-то, за внешней стороной стола, не выдержав танцевального угара, нырнул под стол, пополз к пляшущим. Не рассчитав, чуть раньше вынырнув, приподнимая, резко потянул за собой стол. Полетели фужеры, бутылки, загремели вазы, покатились яблоки, посыпалась на пол посуда. Офицер, отмахиваясь от навязчивой скатерти — пошла, пошла! — вскочил с четверенек, заплясал в круге, задергался в танцевальном экстазе.
«Опа, опа, опа, опа!..»
— Эх, ма! Эх, ма! Наливай! Налива-ай!..
В зале и в танцевальном круге в одном полупьяном кураже перемешались представители всех родов войск, званий, возрастов, должностей, характеров — все, все…
— Эх, эх, оп, оп!..
— Опа-на, опа-на!..
Неожиданно для всех музыка оборвалась, закончилась.
— О-о-о!.. У-ух!.. Фф-ф-фу… Ху-ух-х…
Тяжело дыша, еще крутясь на месте, танцоры замедляют движение, останавливаются. С трудом отдуваясь, ищут глазами музыканта… где он, этот… магнитофон? Слышу выкрики: «Молодец, музыкант! Ну, погонял нас». «Ф-Фу! Ох-х, сердце… Ох, сейчас лопнет». «Молодец! Давно так не… не… Ух-х!» Часть танцоров, кто нашел меня глазами, полезли через стол жать мне руку. Хотели обнять, похлопать по спине. Хорошо стол не дал — широким оказался, да мой сосед справа защитил. Раздавили бы в миг, и меня, и баян.
Шумно и с грохотом рассаживались… перепутав прежние места, растеряв своих бывших соседей. Всё перемешалось… Теперь, впрочем, это и не важно! Сквозь общий шум послышались призывные крики «наливай». Все потянулись к бутылкам, рюмкам, закускам…
Потом мы ещё пели.
Снова пили… Но уже больше не плясали.
Все заметно устали.
В таком состоянии лучше плясать сидя, так легче и лучше получается. Только, от этого, правда, посуда со стола летит, и соседи обижаются, попав, невзначай, под горячие руки, в «сектор обстрела». Обо мне уже и забыли, вокруг повисли громкие междусобойные споры-разговоры. В какой-то момент, я и не заметил, ко мне подошел наш начальник Политотдела, полковник Соболев.
Внешне добродушный, здоровенный такой мужик, в смысле высокий — метра два, с «копейками». И в поясе огромный, в два ремня, и в плечах. Болезнь у него какая-то, что-ли? Не знаю. Тоже уже старик, лет под сорок, может и больше, пожилой, короче. Я видел его несколько раз, в основном на наших концертах, и много слышал о том, как он вроде бы и добр, к нам, солдатам, но вместе с тем и необычайно крут. Мог запросто, например, лычку набросить или в отпуск отпустить. Да! Никогда не кричал на солдат, как некоторые, а явно провинившемуся солдату ну, например, когда ты несёшься, не глядя, вниз по парадной лестнице, например, в столовую, естественно головой вперед, и неожиданно так, врезаешься в живот человека. А этим человеком оказывается как раз он, наш полковник, начальник Политотдела (Хорошо что в живот, а если бы ниже…). Вот тогда он мог, спокойно так, сказать тебе: «Всё! К херам, сынок, в Хурмули!» И больше ничего. Да! Я вам говорю! Это «живой» пример из жизни: мой земляк, тезка, Голованов, классный парень, таким вот образом уехал в эти самые Хурмули. Оттуда и дембельнулся. Причём, самым последним, в декабре, с задержкой на целых три месяца. Три! Месяца! Ужас! Да!..
В таком случае, его приговор всегда был, мы знаем, окончательным и обжалованию не подлежал. И уже на следующий день ехал «сынок» в то место, куда полковник пальцем указал, до конца своей службы. Почему в Хурмули? А у нас в полку страшнее не было наказания, кроме, как поехать служить именно в Хурмули. Это было, как в тюрьму попасть или, почти, как в дисбат загреметь. Короче, в Хурмули! К херам, то есть.
Полковника боялись за непредсказуемость и жёсткость. И лицо у него было под стать, как маска. Большое, мясистое и глаз не видно. Глазки, специально так, прятались в щелочках, чтоб не понятно было, куда сейчас смотрит это лицо, и о чем оно там себе думает. А оно, лицо это, вроде простое такое, добродушное… а у тебя мороз по коже. У него и прозвище своё было, вернее два. Одно — «Чингачгук», другое — «Большое лицо». Нет-нет, это не мы ему кличку дали. Не мы! Ещё задолго до нас его так прозвали, уж и не знаю когда, но передавали как эстафету. Страшнее и эффектнее в полку шутки не было, чем: «Атас, пацаны, «Чингачгук» идет!» О, это всё! Тараканы так не бегают, как мы, срочники, можем! Точняк! Неприятный, короче, тип нам достался, очень неприятный. Но — начальник Политотдела! А это вам, не то, что почем зря. Бог и воинский начальник. Его обходили, мы, например, срочники, за сто километров, не меньше. Так считалось спокойнее и безопаснее, а, значит, и для здоровья полезнее!
В разгар шумной застольной беседы, я в это время спокойно ел уже «тысячную», наверное, гроздь винограда, нагло дремал уже, если честно — мавр же сделал дело, можно и дремануть, — ко-мне незаметно, сбоку, подошёл начальник Политотдела, «Чингачгук» который, «Большое лицо». В горле у меня всё так и застряло! «Кх-х…» Нужно сказать, что с самого начала вечера я краем глаза всё время контролировал ситуацию, видел его в группе разных генералов и других офицеров. Они сидели в глубине зала, под углом от меня и сбоку, и мы, так сказать, слава Богу, не общались. А тут, я как-то отвлекся, расслабился от такой обильной и вкусной еды, бдительность потерял, и не заметил его приближение, не приготовился, то есть не проглотил даже, не успел. Так и встал из-за стола с «пыжом» в горле. «Кх-х, кх-х!..» — никак не могу прокашляться, подавился не вовремя. «Кх-х!..» Полковник улыбаясь, наклонился ко мне, отечески чуть прихлопнул по-спине ручищей, по дружески… «Пыж» мгновенно и проскочил куда ему положено, всё сразу прошло, и голос восстановился. «Теперь лучше?» — спрашивает товарищ полковник. Молча, киваю головой, хорошо помню: слово не воробей — вылетит, поедешь к… — уже знаю куда.
— Ну как, устал, наверное? — добродушно спрашивает меня его броненосное большое лицо. Глазок опять не видно, только опасные щелочки.
— Никак нет, товарищ полковник, — коротко отвечаю.
— Ты, молодцом, молодцом! Я вижу. Повеселил нас, стариков. Дал нам разрядку. А то мы, без музыки-то, заскучали тут вовсе.
На это отвечать вроде нечего. Не скажешь же — служу Советскому Союзу. За столом ведь. Хотя если с другой стороны посмотреть, может оно как раз и так, нет? Короче, тут я пока не знаю, как и быть, — не проходили. Полковник наверное это понимает, заботливо спрашивает:
— Поел-то хоть нормально?
— О! Да, кон… Так точно, товарищ полковник! — вовремя вспоминаю с кем разговариваю.
— Ну и ладно. Собирайся, наверное, сынок, езжай домой отдыхать. А то поздно уже.
— Есть, домой! — с удовольствием соглашаюсь. Я действительно уже сплю на ходу. Вот привычка, зараза, с тем отбоем.
— Ну и добро! — полковник мягко опускает руку на мое плечо. — И я тебя ещё вот о чем хочу попросить, — обращается ко-мне, — о том, что здесь видел, ты уж там, в части, никому не рассказывай. Ладно? Понимаешь, мы, к сожалению, такие уж люди, ответственные, что всё время вынуждены быть на виду. Отдохнуть нам, просто так, по-человечески, никак не получается… А тут, понимаешь, один наш товарищ высокий орден получил, правительственный. Орден Ленина. Как такое важное событие нам не отметить, правильно? Вот мы все, друзья и соратники и собрались здесь, подальше от разных глаз. Понимаешь? Ну, договорились?
Утвердительно киваю головой, — так точно, как рыба. В общем-то, ничего особенного тут и не было. Как говорится, и не такое видали.
— Ну и ладно, сынок. В общем, спасибо тебе. Езжай. Машина там стоит. — Кивает в сторону окна, и ласково похлопав по-спине, неуклюже поворачивается, отходит.
Ф-фу! Я, аж вспотел!.. Как в клетке у тигра в гостях побывал. Кошмар! Не знаешь, как и разговаривать-то с ним. Ну, слава тебе… пронесло, отплыл «айсберг», не столкнулись. Только теперь медленно расслабляюсь. Вроде пронесло сегодня, получилось без осложнений. «Добро», как сказал полковник.
Вежливо прощаюсь со своим соседом справа:
— Спасибо вам, товарищ полковник. До свидания. — Того, который артиллерист, слева, уже нет, там сидит кто-то другой. Всё уже перемешалось.
— А! Уходишь? Ну бывай, солдат, всего хорошего. — Крепко жмет мне руку полковник и возвращается к своему собеседнику.
Всё, я свободен. Отстрелялся!
Выхожу на улицу.
Приятно дышится чистым и прохладным воздухом. Быстренько сажусь в машину, затаскиваю свой баян. Скорее, скорее… Едем, едем домой, спать… Спать. На часах третий час ночи. Ёшкин кот, как поздно! Мне уже давно спать пора… Пора… пора…
Водитель, чутко отреагировав на открывшуюся дверь машины, проснулся, узнав, равнодушно окинул меня взглядом, отвернулся, запустил мотор. Поймав мой взгляд в салонное зеркальце, коротко буркнул:
— Домой?
— Да. Спать.
В это время к нам подбегает офицер, тот майор, который встречал. Двумя руками протягивает мне огромное блюдо, овальное — полметра длиной, укрытое большим полотенцем. Передает мне и поясняет:
— Начальник Политотдела полковник Соболев приказал передать тебе подарок. — Улыбаясь, захлопывает дверцу и прощально машет рукой — вперёд, мол, поехали!
Машина трогается, а я приподнимаю край полотенца. На огромном блюде, вовсю его длину лежит большой зажаренный молочный поросенок, в целом виде с соответствующими украшениями из овощей.
— Ух ты-ы! — поражаюсь необычному и неожиданному подарку. — Вот это да! — Водитель, глянув через плечо, тоже согласно качнул головой. — Ууу, ништяк!
Поставив подарок на футляр баяна, я сижу, покачиваясь на сиденье, сквозь сон размышляю. Вообще подарок — это приятно. Большой подарок — ещё приятнее. Но, откровенно говоря, вид мёртвого, пусть жареного поросенка, меня почему-то не радует, скорее удручает. Мне жалко его! Да, жалко! Ещё вчера он, днём, шустро бегал, веселый, маленький и розовенький. Смешно задрав остренькую мордочку хрюкал, морща пяточку носа, глядел своими любопытными коричневыми глазками, хлопал своими белесыми ресницами, стучал бодро копытцами, резвился… Сейчас у него и пятачка носа и ушки, и хвостик так же закручен вверх крючком… всё вроде настоящее, и вместе с тем всё мертвое. Неживое! Мёрт-во-е! Ф-фу! Вот это мне очень неприятно! Я такое есть не могу! Не буду!
В салоне машины мягко покачивает, негромко и нежно звучит музыка, монотонность и плавность движения меня укачивает, усыпляет. Я и заснул.
Просыпаюсь уже в полку, у подъезда. В сонном состоянии поднимаюсь по лестнице в каптерку, мучаясь с тяжелым и неудобным подарком. Нести и баян, и блюдо-поднос трудно. Трудно и неудобно. Сейчас мне нужно иметь бы три руки, не меньше. Проходя мимо часового — там уже другой стоит — останавливаюсь передохнуть. Приподнимаю полотенце, смотри, парень! У часового на лице вначале плавал просто интерес, а потом мгновенно возникло непередаваемое изумление, подчеркнутое вытянувшимся лицом и глазами круглыми как блюдца.
— Ни х… себе! — не выдерживает часовой, и шёпотом спрашивает. — Чё это? Кому? Настоящее?
Я пожимаю плечами, и так же шепчу:
— Не знаю, но тёплое ещё.
У часового округляются глаза…
— Не пиз…
— Я тебе говорю. Отвечаю. На крыльце сейчас лежало. Я и взял.
Часовой с удовольствием ловит меня на слове:
— Врёшь! Я только что на пост заступил, — мы шли, я видел, на крыльце ничего не было…
— Чуть задержался бы, тебе бы и досталось.
— Шутишь?
— Ага!
Где-то внизу хлопнула дверь. Часовой мгновенно каменеет лицом, только глаза его провожают меня живым, кисло-расстроенным выражением, — везёт же людям!
Ладно… Спать, спать… «у койку»…
Р-родина…
Проснулся я в девять часов утра. На подъеме меня не поднимали и не беспокоили. Я отлично выспался. Умылся, привёл себя в порядок, умял быстренько в столовой «расход» и пошёл в каптерку. Ребята встретили одобрительными приветственными возгласами, типа: Ну, молодец, Паша, такой отличный подарок нам сделал! Не ожидали! Пальчики оближешь! Ох, и нажра-ались! А где ты его взял, Сань? Где? Подарили? Не может быть! Стырил где-то, да? Нет, Сань, действительно, откуда?.. Распространяться я, конечно, не мог, как-никак, первая моя военная тайна. А то, что мне его подарили, ребята, по-моему, так и не поверили. Кстати, к моему приходу, на блюде осталась только голова поросенка, от пяточка носа, до ушей. Бррр! И всё, больше ничего. Тут я, ни возмущаться, ни возражать не стал — мне это блюдо, говорю же, ещё вчера не понравилось. Подарок получился, главным образом, для моих друзей, музыкантов. Ну и ладно. Съели и съели.
Кстати, правильно тогда сказал полковник из штаба, мне действительно накануне присвоили первое солдатское звание ефрейтор. Понятия не имею за что. Наверное, писарь там что-то напутал, ага. У меня появилась и должность. Я теперь — командир отделения музыкантов оркестра. Ребята поздравляют, шутливо напоминают о выкуренном вместе «бычке», куске хлеба, который когда-то пополам, и тому подобное. Шутя, подлизываются. Сверхсрочники тоже преувеличенно бодро поздравляют: «О! Растёте, товарищ солдат, ой, простите, товарищ ефрейтор! А с вами можно сфотографироваться?.. Ну-ну, чувак, не тушуйся!.. Поздравляем!»
Я ещё и не знаю, как на это реагировать.
Во мне-то ничего же не изменилось, нет!
48. Пара-ад, ровня-яйсь… (репетиции)
Дождливая осень опять сменилась заморозками, холодными пронизывающими ветрами, колючим снегом. Полк снова готовится к осенней проверке, к ноябрьскому параду. Одновременно с этим уходят, уезжают домой ошалевшие от наступившего долгожданного счастья голодные до свободы дембеля, приходят «зашуганные» лопоухие молодые.
Мы, музыканты оркестра, тоже готовимся. Репетируем ноябрьскую праздничную маршевую программу. Гоняем её, отрабатываем и днем в оркестровом классе, и ночью на каком-то военном аэродроме. Репетируем в большом составе сводного духового оркестра.
В городе ночью репетировать нельзя — шумно. В ночной сонной городской тиши один только наш полк своим прохождением никому не даст спать. А тут все войска, да мы, оркестр, гремим медью труб, фанфар и грохотом барабанов, все шесть оркестров сразу. Прибавьте к этому микрофоны, с их крикливо-горластыми командами, шум и грохот разной военной техники, от оперативной, на резиновом колесном ходу, до самой тяжелой, на гусеничном. От всего этого военного карнавала весь город всю ночь и минимум следующий день взбудоражен, как пьяный улей.
А вот тут, ночью, на пустынном аэродроме, в лучах прожекторов осветительного батальона — красота! — ходи себе спокойно, тренируйся, репетируй за милую душу, сколько хочешь. Один недостаток — скучно. В городе лучше. Там всегда много зевак, и много милых нашему воображению девушек. Они, как катализатор, как генератор питают нас возбуждающей жизненной энергией. И нога уже, понимаешь, идёт выше, и подбородок, и другие какие нужно части тела тоже. Многие ребята там и знакомятся. «Девушка, дайте, пожалуйста, ваш телефончик». «Девушка, а как вас зовут? А вашу подругу?.. А…» В это время вся рота или взвод свернув шеи в ту сторону, глупо улыбаясь, молча наблюдают процесс знакомства. Не мешают, учатся.
Звонить из части нельзя! Но можно! Почему нельзя — и коню понятно — у нас всё же засекречено. А почему можно, тоже ясно, — а потому, что нужно! А если нужно, значит можно. Вот и вся «арифметика». Именно для этого и служат — мы знаем — на коммутаторе наши ребята. Такие же солдаты, как и мы, только связисты. А для чего же ещё они там тогда? Только для этого! Соединить какие-то нужные нам проводки, им это, как поздороваться. Раз плюнуть, короче. Конечно, не все солдаты могут звонить и подолгу разговаривать, это понятно. В безусловном порядке можно только старикам. Только им. Молодым и салагам еще не до этого, не доросли. Они еще только сопливые письма домой пишут, да грезят наяву — в туалете или в койке втихаря «затвор передергивают». Вручную от нахальных живчиков-сперматозоидов освобождаются: «Ну, наглые!.. Ну, заколебали, падла! Рвутся и рвутся, понимаешь, на свободу. Житья от них нету!» А старику, попробуй не соедини, не обеспечь вовремя телефонную любовную связь, тут же по башке настучат — в зубах провода принесешь.
Звонят солдаты… эээ… дембеля, обычно глубокой ночью, в час ночи, в два. Почему так поздно? А потому что ответственный дежурный по узлу связи в это время ложится спать. Ой, я, кажется, не так как-то сказал, проговорился. Про дежурных офицеров вообще нельзя так говорить, чтоб не подрывать впечатление от круглосуточной высокой обороноспособности нашей страны, они, понятное дело только чуть — чуть! — эй, враги, слышите, нет, только чуть! — одним глазком, могут прикорнуть, и то — редко-редко! — чтобы может быть и вздремнуть когда. Вот, теперь сказал как надо, как положено, как оно, понимаешь, есть на самом деле. Так вот, а солдат, обычно молодой солдат-связист — кто же из салаг или стариков будет в это время службу тащить, смешно сказать, остается за дежурного или их там таких, молодых, несколько, никогда не дремлют, никогда-никогда, некогда, потому что. Вот. Остальное дело техники: «Контакт! Есть контакт!» Короче, звони себе дембель, сколько хочешь, в пределах города, конечно, а если надо и страны, разговаривай, нет проблем.
— Наташа, это вы?
— Я! Ой, а кто это?
— Наташа, а что вы сейчас делаете?
Это в два часа ночи!
— Кто это? Лёшка, ты, дурак?
— Какой Лёшка? Я не Лёшка, совсем наоборот: я умный.
— Ну, правда, кто это?
— Как, кто? Вы меня не узнаете?
— Нет… но, может быть…
— Ну-ну!..
— Нет, по голосу не узнаю. Кто вы? Говорите. Уже поздно, я спать хочу… или я сейчас положу трубку. Кто вы? Откуда вы узнали мой номер телефона?
— Вы мне его дали.
— Я?! Когда это? Где?
— А вы стояли около Центрального телеграфа, когда мы в колонне шли. Помните??!
— Алло! Вы слышите? Ну, вспомнили меня? Я молодой, красивый…
— В какой колонне? Что такое колонна? Ничего не пон…
— Как, что такое колонна? Это полк такой.
— Не знаю я никакой полк. Нет у меня таких знакомых. Не звоните больше.
— А вы мне очень и очень понравились. Вы такая красивая! Как Мона-Лиза. Даже лучше. Да! А можно я завтра еще позвоню.
— Да-да, конечно, лучше завтра. Завтра. — Говорит девушка и кладет трубку.
— Так, одна, кажется, клюнула, — убежденно заявляет «молодой-красивый» своим друзьям. Таким же как он, полуночникам-дембелям, сидящим сейчас в условной очереди и с интересом слушающих одностороннюю телефонную связь.
— Нужно звонить завтра. Она меня узнала. Точно узнала. Говорит, позвони мне, дорогой, пожалуйста, завтра. В это же время, ага.
Дембеля, сидя в канцелярии роты, небрежно развалясь на стульях, пьют «чифирь» листают свои записные книжки, весь алфавит от «а», до «я».
— …Этой звонили… эта не отвечает. Здесь вычеркнули… Так… Тут какой-то мужик берёт трубку. Наверное, папа! Папе не будем сейчас звонить? Или будем?.. Не будем. — Охотно смеются шутке. — Вот, стоп, ребята, какая-то Жанна! Убей — не помню, кто такая, но номер телефона есть. Брякнем? Брякнем… Эй, там, молодой, слышь! Ну-ка, быстренько, соедини-ка меня…
А на аэродроме репетировать скучно и холодно. Сильный ветер свободно продувает по всей длине взлетно-посадочной полосы. Разгоняясь, гуляет, сам с собой наперегонки, нигде не задерживаясь. Погано свистит, гад, что твой «Соловей-разбойник». Мёрзнут солдаты, мёрзнут офицеры, мёрзнет оружие, мёрзнет техника. Холодно. Хорошо только пацанам водителям. В кабинах, наверное, тепло от горячей-то печки. Хотя кто его знает, не буду утверждать… бензин же не вода, его в армии не напасешься. В армии часто так: выехали — был бензин, отъехали — кончился. Никогда наоборот. Ничего удивительного, вода и та испаряется, а бензин-то уж и подавно.
Место прохождения колонн и техники на аэродроме выверено и расчерчено по размерам той, настоящей городской площади с точностью до сантиметра. В армии есть такие специалисты, есть, а как же. Если надо и микрон где хочешь поймают, ага. Вместо трибуны стоит грузовик с микрофонами. Так же неподвижно стоит парадный расчёт линейных часовых — то ли застыли, то ли замёрзли! — так же напротив развернулся и сводный военный оркестр. Все и всё на своих местах. Контрольное пространство, вместе со сводным оркестром, щедро освещено мощными прожекторами, которыми обычно в облаках вражеский самолет или вертолет в перекрестье ловят. «Ага, вот он, гад-стрекоза… Попался, голубчик! Тра-та-та!» Короче, от их яркого света — «света белого не видно», слепит. Все парадные коробки и техника, согласно расчету, одна за другой выезжают или выходят из глубокой аэродромной темноты в ярко освещенное пространство и, жмурясь — ослепнув! — раз за разом топают или проезжают мимо этой импровизированной трибуны.
У солдат шапки ушанки опущены и завязаны под подбородком. У офицеров — нет! Офицеры греют уши или рукой в шерстяной перчатке, либо прижав ухо к воротнику шинели, криво приподняв при этом плечо. Ещё и подтанцовывают при этом. Все они одновременно приплясывают в своих элегантных хромовых сапогах: «Сама садик я садила. Сама буду поливать…» Холодно! Ну и что? Зато офицеры красиво смотрятся. Хоть портреты в рост пиши. И вообще, форс мороза не боится. Красота требует жертв. Да, требует, и они есть, их много, вон их сколько тут, жертвенников, собралось… Хотя, в этом вопросе — я про борьбу с холодом — тоже есть свои военные ухищрения. А именно!
Почти во всех хромовых сапогах под носками, а то и на них тоже, если потом тонкий сапог налезет, надеты огрызки женских капроновых чулок. Ох, как тепло с ними… вначале! В общем, есть в армии стойкая убежденность, что женские чулки от холода помогают. Вернее сказать, с ними нога всё равно, один хрен, замерзает, но, вроде, гораздо позже, потом. Чулок-то ведь женский!.. И это греет.
Чуть отдохнув в строю, едва перекурив, из мощных динамиков снова слышится:
— Па… — ад равня-яй… смир-рно! К торже-еств…у…аршу. По…отно.
Это ветер сдувает, сносит важные буквы из красивых команд с захолодевшего микрофона… Шумит, свистит, сбивает…
— На одного лин…ного диста-ан… Офиц…ры управления пр-ря… остальные нап… — во. Шаго-о… р-рш!.. ш-ш-шы-ш…
Прорывая условную тишину в ночи, сухо врубаются треск вступительной задубевшей барабанной дроби. Немедленно за этим в освещенное пространство вплывают барабанщики — только старшие воспитанники, младших пока берегут. Расчёт барабанщиков идёт красиво! бодро! на прямых ногах! ходулистой походкой. Все прямые как палки. Прижались друг к другу, как монолит. Очень это красиво! Впечатляюще!.. Совсем смерзлись видать, спаялись… За барабанщиками музыкальную эстафету перехватывает сводный военно-духовой оркестр, и на площадь вступают, слаженно печатая хромовыми сапогами по стылой бетонной спине аэродрома красавцы — краса и гордость войск! — офицеры штаба округа… Ооо! Офицеры… Штаба… О-о-о!..
Бац! Бац! Бац! Бац!..
За ними, с небольшими интервалами втягиваются и остальные полки…
Музыканты-сверхсрочники тоже не любят эти ночные репетиции. Они справедливо считают, что ночью, для здоровья, полезнее вообще-то бы спать. Причем, в тёплой постели, обязательно прижавшись к горячему боку жены. А можно и не жены, а просто к милому женскому телу — горячей подруги, например. Некоторые опытные музыканты, а их, развратников, слава Богу, не так и много в оркестре, утверждают, что, а к двум подругам прижаться ещё лучше…
— Чуваки! Это цымус! Это… — подходящих слов этим ощущениям в русском языке сверхсрочников видимо нет. По-крайней мере, ни один музыкант в такой ситуации их не находил, а, значит, их и нет вовсе. — Зашибись, чуваки, короче это!.. (Ради абсолютной смысловой точности определения, в слове зашибись поменяйте букву «ш», на букву «е» — Получится как раз то, что имеют в виду музыканты. Ага!)
Им слабо верят, больше остро завидуют, и к пониманию этого состояния всей душой и телом стремятся. Все музыканты очень уже хорошо знают по-своему опыту, как одна «баба» может заставить чувака «летать» от счастья. О-о-о!.. А если их действительно будет две?! Это ж тогда!.. Нет, дело вовсе не в количестве. Вернее сказать, не только в количестве. Понятно, что арифметически две «бабы» сразу, больше чем одна, это ясно. Всё дело в непознанном! Вот в чём дело! В качестве!.. А это простыми арифметическими действиями не определяется. Тут другие критерии… Тут уже слов ни у кого нет, одни только чувства: скорее бы, попробовать бы!.. Короче, к этому, втайне, тянутся все и всеми фибрами.
…О ночных репетициях.
В армии, чтоб вы знали, сверхсрочников не спрашивают: хочешь — не хочешь, нравится — не нравится, холодно тебе, сверхсрочник, не холодно, ночь там, полночь…
«Бумагу подписал?»
«Подписал».
«Форму надел?»
«Надел».
«Пособие, тьфу, б… зарплату и пайковые получаешь?»
«Так точно».
— Ну и вперед,…твою мать!
— Есть, вперед!
Так вот и мерзнут музыканты вне зависимости от звания, желания, возраста, роста и названия личного инструмента. Хотя, опять же, и тут есть свои тонкости.
О них, о музыкантских тонкостях…
Для сведения — летом лучше играть на флейте-пикколо. Она маленькая такая, лёгонькая, не то что туба-бас. Ну, туба-бас… Туба-бас это вообще!.. Три квадратных метра железа кульком сложенного, много раз безобразно скрученного и завернутого — чтоб в автобус входила! — вот что такое туба, которая бас. И не важно, «эсная» она, или «бейная». И та и другая гудит требовательно и нагло, как пароход или так же убедительно, как паровой молот. Норовом и звуком под стать хозяину своему — толстому, обычно, и мордастому. А флейта пикколо, нежная такая штучка, изящная, трепетная и интеллигентная… Под футляр из-под тёщиных очков, почти. Совсем, можно сказать, «манюсенькая» для мужчины, особенно сверхсрочника, если он ещё и в очках. И после игры, где-нибудь, например, в городе, не нужно тебе, понимаешь, товарищ сверхсрочник, возвращаться — чёрте куда! — в полк, чтоб отвезти туда свою дудку-пикколо. Тащить её, корячиться, как, например, тот же баритон, тромбон или просить об этом срочников. Последнее финансово накладно. Со срочниками, за доставку инструмента, сигаретами потом придётся расплачиваться, не расплатишься. Короче, раз, летом, эту малюсенькую флейточку за пазуху вместе с футляром, и не пикай она там — уже и нету её. И всё, руки и голова у тебя свободны, можно и пиво пить — наливай! А вот зимой, когда холода, как вот сейчас на этом задрипаном аэродроме, тогда совсем наоборот. Почему? Сейчас объясню.
Тогда наступает халявный праздник, но не для всех, — музыкантам выдают спирт. Да, именно спирт. Нужно заметить, это мероприятие — любой музыкант подтвердит — сильно облегчает тяготы суровой музыкантской военной службы. Тем более если ночью. Да одно только ожидание этого процесса резко поднимает настроение, тонус и всё из этого вытекающее, не говоря уж про сам процесс. Спирт — это такая волшебная жидкость, кто не знает, которая прямо на глазах, оказывается, самым удивительным образом повышает потенциальные возможности музыкантов. Причем, этот феномен, говорят, кем-то, давно уже обоснованный и доказанный научно-медицинский факт. Пусть на время, пусть на чуть-чуть, но всё же, ох, как облегчает… В морозные дни — и ночи, естественно! — выдают музыкантам настоящий чистейший спирт. Заметьте, не какую-нибудь там обычную «бодягу» — к ней музыканты давно привыкли, и она, по причине своей слабости на морозе не берет, скорее усугубляет, а настоящую спиртягу выдают. Спиртягу!
Спи-ир-рт… слышите в звуках музыку — спи-ирт!! Кто недопонял, коротко объясняю транскрипцию этого слова — это праздник тела и души, если образно. Понятно теперь, почему наступает праздник? А чтобы другие не приставали — и мне, и мне, армия-то, вон ведь какая большая — этой жидкой необходимости придумали тонкое и точное обоснование — чтоб клапана не замерзали. Понятно? Сильно, да? Ещё как! Скажи вот, товарищ военнослужащий, да-да, ты, ты… у тебя есть какие-нибудь клапана?.. Нету. А у твоего товарища?.. Тоже, нету? То-то, чувак, клапана в армии — мудро, да! — не для всех придуманы. Они только у музыкантов и только для музыкантов! Правда, тоже не у всех. Может и промашка это, может и элемент явной несправедливости проскочил. Эй, маршалы там, генералы-адмиралы, которые наверху! — сильно музыканты на вас обижаются. Обижаются и завидуют. Непорядок это, понимаешь… Вы там пропустили, а здесь — проблема… Почему не всем?.. Но об этом чуть позже.
Старшина оркестра предусмотрительно загодя получает его, спирт этот, в санчасти, в трехлитровой банке. О-о! Когда он несет его, ответственно за это расписавшись, все встречные и поперечные мужики, армейские, конечно, а в полку других и нету, сходу, неожиданно и высокопрофессионально, только по одному цвету жидкости в банке с восторгом угадывают — спирт! Чистый! Чистый-чистый! Иногда забываются, неожиданно для себя меняют курс, даже пытаются сопровождают старшину, вслух вспоминая лучшие его человеческие качества и доброту… Подлизываются так. «А, хрен там! Самим мало!» — написано на лице ответственного гонца, старшины, то есть. Вот что такое спирт!
Так вот, той — малюсенькой флейте, с полтора карандаша которая, спирт вообще не дадут, даже губы помазать. В крайнем случае, если только нюхнуть — ну это пожалуйста, это не жалко — закусывай рукавом. А вот тубе-бас, например, можно! Ей по уставу положено. Если, повторяю, старшина оркестра у вас хороший. Причем, главное — мы помним — не губы помочить, а в клапана залить. А там, клапанов, в тубе той, ёшь её в корень, целых аж три, и каждый в полстакана… Ну, может я преувеличил чуток, наверное меньше. Конечно, меньше. Но всё равно, если хороший старшина, то хватает и клапанам, и тому, кто этими клапанами ворочает. И тогда, глядя на промёрзшего флейтиста, который только нюхнул, в смысле пикколо, — басист, который туба, и все остальные железные дудки, чувствуют себя нормально, если не сказать превосходно. Даже слегка так философски и чуть высокомерно, ни холода уже себе не замечают, ни веса своего большого инструмента. «Ха! И совсем не тяжелый. Ну-ка, на, срочник, подержи-ка. Ты что, замерз, что ли?»
Обычно репетиция на аэродроме длится до тех пор, пока заместитель командующего парадом — сам-то командующий до самого последнего дня манкирует этим холодным рутинным мероприятием, холит и бережет себя — в перерывах, не выпьет весь свой термос с крепким кофе, подогретым запашистым армянским коньячком. А вы как думали? Не железный же человек, если присмотреться, тоже мерзнет, как и мы все! Когда термос пустеет, он, собрав командиров парадных колонн, ставит судьбоносную для всех, начальственную свою оценку по-школьной пятибалльной системе:
— Сегодня уже лучше, товарищи офицеры. Много лучше. Сегодня ставлю всем «три» с «плюсом». Вчера было «три» с «минусом», сегодня уже с «плюсом».
Благодарственно оглядев их, делает ещё какое-нибудь строгое напутственное замечание по поводу: сапог, например, которые должны быть при движении ещё выше, подбородков чтоб строго на одном уровне, по линейке, безукоризненного равнения в коробках, и, тик в так, в установленных чтоб интервалах… Что означает: на сегодня отбой, до свидания, всем до связи. Командиры, радостно козырнув, поворачиваются, и неуклюже — ну холодно же, ёп-пэ-рэ-сэ-тэ, окоченели! — бегут к своим расчетам. Затем уже вместе с солдатами, также пингвинами, бегут к своим машинам. Разобравшись по насквозь промёрзшим, даже под тентами, кузовам грузовиков — всю дорогу отбивая ногами и зубами громкую холодную чечетку — быстренько едут в свои полки отогреваться и спать. На сегодня отмучались! Ну и хорошо! Всем полный, этот — отбой! До завтра.
Это Армия!..
Армия… Армия!
49. Этюды из закулисной… службы
Наш ансамбль песни и пляски опять готовит новую программу, теперь уже к ноябрьским праздникам. С творческими муками старшина Великжанов в очередной раз подобрал и согласовал в Политотделе новый концертный репертуар — для всех. И Генка Иванов тоже новую программу репетирует.
С фокусами у него нет проблем. Правда неизвестно откуда он их берет, но их у него, как тех пушистых кроликов в шляпе — полным полно. Беда только с реквизитом. Его ведь нужно как-то разработать, что-то где-то закупить. Потом, точить на каких-то станках, потом собирать, клеить, раскрашивать, и так далее. Всё, конечно, сложно, хотя внешне выглядит просто и красиво. Генка, тот молодец, он, зная, что в Политотделе его любят, окончательно добив своими проблемами старшину оркестра, сам ходил в Политотдел. Выпрашивал какие-то деньги — мелочь, в общем. Канючил разные увольнительные: то в универмаг, то на завод, в токарный цех, например, или еще куда. Попутно уничтожал «хотенчиков». На официальном языке это звучало просто и незатейливо: давал консультации в женских общежитиях мединститута, техникуме связи, и других — если успевал — по вопросам развития художественной самодеятельности вообще, фокусам и пантомимы в частности. Очень, говорят, было там у него всё успешно, очень! Р-раз так и в койку. Мы это — молодые мужики — очень хорошо понимаем, знаем, сильно завидуем Генкиным «педагогическим» успехам. Сами бы не прочь, но, Генка всех обскакал: талант, он, как говорится, во всём талант. Конечно, добивался Генка своего, и номер, как и вся его программа, с большим трудом, но успешно продвигались.
Трудности у Генки были только с пантомимой. Не потому, что были сложности с пластикой, тут у него тоже все было в порядке, а потому, что создать пантомиму обязательно нужно было с сюжетом на политическую тему. Политическая сатира в его пластическом творчестве была всенепременной и обязательной. С этим Генка мучился. Часами просиживал в полковой библиотеке, листал журналы, что-то бубнил, читая, корчил рожи, двигал руками, дергал корпусом. Со стороны производил впечатление или сумасшедшего, или паралитика. На самом деле, таким вот образом он примерял, подгонял сюжет под пластическое выражение. В этом у них, у «мимов», своя, особенная какая-то «кухня».
В подборе репертуара, иной раз, на него даже целый отдел «на верху» работал, чтобы только политсатира была доходчивой и яркой. Зрители на концерте всегда с удовольствием смеются, когда какой-нибудь капиталист-агрессор получает хороший пинок под зад или шлепок по лысине. «Хо, хо, хо! Ха, ха, ха!.. — смеются зрители. — А вот, не маши своими жадными ручонками, капиталист поганый, не грози нашей стране своими бомбами!?» Так уж всегда смешно у Генки это получалось… Весело.
Страдал еще Генка и потому, что давно не видел профессиональных работ своих собратьев по цеху. Телевизор у нас включают только в строго отведенное время, и только тогда, когда показывают программы «Новости», «Время» или какие военные — армейские. А ему нужно было видеть работы Енгибарова, например, Марселя Марсо, Карандаша, Никулина, и других. О! О них он мог рассказывать бесконечно и взахлеб. С вдохновением показывал нам, копируя, куски из концертных программ.
Генка худенький, остроносенький, с заостренным подбородком, с гроздью чуть красных прыщиков на лице (он с гордостью и многозначительно называл их «хотенчиками». Откровенно намекая майору, например, на необходимость срочного увольнения в город), торопливой речью, мягким окающим говорком, с тёмного цвета короткой прической, с едва заметным чубчиком, — мальчишка и мальчишка. Сам он не высокий — метр шестьдесят восемь. При этом он всегда весело уточнял: но без фуражки! Без ярко выраженной мускулатуры, очень гибкий и пластичный. Появлялся перед зрителями всегда в своем тонком чёрном, в тугую обтяжку трико и в цилиндре. Одним своим выходом всех девчонок влюблял в себя. «Ап!»— с улыбкой он поворачивался к зрителям с цилиндром в приветственно поднятой руке. Хорош, да? Конечно хорош, Гена, лучше не бывает!.. А уж после выступления и подавно — отбоя от девушек не было. Один только физический недостаток портил Генке настроение, да и всю его жизнь в целом — чуть кривые ноги.
Большего удара, чем тот который ему нанесла мать-природа и родители, он не видел. То, что его, когда-то, бросила мать, а об отце он только слышал, и большую часть жизни провел в детдоме, об этом он внешне и не переживал. Говорил: «Как только дембельнусь — и мать найду, и отца, если жив, тоже. Но вот ноги, чуваки, — с болью сокрушался Генка, хлопая по слегка округлым играм ног, — вот они, падла, подвели, так подвели! Верите, нет, — рассказывал Генка, — два раза поступал в цирковое училище. Все туры проходил, а на том, где оценивают фигуру и внешние данные, пролетал. И ведь стою, гадство, натянув мышцы, подтянув, выпрямив ноги. Чувствую — уже всё, прямые, уже как тростиночки! А там ведь какая еще, чуваки, подлянка? Перед комиссией этой, ешё и пройтись туда-сюда нужно, повернуться, подойти к ней. Вот тут уже всё, тут уже не спрячешь, не удержишь.
— Смотрите, ребята, — обращается к нам Генка, — смотрите-смотрите… Сейчас видно? — Встав перед нами — пятки вместе, носки врозь, и — ап! — руки в стороны, спрашивает, — ну, видно?
Мы смотрим, нет, всё нормально, прямые.
— А вот теперь? — показывает Генка, отступая назад балетной походкой.
Сейчас… Ну… может, чуть-чуть только, самую-самую малость.
— Вот видите, — сразу расстраивается Геннадий, — даже вы видите. А они!.. А комиссия, сочувственно покивав головами, разводит руками. Видите-ли, говорят, товарищ Иванов, у вас с ногами… эээ… небольшой дефект. Понимаете? Принять, поэтому, мы вас не можем. Такое уж у нас правило. Понимаете? А данные у вас действительно очень хорошие… и всё такое. Жаль, жаль. Очень жаль. Приходите в следующий раз, может тогда… Эх! — Сокрушаясь, тяжело вздыхал Генка.
— Фуу-х фуу-х… — Едва дышат танцоры.
Они, вспотев, мокрые как мыши, сидят прямо на полу, отдыхают. В центре наш новый постановщик танцев и его жена. Тоже, в прошлом, профессиональная танцовщица. Они еще молоды, хотя ему лет сорок или около того, а ей гораздо меньше, но они оба уже на пенсии. Да-да, на самой настоящей старческой пенсии. Это удивительно! Уж глядя на её-то молодое симпатичное лицо, стройную гибкую фигуру, совсем не скажешь, что она пенсионерка. Да какая она пенсионерка! Её еще можно, как говорится… в смысле любить и любить. Это же всем видно. А вот, поди ж ты! В это трудно поверить. Пенсионеры, для меня, например, это те, которые уже дедульки и бабульки. И в прямом, и в переносном смысле: старые, больные, с кучей внуков, естественно в валенках, телогрейках и на завалинках. Обязательно семечки. Подойдёт и другой вариант: детская коляска с орущим внуком и газета, либо домино во дворе. Всё. Именно так я себе это и представляю. А тут! Такие молодые, и уже… Не верится. Оказывается, я например и не знал, что женщины танцовщицы уходят на пенсию не по-возрасту, а от количества лет проведенных на танцевальной сцене. Это что ж получается, в пять лет пошла на сцену, а в двадцать на пенсию, так, что-ли? Здорово это у них придумано, классно!
Наши танцоры, от новых постановщиков просто без ума… Это и понятно, школа у них у обоих — страшно сказать — очень завидная и недосягаемая. Она танцевала и в «Березке», и в ансамбле у Моисеева. Он тоже — и у Моисеева и в «Ансамбле танца Сибири», у Годенко. Мы это всё знаем только по телевизионным передачам, и то, отрывками из обрывков. А они, там именно и работали… Представляете? Потом, они, говорят, «выросли», ушли из ансамбля и стали работать с самостоятельными сольными танцевальными номерами в разных филармониях, и так далее. Сейчас, получая свои законные пенсии, подрабатывают постановщиками танцев. Копят деньги, сказали, на квартиру где-то на западе. То ли под Москвой, то ли ешё где — нам это не важно. Сейчас работают у нас. И это главное. Вернее, очень и очень, для нас, здорово.
Наши ребята просто влюблены в постановщиков. Их рассказы о жизни и творчестве таких знаменитых танцевальных коллективов настолько интересны и полезны, что ребята слушают, разинув рты. Ловят каждое их слово. А уж танцевальные «па» или отдельные куски готовы — я так, например, аккомпаниатор, против! — разучивать вообще без перерывов. Танцы, которые они ставят, и для нас и для нашего города совершенно новые, очень сложные, интересные, задорные, веселые и с юмором. А сольные куски, вертушки-топотушки, есть практически у всех ребят, они вообще шикарные, даже на мой взгляд. Уж я-то, извините, вижу, что и как они разучивают, их уровень. Глаз уже намётанный. У меня у самого очень интересный и красивый аккомпанемент, если хотите знать, «зашибись» называется. Очень красивая музыкальная текстура в новых плясках — «Ложкари», «Женихи», «Как казаки на войну ехали». В общем, есть что поиграть, в смысле повыковыривать, и душу развернуть.
Они, постановщики, оба не высокие, а точнее сказать маленькие, миниатюрные, около ста шестидесяти сэмэ, каждый. Поэтому, и роли, говорят, у них раньше были острохарактерными, сложными и разнообразными. Как у клоуна в цирке, он всё, говорят, на арене должен уметь делать, даже ещё лучше. Но что больше всего наших ребят танцоров удивило и заинтересовало — почему их сын получился таким высоким, даже чересчур, можно сказать. Ему сейчас семнадцатый год, а рост у него уже метр семьдесят семь! Метр семьдесят семь! Представляете?! Родители — по сто шестьдесят семь, а он уже под метр восемьдесят! Как так получилось? Как это?.. А он ведь и дальше ещё расти будет… Как это?! Тут можно бы привычно и позубоскалить, мол, а не поработал ли здесь какой сосед, пусть и случайно? Но на фотографии — они снялись втроем — стоят две мужские копии, и одна женская, очень милая и красивая. Все смеются. Причем, сын на целую голову выше своих родителей! А действительно, как это?
— Таблетки какие пили, да? — заинтересовано спрашивают ребята.
Меня-то, откровенно говоря, это и не интересует, я выше среднего. А вот наши танцоры все примерно такие же, как они, маломерки, ну может на пару-тройку сантиметров выше. Но за метр семьдесят пять не выходят — это точно. Для них эта тема оказалась жизненно важной, просто животрепещущей. Они и привязались — расскажите, да расскажите. А действительно, как это, а?
Муж с женой весело улыбаются, видя заинтересованность и интерес к своим достижениям, интригующе переглядываются между собой, мол, рассказывать или нет. А если рассказывать, то всё или не всё.
— Ну расскажите.
— Ну ладно… Наташ, расскажем ребятам, да? — снова поддразнивает свою жену, убеждаясь в её согласии Валентин Гриншпун (или Гринвальд или Гриншпель, я поначалу и не расслышал. Фамилия у них какая-то заковыристая. Это я, признаюсь, упустил — на женщину засмотрелся, а переспрашивать теперь совсем уж неудобно). — А давай, действительно расскажем, может когда и пригодиться ребятам. Еще и спасибо потом скажут, а?
Она, чуть смущаясь, с полуулыбкой неопределенно кивает головой и он начинает рассказ:
— Когда мы задумали завести детей, то сразу для себя твердо решили: наш сын не должен быть таким, ну, скажем, не таким высоким, как мы. Ни в коем случае. Конечно, и в маленьком росте есть свои прелести, есть. Еды, например, нужно меньше… Да, Наташ? Одежду можно для себя в Детском мире, в отделе для подростков-акселератов, покупать, что явно дешевле. И с обувью опять же нет больших проблем, да и вообще… Но мы решили — наш сын будет только высоким. Мы так решили. А как этого добиться? Бог его знает! Ни таблеток, ни лекарств, мы выяснили, нет. Но мы твёрдо решили — сын у нас будет только высоким. Высоким, и точка.
Думали, думали… ничего не придумали. Для начала решили просто хорошо отдохнуть, поправить здоровье, выспаться. Вернее, отоспаться от постоянных репетиций, поездок и концертов. А там, решили, видно будет — утро ж, как известно, вечера мудренее. Ну, вот. Сразу договорились: никаких пал… — косится на смутившуюся жену, — то есть, никакой любви, в смысле постели. Только витамины, только солнце, только воздух, только море. Всё. Решили. Берём отпуск в конце августа, и едем на Чёрное море, и поселяемся только дикарями. Быстро и прекрасно устроились в двухместной палатке — мы её с собой привезли — прямо на берегу поставили, на воздухе, на природе. Красота, ребята, неописуемая! Всё чудесно, всё вокруг прекрасно!.. Представляете, целый день загораем, купаемся, отдыхаем, фрукты едим, а вечерами, лежа в палатке, рассказываем друг-другу каким хорошим будет наш сын. И высоким он будет, и стройным, и умным — как я, и красивым — как Наташа, ну и так далее. Фантазируем, в общем, загадываем… Но никаких этих… я говорю… ни-ни. Ни постели, ни алкоголя. Спим рядом, но на разных матрацах, и только. А мне, верите нет, уже на второй день такого поста прямо не вмоготу, аж чуть сознание не теряю. И не потому, что там все ходят полуголые, нет… ладно, признаюсь, чего там, — и поэтому тоже!.. Там же, это, — руками рисует в воздухе бюст и округлые женские формы, — сплошные соблазнительные формы на каждом шагу…
Все коротко и понимающе смеются — это да, это конечно… кто б выдержал? Мы, так точно не выдержали бы!
— …а потому еще, — продолжает рассказчик, — что все мои мысли только об одном: как мы сделаем ребенка большим, просто высоченным. Терплю, ребята, маюсь, мучаюсь, сил уже нет. Стараюсь за день так наплаваться, так напрыгаться на волейбольной площадке, чтоб уж сил, даже и думать об этом, не было. Ан нет, ничего подобного… Оно, поверьте, не устает, а наоборот! Наоборот-наоборот, это точно! И Наташа, я смотрю, все красивее, и красивее у меня… Расцветает и расцветает, словно невеста. Представляете, ребята мое состояние?..
О-о! Кошмар! Конечно! Это мы представляем… Нам это легко представить. Даже сейчас…
— Вокруг, ребята — теплое море, воздух, чайки, днем и ночью ласковый морской прибой… Рассветы, морские закаты… Музыка, танцы, волейбол, девушки, фрукты, цветы. Ну, рай тебе, а не жизнь! Целый месяц, вот так вот — день за днем — мы и промучились. Представляете? Я еле дотянул, вернее, мы еле дождались… Так я говорю, да, Наташ? — обращается за подтверждением к жене.
Под взглядами двух десятков молодых мужчин Наташа, продолжая смущаться, вместе с тем улыбаясь гордой и счастливой улыбкой, утвердительно чуть кивает головой, — ну…
— А всё остальное… как планировали. — С гордостью заканчивает рассказ Валентин. — Трое суток из палатки не выходили, да, Наташ?
Наташа окончательно краснеет, пытается прикрыть его рот своей ладошкой, чтоб глупостей не говорил, чтоб замолчал.
— Уж не трое… может меньше, — с легким смехом уточняет она, глядя, как он, поймав ее пальцы, нежно целует. Ребята тоже зарделись от жеста явно не предназначенного для всеобщего внимания. Вот она, оказывается, какая — настоящая семейная жизнь, вернее большая любовь!
— А дальше пусть расскажет Наташа. — Продолжая веселится, провоцирует Валентин.
— Ну да, сейчас! Еще чего не хватало. — Смеясь, отбивается Наташа. — Дальше нечего рассказывать. Результат на фотографии, смотрите.
Да, фотографию мы видели. Парень точно получился высокий и стройный. Тоже танцор, и даже, рассказывают, очень хороший танцор. Уже солист. Ну, это и понятно, при таких-то родителях стать хорошим танцором — это просто гарантированно. И какой из этого вывод? Главное — это захотеть, поставить задачу, и всё. Нет, главное — это выдержать, не сломаться, пройти трудности. Вот, что самое трудное.
— Ну, отдохнули маленько, расслабились? — Поднимаясь, спрашивает балетмейстер-постановщик. — Продолжим репетицию.
Танцоры, грациозно потягиваясь встают, поднимаются, один за другим пружинисто запрыгивают на сцену.
— Пашенька! — это ко мне так балетмейстер всегда обращается. — Сейчас пройдем весь кусок от второй цифры сразу на вторую вольту, затем на третью цифру и дальше по партитуре. Хорошо? И чуть-чуть, пожалуйста, больше экспрессии, Пашенька, чуть больше огня. Но держите темп, держите, не увлекайтесь. Договорились?
Утвердительно киваю головой — а як же ж, оно ж, ясное дело!
— Ну и ладушки!
Переворачиваю страницы нотной тетради, ищу вторую цифру. Ага, вот она, нашёл.
— Так, — Валентин хлопает в ладоши, знак танцорам. — Встали все, встали… Приготовились. Да, стоп! Женя, эту вот топотушечку: та-та-та-та, та-та-та, — показывает её легко и изящно, будто Нуриев с Лиепой в одном лице. Чёткость у него изумительная, даже мне понятно. — Пройдите её чуть-чуть легче, не на всей стопе, и она у вас пойдет… — Жека, в гулкой тишине копируя, старательно повторяет… — Да-да, эту… — Обрадованным тоном замечает балетмейстер, кивает головой. — Так, так! Ну, ну!.. — хвалит. — Вот, уже лучше. Хорошо. Молодец. — Решительно хлопает в ладоши. — Всё, встали. Приготовились. Сразу и-и-и, р-раз! И два, и три, та-та-та-та-та! Хорошо… Хорошо… Легче идём, легче. Вот, вот… Та-та-та-та, та-та-та. Отлично, Женя!.. Чуть живее все здесь, живее — молодцом! Славик, Валера, а корпус держать, держать корпус — не забываем… И руки… руки тоже!.. Вот так, вот так. Хорошо! А где улыбочки? Улыбочки где?.. Так, так…Вот… Вот… Молодцом! Молодцы, ребятки, молодцы! Стоп-стоп! Отлично! Просто отлично! Еще раз тоже самое со второй цифры…
Репетиции, репетиции…
Теперь можно рассказать и про «Айвазовского». Именно про того, неизвестного прикомандированного. О нем я уже начинал как-то рассказывать? О художнике!
На наших репетициях всегда кто-нибудь присутствовал, если не офицеры из Политотдела, то просто зеваки — это уж обязательно. От прапорщиков, пережидающих какое-то необходимое, «тёмное» для них время в полку, до загасившихся солдат-срочников или любопытствующих от безделья дежурных по клубу.
Зрители-солдаты, обычно забившись в дальний угол зала, под грохот, крики и общий шум репетиции тихонечко смотрят не мешая или приятно дремлют, либо вовсе мирно похрапывают вжавшись в сиденья — чтобы дежурный по части случайно их не заметил во время своего обхода. Время от времени в зал влетают запыхавшиеся посыльные из разных рот, обычно молодые солдаты. Остановившись, тревожно обшаривают глазами зал, потом, с любопытством косясь на сцену замирают, с интересом прислушиваясь к музыке. Через какое-то время вспомнив о своем срочном задании подхватываются, вытянув шеи, шныряют по рядам, ныряя и появляясь, ищут в глубинах зала своих загасившихся от службы товарищей. Найдя или уходят вместе, или получив по шее, либо дружеский пинок, убегают в дальнейшие поиски.
Иногда на репетициях я замечал странного вида солдата с нервным, худым скуластым лицом, голубыми глазами, длинными худыми руками с тонкими артистичными пальцами, в мешковатой — на нём — солдатской робе. Он, не мешая, с большим вниманием и интересом слушал и наблюдал наши репетиции. Руки его и вся хэбэшка, всегда были щедро испачканы художественными красками. Иногда он щёлкал в нашу сторону фотоаппаратом «Салют-М», ярко вспыхивая блицем. Это и был клубный фотограф, он же и художник, и оформитель и столяр. Его со сцены не прогоняли, знали, он клубный работник, значит, наш человек. Уже служил второй год, как и я, но в роте он — прикомандированный — так и не появлялся — ни на построениях, ни на тревогах, ни на зарядке… По-крайней мере, в строю я его видел раза два, кажется или три, не больше. В столовой мы иногда встречались, но обычно во внеурочное время — вместе получали на раздаче тарелки с едой или у хлебореза, так называемый расход. У него был какой-то свой, необъяснимый для нас распорядок службы.
Ротный на всех проверках его фамилию скрипя зубами пропускал и иначе как «этот архаровец», или «этот «Айвазовский» не называл. Однажды, рассказывают, он вытащил художника из мастерской на отбой, грозно распёк при всех, и в назидание наказал тремя нарядами. А за «идиотскую эту улыбку» добавил ещё три наряда вне очереди, чтоб не «лыбился тут, понимаешь, как придурок». Ротный поступил как обычно, но опрометчиво. Утром его неожиданно дернули в Политотдел дивизии прямо с занятий и пропесочили видимо так сильно, что ротный даже фамилию перестал называть прикомандированного, а просто — «этот архаровец» и всё. Будто нет его в роте и не было. Нас тогда это сильно поразило и мы поняли, что выше нашего ротного и комбата, оказывается есть куда большая реальная сила — Политотдел дивизии. А парню сильно завидовали. Добиться абсолютной независимости от ротного и распорядка дня — это было выше предела возможного.
Художник называл себя почему-то Булькой. От чего это производное, кто и почему его так назвал, неизвестно, но представлялся он именно так, коротко и не понятно — Булька. Это при том, что фамилия у него была вполне нормальная — Ефременко, и ни с какой булкой, бутылкой, булькой она и близко не лежала.
— Да, Булька! — подтверждал он, сияя своими голубыми глазами и широкой улыбкой на худом скуластом лице. В лице и во взгляде его всегда было что-то странное, как мне казалось. В движениях излишняя резкость, в смехе повышенная эмоциональность и возбужденность. От чего это? Нет, водкой или самогоном от него никогда не пахло — зачем? — в мастерской всегда стоял едкий запах растворителей, ацетона, столярного клея. Угорал он, похоже в своих там красках.
Встречаться с ним удавалось очень редко, хотя работал он здесь же, в клубе полка.
Мастерская и фотолаборатория всегда были наглухо закрыты и редко кому открывались. Разве только начальнику клуба, но он сам это делал, у него, по-должности, все ключи были.
В дальней угловой комнате, без вывески, находилась мастерская. А напротив, через небольшой в два окна холл, фотолаборатория, тоже без надписи. Фотолаборатория — две комнатушки — одна за другой, каждая размером полтора на метр. Одна — бывший умывальник, сейчас проявочная, с раковиной и краном, ванночками, грязными банками с реактивами темного цвета. Другая — бывший туалет. Окно наглухо забито, унитаз снесен, но чугунный бачок с опущенным вниз длинным чугунным хоботом зачем-то оставлен. Настелен деревянный пол. Все стены до потолка отвлекающе завешены киноафишами и рекламными фотографиями различных киношных эпизодов и портретами красивых героев. Главным образом, конечно, женщин. Кое-как в помещение втиснуты маленький стол и стул, подвешен красный фонарь. На столе высится большой профессиональный фотоувеличитель со свисающей из рамки фотопленкой. За спинкой стула ряд подвесных полок с банками темно-коричневого цвета и пачками фотобумаги. Всё замусорено обрывками испорченной фотобумаги, бракованными фотопортретами, окурками, спиралями фотопленок, как подвешенных на бельевых прищепках, так и выброшенной, сочно хрустящей под ногами… Такая же замусоренная картина и в художественной мастерской.
