ГЛАВА 1
— А тя звать-то как? — Савва линялым рукавом рясы отер с бороды капли молока.
— Тиша. А тя как?
Белобрысый отрок с пронзительно-синими глазами сидел напротив монаха, словно пытаясь заглянуть тому в рот.
— Да нет тама ниче интересного. Саввой меня звать.
— Где тама-то?
— А ты куды смотришь. В рот мой пялишься. А я и говорю: нет тама ниче интересного.
— Я на монахов когда смотрю, все думаю, что в их не так, как у обычных людей?
— Ишь ты. С чего взял-то, что у монахов не так чего-то? — Савва насмешливо вскинул брови.
— Да вот с того и взял. Давеча видел, как один лягушку уговаривал с дороги спрыгнуть. Так и говорил с ею, как с людиной: уйди, мол, девка, а то раздавят тебя ненароком.
— С лягушкой! Так с лягушкой говорить — чепуха сущая. Вот ежли я рот широко раздвину, то, паря, совсем обомлеешь. У меня в горле таракан живет, Тимофей Федорович, он так усищами шевелит, что и мне порой ажно до чертиков щекотно.
— Да иди ты! Таракан у яво! — Тиша отпрянул. — А ежли таракан, то за людским столом и делать неча. Брр. Ты вот лучше скажи мне: а че ты весь покоцанный такой? Руки — словно уголья горящие месил. Да и одежонка уж больно гарью пахнет.
— А я, паря, так и есть… — Савва отвел взгляд. — У костра давеча сидел. Вдруг вижу: а из пламени смотрит на меня лицо девичье. Присмотрелся. Девичья-то лишь голова, а все остальное птичье. Я к ей руки-то протянул, а она как вцепится в меня когтями и давай в пламень тащить. Ну, насилу отбился.
Савва провел длиннопалой ладонью по черной с проседью бороде.
— Да и иди ж ты! Птица у яво!
— А у тя все одно: иди ж ты да иди ж ты! — Савва передразнил Тишу. — Ты вот мне скажи, а с батей-то твоим шибко, вижу, неладное?
Тиша понурился.
— Да помирать, кажися, будет. А-а, — парень мотнул головой. — Ты только об этом больно-то не шуми. Есть тут у нас один злодей окаянный, пан Войцеховский. Все со своим чеканом ходит, опирается на него. «Я вас, — говорит, — от вольницы-то быстро отучу! Я вас, курвы, уважать законы заставлю! Я вас, курвы, Юрьев день быстро вспоминать отучу!» Ну и все так.
— Что такое чекан? — Савва заинтересовался.
— Это, как бы тебе объяснить. Ну, палка такая по пояс в вышину, на одном конце набалдашник, на другом — молот, который с одного краю в виде молотка сапожного, а с другого — чем-то даже птичий клюв напоминает. А еще у него венгерка всегда на поясе.
— Венгерка — сабля. Это я знаю.
— Ну так вот. Приезжает как-то с неделю, поди, назад этот пан, да и давай на батю орать, почему, мол, сена мало ставишь. А батя мой объясняет нелюдю, что, дескать, пожни окашиваю не все. Надо же по очереди. Одна отдыхает, сил набирается, чтобы гуще травы дать, другая окашивается. А на другой год наоборот: та, что отдохнула — под косу ложится. А пан проклятый, Войцеховский, орет, что много сена нужно лошадям. Где-то в европиях ихний король воюет, поэтому все должны трудиться, чтобы мы войну не проиграли.
— Ихний, говоришь? — Савва глубоко вздохнул.
— Так и есть, ихний! — Тиша перекрестился. — А наш разве? Мы по-ихнему все одно креститься не будем. Наш государь на Москве. Вот и войско собирает, говорят. А ну как перетянет по загривку-то окаянному. Будут знать! Да сколько мужиков по лесам партизанит! Все одно, не будет им здесь покоя.
— Глядишь, сам ужо при поляках на свет народился, а на русского царя молишься! Ты про батю-то дальше давай!
— А чего тама давать. Соскочил пан-иуда с коня, да батю в грудь чеканом этим и сунул. Я прямо слышал, как косточки-то провалились. Вот теперя мы с мамкой тужимся из последних, с утра до ночи на покосе да на погребке. Мати счас на дальней пожне. Тебе вот молока оставила и ушла еще до рассвета.
— Эхма, Русь-матушка! — Савва провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу. — Годков-то тебе сколь стукнуло?
— Фофнадцать.
— Как? «Фофнадцать», — передразнил Савва.
Парень пропустил мимо ушей безобидную насмешку собеседника.
— Боюсь, не наставим мы сена как надо пану. Тогда он нас запродаст. Трава уже жуковать начала. Слыхано ли, в августе косить!
— Жуковать? — переспросил Савва.
— Трава сочной должна быть, тогда сено душистое. Такое скот шибко любит. А с пожуковатой травы — прах один. Я счас до кур сбегаю. Поди, обнеслись. Наших яиц попробуешь, да ступай тогда уже с Богом. Мне работать надобно.
— А коса есть лишняя? Я, парень, косить шибко люблю. У вас от, вишь, раздолье, а у нас на Холмогорье все больше лес густой, поженки маленькие. Каждая охапка на вес золота.
— Никогда золота не видел. Только говорят о ем. Холмогорье — это где ж такое?
— Это там. На севере. И Белое море там есть. Хол-лодное бывает до лютости прям. Так косу-то покажешь?
— Покажу. Чего там.
Савва и Тиша встали из-за стола. За порогом избы сиял восход. Воздух, наполненный стрекотом кузнечиков, гудением оводов и комариным писком, был до того плотен от поднявшегося удушливо-сладкого, пряного духа трав, что напоминал остывающий свежесваренный кисель, в котором все живое передвигалось вплавь, словно преодолевая незримое течение. На несколько верст вперед, до самой кромки темнеющего леса, полыхало яркими цветами, перетекало глубокими волнами высокое разнотравье.
— Ух, и сила какая! И чего людям не живется?! — Савва, прищурившись, любовался природой.
— Эт не все наше. Наше только до той вона березы, — Тиша показал пальцем на одинокое кривое дерево. — Пошли в сарай.
В сарае Савва снял со стены косу-горбушу, тронул ногтем лезвие.
— Не точена давненько. Полопатить бы.
— А мы ею уже не пользуемся. Как литовки появились, так мы только ими.
Тиша щелкнул указательным пальцем по металлу, тот радостно отозвался приглушенным звоном.
— Ишь вон, литовки какие-то! — Савва заинтересованно оглядел незнакомое орудие крестьянского труда.
— Литовку мы еще стойкой называем. Ей косить куда удобнее, сгибаться не надо.
— А сгибаться, парень, ой как полезно бывает. Больше гнешься, скорее не сломаешься. И молитва в труде куда как шибче звучит. Дай-кось брусок.
Савва взял из рук отрока точильный камень. Уперев косище в живот, прихватив левой рукой лезвие ближе к концу, монах резво принялся охаживать металл камнем. Вжик-вжик, — звуки сливались друг с другом, точило было невозможно уловить глазом.
— Ан, вот вишь, и изладилась! — Савва подоткнул подол рясы за веревку пояса, широко перекрестился, глядя на плоский диск утреннего солнца. — Ну, с Богом, стал-быть!
Тиша вылупил глаза на торчащие коленки, на поросшие кудряво-черным волосом ноги странного мужчины, который вчера попросился к ним на ночевку.
— Пошли давай. Показывай поженку-то свою.
— Че показывать-то? Как вышел за жерди, так и коси.
— Ну, поглядим на твою жуковатую. Эть, вишь, как тебя не обзовут только, травушка-любавушка.
Монах сухим стеблем прянул между жердей ограды и оказался в чистом поле. Постоял, щурясь на восход, и опустился на колени. Широченный взмах. Под косой зашипело, взвились из скошенной травы тучи мошек.
— Полегче вы, окаянные!
Он рассмеялся громко, заливисто, отфыркиваясь от мошкары, точно огромный конь. И пошел медленно в глубь поля, похожий на перевозчика в лодке с одним веслом. Взмах в одну сторону, потом в другую, а лодка плывет, упрямо, не быстро, но плывет.
Тиша зачарованно смотрел, как падают вражьи зеленые рати под ударами меча витязя-исполина. Он всегда так представлял нескошенную траву, чтобы легче управиться было. Вот первый полк лежит уже, в другой нужно врубиться и победить, а третий окружить да искромсать в капусту. Так, бывало, увлечется, что и кровавых пузырей на ладошках не замечает. Но здесь Тиша увидел совсем другое. На его памяти горбушей не косили, а если и бывало, то по мелочи — скоту свежей травы охапку на вечер, не более. А тут человек к траве лицом совсем близко опускается, сливается, шепчется с ней, точно на ушко друг другу, баюкает ее, целует и просит прощения. И та его понимает и смиренно принимает все, как оно есть, по судьбе и в жизни. Пятится поле. Широкими пластами ложится справа и слева от косца. А он все идет и идет вперед, оставляя позади себя тонкую алую ниточку крови, сочащейся из голых коленей. Вот она, молитва-то, как вершиться может! И показалось Тише, что он стал свидетелем какого-то очень древнего обряда. Совсем древнего, который совершается здесь и сейчас, но был обряд этот еще задолго до его мамки и бати, до Успенского собора, что высится на городском холме, даже до соснового леса, синеющего на горизонте, разве что огромные речные валуны помнят о нем.
— Ну че раззявился? Воды, может, принесешь?
Лицо монаха сияло белозубой улыбкой.
Тиша зачерпнул ковшом из ведра и припустил по скошенной полосе. А когда приблизился, в нос ударил терпкий, сильный дух богатырского пота. Даже воздух вокруг, казалось, весь стрункой вытянулся от этого запаха, вот-вот лопнет.
— Век бы так, парень. Да лиха не знать. Ну, я еще трохи тут-ка поохочусь, да пойду по своим делам. Да ты не боись, пока полюшко не умну, никуда не денусь.
Савва снова засмеялся открытым, вольным смехом, глядя куда-то поверх Тишиной головы.