Мастерская — довольно просторная угловая комната без вентиляции, с пятью большими зарешоченными окнами, почти всегда, особенно в зимнее время, предусмотрительно плотно закрытых светомаскировочными шторами — и ночью свет не виден, и ветер не задувает, теплее. Наличие рабочих столов, кое-какого столярного инструмента, обилие рам и подрамников, тощие остатки тюков с белой, серой, красной тканью, стопы ватмана и пенопласта, множество разноцветных банок с красками, кистей и кисточек разного калибра, стойкий запах клея, ацетона, дерева, краски, пыли и сигарет — выдавало творческое предназначение помещения. А его возможности, судя по затворничеству, соответственно безграничными, от самого высокого — реставрации портретов членов Политбюро, например, до рисунка фривольного, не сказать скабрезного — солдата занимающегося онанизмом, одновременно подглядывающего в замочную скважину за аналогичными действиями офицера, поразительно похожего на нашего командира роты. Но везде страшный беспорядок.
Внешне, когда заходишь, сразу понимаешь: ух ты, вот он, оказывается, какой настоящий-то беспорядок! Вот что такое бардак в чистом виде!
А вот вы и ошиблись. Каждое утро, из года в год, выравнивая кровати, табуреты или носки солдатских сапог на отбое, вы привыкли думать, что вот это и есть ваш истинный порядок, да? Нет, конечно. На производстве, чтоб вы знали, свои понятия порядка и беспорядка. А уж в творчестве-то, сам черт ногу сломит что и где там у них. На самом деле это просто мастерская. Обычная художественная мастерская, где и встать негде, и сесть не на что. Сядешь — обязательно упадешь. Если повезет и не упадешь, всё равно пожалеешь, — краской вымажешься. Но, как обычно считает хозяин — здесь всё на месте, всё под рукой, всё как положено. В смысле, где что положил, там и взял.
Здесь Булька и служил Родине, творчески и вдохновенно работал, ел и спал, службу тащил.
Политотдельцы часто вывозили его в другие наши подразделения. Там он или фотографировал новых отличников боевой и политической подготовки к какому-нибудь очередному празднику, или снимал на комсомольские билеты, или делал эскизы для оформления Ленинских комнат. А уже в полку, в своей мастерской, он всё это потом изготавливал и сам потом устанавливал. Был при деле, был незаменим, незаметен и никого не беспокоил. Кроме, естественно, нашего ротного. Но тут, как говорится, хрен ему! Глаза видят, да зуб неймет. Бывает оказывается и такое в армии, бывает.
Однажды, этот художник-фотограф, слушая репетицию нашего инструментального квартета, вдруг неожиданно предложил мне заменить несколько аккордов в гитарном аккомпанементе на более интересные: один на доминант септаккорд с повышенно квинтой, а другой на большой нонаккорд. В этом не было бы ничего удивительного, если бы это предложил музыкант, а тут предлагает художник. Я удивился, правда вида не подал, но предложение, ко всеобщему удовольствию, реализовал… И что отсюда следует?..
А то и следует, что сижу я у него в мастерской, пью горький, крепкий чай с сушками, из магазина через дорогу… Дымим сигаретами… Отдыхаем.
— Ты где-то учился всему этому, да? — киваю на столярно-художественное направление его работы. — Что-то заканчивал?
— Да нет, только полтора года Строгановки.
— О-о! Cтрогановское… — я мало что об этом заведении слышал, но знаю точно, туда без таланта не принимают, это уж, как пять копеек. — А что-нибудь своё интересное у тебя есть посмотреть? Не армейское… этюды какие-нибудь, наброски? В школе я тоже немного рисовал, но, правда, только карандашом, и с картинок. Конечно, не всё получалось. Хотя рисовать, в общем, нравилось, но учиться тогда было не у кого.
— Особо ничего и нет, правда, так, ерунда одна… да и некогда. То срочно планшеты с текстами нужно заменить, то замалярить учебные фигуры на плацу, то стенды во всех ротах переделать, то транспарант какой написать, то трафареты изготовить, то… Сплошные мероприятия. Как натащит начальник клуба заявок от себя, да от Политотдела — выше крыши, и всё срочно, всё к утру. Одной писанины — завал. А для рисунка, сам понимаешь, настроение нужно. А тут, — кивает в сторону окон, плотно закрытых светонепроницаемыми маскировочными шторами, — железные решетки! А за ними, да через грязное стекло, что увидишь? Я и забыл уже, что такое пленэр… и всё остальное, прочее. А, ладно! Чего расстраиваться. У нас же с тобой скоро дембель, да, Паш? Мы уже скоро домой поедем! А там… Вот там и порисуем. Чаю подлить?
— Булька, слушай, а гармонию ты откуда знаешь? — подставляя стакан, задаю свой главный вопрос. Подстаканников здесь нет, но мы их поставили в «люминиевые» кружки, и расклинили спичечными коробками, чтоб не болтались.
— А, это!.. Ерунда это, — улыбается художник. — Стыдно сказать, я же с шести лет за фоно…
— Да ты что! Ты — серьезно? — Приятно удивляюсь. — Так мы, оказывается, коллеги с тобой! Здорово! А я с семи лет пошел… И в школу, и в музыкалку, в один год.
— И я тоже! Семь лет от звонка, до звонка. Ой, — весело смеется Булька, — Как вспомню! С боем ходил на занятия, как проклятый! Я рисовать хочу! Я на улицу хочу!.. А маманя, нет, говорит, она у нас доцент филолог, дома, как наш старшина, даже хуже. Заклинило её на одном — ты будешь у нас великим пианистом, как Ван Клиберн; ты будешь у нас знаменитым лауреатом, и всё. Стоит на своём, хоть ты тресни. И меня прямо с горшка и за фоно, и под репетитора… — Весело смеется Булька.
— И меня так же. Отец привел в музыкальную школу и — вперёд.
— Нет, у меня отец не вмешивался, он всё время в поле был, в экспедициях. Я его редко и видал… Отец у меня хороший мужик, заслуженный геолог, начальник партии. Да! А маманя вылитый командир, только в юбке. Короче, хоть и не хотел я в начале, а потом — куда деваться — уже и втянулся. Какие-то, говорят, даже надежды подавал… Ага! Музыкалку закончил на отлично и сбежал в студию при училище. Потом документы втихаря от матери подал, и поступил — приняли. Только, только в учебу втянулся, и тут, на тебе — армия. Вот и всё, все мои университеты. Но рисунок мне даётся легче и лучше. Рука сама видит…
— А фото, а столярка?
— А, ерунда это. — Машет рукой Булька, — Чего тут особенного! На вот, посмотри мои почеркушки. Кое что.
Беру толстую деловую папку с завязками, раскрываю.
— Ух ты! — невольно восклицаю.
С листов бумаги на меня смотрят цветные и карандашные портретные зарисовки наших ребят. Фигуры, головы, лица… Расплывшиеся в улыбках, серьезные, нахмурившиеся, смешные, в неожиданных ракурсах, в шаржированном исполнении. Но все хорошо узнаваемые.
— Ну, здорово! Слушай, Булька… это… это здорово! — с восхищением восклицаю, перебирая листы. Художник присел рядом, на корточки и чуть скептически морщится от похвалы — ерунда, мол.
А это наш ротный!.. Смешно разинув рот, размахивает кавалерийской шашкой несясь верхом на табурете в атаку.
— Ха, ха, ха! — оба смеемся, глядя на точно подмеченную характерную черту ротного во всё горло кричать и махать руками. — Ну ротный! Ну, орёл! Вылитый наш Коноёбов! Булька, ты молоток! — Художник жмурится от удовольствия. — Ты талант! Даже больше, ты Рембрандт.
— Ну, уж!..
— Я тебе говорю! Я же вижу!
Все рисунки с достаточно серьезным уровнем проработки и исполнения. Хотя это и наброски, но схвачено здорово, подмечены характерные детали и настроение. А вот… солдаты на толчке в туалете сидят, обрывки газет «На боевой вахте» читают. Выстроившаяся рядом злая очередь нетерпеливо ждёт… А это уже мы на стрельбище. Солдаты лежат на огневом рубеже, прицеливаются. Хорошо нарисовано, похоже! А тут рота в столовой: гребут, голодные, ложками, как веслами на старте, торопятся. А это уже и наш оркестр в полном составе.
— Как здорово у тебя все получается! Булька, ты ж у нас Микеланджело, вместе с Рембрандтом и Кукрыниксы. Еще и Гилельс, к тому же. Талант! Ой, талант. Просто вундеркинд, даже.
— Да ладно тебе, Пашка, какой талант, какой вундеркинд?! Так себе. Вот у нас, там, в Строгановке, ребята были, это да! А я… средний уровень. Подмастерье, ремесленник.
— Талант, талант. Не прибедняйся. Молоток, я тебе говорю.
Перебираю листы, рассматриваю. Оркестр!.. Музыканты!.. Классно! В оркестре прорисованы, главным образом, инструменты и дирижер со спины. Точно схвачена динамика рук дирижера, дудки и скошенный взгляд музыкантов. Еще характерные округлости их щек…
— Ха! А это я! — Вдруг узнаю себя. Я с барабаном на плацу, а рядом согнулся от холода… Артур. Точно, я и Ара Дорошенко! Ветер смешно раздувает полы наших шинелей. Я в очках, замерз, съежился, прижал ухо к воротнику шинели, скривился от холода. С большим барабаном выгляжу совсем толстым, как беременный. Стучу большой первобытной колотушкой. Ушанки наши подвязаны под подбородком. У меня усталый и тоскливый взгляд, а у Артура брови нахмурены, толстые щеки обиженно надулись, палочки на барабане выколачивают злую дробь, как на рисунках у Бидструпа.
— Похоже! Сильно похоже. Как сфотографировал. Классно ты нас поймал, Булька! Молоток! Хорошо помню, мы тогда сильно задубели. Прямо до костей промерзли. Угу! Особенно Артур у тебя похоже получился, вылитый хан-Батый, только без бороды и усов! Ну ты молодец! Талант, талант! Кстати, Булька, а ты с какого места это рисовал? Я что-то тебя там, на плацу, вроде и не видел?
— А я там и не стоял. Я тогда на складе «хозо» пенопласт получал, три листа. Обратно шел и заприметил вас.
— И все? И по-памяти?
— Да. Ну, не сразу, конечно… на следующий день или позже. Не помню.
Рисунки, рисунки…
Как все здесь похожи! Солдаты, наши офицеры, прапорщики. На плацу, в карауле… в шапках, пилотках… уставшие, замерзшие, улыбающиеся… А это в бане… Ха! Голые пацаны весело трут спины и грудь мочалками. Точно схвачено!
— Так много рисунков, Булька, тебе уже пора выставку делать. Всем интересно будет посмотреть, я тебе говорю.
— Что ты, какую выставку? — Ужасается Булька, глядя на меня своими чистыми, голубыми, с синими искрами, глазами, — что ты! Это же… Ерунда, в общем… Наброски. Увидел бы наш Митрич, препод по рисунку, он бы мне такого задал жару, о-го-го! Я же знаю.
Глухой, замысловатый синкопированный стук в дверь прерывает нашу беседу. Булька, в начале насторожившись, услышав повторный сигнал, уже спокойно переводит:
— Это Борька Лиманский стучит. — Идёт открывать двойные двери.
— Ага, попались, пьянствуете здесь! — Вваливаясь, cходу, грозно заявляет кругленький старший сержант Лиманский начальственным тоном. — Попались, голубчики. Так, так! Нехорошо, художник р-рядовой Булька, пьянствовать с младшим сержантом Прониным… без меня! Нехорошо! Придётся вам обоим дембель еще на один годик задержать, придётся. Чтоб, значит, вам служба медом не казалась. Щас, оформим приказик по полку.
— А вот, хрена, вам, товарищ маршал! Наш дембель неизбежен. Правда, Паш?
— Ага!
— Ух, ты! Уже выучили? Уже не обманешь, да? Ну-ну. — Лиманский поворачивается ко мне. — Привет, музыкант. Как там ваши дудки, не заржавели, нет? Почему плохо блестят? Я давеча на разводе из своего окна видел, что-то тусклые они у вас, а? Протирать не чем, да? Весь спирт у старшины выпили, а вода не берёт, да? Не порядок, товарищ командир музыкального отделения, не порядок. — Продолжает балагурить Лиманский.
— Не свисти! Твоё окно на другую сторону выходит… — замечаю я.
— Ты посмотри, что «салаги» уже в армии знают! — Хлопает себя по ляжкам писарь. — А как насчет разглашения страшной военной тайны, а?
— Ха, военная тайна!..
— Пашка, — вдруг предлагает хозяин мастерской. — А давай этому толстому старшему сержанту пи…юлей сейчас навешаем, чтоб на дембель с синяками поехал, а? Красиво будет! Живописно!
— Запросто, — охотно соглашаюсь я. — Давай! Я люблю иногда писарям пару фонарей подвесить!
— Эй-эй! Стойте, ребята, вы что! — Притворно настораживается Лиманский. — Я же пошутил. Меня бить нельзя. Я же старший по званию. Мне же простительно — у меня… менталитет такой.
— Вот, вот, именно. Я подержу, а Паша прочистит твой менталитет. Забудешь, для чего скоросшиватель нужен.
— А-а-а! — орет старший сержант, дергаясь по комнате. Уже через полминуты тяжелый Лиманский бьется у нас в руках, как «рыба об стол». Крутит беспомощно головой, дергает ногами, руками. Мы, распластав его на «разделочном столе», как сказал Булька, стаскиваем с него штаны, для обычной, в таком случае, операции. Проще говоря — для кастрации. Булька уже демонстративно широко машет острым резаком, точит его острие. Лиманский в ужасе бьётся, вырывается, орёт:
— Больше не буду, ребята. Не бу… Стойте, хулиганы. Эй! Мне же больно будет. А-а! Я пошутил… Ой-ой… Братцы, не губите! Дети вам не простят. Ой! Еще и без хлороформа!.. И руки грязные…
— Ничего, не в первый раз. — Скалит зверскую рожу Булька. — Надрез!.. — замахивается тесаком…
— А-ай! — орёт Лиманский.
— Ничего, ничего. Только первые два часа, говорят, больно, потом привыкают.
— О-ой! Не бу-уду!.. Бо-ольше не бу-уду.
— Паш, может поверим этому писарю, простим?
— Я бы не стал верить.
— Поверьте! Ради моих детей! Ой, больше не буду. Клянусь, пацаны, бля буду! Братцы! — Почувствовав надежду, умаляет писарь.
— Ну ладно. Смотри — в последний раз! Хоть мы люди и гуманных профессий, но в следующий раз, пусть ты и генералом будешь, с начала одно яйцо удалим, а потом и другое. Сделаем всё это по разделениям, чтоб ты лучше насладился нашей гуманностью. Правильно я говорю, доктор?
— Да, коллега. — Охотно подтверждаю я.
— Вы не коллеги, — съезжая со стола и подтягивая расстёгнутые штаны, обиженно ворчит писарь, — а варвары. Тонкого армейского юмора не понимаете. Я же старик, меня же уважать надо, я — дембель. А вы… Салаги!
— Опять?..
— Ой-ой! Нет-нет — сорвалось! Тьфу, тьфу, тьфу, братцы! Какой гадкий у меня язык. Выговор ему с занесением, вот! — Видя, что мы не верим и готовы продолжить воспитательный, с хирургическим уклоном процесс, с жаром клянется, — ну, говорю же, пацаны, не буду. Зуб даю! Пионерский салют! Век мне дембеля не видать!.. — Протягивает одну руку — Мир! — другая ещё держит штаны.
— Ладно, смотри, поверим… пока.
— Ну, на чай-то хотя бы я могу здесь рассчитывать теперь или нет, а? Я же хороший!
— Индийского нет, а вот такой, «Чёрный. Байховый», пойдет? — спрашивает художник.
— Давай свой чёрный, потом уж, и лайхово-байховый. Любой давай, лишь бы крепкий был. — Кряхтит Лиманский, опасливо усаживаясь на шаткий стул. — Булька, я не грохнусь? — показывает глазами на чахлое сооружение под ним.
— Да не должно бы. Хотя, если будешь много п…
— Тогда молчу. Я что зашел-то… нужно сфотографироваться.
— А теперь в чём? — чему-то веселится Булька.
— Поднимай выше.
— Ух, ты, генерал?
— Нет, нет. Пока нет. Не получилось пока.
— А когда нужно?
— Да хоть сейчас.
— В общем-то, можно. Плёнка есть, реактивы тоже. — Вслух размышляет Булька. — А где?
— На боевом посту, конечно. Где ж ещё! К тому же, по штабу салага сегодня дежурит — молодой капитан. Так что, — разводит руки Лиманский — беспокоиться нечего. А потом и чай попьём. Идет?
— Ладно. Давай. — Машет рукой Булька. — Пойдешь с нами, Паш?
Что ещё можно вечером делать, когда ты без пяти минут старик?.. Хоть и не знаю, что они там задумали, но компания собралась веселая…
— Почему бы и нет? Пошли.
— Я побежал, тогда. — Засобирался Лиманский. — Приготовлюсь.
— А что нужно снимать? — спрашиваю у фотографа.
— О-о! Такое только Лиманский может придумать. — Смеется Булька. — Сейчас увидишь.
Быстро собрав фототехнику, мы топаем в штаб полка в строевой отдел. По ходу, строго проинструктировали посыльного по штабу: «Нас здесь, в штабе, нет и не было. Понял?» «Так точно: нет, и не было». Делов-то, козырнул дневальный. Нога в ногу, как один человек, продефилировали по длинному коридору. Дверь, обитая железом, мгновенно открылась на легкий стук джазовой морзянки. Нам открыл офицер, подполковник — в первую секунду у меня от неожиданности даже сердце екнуло, — нарвались! Но, к счастью, этим «офицером» оказался именно старший сержант Лиманский. Вот чёрт, не ожидал я, — предупреждать же надо.
— Ух, ты! Вы уже и подполковник? — восхищается Булька, рассматривая писаря, одетого в парадный офицерский китель и солдатские хэбэшные галифе.
— Да-с, — улыбаясь, суетится писарь, проскакивая за барьер. — Проходите. Присвоили нам. Я щас!
Булька, поискав глазами розетку привычно ткнул в нее вилку зарядного устройства, запитав вспышку, приготовился. Я остался около двери, чтоб не мешать съемкам и, с возрастающим интересом, наблюдаю. Кругленький невысокий Лиманский в новом парадном мундире своего начальника, с новенькими подполковничьими погонами, двумя вузовскими «поплавками», солидной выставкой разноцветных орденов и медалей, в портупее, с пустой кобурой, офицерской парадной фуражке, вальяжно развалившись в командирском кресле, выбирал для съемок убедительную позу. На круглом юношеском, безусом лице писаря румянились щеки, аллели уши и играла самодовольная улыбка. «Ну, как?!»
— Так! — убедительным тоном произносит режиссер, он же сценарист, он же оператор, он же фотограф Булька. — Сядьте-ка, товарищ маршал, вот так…
И понеслось кино… Щёлк… щёлк, щёлк…
Съемки прошли по полной программе: подполковник Лиманский за рабочим столом; вот он разговаривает по телефону; он же, блестя медалями, распекает нерадивого «мл-сержанта» — меня, значит; принимает доклад о порядке в полку от «мл-сержанта» — это опять я, вот он покровительственно и дружески здоровается за руку с «мл-сержантом» — это снова я. Сидит, стоит, думает, курит… Одно слово подполковник. Отец. Боевой командир.
Всё бы ничего, но мундир ему в плечах был широковат, как полупальто длинноват, и фуражка великовата. Но выражение лица всё время соответствовало сюжету кадра съемки. Это у него получалось здорово. Особенно, когда «думал», «распекал» и «дружески» здоровался с младшим сержантом. Видно было — большую армейскую школу прошел человек за два с лишним года службы.
Переодевшись, теперь уже я трудился за столом в той же самой командирской форме. Так же напряженно думал над военными планами, задумчиво курил, здоровался со старшим сержантом и принимал от него доклад. Потом Лиманский фотографировал Бульку. Но на Бульке китель подполковника сидел как на корове седло, при этом Булька всё время улыбался. Цвёл счастливой и радостной улыбкой, чего, мы знаем, такие погоны не предполагают. Тем более, когда распекают младшего сержанта. «Чёрт знает что!» — Злился постановщик кадра. Не входит, понимаешь, Булька, в предлагаемые обстоятельства, и всё тут.
— Ты опять мне кадр испортил. Не верю! — Огорчённо рычит Лиманский. — Плохой вы актер, товарищ Булька. Снимайте, на хрен, реквизит и с глаз моих долой! Вон со сцены. — Тоном рассерженного режиссёра негодует, глядя на улыбающееся лицо юного подполковника. А Булька и не возражал, плохой так плохой. Делов-то.
Две с лишним пленки отщелкали… как в кино. Почти час, а мы даже не устали позировать. Ничего в этом трудного и нет.
Сидим в мастерской, пьем чифирь. Сушки кончились, но теперь у нас есть «Гвардейский» шоколад — пусть и раздробленный, но настоящий. Его писарь принёс. Ещё тогда принёс, до съёмок. Но мы весь его изломали, когда собрались провести над старшим сержантом Лиманским экзекуцию в воспитательных целях.
Чай с шоколадом, оказывается, гораздо приятнее идет, нежели с сушками. Оно и понятно. В общем — отдыхаем. Расслабились. Кабинетные съемки в интерьере прошли удачно, шоколад с изумительным вкусом тает во рту, настроение у нас хорошее, к тому же скоро отбой. Что еще нужно срочнику в конце второго года службы?
Писарь оживленно рассказывает. Вспоминает, как он, неожиданно удачно и с отличным эффектом смог для себя, в прошлом, активизировать затухающее было внимание девчонок. Они, говорит, просто обалдели, когда он им прислал свои фотографии: «Б. Лиманский на втором году срочной службы в звании майора. Даже с правительственными наградами». Каково? Такой фурор дома возник, такой… невероятный, в общем, не выскажешь и не опишешь! Опять пламенные любовные письма от девчонок вагонами пошли… в смысле, пачками. Даже, говорит, начали писать те девчонки, которые вообще никогда не писали. Борька блаженствовал, купаясь в лучах девичьего внимания… тогда. А вот сейчас, к дембелю — опять очень удачно, вовремя — его начальник получил очередное звание, и Лиманский счел необходимым тут же поделиться свежей новостью со всеми заинтересованными подружками, используя радостный повод и форму. А тут и мы, заодно зафиксировались. «Павезло, аднака!» — как балуясь, иногда говорит наш Ара.
Всё бы ничего, но есть у Бориса, оказывается, одна заветная мечта: до дембеля успеть сфотографироваться в генеральском мундире. Да, именно в генеральском. Командире дивизии. Вот тогда, говорит Лиманский, не зря, получается, в армию сходил, можно и домой ехать со спокойной душой… Мечта у него такая! Почти несбыточная. Но — это пока несбыточная! Как только Борька «выйдет» на генеральский мундир, так и… Но, пока никак. В тот кабинет ему нет хода. А до дембеля уже и рукой подать, а до мундира… никак. Но задача поставлена, значит, осуществима, мы так думаем… У нас же, как в стране: «Уж, если я чего решил, я выпью обязательно..», в смысле выполню. Мы с Булькой полностью с этим согласны, и Борька так считает. Значит, готовь, Булька, фотоаппарат.
Интересно, а как получатся наши фотки? Интересно, интересно!
Кстати, у шоколада тот же большой недостаток, что и у сушек — быстро заканчивается.
50. И так бывает…
Только что закончился наш концерт. В ушах еще стоит звук заключительного музыкального аккорда и шум аплодисментов. Состояние предельной собранности и драйва постепенно уходят, уступая место вялости, апатии, заторможенности и легкой нервозности. Ф-фу!
Внутренняя сторона жизни сцены, за закрытым занавесом, сейчас, после концерта, напоминает опустевшую железнодорожную пассажирскую платформу, с легкой грустью глядящую в след только что ушедшему поезду. Ещё какие-то пять минут назад кипевшие высоким накалом вокзальные страсти схлынули, растворились, оставив за собой опустевший перрон и грязный бытовой мусор: обрывки бумаг, окурки, бумажные стаканчики. Игривый ветер легко, наперегонки, гоняет сор вдоль длинного и унылого сейчас перрона. Расходятся, уезжают — встречающие, провожающие, пассажиры. Пустеет вокзальный перрон… Почтовые рабочие скучно катят длинные извивающие гусеницы гремящих тележек с почтой и багажом… Изредка проходят железнодорожные и вокзальные работники… Милиционер, чуть в сторонке, зажав тёмную папку под мышкой, внимательно оглядывая перрон, неторопливо ест мороженое. Появились рабочие с метёлками, большими полиэтиленовыми мешками и совками… Вокзал вновь готовится к приходу следующего поезда.
Вот такое же, примерно, состояние и на сцене сейчас. Страсти и эмоции схлынули. Зрители торопятся в фойе: кто в гардероб, кто в буфет, кто готовится к предстоящим танцам. Наши ребята, в надежде на новую встречу, новое романтическое знакомство, почти все, опять повыскакивали со сцены за зрителями. Задержались только несколько музыкантов. Мы неторопливо собираем аппаратуру, инструменты, ноты, пюпитры. Отдыхаем. Отдыхаем и готовимся — впереди у нас ещё вечер танцев.
В фойе я обычно не бегаю. Точно знаю — здесь, в этом городе, у меня нет ни знакомых, ни родственников. Хотя, если не врать, причина не в этом. Откровенно сказать, панически боюсь девчонок и страшно стесняюсь подходить к ним знакомиться. Да и как командир отделения музыкантов, просто не могу вот так вот всё, понимаешь, бросить, как пацан, и бежать куда-то. Я же отвечаю за сохранность и наличие инструментов, нотной партитуры и порядок на выезде, где бы мы не находились. Должность такая у меня. Короче, некогда бегать. Не-ког-да! А если честно, вот за этим и прячусь. Нашим ребятам я удивляюсь: свободно и непринужденно знакомятся, легко и весело шутят, заигрывают, берут номера телефонов, бегают в увольнение… Рассказывают потом любовные истории, советуются даже со мной. А я слушаю их, и завидую. Но сделать первый шаг не могу. Не могу и всё. Не привык! Не научился знакомиться!.. А когда мне, кстати, было учиться-то? Если я всё время на танцах не заигрывал с девчонками, как все, а был занят, играл. То один играл, то с оркестром. Смотрел, в основном, рассматривал, и завидовал ребятам — хорошо им! Эх!..
Именно сейчас, в этот момент, рабочие сцены, привычно прибирают площадку: неторопливо и небрежно, волоком, растаскивают по кулисным карманам скамейки, собирают в вертикальные пачки стулья, разбирают микрофонные стойки, неторопливо сматывают шнуры… Мы тоже разбираем и укладываем свой реквизит, одни музыкальные инструменты в чехлы, другие в футляры. Старшина, Лев Валерианович Великжанов, как обычно копается в своем «драгоценном» портфеле: проверяет партитуры — все ли на месте. Дирижер, майор Софрин, крепкий, плотного сложения, невысокий, он ещё здесь, за кулисами — уложив на бок свою редкую шевелюру, снова и снова шумно продувает расческу. После этого, как обычно, попеременно руками, скосив глаза то на одно плечо, то на другое, с недовольной гримасой на лице, хлопает по своим погонам, сдувает белые пылинки. Фух, фух!..
— Пронин, — неожиданно окликает меня старшина, — а ты, тут, не видел, где… она?..
— Кто — она? — я именно о ней, о девушке и думал. Абстрактной, правда, но о ней. — Вы о ком?
— А-а, вот она! Нашёл, нашёл. — Старшина показывает зеленый корешок чьей-то партитуры. Поясняет. — Сверхсрочники, как всегда, где попало разбрасывают свои нотные тетради, ходи потом за ними, собирай. — Ворчит вроде бы под нос себе старшина, а слышно обычно всем. Такой вот он ворчун. На самом деле, нормальный мужик, спокойный. А ворчит всё время — мы понимаем — только потому, что должность такая — старшина. Вечный воспитатель, в общем.
— Лев Валерианович, давайте-ка, пожалуйста, побыстрее, а то народ разойдется. — Недовольным тоном подгоняет дирижер. Кстати, он тоже нормальный мужик, хотя и тоже часто ворчит. Им это по должности, обоим, положено. Мы ведь — срочники — должны же «руку» чувствовать, в смысле строгость, — должны. Вот они и напрягаются. — Раньше начнем, — подчёркивает майор, — раньше домой поедем.
На мой взгляд, лучше позже.
— Да-да, сейчас, товарищ майор, сейчас. Пронин, что вы там копаетесь?
Я не успеваю отреагировать.
— Пронин, Пашка! Пашка… — издалека летит всполошенный Генки Иванова голос. Вдогонку за этим несётся топот, и на сцену, разбрасывая в стороны штанины кулис, вбегает, возбужденно сверкая глазами наш фокусник, жонглер и мим. Найдя меня глазами, радостно сообщает:
— Пашка, там тебя спрашивают.
— Чего-о?
— Девушка.
— Кто-о?!
— Я тебе говорю. Во, какая! — показывает кулак с поднятым вверх большим пальцем. — Айда быстрее! — призывно махнув рукой, резко крутанувшись, так же быстро испаряется.
Несколько сверхсрочников, копошась со своими дудками и прочим, скептически громко и ехидно хмыкают: «Ну, срочники, ну, падла, лентяи! Вместо того, чтобы помочь родным, можно сказать, сверхсрочникам быстренько-быстренько собраться, они, забыв всё, за девками бегают, а! Не наглецы, а?» Старшина на эти привычные стенания не обращает внимание. Майор, согнувшись и кряхтя, усердно, бархоткой, наводит блеск на своих туфлях. Я внешне тоже не реагирую — не пацан. Очень хорошо понимаю — тут главное не клюнуть, не попасться в хитрую ловушку. Не броситься сломя голову на сладостный романтический призыв, как какой-нибудь последний дурак. Очень хорошо знаю: наши хохмачи могут такое тебе подстроить, такое отчебучить — до дембеля будешь над собой хохотать, жалеть и расстраиваться, что клюнул. В такой ситуации, понимаю, лучше вообще не реагировать, а изобразить спокойную или безразличную мину. «А нам всё равно, а нам всё равно. Не боимся мы… Пошли они нафиг!» Так будет лучше, на всякий случай.
Снова топот, на этот раз со стороны зрительного зала. Одни мужские — точно солдатские, другие частые и легкие, сказочно-воздушные. Просунувшаяся между шторами занавеса вихрастая голова танцора Мартынова, увидев меня, как бы вспомнив, вежливо произносит:
— Пашка, ну ты чё, не слышал? Там к тебе пришли, ну! — Но он похоже не за этим сюда прибежал. Отыскав глазами сбоку от кулис фигуру майора, бойко и с глубоким интересом обращается к нему. — Та-арищ майор, а танцы до которого часа сегодня будут, а?
Одновременно он пытается удержаться на месте, но его с другой стороны занавеса дергают, тянут назад неведомые нам силы. Нетерпеливыми волнами колышется занавес.
— Как всегда, а что такое? — кряхтя, разгибается дирижер.
— Я тут это… — еще больше вдохновляясь, радостно и проникновенно модулирует голосом Мартынов, — родственницу, та-арищ майор, встретил.
Занавес одобрительно замирает.
— Да ну! — не вовремя, в один голос ехидничают сверхсрочники.
Вот же ж, заразы!
— Вы долго будете здесь торчать, а? — Беззлобно вспыхивает старшина на сверхсрочников, — Слышали же, что вам было сказано? Идите быстрее в фойе. Давайте, давайте… — Гонит ехидных зевак.
— Товарищ Мартынов, а это какая уже по счету… у вас… сестра? — через нехорошую паузу, бесхитростно так, вернее бестактно, спрашивает майор, разглядывая свои туфли на их зеркальность.
— Да что вы, та-арищ майор, — от возмущения Мартынов даже стал заикаться, — это же… Да это… когда было-то, та-арищ майор? Да и там же это… там же ведь… дальняя это была родственница, совсем дальняя. Ну! А эта ближняя, вот… по отцу. — Очень серьезные и очень убедительные сейчас доводы находит срочник Мартынов, прямо убойные.
В подтверждение слов, по занавесу прошла легкая восторженная дрожь.
Дирижёр, в ответ, вновь, в который раз, причёсывает свою шевелюру, продувает расчёску, обхлопывает погоны. Вместо Мартынова, наверное, к его ближней родственнице собрался сходить. Наконец, открывает рот…
— Знаете, дорогой товарищ Мартынов, — ближняя, дальняя, по отцу, по матери!.. Эти ваши, как вы говорите, родственницы, после ваших увольнений, бегут потом в Политотдел. Понимаете? А мы за вас, со старшиной, потом отвечай, да? Нет уж, товарищ Мартынов, никаких увольнительных сегодня. Иди, танцуй.
Занавес вновь энергично заштормило.
— Да? Ну ладно. — Вроде и не расстроившись, Мартынов, и сопровождающий его легкий дробный топот, исчезают в глубинах зрительного зала.
Вновь влетает Генка Иванов, он через край воодушевлен предстоящими танцами, новыми романтическими приключениями, новыми знакомствами. Движения у него резкие, порывистые, лицо сияет, глаза горят, как у счастливого влюбленного.
— Ну, Пашка, ты не слышал, что-ли? — удивленно останавливается, заметив, что я еще здесь, сердито наваливается на меня. — Я же тебе серьезно сказал, там девушка тебя ждет. Ты что, глухой? Иди, давай, быстрей! — и энергично поворачивается к дирижёру. — Та-арищ майор, — с азартом и проникновенно приступает к главному. — Товарищ майор, разрешите обратиться?
— Что такое? Пожар, Иванов, наводнение?
— Не-е… хотя… можно и так сказать. — Вежливо улыбаясь, включается в игру Генка. — Понимаете, товарищ майор, тут такое дело… как бы это сказать…
— Ну-ну… — поощряет майор.
— Можно мне это… до утра сходить в увольнение? У меня это…
— Сестра нашлась. — Сочувственным голосом подсказывает майор.
— Да! — Чуть настораживаясь, тем не менее, радостно и широко улыбаясь, подтверждает Генка. — А откуда вы уже знаете? Кто вам сказал?
— Дед Пихто. — Как бы между прочим, совсем не отвлекаясь от своих сборов, легко, к месту, импровизирует старшина Великжанов.
— Всё шутите, товарищ старшина! — Добродушно отмахивается Генка. — Ну, товарищ майор, правда. — Продолжая широко улыбаться, раскрывает Генка, наконец, свои важные обстоятельства. — Понимаете, та-арищ майор, надо бы это, сходить, хотенчики вот надо свести, чуток. Видите? — Не спуская глаз с майора, вытянув шею, как ворона, крутит Генка остреньким подбородком в разные стороны, демострируя дирижеру свои зардевшиеся щеки, как главный физиологический аргумент. Генка уже идет нахально, открытым текстом. И правильно делает. Он понимает, все достойные поводы уже исчерпаны. После каждого концерта находить по-одной-две сестрёнки — это уже перебор. Нужен какой-то другой ход. А если вот так вот обратиться, прямо, как товарищ к товарищу, по-мужски, то, чем чёрт не шутит. — Видите? — Демонстрирет побудительный фактор. Ждёт.
Майор внимательно разглядывает представленные веские аргументы, оценивает степень наглости Генкиного заявления. После короткого раздумья все же отказывает:
— Нет, Иванов, сегодня не могу. Тебя отпусти, Мартынова отпусти… Того и гляди, Пронин сейчас вот попросится, да? А потом?
— Что потом? — Послушно повторяет Генка.
— Суп с котом. — Опять невинным голосом встревает старшина.
— Вот именно, Иванов, суп. А мы, со старшиной, любим харчо. Понятно?
— Так точно! — внешне нисколько не унывая, рубит Иванов, нет, так нет. — Разрешите идти?
— Это другое дело. Иди, Генаша, иди. Танцуй, давай, пока. — В слух усмехается, — хотенчики у них, понимаешь! Ну, ёпт. Орлы у нас, да, старшина?
— Не орлы, а кони. — Уточняет старшина.
— Не кони, а жеребцы! — Поправляет майор.
— Какие жеребцы, — ягнята! — переглядываясь со своими собратьями, хмыкает сверхсрочник Эпов. Они-то уж точно знают, что такое жеребцы…
Генка уже и не слушает эти комплименты, подхватывает мои инструменты:
— Ну, ты идешь, нет? — Толкает меня вперед. — Говорю тебе пошли быстрее, а то уйдет она.
— Генка, хватит врать… — Нехотя упираюсь, а сам заглядываю ему в глаза, хочу понять — серьезно он говорит или врет. Генка смотрит на меня чистыми, как у младенца глазами:
— Ну, на — на — смотри! — вытаращивает зенки. — Чтоб мне на концерте провалиться! Чтоб я хотенчиками оброс! Мне что, по-шее хочется cхлопотать, да? Идем, тебе говорят, быстрее. — Опять восхищенно закатывается. — Там такая девочка, товарищ младший сержант! Такая девочка… Ух, я бы на твоем месте, уже давно бы там был. Ну!..
— Откуда?.. Да нет… Не может быть. — Сердце радостно колотнулось, но я не поддался, не хочу обманываться. Не на того напали. — А как она сказала-то?
— Кто? Она? — Генка витает где-то в облаках. — А!.. Ну, как, как! Как обычно: позовите мне, говорит, пожалуйста, вашего баяниста.
— И всё?
— А что тебе ещё нужно?
— Ну, а кто она? Откуда?
— А я знаю? Она же твоя, говорит, знакомая!.. Ты и должен знать. Нет? Ничего, идём, идём. Сейчас узнаем.
Неужели! Такого ещё не было. За время моей службы мы столько уже много концертов на выезде дали, — не сосчитать, а знакомых девчонок у меня, например, ни одной не нашлось. Ребята наши, сплошь и рядом, уже и земляков разных, и мнимых, и настоящих встречали, и родственников, и одноклассников. А я нет, ни разу. На концертах в зрительный зал уже смотрю просто так, по-необходимости, а куда же еще там прикажете глядеть, когда он прямо передо мной. А знакомых всё нет и нет… не было. Да и некого мне здесь, знаю, на Дальнем Востоке встречать — точно знаю. Иду и, естественно, не верю. Хотя…
Входим в длинный и не очень широкий коридор. По сторонам, редкими парами стоят несколько человек — это уже наши ребята, они в военной форме. Есть и просто девичьи группки. Так, где? Где она?.. Кто? Которая?.. Иду, как танк… Не то, что голову, даже глаза боюсь в сторону повернуть. Трушу! Вот, ситуация!.. Ну, если это хохма, выну из Генки душу, выну… прямо здесь. Сделаю из него огнетушитель.
— Паша! — голос, как тысяча хрустальных колокольчиков! за спиной у меня! неожиданно! Как вспышка справа. Едва не спотыкаюсь — кошмар! — прошел мимо! не заметил! Поворачиваюсь… От стены качнулась фигурка в красивом — колоколом — платье… идет ко мне! Нет, это юбка и кофта с открытыми плечами и руками. Она стояла возле кадушки с большими развесистыми листьями, потому я и не углядел её. Генка тут же встал рядом со мной, как тамада, с умильной улыбкой и руки в стороны — ну, вот, видишь, Пашка? Я же говорил, а ты не верил!
— Здравствуй, Паша! — негромко здоровается со мной молодая симпатичная девушка, вглядываясь в лицо. — Ты меня узнаешь? — чуть смущаясь, спрашивает.
Я её не знаю. Абсолютно! Нет! Это точно. А жаль! Совершенно незнакомое мне лицо, глаза. Кто такая? Но очень красивая. Понятия не имею — кто эта симпатичная девушка.
— А-а!.. Да, да. Здравствуй! — неожиданно для себя вдруг бодро лепечу, внутренне обмирая — соврал! Вот гадство, язык, какой, а? Вылетело. Что делать? Ну, ёшкин ты кот, ситуация. Выскочило! Остается одно, врать дальше — куда уж занесет. Кошмар! Стою, как чужую конфету проглотил — ни выплюнуть, ни насладиться. Улыбаюсь, смотрю на неё и молчу… Что говорить? Лицо у девушки очень приятное, волосы светлые, спереди гладко зачесаны назад, собраны в большой пучок. На ушах маленькие с блестками сережки. Лицо и голос довольно приятные.
— А я вот, увидела тебя и сразу узнала.
— Да? — чуть не выдав своё враньё, невольно удивляюсь я, и тут же поправляюсь. — И я тоже! — Опять соврал! Ну, что ты будешь делать, огорчаюсь про себя, опять выскакивают слова сами собой. Уже злюсь: какой-то дурацкий спектакль у меня получается. Знаю, что не хорошо, что неправильно это, а остановиться не могу, как на рельсы встал. Смущает то, что она, говорит, знает меня, даже утверждает это… Напрягаю память — на сто лет назад, на двести вперед — стараюсь, но не могу её вспомнить, нет и нет. Может она просто обозналась? Точно, она, наверное обозналась. Такое бывает. Случается, говорят. А жаль. Очень бы самое то. Ну, а действительно, кто она, на самом-то деле? Откуда? И лицо приятное… Даже очень… Хорошо бы с ней по настоящему познакомиться, по правде.
— А это Геннадий Иванов. — Заполняя неловкую паузу, представляю Генку. Тот, вежливо улыбаясь и заглядывая нам в глаза, молча крутится рядом, вроде расшаркивается. Понимаю, нужно что-то говорить, не молчать!.. Но…
— Да, а это был Иванов, девушка. — Вдруг, почему-то в прошедшем времени, громко повторяет за моей спиной старшина Великжанов, цепляя Иванова, как бульдозер, и проталкивая его от нас подальше, к выходу. Объясняя на ходу. — Которому здесь совершенно сейчас делать нечего! Да, Иванов?
Ох, молоток старшина, ох, правильно сделал. Действительно, трётся Иванов здесь, меня отвлекает.
Маленький Генка едва успевает кивнуть через плечо:
— Здрасте, девушка!
Девушка, по-моему, и не заметила, что мы были не одни. Она, улыбаясь, не сводит с меня глаз. Страшно смущает меня этим — я не могу оглядеть её всю, чтобы хоть что-то мне подсказало. Не могу перевести дух от нечаянного вранья и сообразить, как же теперь мне выкручиваться? В одном я совершенно твёрдо уверен: я её не знаю! А мы разговариваем уже… Разговариваем! Кошмар! Вот ситуация!
— Я сильно изменилась, нет? — Коротко и изящно поправляя прическу одной рукой, кокетливо спрашивает девушка. Смотрит всё время мне в глаза, не увильнуть.
— Нет, что ты. Только красивее стала. — Тут я совсем не вру. Не знаю, как было там раньше, но сейчас, вижу — она выглядит, что надо! На все сто!
— Ты уж скажешь… — рдеет от приятного комплимента девушка, — красивее! Такой же нос длинный, да?
Нос?! Вот теперь можно и оторваться от её взгляда, оглядеть всю. Нос тонкий, прямой… нормальный нос, красивый. «Это греческий», — подсказывает память. Губы тоже очень красивые, легкая в тон помада. Глаза серо-зелёные, светятся теплом и весело искрятся. «А она даже очень ничего!» — на правах старшего брата подсказывает внутренний голос. Отмахиваюсь, — «Сам вижу… Нечего было выскакивать раньше времени, а тем более врать». «Нет, вы посмотрите на него, — возмущается выскочка, — я, в шутку так, только подумал, а он уже и прокукарекал! И я же теперь, получается виноват». «Глохни, помощник, потом с тобой разберемся». Но, кто же она? Кто? Помоги-ите!
— Да нет, что ты! Нормальный нос, красивый! — быстро оглядываю её всю, и всё в ней остальное! Ооо! Замечаю, фигурка что надо, как у стюардессы, точнее, как у Гурченко, рюмочкой! Даже лучше! Бёдра — о, бёдра! — очень выразительные бёдра отлично подчеркнуты тонкой талией. Длинные, хорошо вылепленные стройные ножки, изящные туфельки. Кофточка красиво подчёркивает грудь. Грудь, о-о, грудь! — вообще отпад. Одета ярко и красиво. Она определенно уже мне нравится. Даже больше, чем нравится. Девушка по-прежнему не сводит с меня глаз, тепло и радостно улыбается. Я уже таю, уже расцветаю, как именинник, как…
— Кха, кхы! — театральным покашливанием прерывает наше молчаливо-восторженное переглядывание майор. Ох, как не вовремя он, как не к месту… Я и не заметил, что он подошел. — Пронин, познакомьте меня, пожалуйста, со своей девушкой. — Вежливо и настоятельно требует майор. Он стоит рядом со мной подтянувшись, подобравшись, руки по швам, с дежурной улыбкой на лице, чуть наклонившись вперёд, ждет.
Вот и прекрасно, вот и хорошо, вот и узнаю я сейчас её имя. Отлично!
— Да-да, конечно. Познакомьтесь, пожалуйста — это наш дирижер, майор Софрин. — представляю майора и вопросительно умолкаю повернувшись к ней. Её теперь очередь представляться.
— Светлана. — Коротко глянув на меня, чуть с запинкой представляется девушка, протягивая майору руку.
А-ага! Её зовут Светланой!.. Это уже что-то. А фамилия, фамилия?.. А откуда?..
— Георгий Михалыч, очень приятно! — с улыбкой, более углубленнее представляется майор, почтительно пожимая её руку. — Очень приятно. — Говорит, и расширяет тиссетуру беседы. — А я смотрю, с кем это, думаю, с такой красивой девушкой разговаривает наш Пронин? На него это вроде и не похоже совсем, думаю, не похоже. — Ласково журчит майор.
— Да? — лукаво сощурив глаза, одновременно с восхищением и сомнением смотрит на меня Светлана, вроде не верит в мою скромность. — Что-то не похоже! — Затем, говорит майору. — Представляете, Георгий Михайлович, мы с Пашей лет двенадцать, наверное, не встречались… Да, Паша?
Что?! Я чуть в осадок не выпал… Двенадцать! Лет! Назад!.. О-о! Где же это было? Где я тогда жил? Где?.. В голове полный сумбур, всё страшно перепуталось, ничего не могу сообразить. Вот же-ж, задачки!
— Да, — горестно подтверждаю я. — Где-то так. — А что мне оставалось говорить, если я ничего не помню, ни её, ни город, ни… Вообще… Только поддакивать.
— Так много! — ужасается Георгий Михайлович. — И не переписывались?
— Нет! Как разъехались, так и не встречались. Мы же тогда в начальной школе учились… Я в первом классе, а Паша во втором.
О! Еще одна спасительная подсказка: двенадцать лет назад?! начальная школа?! Так, так… Где же это было, где? Кручу назад гирлянду школ и городов… Так, так… Вроде… Получается, или… Якутск или…
— … Одна только фотография и осталась. — Продолжает подсказывать Светлана. — Помнишь, Паш, когда в пионерском лагере к тебе твой папа приезжал… тогда, после спектакля? Ты еще, там, на автомобильном колесе сидел.
Колесо?!.. Какое колесо? Кол… Ах-да! Да-да! Что-то такое… Было колесо… Было такое со мной в пионерском лагере, припоминаю. Ставили пьесу — отрывок из рассказа или романа, не знаю как правильно, «За фабричной заставой». Еще песня есть такая: «…Где закаты в дыму. Жил парнишка кудрявый…» Короче, семнадцать лет ему. У меня слов вроде в спектакле и не было, но я точно помню, что сидел на автомобильной покрышке, и как рабочий — по ходу пьесы — в обеденный перерыв, должен был есть хлеб с колбасой. Я и ел! Вкусно было. Очень хорошо это место помню.
— Да, да! — Уже вполне осознанно подтверждаю.
Это было в Якутске. В городе Якутске, но в пионерском лагере! Ну надо же! Сколько лет прошло. Но… Она-то кто? Я-то её не помню.
— … Нас вместе там сфотографировали: Пашу с его папой и я, совсем случайно, в сторонке. Шла просто…
Фотография!.. Еще одна подсказка… Фотография! Суматошно перебираю в памяти все — какие смог вспомнить — школьные фотографии. Вроде была такая непонятная фотография… кажется. Была, да, припоминаю. Правильно, есть у нас такая дома фотография. Вспомнил! Теперь вспомнил! На ней — на третьем плане бегают какие-то пионеры, на втором стою я с отцом — отец приезжал к нам на праздник. Я в рабочих, в смысле грязных шароварах, дырявом свитере, большой тёмной фуражке — реквизит был такой. А ближе к объективу, перед нами, на первом плане стоит какая-то жутко худенькая, с острыми коленками и локтями, остроносеньким лицом, двумя жидкими косичками девочка — мелюзга! — внимательно и с любопытством смотрит в объектив. Глазеет. Кто она, из какого отряда, я не знал, да и, пф-ф, вообще. Влезла зачем-то в кадр и стоит там. Ну, девчонка же, малявка! Я и не обратил на неё внимания! Мало ли каких зевак попадает в кадр. Из другого отряда она, не знаю даже из какой школы, и вообще…
— Да, да! — Самое интересное, я вижу в ней полное её сходство с той фотографией. Полное. Черты лица пусть и отдалённо, но точно напоминают ту худенькую девочку. Но всё остальное!.. Но всё остальное в ней, ох, как классно выросло, в смысле так прекрасно расцвело, оформилось, просто «атас!» Из гадкого утенка, и в царевны!.. Как в сказке! Теперь всё встало на свои места. Всё выглядит здорово… Хоть и невероятно… Скажи, кому — не поверят! Оказывается, и не врал я вовсе, и не обманывал её. Просто интуиция у меня такая хорошая, опережающая, а я и не знал. Сначала всё запуталось, а потом всё прекрасным образом распуталось. А теперь… А что теперь делать, как дальше быть?
— Вы у нас на танцы остаетесь? — галантно мурлычет майор.
— К сожалению, Георгий Михайлович, но не могу. — Вздыхает Светлана. — В другой раз обязательно.
— Почему? — это уже я опережаю майора. Я почти убит… Сразу и наповал.
— Пашенька, мне завтра очень рано на работу. Извини, ладно? Георгий Михайлович, у меня просьба: пусть Паша меня немного проводит, если можно?
— Кх, кхы… — закашливается от неожиданного поворота майор. Но, молодчина, не теряет лицо, справляется с ситуацией. — Да-да, конечно, можно. — Поворачивается ко мне и, почти официальным тоном требует, — Пронин, проводите Светлану до… А вы, Света, далеко живете?
— К сожалению, Георгий Михайлович, — как-то неопределенно, но утвердительно морщит носик Светлана.
— Тогда, значит, до ноля часов. — Щедро отмеряет расстояние майор.
— Есть, до ноля часов! — еле сдерживая радость и ликование, выпаливаю я. От нечаянно-негаданно свалившегося на меня счастья я уже зажёгся, горел уже, светился, как факел, как новогодняя елка, как сто новогодних елок, как ГЭС, ГРЭС, и все атомные станции в одной лампочке сразу.
Неподалеку от нас, как поплавок на воде, давно маячит нетерпеливый Генка. Суетится там, ждет, когда дирижер от нас со Светланой отлипнет. «Ну-ну, скорее, скорее!..» — говорил его вид. Рвётся, наверное, пригласить девушку на первый танец. «Ага, фиг вам, не дождётесь!» — вступается мой внутренний голос. «Точно!» — с удовольствием соглашаюсь с ним. Артур и несколько других ребят тоже с любопытством заглядывают в нашу сторону — тоже интересуются. Всем интересно, я их хорошо понимаю, и знаю, и мне было бы интересно.
— Спасибо вам, Георгий Михайлович, за приятное знакомство, за очень хороший концерт… и за Пашу! — добавляет она, прощаясь.
— Ну что вы, Светлана. Это вам спасибо, что пришли. — Майор чуть расстроен, торопливо, но вежливо раскланивается. — Увольнительную возьмите у старшины. — Это он мне. — Приходите к нам в гости, Света, приходите До свидания. — Это уже Светлане.
— О-о! — только и воскликнул, удивленно подняв брови старшина узнав, что майор разрешил. — Тц!
В легком плаще Света выглядела тоже очень эффектно. Пока она у гардеробного зеркала приводила в порядок свою прическу, подкрашивала губы и надевала плащ, я очень внимательно её рассмотрел, и не только я. Могу твердо сказать — она мне уже очень и очень нравилась, даже больше чем нравилась. Меня просто трясло от неожиданно свалившегося на меня счастья. В душе всё пело и ликовало. Я влюбился. Да, влюбился. Неожиданно, но влюбился… Как подарок судьбы мне это вдруг выпало. Вне всякого сомнения — подарок. Не ждал, не гадал. Да нет, ждал, гадал… и… повезло! Причем, подарок выпал такой огромной мощности, такой силы, что нас провожали чуть-ли не все срочники, и некоторые крайне удивленные её выбором сверхсрочники. «И чего она в срочнике-то нашла? Модница, красавица, а выбрала какого-то солдата?!» — легко читалось на их лицах. Многие, как это обычно у нас, спешили засветиться перед девушкой, может, заметит и пересмотрит свой выбор — и более достойные тут есть! Смотрите, девушка, — вот они мы… Ну!
— А почему вы, девушка, так рано уходите?
— Вам, наверное, концерт не понравился, да?
— Жаль-жаль! Приходите ешё!
— Мы вас ждем!..
Она, крепко держа меня за руку, улыбалась ребятам, кивала головой, вежливо отмахивалась от них, как от нахальных и назойливых мух — торопилась. Я прикрывал её своей спиной, короткими тычками под ребра приводил в чувство особо назойливых и нахальных претендентов — не забывайтесь! Расставлял точки — здесь всё серьезно! «Зобито», понятно? Ну!
В сутолоке Генка всё же умудрился коротко шепнуть мне на ухо: «Вот такая, Пашка, чувиха, класс! Класс, я тебе говорю! Со всех сторон, класс! Не упусти!».
Ни для кого из нас не секрет, что солдатский наш, мягко говоря, невзрачный статус, и третьесортная, в смысле некрасивая солдатская форма может привлечь к нам только самых захудалых, кажется, просто завалящих девчонок, давалок, как у нас говорят. У кого, а мы в этом уверены даже, нет уже никаких шансов претендовать на лучшее, там, на гражданке, вот они, как правило, и заигрывают с солдатами. Их совсем не много, обычно человек пять-шесть около КПП воинской части, не больше. Они заметны, их видно сразу, и по одежде, и по поведению. Ярко одеты, крикливы, курят, кокетничают со всеми, назойливы. Им, втихаря, выпить, от солдата до молодого сопливого лейтенанта, раз плюнуть, как и «дать» в любой, по требованию позе, исходя из условий и наличия времени. В этом они активны и почти всегда трутся около воинских подразделений или внутри них, где-нибудь в тайных его местах. На том же КПП глубокой ночью, например, в каптёрках, гаражах, подсобных хозяйствах, складах… Да мало ли где.
Они, как легенды передаются из рук в руки, от одного призыва к другому… Они есть всегда, они с нами, солдатами, почти в любое время года. Однажды выбрав одного-двоих, «своих любимых», обслуживают, при случае, с десяток других солдат, без моральных и гигиенических на то проблем, за жаркое, без комплексов и затяжек по времени ответное внимание. Цель и тактика их всем понятна: поймать на крючок простака солдата, желательно последнего года службы и выйти за него замуж. Видя, что претендент к дембелю начинает игнорировать жаркие и обязательные встречи, уже не проявляет внимания, даже наоборот, девушка принимается грозить ему грандиозным скандалом. Иногда, в отместку, выполняет обещание, используя извечные женские методы: беременность вдруг, жаркие жалобы в Политотдел, и слёзные, с рыданиями, походы к командиру части, доводит любовную проблему до скандала. Незадачливый солдат, претендент на должность мужа, тут же попадает на десять-пятнадцать суток на гауптвахту и переводится начальством служить куда-нибудь в Тмутаракань. Прячут его таким образом. Спасают. Несостоявшаяся жена, внешне погоревав, за ним, в его ссылку, почему-то не едет, а совсем наоборот, благополучно переключается на другой «объект», благо их здесь много. Эти методы солдатам известны и многих отпугивают сразу. Да и боязнь заразиться чем-нибудь не потребным делает своё дело…
Сейчас, здесь, в армии, с тоской и злостью замечаем, как от нас, солдат, приятные и красивые девушки нос воротят, почти шарахаются. «Ф-фи! Солда-ат!.. Ф-фу! Солдат!» Это вот сейчас мы, музыканты и артисты в своей концертной форме-парадке выглядим ещё туда-сюда. Да еще если вот так вот, как сейчас, после своего концерта… Тут наши шансы выше. А так… Обидно! Конечно, обидно. Мы же не виноваты, что закон такой… что приходится служить. И не мы такую дубовую форму выбираем, и не мы собой, к сожалению, распоряжаемся. И времени у нас, поэтому, достаточного нет на всякие там прогулки и ухаживания. И денег у нас, того — тю-тю! — ни на кино, ни на мороженое, ни на такси… нет!
Кстати!..
Света остановила такси, и мы уже едем.
Я, аж похолодел — у меня же денег нет! Я же не готовился. А-а-а… — с трудом душу рвущийся вопль. В кармане, знаю, копеек пятнадцать, не больше! Попал. Вот попал. Сейчас опозорюсь перед ней! Ох, опозорюсь! Сколько уже там, на счетчике, натикало?! О-о… Не вижу, наверное уже много. Ой, опозорюсь!! Забыл про деньги, совсем забыл! Отвык думать, потому что. Я так обалдел от свалившегося на меня счастья, там, в зале, что даже и не подумал, а как же я её провожать-то буду, с чем? А что если она захочет какой-нибудь цветок, вдруг, а если мороженое? Или, как сейчас вот, такси, например. Кошмар!
— Паша, ты расстроился? Что-то случилось? Ты не рад? — Чутко реагирует Светлана.
— Что ты, Света! Нет, нет, все нормально. Я рад. Даже очень!
Мы сидим в машине тесно прижавшись ещё и потому, что водитель подсадил по дороге ещё двоих попутчиков — пожилую супружескую пару с сумками. Полная женщина поёрзав, умащиваясь на сиденье, плотно придвинула меня к моей спутнице. В защитных целях мне даже пришлось полуобнять Светлану, чтобы не придавили её окончательно, мою маленькую. При этом я очень хорошо ощущал её теплое бедро, её плечи, слышал запах её волос, иногда касался губами или своей щекой её маленького ушка и держал за руку. Света не отстранялась, легко и доверчиво склонялась ко мне.
— Тебе удобно? — чуть слышно спрашиваю её, чтоб не молчать.
— Да. А тебе? — в ответ шепчет она.
— Хорошо.
— И мне…
Да мне было не просто хорошо, а отлично! чудесно! и невероятно великолепно! Я едва не умирал от блаженства. Накопившееся нерастраченное желание любить и быть любимым трепетало во мне, рвалось, требовало выхода, жаждало подтверждения, взаимности. Нежно и осторожно обнимая её, тесно к ней прижавшись, я, отдавая свое тепло, нежность, растворялся в своих сильных и страстных ощущениях. Одновременно пытаясь понять её чувства, заставить их отозваться, получить подтверждения взаимности. По едва различимым жестам, движениям, повороту её головы, особому выражению глаз, особым голосовым интонациям старался угадать, и уже угадывал ответное расположение, доверие, её влечение ко мне и её открытость… О! Это ли не вершина мужского счастья. Каждое такое подтверждение или догадка, вызывали во мне новую бурю восхищения, счастья, леденящего страха, нежности, доброты и ощущение моей огромной мужской силы, — всё вместе. Но мы ещё только знакомились… Только-только начали понимать наши чувства и ощущения…
С особым удовольствием, незаметно от неё вдыхаю дурманящий — чувства и воображение, запах её волос, её духов. Её особый, непривычный для меня, солдата, таинственный, пьянящий запах молодой и приятной женщины, близко ко мной сидящей. Всё это приводили меня в неописуемый трепет, дикий восторг, который бушевал, бурлил во мне, и который я с большим трудом внешне пытался сдерживать.
В очередной раз, не больно, столкнувшись, от езды по неровностям дороги с ней головами, мы весело смеёмся.
— Ушибся? — участливо спрашивает Света, исцеляюще касаясь своей нежной рукой.
— Нет. А ты? — в свою очередь беспокоюсь я.
— Тоже нет. — Легко отвечает Светлана и мы опять смеемся. Наши головы снова нежно соприкасаются.
Машина быстро катила куда-то вперед, вдаль.
Мелькали, пересекаясь, слабо освещенные улицы и переулки. Заливая светом проносились встречные машины… Как огромные корабли проплывали заполненные электричеством большие жилые дома. Из дверей кинотеатра, обтекая его с боков, тянулись толпы зрителей. Люди шли парами, группами, поодиночке. Шли смеясь и переговариваясь… Всё вокруг двигалось, жило своей неповторимой жизнью, бурлило таинственной, фантастической жизненной энергией… И мы, ехавшие в машине, тоже сейчас были частичкой этой большой, общей, жизненной энергии.
Только вчера ещё я, живший своей, казалось, совершенно наполненной разными человеческими эмоциями, чувствами и впечатлениями жизнью, не предполагал, что может дать мне, такая вот, неожиданная встреча. Ещё вчера, я, казалось, жил, там, в казарме: ел, спал, топал сапогами, репетировал, болел, драил полы, стоял в наряде, голодал, выступал на концертах, дышал, скучал, отключался от разных нагоняев, смеялся, мёрз, где-то дрался, что-то отстаивая, тосковал, сжав зубы терпел разную несправедливость, мечтал… жил. Нет, оказывается, не жил. Это была не жизнь. Нет, нет и нет… Теперь я это очень хорошо понимаю. Это было бесцветное, аморфное, пустое существование. Существование формы, лишённое самого важного и главного в той жизни, ради которой, наверное, я и пришел сюда… в эту Жизнь, на Землю. Это было существование в состоянии Ожидания. Ожидание в состоянии поиска второй части меня самого, моей половины — девушки. В этом ожидании я и жил с самого рождения, кажется, — я знаю. С детства, прямо, как и все.
Мечтал о счастье, о большой и светлой любви… Примерял на себя сильные, страстные чувства от книжных героев, до увиденных на экране. Но это были уже законченные, состоявшиеся, художественно осмысленные образы и уже выстроенные чьи-то жизненные ситуации… Да, они были сильными, да, были страстными, да, счастливыми, да, несчастными, но, они были чужими! Не моими! А я ждал, жаждал, надеялся на свою любовь, на своё счастье. Наверное шёл к этому… в сладостном оцепенении замирая от боязни — не прошла бы мимо, не обошла бы стороной. Нет, нет… она придёт, придёт, я знаю! Я надеялся… И вот сегодня всё изменилось.
Точнее, не изменилось, а всё встало на свои места… Хотя, нет-нет, конечно, всё изменилось. Изменилось! Потому что пришла Света!.. С её появлением во мне, в моём сознании, мгновенно не осталось ни одного пустого, мрачного, серого или тёмного места. В душе всё ликовало, всё пело, дурачилось и кипело… В моей серой жизненной форме существования появилось то, главное, чего не хватало мне раньше — появилось яркое и желанное содержание: Света! Я уже пылал сильно и мощно. Я забыл себя. Меня уже не было. Была только Света!
Я влюбился! Я любил! Я жил, оказывается, для неё!..
Све-ета-а! Моя Светланка!..
Глядя на наших скучных и вялых попутчиков, хотелось вдруг неожиданно выкинуть что-нибудь, такое этакое… Дружески, например, хлопнуть их по плечу, обнять и крикнуть во весь голос: «Эй, люди, встряхнитесь, вы! Очнитесь, ребята, оглянитесь вокруг! Так же скучно нельзя жить, нет, что вы!.. Жизнь-то какая чудесная, вы оглянитесь, посмотрите. Я люблю вас, эй, люди!» Но, оглядев их, останавливаю себя, понимаю, до нас им дела нет, кричи, не кричи, не услышат. Нашим пожилым попутчикам мы, я вижу, почему-то даже не нравимся, точнее, женщине.
Мужчина, тот, сидя рядом с водителем, совершенно игнорирует не только нас, но и свою жену. Он как сел, так сразу принялся увлеченно убеждать молчаливого водителя в преимуществах ловли рыбы на спиннинг, а не какими-то там, понимаешь, сетями, бреднями или «мордами». «И вообще, — набрасывался дядя на водителя, — браконьеров надо сразу расстреливать, прямо там, на месте. Да-да, на месте. Правильно я говорю, да, согласен?» Водитель равнодушно кивал головой, — правильно, согласен, почему бы и нет. Женщина, наша соседка, та все время демонстративно отворачивалась к своему окну и фыркала, как кошка. У нее аллергия наверное на мою солдатскую форму, или на молодых девушек. А может быть на рыбалку. Или завидовала… А, и пусть их!..
Рука у Светланы гладкая-гладкая, шёлковая и бархатная одновременно. Ещё чуть прохладная, и нежная. И вся она приятная, хрупкая и от этого невероятно желанная. Мы молчали и только ловили взгляды друг друга.
Эх, сломалась бы сейчас дурацкая эта машина, мечтал я, понес бы её прямо на руках. Хоть, на край света! Хоть, дальше… Лишь бы чувствовать её, лишь бы не отпускать…
— Света!..
— Паша!..
Водитель, затормозив, остановил машину. Наши попутчики заёрзали на сиденьях, собираясь выходить. Женщина, так же презрительно поджав губы, рассчиталась с водителем, и они, наконец, громко хлопнув дверцами, выбрались из машины. Мы снова поехали, но уже скоро, через пару минут, вновь остановилась — теперь уже мы приехали. «Стройка». — Буркнул, повернувшись, водитель, с любопытством оглядывая меня, и в большей степени, конечно, Светлану. Мне эти взгляды начинают уже не нравиться! Сильно не нравятся мне эти взгляды… Смотрю в упор на водителя… Ну, чего, чего?… «Деньги!.. — Вдруг с ужасом вспоминаю я. — Ему нужно заплатить!» Но Светлана так быстро рассчиталась с ним, сама, что мне и в карман не пришлось лезть, не успел. Водитель, хмыкнув — понимая, отвернулся. Мы выбрались из машины… Две секунды, и машина, стрельнув дымом, испарилась в ночи.
Свежий прохладный воздух. Тихо. Вокруг нас какой-то жилой микрорайон — «стройка», как назвал таксист. Редкие прохожие.
— Здесь я и живу, — показывает на ближайшую к нам пятиэтажку Света. — Пройдемся, Паша?..
— Конечно!
Взявшись за руки, так же тесно идем рядом. Мне очень трудно идти медленно… Трудно, потому что никак не могу приноровиться и идти в ногу с такими изящными туфельками на таких трепетно-тонких каблучках. Мне проще нести их, вместе с хозяйкой. Очень хочется взять — всё это! — на руки и нести! И ещё, я заметил, очень забавно сверху видеть мои баржи-сапоги «чапающие» там, внизу, рядом с её изящными туфельками-лодочками, которые цок-цок-цок! Парадокс какой-то. А выше на меня смотреть и не нужно, там ещё хуже — галифе же…
Мы гуляли всего пару часов, но о Светлане я узнал не много. Но, и из того не многого, так много, что лучше бы я вообще ничего не спрашивал. Разговор сразу пошел как-то трудно. Света неожиданно замкнулась, ушла в себя, всё время старалась переключить разговор только на меня.
— Ну, а что я? — пожимаю плечами. — Что обо мне-то рассказывать, Свет? — средняя школа, два года в армии, вот и всё. Вся биография, весь путь. Ничего интересного, я же знаю.
Мне о ней не терпелось узнать: о её жизни, её работе, друзьях… обо всём, и как можно больше. Я же совершенно ничего о ней не знаю. А она почему-то совсем не хочет о себе рассказывать, говорит:
— Паша, у меня тоже всё очень просто, и тебе, я знаю, будет неинтересно.
— Как же неинтересно, Света! — Не соглашался я. — Мне всё про тебя интересно. Очень и очень интересно, правда! — убеждал я.
Конечно, настоял на своем, разговорил.
То, что я узнал, меня так сильно потрясло… лучше бы вообще не спрашивал! Теперь я знаю, что родители её живут и работают там же, в Якутске. Младший брат заканчивает школу. Что Света только-только начала работать стюардессой. Что она живет здесь, но не одна, а с подругой. Сейчас она не замужем. Она-сейчас-не-замужем! Нет, не подруга, как я, балбес, в «автомате» вначале понял, а именно Светлана сейчас не замужем!.. Светлана!!
— Ты! была!.. замужем?!
— Да…
Это известие и сразило меня. Не просто сразило, а наповал. Я даже отключился в начале, как замёрз. Так мне вдруг стало больно и обидно.
— Была. — Как самой себе, тихо повторила она.
Нет… Я совсем не был готов к такому известию. Нет-нет… Мысли даже такой не допускал. Этого быть не могло. Я ведь, к встрече с ней, не был женат не уже, ни ещё, ни вообще. Да и не перешёл я ещё ту черту взрослой жизни, когда мужчина с женщиной могут часами, ночами лежать в одной постели, и всё такое прочее, не познал ещё. Один трёп в основном, чтоб пацаны не доставали. Что называется, одними глазами, да руками. Но я всегда знал одно, так у меня отложилось в сознании, что у своей девушки я буду первым мужчиной, только первым. Первым и не иначе. А она должна быть только чистой и непорочной. Я так всегда думал. Я это знал! Был в этом уверен! Так и предполагал. А вот, оказывается… моя! Светлана! была! замужем! Она… уже… была!.. Уже… Она… уже… не…
Я заледенел. Светлана сразу почувствовала мое состояние и разрыдалась…
— Дура!.. Дура была, Пашенька, поверила. Конечно, дура! Как-то так получилось всё… быстро и непонятно. — Торопясь и сбиваясь, сквозь слёзы поясняет Светлана. — После выпускного. Думала — это любовь! А это… Теперь вот жалею, а поздно. — Плечи её вздрагивают, текут слезы. Она подавлена необходимостью неприятного для нее признания. — Уехала вот сюда, чтоб забыть. А тут тебя увидела!.. Паша!..
Уткнувшись носом в моё плечо, всхлипывая, говорила она с такой тоской, с такой болью, так ей было тяжело и неприятно это вспоминать, что я уже и верил ей, и понимал, и жалел.
А действительно, если разобраться, живу ведь не первый день, кое-что уже понимаю и вижу, как много всяких разных «охотников» вокруг девчонок вьётся. Такие есть мастера своего дела, кого хочешь окрутят, я же видел. Всегда действуют по принципу: наше дело не рожать — сунул, вынул, да бежать. И вся тебе философия. Пацан в ореоле славы, а девчонка… А девчонка — это очень важно и интересно — уже «распечатана», «хучь ложкой её теперь хлебай», ага! Потом вот расхлебывай. Жалко Светлану… плачет… Простить, в смысле пропустить проблему мимо ушей, большого труда, в общем, не составляло, но… Но мне мешала мысль, крутилась и больно царапала самолюбие, что я не первый у нее. Не первый! Не первый!.. Какой?.. «Она уже знает, что такое постель… Знает!.. Ею уже кто-то пользовался! Кто-то её уже распечатал… печатал… печатал… до меня. Она уже не девочка! Она доступна!..»
Ай, бляха муха! Ну, как же так!.. Как же… Как же…
Множество разных похабных анекдотов, бесчисленное количество сальных историй обязательно и непрерывно сопровождавших нас всю нашу школьную жизнь и, особенно теперь, здесь в армии, в деталях, с пристрастием смакующих все этапы процесса целколомания, как душепадения, да и общественная мораль всегда — помню! — толковали только об одном: твоя девушка должна быть только невинной, не иначе. Это уж, как божий день, как победа коммунизма, торжество социализма, не меньше. А уж если она «того», значит, она уже «макуха». Замарана, значит, она — падшая. Вот, ситуация! В отношении Светы, это было особенно почему-то тяжело сознавать. Не вязалось это с ней, не увязывалось, противилось, и я, к тому же, сопротивлялся такому выводу-приговору. «Ааа-а!..» — бился во мне придушенный вопль. Едва дыхание не останавливалось от тупой боли в груди. Я давил эту мысль, отгонял её, но она, вот гадкая подлючесть, вновь и вновь появлялась, всплывала, туманила сознание.
Разболелась голова. В ней, сталкиваясь и разлетаясь, летали, теснились обрывки принципиально противоположных по смыслу и значению фраз. Всполохи ответных на них чувств и эмоций. Все перемешалось. Она-уже-не-замужем! Замужем!.. Была-замужем… Незамужем… Она-жалеет теперь. Ошиблась! С-кем-не-бывает! Сейчас-свободна! Теперь-свободна! Очень-жалеет… Она-свободна! Замужем-не замужем… Теперь…
Большие её, мокрые от слез глаза глядели на меня с такой бездонной тоской и надеждой на мой разум, понимание, благородство, сочувствие, наконец, что я, конечно, не мог уже сопротивляться. Я уже очень хотел жалеть её, защищать её, вот так, обнимая и успокаивая: «Ну, всё-всё! Я же здесь, я же с тобой, я же рядом!» — мне было приятно сознавать, что она ошиблась, что её обманули, что она его-не-любит! Не любит! Она теперь хочет забыть всё! Его забыть! Поэтому и в другой город уехала. Ей поддержка нужна… Моя поддержка! Думал я, прижимая её к своей мокрой от её слёз, гимнастерке.
— Ну-ну… Всё, всё. Забыли? Всё прошло. Успокойся. Прошло. Не плачь. Прошло. — Шептал я, обнимал её и гладил, успокаивая, по голове, как маленькую девочку. А она, казалось, ею и была.
От осознания всего этого, мне стало вдруг легко и просто. Я чувствовал себя большим и взрослым, сильным и, кажется, мудрым.
Утром и всю неделю я не находил себе места, сходил с ума, ждал субботу. Света должна прийти в часть, она обещала. Сказала — приду сразу, как только вернусь.
51. Пронин, а к тебе тут пришли…
К субботе я приготовился. Хэбэшку новую раздобыл у ребят. Ушил её, чтоб красиво было, подогнал всю. Свежий подворотничок пришил с ровным внутри кантиком телефонного провода. Напрочь переделал погоны из больших и мятых, в красивые и аккуратненькие, с жесткой фибровой вставкой. Всё отгладил, всё в стрелочках. У ребят, как обычно водится, собрал разные солдатские и спортивные значки. Нацепил все эти «блестяшки» — грудь широкая — всё поместилось. Даже нашел «Тройной одеколон», я вообще-то люблю «Шипр», облился им — праздник ведь. В общем: «Парень что надо, парень хороший, вот он, тут, как тут…» Короче, зовут его Пашка, кто не знает! Настроение просто превосходное.
Да, самое главное: заранее договорился со старшиной насчет срочного служебного увольнения… «Очень надо… Вот как, позарез. Куда-куда! Конечно, в библиотеку музыкального училища! — куда ж еще. — И только в субботу или в воскресенье».
— Не то ноты, товарищ старшина, точно уйдут. Да-да, меня на абонементе — они уже звонили — ждут. Если не приду, сказали, отдадут партитуру другим желающим. А там же очередь, та-ащ старшина! А желающих еще больше. Вы же знаете, товарищ старшина, ноты-то ценные, концертный репертуар, как-никак.
Не усмехайтесь, пожалуйста! В действительности врать далеко не так легко и просто, как я рассказал. На самом деле, я четыре дня готовил почву под увольнение. Прямо с того самого воскресенья. Про порядок и дисциплину говорить не буду, — тут «всё тики-тики!», как говорит Валька Филиппов, про усердие на репетициях тоже — ни одной фальшивой ноты, ни одного замечания. И, главное, никаких намеков на возможное свидание с девушкой, об этом вообще — ни-ни… Не дай бог, что вы! По опыту других ребят я уже знаю, об этом лучше вообще не говорить, не заикаться. Только заикнёшься, что надо бы на свидание сбегать, про «хотенчики», как у Генки Иванова, всё — сразу настроение у старшины и у дирижера портятся, лицо и речь становятся противно-скорбными и смертельно-назидательными. Для обоснования своего отказа, тебе сразу приводится тысяча причин: а вдруг в полку тревога, а тебя нет! а вдруг мы в оркестровый наряд пойдем, а тебя нет! а вдруг там у вас будет вино… А вдруг драка… естественно, патруль, ЧП, и другие «страшности». В таком случае ребятам приходилось позорно канючить, что-то доказывать, унижаться, — выпрашивать… Даже со стороны наблюдая, выглядит это очень противно и осадок на душе оставляет такой же. Увольнение получается — если выпросишь! — как отравленным. Хотя, само по себе увольнение стоит чего угодно, иногда можно и поканючить. Для солдата, годами живущего в казарме, увольнение — это всегда глоток воздуха, свободы, всплеск эмоций и шквал новых впечатлений. Так что, «…Дёргай мои нервы старшина, топчи мою грудь, но увольнительную дай, гад!»
Совсем другое дело, если увольнение просишь, например, в библиотеку. Причём, в нотную, тут всегда проще. Если и причина к тому же существенная — ноты дефицитные, например. В таком случае, это уже не развлечение, с возможными опасными последствиями, а вроде работа, даже усердие. О-о! Это уже другой коленкор, другой разряд отношений. Интерес к прекрасному и возвышенному — я сейчас говорю только о музыкальной литературе — это уже расценивается как повышение профессионального уровня, раз! Расширение музыкального кругозора, два! Рост самосознания, три! Воспитание лучших человеческих качеств, четыре! Укрепление патриотизма — это пять! Что еще?.. Повышение боеготовности, подсказываете? Да, точно, чуть главное не упустил, — и повышение боеготовности, шесть! Вот как получается. А вы думали… Нет, тут другой коленкор!
— Молодец, младший сержант Пронин. А на абонементе-то уже точно договорился?
— А как же! То есть так точно! Ждут.
И лица командиров разглаженные — светлые, и тембр голоса у них мягкий, голубинно-воркующий, и отношение к просьбе благостное, положительное — ну, молодец, солдат. Одно слово, молодец, что тут скажешь!
— Вот, товарищи срочники, — разводя руками, показывает старшина на явный образец для всеобщего подражания, — берите пример со своего командира. По библиотекам всем нужно ходить, как он, по библиотекам. О повышении своего культурного уровня заботиться нужно, понимаешь… культурного. А не за шалавами-девками носиться сломя голову, задрав хвост…
Срочники, с кислыми лицами, понимающе, молчаливо соглашаются: «Да, конечно, и нам бы вот так, повысить…»
Они-то уж точно знают, куда я собрался и какой я уровень буду там повышать. Просто, сейчас моя очередь биться за увольнение, и новые мои непредвиденные обстоятельства. А Светлана — все понимают — это вообще без очереди.
— Да, Пронин! — вдруг отечески предлагает старшина, — А на обратном пути можете зайти в кафе-мороженое, это там же рядом, на Карла Маркса, «Снежинка» называется. Деньги-то хоть есть на мороженое у тебя, нет?
— Есть, есть, спасибо!
— А я и не предлагаю! У меня-то их и нет вовсе… свободных. Ха, ха, ха! — весело смеётся своей шутке старшина. — Ладно, это я так, чтоб разговор поддержать! — отсмеявшись, поясняет.
А это хороший знак. Значит, настроение у старшины хорошее. Можно и другим срочникам в увольнение проситься, рискнуть. Как говорится, и крокодилы, бывает, летают… Если хорошее настроение у командиров и метеопрогноз соответствующий.
Всё организовал, пробил и увольнительную. Всё в порядке, всё чин-чинарём. Собрался. Жду.
Прождал всю субботу и воскресенье… Не пришла!
Не пришла. Она не пришла…
«Ааа-а-а!..»
Это у меня так мой внутренний голос воет. Волком воет от страшной тоски, от несбывшихся ожиданий, от избытка чувств. Бушует во мне, внутри меня, разрушительная отрицательная энергия. Ноют болью натянутые нервы. Всё из рук валится. Всё вокруг злит, бесит и раздражает. Ребята это видят, не трогают, стараются не задевать, обходят как больного. Понимают.
Ааа-а!..
Ну, и как это называется, как, а? Ведь обещала же, обещала! Я же жду. Я так жду её! И что? А её нет. Обманула… Обманула? Где она? С кем? Почему так? Ааа-а!
Так выло, бурлило и клокотало непрерывно до второй половины четверга.
— Слушаю, млад-се-жант-Пронин. — Вяло отвечаю в трубку внутренней телефонной связи. Мне её дежурный по оркестру сунул.
— Пронин! — Так же темно, как в голодном пустом животе, бурчит в трубке чей-то взволнованный голос. — Давай, быстро на КПП. Тебя тут спрашивают.
— Чего? — Я, в общем-то, и не вслушивался: что там кому надо. Думал, опять какая-нибудь наша армейская хохма.
Недавно, я сам, на такой вот звонок, не задумываясь, отхохмил кому-то в трубку. Решил, что это дежурный по-столовой звонит, время-то было обеденное — кто ж ещё к нам будет звонить в такое время? — представился небрежно так: «Кремль. Феликс Дзержинский у аппарата — слушаю! Это опять ты, что ли, Надежда Константиновна? Ну, задолбала!» Там, ни слово не говоря, почему-то дали отбой, а через пару минут к нам влетает разъярённый замполит полка полковник Серебров. Злой, как собака: «Эт-та, что такое тут, панимаешь, а? Это как это надо понимать, а? Кто этот наглец здесь, кто? Я вам покажу Надежду Константиновну, ёпа мать!» И давай меня при всех песочить. Короче, пять суток гауптвахты за Дзержинского или Крупскую, за обоих, я и схлопотал. А за что, спрашивается? Я же не знал, что это замполит звонит. В это время к нам обычно звонит только дежурный по столовой: «Эй, чуваки-музыканты, уже накрыто же давно. Давайте, бля, быстрее! Сожрут же, ну!» Больше и некому к нам в это время звонить, я же знаю. Да и шутка это была… Нормальная, между прочим шутка, армейская, причём, без матов. «Пять суток гауптвахты, я сказал, понятно, нет?» — кричит полковник. И так это всё у него серьёзно, словно это его я лично обидел. «Так точно, отвечаю, пять суток». А сам думаю, хорошо что не на пятнадцать замполит раскошелился. Хотя и этих много. Но концертные поездки меня спасли, — как без меня куда ехать? Никак. А потом, и «суп с котом», месяц быстренько сам собой пробежал, и наказание сгорело — оно ж не переходит. «Ти-ли, ти-ли, трали-вали!..»
В общем, в трубке уже отбойные гудки.
— Откуда это? — встряхиваю Вальку Филиппова, он трубку поднимал.
— Чего? — Филиппок не включается в начале. — А-а… сказали… вроде с КПП. А что? — Вырывается, рвётся от меня Валька. — Ты чё? Ну, пусти! Отпусти!
С КПП. Это она! Пришла? Она!.. Кто же еше?!
— Ур-ра, Валька! Она пришла!.. — Резко, как орех, до хруста, сжимаю Филиппка в своих объятиях. — Ур-ра! Валька!
— Ааа-атпусти. С… у-ума сошел?.. — задыхаясь, хрипит Валька.
Ошалев от радости и нахлынувшего счастья, ничего не видя под ногами, галопом лечу вниз по-лестнице на выход. «Пришла… Она! Пришла. Неужели пришла?!» А я было обиделся. Вот дурак! «Пришла… Она! Конечно она — больше и некому!» Ещё утром тяжеленные, большие двери одна за другой отлетают передо мной, легко распахиваются, как воздушные. Выскакиваю на улицу, в три прыжка преодолеваю расстояние до угла здания, заворачиваю за него… Тут уже и близко.
— Товарищ младший сержант! — Раздается властный окрик где-то за моей спиной. Не вовремя! Ой, не вовремя кто-то прерывает мой полет. — Товарищ младший сержант! К кому я обращаюсь?
Ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Кого-то не заметил я, проскочил. Вот не вовремя! Тормозя, скачу на одной ноге… Поворачиваюсь. Почти спиной, вполоборота от меня, стоит незнакомый полковник — наверное из дивизии, их там много таких одинаковых, но разных. Нахмурив брови, полковник сурово смотрит в мою сторону. Ждёт.
— Ко мне. — Сухим тоном приказывает.
— Есть! — Прихожу в себя. Да-да, нарушил, понимаю, знаю. Мораль сейчас будет читать! Преувеличенно усердно топаю строевым шагом. Чётко, не качнувшись, останавливаюсь, докладываю, мол, младший сержант Пронин по вашему приказанию прибыл.
— Что же это вы, младший сержант Пронин, музыкант ещё, понимаешь, устав нарушаете, а? Уже и полковников не замечаете, так что-ли у вас получается, а, я спрашиваю? Это хорошо, что я вовремя увернулся… Вы же так и убить меня, наверное, могли. Вы понимаете это или нет?
— Так точно! Виноват, товарищ полковник. Торопился.
— Торопился он… Ишь ты, торопливый какой! Передайте вашему дирижеру, товарищ младший сержант, что я, полковник Синицын, наказал вас сегодня двумя часами строевой подготовки. Вам ясно?
— Так точно! Передать дирижеру — два часа строевой подготовки, полковник Синицын.
— Пусть обязательно лично доложит об исполнении. Вы меня поняли?
— Так точно. Разрешите идти?
— Идите. И больше не нарушайте, понимаешь.
— Есть не нарушать! — как образцово показательная машина продолжаю чеканить. Как положено поворачиваюсь, чётко приставляю ногу и три шага рублю строевой. Потом не выдерживаю, полковник точно уже не видит, опять подхватываюсь в галоп. Прогрохотав по ступенькам, вхожу на КПП.
— Разрешите, товарищ майор. Млад-сержант-Пронин.
Дежурный офицер, оторвав глаза от какой-то книги коротко глянул на меня, на мой внешний вид, утвердительно буркнул:
— Там… — кивает на дверь комнаты свиданий. — К тебе… Только не долго. И смотри там… — грозит пальцем.
Машу рукой к пилотке — есть, смотреть там, и с замеревшим сердцем открываю дверь.
Светлана!..
Светлана бросилась мне на шею сразу, я ещё дверь за собой не прикрыл. Её руки обвились вокруг моей шеи. Её губы, целуя моё лицо: нос, глаза, губы, непрерывно шептали — как я соскучилась! Как я соскучилась! Как я скучала! Как я ждала!..
— Паша… Пашенька. Мой Пашенька!
Чувствуя в своих руках её тело, горячие руки и губы, я мгновенно и напрочь забываю о своей обиде, муках, переживаниях.
— Да, да!.. Я тоже… соскучился, я тоже сильно-сильно… тебя ждал!
Чувствую мягкую, покорную податливость её тела. Я просто слепну, я теряю рассудок от новизны и силы ощущений, от нахлынувших чувств. Меня сводит с ума её голос, тонкий запах духов, и её нежность. Целую её шею, нежный изгиб, переходящий в ложбинку груди, плечи, снова губы, глаза…
— Светланка! А-а-а! — рычу не в силах удержаться.
Светлана обвисает в моих руках, запрокидывает голову, её волосы широко и свободно рассыпаются. Они приятно пахнут и нежно щекочут. Её спина вдруг резко напрягается, я неожиданно остро чувствую крутую впадину низа ее живота…
— О-о!
Взяв моё лицо в свои ладони, нос к носу, она смотрит мне в глаза напряженным взглядом глубоко-глубоко, прямо в меня, и долго, долго потом целует в губы своими пухлыми и нежными губами. Я чувствую её упругий и требовательный язык.
— А-а-а! — на вдохе вдруг шепчет Светлана, запрокидывая назад голову. Короткая дрожь сотрясает её тело, приятным и тяжелым вихрем чувств мгновенно отозвавшись глубоко во мне…
— Пашенька, милый! — ловлю её еле слышное. Голова её расслабленно опускается на моё плечо. — Как я скучала!
От всего этого фейерверка эмоций я совсем на пределе. Я уже не могу сдержаться — моё естество и моя психика не могут выдержать такие перегрузки. Это невозможно… это выше передела допустимого… это… Такая нежная… желанная… она рядом, она… Мощная и сладостная вспышка где-то глубоко во мне, во всем теле, внизу живота — трах-тарарах, находит выход переполнившей энергии. О-ох! — душу в себе рвущийся стон.
Не удержал, не смог — в паху стало мокро и неприятно. «Стыду-уха!» — проносится в голове, и я непроизвольно отстраняюсь от девушки. Светлана видимо почувствовала моё состояние и кажется всё поняла. Её глаза искрятся счастьем и пониманием. Она, мягко улыбаясь, нежно гладит меня по щеке и с виноватой улыбкой шепчет:
— Прости меня, Пашенька! Прости, глупую. Я так больше не буду делать. Ладно? Я не хотела так. Мне самой… трудно.
— Да… л-ладно, — отвожу взгляд.
— Мне так хорошо с тобой, Пашенька, если б ты знал!
— Мне тоже… очень хорошо! Ты здорово выглядишь. — Лепечу я.
— Ой, Пашенька, для тебя я хочу выглядеть в сто раз лучше. — Тянет меня за собой. — Иди сюда.
Только сейчас замечаю, что мы так и стоим у двери.
В маленькой комнате «для свиданий» — старый журнальный столик с облезлым лаком и обожженными полукружьями от чифирных кружек. Два продавленных кресла интеллигентного в прошлом вида. Односпальный топчан, обтянутый чёрным, местами истертым дерматином. На столике графин с желтого цвета водой, рядом белесый, давно немытый стакан. На подоконнике цветочный горшок с засохшим некогда цветком, и грязная столовская алюминиевая миска — теперь, в худшие, надо полагать, свои времена, выполняющая роль неряшливой пепельницы. В воздухе стойкий горький и затхлый запах плохих папирос, пыли, влаги и сапожного крема. Серый с зеленым окрас стен, тёмно-коричневый зашарканный пол. Под потолком, над серединой комнаты, пыльная трёхрожковая инвалидка люстра, с разноразмерными лампочками без плафонов.
Грустно всё, уныло, запущено.
«Свиданную» эстетику дополняет наружная электророзетка с треснутым корпусом и двухкнопочный выключатель. Комната свиданий, одним словом.
В этой комнате днем иногда отдыхает, а ночью по очереди спит наряд, укрывшись, когда одеялом, если прихватят из каптерки, когда шинелью или чьим-нибудь бушлатом. Здесь же отдыхающая смена варит крепкий чай большим кипятильником прямо в «люминиевых» кружках, либо в этом вот, граненом стакане. Курят, что найдется. Сушат на батарее, либо на сапогах, влажные портянки и сами сапоги. Принимают ночных гостей, вернее визитёрш, правильнее сказать молодых женщин, кто просто случайно… совсем-совсем случайно зашел погреться, либо спросить: а как пройти к автобусу? а можно, мальчики, от вас позвонить? — когда дежурное начальство куда-то там, на время, отлучилось.
Утром, убрав комнату от лишних не по уставу предметов, вытряхнув окурки и протащив по полу, туда-сюда, влажную грязную тряпку, редко в неё потом заходят. Тоскливо потому что там, убого, неуютно. Вечером, к сдаче наряда, снова пройдутся по полу мокрой тряпкой. Следующей смене обязательно нужно показать пол только в сыром виде, в подтверждение проведённой уборки, чтобы вопросов не было. Так каждый день, из месяца в месяц, из года…
Армия!..
Сейчас на топчане стоит кожаная дорожная сумка Светланы, лежит белый её плащ, маленькая дамская сумочка и цветной прозрачный шарф. Эти предметы, как яркие цветные украшения, явно выпадают из привычного здесь армейского серого ряда.
— Иди, иди сюда, — тянет за собой Света. — Я с работы и прямо сюда. К тебе.
Осторожно присаживаюсь на краешек топчана. Ощущение в паху жутко отвратительное. Света суетится около своих сумок, а я блаженствую от её вида, от первых страстных минут. Света в белой блузке, синей, чуть выше колен, облегающей, с небольшим разрезом юбке, белых туфлях. Сердце у меня просто обмирает от любви и нежности к ней. Ох, озверел я тут, чувствую, в части, от серо-зеленого цвета и однообразной мужской среды. Вокруг меня и рядом со мной, целых два года одни только зеленые солдатские мундиры и сапоги. А сейчас… Светлана!.. Здесь, рядом со мной! И это не сон! Нет! Она, вот она — рядом. Я могу дотронуться до нее. Даже могу обнять. Поцеловать даже могу, чувствуя её всю-всю, трепетную и нежную!
— Я с ума сходила, не могла дождаться когда сдам пассажиров, багаж, документы, и прочую ерунду и скорее сюда. Еду и боюсь, а вдруг ты где-нибудь не в части… Не выдержу тогда, сойду с ума. Нет, думаю, узнаю где ты и поеду, всё равно найду. Дурочка, да? — опять ловит меня взглядом.
— Ну, нет, конечно. Что ты! Я тебя тоже ждал. Давно, сразу с воскресенья… — признаюсь. Я ей не вру. Мне очень приятно и радостно видеть её, слышать её голос, чувствовать… Я-то уже всё для себя решил: пусть она и не совпадает — но, мне кажется, расхождений всё меньше и меньше! — с тем, моим ночным идеалом, но зато всё остальное в ней такое… такое!.. Даже лучше, чем я мечтал. Я только подумаю о ней, у меня сердце сразу замирает, в животе приятно и тревожно холодеет, а уж про то, что ниже, и говорить не приходится. «Он» — тут как тут, как главный, всё время рвется участвовать в процессе общения… обгоняя даже. Короче говоря, я всё время думаю о ней, я всё время хочу её видеть, и вообще… «Я хочу ви-идеть э-этого челове-ека!» Её! Только её! Хочу и все. Каждый день, каждую минуту.
— Ой, правда? — Бросается мне на шею Светлана. — Мне так приятно это слышать. Паш, говори мне всегда так, ладно? Я так переживала! Не могла эти дни спокойно работать… Нервничала. Из рук всё валилось. Рвалась сюда, всё время торопилась к тебе… Правда. Веришь мне?
— Да. Я тоже… ждал.
— Я всё время вспоминаю тот концерт… Как увидела тебя. Как сразу узнала. Ведь я совсем-совсем случайно пошла на этот концерт, даже и не собиралась. А теперь в ужас прихожу от мысли, а вдруг бы не пошла!.. И не встретила бы тебя. Понимаешь? Не встретила… — уткнувшись в мою гимнастёрку, прячет лицо. Плечи её чуть вздрагивают, она тихонько всхлипывает.
— Свет… Света, ты что? Ну ладно, что ты… — не умело пытаюсь успокаивать. Я действительно это не умею делать, теряюсь, не знаю что сейчас нужно. Как ребёнка, осторожно глажу её по голове. — Ну, что ты… моя хорошая, что ты! Ну, всё, всё. Ну, ладно… Прошло?
— Да, прошло. Извини! Это я от счастья! — снова радостно улыбается. — Мне очень хорошо с тобой! Ты слышишь? Так хорошо, что я даже боюсь…
— Боюсь! Чего?
— Не знаю. Ладно, не будем об этом. — Отмахивается Светлана и вновь улыбается. — Смотри, это тебе! — Из сумки достает и разворачивает сверток. В нём толстый, без воротника, красивый цветной свитер. — Как раз тебе под гимнастерку. Чтобы зимой было тепло. Нравится?
Мне? Нравится ли мне?!.. Я просто дар речи потерял. Осторожно мну рукой край свитера — очень приятный материал, очень мягкий, совсем лёгкий. Пахнет духами Светланы, или самой Светланой. Умм-м! Не знаю как и сказать… Не ожидал.
— Конечно нравится. Очень! Но, зачем, Свет? Мне же здесь…
— Молчи-молчи. Это ещё не всё! Вот смотри — это тебе носки…
Носки!
— …шерстяные, две пары. Два блока сигарет…
О-о! Сигареты!
— … «Ту-134» и «ВТ». Подожди-подожди, не перебивай — это еще не всё, Санечка. Ещё коробка конфет…
Конфеты… шоколадные!
— …и коньяк «Наполеон».
И коньяк!! Настоящий!.. Ух, ты!
— …Это всё тебе. И твоим друзьям, конечно. И не благодари, пожалуйста. Ладно? — мягко и нежно прикрывает ладошкой мой онемевший от удивления и растерянности рот.
Глядя на свалившиеся на меня подарки, я по-настоящему онемел. Такого богатства я не видел давно, лет… не скажу сколько. Короче, давно. Точнее, никогда. «И даже коньяк! «Наполеон». Его вкус я вообще не знаю, не пил ещё коньяки, не приходилось. Не «наш» коньяк, кстати, импортный. Бутылка необычная: красивая, фигуристая, с выступами и печатями. Да! Вот это да! Наши ребята умрут от зависти! Но ведь, это же, наверное, уйму денег стоит!..
— Свет, я… так много! Это же… Я же не см…
Светлана не даёт мне дальше лепетать, опять обнимает меня, целует в губы и после каждого поцелуя произносит:
— Тебе! тебе! тебе!.. Опять тебе, всё тебе! И не благодари. Коньяк спрячь, а то увидят.
Да, это верно. С этим у нас строго. Всовываю бутылку под брючный ремень, в штаны. Она, гадство, пузатая такая, большая, едва воткнул. Пришлось живот к спине подтянуть, но получилось, вошла. «А-а-а-а!» — вдруг неожиданно, с запозданием, взвыло у меня внутри. «Ё-пэ-рэ-сэ-тэ!..» Гляжу на себя — я же не переоделся в ту форму, в которой к встрече с ней готовился. Которая ушита и со значками! Праздничная!.. «Ааа-а!..» Я же выскочил к ней в своей обычной повседневной рабочей хэбэшке. Вот облажался! Епись, меня, дурака, ети! Нет, она не мешком на мне сидит, но все равно не та, в которой надо на свидание к девушке выходить. Вот балбес, вот стыдуха! — проклинаю себя. А она мне еще и подарки дарит. О-о-о!.. Может, не заметила? Ну конечно, она же слепая, совсем ничего не видит!.. И про тот одеколон тоже забыл! Кошмар! Вот идиот!
— Что с тобой, Пашенька? Я что-то не так сделала? Ты обиделся?
— Нет, нет, что ты! Мне в общем… — мнусь я. Мне стыдно перед ней. Она такая красивая, такая добрая ко мне, такая заботливая, внимательная. А я — мешок мешком. Ни чего не могу для нее сделать. Даже вот переодеться не догадался. Стыдно мне, вот что!
— Пашенька, я всё поняла — тебе неудобно принимать мои подарки без повода, да? Тогда пусть будет так — это тебе на день рождения! Когда у тебя день рождения?
— В этом месяце.
— В этом месяце! Вот здорово! — обрадовано восклицает. — А какого числа?
— В конце, двадцать девятого.
— Двадцать девятого! Ой, как хорошо. Почти месяц… Ой, как здорово! Вот, Пашенька, давай и будем считать, что это тебе ко дню рождения. Хорошо?
— Спасибо! А у тебя когда?
— О! У меня не скоро — почти год ждать. Но ты об этом не думай, и не переживай.
Резкий и громкий стук в дверь, одновременно с просунувшейся головой «помдежа» по полку, сверхсрочника, любопытно сверкнув глазками, прерывает нас на полуслове:
— Заканчивайте, пожалуйста, девушка. — И обращаясь ко мне, добавляет, — командир, нам тут это… наряд сдавать скоро надо.
Понятное дело замечает, что мы немного взъерошены и раскраснелись, понимающе ухмыляется и расплывается в довольной улыбке: завидует! Не плотно прикрывает за собой дверь, как напоминание, чтоб не задерживались.
Света погрустнела, засуетилась, засобиралась. Начала прибирать волосы, приводить в порядок блузку, юбку… А я расстроился. Уже всё?! Так быстро! Я же ничего не успел: ни поговорить, ни расспросить её. Эх, служба, мать её!.. С грустью собираю подарки. Подарки — это конечно здорово, это приятно, но обнимать и целовать Светлану, куда более приятнее… Это ценнее всех подарков. И вот, не дают.
Свитер пришлось одеть под гимнастерку, чтоб не светиться с гражданской одеждой. На душе стало ещё жарче, ещё теплее.
Мы ещё несколько раз успели поцеловаться, но уже под бренчание вёдер и шум начинающейся в соседней комнате жаркой приборки.
— Света, а когда?..
— Пашенька, дорогой, я ещё не знаю точно, через сколько дней я вернусь. График и погода могут всё изменить… Но ты не переживай за меня, хорошо? Только не переживай. Жди. Я сразу, как сегодня, прилечу, и к тебе. Ладно?
— Да, да. Я жду. Жду! Только ты недолго.
— Ладно. Я постараюсь. До свиданья, Пашенька мой!
— До свиданья!
— Вы всё, командир? — уже без стука, по-свойски, широко улыбаясь, утвердительным тоном спрашивает помдеж, гостеприимно пропуская в комнату молодых солдат, уборщиков.
Молодые солдаты (весенний призыв), двое, шаркая пятками сапог, с подвернутыми до локтей рукавами гимнастёрок, с ведром и мокрыми тряпками в руках, протиснулись в комнату свиданий и встали открыв рты, с любопытством и восхищением глядя на Светлану. Какая краси-ивая! Да-а-а!
Я помог донести её сумку до выхода из КПП. Долго стоял в дверях махая рукой, пока она, в своей белой блузке, и её тонкая машущая в ответ рука, не затерялись в толпе прохожих. В чужой равнодушной мне толпе.
Ушла…
За дверями КПП была совсем иная, другая от нас жизнь. Шли и прогуливались люди. Шумели листьями деревья. Двигались автомобили. И никто не знал, как мне было грустно, тревожно и, вместе с тем, прекрасно. Я люблю Светлану! Мою Светлану!
52. Танцы-шманцы-обжиманцы…
Командир батальона сорокалетний, кадровый офицер, подполковник, на оперативном армейском «уазике» поздно ночью возвращался со службы. Обычное явление. За одним исключением: предпочитал ходить пешком — и для здоровья полезно, и голова успевала отдохнуть, и можно было побыть одному, успокоиться. От ежедневной армейской сутолоки и суматохи, голова, кто этого не знает, к вечеру кругом идёт. И служба тут тебе, и учеба, и совещания, и дежурства, и боевая подготовка, и дисциплина, и хозяйственные вопросы, и, да мало-ли каких забот у командира батальона. Подполковник Онищенко, гроза лентяев и гордость командования, крепко держал в руках дисциплину и порядок во вверенном ему подразделении. Что-что, а это всем было хорошо известно, особенно его подчиненным. Был строг, дотошен, по-своему справедлив и по-отечески заботлив. Большую часть суток, поэтому, находился в полку, на работе, а не дома, не как какие-нибудь штабники там…
Сейчас, сидя боком в неудобном жестком кресле армейской машины, слегка расслабившись, одной рукой держась за скобу на передней панели машины, другую свободно откинув за водительскую спинку он, из-под козырька надвинутой на глаза фуражки меланхолично и рассеянно наблюдал за дорогой, изредка провожая взглядом женские фигуры. Окидывал их взглядом скорее автоматически, по привычке, одними глазами, не для того, чтобы уж… В общем, не так как раньше — три или четыре года назад. Наверное, старею, проскакивала иной раз мысль, но он отгонял её, находя в памяти свежие, достойные мужской гордости примеры. Нет, нет, разве только лицо немного того, подводит. Но это профессиональное — много бываю на свежем воздухе, поэтому и загорелое оно, обветренное. К тому же, мало сплю, не высыпаюсь. Да и вообще… забот разных много. Вот и отражается всё… на лице. И правильно, где же еще отражаться, не в койке же? Нет, в постели всё в порядке, — сладостно потягиваясь в скрипящем железном кресле машины, с тайной гордостью оценивает подполковник не угасающие вроде бы свои мужские способности. Эх-х-х!.. Хорошо вот так, в конце дня, потянуться, расслабиться!.. Да-а-а!
Хабаровск в субботу, город, в довольно поздний час ещё не спал. Хотя на желтых командирских часах подполковника — «Командирские», с дарственной надписью командира полка — стрелки показывали двадцать три сорок восемь, прохожих на улицах было много. Их всё больше и больше становилось при подъезде к городскому Парку культуры и отдыха. Все чаще встречались то одиночные фигуры, то пары… Тут и там толпились группы, группки, группочки… Молодёжь!..
«Гуляет она, разудалая наша молодежь, развлекается. Пока мы службу несём. — Отчего-то осуждающе хмыкнул про себя подполковник, и злорадно скривился. — Ничего, пусть пока потанцуют… Пока! — хорошо зная разницу между танцплощадкой и армией. — Не до плясок потом некоторым будет. Ага!»
Громкая яростная музыка, как дымзавеса в отсутствие ветра, широко и свободно растекалась по всей округе, во всех её направлениях. Горластые мощные парковые динамики били по ушам далеко ещё на подступах, и в машине, конечно. Невидимый парковый джаз-бэнд лихо наигрывал что-то бодрое и ритмичное. Музыка звучала то плотно, всем составом, то прерывалась на сольные куски. Неистово грохотали барабаны, звенели тарелки, сыпались, догоняя и обгоняя друг друга фортепианные пассажи, глухо цокал подключенный к усилителю контрабас, выл тромбон. Соревнуясь с трубой и саксофоном, хриплым голосом что-то пела солистка. Музыка звучала громко, ритмично и легко отзывалась в памяти.
Подполковник Онищенко, к своему неудовольствию поймал себя на том, что тоже непроизвольно отбивает ритм и ногой и свободной левой рукой. И совсем уж не потому, что он, как и они, молодёжь, такой же легкомысленный, нет, просто музыка была где-то знакомой, из какого-то вроде бы кинофильма. Хотя в этом командир батальона уверен не был, — в кинотеатр ходил редко, да и фильмы обычно смотрел те, которые выбирала жена, или какие в клубе части показывали. Жена фильмы любила только сентиментальные — «жизненные» или глубоко философские, а там, он твердо знал, такой музыки нет, и быть не может. Значит, поразмыслив, пришёл к убеждению, — слышал он эту музыку на пластинке — скорее всего. Дома дочь и сын, в отсутствие родителей, да и когда в присутствии, нещадно грохотали новинками музыкальной, можно сказать чужой, несоветской индустрии, хвастаясь этим бубуханьем на весь подъезд, аж голова от них сразу болеть начинала. Ни увещевания, ни призывы слушать что-нибудь наше, родное, отечественное, классику, например, ни к чему хорошему не приводили. Дети обижались, злились, намекая на отсталость родительских взглядов, недостатки их воспитания, отсутствие вкусов. «Яйца ещё, а туда же… — морщится подполковник, в глубине души понимая, — всё верно, так и должно быть: другое поколение, другие взгляды… Закон развития… Надо смириться и… не замечать».
Но мелодия знакома. Это точно. Исполнительница, певица, с какой-то, дай Бог памяти, дурацкой фамилией… Бэлла или Элла… Фриц… Фиц… так что-то. Немка или американка, но чёрная… У них там, хрен, что поймешь, — негритянка, в общем. И эту музыку он именно у себя дома слышал.
Водитель машины — солдат второго года службы, младший сержант Астафьев, родом из-под Тулы, привычно крутил баранку, рулевое колесо, если уж правильно. Круглолицый, курносый, с конопушками и толстыми губами, слегка наглый и в меру развязный парень, солдатская кличка «Тульский пряник», а если точнее, просто «Пряник», хорошо знающий когда, с кем, и как себя нужно среди офицеров вести, сейчас, зная жесткий нрав и высокую требовательность командира Онищенко, наглухо застегнув все пуговицы на гимнастерке и точно по уставу надев пилотку, напряженно правил машиной. Глядел на дорогу и молил бога, чтобы движок не подвел, не сдох случайно или какая другая беда с машиной в это время не приключилась. И бензин уже был на подсосе, видел, приборная стрелка давно уже лежала на нуле, уже и не дёргалась, не клевала. На дороге — кто не знает — у армейских машин всегда много проблем, даже перечислять их не стоит — умаешься. Молчал себе, поэтому, тихонько в тряпочку, хотя парень был веселый, и в отсутствии подполковника болтал всегда без умолку, веселил анекдотами. Сейчас правил машиной и косил глазом на притоптывающую ногу дремлющего вроде бы подполковника. Неплохой знак — домой, к бабе едет, — на палку… Хм-м!
Астафьев тоже видел гуляющую молодежь, тоже слышал музыку, но она его не задевала. Вернее, он её не слышал. С первых дней службы потому как убеждён был, из всех искусств солдату важнее, считай, полезнее, здоровый сон. И чем больше его, тем оно лучше. И если бы можно было, так бы и спал до самого дембеля. Это уж без проблем! Да и служба в автороте к этому часто располагала: ты либо ждёшь, либо ты едешь. А потом, опять, ждёшь или ремонтируешь. Всегда получается одно из трех. И поесть, и поспать… всё в ней, в машине. И не важно, что все пацаны давно уже спят в полку, а он, оперативник, бедняга, катается тут — глаза слипаются! Своё «пряник» возьмёт. «Теперь-то уж недолго ездить, рядом тут, — с лёгким вздохом отметил про себя водитель. — Минут может пять-восемь, до подъезда, а там быстренько — раз, вниз, накатом под горку — бензина как раз и хватит, — и резко, на третьей передаче, выжжж-ик… на улицу Ленина, и юрк в часть. И все дела. В гараже и закемарю, в машине. — Решил Астафьев. — Не пойду в роту. Ну, её, на хрен, вонючую. Там всегда душно! Скажу: «Товарищ подполковник могут в любую минуту сейчас вызвать!», и всё. Дежурный по автопарку сбрендит проверять, сбрендит-сбрендит. Не станет он ночью подполковнику домой звонить, переспрашивать, — побоится. А утром никто и не вспомнит».
— Астафьев, ну-ка, заверни-ка к Парку, — вдруг, неожиданно для себя, коротко приказал подполковник.
— Куда? — удивленно, совсем не по уставу, будто поперхнулся, переспросил водитель, резко притормаживая.
— К Парку, говорю! — Раздражаясь скорее на себя, чем на водителя повторил командир. — Давай-давай, разворачивай!
Астафьев постарался скрыть то, что в таких случаях, при других пассажирах, ярко изображал на своем круглом выразительном лице. Мягко говоря, сплав удивления с недоумением. Типа: «Оху… вы опять, что ли? Ну, бля, армия!» Но, приказ командира, пусть и такой вот идиотский — все знают — закон! А уж приказ командира батальона, для Астафьева, тем более, — себе дороже.
На уже почти пустынной дороге машина, накренившись, нервно вписалась в разворот. Своё недоумение и раздражение, Астафьев, естественно отыграл на машине резкой, злой перегазовкой — на тебе! — на лице при этом сохраняя полное спокойствие и покорность. Машина — она же железяка! — пусть знает! — резво покатила в обратную сторону, к Парку культуры и отдыха. «Выспался, называется!» — злился про себя шофер.
«И на хрена я сюда завернул? — ругал себя в это время подполковник, размышляя над тем, почему это он вдруг так неожиданно приказал — музыку что-ли захотелось поближе послушать, или просто прогуляться? Наверное, на девушек поглядеть! Конечно, на девушек… А что? Вон они, какие нынче стали фигуристые, улыбчивые да раскрепощенные. Так уж в глаза тебе откровенно смотрят, что хоть сейчас её в койку… А почему бы, кстати, и нет? Почему бы и не… пройтись по Парку, не посмотреть, не подышать? Ладно, уж!..»
Подъехали.
Выбравшись из «уазика» — ух, как шумно здесь от музыкального грохота! — бросив водителю дежурную команду: «Жди!», подполковник не торопясь, чуть вразвалочку подошел к стоящей поодаль от входа в парк — но на виду! — дежурной милицейской машине. Дежурный наряд, молодые ребята, милиционеры, с интересом глядели в его сторону. Не выходя из своей машины, вежливо, но, не как подчинённые, вразнобой, громко поздоровались. Громко, потому что от музыки шумно.
— Не спится, товарищ подполковник или по службе к нам?
— Что? Ааа… Да вот, хочу у вас прогуляться тут, понимаешь. — Так же напрягая голосовые связки, поведал подполковник. — Своих посмотреть, не болтаются-ли?
— А! Ну-ну…
— Полезно…
— Нет, товарищ подполковник, солдат сегодня вообще никаких вроде не видно. Да и поздно для них-то.
— Ну, нашим — это не время. — Вроде хвастаясь своими солдатами, сообщил подполковник. Сочувственно кивнул на грохот динамиков. — Шумно у вас, однако…
— Да нет, ерунда.
— Мы привыкли.
— Шумно у нас будет как раз к закрытию, к часу ночи. Вот тогда и приходите, товарищ подполковник. Без подкрепления не обходится, — усмешливо переглядываясь, рассмеялись молодые милиционеры…
— Да?.. Ну ладно, пройдусь пока тут.
Старый парк, густо раскинув вверх и вширь кроны мощных деревьев, уходил одной своей стороной далеко вглубь территории — за Дом офицеров, с другой стороны, круто спускался к Амуру (так река называется). Дальше переходил в небольшой, скудно обустроенный городской пляж, с причалами прогулочных, больших, малых и совсем маленьких, кораблей. В другую сторону, вниз по реке, своим чугунным забором Парк охватывал большой крытый «Дворец льда», открытый футбольный стадион, открытый плавательный бассейн, теннисные корты и лодочную станцию. Венцом территории Парка был голый каменистый утес, с плоской, открытой всем ветрам, прогулочной площадкой на его вершине. На этом месте, в Гражданскую войну, белогвардейцы расстреляли австро-венгерских музыкантов, имевших, рассказывают, неосторожность или политическое упрямство, выступить на стороне красных, за что, бедные, и поплатились. Об этом свидетельствовала специальная мемориальная табличка. Это место в городе считается памятником этим музыкантам, гордостью и своеобразной политической визитной карточкой.
Есть там и другие исторические памятники. Немного их, но подполковнику они сейчас как мухе зонтик, да и невидно их в темноте.
«Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей…» «Стра-ашных, аж жуть!»
Нет-нет, так далеко, в глубины забираться — ночью! — подполковник и не собирался, тем более обходить всю территорию. Ему всего-то нужно было пройти, если он действительно хотел убедиться в том, что его солдат на танцах нет, метров сто по освещённой дорожке, не больше. Кстати, фонари горели только в районе танцплощадки и вблизи от неё, только. Но главным, тайным движителем подполковника, были девушки, солдаты — предлог (с чего бы это они здесь и сейчас!) в таком случае путь его мог быть и того короче, а может и нет. Как уж получится…
Едва вступив на так называемую тропу отдыха и развлечений, подполковник Онищенко, с внешне равнодушной миной на лице, острым профессиональным взглядом командира, быстро профильтровал топчущийся, и аморфно болтающийся мужской контингент на предмет выявления военнослужащих вообще, представителей своих войск в частности, особенно своего батальона. Так просто, машинально. Как и следовало ожидать, таковых ни при первом — беглом, ни при втором — углубленном, не оказалось. Что с определенной долей удовлетворенности и отметил про себя подполковник: «Кишка у них тонка, понимаешь, у наших-то! Угу!» В том смысле, что командиры у них хорошие. «Эт-точно!» — закрепляя напрашивающийся вполне логичный вывод, удовлетворенно крякнул в кулак офицер. «Хотя, я-то в их годы…» — мелькнула было, но в педагогическо-воспитательных целях тут же погасла, интересная, но совсем для другого случая тема.