Ближе к обеду оба сидели на крыльце и по очереди пили хлебный квас, изредка перебрасываясь словами. После многочасовой работы говорить не хотелось, а молчать как-то неловко — все ж, недавно познакомились. Но Тишу один вопрос ой как мучил.
— Да ты не мнись, парень, вижу, черт тебя за печенку крутит, — Савва скосил глаз на собеседника.
— Вот ведь у тя какая палка-то? Все в толк не возьму. Давеча, пока ты косил, я ее в руке-то примерил. Легкая, пружинит. А вот из какого она дерева?
— А те не говорили, что чужое брать — руку терять?!
— Говорили. Но я, вишь, до всяких там палок, чеканов и сабель уж больно охоч.
— И смышлен не дюже!
— Да ведь палка и палка себе. Чего тут такого-то?
— Не палка это, а посох!
— Ну посох. У нас все рясники с посохами ходят. Только у них обычные, суковатые. Таких в лесу на каждом шаге найти можно. А у тя какой-то не такой посох. Не скажешь, откель?
— Эх, знал бы сам — откель, то, может, че и соврал, а то и соврать чего — не знаю.
Они не заметили, как за их спинами открылась дверь хаты, и в проеме возник из темноты отец Тиши, Степан Курило.
— Эко травы страсть какую понаскашивал! — мужчина говорил слабым дрожащим голосом, в груди ходуном ходил тяжелый, булькающий хрип. — Баско повалил! Баско!
— Бать, ты чего встал? — Тиша испуганно посмотрел на отца.
— Да вот встал впоследки на землю свою посмотреть.
Степан Курило сделал два мелких шаркающих шага и оперся на плечо сидящего на ступенях Саввы. Монах скосил взгляд на бугристую, натруженную руку хозяина дома и вспомнил… Вспомнил, как точно так же четверть века тому назад стоял на крыльце его отец, Молибог Шильников, неизвестно куда провожая своего странного долговязого сына.
И не только это вспомнил… Спертый воздух полутемной избы. Тяжелый от его смердящего неподвижного тела. И голос младшей сестры Аленки: «Давай, Саввушка, я тебя оботру! Поуделался немного. Ну, ничего, ничего!» И она поворачивала его сухую плоть, оттирала влажной тряпкой от прилипших испражнений спину, ноги, ягодицы. Меняла подстилку, взбивала подушку и садилась в изголовье так, чтобы он не видел ее катящихся слез.
Однажды ночью отец взял его на руки и понес. Ему было хорошо, тепло и так уютно, что он не хотел задумываться: с чего вдруг отец среди ночи куда-то его несет. А когда повернул голову, увидел обрыв, тот самый, с которого открывалась необъятная ширь Белого моря. И уже было зажмурился, потому как догадался, что его ждет, но неожиданно услыхал резкий крик Аленки: «Не надо!»
Отец, словно мешковину, закинул его на левое плечо и, подойдя к сестре, ударил тяжелой ладонью чуть выше уха. Аленка зашаталась, но устояла на ногах и снова закричала: «Не надо, тять!»
Отец и сам уже понял, что нельзя. Как потом смотреть в глаза дочери?! Раз не смог незаметно, теперь остынь немного. Сам себя хотел обмануть. Перед Богом с этаким грузом не оправдаешься. Да как бы жил потом! Спасибо Аленке! Уберегла от греха.
Но не сразу все так было.
Было еще легконогое детство, где носились они с сестрой вокруг избы, вечно догоняя друг дружку… Грибы, ягоды, первые выходы с отцом на охоту и рыбалку, зимние короткие дни и длинные-предлинные ночи, когда сквозь мутное окно из бычьего пузыря светила ошалелая от мороза луна. И не беда, что не было соседской детворы. Соседей вообще никаких не было, потому как жили они своей семьей на дальней выселке. Отец пару раз в году ходил на лодке за солью и мукой, привозил нехитрые гостинцы и кое-что из одежды.
Но потом пришла первая беда. Жена Молибога Агафья изготовилась рожать третьего. Все ждали этого ребенка. Придумали сразу два имени: мужское и женское. Савва все свободное время вырезал игрушки из дерева для будущего малыша. Пришла повитуха из Поскотины. Савву и Аленку выставили из избы.
Савва запомнил душераздирающие вопли матери, но крика малыша так и не дождался. Повитуха Матвеевна вполголоса говорила отцу, что чадо удавилось пуповиной, а Агаша дух испустила, не перенесла родов.
На этом детство Аленки и Саввы закончилось. Двенадцатилетняя Аленка стала выполнять по дому всю женскую работу, а Савва помогал отцу.
Еще раз в их жизни все перевернулось год спустя. С чего вдруг Савве вздумалось показать перед Аленкой свою удаль? Он встал на ходули и пошел по самому краю обрыва. Ходули же сделал высоченные, чтобы у сестры дух перехватило. Вдруг кусок земли обломился, ходуля пошла вниз. И он бы спрыгнул, уберегся от падения, но сестра рванулась к нему — поддержать, а получилось, что сама и подтолкнула.
Тело Саввы полетело под уклон, билось о камни, переворачивалось, отскакивало от корней, а в самом низу ударилось о валун и едва не переломилось надвое.
И все. Ноги обездвижели. Он мог пошевелить только кончиками пальцев. Слава Богу, руки и голова уцелели. И остались ему нехитрые занятия: то лапти плести, то сети чинить. Отец места себе не находил. Надрывался от работы и нещадно страдал без женщины. А куда приведешь новую жену? Ладно бы хоть все здоровы. А когда калека в доме, найти молодую хозяйку ой как не просто, да еще на выселки с черной избой посреди тайги — мало кого такой судьбой заманишь. Вот и померк однажды рассудок у Молибога. Но спасибо Аленке. Хоть и горько, но жить дальше нужно.
Но, как говорится, где второй, там и третий.
Откуда он взялся, этот старый норвежец Бьорн? Явился в дом, когда никого не было. Точнее, был только Савва. Норвежец долго сидел возле постели больного, крутя в пальцах упругий, отполированный временем посох, а заслышав шаги за порогом, встал и пошел навстречу Молибогу. Савва хорошо запомнил их разговор.
— Отдай его мне. Мой хочет что-то передать. Время пришел, и мой должен передать.
— Он калека. Вот уже год не встает.
— Мой знает и все видель собственными глазами. Мой хорошо обещает с ним обходиться. Поверь, Молибог, мой долго искал преемника. Твой сын подходит, как никто другой. Поверь еще, он может встать на ноги.
Савва не слышал ответа отца, но был уверен, что тот согласится. Бьорна знали и уважали. Бьорна боялись. Бьорна любили. Только бы Аленка не застала. И не застала. Обошлось. И вот уже Савва лежит на двухколесной повозке, которую тащит норвежец.
Жил Бьорн на старой ладье, выброшенной штормом на берег, еще при царе Горохе. И похоже, лучшего места на земле для него не существовало. Посреди судна высился шалаш из шкур. Точнее, стенами служили борта, в которые упирался двумя крыльями шлемообразный навес. Внутри помещались лежанка, стол, до того низкий, что за ним можно было только стоять на коленях, и очаг, сложенный из речных камней там, где провалилось дно.
Норвежец, хоть и казался стариком, легко, точно агнца, закинул на плечо Савву и перенес в свое жилище. Положил лицом вниз, задрал рубаху и долго мял и давил корявыми могучими пальцами ватную спину. Парню было до того больно, что сдержать крик он даже не пытался. А Бьорн только приговаривал:
— Кричи! Кричи! Эт-то сейчас очень можно! Эт-то очень твой пом-могать!
Страшные своей силой, длинные пальцы проникали в Саввину плоть, поворачивали с хрустом кости, давили так, что у парня из глаз сыпались синие брызги. Потом Бьорн резким движением поставил больного на ноги спиной к себе, обхватил поперек туловища, прижал к груди и, приподняв над полом, несколько раз тряхнул. И сказал:
— Иди. Тафай. Тафай. Иди!
И Савва пошел. Шаг, другой. На негнущихся тощих ногах. Упал, больно ударившись локтем, обдирая ладони о шершавое занозистое днище, но ревел ревмя от радости и безумного счастья. Он шел. Шел сам. И только слышал сзади:
— Тафай. Еще иди. Не хочешь больно чтобы, тогда тафай иди! Боль — эт-то хорошо. Боль — знач-чит, живой!
Прошло несколько недель после того, как Савва снова стал ходячим. О том времени, когда он лежал и смердел, вспоминать было некогда. С самого утра, перед тем, как на коленях устроиться за столом, Бьорн заставлял Савву брать валун, зажимать между ног и прыгать с ним вдоль берега добрую версту в одну сторону и обратно, а потом с тем же валуном бежать в гору, а с горы катиться кубарем, прижав камень к животу.
Отдельной странностью была еда. Питаться старый норвежец предпочитал рыбой и желательно чуть подтухшей. Для этого приходилось в любую погоду забредать в море и ставить сеть, а потом тянуть ее, отяжелевшую, цепенеющими от ветра и усилий пальцами. Улов прикапывали в ямках возле ладьи и ждали, пока рыба «дойдет». Излишки обменивали. Много раз тонкие веревки рвали ладони Саввы. Бьорн все на свете лечил рыбьим жиром и потрохами, смешивая то с морской водой, то с прибрежной землей, то с какими-нибудь травами. И раны затягивались. Скоро кожа на руках Саввы стала настолько продубленной, что хоть ножом полосуй, да без толку, до крови не доберешься.
Не то ежедневное прыганье с валуном, не то рыбий жир и морской ветер поспособствовали, но за год жизни у норвежца Савва вымахал так, что стал выше наставника на полторы головы. А ведь был, страшно вспомнить, — плевком уронишь. Бьорн смотрел на труды свои и одобрительно покрякивал, кивая седой головой. А потом настало время посоха. Но раньше Савва должен был сходить домой и попрощаться с близкими.
Что случилось за этот год с Молибогом? Об этом даже Аленка молчала. Но стал отец согбенным и дряхлым, едва передвигал ноги. И это несмотря на то, что в доме появилась молодая жена, которая была уже на сносях. «Что случилось?..» — спрашивал взглядом Савва, но все молчали, пряча глаза. В тот же день они попрощались. Точно так же, как сейчас отец Тиши, стоял его отец на крыльце, сжимая холодеющей дланью сыновье плечо.