Представителей взрослого поколения, как он, сам, например, в Парке вроде не наблюдалось. Нет, не совсем так. Он их видел, они есть, но не внутри, в парке, а с внешней стороны, за забором, вне него, у главных ворот. Они стояли либо неподалеку от милицейской машины и издалека заглядывали в широко и радушно распахнутые парковые ворота, либо в плотной группе своих взрослых сотоварищей (наверное, родителей отдыхающих в парке детей) кучковались в непосредственной близости от них. Опасно потому что внутри там. Подполковник знал, это не отдыхающие или встречающие — это дружинники.
Дружинники — небольшой, добровольно-принудительный отряд, на период дежурства агрессивно к своему объекту настроенных, все вроде из числа абсолютно добропорядочных граждан в обычное время, причём, членов одного какого-нибудь общего, славного трудовыми подвигами рабочего профсоюза. Дружина обычно в возрасте, преимущественно из числа женщин. Отдельные представители мужской половины в расчет не брались из-за ничтожного их количества в группе, да и тех, если и попадались, женщины-дружинницы обычно использовали в виде тарана, деревянного (железного) щита или прямой физической опоры. Точнее говоря, в походе за них держались, на них висели.
Неспешно продвигаясь по центру освещенной дорожки, подполковник со скрытым любопытством оглядывал стоящих и сидящих на скамейках молодых людей. Многие девушки были заботливо укрыты пиджаками своих кавалеров. Сверкали только их глаза, белозубые улыбки, голые коленки и ножки в туфельках. Иные нет — свободно демонстрировали летний наряд и внешние свои данные. Пританцовывают на месте, покачивают плечиками, бедрами, стреляют глазками на все «триста шестьдесят пять» градусов, в ожидании… «прынца!»— хмыкнул подполковник, оглядывая претендентов. «Какие тут прынцы?!» Их в округе и близко не наблюдалось, вернее свободных не наблюдалось. Остальные были, но, как бы про них не обидно сказать, так себе, мелочь какая-то, а не парни! Кстати, девушек было много больше, гораздо больше, чем юношей, в смысле мужчин. Это обстоятельство почему-то приятным штрихом отметилось в памяти. Правильно, оказывается, в песне поётся, что на десять девчонок, по статистике девять ребят, правильно.
Все, в основном девушки, с любопытством поглядывали на довольно стройную фигуру моложавого офицера, непонятно как и зачем сюда затесавшегося в гордом своем одиночестве. Дочь, наверное, свою ищет, беззвучно ухмылялись. Мужская половина общества глядела по-другому, не так, как бы подполковнику хотелось, к чему он привык, кто подчеркнуто равнодушно, кто откровенно вызывающе: «Чё те тут, дядя, надо! Заблудился? Дорогу показать?..»
Было очень шумно и, казалось, весело. Вокруг во всю суетились нагловатого вида подростки, кому давно было положено быть дома, пописать там и спать. Они, юнцы ещё совсем — нахально курили, как взрослые, красовались этим. Вот наглецы!..
Так получалось, заметил Онищенко, что отдыхающая молодежь больше крутилась около аллеи и прилегающих к ней густых кустарниковых зарослях, где сумрачно-темно. На самой же ярко освещённой танцплощадке было почти пусто. То ли денег на входные билеты не было у кавалеров, то ли танцы мало кого интересовали, в самом центре танцевальной площадки редкие пары плотно прижавшись друг к другу, медленно раскачивались на месте. Другие, стояли по окружности, лицом к эстраде и переговаривались, третьи, с восторженным интересом смотрели на диковинно разодетых патлатых музыкантов «лабающих» музыку, вспомнил подполковник жаргонную фразу музыкантов сверхсрочников. «В армию бы их всех, да ко мне бы в батальон!» — злорадно хмыкнул командир, оскорблённо отворачиваясь, как взгляд его неожиданно споткнулся на одном молодом человеке.
Молодой парень, в тонком спортивном трико, светлой тенниске, стоял, чуть сойдя с аллеи, уверенно обнимая за талию, весело смеющуюся девушку, чему-то вместе с ней веселился. Нет, не в веселье главное! В лице… То есть… лицом!.. Лицом этот парень похож был на одного солдата музыканта из полкового оркестра — его, получается, батальона. «Похож. Даже очень похож… Да нет, это совпадение! Наших здесь быть не может… Конечно, нет! Откуда?! В полку давно отбой… Просто похож. Совпадение!» — Онищенко легко отбил от себя неожиданную, порочащую армию и честь его родного батальона догадку.
Лицо у парня действительно было не ординарным, как у молодого японца, причём с северо-восточными примесями, что само по себе было очень уж запопимающимся и где-то исключало возможные совпадения. Но, чем черт, как говорится, не шутит, каких только чудес не допускает матушка-природа! Проверить бы! Убедиться! Но как? Как не привлекая внимания выяснить это? Не подойдешь же вот так прямо с вопросом: «Признайтесь-ка, юноша — не наш ли вы, случайно, солдат, а?» Нет, конечно.
Раз за разом оглядывая парня, он все больше и больше приходил к выводу: этот парень очень сильно похож на того, из оркестра. «Да, похож!.. Но, этот ростом вроде выше, и стройнее. Конечно же выше! И выражение лица у этого не такое… старше… вроде. Да старше». Убедив себя таким образом, подполковник прошёл еще пару шагов вперёд, потом, вдруг, неожиданно для себя повернулся, и пошел в обратную сторону. Что-то его всё же заставило. Спроси его сейчас — что именно, он бы не ответил. Интуиция, наверное.
Не интуиция, а червь сомнения и профессиональный интерес управляли его поступками, подталкивали к этому. В смысле, «слабо это им или нет». Лицо у парня было очень уж приметным… И улыбка… Как у того, из оркестра. У этого — здесь — всё точно такое же… вроде бы… Или… Нет… Удивительное совпадение! Хотя подполковник точно знал, что такого быть не может — нет, конечно! — полк давно спит, и музыканты-срочники тоже. Все спят, все. Все, как один. И если б какая самоволка, он-то бы, подполковник, знал бы первым!.. Нет, это совпадение! Это двойник! И ничего плохого не произойдёт, если он ещё раз пройдёт мимо, и лишний раз убедиться в том, что действительно ошибся. Таким вот образом боролись между собой два подполковника в одном.
Адреналин уже сделал свое дело — разжёг интерес и острый охотничий азарт. Подполковник шёл «по следу»…
Парень стоял там же, но уже спиной к аллее, спиной к подполковнику, прикрыв собой девушку, наклонившись к её уху. Ноги подполковника сами собой неожиданно свернули прямо в их сторону. Девушка удивленно смотрела на приближающегося к ним офицера.
— Молодой человек, извините, у вас нет спичек? — спросил подполковник, оправдывающее хлопая себя по брючным карманам. В действительности же подполковник не курил, и не носил с собой ни папирос, ни спичек. Это прием такой хитрый, уловка.
Молодой человек, коротко глянув через плечо, с той же улыбкой, отрицательно мотнул головой — нет, мол, не курю, и отвернулся. Подставив для общения коротко стриженый затылок.
— Жаль!.. — механически буркнул офицер. Диалог не получился… Нужно отходить.
Но что-то неумолимо толкало подполковника поближе рассмотреть этого парня. Ай, похож… Глаза прячет! Сильно похож! Даже со спины. И стрижка у парня наша, армейская, точно. Наша, чья ж еще?
— Молодой человек… — ещё не зная, что скажет дальше, позвал подполковник. «Дорошенко» — вдруг, вовремя подсказывает память. Фамилия того музыканта — Дорошенко. Да, точно! Вот память, молодец, своевременно… — Р-рядовой Дорошенко! — не громко, но как в полку, раскатисто, позвал подполковник.
— Вы… мне? — Хмыкнув, всё с той же ехидной улыбочкой, через паузу, чуть поворачивая голову, переспрашивает парень, слегка отстраняясь от девушки. В фигуре парня едва заметное напряжение, собранность, вызов.
— Да-да, рядовой Дорошенко… — все более убеждаясь в том, что попал, радовался в душе подполковник. Попал, попал, в самое яблочко попал. — Вам, р-рядовой Дорошенко, вам!
— Это не Дорошенко, товарищ офицер, — поддакнула вдруг девица, с вызовом глядя на командира. — Это Ковалёв, если хотите знать… Понятно?
Её вяканье Онищенко проигнорировал, она не в счет. Она заодно. Как и все тут эти…
— Вы, наверное, обознались, товарищ командир. Я не Дорошенко, я Ковалев. Я что-то не понимаю… — ёрничал, округляя хитрые глазки и пожимая плечами парень.
— Всё вы понимаете. Ни какой вы не Ковалев. Я вас узнал, Дорошенко. Это вы. И вы в самоволке!
Командиру мешала девушка и уже прислушивающаяся к ним, враждебно настроенная окружающая молодежь. Если бы не эти обстоятельства, он бы уже давно переговорил с самовольщиком на привычном армейском языке и расколол этого наглеца. Парень, меж тем, скорчив недоуменную мину, всем своим видом выражал крайнее удивление, топтался на месте, как бы взывая к окружающим: «Ребята, что это с ним? Что этот мужик ко мне привязался?..»
— Так ты не знаешь меня, Дорошенко, нет? — уже злясь, ещё раз переспрашивает командир, делая упор на «знаешь».
— Да… н-нет! Я же говорю — обознались вы.
«Точно! Это он!» За это говорила и клоунская развязность парня, и скованность, и приклеенная улыбка, и трико, и эти дурацкие спортивные кеды. «Так на танцы не ходят!» — убеждал себя подполковник. Хотя, справедливости ради, здесь были и такие, были.
— Пройдемте со мной.
— Никуда я не пойду. С чего это?
— Никуда он не пойдет… — опять нервно вступилась девушка.
— Так вы не пойдете, Дорошенко? — не слушая её, требовал командир.
— Нет. Я же говорю, вы обознались… — стоял на своем парень.
— Ну хорошо, рядовой Дорошенко. Плохо вам будет, если я не найду вас сейчас в казарме.
Вид парня говорил: «Ну и пожалуйста! Какая казарма? Я тут причем?»
— Ладно!.. — отворачиваясь, грозно кивнул парочке офицер. — Отдыхайте. — Его часы показывали ноль часов пятнадцать минут. — Сейчас посмотрим!
«Ну, наглец! Ну, салага! Ты у меня скоро попляшешь! — бесился командир, широко шагая к выходу из Парка. — Посмотрим — Дорошенко ты у меня или не Дорошенко. — Хотя сам-то, подполковник, твёрдо уже был уверен, что это именно Дорошенко, и никто другой. Такого второго лица не то что в городе, в мире нет, это точно. Нас на мякине не проведешь, нет. — Подбадривал себя командир. — Ишь, ты, сопляк, — «вы ошиблись, вы ошиблись»! Я вот покажу тебе — ошиблись. Я, парень, никогда не ошибаюсь!.. Не зря я сюда завернул, ох, не зря. Вот что значит, нюх! А уж дежурному-то по роте, всей роте… устрою Варфоломеевскую ночь! Ох, устрою!..»
А может быть, это и не он… Просто похож… Бывают же совпадения? Бывают! Парень ведь даже не дрогнул, не клюнул. Может, действительно какой-то Ковалёв. Может быть. Все может быть. Как тут сразу узнаешь? А вот сейчас в полку всё и узнаем!»
— Перца, что-ли ему там на хвост сыпанули?.. — опять весело хохотнули в милицейской машине.
— Да уж, кто-то послал!..
— Тут тебе, понимаешь, не армия, товарищ подполковник. Не левой-правой, отбой-подъем!..
Ироничными взглядами, и соответствующими комментариями между собой, милицейский наряд весело проводил сосредоточенную фигуру армейского офицера, вприпрыжку выскочившего из парка.
— В часть! — Сильно бабахая дверцей оперативной машины, рявкнул подполковник, падая на сиденье, Машина резко качнулась, принимая в себя рассерженное тело подполковника.
Водитель, а он, Астафьев, запрокинув голову крепко спал, широко открыв рот и громко всхрапывая, от резкого хлопка дверцы вздрогнул, как от выстрела, судорожно дернул головой еще не соображая. Рука тем не менее, автоматически повернула ключ зажигания. Автомобиль, находясь на включенной задней передаче, неожиданно резко дернулся назад, а подполковник, неосторожно заняв стартовую позицию близко к лобовому стеклу, естественно плотно к нему лбом же и припечатался. Жесткий козырек фуражки больно добавил по носу.
— Мать… твою! — хватаясь за лоб, ругнулся офицер, выуживая из под ног упавшую фуражку. — Вперёд, тебе говорят!
Водитель, просыпаясь обиженно хлопал глазами, раз за разом, безуспешно включал зажигание. Двигатель тоже спал, тоже не сразу и включился. Потом уж только…
— Куда, щас, та-арищ подполковник, домой? — включая первую передачу, опасливо косясь, осторожно поинтересовался водитель.
— В часть, я сказ-зал! — в третий раз рявкнул подполковник.
Младший сержант Астафьев, видя резко изменившееся настроение подполковника не решился проявлять повышенное удивление или задавать какие-либо уточняющие вопросы — сейчас это опасно. В часть, так в часть. Видно не придется поспать сегодня, с тоской отметил водитель. Беспокоило другое — настроение подполковника. Вернулся, почему-то злой и нервный, как собака! Еще и стекло чуть не высадил! А хорошо он поцеловался лобешником, — про себя съехидничал младший сержант, косясь на прокисшее лицо подполковника, — чуть стекло, гадство, не треснуло. Нет, его просто так лбом не высадить. Триплекс. — С некоторой гордостью за машину отметил водитель. — Тут, не просто лоб нужен — лбина… и то бабушка на двое сказала!..
Машина между тем катила по центральной улице города. Проехали Центральный Гастроном, Центральный телеграф, Госбанк… Вприпрыжку прошли трамвайные пути, обогнули площадь.
— Направо! — скомандовал подполковник.
— Там знак… — не соглашаясь, осторожно напомнил Астафьев.
— Какой знак, ёпт! Первый час ночи. Давай, повор-рачивай, я сказ-зал! — Подполковник знал, так действительно будет короче.
Водитель, мигнув сигналом поворота, обиженно выпятив губы, послушно свернул вправо и, минуя ансамбль городской центральной трибуны, покатил под горку к Уссурийскому бульвару. Накатом… Бензин так экономится. Если ещё и зажигание выключить, ещё и большая экономия получается. Что он и сделал. Двигатель смолк. В приятной тишине, ускоряясь, посвистывая ветром и шелестя покрышками, машина шустро катила под горку…
Едва вкатившись в начало подъема, Астафьев, как обычно, на четвертой передаче включил зажигание. Машина не рванула бодро вперёд, как должна была, а почему-то наоборот, начала замедлять ход. «Что такое? Вот оно!.. Сдохла… А-а-а?! — обмирая, угадал водитель, и приборные стрелки, это подтверждая — метнулись влево и замерли на «0», намертво там, как приклеенные. Свет фар, намекая на скорую кончину энергетического ресурса, из почти белого превратился сначала в жёлтый, через секунду в тускло-желтый, а вот и совсем погас, сдох, исчез — подло загасился в недрах цоколя лампочки или где там… Почему? Бензин… Трамблер… Катушка зажигания… Бензонасос. Мама, что делать? Пиз… короче, приехали! — безмолвно подвёл — себе, и машине — черту водитель, делая суетливые и не нужные сейчас движения ключом зажигания. Невнятно промямлил полковнику диагноз. — Не… фурычет!
— Что? Что такое, Астафьев?
— Да… Щас-щас, та-арищ подполковник, шас. — Шустро исчезнув из кабины, где-то уже из-за переднего бампера, пообещал водитель, гремя жестянкой капота.
Командир нервно заёрзал на сиденье — этого только не хватало. Сколько тут ждать?
— Ну, что там у тебя…
— Щас-щас, — через паузу, неуверенным тоном ответил водитель из тёмного подкапотного пространства машины. — Щас!..
На улице тихо. Ни машин, ни прохожих… Светящиеся стрелки на наручных командирских часах показывали ноль часов двадцать минут. В машине, как и на улице, темно, «как у негра в жопе», со злостью всплыла известная поговорка. И рация к тому же отчего-то вырубилась. Да и какая там рация, херация это, а не рация. — Злился, нагреваясь подполковник.
— Ну… ты скоро там?
— Щас-щас, — суетился водитель уже два раза в темноте обжёгшись о горячий, пышащий жаром двигатель, пытаясь руками нащупать причину. На ощупь все агрегаты вроде были на месте, не потерялись. Все здесь… вроде. Вот они! Но, темно… Всё горячее, всё как кипяток… Вот, гад, двигатель, ведь только что работал…
В моторном отсеке было не только нестерпимо жарко, но и совершенно темно, как в колодце. Подкапотную лампочку — вчера точно, кажется, была! — кто-то сегодня в автопарке, видать, «скапуздил», вывернул. И на улице, как назло, тоже не все лампочки горят. «Спичками что ли посветить… — подумал было Астафьев, но тут же вовремя одёрнул себя, отказался. — Нет, нельзя! Бензином сильно пахнет. Еще бабахнет, на фиг! Лучше не надо. Что же делать? Может, чиркнуть разок зажигание?.. А вдруг да заведется!.. А что, отдохнул, поди, подлюга! А вдруг!..»
Водитель, окрыленный надеждой, быстренько оббежал машину, забрался в кабину, выжал сцепление, повернул ключ в замке зажигания. Ну!.. Чик, чик!.. Хрен там! Вообще ноль, только что-то скучно щелкнуло там, в глубине, под капотом. И никаких тебе жу-жу! Аккумулятор… Катушка зажигания… Насос… Реле… — сумбурно проносились в памяти «Пряника» названия деталей автомашины, не вызывая причинных ассоциаций, не находя точного решения. «Ну, всё, совсем приехали. Теперь нужно как-то об этом подполковнику сказать, чтоб не сильно расстроился. Сейчас заорет!»
— Я это, товарищ подполковник, щас быстренько сбегаю в часть… Тут уже рядом… За бензином. Кончился… Вы подождите, пож… — Заранее втягивая голову в плечи, забормотал водитель, делая вид, что уже побежал.
— Чего-о! Сид-деть! — резко и яростно обрывает подполковник попытки водителя улизнуть от ответственности. — Я покажу тебе сейчас — «подождите тут»! — водила-мудило. Только спать, понимаешь, целыми днями можете! Засранцы! Разгоню, к херам всю вашу ё… автороту к чёртовой матери, если не можете на машинах ездить. То бензин у них, понимаешь, кончился, то колесо спустило, то зажигание потерялось, то ключей у них нету. Фитиль вам всем в жопу нужен. Понятно?
— Так точно! — помня устав, подтверждает Астафьев.
— Я д-дам тебе, щас по шее — «так точно»!
Водитель в темноте молча вжался в сиденье, понимая, нужно продержаться еще минуту, полторы, а там, как обычно, гром отгремит, туча пронесется или сама собой утухнет. Не в первый раз. Они все вот так, вначале страшно кричат, грозят, ругаются. А потом тухнут, а куда деваться-то, все равно будут ездить с нами, на этих же развалюхах — других-то нету.
Водитель громко сопит, шмыгает носом, делает вид, что очень сильно расстроился, переживает. А по сути — просто пережидает.
Опыт… опыт… опыт!..
— Понятно, я спрашиваю, или нет? — зло переспрашивает подполковник, проверяя: дошло-ли, не уснул-ли опять.
— Так точно!
— Так точно, — зло передразнивает офицер. — Только и научились, так-точнать, понимаешь. Иди, давай, ремонтируй свою долбанную калымагу. Я сам схожу. Еб… мать! — ставит точку командир, резко выбираясь из душного бензинового пространства кабины. Для окончательной разрядки сильно бабахнув на прощанье дверцей: «Мать вашу!..»
53. А в чем дело-то, товарищ подполковник?
Пять минут назад «отдыхающий» рядовой Дорошенко, а это действительно был он, музыкант военного оркестра, не чувствуя ног нёсся в перпендикулярном направлении к той злосчастной улице, где так бездарно сдох движок оперативной командирской машины. Бежал по тёмному, совсем не освещенному бульвару так быстро, как даже не бегают спринтеры в лучшие свои чемпионские годы, на своей коронной дистанции. Несся, как в своей жизни вообще никогда не бегал. Правда до армии он тоже иногда бегал, но, как говорится, за девчонками, в своё удовольствие, да вот здесь ещё, в армии — пришлось, — кроссы — это по-необходимости. Но всё это не то…
Летел сейчас Дорошенко не касаясь земли, как ветер. Вовремя и удачно — сам себе удивляясь — перепрыгивая невидимые в темноте препятствия, чудом огибая то и дело возникающие столбы, бугры и ямы… Несся, как не бегают даже олимпийцы за своей заветной Олимпийской медалью. Задача, как и у них, была предельно простой и прямой, как армейский шомпол — нужно обогнать! Но условие сейчас была явно невыполнимым — обогнать подполковника. А это, извините, как обогнать то, не зная что, даже хуже того!
Рассуждать над тактикой и стратегий бега времени категорически небыло. Ноги уже давно, сами собой, делали своё привычное дело — спасали. Они несли рядового бойца военного оркестра быстрее ветра, быстрее мысли… А других скоростей у него, в это время, в общем-то и небыло. Хотя, человеческая мысль всё же была. Одна. Вот она-то как раз, уже давно была в воинской части, в родной можно сказать казарме. Лежала там, укрывшись солдатским одеялом в койке, согласно штатного расписания. Хотя сам он, вот ещё был где, ещё здесь… бежит он. В одном месте Дорошенко действительно чуть было не разбился, зацепившись носком кеда за трамвайный рельс, едва не вывернув его с корнем, но… Выполнив серию сложных и опасных в темноте — как на бис! — каких-то кульбитов, удачно пришёл на ноги, которые самостоятельно, не прерываясь, так и продолжали безостановочно двигаться с заданной скоростью и в заданном направлении — от ног нужно было только не отстать…
Бешено колотилось сердце…
Легкие, расщепляя, фильтровали ночной воздух…
Ручьем катился пот, от неожиданной работы всего организма в суперэкстремальных условиях, и от страха.
«Залетел… Залетел… Залетел!..»
В ушах свистел ветер. Ноги, как поршни, неутомимо совершали возвратно-поступательные движения, работали. В голове, как в погремушке билась мысль, вернее, несколько:
«Скорей!.. Скорей!.. Скорей!»
«Успеть!.. Успеть!.. Успеть!»
«Ой, залетел… Ой, залетел… Ой, залетел!» На самом деле мысли прыгали в хаотическом беспорядке, вместе с дыханием: залетел-скорее-успеть-залетел-успеть-скорее-успеть-скорее-залетел. Скучно, в общем, без вариантов, но тревожно и убедительно.
Шумно дышал — от быстрого бега и недостатка кислорода, озона и всего того, что нужно человеку, для нормального дыхания в таком сложном режиме движения. А собаки? Какие собаки?.. Что вы! Собак он не боялся! Знал, догнать его сейчас практически невозможно. Если только, какая из них стартанёт раньше, где-нибудь впереди, и точно по курсу, но это вряд ли. Боялся только подполковника Онищенко.
«О-о! Онищенко сейчас… злее стаи собак — это точно. Мало того… что я попался… ему в самоволке, так еще и нахально… отрёкся от всего. Ребят точно… подвел! Губа обеспечена. На всю катушку… ещё и с прицепом… Плохо дело, едрёна вошь!»
На одном из участков не видимой глазу «трассы» недолго и раздумывал, правильнее сказать вообще не думал, направо теперь рвануть вверх по улице или бежать прямо. Он не представлял, где сейчас едет на машине командир, но точно знал, где-то впереди. Опытные ноги, выбирая курс, не сворачивая, сами пронесли его дальше, прямо по бульвару. Может быть в той, прошлой жизни, он уже и бегал когда по этому маршруту сайгаком, волком, зайцем, стрелой быстрой и точной, — сейчас не важно, главное, в другом… Ноги, сами собой — вот молодцы! — точно считывали, кем-то начертанный правильный курс, спасительный курс, гораздо раньше его сознания. Сам-то, Артур, очень хорошо знал путь только от бани до части — каждую пятницу в ней мылись — не хочешь, да запомнишь. Там есть короткий, знакомый, проулок сразу от бани, а дальше через двор влево, затем, ближе к общаге связистов и, потом, шмыг, в дырку в заборе, и всё, ты в части. А уж там… будь, что будет.
К этому проулку и несла его интуиция или провидение. Неизвестно, что из этого сейчас правильнее. Несла, короче.
В сонной тишине бульвара, в свисте ветра за ушами, где-то рядом, за его спиной, сухим выстрелом клацнула — остро подстегнув этим стайера: «Ой!.. Скорей!..», жестянка автомобильной дверцы.
От машины подполковник вначале довольно бодро зашагал в горку, но, у вершины её, на подъеме к улице Ленина, уже слегка задыхался. «Вот, где только сказывается возраст!» — вяло подумал подполковник, и, всё же, упрямо увеличил шаг. Теперь нужно преодолеть ещё один квартал. Упорно прошагав почти половину, с явным облегчением воспользовался попутной милицейской машиной — благо, подвезла.
Рванув дверь проходной — была не на запоре! — едва ли не насмерть напугал дежурный наряд, вихрем влетев на КПП. На часах, перед обалдевшего от удивления глазами дежурного по полку, почти час ночи! Заполночь!
— Спим, да?
Дежурный офицер, прапорщик и дежурные солдаты, ошалело повскакав с мест, кто полулежал, кто дремал, вытянулись на доклад, — как никак командир батальона вошел, вернее влетел. Конечно, это не командир полка, не начштаба, не замполит, но все же вытянулись — командир, подполковник.
— Всё спим, говорю, ити вашу мать!.. — Обрывая этим попытку дежурного по полку доложить обстановку. — Так, быстро, — скомандовал. — Дежурному по парку задача: перегнать оперативный уазик с улицы. Сдох, ёпа мать, в начале подъема. Раздол-лбаи! Пусть потом доложит, что было с машиной, а я разберусь и с ним, и с водителем. Всё. — Козырнув, тяжело сопя, быстро пошел в полк.
Встревожив таким образом и дежурный наряд и дежурного по автопарку, дал гамму вероятных и точных армейских толкований своего неожиданного возвращения. От — «дома баба не дала, наверное, палку бросить, поэтому и бесится!», до — «полковника теперь, мужик, хочет заработать, поэтому и старается, ага!..» Дежурные с КПП брякнули на всякий случай по связи в роты: «Эй, там, ёпт…вашу в телегу, раздол-лбаи, не спать! Онищенко в полку!» Переполошив этим мирно дремавшие, расслабившиеся наряды: «Ну, ни хера себе! Без пяти же минут час ночи, бля!! Он, что, ох…»
Подполковник Онищенко, подтягиваясь рукой за перила, торопливо поднявшись на пятый этаж, на пару секунд остановился у дверей в роту, переводя дыхание и успокаивая нервы. Настраиваясь на неизбежный разгон дежурного по роте — спит, наверное, засранец! — и наряд с ним заодно. «Ну сейчас я им задам… — представляя, как они потом вместе подождут самовольщика. — Не проскочит мимо… нет, куда ему, голубчику, деваться! Недолго я подожду, минут пятнадцать, — решил подполковник, — и подниму роту «в ружьё», пусть сами потом ищут засранца, сами с ним и разбираются. А уж потом и я…» — мягко открыл двери.
В душном мареве казармы, у тумбочки, в свете дежурного освещения, с бодрым видом, как огурчик — даже лучше огурчика! — стоял дневальный, мгновенно чутко среагировавший на один только сквозняк открываемой двери. Подполковник и трех шагов не успел сделать, как к нему, по-кавалерийски цокая железными набойками на сапогах, почти на цыпочках подбежал дежурный по роте сержант Мороз. «Ух, ты, не спит?! — не подавая вида, искренне восхитился подполковник, вернее удивился, но тут же себя одернул. — Самовольщика ждёт… Или уже предупредили!»
— Товарищ подполковник, за время вашего отсутствия в роте происшествий не случилось… Дежурный по роте сержант Мороз.
— Да?! — выслушав доклад, буравя глазами тёмное пятно головы дежурного, свет от дежурной лампочки над тумбочкой дневального был далеко сзади, ехидно уточняет подполковник. — Всё в порядке, говоришь?!
— Так точно! — Шёпотом подтвердил дежурный.
— Ну-ну! Тогда пойдем, дорогой, посмотрим, как они все спят у тебя… — по-актёрски хорошо замялся, как бы выбирая, и тут же определился. — Например, музыканты. — И не дожидаясь, уверенно зашагал к койкам прикомандированных. Подойдя остановился. — Ну-ка, покажи мне, где у тебя спит рядовой Дорошенко. — Сам уже прицелился «на разнос», безальтернативно.
— Рядовой Дорошенко? — удивленно переспрашивает сержант.
— Да, да, рядовой Дорошенко. — Едва сдерживая усиливающееся раздражение, повторил командир. — Дорошенко, Дорошенко! Показывай!
— Вон та койка. Вон он…
— Где?
— Вон!
Указанная койка бугрилась выступами человеческой фигуры. «Ну, хитрецы! Ну, наглецы! Ну, мать вашу! Напихали бушлатов и думают, провели меня. Шалишь, ребятки!»
— Да что ты говоришь?! — театрально съехидничал подполковник. — По твоему получается, что это спит Дорошенко, да? Я правильно тебя понял, так?
— Так точно, товарищ подполковник, спит. А что такое? Поднять?
— Подними, подними… — хитро сощурившись, почти ласково попросил подполковник, с удовольствием предвкушая неминуемую развязку. Интересно, как это дежурный сейчас будет выкручиваться, думал подполковник наблюдая за дежурным.
— Есть поднять! — бросает руку к пилотке сержант и склоняется к койке самовольщика. — Эй, Дорошенко, подъем! Эй, вставай, давай…
В темноте казармы, из под одеяла вместо ожидаемых тряпок или бушлата, высунулось сонное лицо рядового Дорошенко… Такое же лицо, как было там в парке, только потное со сна.
— Дорошенко — это ты? — невольно вырвалось у подполковника, не может быть!
Рядовой Дорошенко, сонно пялит глаза, то на сержанта, то на подполковника, не может понять — что такое, что случилось? Сержант повторил команду:
— Поднимайся!
— Зачем? — переспрашивает Дорошенко, делая обиженное лицо.
— Ладно, пусть спит! — отворачиваясь, машет рукой подполковник.
Подполковник не может поверить своим глазам. Дорошенко, которого он полчаса назад оставил там, в Парке, сейчас — сонный! — лежит здесь! перед ним! в своей кровати! Этого не может быть, это не могло быть! Не мог он за пятнадцать минут добежать до части, переодеться, раздеться, лечь спать, уснуть… Не мог!.. Не мог он обогнать машину. Это невозможно! Что же тогда получается, обознался? Да нет, нет — не мог он обознаться. Там такое же лицо… Как же такое, если вот же он, Дорошенко, живой и здоровый, лежит себе в койке, ещё и спит!
— И давно он пришел? — с трудом сдерживая недоумение, как бы между прочим справляется подполковник.
— Кто? — переспрашивает дежурный, — Дорошенко?
«Ну, тупой, подполковник зло «сверлит» глазами дежурного по роте, или придуривается, или… Придуривается, скорее всего».
— Да-да, Дорошенко!
— Откуда?
— Ёпт! Откуда? — шипящей горячей сковородой под холодной водой, вспылив, передразнил подполковник. — От верблюда! Я тебя спрашиваю, он на отбое был?
— Так точно!
— А потом?
— А потом «отбился». Как все…
— И всё?.. И не вставал?
— Не знаю… Нет, наверное. Может только в туалет… А что, товарищ подполковник?
— Ладно, ничего! Пойдем, пройдемся… — беря себя в руки, выдохнул подполковник. — Кто сегодня из офицеров на отбое был?
— Старш-лант Карасёв.
— А он когда ушел?
— Где-то около одиннадцати…
— Ну-ну…
«А по времени вроде сходится, — не унимался в своих догадках подполковник. — Да нет, так быстро прибежать он не мог! Нет! Конечно, не мог! Пятнадцать минут… Нет-нет! Он же не рекордсмен какой! Да и денег у него на такси наверняка нет, да и вряд ли кто его повезет. И машин вроде уже там никаких на улице не было… А может, действительно обознался? Такое бывает. Случается. Мало ли у нас каких корейцев да японцев в стране живёт? Все на одно лицо… Вот и обознался… Да, получается, что так, — раздумывал подполковник. — И на старуху, говорят, бывает проруха. Это вполне… Зря только машину гонял».
— Кстати, открой-ка, дежурный, канцелярию. — Широким шагом пройдя к столу, не садясь за стол берёт трубку телефона. — Подполковник Онищенко. Кто?.. — И недослушав, обрывает. — Хреново докладываешь, говорю. А где дежурный по автопарку?.. На техничке выехал? Давно?.. Хорошо, как только вернётся, пусть немедленно мне доложит… я в канцелярии первой роты. Да!
Конечно, с нашей-то дисциплиной, слабо им, несколько успокаиваясь уже, отмечает подполковник.
— Да, слабо! — Твердо произносит в слух.
— Виноват, извините, товарищ подполковник, не понял? — осторожно уточняет дежурный.
— А?.. Нет, это я так, себе говорю. Иди-иди, дежурь.
А вот с машиной он точно не обознался. С ней, с водителем и дежурным по автопарку и нужно будет сейчас разобраться… понимаешь!
54. Маленькие радости
Закрывшись в каптерке пируем. Два тридцать ночи или утра — без разницы. Нам, это, сейчас, до лампочки. Если б мы спали и нас разбудили, тогда это было бы утро. А так как мы, в общем, не спали — ждали, когда командиры уйдут, когда все успокоятся и уснут, значит, для нас, это еще ночь. Да не важно: утро, ночь. Главное, нам никто не мешает. Все в сборе, всё перед нами — закуска, коньяк, конфеты, яблоки, даже лимон. Мы отмечаем очередную мою встречу со Светланой.
— Ну, чуваки, давайте выпьем за женщин. Чтоб все такие были, как у Пашки!
С грохотом сдвигаем в центре стаканы. Не что-нибудь — стаканы! Мы пробовали пить как обычно, в кружках, но он не идёт, вернее, коньяк идет, даже хорошо идёт, но кружка совсем не в масть. «Не личит!» — как говорит Генка. Главное, цвет коньяка на просвет не видно, как в кино показывают, и запах не тот. К тому же, плещется в кружке не так, как в стакане, не солидно. «Не эстетично, чуваки», — подвёл черту Артур. Тару оперативно заменили. Только из уважения к французскому коньяку, увели, в два приема, из столовой граненые офицерские стаканы. У нас их обычно ставят гостям или офицерам из штаба полка, либо дивизии. Но они здесь нужнее.
— За баб!
— Не за баб, а за девушек…
— Кочумай, давай, я и говорю, за девушек.
— Нет, ты сказал, пьём за баб… А это не одно и то же.
— Тогда, за Светлану.
— Вот… Это другое дело.
Крепкий и терпкий вкус коньяка обжигает горло, желудок, обволакивающим теплом приятно разливается по всему телу, туманит сознание.
— Хуу-х! Хорошо! А какой крепкий, гад! Французский!..
— А я на Сахалине «Сантори» виски пил. — Хвастает Артур. — Никто не пробовал? — мы дружно отрицательно качаем головами, нет, не пробовали, и не слыхали даже. — Тьфу! Такое «гэ»… — мгновенно скривив лицо, «хвалит» японский напиток Ара. — Хотя бутылка почти такая же. — Теперь лицо отображает полнейшее удовольствие. И вновь на лице полная противоположность. — Так тошнит потом…
— Конечно, если будешь пить вёдрами.
— Коньяк, чуваки, это вам не водка или бормотуха какая. — Генка Иванов, взяв стакан, как фужер за ножку, с мизинцем на отлете, демонстрирует, как когда-то его учили старшие пацаны в детдоме правилам хорошего тона. — Его надо пить понемногу, смаковать называется. Смотрите сюда, как надо пить коньяк! Учитесь, пацаны, пока я живой! Показываю для «тёмных». — Вытянув губы трубочкой, втягивает маленькую порцию. — Вот, видите?.. Кху, кху-у… кха-кх! — Неожиданно заходится в жутком кашле. — Кха, кха…
— Ага, всё! Копец учителю! Ха-ха! Сейчас ласты откинет! Подавился… — Радостно и весело смеёмся, глядя на покрасневшее лицо и сотрясающуюся в кашле спину учителя.
— Ара, стучи его скорей по загривку. Да сильней стучи, а то не выживет сенсэй. Концы отдаст.
В несколько рук выбиваем из Генки кашель, а с ним и бахвальство.
— А крепкий, потому что, собака, — объясняет Генка и… изящно и эффектно, опрокидывает в рот остатки, как воду. — Ху-х!.. Вот так надо, чуваки. Понятно?
— Вот теперь понятно. На конфету, закуси.
— А лимон твоя Светка зачем принесла, к чаю?
— Это витамины…
— Понятно, не коньяк же портить.
— Паша, а ты спрашивал у нее про подружку для меня или опять все забыл?
— И мне надо такую… — напоминает о себе Валька Филиппов.
— Угу!
— Так, есть или нет?
— Нет!
— Ясно, он уже пьяный. Ему не наливаем.
— Чуваки, Пашка пьян не от вина, он пьян от любви! А это, не одно и тоже.
— Я не пьян… чуть-чуть! Но, парни, какая она хорошая…
— Еще бы! Вылитая Мэрилин Монро!.. Даже лучше! Еще и подарки дарит. Такие обалденные подарки Пашке дарит — конец Света! Мне такие никогда не дарили… Главное, на всех хватает!
— Повезло тебе, Пашка, ох, повезло! Нам тоже! Она тебя точно любит, точно!
— И я ее люблю!
— Нет, пацаны, она хочет его окрутить. Это видно. Но ты, Пашка, не поддавайся. — Генка блестит осоловелыми глазками. — Нам, чуваки, ни в коем случае в армии нельзя жениться. Нам еще рано потому что. Мы ещё жизни не видали. Правильно я говорю, да, чуваки? И тебе тоже рано. — Добавляет в мою сторону.
— Эй, спать, чуваки, ещё рано!
— Кто сказал рано?
— Это Валька засыпает…
— Тогда ещё по-чуть-чуть? — Артур нацеливается гуляющим по сторонам горлышки бутылки на входные отверстия стаканов.
— Пашке не надо… Он пусть закусывает. Ты закусывай, давай, Паха, закусывай. Валька, отвали от его банки. Отдай Пашке консервы, пусть заест. — Командует застольем Генка.
— Она так вкусно пахнет…
— Кто, рыба?
— Светлана, балда! Она такая нежная, мягкая…
— А-а! Ещё бы! Девочка что надо. — В восхищении, Генка причмокивает губами. — Я бы сам не прочь… — с опозданием, но резко спохватывается. — Нет, нет, я не про твою Светлану говорю, нет! Чуваки, держите его, держите. Пашка, ты что, обалдел! Брось гирю, брось! Я же вообще говорю, не про неё. Я абстрактно. — Выждав, Генка спрыгивает со стола, с опаской отступает. — Ну, ты смотри, сразу заводится, с пол-оборота. Я же просто так, образно… Чего вспыхивать?.. — и переводя опасную тему в шутку, детским голосом пищит. — А маленьких бить нельзя!..
— Генка!..
— Пашка!..
— Артур!..
— Валька!..
— За дружбу!..
— За нас!..
Мы обнимаем друг друга за плечи, склоняемся над столом, как в танце «Сиртаки». Вот она наша армейская дружба, навек, до конца!
— Чуваки, рассказать хохму, как я импотентом был? — разряжая сентиментальность обстановки, предлагает Филиппок.
— Ты? Как это?
— Да как раз перед армией.
— Давай.
Оторвавшись от стаканов, приготовились внимательно слушать. Тема-то совершенно незнакомая, абсолютно фантастическая, жутко интересная.
— Давай, Валек, фантазируй.
— Какая фантазия, ты что, старик, полная быль! В общем… Никому не рассказывал… Да… Короче. У меня одна девочка в школе была, тоже, как Люда Гурченко. Персик! Яблочко! Такая же красивая, как Мэрилин Монро у Пахи, ага. Даже лучше. Ну, короче, получилось так. Я тогда уже точно знал, что меня вот-вот в армию заберут, а Галка моя, чуял, точно меня не дождётся, не удержится. Ну, в смысле чики-чики! Ага! Я же вижу, как она попкой крутит. Надо думаю распечатать её, успеть. Однажды прихожу к ней домой, её родители на работе были, времени, значит, у нас море. Я, то да сё, разогрел её, по-обжимал, по-мацал. Она плывёт уже, вижу, и у меня давно всё горит, готово — колом член стоит, ну я и давай её уговаривать. Наверное с час провозился, уговаривая… Короче, добился, чуваки, уговорил. Х-ха! Раздел её, и… а он, гад, бах, член мой, и упал вдруг, отключился, представляете! Вырубился! Как тряпка… висит… даже хуже.
— Ёпт…
— Не может быть?
— Ты раздел, а член не встал?.. Такого не может быть? — не верит Генка. — Так не бывает.
— Я тебе говорю, бывает! Полный Шопен! Слушайте дальше. Она смотрит на меня, ни чего не поймет, елозит подо мной. Уже вижу, вырывается — ну, сколько, мол, ждать? А у меня в голове замыкание, аж проводка дымится, ничего не пойму. Как так, думаю, только что стоял, гад, чуть трусы не порвал!.. А щас упал! Злюсь, короче, на себя страшно, нервничаю. Полный Шопен! А он не встает и всё! Я туда, сюда… Короче, не встал, падла, и копец! Тьфу, ты! Полностью облажался я перед девчонкой, представляете, полностью.
— Выпьем? — поймав паузу, с высоким сочувствием предлагает бывший санитар-фельдшер Артур. Тема похоже медицинская.
— Кочумай, Ара, за это не пьют. — Со знанием дела, обрывает Генка.
— И что, Валька, всё?
— Нет, нет, не всё! Слушайте дальше. Я почти неделю был в расстройствах. Думал, копец мне, заболел. Туда, сюда… Да нет, вроде, по-ночам и утром, вижу, стоит. Ведро можно носить… Можно! Ведро — не ведро, но гантелю запросто держит, я пробовал. Ага… Ну, значит, думаю, всё нормально. Вылечился! Правда, пару раз, для проверки, втихаря, в туалете затвор передёрнул, вижу, нормально работает, стреляет… Я повеселел.
— Ну?!
— Что ну-ну? Ну, я опять, значит, наведываюсь к ней, надо же доказать. Опять дома только она. Я давай её заводить. Только это я приступил к длительной осаде, как она тут же, вдруг, раз, и — сама! — сбрасывает с себя платье, а под платьем уже голяк. Голая уже вся, чуваки! Представляете, го-ла-я! Уже сама хочет, мол, — на меня, бери! Я прямо оторопел от неожиданности. Затрясло меня всего — такая картинка красивая, чуваки. Не устоять! Ура, думаю! Скорее нацеливаюсь, и, верите, нет, у меня опять, бах, и упал. Сволочь! И не встает, гад!.. Ни в какую не встает, предатель! Представляете? Я чуть не взвыл!
— Не может такого быть, Валька! Не мо-жет. Почему так? У меня, например, всё время стоит. Только подумаю, а он уже всё, встал… — не соглашается Генка. — Вот как сейчас, например…
— Да подожди ты со своим «щас», не перебивай, здесь все такие. — Лёгким подзатыльником Артур останавливает оппонента. — Ну, и…
— И я так же думал, что не может быть. Короче, я туда, сюда, а он никак — висит, гад, как тряпка, даже хуже. Вот, падла, думаю, ну, погоди! А она, представляете, чуваки, с таким бабским презрением на меня смотрит, и говорит: «Ты, наверное, Валечка, слабак у нас, да! Ты — импотент, наверное?»
— Вот, падла, девка! Так и сказала? — фыркает Генка.
— Ну. А что она ещё могла сказать? Я ведь два раза её раздевал, и ни разу не смог…
— И что дальше-то, что? Ты, это… действительно, что-ли, этот?.. — Артур вытаращивает глаза.
— Ты что! Какой импотент! — машет руками Валька. — Тьфу, тьфу, тьфу!.. Я от её слов, действительно чуть с ума тогда не сошел, так вначале напугался. А может, думаю, действительно, да? Ночью и днем он стоит себе, хитрый, падла, как палка, а как до дела доходит, он отключается, понимаешь. Почему это? Разволновался, короче… Температура даже поднялась, ну! Надо же что-то делать, думаю! Как-то разобраться надо с этим, правильно? Эксперимент нужно наверное провести на ком не стыдно. Ага, точно! Быстренько, через наших пацанов узнал про девчонок, которые свободно дают любым пацанам, кто хочет. Даже целовать их не надо! Даже без конфет, ага! Пацаны мне подсказали и место, и время, когда они там бывают. Пришел, значит. Это на чердаке. Да, на чердаке, в пыли, две малявки, из класса пятого или шестого, свободно дают пацанам — тренируйся, сколько хочешь! А мне дашь? — спрашиваю одну из них. Пошли, говорит. Отошли вглубь. Она, там, раз, вверх юбку, и вставляй ей, хоть лежа, хоть стоя, хоть раком. Как хочешь, короче. Ну, и… проверил. И так, и этак проверил… Нормально работает член, как часы. Главное, что меня поразило, девки эти, малявки, еб… как кошки. Мне-то ладно, я же просто так, мне же только себя проверить. Но, они-то, еще молодые совсем, и пацанва там, разная мелюзга, целыми полками тренируется.
— Ну, и что?
— Что, что? Полный Шопен! Проверил. Стоит, как часы! И работает, как надо. Я то боялся, что он, как девку почует, так и падает, стервец. Думал, на девках у него какой-то бекар срабатывает. Нет, оказывается, всё нормально, порядок. В тональности! Просто я первый раз, там, перегорел, наверное, а второй раз вообще не успел сообразить, в смысле настроиться, и вот, понимаешь, облом! Был!
— Вот за это обязательно нужно выпить, чуваки. — Предлагает тамада с Сахалина.
— За это надо. — Тут мы единодушны.
— Чуваки, этих бы малявок, да сюда бы сейчас! Да? — мечтательно тянет Генка.
— Нет-нет, тех не надо. — С жаром, отрицательно машет руками Валька. — Я там, на чердаке, от них мандавошек поймал.
— Как?
— Чего?
— Ну, этих, крабиков, мандавошек.
— Ты серьезно?
— Да!
— Во, бля, Вальке повезло! Хорошо потренировался, да, чуваки?
— Какой повезло? Месяц почти боролся! И брил всё, и мазями мазал — ни в какую. Стойкие оказались, падла. Замучился, чуваки, страшно… Уже хотел паяльной лампой опалить всё, к херам. Так уж достало! Хорошо пацаны подсказали — попробуй, говорят, керосином. Керосин и помог. Бррр! Как вспомню!
— Ну, ребята, выпьем, чтоб всегда стоял.
— И, чтоб, не подхватить!..
Сидим в каптерке, которая оркестровая канцелярия, в свете одной дежурной лампочки, в трусах, майках и сапогах на босу ногу, хрустим яблоками и мечтаем о любви. Эх, сейчас бы нам всем на волю… Так уж в эту теплую, летнюю ночь, да и в другие тоже, любить вас хочется — наших милых, желанных, любимых девочек, девок, девушек! — просто спасу нет. А-а-а! О-о-о! У-у-у!.. Сидим, срочники, музыканты одного полка, вот здесь, вне воли, и почти воем от тоски, от желания любить.
Дневального, там, в роте, молодого, уходя строго предупредили, чтоб не терял нас! что мы здесь, в полку! в армии значит! не в самоволке! в каптерке. Чтоб, сразу брякнул, если что…
— А я это, чуваки, когда отбрехался там, в парке от Онищенко, не помню, как и добежал тогда и это…
— А-а! Ну, ну!
— Ну-ка, ну-ка, расскажи, Ара!
— Вот тоже была хохма, чуваки!.. Прибежал… По лестнице чуть не на четвереньках в роту поднялся. Ноги не идут, подгибаются. Все силы, на хрен, на дороге оставил. Почти на карачках вползаю в казарму — язык на плече, еле дышу. Сразу к дневальному: «Где Онищенко?» Тот подскочил, испугался, глаза на лоб от страха, головой машет, мол, нет, откуда? Ну, думаю, слава Богу, нету ещё! Говорю, — держись, парень, сейчас будет. Дежурного только предупреди!» И несусь в койку. Не пойму только, как же так: Онищенко давно уже должен быть здесь. Почему его нет? Ведь он же на машине был! Уехал-то раньше меня? Ладно, думаю. Только успел тенниску снять и в сапог её сунуть — она белая, в цвет портянок — чувствую, всё, времени больше нет, сейчас влетит Онищенко. Прыг, скорее в койку, с головой под одеяло, и замер там. Сплю, значит. А сердце, слышу, бу-бу-бу, бу-бу-бу! — колотится! Да громко так, аж кровать подпрыгивает. Ещё и задыхаюсь там, без воздуха, от духоты. А высунуться-то не могу, дышу-то громко, как паровоз. Ещё и пот льет, заливает. Мокрый весь, как из парной вышел. Лежу в трико и кедах — не успел снять. Замер, как умер. Стараюсь только быстрее дыхание унять. Вдруг — шаги… Потом, разговор… Слышу, ко мне приближаются. Ну, думаю, всё, писец мне, чуваки пришёл! Попался, голубь! Поеду в Хурмули! Расколют меня сейчас…
— Ну?
— Щас!.. Дежурный, чувствую, меня толкает, мол, кончай ночевать, «вставай» пришёл! Я, ему, как будто со сна — чего надо, что спать не даешь? А сам вижу, рядом с ним Онищенко стоит, и в упор на меня смотрит. Я ему, что надо, товарищ подполковник? Что спать людям не даете? Не мешайте, я спать хочу! Нахально так, а что мне терять? Он видит, чуваки, что облом у него вышел, — вспоминая, весело хохочет Артур, — что я-то в койке! Вот я! Что не поймал он! Ну, ладно тогда, говорит, спи, давай, Дорошенко. Постоял, постоял Онищенко, и ушел. А я чуть не умер там, думаю, вдруг вернется и поднимет меня, я же в трико и в кедах. Все тебе доказательства, вот они! Лежу, затаился, и жду, как сурок в норе, когда комбат уйдет. Так и не дождался, чуваки, уснул. Перенервничал, видать, сильно. Дежурный, молодец — Мишка Мороз! — не подвел, всё получилось как по нотам. Но я перетрусил, тогда, чуваки, как пацан в директорском кабинете.
— Ещё бы!
— Онищенко, это, падла, не подарок. Молодец мужик!
— Ну, хохма!
Ха-ха-ха…
— А как ты, Ара, туда попал-то, в парк этот?
— Да я и не собирался вовсе. Я к Ленке, за забором, в общагу, на пять минут всего, после одиннадцати и заскочил. Поздравить хотел, и все такое — у нее день рождения был. А мне говорят, она ждала тебя, ждала, и в парк на танцы ушла. Сказала, пусть Артур, если хочет, туда и приходит. А я всегда хочу. Вот и… А как иначе? Поздравил, в общем!..
Мы весело смеемся, радуемся за Артура… как за себя! Молодец, Ара! Повезло!
А он привычно достаёт гитару, широким движением, чуть небрежно, резко берёт вступительный аккорд. Гитара, проснувшись, громко и с удовольствием отзывается всеми своими чувственными струнами на призыв возвышенной души. Но мы, слушатели, с испуганными лицами с опозданием глушим взвившийся ля минор.
— Тсс-с!
— Чш-ш-шь!..
— Дежурный по полку… услышит!
Замерев, вслушиваемся в ночную сонную тишину. Вроде все спят, всё тихо. Ара, округлив глаза, пятерней взъерошив свои короткие волосы на круглой голове, смешно сморщив нос картошкой, выразительно артикулируя губами шёпотом начинает.
Это не березы плачут, это мы плачем. Это мы бредём наугад, храня память о родной стороне, о своем доме, куда мы должны, непременно должны скоро, совсем скоро вернуться. Эх, хороша песня! Она про нас, про музыкантов, про всех-всех сейчас солдат. Поём шепотом, с чувством, от души, как могут петь молодые ребята, стосковавшиеся по материнской заботе, ласке, нежности и любви. К тому же подогретые французским коньяком — а французы, говорят, толк в коньяке знают…
Артур меняет тон песни.
Обрывает песню.
— Ребята, а поехали ко мне на Сахалин…
— Сейчас?
— Ага, Генка, прямо щас… — Артур весело ерошит Генкину прическу. Она у Генки короткая, с маленьким чубчиком, как у школьника начальных классов. — На дембель, конечно. А что? Мать моя будет рада. Работу найдем… и все остальное. Поехали? У нас интересно. Сахалин, чуваки, это вам… — широко раскинул руки в стороны, но не найдя подходящих возвышенных слов, потряс ими для убедительности, как бы демонстрируя восхищение на вес… — И море рядом. Буровые там всякие, корабли, чувихи и прочее. Пашка, друг, поехали?
— А что? — не возражаю я, мне вообще всё сейчас нравится и предложение. — Может, все вместе и рванем?
— А жить где? — кривясь, интересуется Валька, как подножку ставит.
— Что жить, что жить? — ни секунды не раздумывает Ара. Решительно рубит рукой воздух. — У меня вначале поживем, а там разберемся.
— Ну… А что! Можно… Только домой съездим, отметимся и всё.
— А учиться? — вспоминает Генка. — Мне же в цирковое поступать нужно.
— А мне в Гнессинку. — Вторит Валька Филиппов. — Дирижёр характеристику и направление даёт. Я уже и документы готовлю.
— Да? А ты, Паш?
— Я? Я пока не знаю. Да и Светка здесь.
— А что Светка… Светка? Светку с собой заберём. Хочешь, я с ней поговорю?
— Да я сам.
— Ну вот и добро, чуваки, мы с Пахой решили — всё, едем. А вы будете к нам приезжать.
— Или вы к нам.
— Ко мне в цирк! — уточняет Генка.
— Годится. Замётано! — ставит точку Артур.
— Пашка!..
— Валька!..
— Артур!..
— Генка!..
Уткнувшись головами друг в друга стоим, обнявшись за плечи.
55. Как рвутся струны
Я в увольнении. Под ручку со Светланой не спеша иду по центральной улице города.
Мы уже посидели в кафе-мороженое, съели по две порции. Уже прошлись по парку над Амуром, сейчас идем на площадь, к центральному фонтану. Светлана, совсем непривычно для меня, но очень приятно, торжественно, как ходят только супруги, держит меня под руку. Я чувствую её руку, её плечо, иногда бедро и развевающиеся от легкого ветра светлые её волосы. На ней бежевая короткая юбка и легкая яркая цветная блузка, белая дамская сумочка на длинном ремешке и белые туфли на высоком каблучке, на шее повязан светло-кофейный газовый шарф. Всё изящно, со вкусом, всё подчеркивает молодость, обаяние, и её красоту. Она, легко и празднично цокает каблучками, а я, вслушиваясь, стараюсь мягко ступать кирзачами, не нарушать гармонию.
Мы, наверное, не плохая пара. Прохожие с приятными и одобрительными улыбками смотрят на нас, иногда провожают глазами. Светлана очень эффектна, я это вижу. Еще я замечаю, что это видят и другие, особенно мужчины, и вижу — как они это видят! Мне это не нравится. Очень не нравится! Я ревную. Да, я её ревную! C первого дня встречи.
Сейчас нам весело, у меня очень хорошо на душе, чудесное настроение. Я всегда очень хорошо себя чувствую, когда вижу и слышу мою Светлану, и когда она рядом со мной. Когда её нет, я переживаю, нервничаю, жду и ревную. Да, ревную. А что?
Патрули нас не останавливают — старика в увольнении всегда видно. К нему доколупаться трудно, у него всегда всё в порядке, на то он и старик! Я — такой сейчас… Чуть расслаблено отдаю офицерам честь. Слева, прижимаясь ко мне плечом идет Светлана, тоже кивает головой, здоровается с ними, как жена. А все так и думают, наверное.
— Паша, тебе хорошо со мной?
— Да, очень… А тебе?
— Очень! очень! очень!..
Незаметно поглядываю на часы — её, кстати, подарок! — всего три часа в запасе! Как быстро время летит, кошмар!
— А вон ещё офицеры идут… — тихонько предупреждает Света, чтоб я не забыл поприветствовать. Я однажды забылся, так вот шел со Светланой, и меня, при ней, минут пять воспитывал один нервный майор, с интересом разглядывая Светлану.
— Вижу!
Светлана очень смешно и трогательно тоже научилась меня приветствовать при наших встречах:
— Товарищ сержант, разрешите вас… — бодрым голосом, как старшая пионервожатая на линейке, улыбаясь, рапортует прижав руку к виску, — поцеловать! — И сразу другим голосом, нежным-нежным, который на меня действует, как исцеляющий и расслабляющий бальзам одновременно, добавляет. — Очень соскучилась, потому что! — И бросается мне на шею. — Пашенька! Мой Пашенька!..