Ах, да. Еще ведь посох!
ГЛАВА 2
…Эта великая империя, которая поглотила все империи мира, империя, из которой образовались самые большие королевства, империя, чьи законы мы и поныне чтим, а потому знать ее лучше, нежели все другие империи.
Императоры все время напоминали гражданам, что следует наслаждаться зрелищем в амфитеатре в традиционной тоге, однако многие, даже сенаторы, подчинялись этому правилу весьма неохотно и старались незаметно смешаться с толпой пуллати, низшей разновидности плебса, предпочитавшей коричневые тона. В таком виде все чувствовали себя гораздо свободнее, могли искать любых удовольствий или хотя бы спокойно поесть. Всем памятна перепалка между императором Августом и всадником, уличенным в том, что утолял жажду, облачась в тогу. В ответ на упрек Августа всадник дерзко ответил: «Ты-то, уходя позавтракать, можешь быть уверен, что твое место никто не займет!» Обычно на склонность пуллати постоянно набивать брюхо смотрели сквозь пальцы.
Сенатор и патриций Марций Апуллин ничем не отличался от других любителей повеселиться вдоволь да еще на дармовщинку. Ему не нравилось спорить, он быстро утомлялся от государственных дел и приходил в сенат, чтобы честно тихо подремать где-нибудь в уголке и восстановить силы после ночных гуляний. Правда, нередко всхрапывал так, что на него сыпались едкие шутки коллег. Дальше шуток дело не шло, поскольку сенатор слыл добродушным и безобидным человеком. В чем Марций был почти безупречен, так только в том, что всегда приходил вовремя. Никто не мог упрекнуть его за опоздания.
Но сегодня он нарушил свои правила. Оттого сильно потел и дергал тройным подбородком.
Его костюмер очень волновался и никак не мог управиться. Тога не желала правильно драпироваться. Приходилось то стягивать, то ослаблять перевязь, опоясывающую стан, несколько раз переделывать мягкую складку ткани, которая служила карманом, чтобы она выглядела как можно изящнее, выравнивать на должном уровне широкую пурпурную полосу, окаймлявшую тогу и ярко выделявшуюся на матово-белом фоне свежевыглаженной шерсти. Парадные тоги стали в последнее время огромными, нечего было и думать облачиться самостоятельно. Да еще цирюльник провозился, старый пьяница.
Поэтому сегодня Марций заметно опаздывал.
«Поединки цестиариев уже завершились, — бубнил он себе под нос, — успеть бы теперь на скачки! Иначе принцепс будет либо очень расстроен, либо очень рассержен!»
В восемнадцатый день январских календ, то есть в середине декабря, когда по воле случая родился Нерон, приносят жертвы богу корней Консупу, чей храм погребен под пьедесталом мета прима.
Вот почему так боялся опоздать сенатор Марций Апуллин. А уж совсем не прийти в День рождения принцепса на игры значило подписать себе смертный приговор.
Марций появился в амфитеатре, когда заканчивались последние поединки цестиариев. С арены уносили мертвых, искалеченных, оглушенных. Расчищали дорожки, чтобы смыть кровь, и старательно поливали их водой из больших мехов.
Марций посмотрел на Агриппу и пожал плечами: дескать, не любитель я кулачных боев, да еще с использованием цест. Агриппа кивнул в ответ, мол, поддерживаю полностью, но сам вот вынужден присутствовать. Получив одобрение авторитетного сенатора, Марций облегченно выдохнул. Но не тут-то было.
На арене вновь началась схватка. Здоровенные кулачные бойцы мордовали друг друга под хрипловатое пение флейт. На предплечьях и кистях рук атлетов красовались цесты — кожаные браслеты и перчатки, снабженные свинцовыми накладками, каждая цеста весила до девяти фунтов. Неприятные звуки долетали до сенаторских лож. Надо отдать должное атлетам: ни единого крика, ни возгласа, ни мольбы о пощаде. Они дрались, словно не слыша, как трещат челюсти и хрустят кости. Пропустивший удар цестой по зубам вынужден до конца дней своих хлебать суп. Удары, удары. Выбитые глаза, оторванные уши, мозги из пробитых черепов разлетались по арене. Ценилось в этих схватках, способных расшевелить не слишком взыскательную публику, то, что боец рисковал не только навсегда остаться калекой, но и погибнуть на потеху толпе. Поэтому такие бойцы слыли очень самоотверженными и даже безрассудными.
От зрелища, больше похожего на тупое избиение, Марция одолевала тошнота. Он снова скосился на Агриппу в надежде на сочувствие. Тот еле заметно покачал головой, что означало только одно: терпение, друг мой, на нас смотрят глаза принцепса. И Марций терпел, стараясь не глядеть вниз, где брызгами летела кровь и повсюду валялись кровавые ошметки плоти.
Но наконец курульный эдил бросил с высоты трибуны белую салфетку. На какое-то время все стихло, а потом вновь загремели барабаны, ленты пали, и четыре пароконные упряжки рванули с места. Колесницы друг за другом преодолели тенеты, расставленные для них в первом кругу. Неожиданно две колесницы столкнулись, возница вылетел из экипажа, но, к счастью для себя, успел обрезать постромки.
Вдруг над самым ухом Марций услышал голос Агриппы:
— Это очень нелегкое дело, да что там, настоящий подвиг, когда вокруг пояса у возницы постромки десятка лошадей, децемюги, да хотя бы и квадриги. Раз уж публика предпочитает квадриги, значит, велик риск смертельного исхода. Но полно, друг мой. Он ушел. Можешь катиться куда хочешь.
— Я ведь не большой любитель всего этого, — Марций благодарно закивал.
— Обещаю хранить тайну твоего исчезновения, — Агриппа поднес указательный палец к губам. — Но и тебя кое о чем попрошу.
— А именно?
— Я не люблю застолий, ты знаешь. Поэтому сегодня ночью тебе придется отужинать за двоих.
— Ты совсем не хочешь приходить?
— Нет, что ты. Просто прошу сидеть за столом рядом с тобой. Ты ведь знаешь, как он не любит, когда блюда остаются нетронутыми. Сразу начинает подозревать.
— Об этом, дорогой Агриппа, меня можно было и не просить! — Марций поднялся с места и подмигнул старому другу.
У рынка свежей зелени и фруктов, раскинувшегося возле «Галльских поленниц» в начале Священной дороги, Марций наткнулся на Геркулеса, прозванного так в шутку за страшную худобу и невероятное уродство. Настоящее имя этого раба было Амитабхканьял. Он наотрез отказывался есть мясо, рыбу и даже яйца, подозрительно морщился при виде похлебки, думая, что ему пытаются подсунуть что-нибудь, противоречащее его принципам. При этом Геркулес с кротким, отсутствующим видом выполнял самые ничтожные поручения, шевелясь не больше рыбы, пригревшейся в жару на мелководье. Ноги совсем не держали беднягу и, если бы не посох, с которым он никогда не расставался, вряд ли он бы смог осилить десяток шагов. Поэтому никому не приходило в голову отнять у Геркулеса его палку, а ведь рабам строго запрещалось носить подобные предметы. Индус был тем самым исключением, которое только подчеркивало строгие правила в отношении рабского сословия.
— Ты когда-нибудь перестанешь кривляться и начнешь есть, как все люди? — спросил Марций на греческом, поскольку знал, что Геркулес говорит на этом языке довольно сносно, а вот с латынью лучше и не подходить вовсе, ибо в ответ можно получить невнятные звуки, в которых едва будет угадываться язык империи. — Так ведь можно тяжело заболеть или даже попрощаться с жизнью.
— Меня беспокоит не столько смерть, сколько рождение.
— Умрешь ты или нет — зависит от тебя, но за свое рождение ты разве можешь быть в ответе? — парировал Марций.
— Хм. Какой дикий предрассудок, — ответил Амитабхканьял на превосходной латыни.
Марций аж присел от неожиданности.
— К тому же лексикон латыни, — продолжал аскет, — очень конкретен для человека с философским складом ума.
— Не слишком ли ты откровенен со мной, Геркулес?
— Я уже давно понял, глядя на тебя, что ты принадлежишь к тому племени, которое постоянно взыскует и отдыхает умом лишь тогда, когда решает ту или иную задачу. Истина — требовательная родина, она сближает нас с очень немногими и отторгает от большинства.
— Ты слишком мало пользы извлекаешь из своего образования. Это серьезный повод усомниться в твоей мудрости.
Марций жестом пригласил собеседника на тенистую террасу питейного заведения у перекрестка, ведущего к кварталу Карин. С этого места хорошо просматривалась улица, что вела к портику Ливии, убиенной сестры, над ней была перекинута балка в форме ярма. Под этим «сестриным ярмом» Горация заставили пройти в знак смирения. А уж после этого Гораций поставил два алтаря для искупительных жертвоприношений. У Марция мелькнула странная мысль — они с Геркулесом оказались здесь неслучайно.