Мне очень нравится слышать её голос, нежные интонации в нём, видеть её, чувствовать её. Наверное, я её люблю… Последнее время и не только во сне, мои мысли и чувства полностью заполнены ею. Я… Что такое?..
…Иду один?!
Без Светланы!
Только что шли вместе, и вот я уже один иду!!
Светлана неожиданно отскочила от меня метра на два в сторону и идет, как ни в чем не бывало одна, будто одна гуляет. Что случилось? По инерции, еще пару шагов продолжаю идти вперед — без неё! — потом останавливаюсь… Не могу понять: что с ней случилось? Что такое? В чём дело? Поворачиваюсь в ту сторону, чтоб окликнуть, спросить… В этот момент Светлана тоже остановилась, а к ней, в это время, навстречу подходят трое парней в темно-синей форме летчиков гражданской авиации — «Аэрофлот». Она им радостно и приветливо улыбается.
— Привет, мальчики. — Слышу её радостный голос.
Они ей:
— О, Светик! Здравствуй, красавица наша! А ты что это?.. — Насмешливо кивают головой в мою сторону. — С солдатиком…
— Ну, что вы! — вдруг слышу, она их перебивает. — Нет, конечно! А вы это куда, ребята?
— А мы к Степанычу, в гости, к командиру. Пошли с нами!
— Нет… пожалуй, ребята. Не могу.
Меня как током пробило! Как кипятком ошпарило! Ей стыдно было признаться!.. Стыдно за себя!.. Ей перед ними стыдно!.. За меня!.. За мою солдатскую робу… За мои сапоги, мой вид, мои сержантские лычки, моё образование. Оказывается — ей — за нас! — стыдно!!
— Умм-м!! — У меня все похолодело в груди… и оборвалось.
В висках застучали какие-то молоточки… Краски вокруг померкли… Звуки угасли… Сильно разболелась голова… Ещё и дрожь какая-то в руках и ногах появилась! Чувствую, мне нужно или идти, или я что-нибудь здесь сейчас натворю. С трудом сдвинул чугунные ноги. Иду дальше как робот… Ничего не вижу вокруг, не слышу. Иду! Ничего… мне… теперь… не нужно. Я облажался! Облажался! При всех! Она… на меня… плюнула! Плюнула!! А нечего было в своей робе… соваться! Светлана!.. Светлана, как же так? Как же?.. А что, разве ты не знал, как к солдатам девчонки относятся? Не знал, да, не знал? Знал, знал, конечно, знал! И видел! И что?.. Купился на её улыбки? На её подарки? Доволен теперь, доволен? Дурак! Дурак! Дурак, ты! Нельзя им верить… Никому нельзя верить! Никому! А я так уже было…
Кто-то камнем повисает у меня на левой руке, останавливает. Поворачиваюсь. Передо мной расширенные, в слезах, глаза Светланы.
— Паша!
— Уйди! — Зло стряхиваю её руку. Она опять повисает на руке.
— Пашенька! Прости меня!
— Уйди, от меня, я сказал! — У меня всё клокочет в груди. Я еле сдерживаюсь, чтобы не ударить её.
— Ох, прости! — Громко, в голос взвывает Светлана, хватая меня за рукав. — Прости! Я не знаю, как это получилось. Сама не знаю… Прости, Пашенька! — Рыдает.
Я иду как на протезах, тащу её за собой по улице, как гирю, чуть не волоком. Тоска, смешиваясь со злостью, яростно бурлит во мне, рвётся наружу. Вместе с тем, я захолодел, стал как каменный. Мне никто не нужен! Никто… не нужен.
— Уйди отсюда!
— Пашенька!
— Иди к своим летчикам. Иди, я сказал! Ну!.. — Рывком выдергиваю свою руку, она спотыкается, шатается… — Я тебя ненавижу! Ты поняла? Лучше уйди от меня!..
Прохожие, кто с возмущением, кто с любопытством замедляют шаг, останавливаются… Пытаются понять — в чём дело? За что солдат обидел девушку? Такую милую и хорошую. Почему она плачет?
— Эй, сержант! — передо мной возникает какой-то офицер. — В чём дело? Почему девушку обижаете?
— Не ваше дело! — обрываю его. Мне сейчас всё пофиг. Меня сейчас лучше не трогать. Не дай бог, кто меня сейчас пальцем тронет!..
— Может быть патруль позвать, а? Девушка, что он вам сделал? Что?
— Нет, нет! — рыдает она. — Это я виновата. Не трогайте его! Он не виноват! Это я!.. Я во всем виновата!
— Все равно нехорошо, товарищ сержант… Надо пожалеть девушку, чтоб не плакала. Не плачьте девушка, не плачьте…
Мне плохо. Мне очень плохо. Меня так больно ударили…
От остановившейся неподалеку милицейской машины к нам подошли два милиционера, тоже сержанты.
— В чем дело, командир? Почему девушка плачет? Обидел?
Светлана бросается мне на защиту, закрывает меня собой.
— Это я его обидела. Он ни в чем не виноват!
Они подозрительно, и вместе с тем сочувственно смотрят на меня.
— Что такое, сержант?
— Мне в часть надо. — Едва произношу…
— Ну, это запросто. Поехали. А вы девушка не плачьте, он потом простит. Подумает и простит. Точно. — И обращаясь к собравшимся зевакам, приказывает. — Всё, граждане, расходимся, расходимся! Нечего тут стоять, не цирк. Проходим все, проходим. Поехали, сержант.
— Паша! Паша! Пашенька!..
Я иду не оборачиваясь. Я… Её… Видеть… Не могу!
Боль и обида тяжелым грузом давит на плечи, гнёт голову. Впору самому разрыдаться.
— Пашенька!!
В милицейском уазике противно пахнет бензином, кожей, грязной и потной одеждой, мочёй, табаком, винным перегаром. Кого возят, тем и пахнет — мусоровозка, в общем.
— И что, так уж сильно обидела? — спрашивает один, хлопая дверцей и запуская двигатель. — Изменила, что ли?
Я молчу. И этот ещё туда же…
Громко хрипит рация.
— Знаешь, сержант, я когда срочную служил, у меня тоже случай был…
— Серёга, не доставай парня, видишь ему не до того.
— Ну, ладно, ладно. Эй, сержант, да не переживай ты так сильно за них. Бабы, они знаешь… И не такое в жизни бывает! Тебе куда, на Ленина?
— Да, — киваю головой, — на Ленина.
— Пое-ехали!
И начались черные денечки.
Первую неделю, меня каждый день, вечерами, требовали на КПП. Светлана приходила каждый день и ждала там. Сердце моё разрывалось — кто б знал! — просто на части. Я переживал! Я сильно переживал, но не мог с места сдвинуться, не мог простить ей. Конечно, не выходил к ней. Меня в голос, и по-одному, воспитывали наши ребята. «Пашка! Паша, ты пойми, дурья твоя башка, что бы она не сделала, её нужно простить, понимаешь? Обязательно простить, потому, что она… хорошая. Ты вот здесь сидишь, сейчас, спокойный такой, как истукан, а она там, одна и плачет. Да-да, плачет! Из-за тебя, между прочим, плачет. Ты понимаешь? Эй, ты не слышишь, Пашка, что тебе говорят, да? И, к тому же, понимаешь, сигареты у нас кончились все».
Помдежи по части, чуть ли не в лицах передо мной изображали, как она там ждёт и переживает, и очень хочет меня видеть. Только меня. Рвали мне сердце. Даже дирижёр, майор Софрин, и тот заметил мое «убитое» состояние и высказался:
— Женщины, товарищ Пронин, иногда могут себе позволить… понимаешь, такое-этакое выкинуть, что… — чуть подумав, кисло сморщив лицо, с глубоким сочувствием поясняет, — ну, бабы ж, Пронин, что ты хочешь! — Но заканчивает все же достойно. — Но мы, с тобой, Пронин, мужчины, и должны их… понимать и, понимаешь, прощать. Да!
Ни черта себе, — понимать! Никого я не буду прощать! И никого мне не надо! Пусть идет к своим лётчикам… пусть. Всё!
Вторую неделю я просто прятался, благо — подразделений много. У Бульки в мастерской, например. Он, молоток, советов не давал и дурацкие вопросы не задавал, не царапал мне душу. Молчал себе и сопел в тряпочку, морщил лоб и щеки, как всегда вымазанные краской.
Третью неделю — она приходила уже через день.
На четвертой неделе мы уехали на десять дней в командировку. Вот в командировке я очень сильно затосковал по ней… Очень сильно тосковал и рвался в часть. Очень хотелось узнать, приходила ли она ещё, ждёт ли. Но, вернувшись, не пошел выяснять. Что-то у меня в груди выгорело, отгорело. Хотя и болит ещё очень. Очень!..
Ребята тоже переживали за меня. Светлана нравилась многим. И они видели наши отношения и, не без основания, считали, что у нас уже всё решено, что всё в порядке: к свадьбе дело. Да и к разным подаркам её привыкли. А отвыкать от хорошего всегда очень трудно — я их понимаю! Очень еще переживали ребята, что я, дурак, лучший её подарок, на свой день рождения, модные плоские, позолоченные наручные часы «Слава», в сердцах, разбил о кирпичную стену в каптерке, а свитер Бульке подарил. Всё, что было её, я или роздал, или выбросил. Хотя, сильно переживал. Как кусочки сердце выбрасывал.
Больше она не приходила.
А я ждал…
Да, ждал.
Ждал…
56. О «птенцах», сверхсрочниках и дембелях
Третий год… Уже третий!! Скоро, скоро уже и дембель. Наш дембель. Мой дембель! Кто бы знал, какое это сладостное слово и какое ёмкое понятие — дембель. Как пропуск, как заветный ключ, как спасительное выздоровление, дороже любого лотерейного билета. Только теперь, я очень отчетливо понимаю, как много может значить это слово. Только что был как птенец в яйце, ничего не видя, не слыша, не имея права голоса. Теперь наполовину уже вылупился, пробил брешь, высунулся, вроде уже чирикаешь. Ещё чуть-чуть!.. И вот уже стряхнул лапками ненавистную скорлупу куда подальше, и летай себе, Вася, пожалуйста, сколько хочешь. Такие вот, примерно, чувства. Дембель, Свобода — близнецы и братья, по-нашему.
Старшина уже и смену набрал. Пришли молодые музыканты. Молодые пернатые. Правда, не все птенцы явно от куриц, есть и с задатками будущих орлов. Их видно, они различимы: и взглядом, и осанкой, и задатками норова. Интересно на них смотреть, интересно наблюдать за ними. Ходят, неумехи, с открытыми ртами, зашуганные ещё там, в учебке. Постепенно распрямляются здесь. С интересом и опаской присматриваются к нам, к дембелям, ко всему здесь увиденному и услышанному. Их состояние я хорошо понимаю. Такое в школах они, конечно же, не проходили. Этот стресс надо ещё как-то пережить. Нужно время, терпенье и мужество. Я это знаю, помню. В глазах и лицах вижу растерянность, страх, покорность и, то же самое, как и у нас когда-то, удивление, — зачем всё это? за что? Они уже в полной мере почувствовали на себе, что это за почетная обязанность на них вдруг свалилась. Да, братцы, тут, вам, за забором, голимая повинность и никакой тебе патетики. А если повинность, значит, придется терпеть её, родимую, куда ж деваться! Есть уже и оценочные проблески, по крайней мере, у некоторых. Это тоже естественно, столько риторических вопросов сейчас возникает. Но, в общем, пацаны ещё. Как разбалуются — пыль столбом, дым коромыслом! Носятся друг за другом по оркестровке, забыв про всё на свете, верещат, как школьники пятых классов на переменке. Тогда лица у них становятся нормальными, светлыми, как вчера дома, как там, на гражданке.
Я стараюсь их не гонять, пусть себе веселятся, а как вижу, что загрустили, я их быстренько за инструменты усаживаю: «Всё-всё, успокоились, садимся за инструменты! Всем заниматься, всем репетировать…» От этого двойная польза: и в оркестр быстрее войдут, и о доме на время забудут. Всё служба легче переносится. Кстати, и в роте они у меня под защитой, не даю в обиду. Я же сержант. Как-никак командир. Пусть и младший. Но для них и для других солдат, я — старший.
Именно мне на смену, баянисту, пришел Мишка Кротов, из Читинской области. Круглолицый, тоже высокий, крепкий, увальнистого вида парень. На деревенского похож. Но, в отличие от меня, уже успел окончить музыкальное училище, и хорошо подготовлен к консерватории! Уже подготовлен. Это здорово! Несмотря на его большую лапу — пальцы рук — техника у него на баяне — дай боже! Можно только позавидовать… Мне так уж точно. Молодец, пацан. К тому же, веселый. Любит анекдоты рассказывать. Хороший парень. Я доволен — хорошая мне смена пришла. Его родственники уже приезжали, передали нам несколько партитур его готовых концертов для баяна с оркестром. Виртуозные штучки, надо сказать, очень красивые и сложные. Сейчас мы с ним упорно репетируем. Интересно стало, занятно. Но как же они там, молодые, вижу, на гражданке, далеко от меня вперёд ушли!.. Вернее, это я очень сильно отстал от них за эти почти три года. Глядя на игру Мишки Кротова, понимаю, если сейчас на гражданке все так играют, как он — мне там делать нечего. Работу по специальности я точно не найду. Кстати, а какая у меня сейчас специальность-то? Хороший вопрос, прямо в яблочко. Даже не знаю что и ответить!
Оркестровая жизнь, меж тем, идёт своим чередом. Дудим, раздуваемся, репетируем. Играем и марши, и танцевальную музыку и классику. На конкурсах военной оркестровой музыки участвуем. Второе место в округе заняли и третье по своим войскам. Благодарности, грамоты. Это внешняя сторона проблемы. А так, если посмотреть, с внутренней стороны: шагаем, поём, участвуем в праздничных мероприятиях, держим на своих плечах внештатный ансамбль песни и пляски. День за днём, день за днём уверенно движемся кто — куда, а я теперь точно к дембелю!
Меняются концертная и оркестровая программы, растёт исполнительское и сценическое мастерство, расширяется география поездок ансамбля, увеличивается зрительская аудитория. Уходят, приходят срочники, не меняются только сверхсрочники.
Сверхсрочники, после работы, неизменно, из года в год, втихаря, глотают вино или пиво. Утром на репетициях таращат друг на друга и в ноты мутные глаза, дышат противным перегаром. В любой свободный день, скучковавшись, рвутся куда подальше, на рыбалку или в кабак, лишь бы не дома быть, рассказывают анекдоты и разные хохмы. Стреляют друг у друга деньги и курево. Часто ночью уходят из дома — как бы — по тревоге, — на самом деле, поодиночке или группами, «воюют» где-то, в чьих-то чужих, тёплых постелях. Тут, в общем, понятно, армия — дело молодое! Регулярно, шумно и с энтузиазмом, отовариваются пайковыми — тушёнкой, сахаром, маслом… Каждый год получают новые хромовые сапоги и разную другую военную одежду. Гораздо чаще получают черные трусы, носки, синие майки, отрез толстого материала на портянки, носовые платки и, что-то ещё там. Потом не знают куда это все выгодно сбыть…
Некоторые, и не скряги вовсе, в третий раз, подбив старые сапоги, очередные новые, вместе с другими непроданными, стараются где-нибудь все-таки толкнуть. Подзаработать. А сапожные мастерские, чистую, новенькую, свежую кожу хромовых сапог — вот, гадство, жалуются сверхсрочники друг-другу, не берут, козлы! Не берут тебе и всё тут! Этого добра, говорят, в городе уже завалом. Не они одни, оказывается, в округе хромовые сапоги получают. Там еще и, извините, офицеров уйма, тоже пасутся. И на барахолке цены поэтому дают низкие. Обнаглели барыги, понимаешь, совсем обнаглели, сволочи! Сверхсрочники всерьез расстраиваются. Что делать?.. Барахла много, а денег нет. Тут кто угодно расстроится. В общем, что говорить, много у сверхсрочников проблем. Много.
Они живут отстранённой от нас, срочников, отдельной своей взрослой, наполненной разными событиями и приключениями, полнокровной мужской жизнью. Отработав положенные часы в полку, легко и с удовольствием, подхватившись, убегают — до следующего утра или до понедельника — за ворота, на волю. Там, шустро сбившись в малые духовые составы, играют на халтурах — на «жмурках» называется. Потом достойно — правильнее сказать, уж как получится — обмывают всё это, на тех же поминках. Деньги, торгуясь и убеждая заказчика в высоком художественом качестве, берут как за полный оркестровый состав, но всегда авансом.
Халтурные башли, деньги, то есть делят между собой не поровну, а по музыкантской справедливости, по специальной шкале, по «маркам». Трубы, например, одна ставка, а тарелки, например, другая — существенно ниже. Но это гражданским совсем не важно. В такой траурный момент, для них, Шопеновский марш звучит одинаково трагично, хоть в двадцать дудок его играй, хоть в одну. Это важно музыкантам. И они это знают, и с денежным неравенством мирятся. Мирятся потому, что такой халтуры для них, в субботние, воскресные и другие дни, бывает много, только успевай разворачиваться, город-то большой! Из усеченного состава часто приходится делать еще один. Тогда возникает проблема с барабаном — его нужно где-то на стороне занимать. Один барабан, естественно, не дают, а только с музыкантом. Значит надо брать с чужаком или своего срочника переодевать, а потом и на поминки его с собой тащить, вернее, с поминок тащить — не уследишь же. Нет, срочников лучше не брать, опасно. Лучше уж чужих брать. Так и делают.
Обычно это сам руководитель какого-нибудь самодеятельного духового оркестра, без разницы какого Дома культуры. Так брать или не брать? Да, хрен с ним, пусть идет, не пойдёшь ведь без барабана. Всем подработать охота! Главное, халтуру не сорвать — башли же! Вопрос закрыт — наливай, в смысле поехали… Аранжировку срочно подгоняют под получившийся состав. Главное, чтобы труба была — основную тему вести, потом, что-нибудь из альтов, лучше из теноров, баритон бы хорошо, туба и обязательно барабан с тарелкой. Чтоб было жалостливо, громко и с тарелкой. Нормальный минимум. А иначе как?
Обычно времени на такие сборы у военных музыкантов всегда в обрез. Но, опыт и хватка позволяют выкрутиться из любой ситуации — деньги-то уже — аванс — получены! Значит, всё создается быстро, оперативно, и по-военному надежно! Сверхсрочников серьезно беспокоят только гражданские духовики — «хлеб» порой отбирают, черти! Но, как говорят сами сверхсрочники: «Тут не надо «хлебалом» щёлкать, и все будет тип-топ, ага!» И если бы не эти долбанные наряды в полку, которые полезное для халтуры время отнимают, всякие там разводы, строевые, концертные поездки, они бы из халтур и не вылезали. Были бы при больших башлях и нос в табаке. Железно!
Вот такая вот, понимаешь, у музыкантов трудная служба, не сахар! Ей-ей!..
Армия… Армия… Армия!
А мы, старики, дембеля, то есть в любое свободное время качаем «физику». Ударными темпами развиваем мускулатуру тела гантелями, гирями, штангой и прочими подручными армейскими спортивными снарядами. Нас в полку не много, но и не мало. Одна треть, где-то, когда и… А, не важно. Все здесь. Кто — где. Готовимся на гражданку. Мы хорошо понимаем, пусть умом отстали, в смысле, время потеряли, зато «физика» у нас будет в порядке, даже лучше, чем раньше!.. А что тут еще в полку можно делать? Пока смена растёт там, натаскиваясь в роте, время-то надо чем-то занимать, правильно? Так, из поколения в поколение поступают все дембеля и некоторые, со спортивным уклоном, салаги.
Чтоб «дыхалку» подтянуть, обязательно бегаем по утрам кроссы. О, кроссы! Кроссы, это обязательно. Ни свет, ни заря, каждое утро в шесть ноль-ноль, как штык, при любой погоде, причём, добровольно. Нет, не в солдатской робе и сапогах — издеваетесь? — вполне цивильно: в трико или спортивных трусах, майках и кедах. У нас всё, как там, на гражданке… И бегаем не в части — там бегает молодежь и салаги, для нас там места мало. Мы бегаем с выходом в город, далеко по бульвару, до реки Амур и обратно. Бегаем вместе со спортротой или индивидуально, получив на это специальное начальственное разрешение. Дембелям это и не трудно получить-выпросить. Мы, дембеля, «заму-по-физо» любую наполняемость на третьем году службы даём, по любым видам спорта. По лыжам, — пожалуйста. По биатлону — уже стреляем. По штанге — кряхтим. По волейболу, футболу, тут вообще запросто. По самбо — ща, потренируемся… Подсечка, бросок, хлобысь его об маты… Потом, вдруг, тебя туда же, и тоже неожиданно — бабах. «Ох, ты ж, ёшь твою в корень, как больно-то рёбра, отбил всё, кажется. Хухх!.. Оох!.. Ладно, пройдёт. Посижу, отдышусь пока, и пройдет… Нет проблем!» Куда надо, короче, туда и «могём». Была бы заявка. А он, «зам-по-физо», нам за это — индивидуальный бег по утрам! выходы на тренировки в городские спортивные общества! поездки на военно-спортивные сборы! на соревнования! Пожалуйста, ребята! Нам, дембелям, «а хоть куда, а хоть в десант!..», лишь бы в части не сидеть, дурью здесь не маяться. Он — нам, мы — ему. Нет, говорю же проблем.
Главное, приглядываемся к «гражданке», приноравливаемся к ней… Чай, три года уже прошло, почти одичали в своих — раз, два… левой, правой!
Нет, я не «сдвинулся», это наш девиз такой, солнечный. Много загораем потому что на солнце. К спортивной фигуре мы обязательно должны иметь красивый загар — все, как один. А как же? Для дембеля красивый загар — полностью черный цвет по всему телу, без просветов — это норма. Поэтому, лежим на суконных одеялах, на чуть покатой раскаленной крыше какого-нибудь одного из дальних складов полка, с утра и до вечера, часами. Или спим там, или читаем разные художественные книжки, журналы: «Техника молодежи», «Наука и жизнь», «Вокруг света», «Знание — сила», «За рулем», «Юность», «Пионер», «Крестьянка», «Колхозница», «Огонёк»… Да все, какие есть в библиотеке, с неудовольствием поглядываем на тучки — мешают загару. Заслоняют же, бестолковые, понимаешь, солнце, ёшкин кот! Понимать же ж надо. Пошла, туча! Пошла, на хрен, отсюда!..
Ничего смешного или дурного, это наша обычная дембельская речёвка теперь. Все дембеля, привстав, прикрыв глаза ладошкой от яркого солнца, с тоской, либо наигранной радостью, провожают каждый взлетающий над нами пассажирский самолет. «Скоро… и мы. Ой, скоро… Да!.. Ириктивный тапочек! О!..» Загараем, пока.
Важно, салаг-корефанов к себе на крышу не допускать. Демаскируют. Ротный, либо какие другие офицеры из полка или дивизии, не разобравшись, могут иной раз и шум поднять: «Как это?» «Почему это вы здесь?» «Почему это вы не в роте?» «Что это такое, понимаешь?..» Но спокойная реакция обуглившихся на солнце тел, дает понять: прокол, та-ащи командиры, это дембеля, зря клювом щелкали! Теперь офицерам нужно сделать вид, что искали салаг и каких нахальных молодых, ага. «Не заходили сюда, нет?» В том смысле, что извиняйте, ребята, ошибочка вышла! Загорайте. Главное теперь, красиво уйти. И уходят.
В столовой у нас тоже проблем нет. И белый хлеб тебе с маслом, и сахар от души — салага-хлеборез дело туго знает. И на раздаче тебе — всё объемней и мясистей. Тот же компот или какао, например, всегда от пуза. Дембеля и едят не так: степеннее, не торопясь, вволю. А куда теперь торопиться, до дембеля-то, глянь-ка, парень, сколько на календаре денечков-часочков осталось? То-то! Уже и рукой подать! У нас каждая минута сосчитана и на учете, всё уже почти и съедено…
На весы в санчасти встанешь — о! — одно удовольствие — растёт. Вес, говорю, растёт! Три года назад в полк пришёл, смешно сказать, пятьдесят один кэгэ — заморыш! Сегодня встал — восемьдесят три! Ну, как? Нормально! Вопрос. С чего бы это, казалось, одни каши, да супы. А вот, поди ж ты, и мышц гора, и веса тонна. Загар надежно прилип, и энергия отовсюду прёт! Хоть отбавляй.
Опять же, письма из дома к концу службы пошли косяком, тревожат душу. Нет, не от мамы, тут письма идут регулярно, тут святое. От девчонок?! Хха!.. Заметьте, что интересно, на первом году писем было море, просто пачками писем роты заваливали. Письма приходили в основном от девчонок, причем, почти всем. Ну, понятно почему. На втором, и весь год, как обрезало — вакуум-пусто! — вообще от девчонок нет писем, представляете? Вообще! Ни одного! Редко уж кто получал, только, говорю, из дома. Забыли нас все, напрочь забыли. У всех солдат так. А вот в начале третьего года, особенно к концу службы, три девчонки, у меня, например, целых две, вдруг вспомнили, и сейчас, соревнуясь, принялись обстреливать письмами. И ох, тебе, и ах, тебе, понимаешь! И всякие там разные страсти-мордасти: и милый, и родной, и любимый. Во, как! Интересное кино. А я их и не помню, честно говоря совсем, не помню. Спрашивал у ребят, у всех дембелей так же. Почему так? Кто знает?.. Да ладно-ладно, и мы знаем, и нам понятно, замуж хотят потому что, вот и вспомнили. Смеёмся над этим между собой. Ну, отвечаем иногда. Делать же, говорю, больше нечего.
Армия… Армия, армия!
57. Развернись плечо, размахнись… Учения
В полку важная новость: дивизия собирается проводить какие-то серьёзные плановые учения. Тревожная новость. Наш полк задействован полностью. Нам, срочникам, естественно, об этом стало известно загодя. Где прямо, где косвенно, мы уже, в главном, в курсе — нас ждёт какое-то разворачивание с выездом. А это значит: ночью вскакиваем, куда-то бежим, потом едем, потом в противогазах ползаем, конечно, стреляем… Что еще? Да, чуть не забыл: не спим, наполовину голодаем, туалет в кустах, вода из фляжки, комары да мухи, и всё такое прочее. Нервотрёпка, в общем.
Уже и подтверждение этому есть: авторота срочно свечи зажигания на двигателях машин местами меняет, борта свежей краской малюет, номера трафаретит, запаски клеит, тенты на стойки кузовов натягивает. Из-под навесов спешно выкатывает НЗ-эшные машины: хозяйки, кухни, бэтээры. Водители, бедняги, до поздна и в темноте, грязные как черти, слесарят под ними с противогазами на боку. Булька, художник наш и тот занят, со своим подмастерьем, «молодым», всякие разные таблички штампует: «В машине не вставать», «Осторожно мины», «Пункт регистрации», «Проход», «Медсанчасть», «Люди», и тому подобное. Пачками. Взвод «хозо», словно юные туристы перед походом, палатки на ветру сушит, где и штопает. На складах усилился характерный шум: срочно сортируют комплекты продуктов «НЗ» — учебный, боевой и прочий запас, на «годный», «негодный», «пойдет». В штабе полка так же крепко пахнет духами, хорошими сигаретами, тот же скрип хромовых сапог, скрежет резко отодвигаемых стульев при виде входящих очень-вышестоящих офицеров, тот же многоголосый шум клацающих пишущих машинок, трели телефонных звонков, так же резко и коротко звучат команды, но дыма заметно прибавилось. Сигаретного, естественно. От того работа выглядит еще боевее, боевитей… Суетистей, точнее сказать.
Сверхсрочники тоже готовятся. С видимым, но сдержанным раздражением, оповестили своих домашних о больших внеплановых! возможно многодневных! боевых учениях! с отрывом от дома! от любимой семьи! Для усиления неотвратимости своего отсутствия дома, добавив сердитое, мужское: «Мать-иху-ити!» Выразив этим высшую степень своего отрицательного отношения к планам командования, по поводу предстоящей полевой холостяцкой жизни, и вообще. Кое-кто из них, с сожалением, вынужден был оперативно отменить — «ещё до того, до того!..» — свои запланированные учения, так называемые вылазки на рыбалку, например. В этой связи, прикрываясь рукой, мягко мурлыкающим голосом, пообещал кому-то в телефонную трубку: «Да, конечно, моя лапочка, сразу же, по-возвращении из командировки… Нет, тут же немедленно… да, обещаю, а как же… И я тоже… и я туда же… Да-да, и я сто раз… Целую!» И все такое прочее. В общем, перенёс рыбалку на несколько отдалённое время, предусмотрительно подкормив место.
Некоторые холостяки и к ним примкнувшие, наоборот, зная, характер полевой жизни, перестали ночевать по месту своей постоянной прописки, и на каждый вечер, посыльному сообщали новые свои замысловатые городские, и пригородные географические координаты. Торопились голодные, теряя силы, в темпе мазурки, отрывались, набираясь женской ласки и впечатлений, будто медведь в зиму. Посыльные, вчитываясь в новый, наспех нарисованный маршрут оповещения, озадаченно чешут «репу», в смысле затылки: «Ни хрена, себе, иероглифы получились! Где такая улица, где такой дом? Как тут искать?..» Но не возражают. Посыльный с удовольствием поболтается по ночному городу в поисках адреса, ему-то что? Ему сказали — он поехал! Пока искал — уже утро! Приехал, а там и ученья того… тю-тю. «Скончились», в смысле. Пусть потом разбираются, кто — какие адреса даёт. Он не виноват.
Кто там у нас ещё остался? Срочники.
Да-да, конечно, срочники.
Срочники-срочники…
Ну, что срочники, что? Что срочникам-то готовиться? У них же всё на себе. Правда, из ружпарка кое-что по тревоге заберут, чтоб проветрилось: котелок с ложкой, автомат, каску, лопату с противогазом прихватят, подсумок под гранаты… скатку шинели хомутом, тощий вещмешок. Что еще? Да, фляжку — чуть не забыл! — затхло пахнущую. Вода в ней — противней-противного, хуже не бывает! — но без воды никак. Еще что? Мелочь всякую. Главное, едой бы какой запастись впрок: печенье бы там сладкое, пряники какие, сухари, просто хлеба. Это бы хорошо, да! Вот тогда бы и ладно. Тогда бы и черт с ним, с этим разворачиванием. В первый раз, что ли!
Армия… Армия… Армия!..
58. Если б не эта авторота…
Подняли полк по тревоге в пять утра. А можно бы запросто и в четыре или, например, в шесть, но подняли в четыре. Почему именно в четыре? А вот, командирские расчёты, расчёты. Тактические, причём.
В четыре утра в полку — и в некотором радиусе по округе — обычный вселенский шум, спешка, сутолока. Но собрались сверхнормативно быстро (всё ж было известно!), построились, проверились, погрузились в выстроенные в колонну машины. Вокруг всего этого — чистенькие, аккуратненькие офицеры суетятся, как всполошенные квочки вокруг стаи цыплят, перед надвигающейся бурей. Не на шутку беспокоятся: всё ли взяли, все ли сели, не упустили ли чего, не подвели бы… Главное — не подвели бы! Слышны отдельные команды старших офицеров и вопросы: «Так! Кто здесь старший?.. Докладывайте… Так, понятно. А здесь?.. А там? Вы всё лично проверили, всё?.. Хорошо! Та-ак!..»
Пока собирались уже и рассвело.
Погода тёплая, но явно намекает на дождь, просто пальцем тычет… Правда, небо пока только ещё хмурится. Естественно, нахмуришься тут, такой шум внизу!..
Офицеры, один за другим оббегая машины, заглядывают в кузова, опять пересчитывают, сверяются со своими записями. Солдаты втихаря курят в рукава, примолкнув в кузовах, тесно прижавшись друг к другу, дремлют. Ждут.
«Водителям еще раз передайте приказ, — доносится где-то от головы колонны, — интервал держать строго пятнадцать метров, по городу скорость сорок километров в час. Сорок! И чтоб там ни-ни, у меня, понимаешь. Понятно? Заводи машины…» Тут же, по эстафете, на разные голоса взревели, взвыли запускаясь моторы. Волнуются молодые водители, нервничают, не часто приходится выезжать вообще! на расконсервированных энзэшных машинах, да вот так вот, с полным кузовом, тем более! да ещё в город! а потом ещё и в поле!.. Полный атас! Некоторые водители вообще в первый раз едут. Потеют от волнения, елозят задами, умащиваясь на пружинистых сиденьях, нервно газуют, ловя глазами плохо отрегулированные боковые зеркала заднего вида, — не успели!
«Впер-рёд!.. Пое-ехали-и!»
Ближайшие военные регулировщики, торжественно перегородив собою и полосатыми жезлами пустую ещё улицу, пропустили выехавшую из ворот воинской части моторизованную колонну. Машины, одна за другой, как в бетонном желобе, оглушительно гулко и грозно рокоча двигателями на сонной улице, стреляя выхлопными газами, украшенные табличками «Люди», «За рулем стажер», и порядковыми номерами в колонне, мрачно и неуклюже выползли за ворота. Не прогретые еще двигатели грозили остановкой, некоторые машины шли рывками, как паралитические. Старшие машин в них, придерживали руками прыгающие на дергающихся головах фуражки. «Ёп, ёпт… ну, ну!..» Интервалы, как и равнение в колонне, пульсировали как живые.
Некоторое время механизированная вереница грозила или навсегда разорваться, или слипнуться навеки. Правда, минут через двадцать напряженного движения всё вроде образовалось, само собой как-то устроилось, рассосалось. Машины, разогревшись, весело побежали с заданной командованием скоростью. Тик в тик!.. Или почти в тик… Ладно, не будем придираться, главное не в этом. Главное — поехали! Да, да!!
Молодые водители, шумно выдыхая, вытирали потные руки о штаны, смахивали нервное напряжение и пот из-под пилоток. Чуть-чуть уже расслабили занемевшие от напряжения ноги и старшие машин, опасливо еще косясь на водителя, и по сторонам, как на весенней ледовой переправе. Ровный звук работающего двигателя, и отсутствие видимых помех извне, успокаивали… Вроде!
Молодому водителю с непривычки трудно, тяжело удерживать рыскающую по сторонам тяжелую машину и держать интервал — это видно. Но к этому можно приноровиться, например, уперевшись взглядом в задний борт впереди идущей машины, мысленно зафиксировать расстояние, и видя только это, чутко реагировать, не давать ему изменяться. Конечно, можно, при условии, если та машина, которая впереди, не будет всё время дергаться и вилять, как застоявшаяся лошадь. А за нею, и вместе с нею, и остальные… вся колонна, значит.
Машина разведдозора отвязавшись от колонны, сразу же, не задерживаясь, резво газанув, ушла далеко вперед. Исчезла. В ней уехали разведчики, химики-дозиметристы, инженеры-саперы, короче, специалисты. Им, как полагается, нужно успеть обследовать состояние маршрута на пути следования колонны: вдруг там «противник» взял, да «нахимичил» что впереди, — принять соответствующие меры. Основную колонну сейчас возглавляет ярко разукрашенная машина ВАИ, за ней следует новенький командирский УАЗик, за ним машина зампотеха, потом несколько БТЭров, несколько «сто тридцать третьих ЗИЛов» с тентами и кухнями на прицепах, потом опять БТЭры, машина радиослужбы, химдыма, санчасть на колесах, автомастерская, машина хозобоза и техобеспечения. Всё под завязку загружено офицерами, сверхсрочниками, солдатами, вооружением, боезапасом, медикаментами, продуктами, снаряжением. Всё полковое хозяйство.
В командирском уазике все, кроме водителя, сидят боком, лицом в хвост колонны. Глядят. Контролируют. Изредка, сдерживаясь, чуть всё же нервно, комментируют движение машин и всей колонны в целом. Понятное дело — переживают. Водитель командирского уазика сжав зубы, неотрывно следит за стрелкой спидометра, накатывающейся дорогой, и ловит злым взглядом извивающуюся колонну в боковые зеркала. Тоже нервничает. Он то хорошо знает — кто там сидит за баранками, и чего еще от этих «молодых», водил-мудил, можно ждать. Хорошо, — язвительно думает, — что вообще, падла, выехали. О, о! Гля, что выделывают! Что они делают, а? Сал-лаги! Стыдится своих товарищей, вульгарно, туда-сюда, шмыгающих по оси движения. Уж он-то бы не подвел, если бы был один, уж у него-то бы стрелка спидометра как влитая сидела бы на сорока. Не-то, что эти! Наберут, понимаешь, пацанов с папиными правами, карбюратора от трамблера отличить не могут. Салаги! О, о! Куда, ты… Куда, бл..! Из-за этих балбесов ему тоже приходится вилять по дороге. Они же, вместо того, чтобы идти строго по своей полосе, пристраиваются за ним, за ведущим, не понимают, что он-то прижимается к осевой линии, чтобы командир полка всю колонну мог видеть. Вот и виляет командирский уазик по дороге, то влево, то вправо, с хвоста их сбрасывает, но… Бесполезно всё. За ним, копируя его извилистые маневры, широко рулит вся колонна. «Мать иху в телегу! Ну, балбесы! — Беззвучно, одними губами, ругается водитель головной машины. — Вот только доедем до места, сразу же, падла, намылю кое-кому шею!» Имея ввиду следующего за ним молодого водителя.
— Как там у нас по времени? — озабоченно спрашивает командир начальника штаба.
— Да пока вроде нормально… — коротко глянув на наручные часы и карту маршрута движения, отвечает тучный, маленького роста, подполковник, обильно потеющий от неудобной посадки в машине, от излишнего напряжения и туго сдавливающей горло полевой гимнастерки, — по графику! Еще минут сорок, сорок пять по городу, товарищ полковник, и там ещё, за городом, почти два час движения… — пряча нотку сомнения в голосе, добавляет. — По плану! — осторожно потом вздыхает. — Доехать бы уж скорее… а там!..
— Да! Вот именно… — бурчит командир полка.
Связист, сидящий в командирской машине, бормочет позывные в микрофон:
— Амур — семьдесят пять, Амур — семьдесят пять, я Амур — семьдесят один…
— Дождем пахнет. — Отвлекаются офицеры на почти нейтральную тему.
— Да… А вечером передавали, я слышал, дождь маловероятен.
— Ага, верь им! — Не соглашается полковник, кивая головой на тёмные облака, плотно закрывающие небо прямо по их курсу, впереди. — Но, нежелательно бы сегодня-то, а? Как думаешь, начштаба?
— Да, это уж точно, сегодня не надо бы!..
Солдаты в кузове, по движению машины тоже чувствуют, какой «асс» за рулем им попался. Сидят, вроде дремлют, но, навострив уши опасливо косятся на тонкие вздрагивающие дуги обтянутые тугим брезентом. В машине легкая бортовая качка с резким встряхиванием, понятно — городской асфальт. В проеме заднего борта, как на киноэкране уплывают назад деревья, дома, боковые улицы, какие-то магазины, столовые, разные автомобили. Как кино в обратном направлении показывают. Прохожих на улице ещё мало, девушек вообще нет, значит, смотреть и не на что. Солдаты, уйдя в себя, пытаются не поддаваться тревожному состоянию предстоящих испытаний, учений, то есть. Это ещё потом, это в будущем. Сейчас другое беспокоит: пустой желудок. Он уже бурчит. Грозно еды требует!.. Вот же-ж, подлый! Хорошо, если бы только перед учениями… Ведь нет! В любое время дня и ночи разбуди солдата, его желудок всё время еды требует. Всё время и всегда! Особенно ранним утром! Как сейчас вот. Эх, пожевать бы чего!.. Но сейчас, хоть и очень хочется, свои запасы открывать нельзя, — рано. Раза два и успеешь сухарями хрустнуть, тут же придется всё разделить — с пустыми вывернутыми карманами и останешься. Хотя запасы, пусть и небольшие, есть у всех, но… Но, все вроде дремлют! Дремлют, но дремлют чутко!.. Ждут, кто первый не выдержит, тогда и можно… Уже учёные, уже знают, что на халяву и уксус сладкий. Хотя и не жадные — это не в чести, но никто не торопится доставать личный НЗ. Дремлют пока. Ждут. Свой запас съесть всегда успеется.
Проверяющих посредников вывезли в район учений ещё раньше. Полк еще только-только выезжал из города, а посредников, отчаянно зевающих от недосыпа, приятно пахнущих одеколонами и лосьонами после домашних утренних процедур, уже развезли, расставили по точкам на полигоне. Проверили связь, техническую документацию, обозначили сами участки, ещё раз проинструктировали — как и что, и оставили ждать.
«Ых-х-х-а-аа-х…ум-м!» Во весь рот, с хрустом, отчаянно зевают офицеры, прислушиваясь к окружающим звукам, поглядывают на часы…
Над районом предстоящих учений плотные облака надежно закрывали всё небо. Как назло. Мелкий противный дождик, заступивший в наряд по этому району ещё с вечера, за ночь уже напитал землю влагой. Под ногами противно хлюпало, но дождь, как видно, и не собирался на этом останавливаться: лил то мелко, то крупно… Нудно сеял недоброе сейчас. Проверяющие, как бы оглядывая свои объекты, бесцельно послонявшись туда-сюда по мокрой и скользкой земле, собрались в палатке химдыма. Выставив на улицу нескольких срочников из роты обеспечения, чтоб не мешали и не смущали своим присутствием, сели за карты перекинуться в дурака. Знали, в запасе у всех часа полтора-два, так что, нечего слоняться без дела, да в сырости… Под легкий шум дождя в теплой палатке, да за картами и время бежит быстрее, и… веселее.
— А я вот так вас, товарищ майор, козырной десяточкой. Не хотите?
— А… а у нас козырный валет для вас припасен!
— Вы, значит, вот как, товарищ полковник!.. Так-так… Очень хорошо, очень хорошо. А мы вот так к вам зайдём. Ха-ха!
— Угу! Угу! Ну, на это нам… это нам… Вот чёрт, беру!
— Ха, ха, ха! Хо, хо, хо! Кто-то щас под стол полезет.
Заглядывая в карты играющих, за их спинами столпились остальные офицеры, нетерпеливо ожидающие своей очереди.
Глупый серый дождь совершенно не был в курсе планов военного командования, разошелся действительно не на шутку. К приезду колонны он хорошо расквасил дороги, весь район и прилегающую к нему местность. Этого ему показалось мало, он решил заодно обмыть, сбрызнуть и суетливый жаркий город, который расположился, чадя своими горячими трубами и прочими испарениями, совсем рядом. Тут же, неподалеку, если напрямую, за густым смешанным перелеском. Запасы воды в тучах это позволяли… И легкий верховой ветер не возражал, дунул с утра в ту сторону… на встречу колонне.
Дождь прихватил колонну еще в дороге. Мелкий дождь-сеянец вначале — игриво! — лёгкой влажной пыльцой упал на дорогу, покрыл мутной пеленой лобовые стекла машин, выблестил горячие капоты. В ответ на эту предусмотренную шалость, с самым серьёзным видом на машинах энергично заработали щетки стеклоочистителей. Только не у всех. На трех машинах щётки стеклоочистителей не включились почему-то вообще, ни с первого раза, ни со второго… На четвертой машине работала одна щетка из двух, водительская. Там, где они не работали вообще, дорога из кабины не просматривалась совсем, а задний борт впереди идущей машины, то и дело терялся в непроглядной молочной дали, либо надвигался тёмной грозной стеной.
В одной из таких машин водитель, а вместе с ним и старший машины, командир взвода лейтенант Налётов и прапорщик Зайкин, разволновались не на шутку. Почему водитель разволновался — это понятно, он в полк только что пришел, служит всего четвертый месяц. За рулем машины сидит всего ничего — месяц, и то катался только в полку, по парку. На своем бортовом газике в город, по хозяйственным делам, выезжал раза два-три, да один раз, в колонне, на автодром ездил — сам за рулем. Правда, чуть с эстакады тогда не грохнулся — ох, и крику было! — но это мелочи. Зато потом, там же, три раза проехал и ничего, не «забоялся». «Удочку» даже получил, «удовлетворительно», то есть. А вот в этом, энзэшном ЗИЛе, например, «рулит», можно сказать, вообще первый раз. И почему щётки могут вдруг не работать, он пока не знает, их он и не проверял вовсе. А чего их было проверять? Видно же, что они вот они, есть! что они на месте, значит, должны работать! да и дождя вчера не было — их и не проверяли. Да и когда, извините, он бы успел всё проверить-то, если двигатель вообще чуть не всей авторотой удалось запустить накануне, уже ночью, после отбоя.
У молодого офицера — старшего машины — и опытного прапорщика состояние катастрофически приближающейся, именно к ним, опасности, в замкнутом, не просматриваемом душном пространстве кабины многократно усилилось, прямо физически выдавливая их из машины. Они занервничали ещё тогда, когда только-только стали выезжать за ворота части и едва потянулись, выравниваясь в колонне. Кроме того, что водитель с трудом переключая передачи резко бросал сцепление, он еще и явно трусил, боялся дороги — это было видно по его лицу, и по тому, как он рулил. Два его пассажира в кабине, непроизвольно, до боли в мышцах, судорожно упирались ногами в пол — спасая вроде себя так, тормозили — мысленно проклиная учения и эту долбаную автороту. Лейтенант Налётов только однажды, чуть осипшим голосом, сохраняя на лице внешнее спокойствие и видимое равнодушие, спросил водителя, косясь на дорогу:
— Что, командир, первый раз, что ли?
— Нет, — неотрывно глядя вперёд, энергично двигая рулём, успокоил солдат, — уже третий. На этой вот, «колымаге», — первый.?!
Пассажиры выразительно молча переглянулись меж собой. Прапорщик всё же не выдержал, матюгнулся на одной из ближайших городских колдобин: «Ё… твою в телегу, мать!», мол, какие плохие дороги!
В таком напряженном состоянии они ехали ещё некоторое сумеречное время, пока водитель вроде не приноровился к машине, не приспособился к дороге. И, вроде, всё постепенно успокоилось, отлегло, забылось в шуме двигателя и мягких сиденьях, но не страх…
Страх не прошел, не выветрился. Лейтенант с прапорщиком эту опасную проблему в себе как бы подушкой пухлой прикрыли, чтоб не беспокоила, не зудела. И крепко придерживали её двумя руками над тем зудящим местом, чтоб не соскочила, не начала вновь сильно потрясывать. Только так вот ещё можно было как-то ехать. А тут, вдруг, на тебе — дождь пошёл! А у него, у водилы-мудилы, и щетки стеклоочистителя в машине, оказывается, не работают. Ну, надо ж, а! И чем дальше, тем видимость из кабины хуже. Уже можно сказать, вообще ничего не видно за стеклом — дождь явно усиливается. А машина при этом куда-то там едет, в том смысле, что водитель куда-то там рулит. Рулит, как будто что-то впереди видит! По началу он, правда, принял меры, сократил расстояние между машинами. Тёмное пятно впереди идущей машины, подрагивая, некоторое время устойчиво просматривалось впереди, опасно маячило тёмной каменной стеной. «Не дай бог, она тормознет! Мы ж в нее — бам! — в лепешку! — с леденящим ужасом понимали лейтенант и прапорщик, судорожно упираясь ногами-распорками в пол машины. Понимал и водитель. Он внутренне весь напрягся, мысленно перенесясь в то, межмашинное уличное пространство, почти уперевшись лбом в лобовое стекло, угадывал дорогу.
— Опусти стекло, б… — не выдерживает, на визг срывается прапорщик, — врежемся! У тебя же полный кузов…
— Тут стеклоподъемник не работает, товарищ прапорщик. — Безотрывно глядя вперёд, звенящим голосом бросает солдат, одновременно кивая головой на дверцу, — расклинено.
— Так… вытащи тогда!
— Спокойно, спокойно! — требует лейтенант, с шумом вращая ручку стеклоподъемника на своей дверце. Она, и с его стороны легко и свободно прокручивается в обе стороны.
— Та, тоже не работает, товарищ лейтенант, тоже заклинена, — сообщает водитель, — я проверял.
Машина идет почти вслепую.
— Надо останавливаться, товарищ лейтенант, — плаксиво, с нажимом настаивает прапорщик, — разобьемся же с ним на хрен! Ты, мудило, — в том же нервном регистре набрасывается на водителя, — у тебя и аварийка, наверное, тоже не работает, да?
— Щас стекло опустим и всё. — Решает водитель, одной рукой удерживая рулевое колесо, другой дергая срывающимися пальцами деревянный чумазый огрызок, вбитый между стеклом и кабиной — чопик-распорка называется.
Машина, почувствовав вдруг слабину, весело загуляла по дороге. Прапорщик взвизгнув, резко бросается на помощь солдату: — «Эй! Ой!.. За руль держись!..» Из-за спины водителя дотянувшись, вцепившись одними ногтями в деревяшку, раскачивая и нервно дергая её побелевшими от натуги пальцами из стороны в сторону — напрягся, выдернул! Ба-бах!.. Пассажиры дуплетом, крупно вздрогнули, в ужасе замерев! Ничем не удерживаемое боковое стекло свободно и со звучным грохотом проваливается в дверцу. В душную кабину хлынул приятный прохладный и влажный воздух. Водитель, тотчас же высунул голову из кабины, сощурив глаза от ветра и слепящего дождя, выровнял машину и взял дистанцию.
— Ху-х! — почти одновременно свободно вздохнули пассажиры. Но неприятный холодок страха не ушел, остался. Сидеть в кабине, ехать и не видеть куда машина едет, ощущение для пассажиров далеко не из приятных. Тем более при таком водителе.
— Температура поднимается, — вдруг сообщает водитель.
— Какая еще температура? Где? — вновь взволновались пассажиры, заглядывая то на лицо водителя, то на небо, через белёсые, матовые стекла кабины. — Где?
— В радиаторе. Уже давно зашкаливает.
— Как зашкаливает? Ты что, мудило, и воду не налил?
— Нет, наливал. Полный, под пробку. Вчера вечером.
— И что?
— Не знаю. Щас почему-то закипает.
— Уже закипел, что-ли?
— Щас, наверное, бабахнет…
— Так останавливайся, на хрен, скорее! — Вопит прапорщик, обрадовавшись в необходимости спасительной остановки. — Вот, бля, водителя Бог послал!
— Спокойно, спокойно! — размышляя над решением, тянет время лейтенант.
— Мотор же щас заклинит на хрен, товарищ лейтенант! Давайте лучше остановимся и в другую машину перейдем.
— Куда? Куда мы перейдем? Все машины заняты.
— Да хоть в любой кузов…
— А взвод куда?
— А пусть зампотех даёт нам другую машину или эту ремонтирует, или пусть сам в такую садится и едет.
— Где он нам другую машину возьмет, где? Если такие вот… в строй ставит.
— Вот пусть сам на таких и ездит… А у меня дети… Ну, товарищ лейтенант?
— Ладно. Савельев, — неохотно соглашается лейтенант, — тормози.
Водитель, укоризненно глянув на лейтенанта, включает сигнал правого поворота и замедляя ход, прижимается к обочине.
Солдаты зашевелились в кузове — что, уже приехали? Водитель выскочил из кабины. Выбрался и лейтенант, разминая ноги. Водитель щёлкнув замком капота, поднял его, забрался на бампер машины. Лейтенант встал сбоку, крикнув старшему в кузове:
— В машине не вставать! Ещё не приехали.
Мимо них дружной вереницей проезжала армейская колонна. Офицеры вопросительно выглядывали из-за мокрых стекол кабин или сочувственно и ехидно интересовались:
— Что такое, лейтенант, сдохли, да?.. Опять искра в баллон ушла?.. Может, вас на прицеп взять?.. Что, специально, да, лейтенант?..
— Радиатор, — каждой проезжающей машине, обреченно разводит руками командир, показывая на мотор. Мол, смотрите, я-то тут при чем.
— Ну-ну!.. Загорайте, загорайте под дождичком-то, сачки. — Веселились в машинах.
Тут же шустро подскочил УАЗик зампотеха. Пожилой подполковник, неуклюже выбрался из него.
— Что случилось, лейтенант? Чего встали?
— Да вот, товарищ подполковник… — как-то неопределенно показывает офицер на раскорячившегося под капотом водителя.
— Савельев! В чем дело? Что случилось?
Высунувшаяся из зампотеховского УАЗика голова связиста, в пилотке и черных наушниках, тревожным голосом перебивает ответ:
— Товарищ подполковник, вас «Амур семьдесят первый», срочно на связь…
— Иду, — нервно отмахивается зампотех, — погоди. Ну, что тут, у тебя, Савельев?
— Радиа-атор, товарищ подполковник… — чуть плаксиво гнусавит водитель.
— Что радиатор? Радиа-атор… в душу мать! — Зло передразнивает зампотех водителя. Оборачивается на проходящую колонну. — Где эта ПАРМка, м-мать её?.. Как подойдет, Савельев, всё срочно отремонтировать, это приказ! Понятно?
— Так точно!
— Товарищ подполковник, — нервно торопит связист. — Ну, вас же «первый» вызывают… Срочно!
— Ну иду же, иду. — Переваливаясь, подполковник вприпрыжку бежит к машине.
В этот же момент, объезжая их, впереди, скрипя деревянной, оббитой железом будкой, тяжело затормозила передвижная авторемонтная мастерская. Та самая ПАРМка, на которую только что сетовал зампотех. Встала, для решения возникшей проблемы, как лист перед травой. Из кабины высыпала улыбающаяся троица: водитель и два прапорщика, с сожалением для себя прервав серию веселых анекдотов про глупого чукчу, как он, значит, в Москву приехал. Один из них — старший прапорщик, начальник ремслужбы, другой его помощник, просто прапорщик. С достоинством, неспеша, вразвалочку, кутаясь от дождя в плащ-накидки, с уже серьёзными лицами подходят:
— Ну, что раскорячился тут, Савельев, а? — машинально заглядывают в горячий моторный отсек, спрашивают. — Что тут у тебя?
— Да вот, радиатор, товарищ старший прапорщик.
— Вижу что радиатор… И что?
— Кипит!..
— Как кипит? Почему это он у тебя кипит?
— А воду проверял, мудило? — Это уже спрашивает просто прапорщик.
— Да, утром! Под пробку было.
— Не — да, а так точно, ёпт… — наставительно, с нотками надвигающейся грозы, поправляет просто прапорщик, как штопор в пробку ввинчивает.
— И что? — пока всё ещё индифферентно, допытывается до сути старший прапорщик.
— Не знаю, кипит вот.
— Кипит у него! — Точь-в-точь, как и подполковник, передразнивают прапорщики солдата. — Не знает он!.. Слазь на х… отсюда, мудак. Радиа-атор у него, понимаешь…
Зампотех в это время, переговорив со своим старшим «Амуром», высунувшись из машины громко, недовольным голосом спрашивает у ремонтников:
— Ну, что там у него, Барышев? На долго, нет?
— Никак нет, товарищ подполковник. — Так же громко отвечает Барышев. — У него или термостат запал, или его там вообще нету. — Профессионально информирует просто прапорщик. Тут же получив ощутимый, но не незаметный для подполковника тычок в бок от своего старшего прапорщика, быстро поправляется. — Нет-нет, есть у него термостат, есть, но только запал он, из строя вышел. Точно.
— Ну так ремонтируйте быстрее. Чего стоите?
— Щас сделаем, товарищ подполковник. — Деланно засуетились прапорщики. — Генка, — бросают своему водителю, дембелю, — быстренько, глянь-ка там, у нас, в будке, под верстаком в коробке, валялись где-то вроде запасные. — И тут же водителю Савельеву. — Чё стоишь, как в штаны наср… тащи инструменты.
— Какие?
— Все, какие есть.
— У меня всего три…
— Вот все и… Как, три?! Какие — три?
— У меня? Балонник, отвертка и ключ семнадцать на девятнадцать, кажись. Всё.
— И всё?! — очень искренне удивляется старший прапорщик.
— Вот, бля, водители!.. Как так можно ездить? — поддакивает просто прапорщик.
Водитель, опустив плечи, стоит под косыми струями дождя, переминается с ноги на ногу, ёжится от попадающих за широкий, для него ещё, воротник гимнастерки холодных дождевых капель, хочет сказать, что не виноват он, что проверял он… Обиженно хлопает глазами, шмыгает носом. Гимнастерка, пилотка, штаны, и всё снаряжение на нем потемнело от дождя. Вода капает с носа, стекает с подбородка и с чумазых, в красных, свежих и подсохших, сбитых ссадинах рук.
— Что ты мнёшься тут передо мной, как пидор перед еб… Встань как положено, мудак. — Солдат вытягивается, испуганно тараща глаза. — Ты инструмент у меня получал? — спрашивает старший прапорщик.
— Так — то на «ГАЗон».
— Тебя спрашивают: ты получал у меня набор или нет?
— Да! Два месяца назад, когда получал «ГАЗон».
— Получал значит. Та-ак. И где он?
— Инструмент?
— Ну не «ГАЗон» же, твой долбанный.
— Нету.
— Ах, не-ету? Та-ак. А почему-у нету?
— Вы же знаете — его же это… в тот же день, у меня в обед, в автопарке… я говорил… и… увели.
— А меня это не еб… что у тебя, и где увели. Понял? Не хрен, значит, было еб… щёлкать! Вернемся в полк, бля, если не покажешь мне набор, Савельев, причём, весь, в комплекте, я тебя, Савельев, зае… Ты меня понял?
— Понял. А где я его теперь возьму, товарищ старший прапорщик?
— Не знаю. Меня это не еб… я сказал. Спиз… Ясно?
— Так точно!
— Вот так, вот, понимаешь…
В это время дембель Генка и прапорщик, сноровисто раскрутили хомут, стянули верхний патрубок с радиатора, вставили, в отчего-то пустующее гнездо недостающую небольшую детальку ржавого цвета, термостат называется, прикрыв её тем же патрубком, затянули хомут. Всё. Долей воды из канавы, и вперёд — можно ехать.
— А у него и ведра наверное нету!
— Ни хрена, пилоткой обойдётся. Натаскает!..
— А у него ещё и дворники не работают, и стекла не опускаются. — Вовремя подсунулся пассажир-прапорщик, высовываясь из кабины.
— Ну, бля…
— А как он ехал?
— А, хрен его знает. — Жмет плечами пассажир.
— По приборам, наверное… вслепую. Чисто лётчик. — Весело хохотнул дембель Генка.
— Лётчик… Мудак он, а не лётчик. — Зло ехидничает младший ремонтник, который просто прапорщик.
— Сломались щетки что ли, или сразу не работали? Эй, я тебя спрашиваю, или кого, водило-мудило! — диагностирует проблему старший.
— Сразу не работали. — Отвечает Савельев.
— Тц-ц! — цыкают, укоризненно качая головами, понимающе переглядываясь между собой прапорщики и дембель. — Ну, бля… Ты куда перед выездом-то смотрел, а, ур-род?
Водитель, втянув голову в плечи, насупившись, стоит, готовясь получить по шее.
— Как дам щас пинка под ср… — замахиваясь, обещает «просто прапорщик», — всё у тебя там сразу заработает. — Обозленный, направляется к кабине.
— Ху… стоишь, воду доливай в радиатор! — подсказывает дембель.
— А чем я её, тов…
— Сапогом, бля или пилоткой, м-мать вашу… — Ярится старший прапорщик. — Ну, Савельев, ты у меня точно сегодня пи…лей выпросил!.
Савельев, сдерживая слезы, неловко повернулся, стянув с мокрой головы пилотку поплелся к кювету…
Просто прапорщик, и дембель, покопавшись в машине еще минут семь-десять, исправили наконец и щетки, запустили двигатель. Всё. Теперь действительно можно ехать. Полный ажур.
— Езжай, давай, мудак сраный, потом с тобой разберемся. — Вполне серьёзно обещают прапорщики, убегая в свою машину.
Молодой водитель, рядовой Савельев, несколько раз сбегал к большой придорожной канаве, оскальзываясь и разливая мутную воду из пилотки. Принёс, долил воду в радиатор, закрыл пробку. Опустил капот, гулко прихлопнув. Постоял, заторможено, опустив голову, с трудом залез в кабину, газанул пару раз, успокаиваясь, включил левый поворот. Свободной рукой снял мокрую пилотку и внутренней её стороной стер воду и обиженные слёзы с лица, шмыгая носом, включил передачу…
— Так вот, приехал, значит, чукча в Москву…
— Ну-ну! — с удовольствие подхватывает дембель Генка.
— Погоди, — озабоченно, старший прапорщик прерывает Барышева. — Ты не принимал что ли вчера машину у Савельева, не смотрел?
— У Савельева? У придурка этого? А как же, конечно, принимал, смотрел… но не всю, не полностью. А когда мне было её принимать-то, Михалыч, когда мы её уже почти ночью еле-еле и завели. Я думал вообще не заведём. Ты же знаешь, еб… с ней, до самой ночи. Стартер крутит, понимаешь, искра есть, вжы-вжы-вжы, а там, оказывается, просто бензина нет — бак совсем пустой! — слили. А прибор не работает. Ёп-пэ-рэ-сэ-тэ!.. Пока бензин нашли — с дивизионных посливали! — да пока залили… Свечи вроде нормальные — сам проверял, а она — никак, не фурычит. А завели, падла, — компрессор воздух не качает. Туда, сюда… А там, смотрю, то трубки нету, то откручено, то запаска пустая, то гаек на колёсах нет, четыре штуки… Они же, варвары, у нас, Михалыч, наши водилы-мудилы, всё друг у друга пиз… с одной машины на другую — ты ж знаешь! Пока мы потом воздух нашли, пока эти тормоза с трещётками отрегулировали, пока то, да сё… Уже и второй час ночи. Где б я всё успел? Да ну его, урода этого, на хрен, Михалыч. Не расстраивайся из-за какого-то придурка, выехал же! Ща приедем, я ему воспитательных пилюль на шею намажу, в другой раз умней будет, делов-то. Не в первый раз, ну! Ты слушай, про чукчу. Значит, приехал чукча в Москву…
Обе машины пустились догонять колонну.
В одной, весело смеялись профессионалы ремонтники над простаком чукчей, как он пытался поддержать разговор с научной интеллигенцией в кулуарах очередного партийного съезда. «А вы это к чему, про козу-то, милейший? — спрашивают делегаты чукчу. — А что б разговор с вами поддержать!..» Про козу это… да, ты! Ха-ха-ха! — Весело хохотали ремонтники, живо представляя пикантность и несовместность ситуации.
В другой машине, шмыгая носом, кусая губы, трясся, то ли от волнения, то ли от прохладного воздуха, задувавшего в кабину, то ли от намокшей одежды водитель Савельев. За ветровым стеклом весело шуршали и глухо щёлкали щётки стеклоочистителя. Лейтенант с прапорщиком молча вглядывались в накатывающуюся серую ленту дороги.
По пути им попались еще две сломавшиеся машины из их колонны. Они стояли, слепо приткнувшиеся к обочине. От подъехавшей ПАРМки, под косыми струями дождя, к ним, спешно шли две согнувшиеся фигуры в длинных плащ-накидках и поднятых капюшонах…
Первые легкие машины, командирские УАЗики, почти свободно прошли размокший участок, отделяющий бетонную трассу от полигона, создав узкую, вязкую колею. Тяжелые БТРы, проскочив, углубили и расширили её. Сто тридцать третьи ЗиЛы, с солдатами в кузовах, едва сунувшись в колею, через пару десятков метров сели один за другим почти сразу же, и на все мосты. Подпиравшие их сзади машины пробовали было шустро объехать неудачников с обеих сторон, но, недалеко продвинувшись, садились так же крепко и основательно, безнадежно вращая на месте скользкими колесами. Водители удивленно и растеряно крутили головами из своих кабин, нервно дергали рычагами передач, то вперед, то назад, глубже усаживая машины в вязкий и топкий грунт. Вокруг суетились офицеры матеря водителей вообще, этого, своего, в частности и всё остальное, вместе со всем этим в придачу. Включая, естественно, и погоду.
— И-и-и, р-раз! И-и-и, дв-ва! И-и, взяли-и!.. — Облепив мокрую и липкую машину со всех сторон, выкрикивая без особого энтузиазма «бодрилку», толкали солдаты, грязные уже, по самую маковку. Ноги их, и от усилий, и от собственного веса легко, как толкушка в картофельном пюре, проваливаются, утопают в вязкой и жидкой трясине почти по колено. Солдатские накидки от дождя не спасают, да и не у всех они есть… Роба намокла, в сапогах грязь, снаряжение на плечах и на поясе тяжелым грузом давит к земле, сапоги вообще грозят навечно остаться в топкой пластилиновой вязкости. Летящая из-под колес, где жидкая, где крупными шматками грязь, щедро облепляет безуспешно прикрывающих локтями лица солдат, всё их снаряжение. И руки и лица у всех мокрые, всё в грязи.
— Е-ещё, р-раз… Е-ещё, вз-зяли…
— Ну-ну, пошла, пошла, родимая!.. Куда… куда ты, оболдуй х… колеса вывернул, куда, ну? Туда давай, обратно, туда… Крути быстрее, ещё, ещё… Вот, бля, дурак, ещё больше засел!
— Да не жги сцепление… не жги! В раскачку её, в раскачку давай. Ну, ёпт…
Машины из обеспечения, которые вообще не для полевых, разбитых дорог, автореммастерская, например, хоть и на базе сто тридцать седьмого ЗиЛа она, но с тяжеленной будкой, слесарно-сварочным и прочим оборудованием. Вооруженная невероятно стареньким астматическим движком, который по всем мыслимым законам давно уже должен был рассыпаться и валяться где-нибудь на задворках, на свалке. Стараниями ремонтников двигатель всё ещё пока дышит, бедолага, таскает и сам себя, и что на нём нагружено, грозя ежеминутно развалиться… давно, считай, пенсионер. Чуть лучше химдымовская, такая же санчасть, да и другие из «хитрых» не на много отстали по возрасту. Зная свои слабости, они мудро не полезли в общем порыве по уши в грязь, в бездорожье, стояли на бетонной трассе, на съезде, кто спокойно, кто ухмылисто — наблюдали.
В них, из окон выглядывали военнослужащие разных званий и должностей и, соревнуясь в остроумии, издали, ехидничали по поводу быстроты и стремительности развёртывания родного полка по тревоге.
— Ну, красота! Ну, вояки!.. Гля, гля… Вот так вот, падла, выедешь с ними, — имея в виду, наверное, автороту, сетовали они, — как пи… по нам, — это произносится смачно, с восхищением, явно подразумевая какого-то конкретного умного противника, — и хана всем! — Это произносится с горечью, потому что про себя, родных, — Ну, вояки!.. — А это опять с сарказмом, но про тех, которые там, в грязи пурхаются, позорят, значит.
Перед ними, впереди, на полевом участке беспомощно и некрасиво раскорячились коробочки машин, густо облепленные муравьями-солдатами. Вокруг них суетились, всполошено размахивая руками, смешно переваливаясь в грязи, ходулисто дёргая ногами, офицеры. Ревели, дымя, машины, вразнобой слышались команды «эй, ухнем». От полигона на помощь полз командирский УАЗик и два тягача Кразы с дутыми колесами.
— Ну, дошло, наконец. — С сарказмом комментировали с бетонной дороги зеваки, мудрое решение командования. — Эти щас выдернут. Эти, конечно… Эти — запросто, как пробку. — Тут никто и не спорил. Все очень хорошо знают, что против штопора, ни одна пробка не устоит, какая б не была. Это, считай, истина, как против лома нет приема, тут проверено.
Торжественно, как буксир-спасатель, выдавливая и разбрызгивая грязь, подполз мощный тягач. Скользя в продольном и поперечном направлениях, неуклюже развернулся, елозя колесами, пристроился задним бортом к носу первой застрявшей машины. Солдаты, отряхиваясь руками, стирая пилотками грязь с лица, посыпались в стороны. Водитель застрявшей машины, еще почти сухой, вывалился из кабины, брезгливо утопая в грязи начал доставать трос. Волоча, с трудом дотащил его до тягача, ткнулся петлей-кольцом в него, а там замок на фаркопе не поддаётся, не открывается. То ли сильно зажат, то ли заржавел, то ли сильно закрашен краской — присох. Никак. Голыми руками несколько раз попытался открыть фаркоп, и так и этак, никак. Не получается, не поддается. Водитель тягача, стоя на верху, в кузове, советует взять кувалду:
— А может… попробовать монтировкой? — Глядя на крепкую бульдожью хватку фаркопа, неуверенно спрашивает молодой водитель, шмыгая носом, растерянно хлопая глазами.
— Нет, тут только кувалдой нужно. — Уверяет старший товарищ. — Ёбстнуть хорошенько по ней, пару раз, кувалдой, и всё, — верняк. Я те говорю, молодой, проверено, тащи кувалду.
— А где её взять сейчас, кувалду? А у тебя, у вас…
— Ну, ты даешь, молодой! Я те чё, справочное бюро или скорая помощь? Да и нету у меня её. На х… она мне здесь. — Кивает на новенький тягач.
Водитель тягача служит второй год, уже хорошо знает, что в армии кувалдой всё можно сделать, но где взять её сейчас, в этот момент, он не знает, да и не его это дело. У него-то как раз она есть — и кувалда, и монтировка, и домкрат, и… Кстати, его десятитонный домкрат как раз бы тут и подошел, лучше любой кувалды, и одного раза бы тюкнуть хватило. И если б кто из его годков-корешей застрял здесь, всё бы необходимое нашлось враз и мигом. Но тут другой случай, тут «молодой» сопли мотает. Вот пусть сам себе и учится… А и действительно, у кого она здесь есть сейчас, кувалда эта, в какой машине? У молодых, точно ни у одного. Там вообще не понятно что есть, голый васер в кабине, называется. Ага! Не разевай варежку, парень, значит. Тут и сам-то, постоянно смотри, служи, да оглядывайся. То ключи, вдруг, уплывут в неизвестном направлении, то оптика теряется, то бензин резко уходит, то свечи, то… Да мало ли. Всё время настороже надо быть. Армия… А иначе!.. Наверняка есть только в ПАРМке, которая, вон она, родная, на дороге стоит, и в автопарке наверняка есть, в ремзоне, это точно. Там можно взять, там дают, когда приходится перебортировать колеса. Но исправные кувалды, с ручками, все на учете, там не скапуздишь, а больше и нет нигде целых-то, вроде. А вот сейчас бы самое то она. Молодой водитель, понимая безысходность ситуации, пытается всё же раздвинуть губки замка своей саперной лопаткой.
— Ага, хрена там. Ты еще х… попробуй! Я тебе говорю, молодой, тут кувалдой надо. — Ещё раз конкретно советует водитель тягача, быстро удаляясь, видя приближающихся к ним с рассерженными лицами офицеров.
— Ну, что ты тут еб…? Зацепиться что ли никак не можешь? — Нервно наваливаются офицеры на водителя. — Давай, Арефьев, ёпт, цепляйся быстрее! Что смотришь?
— Замок заело…
— Чё там заело, где? Стукни сильнее петлей, тебе говор-рят.
— Пробовал. Тут кувалда нужна.
— Кува-алда!.. Ну, так и ёб… давай, кувалдой. Где твоя кувалда?
— Нету… кувалды.
— Вот, бл… что делается, а! На тревогу они, падла, выехали — вой-яки х…! Х… тогда стоишь здесь? Пи…й сейчас же к своему долбанному зампотеху или к командиру автороты, бл… пусть они дадут тебе свою кувалду, мудак ху… если не умеешь на машине ездить. Бег-гом, я сказ-зал!
Водитель, бросив трос, дёргая ногами в чвякающей грязи, изобразил бег на указанную дистанцию. Конечно, ни к зампотеху, ни к командиру автороты обращаться, он это хорошо знает, никак нельзя, сразу схлопочешь наряд внеочереди. Рванул к стоящей метрах в двухстах, на дороге ПАРМке. Там свободно — верняк — можно схлопотать по шее, но, зато, вернуться с кувалдой. А это, сейчас, предпочтительней…
Проверяющие, ещё резко пахнувшие одеколоном, стоя группками в сторонке, с тайным злорадством наблюдают попытки полка прорваться к учебному полигону. Учения вроде уже и начались, а вроде ещё и нет. Начались, потому, как все вовремя и гладко выехали по тревоге, а не начались потому, как на полигон ещё и не въехали. Главные учения ещё впереди, а полк уже весь мокрый и в грязи. Да и время уже к полудню, к обеду. А тут ещё и дождь этот некстати, всю широкую и глубокую программу учений, считай, насмарку. Дождь бы и черт с ним, но пусть бы уж он на самом полигоне их прихватил, а не на подступах. Время идёт, а полк накрепко застрял. А тут столько ещё запланировано разной беготни!.. Учения!! Мокнешь тут зря… Недовольно, осуждающе крутили проверяющие головами, поглядывая то на небо, то на часы, то на невзрачный окрест… Сохраняя на лицах видимое спокойствие, матерились одними губами.
Хоть и ожидал молодой водитель Арефьев по шее, но плюха прилетела неожиданно резко и смачно. Прапорщики-то опытные мужики, не чета Арефьеву, умеют поймать удачный для этого момент. Тут, главное, задать солдату сложный вопрос, типа, а ты, где был, придурок, в это время, а? Солдат виновато опускает глаза, и в это время, — на тебе! — плюха ему прилетает по шее, чтоб знал! Нет, есть шустрые солдаты, глаза не опускают, с теми сложнее, те еще и уворачиваются. Но не Арефьев. Клацнув зубами, Арефьев наклонился за пилоткой, чтоб сильно не намокла в луже. Это была его вторая ошибка. Никогда не нужно сразу наклоняться за упавшей пилоткой, шапкой или фуражкой. К подзатыльнику автоматически добавляется немедленный и не слабый поджопник. Это тоже в армии хорошо отработано. Правда, второго дуплетного действия к себе, Арефьев, не получил, оно застряло у учителя на подготовительной фазе, а проще говоря, тому кто-то неожиданно помешал. Но кувалду, Арефьев прижимал к груди нежно, как девушка заветный букетик цветов. Он даже и не обиделся на «плюху», а что обижаться, когда сам виноват, вон, как машину в грязь на брюхо посадил…
Сильный тягач, без особого напряга, трос порвал со второй попытки. То ли резко газанул тягач, то ли машина в грязи к чему-то там сильно примагнитилась, то ли трос был гнилой, не ожидал такого обращения, но, мгновенно истончившись, трос легко лопнул без видимого на то сопротивления. Правда машина, цепляясь за грунт всем чем можно, всё же продвинулась вперед. Пробуравив метра три, она уперлась бампером, как рогом в бруствер грязи перед собой, дав, тем самым, тросу надёжно порваться…
Механик-водитель, сваливая вину с больной головы на здоровую, укоризненно вертел пальцем у своего виска, показывая Арефьеву, что именно он, дурак, трос оборвал — газуя не в ту сторону — теперь вот, беги, давай, за жёсткой сцепкой. Ищи-тащи, молодой… Мотай сопли на кулак. Учись.
Арефьев опять подхватился в сторону спасительной ПАРМки.
Но и с жесткой сцепкой Арефьеву не повезло. Не потому, что не нашлась или на крючки не одевалась, нет, тут все было в порядке. И нашлась быстро, в той же ПАРМке, и зацепилась бы нормально, если бы не… Короче, механик-водитель сдавая назад, юзя задницей машины по разбитой колее, с опозданием отреагировал на вопли солдат, месивших сапогами грязь тут же, рядом, держась за конец этой сцепки и с трудом ею прицеливаясь: «Стой, стой, ой-ой!..» — железной этой трубой легко проткнул нежный радиатор застрявшей машины, замяв всмятку, как игрушку, обрешетку радиатора, согнув ещё и вздувшийся от обиды капот. Как еще брызнувших в стороны солдат собой не зацепил, не замял… Повезло пацанам! Под капотом «ЗиЛа» мгновенно обиженно взвыл, как истошная пилорама, безобразно бренча металлом вентилятор, но, тут же, потеряв голос, осёкся, от боли или от обиды, но заглох, вырубился напрочь, даже раньше, чем выключенный Арефьевым двигатель. Чуть раньше, радостно зашипев, повалил во все стороны объёмный белый пар, жидко потекла вода из расквашенной автомобильной морды. Запахло не только паром, но и большим скандалом. Даже не разносом… чем-то большим, название чему и подобрать-то сейчас, в армии, пожалуй, трудно. «Что будет!..» От ужаса, у Арефьева на голове зашевелились остриженные волосы, в желудке похолодело. «Мама!» — едва просипел Арефьев. Вытянули из грязи называется. Приехали! Копец.
Мгновенно набежали возбужденные офицеры, разные прапорщики, столпились солдаты. Водитель тягача, в сердцах газанув, дернулся в обратную сторону. Легко выдернув свою железную сцепку, а с ней, в обратную сторону, вырвал и мятую обрешетку. Желтая с белым паром вода нагло и вызывающе булькала, бесстыдно и некрасиво лилась из радиатора, как юшка из разбитого носа. Сама машина, как ни в чем не бывало осталась стоять в грязи, как привязанная. Правда с развороченной мордой.
Ну, и значит, что? А то и значит… Опять крик, опять маты!.. А как вы думали? Это ж, извините, не что-нибудь там, а порча военного имущества получается, понимаешь. Причём, очень большого имущества, не какие-нибудь там обрезанные солдатские кальсоны или ушитые в трубочку галифе, это гораздо больше.
Арефьев, предусмотрительно не выпуская из рук колесо руля, сидел в кабине. Вжавшись в сиденье, пережидал обстрел-атаку, мучаясь от страха. В общем скорорасстрельном хоре эпитетов и междометий в его адрес, особенно выделялись голоса механиков. Это понятно, им теперь придется принимать меры к экстренному восстановлению машины. «А нам это сейчас надо, а? В грязи-то, да под дождём, а? Надо?..» Доносилось до Арефьева. Арефьев, по-сути, конечно, не виноват, это понятно. «Но если бы он, заеб… не застрял тут, не пробил бы тогда на хер радиатор. А не пробил бы радиатор, не испортил бы машину. Так, нет? Так?». Логику, механики, по горячим следам выстроили хоть и с ног на голову, но абсолютно убедительно, можно сказать, железно. Получилось, как не крути, виноватым оказался именно один Арефьев. «Ну, подожди, Арефьев, — грозили механики не касаясь пока руками солдата, — повезло тебе, падла, что свидетелей тут много. Но, ничего!..» А пока суд да дело, из тягача выкинули «опытного» механика-водителя: «Вылазь, давай, отсюда, сал-лага, бля!». За руль сел злой как собака старший прапорщик, и напрочь зашвыривая грязью бедолагу «ЗИЛ» и всех, кто оказался рядом, натужно царапая всеми своими пузатыми колесами, потащил пострадавший агрегат из цепкого капкана. Раненая машина уже и не сопротивлялась, видимо устала. Стыдливо зарывалась больным носом, студила наверное рану, бодала, бульдозерила бампером впереди себя вязкую гору грязи.
В результате короткой и непродолжительной борьбы с естественными препятствиями, у одной автомашины вывернули передний мост, зацепившись за большой неприятно скребущий снизу предмет, похожий на каменную глыбу. Глыба выдержала, стремянки нет. На другой, случайно проткнули радиатор, и кое-что по мелочи… На третьей вывернули крюки, вырвав заодно и бампер, замяли одно крыло и раздавили фару. Но, главное… Главное — вырвались… Вырвались из неприятного капкана — въехали на полигон. Въехали!
Въехать-то въехали, но начальство в ярости! Оперативно всыпав на всю катушку всем, от зампотеха, до последнего раздолбая водителя, оставили механиков чесать затылки, заниматься внеплановым ремонтом. Всех остальных, солдат и непричастных — бегом, бегом — ученья же, как-никак! — быстренько увели на полигон, развели по участкам.
В этой сутолоке никто и не заметил, как дождь, сделав своё мокрое — не сказать подлое дело, тихонько перекрыв свои небесные запорные краны, вдруг перестал лить, успокоился. Иссяк, что ли, слабак, или из спортивного любопытства на время остановился поглядеть что там, внизу, теперь будет? Кусты, деревья, овраги, трава, нахлебавшись вдосталь воды замерли в ожидании: ну, и что теперь дальше, что? А что? Да ничего, наверное. Видимо, так и будут они, «человеки», играть, там, внизу, сами с собой, как заведённые или обречённые, в глупые свои игры, по глупым правилам, не осмеливаясь, или по-недомыслию, поменять их, правила, изменить окрест и свою жизнь, не во вред себе, а только на пользу… Чтоб серьёзно всё. Вот пусть и пурхаются себе там. Это же их жизнь, их судьбы!.. Посмотрим, может и поумнеют когда, времени-то ещё, о-го-го сколько… у природы. Хотя… Хотя, они, человеки эти, враз могут оборвать всё своим глупым упрямством, сломать ненароком всё вокруг, что обидно.
К этому, по всей видимости, всё и идет, если присмотреться, — сумеречно сощурившись, размышляя, наблюдала природа. Оставалось только ждать спрятавшееся где-то за облаками солнце. Оно же есть, тёплое, мудрое-разумное, ласковое-преласковое, оно же где-то там, над облаками! Когда-то же оно, солнце, должно, наконец, появится и исправить, высветить, высушить это безобразие… тут. Может, хоть оно… Хотя…
Армия… Армия, армия!..
59. Ах, норматив, норматив, норматив…
А солдаты, в это время, сполоснув грязные руки и лица в лужах, уже сдают знакомые армейские нормативы. Одни из них, например, по химдыму. «Плащ в рукава, чулки, перчатки надеть. Газы!» — звучит резкая, как выстрел команда. Торопятся солдаты, шуршат плащи, скрипят, шлёпают перчатки, блестят стекла глазниц уродливых противогазов, шумно срабатывают дыхательные клапана… Бегут одна за другой секунды — норматив… «Есть норматив!» Проверяющий, офицер — держа хромированный секундомер перед глазами — обходит строй неуклюжих и страшных в этой своей специальной противохимической одежде, солдат.
— Так, так… Угу, угу… Ну-ну! — отмечает проверяющий, выискивая глазами и руками недочеты в выполненном нормативе. — Так, лейтенант, — разрешает, — командуйте дальше. Кросс.
Согнувшись, переваливаясь, спотыкаясь и толкаясь, побежали солдаты, выстраиваясь как обычно, в затылок. Жарко в прорезиненном скафандре. Жарко и душно. Пот заливает глаза, под резиновой маской как и в сапогах, хлюпает влага, воздуха катастрофически не хватает. Резво бежать, вытягивая тонкую струйку воздуха из фильтрующей банки очень трудно, невыносимо трудно. Легкие разрываются от недостатка воздуха, сердце бешено колотится в испуге умереть от удушья. Стекла очков противогаза, как не готовили их, запотевают. Получается — бег почти без воздуха и в слепую, на ощупь. Пробежав изрядный кружок вслепую, следует новая команда:
— Правое плечо вперёд, марш! — как плохо видящим, показывает руками лейтенант и, сверкая выпученными стеклами своего офицерского противогаза, первым ныряет в ожидавшую на пути палатку. Солдаты, один за другим, неожиданно для себя попадают в большую, тёмную, вернее задымленную палатку, на отдых. Да не на отдых, конечно, а на проверку. Кто не ожидал или не знает, это называется попались на проверку. Дымовые шашки — любимое средство проверяющих химиков. У них, после этих шашек, идет только газ-пикрин. О-о! Газ-пикрин — это вообще конфетка, это класс!
Вся прелесть проверки заключается в том, что если во время бега воспользоваться солдатской хитростью и выдернуть дыхательный резиновый лепесток-клапан, в таком противогазе можно бегать сколько хочешь, с любой возможной для тебя скоростью, без боязни задохнуться, хоть сладко спи в противогазе, хоть песни пой, да. Заборный воздух без ограничений, свободно, в полном объеме, сколько нужно, попадает в легкие. Для жизни красота, и со стороны это не видно, практически и не заметно. Если только не попадешь в дымовую камеру, на химпроверку, как сейчас, например! А если попал с выдернутым клапаном, тут тебе и всё, хана тебе приходит, наступает полный, так сказать «писец». Не в полном, конечно, смысле, это же учения, а так, на половину только «ханец». Но и этой половины больше чем достаточно, хватает маму вспомнить… О-о! Обливаясь горючими слезами, кряхтя, задыхаясь, сопя, надрывно кашляя, пуская из носа сопли, слюни, приходится шустро выскакивать на свежий воздух. Сорвав при этом, естественно, противогаз с себя — иначе никак. Тем самым, нежелательным образом открываешь командирам свои «краплёные карты». А это, как известно, снижение общей оценки тебе лично, твоему родному отделению, ещё более родному взводу, всей роте… Что отсюда следует?
А то и следует… Три-четыре неофициальных — персональных! — чувствительных пендаля или по тыкве, а когда запросто и по сопатке от старших ребят, от салаг или дембелей, если таковые вдруг с тобой рядом окажутся, и три или четыре официальных наряда внеочереди, от командира взвода, как минимум. А об увольнении можно месяц-другой и не мечтать. Короче, попался, молодой, иди-ка сюда, на… это дело, на кукан, значит! Нечего, понимаешь, попадаться.
А всё равно попадаются, но только молодые и редко салаги. Молодые чаще потому, как не выдерживают нагрузок, сопляки ещё. Салаги, например, те уже учёные, уже осторожные. Они уже знают: «чё почём, и чё в мешках!», в смысле знают, когда можно нарушать, и как. А старики, дембеля, вообще никогда. Не потому, конечно, что уже умеют в противогазе бегать или терпенья хватает, нет, а потому, как их на ученьях-то уже и нет вовсе. Они, как и сегодня, все уже давно загасились, кто — где.
Одни накануне тревоги заступили в наряд — кто по части, кто по роте, кто в столовую. Более ловкие, медицинские освобождения взяли по причине вдруг высокой температуры, сильных натёртостей ног, острых болей в желудке. Кое кто даже залёг в санчасть на полном каком-то основании. И правильно, чего уродоваться, когда дембель-то уже вот он, рядом! Пусть уж молодые теперь и салаги стараются. Им это нужно, у них ещё вся служба — о-го-го ещё где! Как в песне: «Всё еще впереди…», вся еще впереди!
Другие, как я, например, музыкант, но старик-дембель, все же попали на последние в нашей службе учения, но я, в этот раз, загасился в качестве трубача-сигнальщика. Нет, я не духовик, не трубач, но к третьему году службы, загодя, от нечего делать, освоил это нехитрое дело, и теперь, как матрос на мачте в бочке, сижу на сигнальной вышке ищу глазами землю, в смысле жду следующих одна за другой, команд. Дудю, дужу, дудею или как там правильно сказать? Короче, сигналы подаю. В начале: «Внимание! Слушайте все!». Потом, «Огонь!» или «Отбой!», в разной последовательности.
А вид отсюда, с вышки, открывается — мама родная! — закачаешься. Самый раз песни петь и стихи рассказывать: Мне сверху видно всё, ты так и знай!..
Видно отсюда действительно всё так здорово, и так отлично, как даже командующему учений из своего командного пункта не видно. А потому, что моя-то вышка наполовину выше командирской, если не больше. Я, как тот орёл в гнезде, зорко оглядываю поле битвы там внизу… Передо мной, как на ладони, всё поле учений в развернутом, перепаханном виде…
Нет, про луну и снег, это сейчас не в масть, не в ту степь, называется. Но поле, пусть и перепахано, бедное, нами всё напрочь, на миллион рядов и никогда и ничего уже, наверное, не родит, кроме нас — стойких защитников Родины и великих её полководцев, естественно, но всё равно, даже этот замученный клочок природы меня, например, вдохновляет. Если, конечно, вот так вот, смотреть на всё это сверху, с вышки. Главным образом вдохновляет потому, что я уже дембель. Дембель! Понимаете? Де-м-бе-ль! Почти свободная птица. Если бы не так, ползал бы я сейчас, как те молодые и салаги, там в низу. Причем, на брюхе. Но, это, слава богу, уже пройденный этап. Лучше всё же смотреть вверх и вдаль. Вверх и вдаль. Конечно, помня, что там внизу. Вернее, не забывая об этом.
Как всё же хорошо на природе!.. Йеэх-х!.. Кр-расота!
Чистый, вольный воздух и манящий вдаль простор завораживают, притягивают. Взлететь бы сейчас вверх над всем этим пьянящим раздольем… Легко и свободно зависнуть, широко раскинув крылья над землей, над всем этим великолепием — как вот эти счастливые птицы… Парить, парить вместе с ними!.. Взлетать, взлетать… Подниматься всё выше, выше… и… Улететь бы отсюда, к херам, куда подальше. Домой! Домой! Домой!.. Как же эта долбанная солдатская неволя надоела, кто б знал! Эх!..
А там, внизу, на уровне солдатских сапог, если глянуть, никакой поэзии, одна проза. Одних гоняют по лужам, другие в это время, как черепахи высоко задрав голову над панцирем, ползают по грязи, третьи стреляют по хлипким мишеням, четвертые бьют болванками из РГД по макету танка, пятые бросают учебные гранаты…
Кстати, я тут не один в гнезде. Тут ещё один орел есть. Такой же орёл, как и я, только от связистов. Мы с ним, с моим корешем, тоже дембелем, и тоже тёзкой, хорошо видим всё, что сейчас делается там, внизу. Видим, как наши БМПэшки, грязные все — поросята и те чище! — сначала стащили с дороги полевые кухни, поставили их в кустики, к лесочку, ближе к речке, чтоб посуду, значит, после еды далеко не таскать, мыть быстрее. Еда… О! Не вовремя, чёрт, выскочила. Еда — больная тема, лучше бы её сейчас не затрагивать… в желудке сразу бурлить начинает.
Жрать хочется, братцы… и домой! Жрать — всегда, домой — немедленно! Нет в службе никакой ни патетики, ни патриотики, нет! И никакого долга!.. Потому она и обязательная… Какой дурак — добровольно! — захочет всё это терпеть!.. Что вы! А так… Призвали!.. И на, тебе, молодой, мордой об патетику!.. А не понравилось — заставим! А убежишь — «турма». Неволя, в общем. Причём, почти голодная. Да!.. Сейчас бы… Эх!.. Ладно, у нас уже дембель! Дем-бель!
Куда бы мы с Пашкой, тёзкой орлом-связистом, не смотрели сверху, а глаза всё одно — сами собой — к полевым кухням возвращаются. Рефлекс такой. Не машут ли нам черпаками-разводягами: «Идите ребята кушать! Садитесь жрать, пожалуйста!» А вот действительно, почему это так притягивает, а? Никто не скажет… Загадка века? Молодой организм… изьм, коммунизьм… онанизьм… империокрити… цизьм.
Короче, хочется, чтобы кашевары скорее жрать готовили. По времени, так давно бы уже пора нас накормить. Давно пора. Чего они так долго возятся?.. Нет, вижу сверху, там ребят подгонять не надо, молодцы, «поварёшки», уже вовсю суетятся. Они тоже сегодня свои нормативы сдают, тоже, наверное, стараются. Значит, скоро что-то вкусное лопать будем. Как всё же трубы кашеварок призывно дымят, красиво так, как у паровозов! А запах… Нет, запах сюда долетает другой… Не скажу какой, но точно где-то рядом свинарник всеми своими тухлыми дырками в атмосферу дышит — это точно. Ффу, ты, погань какая!.. Но аппетиту это не вредит, хоть в тот свинарник нас посади…
Вдруг мой тезка встрепенулся, встряхнул головой, получив в наушник какую-то очередную команду. «Дудеть, что ли будем?» — одними глазами спрашиваю. «Наверное», — тоже одними глазами подтверждает тёзка, продолжая слушать…
А я пока наблюдаю сверху, как авторота, например, серые закорючки, согнувшись, спотыкаясь, развернувшись неровной цепью, в атаку идёт… А часть из них, под руководством размахивающих руками механиков, под раскоряченными машинами, лежа на спине, туда-сюда под ними лазают, ремонтируют что-то. Вижу, как санчасть зачёты сдает — пункт приема раненых разворачивает. Ага, думаю, пока эти медбратья по такой грязи тебя, раненого, донесут до санчасти, в лучшем случае просто в грязи и утопят… Весь полк здесь на огромном полигоне, вижу, запросто уместился, расползся, занял разные боевые позиции по участкам, и отрабатывает свои штатные нормативы.
Нас на вышке двое: я, трубач, и солдат-связист, тоже старший сержант, и тоже дембель — Пашка Синицын из Нижнего Новгорода. Курим, болтаем, наблюдаем за военными действиями учебного порядка. Вспоминаем, как сами, когда-то — давно уже — тоже, как те салаги и молодые, ползали здесь на брюхе… Х-ха, и не раз ползали! Небрежно сплевываем с вышки.
В общем-то, если откровенно, всё это действо, там, внизу, не вдохновляет. Не серьезно это, по детски, больше на игрушки похоже, на детсад. Действительно, большой взрослый детский сад только со «взрослой» техникой, оружием и даже боевыми патронами. Игры! Баловство! И вся служба там, и учёба, происходят нехотя, через силу, из-под палки, с соплями и со слезами. В армии постоянно одна треть солдат вообще ещё ничего не умеет, вторая, только-только понимать начинает, а третья часть, уже ничего не делает, в окно на дорогу смотрит, сачкует. Отсюда и результаты. Как не рисуй отчёты, а детсад — есть детсад. «Молодых» натаскиваем — пыль в глаза, патроны на ветер.
И глядя на наш полигон, совсем не вериться, что эта вот орава пацанов, в военной форме, может запросто победить любого врага. Уменьем победить! Уменьем, не чем иным!! Про число можно не говорить, этого у нас «добра» полно. За пару дней, военспецы говорят, всю страну могут под ружье поставить, любые амбразуры ими заткнуть. Это уже было, это мы проходили. Столько людей тогда бездарно, говорят, положили в той Великой Отечественной войне, в голове не укладывается. Миллионы!! Жалко, конечно, людей, очень жалко. Одного человека жалко, а тут, шутка ли — десятки миллионов! Кошмар!! Пусть и за Родину, да, но не такой же ценой, люди! И не правильно говорят, что Победа все спишет. Не всё она спишет. Вернее, не всем она спишет. С кого-то и спросится, должно спроситься… В принципе, и хрен бы сейчас с бездарными генералиссимусами, да лже-патриотами, главное, чтоб урок из всего был извлечен. Настоящий урок, чтоб без повторений ошибок, чтоб всё потом было грамотно, профессионально. Каждым словом дорожа, каждым шагом, каждой жизнью. Во имя памяти павших… Так бы вот всё надо.
Столько уж лет прошло, вроде уже и должны бы научится, а на деле уменья так и не видно. Разве что на словах. О, тут у нас порядок, полный ажур. Мы, срочники, это хорошо видим! Уменья нет. Нет его, и не будет. Это не радует. Грустно это.
Армия… Армия… Армия!
А к дембелю, в полку вообще стало грустно. Очень грустно!
Генка Иванов опять в отпуске. Теперь у него отец нашёлся. Почему опять? Да потому, что в прошлом году, тоже летом, у него вдруг мать нашлась. Он же у нас с детства детдомовский — ни отца, ни матери. Уехал. Всем полком тогда за него радовались. Съездил Генка — десять суток не считая дороги — вернулся, не опоздал. Довольный. Нам подарки-сувениры привез — хорошо отпраздновали. Тогда, ночью, часа в два, меня разбудил дневальный:
— Товарищ старший сержант, вас срочно в штаб вызывают. Звонили!
— Какой штаб, ты чё, молодой?
— Так точно, товарищ старший сержант, в штаб. Сказали, чтоб бегом!
— А который час?
— Два часа ночи… уже.
— Ааа, два часа! — Доходит до меня, мы ж договаривались, вспоминаю. Сую ноги в сапоги, и, как был в трусах и майке, не умываясь, топаю в штаб. «Молодой» дневальный от удивления выпучив глаза, смотрит на мой внешний вид, пытаясь понять, как это так легко и здорово живется дембелям, если они по вызову в штаб, вот так вот, запросто могут ходить не по форме, не одеваясь, в одних трусах (?!) Вот это лафа, вот это жизнь-малина! Эх, откровенно вздыхает дневальный, дожить бы до такого!
А мы, на кухне, в подсобке, пили «чачу» за Генкино возвращение и ели жареное мясо без гарнира с остро наперчённой приправой, заедали все это виноградом, «дамские пальчики» называется. Не помню, как и до койки меня дотащили, сильно опьянел с непривычки. «Чача» очень уж крепкой оказалась. Теперь вот, Генка снова уехал. На этот раз — отец нашелся. Всем ансамблем, плюс оркестр, за него радовались. Счастливый Генка и в этот раз добился невозможного, пробил себе в Политотделе внеочередной отпуск, уехал знакомиться с отцом — святое дело! Ждём теперь. Дня через два, по нашим подсчетам, если всё нормально, должен уже и вернуться. Ждать устали. Интересно, что на этот раз Генка вкусненького нам привезет, а? Ждём, короче.
А тут и эти ученья — не было печали — подвернулись, с выездом и развёртыванием… Последние, для нас, дембелей.
Правда наши дембеля музыканты, как и другие в ротах, все в полку остались, никто не поехали на учения. Артур загасился со своим эпидермисом, с грибком на обеих ногах. Где-то в душевой, говорит — хитрюга! — подхватил. С гримасой боли на лице ходит сейчас в пляжных тапочках, жутко воняет мазью, демонстрирует всем свои больные ласты: «Грибок, смотрите, падла!» Ну, это у нас случается! Как пить дать. Я по своей учебке очень хорошо эту пакость помню: поганая штука, если запустишь. Валька Филиппов, валторнист-гитарист, остался дежурить по оркестру со справкой-освобождением. Зуб у него удалили — не пожалел. Опухоль, говорит, может получиться, нельзя ехать, потому как температура. Врачи и справку дали, чтоб не застудил.
Я поехал потому, что во-первых, из стариков-музыкантов больше некому, и потому, что на ученьях обязательно нужен сигнальщик. Только потому и торчу сейчас здесь, на этой вышке, а все молодые, наши музыканты, там внизу: И Мишка Кротов, и Фомушкин Венька, и Колька Бодров, и Артак Давтян. Все молодые там. С первой ротой нормативы сдают, с капитаном Коно… Коноваловым. Кстати, ему снова присвоили капитана, во-второй или третий раз. В роте праздник был. О, ещё какой!! А чуть дальше, вижу, отдельно ото всех, в стороне, собрали сверхсрочников со всего полка — и наши музыканты-сверхсрочники там. Сейчас они, выстроившись, строят друг другу глазки… Сверкают круглыми очами противогазов. Месят грязь, парятся, бедолаги, зачёты свои сверхсрочнические сдают. Ничего-ничего, пусть потренируются, им полезно жирок растрясти. Они деньги с пайковыми за службу родине получают, не то что мы, срочники.
— Слышь, тезка, — толкает меня связист, прерывая дремотные наблюдения. — Что-то у нас там случилось! Какое-то ЧП — коновалы засуетились. В автороте, говорят, травма.
— Какая травма? Где? — Поворачиваюсь в ту сторону, ищу глазами. Пока наблюдал за сверхсрочниками, пропустил какой-то важный момент. — Что там? Где?
— Там, — показывает рукой в сторону загорающих в ремонте машин, — слева, которая с разбитой мордой. Видишь, толпа?
— Ну!
— Там, что-то. Погоди… — морщится, прислушиваясь к бормотанию в наушниках. Потом, глядя на меня выпученным, остановившимся взглядом, удивленно подняв брови, качает головой.
— Ну… ну! — тороплю связиста. — Что там, Пашка? С кем? Придавило что ли?
— Сейчас, подожди… О-о! Ни хрена себе! — ошалело вращая глазами, присвистнул связист. — У кого-то, говорят… ранение!.. в грудь! — с ужасом смотрит на меня. — Ранение!
— Какое ранение, ты что? Откуда? Срикошетило что ли? Да нет, не должно!.. — Я же вижу где находится полигон для стрельбы, а где ремонтники кувыркаются. Пуля, хоть она и дура, но она не только должна пролететь точно в обратном направлении, но и обогнуть кучу деревьев, пролететь над поляной, нырнуть в овражек, облететь пригорок, повернуть к тем трем машинам, и… — Нет, не может быть — это исключено. Это не с полигона. А как же тогда? А у кого? Да что там случилось? — Волнуюсь, видя, как от палатки санчасти, беззвучно хлопая на ходу дверцами, уже рвётся санитарка-уазик, а с другой стороны поля, от палатки командующего газуют, разбрасывая длинные грязные хвосты сразу три «четыреста шестьдесят девятых». Командиры летят.
— Конкретно… ничего не говорят. — Отрицательно качая головой, докладывает Пашка-связист.
— Может нечаянно кто бабахнул…
— А может, опять самострел, а? — гадает тёзка.
— Ты что, дурак? Чего тут в себя-то стрелять?
— Дурак не дурак, а доведут, бля, и не такое в запале сделаешь.
На это возражать нечего, тут всё понятно. Такое уже бывало. Нам и раньше, на политзанятиях, несколько раз уже зачитывали сводки таких вот происшествий по нашим войскам. Да я и сам, иногда, помню — и я ли один — ловил себя на мысли, особенно в начале службы: «Сейчас бы, падла, автомат в руки, да рассчитаться бы сполна за все унижения!» Такая злость от безысходности порой накатывала, — кто б знал! Но как-то обошлось. Только морды-лиц, как говорится, друг другу иногда расквашивали. А тут… Опять?
Прижался ухом к Пашкиному наушнику, но видимо опоздал, связь вдруг, прервалась. Ага, режим секретности…
— Отключились. Во, тёзка, называется, дожили мы с тобой до дембеля… Ранение! В полку такого вроде и не было, да?
— В нашем, я не слыхал.
В районе тех грузовиков столпились и солдаты, и сверхсрочники, есть и офицеры. Стоят, машут руками, крутят головами, заслоняя собой что-то находящееся перед ними. Наверное, тот раненый там… Первой, конечно, подскочила санитарка, она ближе всех была. От нее, на ходу выскакивая, побежали медики в халатах с чемоданчиком, двое вытаскивают носилки.
— Слушай, что-то серьезное. Жаль бинокля нет!
— Вот тебе, на хрен, и настоящая боевая вводная! Не то, что эти размазня-учения.
— Да, всё в натуре…
Сейчас бы сбегать туда, но мы на посту, без разрешения нельзя. Да и там, на месте, уже полно, уже не протолкнуться. Сверху-то, пожалуй и лучше будет… А вот и командирские УАЗики, соревнуясь, подскочили.
Мгновенно, от их команд, наверное, всех солдат как ветром сдуло, офицеров тоже. Остались только санитары, несколько ремонтников, они в тёмных комбинезонах, сверхсрочники, и три офицера. И срочник… Он, склонив голову, сложившись пополам сидит на земле, маленький такой, жалкий, прислонившись спиной к переднему колесу машины. Над ним склонились, то и дело собой загораживая, что-то там делая, медики. Вот они потянули его вперёд, вытягивая за ноги и перехватывая под руки, переложили на носилки. Рядом топчутся подъехавшие на уазиках офицеры. Один, — командир полка, и другой, наверное, из дивизии, нервно размахивают руками на остальных присутствующих офицеров. Все они стоят развернувшись к тем, которые в комбинезонах… Вздрючивают, наверное! Ага!.. Правильно! Хотя, хрен ли сейчас вздрючивать, уже поздно.
Медбратья, тяжело подняв, раскачиваясь и утопая в грязи, с трудом потащили носилки к машине. Раненого парня видно не было, его заслонял идущий рядом врач. Загрузив носилки в машину, медики быстро запрыгнули в неё, хлопнули дверцами, и она, жужжа и завывая, медленно поползла через поле в сторону шоссе. Ага, в госпиталь значит повезли. Действительно, видать, дело дрянь. Кто же это такой? Что там случилось?
— Пашка, всё, гуди отбой. — Передавая появившуюся команду, толкает меня тёзка. — Канэц вайна, жрать малэнька пуза нада! — Связист весело смеется шутке. — Глянь, кашевары уже и белые куртки надели, значит, они уже отстрелялись, готово. — Гуди, давай, гуди быстрее!
Это запросто. Облизываю губы, прижимаю мундштук к губам. Губы с непривычки опухли, болят, позорно киксанул даже в начале. Скосив глаза вниз, понимаю, музыканты-сверхсрочники точно теперь ехидничать будут. Но сигнал «Бери ложку, бери хлеб…» отдудел нормально. Получилось точно, а, главное, громко. Оглядываю поле, все слышали, нет? Отбой, пацаны, бегом к кухням.
— Семьдесят четвертый, семьдесят четвертый, я семьдесят девятый… Разрешите пост с вышки снять? Да, так точно, с музыкантом, с горнистом!.. Есть! — Сбрасывает на шею наушники, собирая своё снаряжение, весело толкает. — Разрешили, Пашка. Ну её, войну эту, дурацкую, на хрен! Валим отсюда вниз. Жрать… жрать… Скорее жрать!
— Автомат не забудь. — Ехидно замечаю.
— Ну дык, не первый раз замужем. Так привык, так привык, уже и спать без него не ложуся. — Подкидывая задом висящую на поясе амуницию, вихляя бедрами, балуется Пашка-связист.
— Он что, сдурел?
— Вот, бля, дурак! И зачем это?..
— Зачем, зачем… Задолбали, говорят, в автороте прапора. Взъелись на него чё та.
— Ну и что? У нас тоже такие, как начнут, падла, права качать…
— Да, они везде одинаковые. Выдрючиваются только.
— Да нет, мужики, я слышал, там всё из-за девчонки, из-за бабы.
— Какой, на хер, из-за девчонки, он в полку-то всего ничего — полгода. Какая у него может быть тут баба?
— Не тут, а там, на гражданке.
— Ну, и что? Из-за этого себя ножом тыкать?.. Он что, дурак, что ли? Чего народ смешить?
— Правильно, если из-за каждой бабы себя резать, места не хватит. Я вот, на гражданке…
— Отхлынь ты… со своей гражданкой. Мы не о тебе, трепач, говорим.
— Кто трепач? Я трепач?
— Отстань, тебе говорят. Ну и что, что там было-то?..
— Мужики, а что за нож у него был? Штык-нож, что ли? Кто, пацаны, слышал?
— Ну да, штык нож!.. Ты что? Им слона можно завалить. Какой-то, говорят, складной.
— Складной! Ну, это херня.
— Ничего себе, херня… Ткнул-то в сердце.
— Прямо-прямо в сердце?
— Ага. Говорят, проникающее ранение в область сердца, но ребро чуть скривило.
— Скривило… ребро! Повезло пацану! Выживет, нет?
— Если довезут… Вон, как тут авторота классно утром елозила…
Шкрябая ложками по мискам и солдатским котелкам, уминая рисовую кашу с тушенкой, запивая сладким чаем, сидим, обсуждаем случившееся ЧП. Сидим, как и в полку: повзводно, по отделениям, но по приятельским группам. Роба у всех мокрая и грязная, в позах вялость и расслабленность, но глаза горят, движения ещё резкие и порывистые. Сказывается прошедшее напряжение. Хотя каша вкусная, и с маслом, и с мясом — кашевары, молодцы, постарались — но мысли у всех заняты другим. Все уже знают, в полку серьёзное ЧП. Но это не самострел, хотя, какая разница — так, или иначе — ножом себя, молодой, пацан из автороты ткнул. Сам — себя!.. Прямо в сердце!
— Отчаянный парень.
— Да-к доеб… я же говорю, и не то сделаешь.
— Слабак он.
— Сам слабак.
— А кто это? Что за пацан?
— Молодой какой-то, водила. То ли Васильев, то ли Савельев. Кажись, Савельев… Вроде да, Савельев. Это у пацанов в автороте можно узнать.
— Нет, всё равно, я бы так не смог. Я бы скорее наоборот, я бы их зацепил…
— Ага, зацепишь… Их вон сколько. В момент под трибунал залетишь, под вышку.
— Это влёгкую.
— На них руку нельзя поднимать…
— А на нас можно, да?
— Да-к, то на нас…
— Вот я и говорю, слышь, мужики, можете верить, можете нет, но сверхсрочники говорили, его не прапора в роте достали, а какое-то письмо он с гражданки получил, не хорошее. Вот и расстроился. Они говорят, что он, наверное, псих какой-то.
— А ты и поверил… Я же говорю, прицепятся, и ты психом станешь!
— А что?.. Вон, меня тоже, наш Семёныч, старший прапор, однажды, этой весной достал. Доколупался до меня в ружпарке, я тогда внеочередной наряд там отрабатывал, ротный наказал — красил там всё. Стоит рядом и доё… — почему, говорит, долбоёб, медленно красишь, а почему сейчас неровно, а зачем капаешь, а почему не стараешься? А вот здесь, ну-ка, перекрась, а вот здесь у тебя, мудак, видишь, течёт… Еще и оскорбляет, падла! Ну, достал он меня, на-хуй-бля, короче. А я, наверное, угорел там в этой краске, терпел, терпел, а потом, у меня внутри как взорвётся всё, как вспыхнет. Хватаю, на-хуй-бля, первый попавшийся автомат, благо двери ружпарка были открыты, раз его с предохранителя, щёлк затвором… Убью, ору, на-хуй-бля, заебал, падла! Он, верите, нет, побелел весь, и дристанул от меня. Как ветром его из ружпарка сдуло. Сразу, говорю, свалил. Я маленько посидел, на-хуй-бля успокоился, отошел. Ну, думаю, всё, засадят меня теперь в тюрьму… Нет, гляжу, ничего — тишина. Пронесло вроде, всё в порядке. Теперь Семены со мной как шёлковый, — видели, да? Стороной обходит.
— Тебе повезло, что вы там одни тогда были, без свидетелей.
— Да, наверное.
— Цепляться ко всему, власть показать, это они умеют. Это их, и сержантский состав, мёдом не корми. Мы же без прав.
— Какие права, на-хуй-бля, чисто рабы.
— Мы не рабы! Рабы не…
— Ага! Букварь вспомнил? А кто же мы тогда, а?
— Мы — солдаты.
— Кто? Мы — солдаты? Какие мы на хер солдаты?! Ни стрелять нормально, ни по тревоге выехать. Гля, как на полигон позорно въехали, вояки, хреновы. Стыдуха одна, а не армия.
— Успокойся. Ты чё? Нормально въехали.
— Ни чё… Стыдно потому что. Хорошо что учения… а если б по настоящему… а? Кто б тут живым остался?
— Если б по-настоящему?..
— Наверно никто!
— То-то, что никто. А кому это надо?.. Матери его, моей?.. Родине?..
— Да ладно вы, мужики, успокойтесь. Чё так раздухарились? Еще услышат. Да и кто на нас войной-то пойдет, по настоящему-то, кто? Кто ж, осмелится? Мы ж, вон, какая большая страна. Больше четырёхсот миллионов нас. И ракеты у нас… Космос…
— Не в этом дело, не в миллионах и космосе… В Китае, например, уже давно за миллиард, а ракеты у всех есть, а если нет, так будут. Просто, мы здесь хернёй занимаемся, а не учимся. Разве не видно? В пустую прожигаем время своё и деньги народные. Вот и вся наша служба.
— Ну, тебя разнесло сегодня… Ты чё, Пашка? Еще что ли каши подбросить? Не наелся, да? Кончай, дембель, давление поднимать, итак хреново.
— Не разнесло, не разнесло. Пацана этого, молодого, жалко… и мать его. Она же узнает… Я только по своей представил — мне уже плохо. Моя, что случится, не переживет. Я один у нее. Каково ей одной потом жить?!
— Ооо, мать, конечно, расстроится… Это да! Любая. Для матери это… удар, как пить дать. Да и для отца тоже.
— Зря тот пацан, зря.
— Достали, точно достали… Только, так вот он, зря.
— Конечно, зря.
— Да нет, я же говорю, никто его не доставал. Письмо он какое-то получил… Я сам слышал. Он психованный, говорят.
— Ага, а ты и поверил. Так они тебе и сознаются. Всё на него и свалят, вот увидишь.
«Чашки, ложки помыть, пять минут перекур, через десять минут построение». — Звучит громкая команда.
Яркое, горячее солнце, с усилием раздвигая облака, с трудом все же пробивается, и с укоризной заглядывает вниз, на землю.
«Ты посмотри!.. Ну, ты посмотри, что они тут без меня опять понавытворяли, а? Ох уж мне эти облака! Ох уж мне эта мокрота тёмная… Ну что ты будешь с ними делать? Всегда так, как только вместе сойдутся, так из-за них, проказников, что-нибудь там, внизу, да в темноте нехорошее обязательно и произойдет. Ни на минуту их нельзя одних оставить, ни на минуту. И этот ветер тоже, неслух, понимаешь… Вместо того, чтобы разогнать их быстренько, безобразников, в разные стороны, не дать им вместе собраться, мешать им, он наоборот, потворствует облакам. Соберёт — эти темные силы вместе и радуется, хулиган, а они и рады стараться. А как только отвечать, фьють его, ветра-то, и нету, испарился он, проказник. Ох, подождите вы у меня! Ох, доберусь я до вас, ох, доберусь!.. Вон, как всё не хорошо там, внизу, у человеков-то, без меня, получилось. Ай-яй-яй!»
Да! Действительно: ай-яй-яй!
Армия, армия, армия…
60. Да всё абгэмахт, товарищи!
Ничего и не ай-яй-яй. Всё в порядке. Всё в норме, всё в армейских нормативах. И молодых поднатаскали, салаг встряхнули-подтянули, и сверхсрочников протрясли, и офицеры добротно на пленэре проветрились, покомандовали себе, размялись, что называется. Нормально всё. Только вот промокли все сильно, в грязи как чушки вымазались, да ещё, это вот ЧП. А так всё нормально, ученье, как ученье. Не зимой же, правильно, — не помёрзли. А о том солдате, который себя ножом ткнул, недели две-три, вообще «сверху» ни слуху, ни духу. Как и небыло ЧП. Потом уж, правда, от медбратьев, прошёл слушок, что всё в порядке, мол, «выжил тот парень-то, помните, да? Операцию ему удачно сделали. Повезло. В рубашке родился. Скользнул нож от ребра. Задел, но не повредил сердечную сумку». Вот как — задел сумку, но не повредил. А ведь мог и зацепить нож, мог, но, к счастью, не зацепил. Бывает, оказывается, и такое. Ну и ладно, что не зацепил, пусть живёт себе.