— Образование, говоришь… — аскет прищурился. — Я не всегда был таким, каким ты меня видишь. Более двадцати лет назад парфяне уволокли мою бренную плоть из дома благочестия, и я научился скрывать свои способности. Это очень полезная практика, когда живешь среди тех, кто пребывает в полной тьме. В юности у меня был учитель-брахман. Сам я тоже принадлежу к этой касте. Так вот, учитель как-то сказал: чтобы познать мудрость богов, нужно овладеть земным ремеслом воина. И стал учить меня, как учат всех детей кшатриев, науке войны. Это была очень нелегкая, но невероятная по своей красоте пора. С раннего утра мы приходили к стойлу Омула. Омул — это боевой слон. Я забирался на его шею и упражнялся в искусстве управления слоном. Мне казалось, что Омул очень любил мои пятки, которые все время били по его телу. Погонщики, как правило, использовали железные крючья, но учитель запретил мне даже думать об этом. Признаться, я и сам не хотел калечить животное. Но однажды Омул взбесился. Я не знаю, что с ним произошло. Он сбросил меня и едва не растоптал, он разрушил несколько строений и скрылся в лесу. Его решили убить. Но я взмолился и попросил дать Омулу и мне отсрочку. Обычно одичавшие слоны нападают на деревни, калечат, убивают. И нет от них никакого спасения. Так и вышло. Из отдаленной деревни пришли люди и сказали, что на них каждую ночь нападает слон. Они ничего не могут поделать с ним. Он настолько быстр и умен, что обходит все засады. Я сердцем почувствовал, что это мой Омул. И вот прихожу я в ту деревню, жду первую ночь, вторую, но слон не нападает, а только чудятся мне горящие глаза в глубине лесной чащи. Почему-то ко мне пришло четкое осознание — слон не нападет, пока его хозяин здесь. Жители тоже поняли это и попросили меня пожить с ними. А и вправду, что могло быть лучше? Шудры — есть такая каста. Крестьяне. Взамен я попросил их научить меня народным видам борьбы. Они охотно согласились. Их бой соединяет в себе движения танца и те, которые они делают во время своей нелегкой работы. Пройдя ранее подготовку кшатрия, я знал чуть больше, чем они, и это позволило мне возвыситься над ними. Но все это уже не так важно. Три месяца я жил с шудрами, а потом вдруг вернулся Омул. Огромный слон ночью неслышно подошел к дому, где я остановился, и простоял несколько часов с виновато опущенной головой. А когда я появился на крыльце, он опустился на колени, приглашая меня на свою мощную шею. Если честно, я долго не решался, поскольку страх сидел во мне рассохшимся корявым пнем. Мы вернулись с Омулом в лагерь кшатриев. И вот тогда учитель подарил мне это.
Амитабхканьял повертел в руках посох.
— Он очень легкий, потому что полый. Наверно, его можно использовать в военной науке, но я решил выбрать аскезу. Поэтому мой посох служит мне лишь с одной целью. Странное дело, сколько бы нас ни разлучали, он всегда ко мне возвращается. В нем, значит, живет чья-то душа. Обещай мне, Марций, если я вдруг прерву изнурительную цепь перерождений и отправлюсь в нирвану, ты будешь хранить его, чтобы потом передать достойному.
— Обещаю, Геркулес. Где же, по-твоему, истина? — Марций сделал большой глоток.
Геркулес, никогда не пивший хмельного, омочил губы.
— Один путешественник из Индии, высадившись в Пирее, побеседовал с Сократом, который сказал: «Я хочу познать человека!». Ответ был следующим: «Если хочешь познать человеческое, для начала познай божественное!». Этот путешественник дал несколько уроков греку, поэтому философия Платона беззастенчиво заимствует многое из индийских учений. Платон, как это свойственно большинству заимствователей, изъясняется непоследовательно и бессвязно, отводя очень скромное место в своих диалогах такой фундаментальной истине, как перерождение. Существование мучительно, оно возобновляется из жизни в жизнь из-за человеческих желаний, но избавление возможно и достижимо, в свою очередь, благодаря освобождению от желаний. Что же до участи души, освобожденной после разрыва цепи мучительных и ослепляющих явлений, то мнения о ней расходятся. Брахманисты признают определенное постоянство «я» в недрах всемирной души. Буддисты же, на мой взгляд, более последовательны, давая представление о нирване, где личное сознание растворяется. Но самое главное — разорвать доводящую до безумия цепь перерождений. Потому я выбрал аскезу. Это кратчайший путь.
— А ты можешь предъявить хоть малейшее доказательство в поддержку своей теории? — Марций громко отхлебнул из кубка. — Ничего не желать, конечно, лучший способ избежать разочарований, да и сама мысль свести религию к совокупности безобидных приемов крайне изобретательна. Римляне предпочитают удовлетворять все свои желания, пусть ценой утрат или неприятностей. Если я правильно понял, ты избегаешь есть мясо для того, чтобы добиться более высокого рождения, а то и окончательно освободиться от телесных оболочек?
— Именно так.
— Во что же превращается твоя свобода?
— Обретя новое обличье, ты волен делать все, что угодно — наслаждаться жизнью или отречься от нее.
— Значит, богатые индусы имеют все основания презирать бедных. Дескать, это вы сами заслужили в прошлых жизнях.
— Поэтому нищий индус всегда являет собой образец терпения. У нас не бывает мятежей и бунтов.
— По той же самой причине ты даже не догадываешься, каким страшным оружием может быть твой посох!
Геркулес вздрогнул.
— Хорошо. Скажу так. Есть еще одно обстоятельство: желание родиться с белой кожей, с молочно-белой. У вас в Риме цвет кожи не влияет на отношение к человеку. Вы презираете лишь отсутствие образования. А мы считаем, что чернота кожи — кара за дурные поступки в предыдущем рождении, и особенно за неправедные помыслы, ибо, по нашим верованиям, мысли важнее действий. Видишь, моя кожа черна, как деготь.
— И ты надеешься в следующей жизни родиться белокожим? Забавно. Что же это тебе даст?
— Я знал одного монаха-буддиста с белой кожей. Его все считали правой рукой Будды. Я уверен, что после жизни в образе белого человека он прервал цепь перерождений.
— А вот еще такой вопрос: прожив жизнь в Индии, в следующей ты окажешься в той же стране?
— Это совсем необязательно, — аскет вдруг задумался. — А где бы мне хотелось оказаться? Не знаю. Для многих путь к освобождению бесконечен. Тысячи лет человек то развивается и духовно растет, то снова падает, обретая самые разные обличья. Надежда достигнуть конечной цели не позволяет мне больше совершать сделки с собственной совестью.
— Путь аскета?
— Именно так.
— А не попахивает ли этот путь откровенным самоубийством?
— Самоубийство привело бы к самому катастрофическому возрождению.
— Какое убожество! Бедные индусы вынуждены отказываться от той малости, что имеют, из-за каких-то безумцев или мнимых просветленных, которые бесятся с жиру, а их отрешенность — всего лишь очередное упражнение для ума.
Геркулес пропустил мимо ушей возмущенный тон Марция.
— Будда предложил себя на обед изголодавшейся тигрице, ибо она дошла до того, что собиралась пожрать своих детей. Впрочем, мне пора, Марций. Надеюсь, мы неплохо провели время.
Аскет поднялся и слабой походкой, опираясь на посох, побрел по пыльной дороге.
— Значит, говоришь, с молочно-белой кожей… — Марций глядел вслед индусу, не замечая, как из опрокинутого кубка выбегает розовая струйка вина.
— Именно так. Именно так.
ГЛАВА 3
Слухи о том, что Москва собирается напасть на Речь Посполитую, чтобы вернуть Смоленск, всколыхнули партизанское движение в народе от Дорогобужа и Трубчевска аж до крепости Белая. Польские карательные отряды жестоко уничтожали группы вооруженных крестьян, а иногда выжигали целые селения, дабы подавить всякую волю к инакомыслию. Но крестьяне, испытав на своей шкуре звериную дикость польского владычества, предпочитали оставлять дома и бежать в лес, нежели оставаться под кнутом и чеканами панов. Беглые сколачивали шайки «лихих людей», становясь настоящим ужасом лесных дорог. Ни публичные казни, ни карательные экспедиции не могли остановить народных восстаний. Впрочем, кому — беда, а кому-то чем хуже, тем лучше — есть над чем позабавиться.
Алисия, дочь польского офицера Станислава Валука, проснулась в тот день с первыми лучами летнего солнца. Мягкая и нежная после сна, она долго прохаживалась по комнате, то и дело поглядывая на себя в зеркало. «Ну, чудо как девка хороша!» — не стеснялась она произносить вслух всякий раз, лишь завидев свое отражение. «А ежли вот так!» — когда обнажала плечо. «А так!.. О… О!» — задирая сорочку и любуясь изящной белой ножкой. Примерно через полчаса ей наскучило это занятие, и она уставилась в окно. По улице сновали редкие прохожие. По мере того как поднималось солнце, людей становилось все больше. Вот и знакомый пирожник. Она помахала ему, он в ответ кивнул и раскрыл лоток. Пирожник знал свое дело: девушки по утрам страсть как нуждаются в сладком, особенно те, у кого еще не появился свой мужчина.
Не было случая, чтобы Алисия отказалась от утреннего пирожного. Она поспешно накинула зеленый лиф, натянула одну юбку, вторую, впрыгнула в низкие ботинки и припустила по лестнице вниз.
— Пани Алисия, вы забыли свой чепец! — кричала вслед служанка. — Опозоритесь без чепца-то, пани Алисия!
Но девушка и слышать не хотела, что из-за какого-то чепца нужно возвращаться домой.
— Пан Бонифаций, мне, как всегда, мои любимые! — еще издали радостно кричала девушка пирожнику.
— Конечно, конечно, пани! Вот, ваши любимые, — он подцепил на деревянную лопатку пирожные и протянул мчащейся со всех ног пани.
— А вы слышали, пан Бонифаций, что скоро будет война?! Я страсть как люблю военных!
— Война останется войной, что бы мы о ней ни говорили. И жизнь останется жизнью, несмотря на все ветры бестолковых слов о ней, — грустно заметил пирожник.
— О, да вы поэт, пан Бонифаций! А я вот скучаю по Кракову.
— Человеку всегда легче дышится там, где он родился. Хотя рождение — это открытая рана.
— Да что с вами сегодня, пан Бонифаций?
— Я помню, как русские бились за свой город двадцать лет назад! Бились даже тогда, когда из Москвы пришел приказ сдаться! Русские хорошо воюют, пани Алисия! Будет много крови.
— Если хорошо воюют, значит, против них будут стоять лучшие из лучших Речи Посполитой, — возбужденно затараторила девушка. — Значит, я увижу самых прекрасных витязей!
— Это ли не тщеславие, пани? Жизнь скудеет в тщеславии. Радость, возникшая от покорения мнимых вершин, сродни уродству. А еще будут отравленные колодцы, забитые дохлыми кошками и собаками. Болезни, голод и ужасающие раны от осколков русских бомб.
— Ну а разве мы, поляки, плохо умеем воевать? У нас очень большое королевство! — Алисия развела руки в стороны.
— Вы, конечно, правы, дорогая пани, но русские владели обширными землями задолго до возникновения Речи Посполитой!
— Мне не нравится сегодня ваш тон, пан Бонифаций!