К тому же, на очередном отчетном комсомольском собрании полка выяснилось: «Небывалый случай! Медиками зафиксирован тревожный случай психического отклонения у одного из наших солдат, хвост проблем которого, оказывается, остался там, на гражданке, а не возник у нас в полку, как многие, наверное, подумали». Хотя секретарь и медики и не уточнили о ком идет речь, мы сразу поняли кто это. «…Случай, конечно, печальный, — продолжает читать по бумажке секретарь комитета комсомола части, кандидат в члены КПСС срочник старший сержант Белобородов, — безусловно портящий собой ряд достойных показателей в нашем армейском социалистическом соревновании, но, к счастью, правда не существенный, так как корни его не наши, не армейские. Псих он был не явный, не активный, а скрытный, внешне и не заметный. А вот, достаточно, оказалось, небольшой магнитной бури, на солнце. Кстати, официально зафиксированный факт, и справка соответствующая прилагается, товарищи, — и всё, готов человек, поехала крыша. Хорошо что так вот получилось с ним, а не иначе. Но всё уже нормально, всё позади. И чтобы уж окончательно поставить точку, докладываю вам, товарищи, он уже изолирован, вернее, комиссован из армии вчистую, совсем. Домой он уехал, потому что статья такая есть». Потом, секретарь, всё больше и больше воодушевляясь, говорил о привычном, о нашей готовности следовать курсу, намеченному великим очередным, двадцать… следующим съездом КПСС, и др., и пр… И пр., и др…
«Домой он уехал… — размышляли мы в это время. — Вот это да!»
Оживленно потом обсуждали эту проблему: в курилке, в койках, кто — где. Серьёзная тема, как оказалось. Старики, например, за себя, я знаю, уже не беспокоились, если за почти три года крыша ни у кого из нас не поехала, теперь уже точно не уедет… Не должна вроде. Разве от радости, если раньше вдруг дембельнут. А вот салаг и молодых, оказывается, нужно опасаться. Внешне они вроде и не заметны, эти отклонения, а вот ежели какая магнитная буря неожиданно вспыхнет, на солнце там или на луне вдруг, и всё, хана тебе, или полку, и на дембель не уедешь. Короче, единогласно решили старики, держаться от них, всех, молодых и салаг, как можно дальше. Даже дальше, чем дальше. В отдалении оно и не пахнет… И второе. Как выяснилось, никто и не знал, что есть такая комиссующая статья, при которой, оказывается, можно сразу уехать домой, вчистую. Даже на первом году!.. Только, очень важно, чтобы ТА сумка была задета, но не повреждена… Может даже и не задета, а чтоб очень рядом, но чтоб не повреждена. Не повреждена?! Тут был полный… тупик. Такое жесткое условие вышибало, как замыкание «плюса» с «минусом». В таком действии ничтожные миллиметры с микронами отделяют жизнь от… А если дрогнет рука?! А если простое землетрясение в это время рядом случится… совсем-совсем случайно. Что тогда? Как тут всё рассчитаешь? Никак. Вот же ж чёрт, до молодых бы не дошло! Не дотумкали бы, придурки… Начнут ещё с тоски на себе или на других тренироваться! Да… Не было печали!..
Армия… Армия… Армия!..
61. Дембельские страдания
Служба в полку, меж тем шла своим чередом. Молодежь и салаги периодически бегали по учебной тревоге; где-то ползали; везде, где можно-нужно-ненужно — топали строевым шагом; как мартовские коты отчаянно горланили утром и вечером положенные в строю песни: «У солда-та вы-ход-ной, пуг-говицы в ряд…»; несли (тащили) службу из наряда в наряд и обратно; терпели выходки ротного и копирующих его сержантов; дремали на занятиях, мечтали о дополнительном пайке хлеба, бегали в самоволки, стоически боролись с разного рода локальными и общего вида болячками на своем теле и внутри него; силой кулака втихаря утверждались в курилке, в туалете, в Ленкомнате, в любом другом месте, где застанет необходимая мордобойная ситуация; грезили о свободе, доме, увольнительных, доступных и недоступных девушках, письмах, и прочем невозможном.
Рутина. Обычные дела. Армия!
Только старики, замерев в ожидании своего дембеля, сохли как саксаулы в ожидании очередного жаркого суховея, как древние аксакалы в ожидании наступления вселенской мудрости, замерли дембеля, в ожидании своего долгожданного дембельского приказа. Они жили в другом измерении. Они ещё были здесь, но их как бы уже и не было вовсе. Для них — все знали — всё теперь зависит от каких-то неуправляемых штабных бумажных случайностей. Каждый день мог быть уже последним для них или предпоследним. Только поэтому, каждое новое утро у дембелей начиналось с тревожного вопроса к писарю: «Ну что там? Как? Когда?..» «Давно уже все ваши документы на подписи. Вы ж знаете», — нервно сообщал молоденький писарь, и норовил быстренько слинять из под обстрела. Его, не менее нервно, даже угрожающе, придерживали за рукав: «Ты смотри там, салага, двигай, давай, наши бумажки куда надо, не то…» Писарь дёргался, сверкал глазками, получал по шее. А что он ещё мог для дембелей сделать, что? Была б его воля, он бы давно уже всё сам подписал, и себе в том числе, себе бы, может, и раньше даже.
Ситуация с дембелями в полку назрела, вызрела, уже и перезрела, как затянувшиеся роды. Смотреть на них было жалко, и терпеть невмоготу. Дембеля, если уж откровенно, давно всех достали, читалось на лицах нетерпеливых салаг, быстрее бы уж уехали. Вот уедут — ой, скорее бы! — произойдет естественная и долгожданная смена времён, смена власти в ротах, в полку. Салаги станут стариками, перейдут в ранг неприкасаемых, молодые — салагами, на вновь прибывших ездить начнут. Салаги вздохнут! Выдохнут! Красота-а-а! В армии так каждый год. Как смена дня и ночи, как приход зимы и лета. Но есть ещё и хмурое утро, есть и тяжёлый, муторный вечер, которые надо ещё как-то пережить. А уж потом… наступит малина. Наступит, наступит. Дембель неизбежен. Это любой солдат знает. И офицеры знают, и прапорщики — все. Так что, главное, всё это перетерпеть или приноровиться… Всё как в природе, всё своим чередом. Так и в армии.
А действительно, что ещё в полку старикам было делать? Ими всё уже было выполнено: долг Родине отдан, временная дистанция, день за днем, год за годом, пройдена, смена воспитана — вон, какая, падла, шустрая бегает по казарме, только отпусти!.. Всё что нужно было достичь здесь — достигнуто, что нужно было съесть — съедено, грудь стала колесом, хэбэшка от распирающих грудных мышц по швам трещит, при том, вся в ярких армейских значках, пальцем ткнуть некуда. Можно бы и на спину, но, там почему-то не принято. Да и спереди понятней, кто есть кто. Мозг сверлит одна мысль: скорее бы домой! Только домой! Домой! Домой! На гражданку, на волю. К свободе, к возможности беспредельно располагать собой и своим временем, своими поступками, своими желаниями. Эх!!
И костюм… О, костюм! Гражданский костюм, цивильный, уже куплен за целых сто восемнадцать рублей, уже приготовлен, уже ждет!.. Деньги? Хм, конечно из дома. Разве ж тут накопишь, на солдатских-то деньгах, пусть и сержантских. Слезы, можно сказать это, не деньги. Из дома, конечно, от матери. Она, молодец, ждала, скопила… По блату костюм и куплен здесь, строго в специальном магазине «Для новобрачных». Там официально только для них, для новобрачных, если справка из ЗАГСа есть и, конечно, для дембелей — но это строго неофициально. Дембелям даже охотнее продают. Советуют и дают на выбор, во как! А в другом месте и не достать таких. Голяк потому что везде. Еще и рычат продавщицы, как пантеры: «Чего-о-о? Импортный костюм он захотел! Ишь ты, какой шустрый!.. Нету я говорю таких, нет и не было… А я при чем? Вот ещё…Что я тебе, рожу его что ли!» Ну, конечно, нужна она была, гундявая такая, со своими родами. Да пусть себе рычат, работа у продавщиц, наверное, такая.
Но костюм достался — повезло! — сказка! Темно-серый в черную полоску. Красивый, слов нет!.. Любовно и аккуратно уже подогнан в полковой швейной мастерской. Ночью, под завистливые взгляды салаг, бывшим учеником знаменитого, говорят, где-то там, на гражданке, столичного закройщика с какой-то еврейской фамилией. Это пофиг, главное, чтоб костюм хорошо сидел. А он действительно сидит как влитой. «Молодец, салага, тем концом руки вставлены… Молоток!» Салага, и по виду, и по фамилии чисто еврей — Кершенгольц, счастливо цветет радужной улыбкой от результатов своей работы и от похвалы дембеля. Это дорогого стоит, это как солдату неожиданно пять рублей на полу найти… да нет, даже больше, чем пять — сто! И пара белых рубашек под галстук куплена к нему. Рубашки — «цымус», только воротник чуть-чуть какой-то непривычный, но, всё равно здорово! Даже шикарно, если уж говорить правду. И туфли… Черные, невероятно блестящие, как в ружейной смазке. «Цэбо» называются. Импортные, значит, ждут в картонной коробке… И носки! Да, и носки. Носки — это вообще что-то запредельное… после привычных портянок. Тонкие, легкие, нежные на ноге носки. Светлые, с затейливым рисунком, с пружинистой резинкой вверху. Облегают ногу словно «так и було». Эх…
Туфли блестящие натянешь… без брюк, без брюк — зачем раньше времени мять? — только в трусах и носках, и примериваешься к ним. К походке, к обуви. «А я иду шугаюсь по Москве, а я пройти еще смогу!..» Туда — сюда пройдёшься, напевая, по каптёрке. Ты, сам, и присутствующие какие дембеля и, естественно, братаны-салаги, просто стонут от восторга и восхищения… И зависти, конечно! Красота! Да-а-а! Слов нет!
— Паш, дай примерить, дай!
— Н-на, примерь.
— И мне…
— И мне…
Грохот сбрасываемых в разные стороны сапог, натужное кряхтенье, и… нежное притопывание об пол… «Да!.. — Тяжкий восхищенный стон. — Да, Паша, красота! Класс, туфли у тебя, ни чё не скажешь! Удобно-то как, мужики, бля! Я уже и забыл».
— Ну-ка, дай мне подержать!.. Ух, ты!..
— Да-а, кл-ла-асс, чуваки!
— Точно!..
Те туфли, с солдатскими галифе, ни в какие ворота: ни уму, ни сердцу. Не в ту дуду, как говориться, не в масть. Это и понятно, нельзя запрячь в одну упряжку коня и трепетную лань. На фоне солдатских сапог, туфли «Цэбо» — двадцать баллов по пятибалльной системе тянут. Любую фору дадут любым офицерским хромачам, не говоря уж об юфтевых.
Всё уже есть для гражданки, в смысле для жизни гражданской, даже платок носовой. И чемоданчик уже дембельский собран. Давно собран! Полгода, как. Нет только приказа.
Нет его и всё тут… Пока!.. Это пока…
Вот и слоняются мелкими стайками дембеля по воинской части, портят собой интерьер и экстерьер полка, боевой части, армейского подразделения. Нарушают праздношатающимся своим видом чёткие линии строевого плаца, и прочих армейских архитектурных, мягко сказать, ансамблей. Ненавязчиво вроде, как мелкие мухи, они, но докучают своими глупо-просящими лицами страшно занятых работников строевого отдела и разных мелких писарей. Толкутся в коридорах, как в баню, как в клуб на лучшие места, как на трое суток в увольнение, как в санчасть на очередную прививку с освобождением… А я! А я! А мне!..
Достали всех.
— И чем там командир полка в своём кабинете занимается, спрашивается, а? Что он там делает? — Волнуются дембеля, волной морской — шумной, мутной, холодной — накатывая на полковой строевой отдел.
— Он что, специально нервы нам всем мотает, да? Бумаги же у него? — в тысячный раз спрашивают канцелярских военных сотрудников.
— У него. — Отвечают те.
— На столе? — Спрашивают.
— А где же еще?
— Ну, так и что?
— А и ничего. Что вы у меня-то спрашиваете? — Вспыхивает очередная прапорщица из «бумажно-строевого» отдела. — У командира части и спросите.
— Хэ-х! — Понимающе усмехается очередь. — Ага!..
Это она так выдрючивается перед дембелями, цену себе набивает. Её предложение, как удар ниже пояса. Все понимают, болтать можно с кем угодно, со всеми, но только не с командиром части. К нему не зайдешь с вопросом: «Ну, как там, старина, наши дела? Когда, понимаешь, приказ подпишешь?» Нет, зайти, конечно, можно, даже вопрос задать можно, если хочешь задержаться в части на лишнюю пару-тройку месяцев, до ноябрьских праздников, до белых мух. Это легко, даже очень легко: легче-лёгкого. Только, кому это надо?.. Никому. Как говорится, дураков нет. Остается только почти нейтрально заметить прапорщице, да и всем им, бумагомаральщикам:
— Вот, волынщики тут… собрались. У-у-у… Бюрократы, понимаешь…
Говорить между собой дембелям вроде уже и не о чем. У всех, в головах и на слуху, вопросы только одного порядка: «Ну, что там слышно — сегодня поедем или завтра?» «А может, всё же сегодня приказ будет, нет?.. Значит, тогда, завтра… да?» Остальное всё уже давно сказано.
Сам момент отъезда-расставания, дембелями переживался и обсуждался под разными углами, в разных аспектах, в любых мыслимых и немыслимых ситуациях (в кузове армейской машины, в ожидании отбоя, в наряде, на кухне, на толчке, на службе, в увольнении, на перекуре, везде) на сто рядов, всеми солдатами, всех поколений, сразу же, начиная с момента перехода их от статуса «салаги», в статус «старика». Значит, минимум за восемь-десять месяцев до того как… Даже и раньше, если точно просчитать, но это глубоко в тайне.
Давно уже дембеля между собой обсудили и закрепили разными клятвами, под звуки сдвигаемых где «люминиевых», где стеклянных емкостей с чем-то крепким, кто, как и с кем будет всегда переписываться, всегда. Когда, где и как будут потом непременно, раз в году, не реже — конечно, не реже! — встречаться. «Мужики, подожди, подожди, мужики. Слушайте сюда. Если я, слышите, я вот, Сашка Столяров, ваш друг, хоть раз, один только раз, к вам на встречу не приеду… то… то… можете меня… приехать и отпиз… хоть все сразу. Слова не скажу, вот». В одобрительном согласии сдвигаются в центре ёмкости — молодец, Сашка, хорошо сказал. Свой парень. Братан. Сразу же за этим, обязательно, кем-нибудь вносится обобщающее дополнение к клятве: «Или если кто-то из нас не приедет, без уважительной причины… хоть раз… Всё, мужики, тогда всё, прощенья ему нет. Никогда. Правильно, пацаны, нет?» Бурные, продолжительные апл… Нет, не то, не правильно написал… Аплодисменты у нас только на комсомольских собраниях могут быть или на концертах. Здесь — другое, тут — настоящее… У нас крепкие продолжительные рукопожатия, с еще более крепкими дружественными объятиями. Вот! И, пожалуйста, без иронии тут, если не хотите под глаз… сейчас! Потому что за столом, мужчинам, дружбу, по-другому закрепить никак… Только так.
Накал такого рода страстей всегда зависел от количества, как присутствующих, так и количества запретной в армии пьяной жидкости. И от её крепости тоже. Хотя, в армии, да всегда почти натощак, и пиво в голову бьёт, что тебе шрапнель. Но, это деталь. Главное — бьёт.
В большинстве своем, все сходились на Москве. Почему так далеко? Х-ха, ну и глупый вопрос! Расстояние, чтоб вы знали, в дружбе роли не играет, это пофиг. Друзьям, настоящим друзьям, а тут, за три года службы, все такие — кто-то сомневается? — встречаться нужно в городе не ниже чем столица нашей Родины. Правильно, мужики, я говорю? Да, правильно, тёзка, только в Москве… Причём, в самом главном её центре, в ресторане… в этом, как его?.. Ну, «Москва» или какой-нибудь «Центральный» там, «Арагви», «Будапешт», или что там ещё. Тут были расхождения, а не все к тому времени знали самый значимый ресторан в далёкой столице. Но это мелочи, все понимали. Потом установим, решали… Главное, чтоб в Москве, и чтоб в самом солидном ресторане. Обязательно с шумом чтоб… А пусть все видят, радуются и завидуют нашей солдатской дружбе. Такая вот, почти один-в-один, была намечена дембельская программа братства там, на гражданке. «И помогать будем друг другу… да, всегда! Последний кусок хлеба… рубашку… деньги, да всё, если что. Правильно, да, мужики?» «Д-да! — подтверждает пьяный, задиристый хор голосов. Наливай!..» Это уж обязательно, вне всякого сомнения. Никто и не сомневался, что так оно и будет. А потом, решали, лет через пять-десять, встречаться они будут уже с женами… «О, точно, мужики, с женами!.. Обязательно с женами. А что, правильно!» Это наполняло смысл будущих традиционных встреч новыми эмоциями, новыми неизведанными «взрослыми» ощущениями на уровне научной фантастики. «А что, это интересно. Хорошее предложение сказал про жен, за это нужно обязательно выпить. Наливай». Это давало новую пищу сладостным, чаще бахвально-восторженным фантазиям. Потом, мол, с детьми приезжать будем, а потом и с внуками… Ну, это действительно уж очень далеко, это уж, дальше далекого… «Крепкая потому что. Не-не, не про дружбу я сказал щас… жидкость эта… а чё это мы пьем?.. совсем уж крепкая, мужики, попалась, что-то… Дружба, она, всё же — дружба. Потому, крепче всего. Крепче стали, крепче алмаза… Или какой там самый крепкий камень, мужики, в мире? Во, я и говорю, алмаз. И дружба наша не меркнет и не пылится, как алмаз. Правильно, мужики?
Так вот или примерно так обсуждалась и закреплялась эта установка на долгие годы вперёд. Всеми.
Тем, кто находится вне этого братства, сейчас вот, читая, наверное, и не понять чувства молодых, не опытных ещё парней. Могут кому-то показаться смешными и наивными, даже глупыми. Но это так кажется для вас, опытных и мудрых, умных там, как говориться, за печкою, но не для них. Их сейчас сближают собственные, личные, вместе с тем, многочисленные общие физические ощущения, проблемы и трудности. Оправданные и неоправданные трудности, солдатская каша, пусть не всегда проваренная и безвкусная, но — важный фактор! — из одного котла, общий сотрясающий ночной холод от стояния в муторном наряде, чинарик папиросы из урны, и многое-многое другое, чего посторонним и не понять. А потом, в тепле, за чаркой, видится только хорошее, только славное, кто это испытал. Всё кажется хорошим и приятным… лёгким и преодолимым. А потому, что дружба. Да не просто дружба, а солдатская дружба. А солдатская дружба, она и на Марсе дружба, если хотите знать, а уж тут-то, на Земле!..
Весь остаток службы, до самого дембеля, тянется очень тяжело, невероятно замедленно, на взгляд любого дембеля. Как пытка, даже хуже…
— Товарищ капитан, ну, что там, наконец, с нашим приказом?
— О, Пронин, ты ещё здесь? — преувеличенно удивляется ротный, капитан Коновалов. — А я думал, ты уже дома. Вижу, на проверке тебя совсем что-то нет, думал, уехал уже. А? — И капитан Коновалов гогочет, радуясь своей шутке. Знает ротный слабое место любого дембеля. — Не было что ли ещё вашего приказа? Да? Нет?
— Нет, вроде. Я думал, может, вы что знаете?
— Нет, не слыхал что-то. А то оставайся у меня, Пронин, в роте, на сверхсрочную… Парень ты нормальный, толковый. И место для тебя есть… А? — Хитро сощурившись, смотрит. Ждёт.
— Не-не-не! Только не это. Я домой. Только домой! Во, как уже сыт здесь. Спасибо, товарищ капитан, за заботу.
— Ну смотри. Наше дело предложить, ваше дело… сам понимаешь. А Фролов, например, уже остался и Азаров тоже. Рапорты подали. Кушкинбаев в офицерскую школу едет по направлению, — документы оформляет. Ваш Филиппов, я слышал, тоже уехал…
— Филиппов-то в дирижерское.
— Не важно. Один хрен — военное училище. Ну!..
Крыть нечем. С Валькой Филипповым всё понятно, правильно сделал парень. Дирижер — это всё же дирижёр, руководитель, не простой сверхсрочник, как остальные, пусть и хороший валторнист. А Фрол, и Азаров — это не понятно. Вроде трепались о доме, о гражданке… а сами рапорты писали! Интересное кино. Надо спросить у них, чем таким заманили?
Ладно. Нужно ещё раз потеребить дирижера, а потом и с переметнувшимися переговорить.
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться? — ловлю дирижера на перерыве.
— А, Пронин, давай, обращайся. Что такое у вас?
— Вы не знаете, товарищ подполковник, что там с нашим приказом? Когда будет?
— С приказом?.. В своё время. Документы уже у командира. Подпишет, и поедете.
— Так раньше бы надо, товарищ подполковник. Лето уже, вон, проходит… Мы ж договаривались — подготовлю смену, и поеду. Ну!.. Обещали же…
— Обещал, обещал. И к командиру ходил, просил и за вас и за Дорошенко, и за всех наших. Он тоже обещал. Сказал, как только, так сразу… И как после этого я опять к нему пойду, спрашивается, а? Не могу я к нему идти, устав нарушать. Нужно ждать. Вот, значит, и ждите пока. Загорайте. А то можете с молодыми позаниматься, лажаются что-то часто…
— Кто лажается? Кротов?!
— А все, и Кротов ваш…
— И Кротов?! Это мы исправим, товар…
— Вот и исправляйте пока, товарищ старший сержант.
— А можно в увольнение сходить? — спрашиваю.
— Ммм-можно, в общем, если не на трое суток. — Разрешает подполковник.
— Нет, на сутки надо, не меньше. — Торгуюсь.
— На сутки много. До ноля часов если…
— На сутки лучше, товарищ подполковник… — стою на своем.
— Только без ЧП, там.
— Конечно, я же понимаю…
— Ладно. Выпиши у старшины.
— А мне можно с ним, товарищ подполковник? — Сходу врубаясь, вклинивается появившийся с тем же вопросом Ара.
— Нет, Дорошенко, а вот двоим вам нельзя. Я знаю вас. Учудите там что-нибудь непотребное, и пролетите мимо дембеля… оба. И меня с вами ещё накажут. Лучше по одному. Пронин вернется, тогда вот и вы…
— Ладно. А просто до ноля с ним можно?
— Н-нет. Только до одиннадцати.
— Ладно, пусть до одиннадцати. А потом на сутки, хорошо?
— Ну я же сказал. Только с пятницы на субботу.
— Товарищ подполковник, с субботы на воскресенье надо.
— Ладно, ладно, Дорошенко, там посмотрим…
А в общем-то и не собирались в увольнение. Так просто, от нечего делать я спросил, а тут вон как получилось. Ну и хорошо. Чем тут от безделья маяться, лучше уж в город сходить. А сходить есть куда. Как говорится, есть лунка, и не одна. И предупреждать там не надо.
Сначала Фрола-перебежчика нужно поймать, и переговорить. Знаю, он обычно трётся где-то или у связистов в каптёрке, или у медиков на какой-нибудь физиопроцедуре. Нам, солдатам, тем более дембелям, чтобы друг друга вычислить, кто где, по полку бегать не нужно. Два-три вопроса, и уже знаешь куда топать. Так и сейчас.
Фрол, старший сержант Фролов, рыжий, головастый детина, лежал на жёлтой клеёнке на белом топчане, на животе, раскинув свои мощные чресла в стороны, спал, сладко посапывая, одновременно прогревал, оказывается, токами высокой частоты область своей поясницы. Туда, в ту область, заботливо сверху укрытой суконным одеялом, уходили тонкие провода от генерирующего прибора. Нет, Фрол не больной, что вы! Просто нужно же чем-то себя парню занимать перед дембелем? Нужно! Причем, не просто так занимать, балду гонять, а с пользой. Когда солнце над плацем, например, можно, все знают или на крыше загорать, а можно в волейбол поиграть, или гантельками побаловаться. Когда солнца нет, можно в каптерке чай пить, либо физиопроцедуры по очереди одна за другой принимать, все, какие там в наличии. Если, конечно, без уколов, и горьких лекарств во внутрь.
На тумбочке песочные часы давно уже остыли от трения песка в узком горлышке времени, лечебный ток уже «объектом» не чувствуется, слоновья кожа уже привыкла видимо, не ощущает, сладкое посапывание тому свидетель. Наверное, току мала. Ну, это не проблема, его тут, хоть ложкой хлебай. Добавим. Перещёлкиваю переключатель диапазонов нагрузок с условной цифры «10», сразу через несколько делений на условную цифру «15». Провода послушно зашевелились. Под одеялом, на спине Фрола запрыгали мышцы, задергалась, просыпаясь, голова, не отстали и ноги — прямая связь. Выкатились и глаза от удивления. Даже судорожно отжался, подпрыгнул Фрол, как лягушка, из положения «лёжа» в положение «сидя». Соскакивая, оборвал лечебные провода. Сильная штука, оказывается, ток, сильная. Слона даже поднять может, если уж Фрол очнулся.
— Ты чё, ох..? — Вращает глазами со сна, не поймет, что случилось.
— Я испытание прибора проводил, сколько выдержит.
— Ты знаешь, как больно?
— Не больно, а полезно. Вон, доктор, баба-Галя, только что сказала: «Кто на сверхсрочную остаётся, каждый день будут такие процедуры принимать, вместо завтрака». Ага! Спроси-спроси…
— Ладно тебе, Пашка, лапшу вешать. Какой такой завтрак?
— Не завтрак, а полдник. Время — четвертый час уже.
— Четвертый… Ууу-у, только четвертый? Чё так рано меня разбудил. Мы ж договорились с бабой-Галей — пока не проснусь.
— Ты серьезно на сверхсрочную подал, да?
— Ну! А что?
— Нет, я так. Хотел узнать, что хорошего?
— А что плохого, Паха? Там же вкалывать надо, за копейки эти, на гражданке-то. А тут, лафа, я ж вижу, кантуйся, из года в год не напрягаясь и не высовываясь, и всё. И оденут, к тому же, обуют, и зарплата какая-никакая всегда, да и пайковые еще. Комнату в общаге обещали. Встану на очередь на квартиру. Женюсь. Звание получу, и всё там прочее. Да и вообще, вон сколько наших-то подали рапорта. Не я один. Что плохого, а?
— Да нет, наверное, ничего плохого. Свободы только нет.
— Да какая, Пашка, свобода, ёп-тыть? Где она?.. Притом, честно тебе скажу, боюсь я эту гражданку, понимаешь? Уж не помню как раньше, до армии сопляк же был, не приходилось ничего тогда решать самому, да и не думал серьёзно о будущем. А теперь нужно что-то думать. Правильно? Какие-то решения самостоятельно принимать! А я не умею или отвык здесь в армии, или не научился. Боюсь что-то. Да и не хочу думать. Лучше я здесь останусь, в армии. Пусть за меня командиры думают, другие. Вон, их, головастых вокруг сколько. Тьма! А мы, тихо-спокойно: «Есть, товарищ командир»., «Будет сделано, товарищ командир». А там, глядишь, и пенсия… да? Ну!
— Черт его знает, может быть… Учиться ещё бы надо.
— Пашка, корефан, а на хрена тут учиться? Всё ж и так ясно: проверку сдал, проверку принял, сборку-разборку автомата закончил, налево-направо, шагом марш, разрешите идти, стой, иди сюда, молчать, смирно, скотина — всего и делов. Ну, может, в школу прапорщиков схожу. Если придётся. Мне ж званиев не надо, наград тоже. Разве при жизни парочку… Ха-ха! А пацанов я и так натаскаю, видишь же масса какая. Чего не поймут — вмажу куавлдой в лобешник и все дела. Вв-о, видал!.. — привычно напрягает бицепс, объемом с футбольную камеру. — Сам же знаешь, как у нас. Ну, может и ты, Пашка, а? Вместе будем.
— Нет, Фрол, я, как раз, совсем не хочу оставаться… Не могу я, как винтик жить, в муштре этой. Не моё это, понимаешь?
— Так и мне это обрыдло. Но стерпится, я думаю со временем. Теперь-то уж легче будет, прапорщиками-то. Не на нас же ездить будут, а мы теперь! Да если что, и бросить её потом можно, армию эту. Главное, осмотреться пока в жизни. А там видно будет…
— Может быть, Фрол, может быть… А дома что? Мать как?
— Нормально дома. Мать сказала — молодец, сам решай. Всё А что решать? Я и рапорт уже подал.
— Ну ладно, Фрол, извини, что разбудил, отдыхай…
— Да ладно, мелочи, Паша. Скажи там, по-ходу, бабе-Гале, чтоб зашла, под лопаткой что-то тянет. Вот тут…
Ладно, с Фролом понятно. Боится. Мандражирует. Потому и рапорт подал. Нет, сверхсрочная служба, это точно не моё. Хоть и не знаю я, как и Фрол, куда идти на гражданке, а все же пойду. Плавать так, плавать. Не как предмет в проруби, конечно, а в размашку желательно, обязательно против течения… куда уж доплыву. Чтоб, как в песне: «Эх, сколько видано-перевидано, после плаванья, в тихой гавани, вспомнить было о чем!..»
Ну, где же этот, падла, приказ, ёп-пэ, рэ, сэ, тэ!
Армия… Армия, армия!..
Рысцой, легко, сжимая ключ в кармане, тороплюсь в увольнение. Ключ горячий, нагрелся в руке, как и я уже. Он от входной двери, где меня уже ждут. Вернее не ждут, а ждёт. Она живет почти рядом… Пешком двадцать минут, бегом, как сейчас, семь-восемь. Было и за пять. Я же говорю, это рядом. Такая девушка сейчас у меня, братцы, кто б знал!.. Вернее, такая женщина!.. Самая женщина из женщин! Даже и не знал, что такие бывают. Просто огонь! Ольга Николаевна её зовут… Оля, то есть. Оленька!
62. Crescendo… И не простое, а сладостное!
Мы познакомились случайно.
Тогда, в субботу, это было несколько месяцев назад, в феврале, мы с Арой, как обычно, на пару-тройку часов, заскочили в женскую общагу к девчонкам, в увольнение. А у них там, в общаге — вахта, как бы КПП, пропускная система — стой-кто-идёт-свои-проходи, называется. Ара, шустро так — нырк, сразу, ниже уровня окна вахтерши, и проскочил на четвереньках, она тогда потянулась рукой на звонок телефона, а я не успел, оказался в зоне досягаемости её вахтёрских полномочий. «Стый, — кричит, — ты к-куда!» С яростным блеском её глаз, проход мне был мгновенно, естественно, перекрыт. Диверсант Ара, из коридора, уже из-за угла, весело корчит рожи, машет мне руками, давай мол, Пашка на рывок, ну! А меня уже зацепила вахтерша рукой, на прицел взяла, мол, стоять, я сказала. Пароль?! А какой у меня может быть пароль, если я в форме, не по гражданке, никак не прохожу за своего студента. Облом, значит, засветился.
Стою перед ней, как тот Плейшнер, только на контрольно-следовой полосе в свете прожекторов и под прицелом, ещё и собака рядом лает. Тут появляется какая-то женщина, откуда — я и не заметил. Я к ней и не присматривался тогда, некогда было, преподаватель или воспитатель она, может другой кто, не знаю. Ничего вроде внешне, симпатичная, но не девчонка, не из наших, старше гораздо. В одной руке у неё портфель, в другой объёмная сумка. Подходит к нам. «В чем дело, баба Таня?» — спрашивает. Вахтерша ей: «Да вот, — говорит, — шастают тут всякие непрерывно, бездельники, житья от их нету. Кобели!.. Без разрешения, этот вот, хотел прорваться. Проскочить у меня норовил. Ага!» У меня глаза на лоб: «Куда я прорывался, куда норовил? Я только зашёл, говорю, случайно. Позвонить хотел». «Знаем мы ваши «позвонить. — Верещит вахтерша. — Кобели, я ж говорю, чисто кобели… А телефон у нас служебный, если хотите знать. Не для чужих. Нельзя, вот. Не положено!» «Ну и не надо мне… ваш телефон. — Говорю. — Кобели!» Обиделся даже. И поворачиваю на выход. И откуда такие вредные старухи берутся, думаю. Злая, словно овчарка на цепи! И женщина эта за мной следом выходит.
На крыльце встал. Дышу. Расстроился. Что делать? Ара уже там, в малиннике, а я здесь ещё, и засветился к тому же. По простыне лезть, думаю, еще рано, светло — застукают… попозже бы. И куда теперь идти? А женщина меня вдруг спрашивает: «Простите, пожалуйста, товарищ, э-э… военный, не знаю как вас по званию?» «Сержант, — говорю, — я, старший», — сурово так отвечаю, чтоб отвязалась. «Очень приятно. — Улыбается женщина. — Товарищ сержант старший, вы не поможете мне сумку донести, тут мне рядом, тяжелая очень». «Конечно, — говорю, — хоть и не рядом». Думаю, времени-то у меня всё равно море — целых три часа, отнесу сумку женщине, и быстренько вернусь. Бабулька может забудет или отвернется ненароком. «Ой, спасибо, — говорит та женщина, — а то я все руки оттянула». Ну понятно, гляжу, какие там руки — женщина же…
Взял я обе сумки, там весу-то, кот наплакал — пушинки, для меня. Идём быстро и вроде даже разговариваем. Я слушал её не очень внимательно, прикидывал, как сквозь вахту незаметнее пройти… То, что она Ольга Николаевна, и что она какой-то там доцент-преподаватель-референт, отметил. Правда, кто она в действительности, уточнять не стал, мне без разницы, а что живет вот здесь, в этом доме, на втором этаже, отметил, так как действительно быстро пришли. Быстро, не быстро, мне и семь вёрст не расстояние, если нужно. Поднялись по лестнице, подошли к одной двери, она открывает замок, я протягиваю сумки, пожалуйста, мол, держите. Она:
— Не зайдёте, на минутку? — спрашивает.
— Да можно, — говорю, — если удобно. — Времени-то у меня, знаю, о-го-го сколько.
— Да-да, входите, Паша, — приглашает, — конечно удобно. Не стесняйтесь.
А я и не заметил, когда и представился ей. Занят был. Она закрывает дверь.
— Проходите, Паша. Проходите в комнату. — Приглашает.
— Спасибо, я здесь постою.
— Что вы! Почему здесь стоять? — гостеприимно удивляется. — Проходите.
А я не могу пройти! Она же не понимает, что в сапогах в комнату я пройти не могу, а снять их тем более. Нет, ноги у меня не пахнут, как у других ребят, тут мне не стыдно, противогаз не нужен, это точно. Носок один у меня, знаю, дырявый на пятке. На правой ноге. Не очень большая правда дырочка, приличная, но точно есть. Там, в сапоге, такая стелька жесткая придумана, кто это знает, носков, гадство, не напасешься. Протираются! А штопать я не умею. Еще чего! Против дырок на носках, я знаю, есть очень хороший прием. Простой в общем: как только дырка увеличивается до непотребных размеров, на пятке или на подошве, например, тут же переворачиваешь носок дыркой вверх, на взъём, и всё, вся, так сказать школа, — можно носить, пока новая внизу не протрется. Вот уж тогда, этот шрапнельный дуршлаг можно и выбрасывать. У этого моего носка, на правой ноге, сейчас пока еще первый этап. У девчонок, в общаге, например, там запросто, там без стеснения, сбрасываешь сапоги быстренько вместе с носками, они без надобности там, и шлёпай себе босиком, как дома, все свои. А тут, я же в гостях получаюсь, как тут босиком? Да и на минутку же.
— Вот тапочки, Паша, правда женские, у нас мужских нету, надевайте, не стесняйтесь. Я сейчас. А можно я вас чаем с вареньем угощу? Земляничное, домашнее, а? Вы же помогли мне! Выручили! Ой, а я вас и не поблагодарила еще, да? Извините, Паша, я вас и от дел военных, наверное, отняла. Спасибо вам, Паша, вы такой… сильный.
Я хоть и норовил на выход, к двери повернуться, но на варенье и на похвалу отреагировал, как кот на валерианку. Чувствую, поплыл от смущения, даже щекам горячо стало, бормочу что-то, мол, если уж только варенье вот, и если уж чуть-чуть.
— Да-да, я быстро. Проходите. Можете умыться. Тут, вот, у нас туалетная комната, тут зал… Проходите, пожалуйста. Я сейчас. — И исчезла на кухне.
Чуть потоптался я в прихожей, размышляя, плакала видать моя общага сегодня. Справится ли там Артур, один, бедняга? Снял сапоги вместе с носками, чтоб дыркой не сверкнуть ненароком, поставил в дальний угол эту конструкцию, к двери, чтоб не светились, натянул тапочки. Они — на полступни мне, как детские. Осторожно заглянул в комнату, в зал. В дальнем углу, на тумбочке, телевизор стоит. Большой! «Таурас», читаю. С другой стороны от окна, радиола на длинных ножках — «Ригонда». Горка пластинок. Рядом два кресла, журнальный столик с журналами: «Огонёк», вижу, «Мир», «Нива», «Юность» — мои любимые журналы. Аккуратными стопками лежат. На подоконнике вазочка с белыми, рюшечками, цветами, не знаю их название, на полигоне у нас такие растут. Большой книжный шкаф — заполнен полностью, битком забит книгами. Платяной шкаф… Большой диван… Несколько картин в красивых рамах на стенах, шторы, занавески… Чуть приоткрыта дверь в другую комнату… Огляделся, вроде мужем не пахнет, в смысле, мужских предметов не видно. Ольга… Николаевна, вспомнил отчество, гремит слышу на кухне чайником, воду набирает из под крана. Спрашиваю её, так, вроде, не навязчиво, но громко: «А муж ваш… это… где?»
— Что? Ааа! Нет-нет, не переживайте, никто не придет, я не замужем. Разведена.
— Уу-у!.. — неопределенно мычу. Это хорошо, замечаю про себя, а то придёт, а я тут, понимаешь, чай пью. Как объяснять, почему босиком?
— А мама к брату уехала. — Поясняет из кухни Ольга Николаевна. — Мы с мамой вдвоём живем. А брат живет в Мурманске, в Заполярье. Он моряк. Военный моряк. Вот мама и поехала на племянников, на внуков, то есть посмотреть. Двойня у нас! Близнецы. Полгода им уже.
— Ух, ты, двойня! Двойня, это здорово.
— Да, здорово. Мы очень рады. Максим и Николай. В честь дедов назвали. Ну, как вам у нас? — выходит из кухни.
— Нормально. В смысле хорошо, тихо, уютно у вас. Картины даже. Это настоящие?
— Что вы! Это репродукции. Копии. Куинджи, Брюллов, Репин, а вот это Васнецов.
— Всё равно хорошо. Красиво.
— Вам нравится? Правда?
— Да, конечно.
— Пойдёмте чай пить.
Как в постели оказались, даже не помню. Вернее, так всё произошло стремительно и быстро, я и сообразить не успел. Это как цунами по мне прокатился. Шквал, ураган, каких и во сне не увидишь.
За два с лишним года в армии я могу уже быстро раздеваться, даже очень быстро могу, можно в этом не сомневаться, но так, как в этот раз разделся, никогда. Как в восемь рук, как всё само, без меня, как и не было. Она тоже… Я это видел… Ооо!.. Она не тренировалась, как мы, поэтому, все пуговицы на её платье поотлетали враз, громко и с грохотом, как горох. Комбинация, штормовой волной над головой вспорхнула, как ласточка, даже и разглядеть не успел! Бюстгальтер предохранительной защелкой щелкнул, складываясь, чуть с заминкой слетели и плавки… Ууу!.. Передо мной полностью раздетая женщина!.. Вот это да!.. Вот это фигура!.. Ох, глаза!.. Вот это… Женщина!! Никакой Рембрандт такое не нарисует!
Чувствуя оплавляющий жар во всём теле, секунду глазами ещё вбираю её всю, ошарашено, целиком. Каштановые её рассыпавшиеся волосы на голове, грудь её, живот, бёдра, чуть выступающий лобок с густым тёмным треугольником. Загорелые ноги ниже от колен, овал плеч, руки, приоткрывающие всё… Глаза её, подрагивающий рот… Губы, руки потянулись ко мне… Мы даже ударились зубами в поцелуе… Солоноватый привкус… Что это?
Губы, руки, грудь, ноги, бёдра, губы… всё закрутилось в бешеном танце. Я кончил, кажется, мгновенно, но не мог остановиться, поэтому продолжил снова, опять восстановился, опять кончил, опять продолжил, не останавливаясь… Я — рычал! Да, я рычал! Как лев, как тигр! Слышал это, как со стороны, как в джунглях! Я… я и не знал, что способен так по звериному рычать. Из меня, откуда-то из глубины, рвался дикий первобытный рев. Да, рёв, но не боли, не обиды, рёв торжества, освобождения, рёв победы… Она, Оля, почему-то наоборот, всё время всхлипывала, и, как заведенная, кричала, царапаясь ногтями, непрерывно двигала всем своим гибким и напряженным телом: «Да-да, ещё, ещё, да, да, милый, родной, ещё, так, так!.. Ооо-о… Ааа-а!..» Это было что-то непередаваемое. Весь дом уже, наверное, встав на цыпочки, замер, слушая наши дикие стенания. Мокро и громко шлепали наши тела. «Да-да, так, так…» Шлёп-шлёп-шлёп… «Да-а, да-а-а!..»
Я упал без сил. Оля, сверху, ещё продолжала двигать бёдрами, устало замедляя… Тяжело дыша, свалилась с меня, упала рядом. «Ооо-о, какой ты!» — едва прошептала она через паузу. У меня во рту всё пересохло, говорить я ещё не мог.
— Это… ты… потому что сладкая!
— Я, сладкая? — Оля засмеялась каким-то грудным, незнакомым мне, нежно-воркующим смехом. — Это ты сла-адостный. — Тихо сказала она.
— Нет, ты…
— Нет, ты. Не спорь со мной.
Руки её, едва касаясь, скользили по моему телу вызывая приятную дрожь и истому. Иногда они пробегали — случайно! — по низу моего живота… Ооо-сс!.. Два-три таких движения, и я снова хочу её. Да, да, хочу!.. Заметив это, Оля осторожно гладит мой орган рукой, привстав, рассматривает его с восторженным выражением лица, каким обычно смотрят на любимого ребенка, потом наклоняется, и, неожиданно, нежно-нежно целует его. Меня встряхивает в диком, трепетном восторге. «Ааа-х!.. Как… хорошо!» Такого я еще не знал. Это невероятно… «Ааа-а!.. Ооо-оля!.. Прекрасно!» Её губы полностью охватывают головку члена и начинают вдруг неистово вбирать его в себя, всасывая и обратно, целовать… опять всхлипывая.
Совсем новые, совсем незнакомые ощущения, там, в низу. Ощущения невероятного восторга, накатывают на меня с новой сотрясающей силой, — девятый вал!..Двадцатый! Нет, сотый!.. Даа!.. Со-отый!.. Я не могу сдержаться, это выше… выше моих сил. Меня всего выгибает, крутит тело волна восторга, и я, опять с диким ревом — «А-а-а-а!» — кончаю, до боли в мышцах сжав её в руках. Оля, без звука, едва не задохнувшись, выдержала, не отпуская меня, продолжала целовать и ласкать, пока я полностью не выдохся, не упал совсем. Целуя, чуть касаясь губами мой живот, грудь, шею, приблизила лицо к моему — глаза у неё большие, нежные-нежные и усталые.
Невидящим взглядом, как раскаленные угли подернутые дымкой, мы долго смотрим… каждый вглубь себя… Сил уже нет! Не-ет!
— Как мне хорошо-о!.. Сла-адостный!.. — мелодично, прислушиваясь к себе, произнесла одними губами.
— Нет, это ты… сладкая. — Шепчу, чувствуя на себе её всю-всю, как жаркое обволакивающее, трепетное, желанное одеяло. — Ты!
Едва не опоздал из увольнения.
Оля дала мне второй ключ от своей квартиры, целуя, в дверях, просто сказала: «Приходи когда сможешь. Даже когда меня нет дома, без звонка. Я тебя жду. Хорошо?» «Да! Обязательно приду! Конечно!»
Так с зажатым ключом в кулаке и прибежал в часть. Её ключ, чтоб не потерять, я привязал на веревочку, шнурок от китайских кед, как талисман, одел на шею. И напоминает всё время, со мной он постоянно, и греет. Жжёт даже порой! Жжёт, как сладкое воспоминание, и… напоминание.
— Ну, наконец-то появился бродяга! Пашка, ты где это потерялся-то, а? — из увольнения Артур встречает меня удивлённо, и вместе с тем осуждающе, как мама-квочка журит потерявшегося на прогулке цыпленка. — Я в окошко тебя, туда-сюда, смотрю, смотрю — а тебя нету нигде. Девчонки тоже: где он, где он, спрашивают. Волнуются. Уже и простыни это… — У Артура на голове короткий ёжик волос, глаза сверкают, улыбка в пол лица, руки, от удивления за мой поступок, колесом, и весь он сейчас — радостное возмущенное недоумение. Правда верхняя губа почему-то опухла и ярко алеет свежая ссадина на щеке, — собрались скручивать, тебя, чтоб поднимать. Ага!.. А тебя и нету нигде. Куда ты исчез там, а?
— Не поверишь, Ара… — не решаюсь ещё говорить о своем ошарашивающем приключении. Очень уж оно не реальное, если б не усталость во всем теле и не ключ на шее. — В кино ходил.
— Вот только не ври, старик! Какое кино? Мы ж не собирались…
— А это что? — Показываю на его ссадину. — Кто это тебя так?
— Это! — Проверяет рукой, на месте ли болячка. — Ыссс… Опухла уже, гадство. А, ерунда, — машет рукой, — до свадьбы заживет. Короче, хохма, Саныч, приключилась. Сейчас, расскажу. Сидим это мы у Вальки с Ленкой за столом, тебя ждём. Они, ты же знаешь, шустрые такие девчонки, дело туго знают: картошку жареную с салом где-то быстренько сварганили, хлеб, варенье приволокли, чай… гитару. Ленка — заботливая такая! — тебе отложила — любит тебя, видать! — остальное мы быстренько замели под чистую. Я за гитару… Сидим, они слушают — я, пою: «Льёт ли тёплый дождь, падает ли снег, я в подъезде против дома твоего стою. Жду, что ты придёшь, а быть может нет… — раздухарился немного, расчувствовался. — Стоит мне тебя увидеть… — пою, — оу!.. По ночам в тиши…»
— Ну, и что дальше? — Перебиваю. Песню эту я очень хорошо знаю, мы её в ансамбле полгода исполняли. Ара и пел…
— Я и говорю, слова-то хорошие, жалостливые, а чувств-то много, ну, я и прижал звучок на форте, раскрылся малость. Я ж тихо-то петь не умею, ты ж знаешь.
— Ну!.. — Я знаю, как Ара может прижать чуток — как из пожарного шланга! На стадионе без микрофона можно выступать!
— Ну и, стук в двери — ду-ду-ду-ду! Девчонки, мол, скорее прячьте своего Магомаева. Обход. Зам. директора с дружинниками комнаты шмонают. К вам сейчас идут. Полундра!». Или пел уж я так громко, увлекся, или кто заложил девчонок, не знаю. Короче, Пашка, я туда— сюда… заметался, как заяц в клетке. Хорошо, что ещё не раздет был! Девчонки, раз, мне простыни, смотрю, связывают — которые тебе готовили — цепляют за батарею, другой конец в окно и, давай, мол, Артурчик, лезь, родной, лети. Ага! Ну, я и — а что делать? — сиганул вниз: не поминайте, мол, лихом, девочки. Ага! Шутки-шутками, Пашка, а этаж-то четвертый, а простыни-то только две скрутили — представляешь? — не успели. Ну, я и это… три этажа, считай, парил в свободном полете, как тот кирпич с крыши. Без парашюта. Да быстро так, гадство, летел, даже — мама, вякнуть не успел. Бабах… об землю — почти пузом! Звук с улицы от встряски, в башке, отключился, в глазах засверкало — красиво так, тихо вокруг и иллюминация! — представляешь? Я аж удивился… праздник что ли какой! Ага! Потом дошло… «Ноги» делать надо, ноги! Хорошо там, внизу, бетона не было — повезло! Но кусты, падла, жёсткие попались, как палки.
Бабах, короче, я об землю, как та танкетка на пузо, и на четвереньках, с низкого старта, с искрами в глазах, в сторону и сиганул в запале. Удачно ещё, думаю, приземлился, на все колёса. Бегу, значит, а чувствую, что-то не так со мной… Не то! Ветер почему-то в трусах гуляет — поддувает там, прохладно, ага! Глядь, а там, ёшь твою в задницу, дырища в штанах!.. Вот такой вот клок сучком, гадство, вырвал. Ну! — Показывает руками размер банного таза. — Ну, может чуть меньше. А штаны-то на мне парадные, сам знаешь, дембельские. Жалко, да! А потом до меня, вдруг, и дошло — чуть в обморок от ужаса не упал! — я ведь там яйца свои на кустах мог оставить, как звезду на ёлке. Представляешь? Мог, Пашка! Запросто! Как говорится: «Вот пуля пролетела — чик, и нету!..» Вот, думаю, повезло. И хрен тогда с ними, с этими штанами, уже радуюсь, если главное при мне, и в целости, и сохранности.
Проверил быстренько, пересчитал: оба помидора и огурец на месте, даже не помяты, и ни царапины. Удачно, значит, думаю, приземлился. Хорошо. Вот хохма бы перед дембелем была, да, ты?
У Артура всегда очень богатая и выразительная мимика. Если просто смотреть на него, звук выключить, то по его лицу, глазам, рукам, всё можно понять и без слов. Талант, парень, обаяшка просто, актер. Начал он свою хохму за здравие, весело, и с восторгом, как и положено. А сейчас, лицо и весь его вид — голова вниз и чуть набок, грустные глазки в пол, ручки запоздалым щитом сложены в районе чудом сохранившегося объекта! Сама скорбь он сейчас, торжественно-величественная скорбь, как на панихиде. Оно и понятно, потерять на гадких колючках своё мужское достоинство не всякий с радостным волнением воспримет, разве что только чужое, абстрактное. Я воспринимаю, естественно, как свою, как общую боль, Ара же мой друг, товарищ, как никак. Пару секунд, значит, скорбим совместно.
— Через главное КПП с голой задницей я не пошел. Нельзя, — продолжает опять с былым воодушевлением Ара. — Засмеют, думаю. Я через дальнее проскочил, и только потом, в бытовке, увидел и щеку с губой. Сильно заметно, да, видно?
— Заметно. Губа — ладно, а ссадина — да. Как ногтями кто процарапал. Хмм!..
— Ага, смешно тебе!.. Вот, чёрт… ы-сс… саднит немножко. Хорошо, что ещё не в глаз, да?.. — И опять, короткий испытующий взгляд на меня, так ли понимаю, так ли сочувствую несостоявшемуся горю друга. Конечно так, как сам и летел оглядывая просторы, запрашивая посадку. А как иначе? Я ж говорю, друг же. — Ладно, — заканчивает свою хохму Ара, — на КПП я не пошел, по телефону у помдежа по части отметился: без штанов, говорю, мол, сижу, вон, смотри, порвал случайно, в автобусе зацепился. И тебя, заодно, на всякий случай, отметил, ага!
— Вот оно что. А я думаю, что это он мне рукой машет на КПП, проходи, мол, быстрее, проходи..
— Это я ему сказал, что ты уже пришел, уже в роте, уже спишь.
Я, потом, в общагу и не ходил больше. Только к Оле. К моей Ольге Николаевне. Она действительно старше меня, на целых восемь лет. Кошмар, если арифметически. «Да-да, старая я уже, Пашенька, старая», — говорит. Ну, какая она старая, вы посмотрите на нее! Нет, конечно. Жеманничает, наверное, или как там у них?.. Когда одета, когда на улице, да, это заметно — идет взрослая, серьезная женщина. А потому, что одевается она строго — юбка, кофточка, жакет, волосы собраны в узел, не красится… Серьезная всегда такая. А когда дома, в халате или в постели, этого, взрослого, совсем и не видно. Веселая, смеется много, шутит надо мной. Мне даже кажется, что и моложе она меня. Девчонка совсем. Особенно, глаза. Совсем молодые, нежные, глубокие, горят, жгут… И все остальное тоже. И потом, с ней очень легко и свободно, и очень — каждый раз! — интересно, как в первый раз. Только с ней, одной, я узнал, что такое мужчина, и что такое женщина. Это же совсем не то, что я раньше понимал, слышал, и делал.
Раньше как — я знал: наше дело не рожать!.. Так все говорят… и взрослые. В подъезде зажал девчонку, пару раз поцеловал, и под юбку. Попал там, не попал. Главное — сам процесс. И скорее кончить. Напряжение, главное, снять. Девчонки всегда, так видимо у них принято, пищат, ломаются: ой-ой, нельзя. Мне сейчас нельзя! Ой, больно! Ой-ой, сюда идут! Ой, мама узнает! Ой, забеременею! Ма-ма!.. Отскакиваешь потом, как бильярдный шар от борта. Игра в одни ворота получается. К тому же, всё происходит в темноте, на скоряк, не удовольствие получаешь, а чтоб не застукали. Уж и не знаю, какое там удовольствие девчонки тогда получали, и получали ли вообще, кроме мокрых трусов, и дворовой славы: не целка! Да еще сальные рассказы, вперемежку с похабными анекдотами. Вот и все наши университеты. А теперь…
Теперь всё по другому. С ней, только с ней я сделал одно важное для себя открытие: большее удовольствие получаю, оказывается, не тогда, когда сам кончаю, а когда она, моя женщина, несколько раз «умирает» у меня в руках. Да! Вот так, вот! Только тогда, оказывается, я чувствую себя мужчиной. Настоящим мужчиной, не как раньше. Это и есть настоящее мое мужское удовольствие — доставлять ей удовольствие. Поцелуешь её, Олю, в сгиб локтя, возьмешь губами мочку её уха, проведешь языком по бедру, по ложбинке, разделяющей груди, перекатишь языком во рту твердые соски её грудей, потом вниз по животу языком… и всё, её трясет уже всю, мою, Оленьку… Уже изгибается она в приятных ей судорогах. Руки её, как в сумасшедшем танце уже, стонет она, кричит от блаженства… И уж только потом, всё остальное. Это, как игра, сделать друг другу приятное. Здорово. До этого я дошел совсем случайно: повторил то, что она делала со мной, и всё. Она, как и я, чуть с ума тогда не сошла, так ей, оказалось, это тоже приятно. До изнеможения приятно… по тысячу раз… Это что-то! Как в какой-то детской песне: «Это, братцы, нам по силам! Откажусь теперь едва ли!..»
А в общаге не то. Совсем не то. Там всё хорошо. Там — малинник… Но, не то. Совсем другое, что сейчас мне, например, мужчине, нужно. Там, если образно, легкое чириканье, если грубо, игра от борта в лузу. Много слез, много нервов, ненужных разговоров, страхов каких-то… Ревность ещё эта: туда не смотри, сюда не заходи…
Вначале бегал к Оле раз в неделю. Потом стал заскакивать уже два раза в неделю по два-три часа. Дембель же, как-никак. Потом, летом, уже часов с четырех дня, и до утра стал оставаться, по два-три раза в неделю. Привык уже к этому, не могу без моей Оленьки.
Мишка Кротов меня надежно подстраховывал на случай какой большой проверки. Я его посыльным назначил, на случай тревоги. Привел к Олиному дому, для доходчивости сначала кулак к его носу сунул, что б хорошо понял, что почём, потом показал её подъезд, квартиру, условный знак звонка установил. Всё путем, всё как положено, как в армии. Я Мишку, Оли не было дома, на работе была, накормил борщом, котлетами, чаем с конфетами угостил — накормил от пуза, и отправил служить: «Дуй, давай, молодой, труба зовет!» Рано ему расслабляться, молодой ещё. Мишка восхищенно цыкал сквозь зубы, крутил головой, цвёл, как майский пряник, шлёпая босыми ногами по комнатам, заглядывал по углам, поглаживал пузо, норовил задержаться, отдохнуть… маненько. «Ну, можно еще чайку, товарищ старший сержант, маненько, а? Полчашки, с сахаром, и с этим вот, с бубликом! Можно?» «Всё-всё, Мишка, хорош, наглец, лопнешь сейчас. Вали, давай, на службу. — Гнал его. Действительно, молодой, а такой нахальный уже. — Вали, а то на губу попадешь».
Кстати, с другой стороны Олиного дома, впритык к его длинной стороне, за толстым кирпичным забором на уровне первого этажа, располагается территория городской военной комендатуры, большая территория, с гауптвахтой. Та самая, которую нам, солдатам, всячески рекомендовано обходить стороной. С главной, центральной, улицы, она так же отгорожена высоким кирпичным забором с суровой табличкой перед входом: «Военная комендатура». И что там, внутри её, за забором, не видно. Видно только, что там что-то армейское сейчас происходит, жутко интересное, таинственное, для гражданских лиц запрещённое, военное. А что, не видно. А интересно. А сейчас, здесь, со второго этажа Олиной квартиры, очень хорошо видна почти вся её территория, мне, по крайней мере. Уж строевой-то плац и угол гауптвахты хорошо видно. Кстати, и ничего интересного там нет. Стоя у окна, в самоволке или в официальном увольнении, в трусах или без, приятно было сознавать свою недосягаемость и безнаказанность, сейчас вот.
Там, весь день по расчерченному желтой краской плацу туда-сюда, часами, топали небольшие, угрюмого вида группки солдат с разным цветом погон на плечах, все без ремней. В открытое окно Олиной квартиры, как и у нас, там, в полку, чётко доносятся, залетают слова разных привычных слуху команд: «А раз… а раз, а раз, два, три. Ногу в-выше… В-выше, я сказал. Ну! Бля!..» И тому подобное. Разные другие «армейские» слова, иногда чей-то короткий смех, постоянное шорканье метел, шлёпанье сапог, рев двигателей машин, звуки с грохотом открываемых и закрываемых железных ворот… — аж, вздрагиваешь ночью! Всё как и в части, как и не уходил в увольнение. Шумно въезжают и выезжают шустрые машины с мигалками: «ВАИ», «Комендатура», еще более нахально стрекочут своими двигателями мотоциклы «Уралы». Входят и проходят сменяющиеся или заступающие в наряд группы патрулей: солдаты в парадках и офицеры в портупеях, и с пистолетной кобурой.