— Когда-то я был солдатом. Вышел на пенсию и теперь вот предпочитаю кормить пирожными по утрам очаровательных молоденьких красавиц. Но, поверьте, я знаю, о чем говорю.
— Ха-х, знает он! — фыркнула пани.
И неизвестно, в какое русло потек бы их разговор, если бы в нескольких шагах не появились двое нищих: слепой старик-гусельник и мальчик-поводырь. Старик дрожащими пальцами дергал за струны, а мальчик пел пронзительным высоким голосом.
— Видите этих двоих? — пан Бонифаций кивнул в сторону нищих. — Так вот, скоро их участь покажется вам завидной, по сравнению с тем, что принесет на своих плечах война.
Веснушчатый певец не мог оторвать глаз от пирожного в руках пани и так давился слюной, что глотал окончания слов.
— А коли так, то и нечего тогда им подавать! — Алисия заметила взгляд отрока и произнесла последнюю фразу нарочно, чтобы подразнить его.
— Если вы спросите у мусорщика, почему он копается в мусоре, он ответит, что ему нравится запах гнили, — пирожник пожал плечами. — Это всего лишь говорит об одном: Бог нас всех сделал разными!
В стороне раздался торопливый стук башмаков. Алисия повернула голову и увидела свою подружку, которая бежала по мощеной улице, подобрав широкие юбки.
— Брецлава! Ты куда так торопишься?
— Ты разве не знаешь? У Копытинской башни сегодня казнь!
— И ты поэтому летишь мимо пирожных?! — Алисия говорила с набитым ртом, удивленная отношением подруги к «святому».
— Если не поторопиться, опять не будет свободных мест возле эшафота. Придется все представление стоять на цыпочках в задних рядах.
Брецлава все же глянула с сожалением на пирожное в руках Алисии, но невероятным усилием воли подавила глупую девичью слабость.
— Э-эх, а мне тоже хочется! Я тебя догоню, но ты придержи на всякий случай местечко!
— Ладно! — убегая, крикнула Брецлава.
— Пан Бонифаций, дайте мне еще два. Нет, пожалуй, три. Я деньги верну чуть позже. Э-э, это не все мне. Вы не подумайте, пан Бонифаций!
— Я ничего такого и не подумал, — грустно улыбнулся пирожник.
Глядя на удаляющуюся Алисию, он пробормотал себе под нос:
— Безжалостная радость сродни убийству. Черствая женщина живет в извращенном мире. И, живя в нем, не понимает дерева, которое отдает плоды и ничего не получает взамен. Грустно. Очень грустно.
Казни, участившиеся в последнее время, устраивали обычно по утрам у Копытинской башни или на площади. Знатоки утверждают, что в утренние часы легче работается палачам и у публики достаточно сил, чтобы отстоять в добром здравии всю экзекуцию. Ведь расправы длились иногда по нескольку часов и завершались чуть ли не к полудню.
К Копытинской башне вели три больших мощеных дороги. Три бурлящие, ухающие реки, в которые стекались крупные ручьи и мелкие ручейки улиц, проулков, а то и просто тропинок. Посмотреть на казни преступников шел не только весь город с посадом, но и ближние деревни, и хутора с левого берега Днепра. Конечно же далеко не всех интересовала сама казнь, одни отправлялись за новостями, другие — побывать в соборе, а кто-то — посмотреть, как изменился город, да и себя показать.
Алисия пребывала в том суетливо-трепетном возрасте, когда все интересно, до всего есть дело и всего хочется попробовать. Она на бегу запихивала в рот куски пирожного, успевала расставлять локти, чтобы не пропустить вперед особо бойких, крутить головой во все стороны, подмечая, кто во что одет и какого цвета лифы у взрослых пани, и при этом обругивать тех, кто специально или нечаянно наступал на ее невозможно-аккуратную ножку.
Она, несмотря на все сложности с пирожными, несмотря на потерю времени, все же почти нагнала Брецлаву. Та трусила в толпе ремесленников, уже без чепца.
— Брецлава! — крикнула Алисия. — Я тут. Держи место. Брец!..
От сильного удара в плечо девушка полетела на мостовую, прямо под ноги группе кожевенников, которые всюду ходили в деревянных башмаках и потому их всегда было слышно за три версты. Об нее несколько раз споткнулись, один даже упал, обронив пропахший кожевенными смесями башмак. Перед лицом пани возникла черная от грязи подошва голой ноги. Хозяин этого богатства был молод, на ступнях еще видны были выпуклости костей и синие тонкие вены. Обычно у людей этого ремесла ноги через несколько лет работы напоминали старые необструганные столбы.
Алисия плюнула, отпихнула неприятную конечность и попыталась встать. Но ее снова уронили. На этот раз калашники. Вечно упитанные и потные, в льняных передниках, которые они, похоже, не снимали даже на ночь, эти трудяги всегда появлялись раньше всех и, в силу профессии, обо всех новостях тоже узнавали первыми. И горе тому, кто попытался бы обогнать их. Вот и сейчас они старались настичь кожевенников, разметать их и ворваться на площадь.
Алисии наконец удалось подняться. Она отерла рукавом грязь с лица, поправила съехавшую на бок юбку и продолжила движение к месту казни.
Звать Брецлаву уже не было никакого смысла, и девушка отдалась на волю людского потока, больше не споря с его течением и не сожалея о растоптанных пирожных.
Неожиданно вокруг зазвучали голоса с характерным «гхэканьем». Девушка оказалась среди левобережных крестьян, которые произносили букву «г» скорее как «х». Получалась твердая грубая смесь сразу двух звуков. Мало того, левобережцы все время меняли ударение в словах, от этого их речь не всегда понимали чужестранцы, а иногда и сами русские из глубинки. Например, вместо слова «нОгу», они говорили «ногУ», или «головУ», а не «гОлову». Еще сложнее дело обстояло с глаголами, и зачастую целые предложения были понятны только им самим. Они этого не замечали, а для особо несмышленых добавляли красноречивый и остроумный язык жестов.
Но вот открылась площадь перед Копытинской башней. На второй ярус кремлевских стен, где во время военных действий выполняют свою нелегкую работу защитники города, поднялась городская знать и представители власти. Оттуда все было видно как на ладони.
Высота стен, возведенных сто лет назад прекрасным русским зодчим Федором Конем, достигала пяти человеческих ростов, по второму ярусу могла проехать телега, запряженная тройкой коней-тяжеловозов. Башни же насчитывали три, а то и четыре внутренних яруса: из бойниц первого, самого нижнего, смотрели черные пасти орудий, на втором и третьем, как правило, располагались пищальники или мушкетеры. Бойницы были повернуты таким образом, чтобы простреливалась каждая пядь пространства. И горе было противнику, оказавшемуся под перекрестным огнем.
Но далеко не всем высокородным хватило места на стене, поэтому по другую сторону эшафота построили крепкие трехэтажные лаги, сделанные из свежесрубленной сосны, — запах смолы висел в утреннем прозрачном воздухе и совсем не сочетался с тем, ради чего эти лаги были возведены.
Толпа окончательно затопила площадь, поэтому Алисии пришлось довольствоваться местом в задних рядах, и она то и дело приподнималась на цыпочки. Она посмотрела наверх и увидела среди чинно сидящих мужчин и изысканно одетых пани своего возлюбленного, Болена Новака, который был старше нее на три года, и быстро отвернулась. Ей не хотелось, чтобы Болен увидел ее в толпе простолюдинов да еще без этого чертова чепца.
Ах, как хорош был Болен в голубом атласном жупане, в белых обтягивающих кальсонах и высоких, мышиного цвета, замшевых сапогах!
Алисия заметила, что Агнешки, сестры-двойняшки Болена, нигде нет. Она никогда не посещала подобные мероприятия.
Но все испортил чудовищно отвратительный запах. Алисия обернулась. Ну, конечно, рядом с ней стоял тупо скалящийся золотарь. Короли выгребных ям никогда не отказывались от интересного зрелища. Иногда их прогоняли, и они смотрели на представление издалека, но частенько золотари нагло проходили прямо в центр толпы. Тогда вокруг них образовывалось пустое пространство. Далеко не бедные, эти люди вынуждены были вести замкнутый образ жизни, который можно сравнить разве что с одиночеством заплечных дел мастеров.
Алисия испуганной курицей шарахнулась прочь от молодого золотаря, но парень, решив повеселиться, раскинул руки с растопыренными пальцами, словно желая поймать в свои объятия нежную пани.
Послышались ехидные шуточки. Потом кто-то крикнул: «Не трогай девку!». Алисия увидела чернобородого монаха, возвышавшегося над окружающими подобно огромному ворону из сказок, что рассказывала ей на сон грядущий русская служанка. Монах опирался на длинную, до самого подбородка, палку серо-красного цвета. Под тяжестью крепкого подбородка она красиво выгибалась правильной дугой и чем-то напоминала маленькую радугу, которую, вопреки всем законам, удалось пленить. Только вот не витязю, а монаху.
Оглашение приговора заняло несколько минут. Затем панцирный строй у эшафота пришел в движение, оттесняя людей. Ударили барабаны. Толпа нехотя расступилась.
— Ведут, ведут!
— Ох, не видно. Хоть бысь глазком…
— Да чаво там. Все как у всех…
— Ох, как зуб болит! Ну, сил моих нету!
— Ой, кошель резанули!
— Держи поганца! Вона-сь посквозил. Держи поганца!
По толпе пробежало легкое волнение.
— Да пуще смотреть надо за кошелем-то за своим. Стой ужо, али проваливай искать добро свое, а другим не мешай.
— Да постою ужо. Там невелика сумма была.
— Вот и стой, а то все пропустишь!
Четверо, скованные одной цепью, еле переставляя опухшие после пыток ноги, брели, опустив головы. Женщина, мальчик лет тринадцати и двое мужчин. Последние, как было объявлено, приходились женщине мужем и братом. Всех четверых вывели на эшафот и поставили напротив инструментов казни.
Решили начать с отрока. Взяли за локти, потащили к столбу. Тот вяло дергался в лапах палачей, похожий на тонкую ящерку. Затрещала на теле полуистлевшая ткань и упала к ногам. Открылась костлявая, обтянутая желтоватой кожей спина с торчащим хрупким позвоночником.
Свистнула плеть. Начался отсчет ударов. Вспыхнули багровые рубцы, брызгами полетела кровь, кожа обвисла лоскутами, обнажив кости. Ровно сто.
После столба привязали к колесу. Палач дважды взмахнул утяжеленной свинцом палкой. Хруст. Душераздирающий крик. Переломаны ступни.
— И это еще не все, уважаемые жители города и наши гости! — заговорил человек в парчовом жупане алого цвета и темно-зеленом плаще. — Все вы знаете, как мы печемся о вашем благосостоянии и радеем за всех подданных королевства. Не смотрите, что перед вами совсем юное создание. Это настоящее исчадие ада! Он убивал наравне со взрослыми и, более того, съедал несчастных. В чем он и признался на допросе. Мы сохраним ему жизнь. Пусть живет и испытывает муки за свой разбойничий путь!
Палач поставил отрока на колени перед плахой, перехватил веревкой руки повыше локтей. Помощник веревками оттянул запястья. Два взмаха топора, и отсеченные кисти остались на плахе, а тело наказуемого повалилось на бок. Его подняли и бросили на телегу, возле которой наготове стоял лекарь.
Женщина получила пятьдесят плетей, потом ей вырвали язык, ноздри, отрезали одно ухо и тоже бросили на телегу.
Настал черед мужчин. Плети. По триста ударов. Раскаленными щипцами им вырвали половые органы, содрали кожу, выкололи глаза. Изуродованные до неузнаваемости тела подвергли четвертованию, разорвав несчастных лошадьми.
***
Примерно через полчаса после того, как все завершилось, Алисия обнаружила Брецлаву в компании двух изрядно подвыпивших рейтаров.
— Брецлава, я, во-первых, тебя потеряла, а во-вторых, у меня большая неприятность. Я бы сказала — беда.
— Ты потеряла свой чепец? — Брецлава подмигнула рейтару.
И тот включился в разговор:
— О, если бы пани потеряла пару своих юбок!
— Брецлава, ты не находишь, что этим солдатам нужны женщины более свободных нравов?!
— Что же у тебя за беда, Алисия?
— Я честно-честно несла тебе два пирожных. Но у меня их выбили и растоптали в толпе.
— Неужели действительно два? На тебя это совсем не похоже. Что ты скажешь о сегодняшнем представлении?
— Я опять толком ничего не увидела! — Алисия недовольно махнула рукой.
— А Болен? Снова не досидел до конца?
Алисия решила не отвечать на вопрос подруги, поскольку он показался ей не просто глупым, но и ехидным.
— Может, познакомимся поближе, пани? — рейтар протянул руку к Алисии, чтобы обхватить ее за талию.
Девушка отпрянула, но солдату это показалось неубедительным, и он повторил атаку.
— Да отстанешь ты! — Алисия хлопнула пухлой ладошкой рейтара по костлявому предплечью.
— Будешь знать, подруга, как выбегать из дома без чепца! — Брецлава хохотнула и прижалась большой грудью к усатому рейтару. — Пошли с нами! Я там уже была, тебе понравится!
Она махнула рукой в сторону трапезной, которая располагалась в нескольких десятках шагов в полуподвале каменного дома.
Было видно, как пани Алисия, закусив нижнюю губку, борется с собой, выбирая между трапезной с красавцами рейтарами и возвращением домой. Но за нее неожиданно решил рейтар, с которым они даже не познакомились; солдат обхватил рукой пани за талию и чуть подтолкнул вперед. А дальше ноги сами понесли Алисию по мостовой за Брецлавой и ее кавалером. Перед глазами Алисии вздымались и ходили ходуном юбки Брецлавы, обнажая полноватые икры, радостно стучали ее башмачки, рядом с которыми щелкали по камням подошвы мужских коротких сапог. Заливистый смех подруги и ее спутника заводил Алисию, и она сама смеялась, не понимая, над чем. Смеялась и сходила с ума от какой-то дикой, полуживотной радости.
Все четверо стремительно сбежали по ступеням к дубовой с железными накладками двери, от толчка сразу четырьмя ладонями она тут же распахнулась.
Перед Алисией открылась картина, от которой она невольно съежилась. За всеми столиками пили и веселились люди, от ругани, пьяного хохота, бьющейся посуды и ломающейся мебели стоял невообразимый шум. В довершение ко всему почти ничего не было видно. В угарном полумраке висели плотные столбы сизого едкого дыма, у Алисии сразу защипало глаза. Она попятилась было, но сильная рука ухватила ее за запястье и повлекла в самую гущу кабацкой жизни.
Не успела она опомниться, как почувствовала, что сидит на коленях у «своего» рейтара.
— Как же тебя зовут, пухленок? — услышала она над самым ухом.
— Алисия. А тебя?
— Хга-ха! Друджи. Моя деревня недалеко от Варшавы.
— А я из Кракова.
— Давай я угощу тебя вином, пухленок?
— Я не знаю, что это такое!
— Хга-ха! Сейчас узнаешь. Эй, черти неповоротливые, два кубка — мне и этой пухленькой пани. Ворочайте поживее там своими задами, схизматики убогие!
Друджи так громко кричал, что Алисии пришлось ладонями заткнуть уши.
— Хга-ха. Я еще не так могу! — парень был доволен. — Показать?
— Нет-нет, не надо! Я тебе верю!
— Веришь. Хга-ха! — он отхлебнул большой глоток и осклабился. — А я ведь могу на тебе жениться!
— Ой. Я не раз слышала о том, как витязи предлагают девушкам жениться, а потом обманывают!
— Я не из таких. Давай чокнемся, пани Алисия!
Они громко стукнули кубками, и Алисия сделала первый в своей жизни глоток вина. Она поперхнулась, закашлялась и едва не уронила кубок. Глядя на это, Друджи осклабился еще шире.
Неожиданно девушка услышала знакомый голос. Она резко повернулась. За столом, держа на коленях нарумяненную толстуху, сидел ее отец. Белые, тяжелые груди женщины были целиком выпростаны, а жесткие светло-желтые усы Станислава Валука топорщились в разные стороны.
— Ай-я-ха-ха! — хохотала женщина. — Щекотно! Кожу сдерешь мне своими усищами!
Алисия резко отвернулась.
У нее не было матери. Отец часто менял служанок. В детстве Алисия не понимала, зачем он так делает. Гораздо удобнее все время быть с одной. Но, взрослея, понемногу начинала догадываться, что отец страстно любит женщин и, когда не происходит перемен на этом фронте, то серьезно страдает.
Как очень многие польские офицеры, Станислав Валук слыл влюбчивой вороной, юбочным таскуном и рыцарем с голодным до настоящей любви сердцем. Впрочем, влюбленности и пылкие любови не мешали ему одновременно получать удовольствие с легкодоступными женщинами. Как, например, сейчас.
Жена Валука умерла через месяц после родов. Оставшись вдовцом с грудной Алисией на руках, Станислав стал искать подходящую женщину. И нашел мать-одиночку, которая тоже совсем недавно разрешилась от родов. Бедная девушка, не раздумывая, согласилась поступить в дом Валука кормилицей. Вилена, так звали новую служанку, оказавшись в достойных бытовых условиях, стала расцветать на глазах, и вскоре о ее красоте пошли слухи. Как водится, нашлись злые языки, утверждавшие, будто бы Вилена метит высоко, а именно в жены Валуку, и хочет даже извести его законного ребенка, чтобы сделать своего наследником всего немалого состояния.
Мнительный, вспыльчивый, к тому же редко бывающий трезвым, польский офицер однажды ворвался в комнату Вилены и потребовал показать детей. Подержав поочередно на руках свою дочь и сына служанки, он обнаружил существенную разницу в весе, и в подпитии не сообразил, что мальчики-грудники всегда тяжелее девочек.
Он обвинил Вилену во всех смертных грехах, какие только существуют, и нет бы просто вышвырнул на улицу! Разъяренный хмельной Валук застрелил ее. Что стало с сыном Вилены, никто не знает.
Спустя несколько лет произошла другая история, исчерпавшая последние капли терпения у начальства. Валук вызвал на дуэль невиновного человека и, по слухам, изрубил того в капусту своей венгеркой. Чтобы избежать преследования по закону и мести родственников, он подал рапорт о переводе на границу Речи Посполитой. Просьба его была удовлетворена, поскольку он не раз проявлял завидное мужество на войне, да и вообще был известным рубакой. Такие вот странности встречаются в жизни: безжалостный изувер и храбрый гусар в одном человеке.
— Друджи, мне нужно в уборную. Я быстро! — не имея привычки к вину, девушка почувствовала, как ее начало мутить.
— Ты мне обещаешь?
— О, да. Я вправду быстро.
Она поднялась с места и на неверных ногах пошла к выходу. В глазах плавали круги, к горлу подступила тошнота, а во всем теле ощущалась невероятная слабость. Алисия словно продиралась сквозь винные пары, клубы дыма и удушающий перегар. Но, впрочем, ей уже все это нравилось, несмотря на появление отца, плохое самочувствие и, о боже, отсутствие на голове чепца. К черту чепец!
— А ну, постой, красавица! — перед ней вырос мужчина вдвое старше нее. — Дай я тебя приласкаю!
Алисия попыталась позвать Друджи, но не услышала своего голоса. Словно овцу, ее закинули на плечо и куда-то понесли.
ГЛАВА 4
— Дядь Бьорн, куды ты меня ведешь?
Савва шел за своим учителем по тайге, то и дело уворачиваясь от пружинящих веток, которые старый норвежец и не думал придерживать. Ветки летели навстречу Савве, словно концы разогнувшихся луков.
— Итти таффай! Зачем спрашивать? Я никого не спрашивать, когда тфой лечил! Итти таффай!
— Иди да иди. Все ему иди! — недовольно пробурчал Савва.
Вскоре тропинка вывела их на угрюмую болотину, над которой витал сладковатый запах багульника с примесью зрелого морошечного духа. Повсюду хилые кривые березки да редкие сосенки, зато невероятно высокий черничник с крупными, глазастыми ягодами и алые, похожие на долгие зарницы, кусты брусничника, а еще желтые, отяжелевшие от сока плоды морошки. Картина была манящей, величественной и вместе с тем жутковатой. В низком, набухшем небе кружил огромный ворон; после каждого его длинного, мокрого карка целое облако поблеклой листвы срывалось с той или иной березы.