Работа во дворе комендатуры не затихала и ночью, круглые сутки. Тут всё понятно: город большой, воинских частей много, вот и не затихает комендатура, почему-то-потому-то, на «радость» живущих рядом гражданских людей. И слышно всё им, и видно.
А что видно-то? Что слышно-то? Чего нашей армии скрывать-то, от народа, что? Нечего, граждане, скрывать там нашей армии, нечего. Хоть усмотритесь и услушайтесь. Всё равно ничего, что и нужно бы, может быть увидеть, не увидите. Хоть усмотритесь все, вот.
Армия… Армия, армия!..
63. «Coda», чуваки, «coda»!.. Домой!
— Ур-ра-а-а!.. — несется не затихая дикий рев по казарме.
— Ур-ра-а-а!.. — прыгают дембеля выше табуретов.
— Ур-ра-а!.. — вторят салаги, в одночасье ставшие стариками.
— Ур-ра!.. — неуверенно подхватывают молодые, автоматически перешедшие в ранг салаг.
«Пацаны, дембель! Ур-рааа!» «Наш дембель, пацаны!» «Прика-аз!..» «Приказ подписан!» «Домой, братцы!..» «Домо-ой!..»
Обнимаясь, смахивая накатившие слезы, хлопая от души друг друга по спинам, плечам, радовались дембеля, прыгая от счастья, радовались долгожданному известию как сумасшедшие. Слёзы… В глазах настоящие гражданские слёзы… Но это хорошие слёзы, все понимали, нормальные. И не стыдились. Не физической боли либо морального унижения слёзы, а радости и слёзы расставания. Да разве ж у них одних. Вон, вокруг, сколько таких «мокрых» глаз! В этих общих слезах соединилась боль за выпавшие на долю каждого из них моральные и физические трудности, несправедливые и справедливые наказания, разные обидные и безобидные розыгрыши, «подлянки» друг другу на уровне фола, усталость, внутренний протест и сопротивление стадному образу жизни, радости от понимания побед над своей или общей слабостью, ощущения своей и общей силы, своей и общей молодости, задиристости, задору, неукротимой молодецкой наглости… всего и не перечислишь.
Сейчас, в общем прощально-радостном вое, выходила, высвобождалась накопленная за прошедший год-два, а где и три, тяжелая, плохая, отрицательная, всеразъедающая и разрушающая душу энергия. С диким рёвом она вырывалась из мальчишеских душ, как пар со свистом из-под крышек парового котла, выдавливалась, как тяжелый яд из наполненных доверху химических реторт. Выбрасывалась, очищая мозг, нервную систему, приводя в осмысленное, новое, состояние психику, соответственно следующему этапу их жизни. У кого-то она уже будет гражданской, у большинства остающихся здесь, еще армейской… Это так, да.
Эх, ма, труля-ля! На во-олю, домой, на волю!..
Только те солдаты, кто только что пришли служить, стояли молча, в изумлении открыв рты, испуганно смотрели на эту неожиданную для них, тревожащую душу вакханалию общего сумасшествия. Замерев, крутили, переглядываясь между собой, головами, испуганно хлопали глазами. Буйная, пугающая энергия полыхала вокруг них. Слезы были и у них. У них, увы, пока, слезы отчаянья.
По этому случаю, в полку были отменены все занятия, объявлен праздничный день. С торжественным построением. Естественно, с оружием. Со знаменем полка. С оркестром. С праздничным обедом, кинофильмом «А зори здесь тихие». «Какой классный фильм, пацаны! Видели, нет? Девчонки там все такие зеканские, крас-сивые. Тц-ц! Только на такой, как они, и нужно жениться. Выйду на гражданку, найду такую и сразу женюсь. Я тебе говорю! Не ве-еришь?»
На построении форма одежды у всех обычная, повседневная, а вот у дембелей, естественно, парадная. Они, дембеля, со всего полка, из всех подразделений, отдельной коробкой в последний раз пройдут, в общем строю, отдельно, как золотой наш фонд. Командир зачитает приказ! Кому положено скажут прощальные торжественные слова, пожмут обязательно руки. Потом целуем знамя, и, завтра — завтра! — свободен. Сво-бо-ден! Завтра и оформление документов. Включая выдачу личных документов, проездных билетов, каких-то денег, и ту-ту! Где там, наш «ириктивный» тапочек? Эй, «ирафлот», надрай крылья, чтоб блестели, под «жвак» залей топливные баки, готовь скорее самый быстрый самолет к старту. Домой летим, ядрена вошь, до-мой!
Не верится всё это!.. Нет, нет, не верится!.. Это как сон, сон, сон, сон… В который хочется верить, верить, верить, но, как и каждый сон, сном — ничем! — и заканчивался обычно. Разочарованием, в общем. Но это тогда, раньше было, все три года. Рань-ше! А сейчас, всё на яву! Да-да, вот оно — долгожданное — на яву! На яву!.. И щипать себя не нужно. Достаточно оглянуться вокруг. Все тебе — дембель — улыбаются, поздравляют, стараются дружески прикоснуться, заглянуть в глаза. Увидеть, почувствовать, как это хорошо быть дембелем не вообще, а уже окончательно завтра, именно завтра уже быть не товарищем старшим сержантом, а просто гражданским человеком. Гражданским — вслушайтесь — Человеком! Совсем, совсем гражданским, но, Человеком! Как это? Не знаю — как это, но звучит… гордо…
А действительно, как это? Отвыкли! Пока только бурные, бравурные ощущения в душе, и желание то ли вприсядку пойти, то ли козлом подпрыгнуть, то ли выкинуть сейчас что-нибудь такое-этакое, неразумное. Или разреветься бы в грустных слезах. Да вот нет их, слёз таких. Одни горькие, скребущие душу позывы… Эх, бля, пацаны, салаги-братаны, птенцы-молодые, всё! Всё! Всё! Всё! Всё-о! Мы — отслужили!
— Ну, Пашка! Генка! Дождались мы, да?! — Непривычно глухим голосом, как из противогаза на ученьях по-химдыму, когда-то, обняв за плечи меня и Генку Иванова, спрашивает Ара, уткнувшись своим горячим лбом мне в висок. Стоим мы втроем, головами в центр, обнявшись, как живой, радостно-скорбящий памятник на площади, как памятник победителям длинного и выматывающего марафона, не имеющего не своего реального начала, ни конца в обозримом его будущем.
— Да, Ара, прошли. Прошли!
— Вроде…
— Да, чуваки! Да!
— Надо бы, это… отметить.
— Конечно! Вечером, после отбоя.
— На кухне?
— Или в каптерке.
— Можем пойти к моей Оле, к Ольге… на квартиру. Она предлагала.
— Ох, ёп! Это бы здорово! Каптерка так уж осточертела на хрен, за три года.
— А ничего, к ней, и нам можно, да?
— Я ж говорю можно, она сама предлагала.
— Так это ж другое дело, чуваки! Это ж, то, что нужно. Праздник, ведь, правильно! Годится…
— А закуски?
— Какие закуски? Там всё есть. Вина только возьмем пару бутылок.
— Три…
— Ара, нам и двух хватит.
— А даме?
— Не даме, Ара, а женщине! Понял? — Косясь на меня, поправляет Генка.
— А я что сказал? Я и говорю, женщине. Ты Генка, если не понимаешь, не сбивай.
— Ладно, Ара, возьмем три.
— Во, это другое дело. А когда пойдем?
— А сразу после ужина.
— Вы что… после ужина. Праздник же!.. Зачем аппетит себе перебивать? Не после, а вместо ужина и пойдем. — Прагматично предлагает Артур. — Пусть ребятам лишние порции достанутся. Пашуля, может, её предупредить надо, нет? Вдруг она не готова: платье там, прическа, то сё, а?
— Она у Пашки всегда готова, как пион…
— А если по тыкве, Генка, а?..
— Эй-эй! А что я такого сказал? Что? — Генка, прикрываясь рукой, притворно испуганно таращит глаза. — Я ж и говорю, у хорошего человека и жена, в смысле и женщина хорошая. Разве не так? Извиняйте тогда.
— В общем-то, я предупредил её. Она знает.
— Замётано! Сбрасываемся. Пошлем кого-нибудь.
— А что будем брать?
— Две бутылки вина, какое будет, и бутылку Шампанского — хозяйке дома.
— Три бутылки вина, — мы ж договорились. — Изумляется Артур.
— Ара, три бутылки, — мы договорились, это вместе с шампанским.
— А я понял, три и — Шампанское. Четыре, значит получается. Четыре и нужно брать. Я ж не о себе, я же о вас беспокоюсь, чтоб не бегать потом. Всё ж закрыто будет!
Торжественное построение прошло быстро, возвышенно и красиво, как по скользкому маслу, вернее, как в кино. Без сбоев и заминок. За одним исключением — всех остро смущал внешний вид дембелей и, поэтому, нахально-протестные их лица.
Утром, в ротах, командиры, догадываясь, строго хмурив брови, грозно предупредили всех, и дембелей вроде: «Чтоб, значит, без всяких фортелей в форме одежды… у меня здесь! Понятно, я сказ-зал, да?» Салаги и молодые привычно вздрогнули, дембеля понимающе хмыкнули: бу сделано, командир, а как же! Командиры расслабились — вот и порядок, установку выполнили, всех строго предупредили, вся и проблема. Конечно, не ходить же за каждым дембелем с проверкой: ну-ка, ну-ка, покажи-ка, что ты там приготовил-пришил?
На построении, от внешнего вида дембелей глаз оторвать было не возможно. Ух, ты! В строю стояло яркое наглядное учебное пособие, для остающихся служить в полку молодых и салаг, как именно — категорически! — нельзя! — выглядеть по уставу! Ёшь твою ети, ну и видок!
Отменять объявленное построение было уже невозможно — поздно. Привычный разнос устраивать тоже не резон — праздник, как-никак! Но и спускать такое тоже было недопустимо, видимо. Как быть? Никто не знал. Всё зависело только от командира полка, от него. Может и на дыбы резко встать, как конь, закусив удила, взбрыкнуть копытом, куда ни попадя, а может, как бы и не заметить, пропустить. Второе бы сейчас и лучше.
Полк, не спуская восторженных глаз со своих старших друзей, стариков-дембелей, стоял, замерев даже без соответствующей команды. Вот это да!! Вот это кл-ласс! Вот это видо-ок! Вот это ф-форма!.. Н-ну, дембеля!.. Ну, кр-расота-а! И мы также сделаем… Обязательно! Мда-а-а! Красотень! Любовались! Ротные офицеры, понимая обязательную неотвратимость неприятных для них именно последствий, стояли в головах рот нахохлившись, глядя куда-то прямо перед собой, в далёкое нейтральное пространство. В душе, между прочим, гордясь самовольством дембелей и одобряя…
Старшие офицеры, замполит полка, например, как вошёл на плац с лицом подчеркнуто брезгливого недовольства, так и ходил там, сам с собой, по центру, ни к кому не обращаясь и не приближаясь, в ожидании командира полка. Выразив тем самым своё, командирское, отрицательное отношение к беспрецедентному фортелю увольняющихся в запас, к демонстративному нарушению Устава. Другие офицеры, максимально приближенные к управлению полка, разглядывали героев дня солидарно с замполитом — а как иначе! — но с юмором, не скрывая. Им-то, понятное дело, не отвечать перед командиром, и не корячиться от снимаемой стружки, тонко так веселятся себе, прикрывая ехидную усмешку рукой.
Все понимали: приличная взъё… должна кому-то сейчас прилететь, а может и нет. Праздник всё же, как-никак! Но, дополнительное развлечение бодрило.
«Но, хороши-и! — читалось на их лицах. — Хорош-ши, гус-сары! Хороши, наши дембеля, ничего не скажешь. Как раз до первого патруля!» Весело переглядывались в строю, делали выразительные лица, ухмылялись, хмыкали…
Дембеля — золотой фонд полка, армии и всей страны, естественно — стоя в своих парадках, сверкали лычками на погонах, отсвечивали зайчиками от яркой эмали множества разных значков, пуговиц, козырьков фуражек, начищенных офицерских — именно, офицерских хромачей! — некоторые, видимо (по случаю большого построения) спешно заменив их, выделялись наоборот, кургузыми солдатскими кирзачами, словно в лаптях, что было совсем нелепо и неуместно на фоне общего празднично-победно-слепящего блеска их одежды. «Д-да, вот!» — Говорил внешний вид и лица дембелей. «В-о-т-это да-аа!..» — Эхом, немо, одними глазами гуляло над плацем восторженное солдатское приветствие дембелям: «Молодцы, старики! Просто красавцы! Орлы!!»
— По-олк, р-равня-йсь… — зычно командует замполит, полковник Криницын, видя спешащего к полотну плаца командира полка, вытягиваясь при этом в струнку и приподнимаясь на носки, как страус перед разбегом. — Сми-ир-рно!..
Так, как они, дембеля, сейчас сверкали-сияли разве что только трубы духового оркестра, и то, пожалуй, проигрывали. Блеск формы и ладно бы сам по себе, но, там же была одна вещь, в смысле подкладка, изюминка вроде, то есть дизайн или как там теперь это можно было назвать!.. Элемент солдатского творчества, вот. Он! Судите сами. Возьмем, например, казалось бы простые нагрудные значки — от спортивных, до узко-широко специальных, солдатских. Сам по себе он бы, значок, и ничего бы, в общем — пусть часть из них и не имеет физического или технического смысла, просто красивые потому что, но они — каждый! — закреплены не на кителе сразу, а на специальном пластиковом основании-прокладке матового цвета, выточенной и аккуратно обточенной по форме образца, как большая белая тень его. Создающей своей архитектурной конструкцией не только внушительную объемность этому значку, но и ободок-рамку, как в картинной галерее, только молочного цвета. А их, таких, объемных и в рамках, на груди, штук по пять-шесть красуется сразу, целый иконостас, как говорится.
А почему всё так ярко и аляписто в форме, спросите вы? Отвечаю. Эта солдатская самодеятельность. Элемент моральной компенсации за серую, скучную, стадную солдатскую жизнь. Офицеры — гляньте туда, на них! — хоть и молодые все, и ни на какой-такой войне никогда, слава Богу, не были, не воевали, а уже по две-три медали имеют. Да, имеют! Пусть и юбилейные!.. Но ведь, блестят же они, юбилейные, красуются… прямо как настоящие. А солдат чем хуже? Тоже хочет выглядеть красиво. Вот и бьётся творческая жилка, не дремлет мысль, ищут руки работы, к дембелю. К нему, родному. А куда ж еще, такую красу, можно надеть. Кому как не родителям, друзьям, девчонкам, показать-доказать, как ярко и достойно прошёл службу, не посрамил, вынес.
Кстати, мы не всё еще на дембеле осмотрели. Если поднять глаза на уровень дембельских погон и приблизиться к ним… Простые вроде солдатские погоны, чистые и беспросветные. Что там, казалось бы, можно придумать? Да ничего, смело заявит иной обыватель. А вот и ошибаетесь, гражданин-товарищ. Погон — гляньте-ка, пощупайте, ну! — толще. Да не просто толще! А заметно толще! Еще и с выразительным кантом по периметру, как у туфлей «Скороход». Причем, такой же напрочь жесткий, в смысле прочный погон, как те туфли. Да! А если вы к тому же не дальтоник, заметите более яркий — более яркий! — цвет погон. А если владеете еще и глазомером, легко установите полуторную ширину лычек от уставной нормы. Зачем это?.. Х-ха! Да чтоб далеко их, погоны, видно было, гражданским каким лицам… Понятно? И на плечах солидная тяжесть чтоб была: дембель, потому что.
И это ещё не все.
— Р-рвнение на ср-редину!
Ещё есть ушитая, плотно подогнанная форма из комплекта одежды сверхсрочника, точно подогнанная по фигуре дембеля, как костюм гимнаста.
…По резкой отмашке дирижера, оркестр бодро и торжественно вступает «Встречный марш». Музыканты, великолепно и четко, в привычно-равнодушно-автоматическом-артистическом режиме, делают свою важную работу, а глаза их — одни глаза! — живо и с юмором, перебегают от белых, в перчатках, дирижерских рук к идущим вприпрыжку — козлячьим шагом! — двум старшим офицерам, к всполошено взлетающей над головами стайке ворон над потревоженным плацем — не какнули бы на кого не надо! — нагло и сердито раскрывающих при этом клювы на выстроившийся парадный строй, там внизу. И вороны, естественно, как и все, глядят на балаганно расцвеченных дембелей, мучительно парящихся в парадках. А в центре плаца два полковника, один из которых командир полка, не взирая на всё это внешнее безобразие, подчеркнуто точно, чуть подпрыгивая от стараний, идут друг другу на встречу.
Зачем всё так плотно подогнано и ушито в форме, вы спрашиваете? Ну, может это действительно кому-то покажется странным и не совсем понятным, на самом деле расшифровывается очень просто: всем должна быть сразу и издалека видна — сила, мощь, красота и независимость обладателя этой выразительной одежды. Да-да, мощь и сила! — красота и независимость! В любой их последовательности, в зависимости от встречного объекта, конечно, не более.
— Товарищ полковник, полк по случаю торжественного увольнения…
Командир части полковник Серебров, вытянувшись в струнку, несмотря на солидный возраст, ему это ещё удается, правая рука у виска, левая в кулаке плотно к бедру, пятки вместе, носки, зеркалом блестящих сапог, врозь, слушал доклад замполита, вывернув глаза на яркую коробку выстроившихся дембелей. Бурю восклицательных знаков и глаголов, пронесшихся в голове командира полка, можно выпустить из предмета рассмотрения, цвет лица всё это уже попеременно отобразил. Но он — молодец, мужик! — даже не споткнулся, проглотил дембельскую пилюлю, взял себя в руки, перевел гневно-растерянный взгляд на своего замполита. Тот, заканчивая доклад, без слов понял, кому сегодня попадёт, кто будет крайним.
— Здравствуйте товарищи! — не глядя на балаганно-противную по-цвету «коробку» дембелей, здоровается командир полка.
— Здравия-жела-това-щ-полковник! — Не подвели, потешили душу. Здорово рявкнул приветствие полк, в секунду подняв глупых ворон на не досягаемую для них прежде, орлиную, высоту.
Командир полка в некоторой ещё растерянности оглядывал строй, избегая глазами виновников торжества, размышлял, как быть. Потом, решил всё же не портить программу запланированного мероприятия, отложить разбор «полетов» на завтра… с командирами. Разрешил вносить полковое знамя…
…По-олк, смир-рна! Р-равнение направо!
Взыграл оркестр. Вступил знаменный взвод. «Вольно…» «Смирно…» Гимн страны… «Слушай приказ!.. По окончании действительной срочной военной службы уволить в запас… Старшину Григорьева!.. «Я!..» Старшину Соловьева… «Я!..» Старшего сержанта Артамонова… Старшего сержанта Белова… Старшего сержанта Пронина…» «Я-я-я-я!..» Вот он я, вот он я… Я-я-я! Ур-р…
И Дорошенко, и Иванова, и всех остальных наших… уволить в запас! Уволить!..
— Вы это куда, мужики? — вопрос риторический. Мы проходим дальнее, запасное, КПП. Дежурит сейчас сверхсрочник, помдеж, и пара молодых солдат. КПП дальнее, практически закрытое, но именно там и можно проскакивать в самоволку, либо принимать гостей. Вот и сейчас, чуть в сторонке, в кустах стоит парочка раскрашенных девчонок и двое салаг, «химики», из химроты. Лица у них раскрасневшиеся, девочки хихикают, стреляют глазками, салаги выгибают грудь, нетерпеливо переступают с ноги на ногу, косят на подходы к КПП — не застукал бы кто.
— А! На халтуру опять! — кисло бросает Генка, показывая на наши инструменты. У меня в руке баян в футляре, у Артура гитара в чехле, у Генки футляр от саксофона-альтушки (с бутылками). Мы в дембельской форме, я замыкающий.
— Угу… — угукает помдеж, он знает кто мы. — А что, здесь, ближе что ли? — спрашивает.
— Ну!
— Во-он там наш автобус стоит. — Показывает куда-то за угол Артур.
Слышу тихий вопрос молодых солдат к помдежу: «А куда это дембеля-музыканты пошли, а товарищ прапорщик?» «На Кудыкину гору. — Сварливым тоном скрипит помдеж. — Много будете знать, скоро состаритесь! Берите, давайте, мётлы, бля, и метите вон дор-рогу» «Так мы же только что, тов…» «Дав-вайте, я сказ-зал! А то щас, пи… у меня получите!»
Обычная, вялотекущая службистская армейская мелодия на две четверти: Мети-давай! Мой-давай! Шагай-давай! Молчи-давай!..
Идём быстро и… в затылок! Дурацкая привычка, замечаю. Так за три года натаскали, что даже вдвоем ходим или шеренгой, или в затылок. Естественно в ногу. Ребята это тоже заметили — весело рассмеялись и сломали строй, перестроились… теперь, в шеренгу. Опять рассмеялись: не получается никак. Стоп! А какие еще варианты есть на гражданке?.. А я помню?
Прошли ряд переулков, пересекли улицу, дворами, насквозь, прошли остальной отрезок…
Дружно вытираем об коврик подошвы сапог… Открывает хозяйка. Она сегодня как никогда выглядит очень празднично и очень молодо. В легком голубом платьице, в белых цветах, в кухонном переднике, нитка белого жемчуга на шее, раскраснелась от плиты, улыбается. Глаза… А глаза, я вижу, грустные. Даже очень. Завтра я улетаю. Она знает. Самолет у меня завтра, в восемнадцать тридцать. Мне тоже очень грустно от этого. Очень!
— Проходите, проходите, пожалуйста, мальчики. Ой, у меня кажется, горит… Паша, помоги тут, похозяйничай, за меня!..
Оля убегает на кухню, а мы, плавая в пряных, ароматных запахах идущих из кухни, жмурим глаза от предстоящего застольного удовольствия, сбрасываем сапоги, снимаем фуражки, ремни, весело толкаемся, мешаем, друг-другу, проходим в комнату. Генка, с винным футляром, ныряет на кухню: «А вот это куда можно поставить, Оленька? А можно, я вам помогу?» Уже заигрывает, рефлекс у него такой. А мы с Артуром чинно проходим в зал. Артур, живот вперед, восхищенно крутанув глазами, глухо прихлопнув по животу в подтверждение ладонями, молча показывает своё полное одобрение условиями моей подпольной службы, нормально, мол, старик, устроился, классно у тебя здесь. Одними глазами спрашивает: как она, переживает, что улетаешь завтра, нет? Да, — киваю головой, — сильно переживает. А что я могу сделать? — пожимаю плечами. Угу, — поджав губы, соглашается Ара, — се ля ви, старик, черт её возьми!
— Первый тост за дам! За присутствующих женщин, господа-дембеля!.. — Галантно, с полупоклоном, протягивает Генаха свой фужер к Олиному бокалу. Мы с Артуром дружно поднимаемся и сдвигаем фужеры. Да!
— Нет-нет-нет-нет! — Решительно убирает свой бокал Оля, и останавливает нас. — Подождите, мальчики. У меня есть другой тост. Разрешите?
— Да!
— Конечно!
— Вам, Оленька, всё можно! — скосив один глаз к переносице — точь в точь как Савелий Крамаров, с тем же выражением лица, смешит Генаха. На Генку сейчас вообще уморительно смотреть. Мы все уже переоделись в гражданское. Я надел брюки от своего серого костюма и светлую рубашку. Артур, моё трико и такую же, но кремовую, рубашку, а Генке моих тряпок не хватило. Оля, шутки ради, предложила что-нибудь из своего юбочно-кофточного гардероба. Генка легко выбрал. Получилось смешно и уморительно. Сейчас он сидит за столом в её прозрачной кофточке нежно-розового цвета, она ему, конечно, велика, в глубоком вырезе торчат его тонкая шея, ключицы и кудрявый черный волос на груди. Широкие рукава ниспадают к запястьям.
Закусок полон стол, есть и горячее: куры жареные, рыба, дымятся на плите, на кухне, я знаю, пельмени. Домашние, причем пельмени. Сам помогал лепить накануне. Радиола мягко поет голосом ВИА «Самоцветы»: «Не повторя-яется, не повторяе-ется, не повторяется такое никогда!..»
— Я предлагаю, мальчики… — задумчиво, чуть растягивая слова тихо продолжила свой тост Оля, — первый тост выпить за вас. Именно за вас. За вашу мужскую, почетную, солдатскую долю — защищать нас, слабых. Всегда и везде защищать: стариков, детей женщин, Родину свою, своих родителей, дом свой… от любых, не дай Бог, страшных годин! Сегодня вы выполнили свой долг. Выдержали. Спасибо вам, мальчики! Пусть это будет самый тяжелый путь в вашей жизни. За вас, мужчин! За всех, вас! Счастья вам!
— Ну!.. — на первой половине её тоста, мы было засмущались, на второй, впору было прослезиться — таким неожиданно серьезным оказался этот первый тост. Так от души и по-доброму всё это прозвучало, что мы, как на митинге замерли, слушая в себе ответный благодарный отзвук. Сильно получилось. Просто, сильно! Дело в том, что и там, на плацу, несколько часов назад, тоже ведь звучали такие же примерно слова, с тем же смыслом, но они не цепляли так глубоко, не задевали за живое, как здесь, как сейчас, вот.
Звонко клацнулся над столом в решительном соединении тонкий хрусталь. Тоже выдержал!
— За нас — дембелей!
— За всех дембелей! — поправил Генка.
— Да, ребята, за всех!
— И за нас! — Опять уточнил Генка. — «Шир-рока страна моя родна-ая», чуваки!.. — Куда-то в песню вдруг шутливо ударился Генка. — «Много в…
— Стоп-стоп! Ты что, Генка, уже, того? Хорош, выдрючиваться, закусывай, давай.
— Настоящие мужчины после первой не закусывают.
— Закусывайте, Генаша, закусывайте, я разрешаю. А то не успеете!
— Вот, это другое дело: если женщина приказывает… Кстати, Оля, открою вам свою страшную военную тайну — на дембель вёз, но вам скажу: обогнать меня можно везде, но только не за столом, и не… в любви. Вот.
— Ой, Гена, вы наверное большой хвастун, да?
— Генка, закусывай давай, не трепись.
— Вот так всегда с ними, Оля!.. Если б вы знали, моя госпожа, — жалуясь, вдруг запричитал Генка обиженным голосом. — Как они, эти страшные мучители-воспитатели, мне надоели за целых три года! И спать мне вволю не давали, и голодом морили, и били, меня, маленького, непрерывно и всё по кумполу. Вот сюда. Смотрите, светлейшая, до сих пор, тут и тут, шишки остались! Видите? Вот, вот и вот. — Генка дурашливо крутит головой, показывая мифические шишки. — А это, хотенчики!.. — Демонстрирует теперь лицо. — Уже мало осталось. Скоро совсем их не будет.
— Генка!.. Докрутишься сейчас… посуду уронишь.
— Пусть Пашка тогда слово скажет. Скажите, товарищ старший сержант, тост.
Тосты, конечно, говорить я не умею. С чего бы это, и вообще! Я отрицательно заёрзал на стуле…
— Да, Паша, скажи тост. — Вдруг поддержала Оля. — Скажи.
— Давай, Пашка, говори. — Потребовал и Артур. — Генка, наливай быстрей.
Пришлось встать. На меня, снизу вверх, вопросительно, с интересом глядели двое моих близких друзей и любимая женщина, с очень-очень грустными глазами. Нужно было настроиться на мудрый, какой-то бодро-оптимистический застольный лад. А на душе было и радостно и глубоко грустно. Грусти было гораздо больше сейчас, она была перемешана с горькой тоской. Мысли, поэтому, путались, и сбивались. За целый день сегодня столько много разных патриотических лозунгов сквозь меня прошло, как сквозь мишень… И эти вот глаза! Очень грустные глаза!.. Очень…
— Гхы… — прокашливаюсь, в горле першит. Что говорить? — Оля! Ребята! За дружбу! За любовь!
— Вот, точно, Пашка! Коротко и классно сказал: за нашу дружбу! И за любовь!
— За любовь!
— Пьём стоя! — потребовал Генка. — За любовь, мужики, только стоя!
Потом выпили и за наших мам, родителей, и за хозяйку дома — красивую, хлебосольную, добрую.
— А можно мне сказать? — Спрашивает Артур, поднимаясь. Оглядывает всех, выпятив грудь, торжественно набирает воздух. — Товарищи! Нет, это, судари! То есть… Вот чёрт, совсем запутался, как это сказать-то. В смысле, как обратиться-то теперь ко всем вам… нам, гражданским, а? — И сбившись, весело, заливисто, хохочет над собой. — Ха-ха-ха! Обмишулился!
— Ара, — подсказывает Генка, — говори просто, как Ленин: граждане России, мол, к вам обращаюсь я, ваш великий дедушка.
— Ага, дедушка! Ты что, какой я дедушка, я еще молодой. Я еще не женат, Оля. Можно сказать не целованный ещё.
— Знаем, какой ты не целованный. — Мстительно перебивает Генка.
— Ой, Оля, вы только не слушайте их, они врут всё. Это поклёп, поклёп! Вот честное пионерское, Оля, гадом буду, ещё — стыдно сказать — почти девственник. Да!
— Кхы, кхы! — некстати вроде бы закашлялся Генка, подавившись от такого нахального заявления. — Да у него, Оля, гхы-ы, если хотите знать, в каждом пос…
В четыре руки быстренько выбиваем из Генкиной спины кашель, всключая подробности.
— А сам-то, сам-то!
— Ладно, мальчики, — смеется нашей шутке Оля. — Ладно! Я понимаю вас, вы все молодцы, и очень хорошие ребята. Я очень рада, что познакомилась с вами.
— Ааа! Вспомнил это слово! — Обрадовавшись находке, перебивая, восклицает Артур, — нашел, братцы, вспомнил! Хорошее слово нашел — «друзья». Да, друзья!.. Умный, я, однако, да?! Так вот, гхэ-гхым… друзья! Оленька! Слушайте мой скромный тост. — Мы замерли. Артур, прищурив глазки, весело и с задором оглядывая нас всех, играя голосом, чуть философски, начал. — Солдатом можешь ты не быть — стрелять научим всё равно, но… — Артур многозначительно поднял указательный палец вверх, и важно, со значением закончил:
— Но, музыкантом быть обязан! — Эту фразу мы, с Генкой, уже орём вместе с ним, хором, как девиз.
— От винта! — А это уже кричим дружно и весело — вчетвером, с Олей. Этот фильм, «В бой идут одни старики» полюбился нам с первой своей секунды, с первого своего кадра. «Рас-куд-рявый клен зеленый лист резной, я смущенный и влюбленный пред тобой!..»
В подтверждение сказанного, Ара быстро достает гитару, я выуживаю из футляра баян, Генка — вооружается ложкой с вилкой — ударные инструменты, значит. Оля, замерев, смотрит на нас восхищенными глазами. Ара кивает мне: ля минор. Понятное дело! И… под аккомпанемент гитары и барабанной дроби Генкиных столовых приборов, играю четыре такта вступления, в конце которого, в третьей октаве, изображаю тревожный сигнал армейской трубы. Всё, как по нотам, как учили. Ара, склонив голову, глубоким баритоном задумчиво, но твёрдо начинает петь:
Дружно, на три голоса, как в ансамбле, подхватываем с Генкой:
Теперь даём солисту высказаться. У Артура здорово звучит следующая фраза — проникновенно, как снаряд из гранатомета:
Как бы подтвержая это, вступаем мы, «хор», с Генкой:
Вплетаю тревожный сигнал трубы:…Ту-ту-туру-ту-ту!
Не вытирая слез, Оля плачет.
Артур, резко обрывает песню, начинает другую:
Голосом Владимира Мулявина, нашего кумира, из репертуара «Песняров», не голосом, сердцем поёт Артур. Красиво исполняя на концах фраз «вкусные» вокальные форшлаги, драматично варьируя тембром голоса, с большим чувством и настроением, Артур точно передает дух песни: великую радость и торжество воинов освободителей «от звонка до звонка» прошедших весь боевой путь дорогами страшной и тяжелой войны. До краев, с лихвой, полной солдатской каской хлебнувших горечь отступлений, боль поражений и потерь, познавших радость больших и малых побед. Гордость, великая солдатская гордость, за успешно выполненную солдатскую работу, прячется сейчас за понятной, многолетней солдатской усталостью, пьяной похмельной раздумчивости за жизнь: как же теперь дальше-то, братцы, а? Велика цена победы, непомерно велика!
Припев поём дружно, застольно-громко:
Песня летит широко, свободно, как и подобает песне русского солдата с победой возвращающегося домой, к жене, детям, к матери своей, к родителям… К руинам прошлой жизни, к новым трудностям, к новым делам, к новому счастью. Именно к новому счастью!
Наше дембельское состояние сейчас, здесь, — конечно же, не сравить с чувствами возвращающихся с победой солдат Великой Отечественной… Это не возможно… Даже стыдно сравнивать. И близко схожего нет. Кроме, может, условного братства, потных гимнастёрок, и дикой тоски по-дому. Как возвращение из длительной командировки или, может, из своеобразного условного длительного содержания пацанов за высоким забором. И не учёба, и не подготовка, и не закалка. Хотя, по-своему всё это есть, но… Игра, условность, трата времени. Армейская атрибутика. Главная проблема — забор, коллективное проживание. Казарма, строй, пища из одного котла. Беготня, организованная суета. Политподготовка, некоторые элементы военной подготовки. И что? Мы — бойцы? Мы — солдаты? Нет, конечно. В лучшем случае — целлулоидные мишени. Для страны — трата средств и, наверное, отчётность. Если это главное — тогда, всё в порядке. Спокойно спи, Родина!
Да, мы, дембеля, не воевали. Нам, слава Богу, не довелось! Хорошо это или плохо — не знаю. Но… Мы обязательно бы смогли… Многие… Кто бы выжил… Научились бы… Поняли бы уроки войны, приняли их… По-настоящему смогли бы защищать… Не условно, а безусловно.
Сейчас мы прошли именно ту службу, которую нам Родина, Страна приготовили, какую для нас, своих сыновей, организовали. Хотя и не служба это, и не учёба — мы понимаем, а пребывание в солдатской одежде. Три года «игр» в солдатики. Такой наш получился долг. Повезло? Время? Судьба? Наверное…
Наши тревожные голоса летят в раскрытое окно, улетают! Они свободно пролетают над «лобным местом» военной комендатуры — плацем! Влетают в уши, в сердца молоденьких девушек, ждущих нас сейчас дома, сердцем угадывающих наше возвращение. Мы возвращаемся к новым делам, к новому своему счастью: Генка, я, Артур, другие наши ребята. Возвращаемся назад, обратно, домой. Домой возвращаемся — понятно, нет, люди? Это радовало. «Назад» возвращаемся — это огорчало. Огорчало то обстоятельство, что страна — друзья, знакомые! — мы знаем, ушли далеко вперед. А мы — сыны, солдаты! — задержались, отстали от всеобщего прогресса. Отстали на целых три года. Мы, в это время, ходили по другим орбитам, рядом со страной, около неё, но не впереди. Отстали от гражданской жизни, ох, как отстали, братцы! Отвыкли…
«Дзинь, дзинь, дзинь!..» Перебивает наши переживания морзянка дверного сигнала. Неожиданно совсем. Не вовремя. Звонок я уловил не только как посторонний музыкальный звук, но, в первую очередь, смысл его. Это сигнал нашей полковой тревоги. Тревога?! Посыльный, значит, прибежал. Мишка Кротов. С чего бы?! Обрываю музыку.
— Что такое? — Крутит головой Артур.
— Звонок дверной, вроде?! — успокаивает Оля. — Паша! — смотрит на меня.
— Это Мишка Кротов… Посыльный наш. — Перевожу. — Сейчас узнаем.
— Кто? Кротов? А он-то чего?..
Открываю входную дверь. Точно, на пороге стоит Мишка Кротов. Пряча приятное удивление от моего гражданского наряда, смущенно улыбаясь, сияет, переминаясь с ноги на ногу, здоровается:
— Здравия желаю, товарищ старший… эээ… сержант.
— Ты чего, Мишка, не виделись что ли?.
— Виделись. Я, это… извините за беспокойство, товарищ старший сержант, это не тревога! Меня старики, дембеля, за вами послали.
— За чем послали? — Переспрашиваю. — Проходи. — Пропускаю в квартиру. — Ещё раз!..
— В общем, это… все ваши дембеля решили сегодня в ресторане собраться, в двадцать один ноль-ноль, в «Дальнем Востоке». Отметить. Столики уже, говорят, заказали. А вас нигде нету. Ну, я и сказал им, что знаю где вы, могу передать. Дуй, давай, говорят, мигом, приказали, я и… А что, не надо было? Здравия желаю, Ольга Николаевна!
— Здравствуйте, Миша.
— О, Мишка, ты что это, — пробиваясь сквозь стену встречающих, любопытствует Генка. — Из столовой шёл в роту и заблудился?
В прихожей собрались все. Мишка стоит, переминается, хитро улыбаясь, рассматривает нас с веселым, октябрятским любопытством: как тут, мол, у вас хорошо, ребята… А это что такое, дяденьки? А это? А это можно потрогать?
— А у вас тут весело, музыку за километр слышно. Здорово вокал звучит, кстати. Как «Песняры»! А можно я тоже чуть-чуть подыграю, а, товарищ старший сержант? Чуть-чуть!
— Мишка, а ну-ка дуй в полк, молодой! — Командует Артур. — Засветишься, ребят подведёшь. Комендатура-то вот она, рядом. — Кивает за окно. — Не дремлет «губа», ждёт тебя.
— Артурчик, — Оля вступается за Мишку, — ну пусть Миша покушает хотя бы. Паша, можно ему с нами чуть-чуть посидеть, разрешите?
Нахально опережая мой ответ, Мишка сам себе разрешает:
— Можно-можно, товарищи дембеля. — Поясняет. — Там же в клубе кино идет, «А зори здесь тихие», знаете же, а я уже видел. Все наши сейчас в кино сидят, и дежурный по части. Я знаю. Не хватятся.
Вот, бандит! Вот, наглец!
— Ну, молодежь пошла! — восхищается Артур.
— Оторвы! — Крутит головой Генка. — Мы скромнее были.
— Это Пашка их так, молодых, распустил! — Замечает Артур.
— Нет, и вы, рассказывают, такими же были, только защиты у вас такой тогда не было! — парирует Мишка.
— Ладно, Мишка, — соглашаюсь я, понимая, не отлипнет. — Только двадцать минут. Понял?
— Так точно.
Действительно, молодежь на ходу подметки режет!
Уже рассвет, наступает утро.
Мы с Олей стоим у окна.
Ребята уже давно убежали. Кстати, Мишку выгнали только через час, почти на пинках: то ел непрерывно, то играл на баяне — оторвать было невозможно. Когда гнали его, просил дополнительные пять минут на еду, потом, как за соломинку хватался за баян, потом снова за вилку, потом сыпал анекдотами, смешил Олю. Ушёл, таки, молодой наглец. Ничего парень, хороший пацан. Этот выживет, за него можно не беспокоиться. Молодец.
Артур с Генкой вначале решили в ресторан заскочить, отметиться. А потом завалиться в общагу, к девчонкам. Надо ж было и там попрощаться!..
Артур надел мои тёмно-серые брюки, туфли, и кремовую рубашку. Генка моё трико, подвернув штанины снизу. Оля там ещё что-то подшила ему. Надел мою светлую рубашку и Олины кеды, сказав хозяйке: «Отлично, чуваки! Сойдет за первый сорт».
А кто в этом сомневается? Главное, не форма, мы знаем, а содержание. А это… «Кто надо — тот знает. Будь спок!» — выставив ладошку вперед, в полупоклоне подтверждает Генка.
«Всё, ребята, будьте счастливы! — так, Генка с Артуром, уходя, прощаются с нами. — В смысле, до свидания!» «Оля, спасибо вам за всё: за внимание, за стол, за… вы такая красивая! А можно я вас поцелую?..» «И я!» — это уже Артур. «Можно, мальчики. Это вам спасибо. Будьте осторожнее там… Счастья Вам!»
Они еще долго прощались в прихожей, толкаясь и кланяясь, целуя её то в щёки, то галантно её руку, то, вдвоем, обе руки сразу. Отечески обнимая и меня — крепись, мол, старина, — жали руку.
64. Большой нонаккорд… От винта!
А вот и я уже лечу! Уже в самолете. Вместительный «Ил-62», легко оторвавшись от бетонной полосы, метр за метром набирая нужную высоту, круто потянул вверх. Уже давно погасла надпись на табло «Пристегнуть ремни…». Уже стюардессы пустые стаканчики унесли, а я не могу оторвать взгляд от окна самолета. Вглядываюсь невидящим взором в пустоту, еще и еще раз вспоминаю, переживаю минуты прощания…
Самым тяжелым было расставание с Олей. Тут было не до шуток. Ком пыжом стоял в горле, давил, не отпускал.
Ребята ушли, а мы так и не спали всю ночь. Разговаривали. И если б не письмо из дома, от матери — она разошлась с отцом! — я бы, наверное, и не размышлял, здесь бы и остался с Олей. Я не знаю, что это — любовь, привязанность… Что? Но я без Оли уже не могу. Мне даже представить себе трудно, что я не увижу её завтра, послезавтра, и потом ещё… Но сейчас, не просто нужно было лететь домой, а обязательно нужно было лететь. Обязательно! Такая вот реальная необходимость исходила из письма, из ситуации. Нужно было разобраться там, дома, помочь матери. Не понимаю, как же так, они, родители, смогли поступить! Столько лет вместе и на тебе, разошлись. Хотя, если уж откровенно, предпосылок было много, даже больше, чем достаточно. Уж, я-то знаю. И если раньше, когда-то, пацаном, я не мог постоять за себя, за мать, то сейчас… как говорится, извините, утихомирю враз… в смысле помирю. Хотя, где-то глубоко в душе я понимаю, если чашка дала трещину, уже всё, предмет потерян, целым он никогда не будет. Но развод — это трагедия. Большая семейная трагедия. В нашей семье, главным образом, я думаю, это трагедия в жизни мамы. Ей сейчас плохо. Значит, я должен быть рядом с ней, там, это обязательно. На этом же и Оля настаивала:
— Ты должен лететь домой, Пашенька, обязательно лететь. А как же, она же твоя мама, ей сейчас плохо. Обязательно нужно лететь. Обязательно.
— Да знаю я. Знаю, что должен. Я понимаю это… А как ты? Ты будешь ждать, будешь писать?
— Не знаю, Пашенька, не знаю… Нет, наверное. Пойми меня, хороший мой, и не обижайся. Я ведь совсем-совсем старая для тебя… Да-да, не перебивай, пожалуйста, не надо. Это сейчас тебе со мной хорошо… Я знаю! А потом, позже? Я быстро старухой стану…
— Что ты говоришь, какая стар…
— Не спорь, не спорь, Пашенька. — Прикрывая мой рот ладошкой, перебивает Оля. — Мы, женщины, быстро стареем, раньше вас, мужчин, стареем. С этим ничего не поделаешь. Не мы, так природа распорядилась. Я вообще благодарна тебе, благодарна Богу, что он дал мне пусть чуть-чуть, совсем немного в жизни светлой любви… Кусочек счастья, но дал. Дал, понимаешь! Спасибо тебе, солнышко моё. И не мучь себя, не терзайся… Мне было очень хорошо с тобой, как никогда в жизни… и тебе было хорошо, я знаю. Пусть так и останется в нашей памяти. Запомни меня такой, какой видишь сейчас… Хорошо? Видишь, я улыбаюсь, я не плачу, я рада за тебя, за себя… Ну, улыбнись, пожалуйста, улыбнись. Ой, смотри, звезда упала… вон, там. А я успела загадать, успела-успела!.. У тебя всё будет хорошо. Всё-всё в жизни будет хорошо, я знаю.
— И у тебя.
— И у меня тоже…
Чуть помолчав, с трудом сдерживая волнение, спросила: «Паша, а можно я не поеду с тобой в аэропорт… провожать. Боюсь, что не смогу… не выдержу там. Ты простишь меня, ладно? Я отсюда, из окна…»
Генку мы с Артуром проводили в одиннадцать двадцать утра. Улетал он рейсом на Москву. Первым из нас улетал, как флагман. Выглядел счастливым, балаболил, громко хохотал, смеялся. Полетел Генка, конечно, в парадной, концертной форме, как на всесоюзный слёт лучших дембелей страны. Грудь его украшала куча ярких значков. Кроме двух очень красивых, его личных, настоящих, «лауреатских», горделивым огнём горели, естественно, комсомольский значок, значок «Отличника боевой и политической подготовки», значок «Военного специалиста первого класса», «Воина спортсмена первого разряда», непременный гвардейский значок, и одна юбилейная медаль, в честь победы Советских войск над фашистской Германией. Вот тут, граждане-господа-товарищи, не нужно смеяться, не надо! Нашему призыву тогда всем такие выдали. Правда, моя-то медаль потерялась в первом же моём увольнении. Увы, вот! К сожалению.
Пришел я в гости с ней, с медалью красивой, в общагу к девчонкам, похвастать хотел. Как и весь наш «омедаленный» призыв: Генка, Валька, Артур… Шинель снял, а там, на груди, одна только верхняя часть от той медальки одиноко и висит, ленточкой своей зеленой красуется. А кругленький диск, желтенький такой, как золотой, с рисунком, надписью и цифрами, отцепился где-то, потерялся он, пока я шёл. Ёшкин кот, такой конфуз вышел. Так обидно было, верите, нет, как будто меня обокрали. Ага! То ли быстро я шел, торопился показать или звено цепочки было слабое, но потерялась медалька. Потерялась моя красавица. Что интересно, потерялась в полку только у меня одного, ни у кого больше, а запасных нигде и нету, я выяснял. Не предусмотрено. Так что, покрасоваться и не успел, даже сфотографироваться не довелось.
Что расстраиваться?! Это было давно, я это пережил. А что она была — могу удостоверение показать, там она, медаль эта, полностью прорисована. Покажу-покажу, Генку вот только проводим…
А красавец писаный наш, Генаша, с гроздью высыпавших на радостях хотенчиков на лице, в хромовых, гармошкой, офицерских сапогах, в офицерской же фуражке со смело срезанным, ушитым козырьком, с тяжеленным дорожным чемоданом, огромных размеров, цвёл от дембельского счастья, как девка на выданье. «Ага! Приданое там. — Кивая на чемодан, хитро подмигивая нам, сообщал Генка на полном серьёзе всем окружающим, особенно разным молоденьким девушкам. — Одних медалей, за боевые секретные заслуги, шестнадцать килограммов. Я ж говорю, полный чемодан, ага!» Мы-то хорошо знали, что там за приданое такое. Там его концертный реквизит еле уместился, буграми еще туда-сюда выпирает. «Так прямо и заявлюсь в цирковое училище. Пойдет, ребята, а? — В который уже раз, волнуясь, спрашивал Генка, показывая свою воинственную, но артистическую стать. «Ещё как пойдет!» — уверял я. «Не пойдет, Генаха, звони, прилетим, кому надо глаза там протрем. Увидят! — Конкретно грозит Артур, показывая кулак с молодой, созревающий арбуз. — Ага, сразу увидят, как мозги-то прочистим. Да, Пашка!»
Пассажиры его рейса уже давно прошли регистрацию и собрались в душном и тесном, каком-то, говорят, «накопителе-накипителе». Там нервы пассажирам, наверное, накаливают до кипения, чтоб, значит, жизнь перед взлетом мёдом не казалась. Уже два или три раза на весь вокзал, громко, с эхом, мелодичным женским голоском объявили: «Пассажира Иванова, вылетающего до Москвы, приглашаем пройти на посадку…» А мы не могли расстаться. Хотя, вроде, за руки и не держались, а вот…
— Как устроишься, Генка, сразу сообщи. И мне, и Пашке. Понял?
— Да, конечно. И вы тоже… как, что там у вас. Если, что надо, ребята, пишите, звоните, я сразу…
«Закончилась регистрация рейса…»
— В общем, ребята, не теряемся. Как договаривались, ладно?
— Конечно.
— Смотри, Генка, не торопись там жениться…
— Нет, пока училище не закончу, свой номер не сделаю, денег не накоплю, ни каких женитьб. Слово, чуваки.
«Пассажир Иванов, вылетающий рейсом до Москвы, просьба пройти на посадку…»
— Ну, задолбали девки парня! Придется идти. Ладно, ребята — аплодисменты! — ап, мой выход. Полетел я!
— Счастливого взлета и посадки, Генаха.
— Давай, Генка!..
— Он сказал, поехали!.. — Пропел Генка.
— Да-да, маши там рукой, «Гагарин»…
Мы стоим в центре зала, обнявшись, уткнувшись лбами, прячем слёзы. Столько лет вместе, и каких лет, ёшь твою в корень! Эх!..
— Главное, ребята, сердцем не стареть…
— Не черстветь…
— Не забывать.
— Ну, от винта?
— От винта!
— Пиши, Генка, не ленись!
— Вы тоже!
— До встречи!
— До скорой встречи, ребята! Помните, жизнь наша только начинается!..
— Да-да! До скорой…
Выйдя на пандус, долго ещё стоим с Артуром. Ждём, провожая, пока самолет с Генкой не поднялся в воздух, быстро уменьшаясь в размерах, не растаял в радужной полудённой дымке. С грустью потом поехали в город.
Какое хреноевое настроение!.. О-о-о!..
Следующим улетаю я, в восемнадцать тридцать. Первым-то из нас, еще утром — аж в шесть двадцать! — должен был улететь Ара, но его рейс отложен на два дня — «на острове хреновая пого-ода…» «Низкая облачность, потому что», сумеречно сказали в справочном окне, сумеречно же отворачиваясь. Значит, естественно, туман. И затяжные дожди… дожди… дожди… Обычное, говорят, для Сахалина дело, тоже — грустное. Грустное-грустное!
А теперь и мой рейс.
Артур едва успел на такси прискакать к моей регистрации, в общаге задержался. Приехал, как говорится, уже и нос в табаке, подшофе и с девчонками. Ленка вначале вроде фыркала, обижалась, что я забыл её, не появляюсь и всё такое прочее, а потом, когда уже пошел на посадку, разревелась: Санечка пиши, приезжай… Что-то у меня в душе царапнуло, но сердце моё было там, с Олей. Около неё. Я знал, она стоит сейчас у окна, ждёт звук пролетающего самолета. Знает, когда это будет. Смотрит сейчас вверх.
Уткнувшись в стекло иллюминатора, ищу глазами, как ориентир, квадрат плаца комендатуры и крышу её дома. Олиного дома! Оля! Оленька!! Вначале взлёта всё хорошо просматривалось там, внизу, достаточно чётко и узнаваемо. Я был уверен, что обязательно увижу, должен увидеть её дом, её руку, машущую мне из окна… Сейчас… Вот сейчас… Сейчас, где-то… Нетерпеливо бегу глазами вперёд по курсу самолёта — скорей, скорей!.. По ломаным линиям улиц, домов — дальше, дальше!.. Ищу контуры того плаца, её дома… Он должен быть где-то здесь, внизу… Он прячется там, среди зеленой дымки деревьев, в странно запутанных направлениях и тупиках, в которые нанизаны большие и малые, длинные и короткие, как сложное письмо азбуки Морзе, почти одинаковые коробочки зданий и домов, всё в разноцветных прямоугольниках крыш, разделённых сложным, непонятным языком узеньких дорог-тропиночек… Сейчас, сейчас… Вот? Здесь? Нет-нет, не то… Так, так, дальше… А это, что такое? Что-то очень уж большой квадрат для плаца, с пятнами клумб в центре. Так это же… городская центральная площадь с фонтаном и цветниками. Центр города под нами. Уже площадь! Уууу! Мы далеко впереди, значит… пролетели. Очень быстро всё промелькнуло внизу, очень. Эх!.. Оленька!.. Как же так… О-о-о!..
Перегрузки от резкого набора высоты вдавливают в сиденье, звук двигателей давит на уши, закладывает их, самолет натужно ревёт… Невидимые нити, соединяющие меня с Олей, сейчас не дают ему легко подняться вверх, держат, сдерживают самолет, заставляя двигатели вновь и вновь напрягаться. Крепкие нити держат его, меня, не отпускают. Да и меня ли одного.
Нет, не поймал я взглядом такой знакомый и близкий мне квадрат плаца, там, внизу, не увидел руку. Всё промелькнуло как в калейдоскопе, смазав затем, стерев, быстро уменьшающуюся городскую топографию плотной тряпкой облаков, закрыл от глаз их серой шторкой.
Самолет круто шёл вверх.
В салоне потемнело. К кому в горле предательски заложило ещё и уши. Эх!.. Оля, Оленька!..
— Вам, плохо, молодой человек, да? Не хорошо? Пакет дать? — два раза переспросила стюардесса, пока я понял смысл вопросов.
— Нет… Нет, спасибо!
— Может быть, воды принести, хотите?
— Да, воду, если можно. Спасибо!
— Можно, конечно, можно. — Улыбнулась бортпроводница. — Я сейчас.
Самолёт пробил толстый слой плотных и мрачных облаков, окунулся в солнечное беспредельное море света. Высветлив всё, словно в фотоателье, заполнив собой весь пространство. Ярчайшее море света, весело и игриво разлилось, вызвав улыбки на лицах и невольный вздох облегчения у пассажиров. Пассажиры, радуясь свету, расслабились, заёрзали на сиденьях, закрутили головами… Такого яркого и слепящего солнца на земле всё же не бывает, оно только здесь, над облаками, яркое и сильное. Только здесь оно «в самом расцвете сил»… может показать себя, развернуться. К счастью, его сжигающего тепла здесь, в самолете, не чувствуется, но яркости… яркости просто с избытком. Самолёт смело ткнулся в эту сияющую яркость, окунулся в неё, и неподвижно, похоже, зачарованно, поплавком, завис над спокойным, не реально огромным пространством солнечной глади воздушного океана, нежно и умиротворенно урча всеми своими мощными двигателями.
Сверху и кругом, куполом, слепящее солнце, снизу, как постель, мягкая ватность облаков, во все стороны, до горизонта, спокойная, холодная, безбрежная пустота. Одиннадцать тысяч метров над землей. Фантастика какая-то…
Послесловие
И никакая не фантастика, обычное дело для «Аэрофлота». Серые можно сказать будни. А вот и не будни, а праздник. Летел-то тот самолет, которого ласково и чуть иронично, как о недосягаемом до поры, называют в армии — «ириктивным тапочком», о котором, большекрылом и гудящем, так долго мечталось каждым солдатом короткими армейскими ночами и только ли ночами. Вёз домой тот «тапочек» одного из многих сейчас — многих-многих! — юношей, дембелей, кто так или иначе «отслужил как надо и…», может и не так, как надо и как хотелось, но… отслужил, летел теперь домой!
Летел домой наш герой. Говоря его языком, языком музыканта, летел в сложном смятённом состоянии соединения минора и мажора с увеличенными квинтами, секстами и другими неожиданными сочетаниями звуков, включая и какие угодно дисгармонические. Хотя и сложно всё, но понятно. Столько разного пережить за три года армейской службы, со стольким встретиться и столкнуться, приобрести и расстаться, — кого угодно сделает взрослым, хотя… А впереди его ждет новая жизненная партитура, в новой, неизведанной тональности, с новыми оттенками с неизведанными характерами, темпом, и прочим.
Ничего удивительного в этом и нет. Такова жизнь. С каждым из следующих дней она становится всё сложней и многогранней, интересней и заманчивей, радостней и трагичней. Как всё то, что ждет их, молодых, талантливых, влюбчивых, жаждущих и страшащихся той неизведанной новизны, которая скрыта ещё и будет, наверное, произойдет с ними завтра в балагане их большой сумбурной жизни. Единственной и неповторимой их жизни.
Они уже многое знают о ней… об армейской, в первую очередь жизни. «Что — почём, и что в мешках». Знают цену заботы Родины, внимания её, любви. Цену всей той внешней патриотики. Хотя, в душе, да и, не дай Бог, если когда и доведется, знают — наверняка, как один, в полный рост встанут на защиту своей страны. В любое время, даже если и не умело… Такое было, и не раз, и будет ещё, наверное.
Как сложатся их судьбы, как придётся им в этом мире, нашем мире, что они сделают, что совершат хорошего, достойного, а может и плохого, чем заявят о себе… Кто знает?! Поживем, увидим!..
А пока… Пока наш герой, Пашка Пронин, дембель, бывший музыкант военного духового оркестра и армейского внештатного ансамбля песни и пляски, — оттрубив, отслужив, отбабахав срочную службу, совсем не зная, не ведая своего будущего, летел вместе с самолетом, со скоростью девятьсот шестьдесят километров в час, вслед за ярким солнцем на запад. Вернее спал, прислонив голову к холодному окну самолета, расстегнув ворот светлой рубашки и сдвинув на сторону красивый галстук… Ему было жарко. И не только от духоты в салоне, как может показаться, но, главным образом, от того, что его согревал обычный ключ, ключ от обычной, внешне, входной двери. Именно, согревал!
Для кого-то это может показаться странным — обычный ключ от простой обыкновенной двери, не грелка какая и не кипятильник, а вот…
Москва. Сентябрь 1999 — май 2000 г.