Савва поймал себя на мысли, что никогда не был в этих местах, и почувствовал, как к горлу подкатила легкая тошнота.
— Не тыши шибко! Тыши тихонько. Это зловредный пар, его еще называют паром Бауги. Патаму чта Бауги все время варить ядовитый зелье.
— Бауги? — Савва переспросил без всякого любопытства, просто чтобы поддержать разговор.
— Та-та, Бауги, двоюратный брат Суттунга.
— Кто такой Суттунг?
— О-щ, Суттунг — хранитель меда Игга. Бауги уговаривал своего старшего брата дать хотя бы один глоток Бельверку, но тот не согласился…
Савва перестал слушать. Стоило только навести старого норвежца на разговор о своих богах, и тот рассказывал истории часами без остановки. Запомнить названия, имена, сюжеты Савва не мог и погружался в свои мысли, вспоминая об отце, Аленке и их большом бревенчатом доме на берегу серой, точно сталь охотничьего ножа, реки.
Коварен «пар Бауги», ох как коварен!
Фигура идущего впереди Бьорна начала расплываться и терять очертания. Вскоре и его голос стал еле уловим, как будто звучал из самой нижней части дупла трехсотлетней сосны. А самая нижняя часть, как известно каждому, находится глубоко под землей.
Тяжесть навалилась на Савву: ноги перестали слушаться, руки повисли, на плечи словно лег огромный валун. Парень брел, спотыкаясь о корни деревьев, шумно глотая воздух, пытаясь не потерять из виду старого норвежца.
Неожиданно лоб молодого человека столкнулся с чем-то твердым, и он провалился в мутный, глухой сон, в котором то истошно кричал петух, то плакала Аленка, то раздраженно с кем-то спорил отец. Еще в нем набегали и бились о берег высоченные свинцовые волны, жалобно скрипела барка и молила о пощаде одинокая старая сосна, надрывно скрипя на осатанелом ветру.
Савве показалось, что он очнулся от сильного толчка. На самом деле это была всего лишь сухая ветка, упавшая ему на грудь. Он открыл глаза. Вокруг царила густая, вязкая, как смола, ночь, освещенная полной луной и суровыми низкими звездами. Попробовал встать. Под ладонями скрипнул сухой ягель… Странно. Вроде была болотина, покрытая глубоким мягким мхом. А теперь бор?.. С первой попытки подняться не получилось, тело завалилось на бок. Отдохнул. Со второй попытки удалось сесть. Огляделся. Ночь. Помотал головой, пытаясь стряхнуть остатки сна. Темень. И ночь.
— Дядь Бьорн! — позвал он осторожно.
Потом чуть громче. А в третий раз — в полную силу.
Тишина. Только высоко в ветвях провыл сиплый ветер и шумнула крыльями большая сова. Савва вскочил на ноги и заметался между соснами.
— Дядь Бьорн, ты где?!
В ответ — лишь новый порыв простуженного ветра да протяжный, хриплый карк ворона. Савва хлопнул по карманам: ни кремня, ни огнива, ни корки, ни сухаря. По спине забегали мурашки.
— Где я? — крикнул он и, присев на корточки, обхватил голову руками.
Горе тому, кто оказался в ночном лесу. Двойное горе, если не знаешь пути к своему жилищу.
— Где я? — он уже не кричал, а рыдал, глядя наполненными ужасом глазами в безразличное бездонное небо.
Страх лишил Савву сил, и он повалился на бок, свернувшись калачиком, закрыв лицо колючим шерстяным рукавом.
Никто не может ответить, почему один человек после приступа страха быстро засыпает, тогда как другой страдает бессонницей, лихорадкой и затмением разума. Только Господу Богу ведомы пути человеческой воли. И, если Бог желает подольше сохранить жизнь той или иной твари, то наделяет ее защитными качествами.
Савва провалился в глубокий сон, в котором стояла только лишь темная пустота. Стояла твердой, непроницаемой стеной без единой бреши, поэтому ни одно сновидение не проникло в его сознание.
Солнце поднялось высоко, когда комариный князь решил-таки разбудить молодого человека. Он долго кружил над ухом спящего, пронзительно и очень въедливо пища. На этот писк слетелся весь гарем князя, и началась безжалостная атака на открытые участки тела. Если от князя Савва еще как-то отмахивался, не желая просыпаться, то от злобных укусов спасения не было. Отхлестав самого себя по щекам, лбу и носу, убив при этом несколько дюжин назойливых представителей насекомого племени, он сел, яростно мотая головой.
По небу тянулись грузные осенние облака, то и дело заслоняя лучи холодеющего солнца. Но не только облака закрывали свет, а еще и кроны хвойных деревьев, которые то смыкались, то размыкались над головой под порывами ветра.
«Боже мой, где я! Боже, помоги!» Савва поднялся и медленно побрел по бору, забирая немного вправо, поскольку был правшой. Он долго искал глазами подходящее дерево, чтобы залезть и посмотреть вокруг. Но все они, как назло, были похожи друг на друга и мало отличались по высоте.
В приступе глухого отчаяния Савва, обдирая кожу на запястьях, вскарабкался на березу, которая, как ему показалось, была повыше. Но увидел лишь необъятное море тайги. Будущий монах долго сидел на верхушке, крепко обхватив ствол ногами и руками; ветер раскачивал дерево так, что аж дух захватывало. Береза нещадно скрипела всем своим существом, прося нежеланного гостя побыстрее убраться с нее, словно говорила: «Сейчас рухну! Костей не соберешь!». Но Савва впал в какое-то тупое оцепенение, глядя в серую даль поверх беспокойных зеленых волн. Сколько он так просидел? Он вряд ли бы и сам ответил. Солнце начало клониться к закату. Протяжно ухнул филин. Откуда-то из самых недр леса вымахнул ворон, дал круг и, каркнув несколько раз, взгромоздился на макушку ели.
«Вот тебе и веревка с ручкой!» — почему-то всплыла из глубин памяти любимая присказка отца. Он медленно стал спускаться, все еще глядя в небо над лесом. Скоро ствол стал утолщаться и можно было смело опираться ногами на ветки. Когда до земли оставалось где-то два человеческих роста, он, наконец, отвел взгляд от набухшего будущими ливнями неба и посмотрел под ноги. И только и смог выдохнуть:
— Вот тебе и веревка с ручкой!
Между выпирающих из земли корней сидел матерый серый волчара. Шерсть на загривке вздыбилась, ледяные глаза сверкали тусклой медью.
— Вот тебе и веревка с ручкой! — еще раз повторил молодой человек, замирая на толстой ветке, словно над пропастью.
— Что ж мне с тобой делать-то, братец ты мой? Небось где-то рядом и жинка затаилась! Знаю я вашего лихоимца! Все б вам только алатырничать да честных людей обижать! А ну кшыть отсель!
Савва громко шикнул и замахнулся. Но матерого разве этим спугнешь?! Он еще покричал на зверя, но тот лишь сильнее вздыбил шерсть на загривке.
— Вот ведь окаянство какое! Ну, ладно, погоди у меня ужо! Ты эт, парень, зря такое затеял, скажу я тебе!
Савва устроился поудобнее на ветке и стал распоясываться. На севере ведь как говорят: «Могешь о хлебе, уходя, не вспомнить, но чтоб в перевязи на поясе не мене семи локтей завсегда было!». Уходили в лес, обязательно имея при себе нож и три оборота пеньковой веревки вокруг пояса. Все остальное уже по ходу. Если есть веревка и нож, то можно рогатину изготовить на рыбу или зверя, шалаш соорудить, капкан или силок изладить. Да много чего можно умелыми руками.
Сделав петлю, человек лег животом на ветку и, свесив конец веревки, стал дразнить волка. Резко оттолкнувшись от корней, так, что остались глубокие следы от когтей, тот взвился вверх. Клыки клацнули у самого запястья. Нужно сделать так, чтобы матерый поверил: вот-вот он возьмет в челюсти теплую мягкую плоть жертвы. Еще один подскок. Уже ближе. Еще. И клыки щелкнули, оставив легкие отметины на коже. Пора!
Матерый прыгнул. И оказался головой и передними лапами в кольце, которое быстро затянулось. Вместо утробного рыка раздался жалобный визг, стремительно переходящий в сдавленный хрип. Сухой треск позвоночника. И опасный, голодный зверь безвольно повис между еще такой близкой землей и уже таким близким звериным раем. Хотя кто его знает: бывает ли рай для волков? Если переносить на людские законы, то волкам, кроме ада, ничегошеньки не светит.
— Вот ты и допрыгался, дура серая! — Савва тяжело выдохнул, отпустил веревку и отер со лба капли холодного пота.
Туша волка глухо ударилась о корни березы и распласталась; из ощеренной пасти выпал набок язык, открытые глаза остекленело уставились в серое небо.
— А жинка твоя меня не тронет. Не тронет! — повторил Савва и начал спускаться.
Он быстро высвободил веревку, намотал ее на левую руку, а правой потянул нож.
— Сиди ж ты, дуреха, где сидишь! А я ужо пойду своей дорогой. А ты — к детишкам своим. Поди, ждут не дождутся!
Он говорил и внимательно искал взглядом в зарослях угольки разгоревшихся ненавистью и отчаянием глаз. И нашел.
Она стояла в непроглядном ельнике, напряженная, на согнутых лапах, брюхом почти касаясь земли, готовая к смертоносному прыжку. Савва, хоть и был молод, а точнее, совсем юн, но знал: от волков по лесу бежать, что Бога своим исподним смущать!
Он присел, подаваясь вперед всем телом, выставил левую руку, обмотанную веревкой, а правую, согнутую в локте, поднял над ухом.
Человек и зверь замерли друг напротив друга, и никто не решался атаковать. Неожиданно поднялся ветер, зашелестев лапами елей и разноцветной осенней листвой. Волчица повела головой, что-то почуяв.
— Давай, милая, разойдемся с миром!
Савва не ощущал собственного тела. Оно задеревенело настолько, что, казалось, вот-вот начнет скрипеть, подобно древесному стволу, от порывов ветра.
Наконец волчица отступила на полшага и снова застыла, проверяя: что будет делать человек. Потом еще полшага, не расслабляя ощеренной пасти.
— Иди, милая. Не нужна ты мне! Иди ужо потихоньку!
И зверь как будто услышал его. А может, почуял плач своих детей, так, как могут чуять только матери.
— Вот и ладно. Ступай с Богом!
Савва выдохнул и распрямился, видя, как зверь стал пятиться. Какое-то время он еще напряженно вглядывался в густой ельник. Прислушивался, не решаясь снять с руки веревку и убрать нож. Но когда в лесу с треском рванулся глухарь, понял, что опасность миновала. Зверя он больше не интересовал.
Резко развернувшись лицом на восток, он пошел прочь от этого места. Ветки лупили его по щекам, лохматили одежду, занозили руки. Но он не чувствовал боли, потому как вспомнил, что заблудился и куда идти, не знает! И уже близится вечер, а он без крова, огня и пищи.
Неожиданно открылась старая делянка. Когда-то отсюда брали лес. Но очень давно. И брали правильно, рубили низко, а потом пни закладывали мхом, чтобы земля не выглядела уродливой. Чтобы зарастала снаружи и перебарывала изнутри. Савва приободрился. Если делянка, значит — люди. Пусть их здесь давно нет. Пусть делянка старше его отца, но — люди. Они были тут когда-то, а значит, можно прикоснуться к тому, что их окружало. И от этого сразу легче. Не так все беспросветно. Савва посмотрел на солнце, которое уже касалось макушек деревьев, и решил заночевать здесь.
Еще одна ночевка без огня — совсем беда! Но есть старое правило всех лесорубов и охотников. Молодой человек начал быстро обходить делянку, высматривая то, без чего нельзя долго просуществовать.
Обычно котому оставляют возле приметной сосны. Так и есть. На корявом толстом суке висел небольшой мешок. Точнее, то, что от него осталось. Прошло слишком много времени с тех пор, как отсюда ушли люди. Ткань котомы почти истлела, и содержимое, годное в пищу, давным-давно досталось зверю и птице. Днище мешка зияло черной дырой, горловина, перехваченная тесьмой, того и гляди, рассыплется в прах. Еда, конечно, очень важна, но еще важнее другое. Савва опустился на колени и стал судорожно ощупывать мох, который причудливым ковром покрывал всю поляну. Ему всегда казалось, что именно так и выглядит вся земля, покоящаяся на трех китах, пред очами Бога, что сидит где-то на высоком облаке.
Чем ищешь, тем и находишь, как говорится. Колено почувствовало что-то твердое. Савва приподнял мох и увидел то, что искал. Огниво. Закат еще держался, хоть и из последних сил. К первой звездочке у Саввы затрещал огонек, поигрывая опавшими сухими веточками. Он быстро наломал дров, натянул веревку между двух сосенок, чтобы от нее повести навес, который должен послужить защитой со спины. На ходу, не отвлекаясь от работы, он набивал рот брусникой и черникой, пока не замутило, поскольку нельзя есть так много ягод натощак.
Тут он вспомнил об убитом волке. Все ж мясо! Сделал несколько шагов, освещая путь горящей веткой, но передумал. Темень спустилась резко, как это всегда бывает осенью в тайге. «Потерплю ужо! Ишь, вон как бывает-то, парень!» Нарезал лапника, стараясь далеко не отходить от света, выгреб из костра угли и золу, рассыпал под навесом и накрыл лапником. Получилась вполне теплая постель.
В животе неистово бурчал дракон, недовольный ужином из одних ягод. Под сердцем шевелился мохнатый зверек страха. Перед закрытыми глазами проносились жуткие видения, в которых огромная, в полнеба, черная птица била крылами, держа в изогнутом клюве его отца. Отец что-то кричал. Но слов не слышно. Видна только черная яма распахнутого в беззвучном вопле рта. Еще руки, безвольно повисшие, словно ветви плакучей ивы над речкой.
Между явью и сном — только промельк. А в нем порой столько, что и за всю жизнь не придумаешь.
Проснулся от того, что мелкий, но назойливый дождь вовсю лупил по навесу, бесстыдно проникая сквозь бреши, да и просто залетая пригоршнями внутрь одностенного жилья.
— Ну, поганец! Чтоб тебя! — ругался Савва, пытаясь отмахнуться от капель, как от мух.
Не хотелось вставать. Но когда-то отец научил его не поддаваться соблазну ничего не делать, если оказался один на один с силами леса. «Как бы тебя ни крючило, как бы ни клонило в дрему, оттого что ослабел, всегда вставай. Гони кровь по жилам! Вовремя не встанешь — уснешь навеки!»
Напомнил о себе голод. «И то дело!» — Савва улыбнулся, хлопнув себя по животу. Он вспомнил про убитого волка. Мясо еще должно быть годным, поскольку ночи холодные, а дневное солнце не жаркое. Наново запалив костер, он сразу подбросил дров побольше, чтобы горели впрок, и направился в ту сторону, как ему казалось, откуда вчера пришел на делянку.
Но, прокружив больше часа, он снова вернулся к тому же месту. И слава богу. Могло быть и хуже. Присел на корточки, чтобы нарвать ягод и хоть как-то подкрепиться. Но от одного их вида в животе так забулькало, что пришлось сразу оставить эту затею.
Сиди не сиди, а помощи ждать неоткуда. Он снова поднялся на ноги, прищурившись, посмотрел на солнце, стараясь сориентироваться, и пошел, строго в локоть забирая левее, чтобы вновь не сделать бесполезный круг. Но уж коли есть в тайге сущность по имени Кружало, то в тот день она оказалась именно в том месте. Савва много раз слышал от бывалых людей, да и от отца: ежели Кружало кого извести вздумает, то подобру не отцепится.
Битых четыре часа он ходил по лесу, шатаясь от голода и усталости, пока вновь не очутился на той же самой делянке. «Да чтоб тебя, окаянная! Откель ты на мою голову?!» Вконец обессиленный, он уселся возле прогоревшего костра и уронил голову на грудь.
За слабостью быстро приходит сон. Его сморило раньше, чем солнце начало опускаться за верхушки деревьев. Несколько раз налетал мелкий, но противный до тошноты дождик. Савва вздрагивал, просыпался, вновь проваливался в дрему, но ненадолго, поскольку страх полностью овладел всем его существом и не давал спать.
— Так, бес меня задери, если делянка, значит, должна быть где-то рядом река! Но почему я никак не могу на нее выйти?! Кружало, да отпусти ж ты меня, кривая твоя нога…
Действительно, сказывают, Кружало — это что-то среднее между дедом и березовым пнем. Вместо ног у него два корявых корня, правый сильно меньше левого. Но врут те, кто видел. Почему именно правый меньше, — а может, левый? Тьфу ты, да какая разница? Кружит по кругу, от того что все время в ту или иную сторону его тянет. Вот и все тут. А разгадать бы впрямь: какая нога-то? Может, и выбраться можно будет?
В который уже раз за прошедшие сутки он заставил себя встать и развести огонь. Размазывая по грязным щекам слезы, вновь обустроил лежанку для ночлега и уплотнил навес, твердо решив, что назавтра пойдет искать реку.
Во сне одурело разевал клюв красный петух, но звука опять не было слышно. И почему-то Савва твердо знал: этот петух — вовсе и не петух никакой, а самый что ни на есть загробный пламень, который вылетел из трещины в земле и хочет его клюнуть, а потом утащить в подземелье. Он закрывался руками, отбрыкивался, прогонял его криком, но тот только увеличивался, становясь выше самых больших сосен и елей. Несмотря на то, что сон был совсем как явь, Савва понимал, что спит. И силился проснуться. Со стоном. С хрипом. «Ы-ы-ы!..» Удалось.
Кругом все та же ночь. Нет, не совсем та же: дождь куда-то наконец запропастился, пошел по бабам, да и ляд бы с ним. В небе похвалялась телесами полная луна. А такой всяко надо светить, а то с ума сойдет, ежели в глаза бросаться не будет. «Тьфу на тя! Расшеперилась, бесстыжая!» Савва погрозил зачем-то луне кулаком и отвернулся, уставясь в темноту. Но и темень строила рожи в мохнатом ельнике, кривлялась и ухала… «А-а-а! Чтоб лешаки вас всех в копли!..» Дотянувшись до сучьев, он подбросил их в костер и уткнулся в согнутые колени, чтобы не видеть и не слышать обступившей его со всех сторон ночи.
До утра уже не спал, сидел, сцепив зубы. Только начало светать — подхватился, сделал по нескольку шагов в разные стороны, пытаясь определиться с направлением. Влез на сосну, которая сохранила для него остатки котомы и огниво. По верхушкам деревьев увидел, что прямо от солнца, к закату, лес как бы проседает и становится гуще. Это признак либо воды, либо оврага. Уже слезая, не в силах дождаться безопасной высоты, позабыв об осторожности, спрыгнул. И сильно потянул ногу. «Твою ж разъети!..» Покатался по сырой земле, да не в присказку «сырой», а самой что ни на есть, осенней. Повыл, поскулил, поревел ревмя да и поковылял, еле ступая на калечную ногу.
Там, куда он шел, и впрямь оказалась река. Узкая, мелкая и страсть какая холодная, словно где-то недалеко лежала большая льдина. «Счас я, счас! Только дух чуть переведу!» — уговаривал он сам себя, потирая больную ногу, но глазами уже выцеливал каждый камень на дне речушки, прикидывая, где может стоять рыба. Чему-чему, а этому его отец обучил. Да и не только этому. Силки ставить, ямы волчьи рыть и даже медведя из берлоги поднимать. Но последнее только рассказывал. Отец никогда не брал с собой сына, когда шел на Хозяина.
«А-а-а! Люто ты ж холодна, красавица! Ну, я ничего тут-ка сильно не нарушу! Я по-быстрому, красавица! Ты ж меня знаешь, я свой, порты с дырой, да свисток на пузе!» Он закатал штаны выше колен. Собственные ноги поразили — неужели можно так исхудать за столь короткое время? Можно. Если б только голод! От одного голода пользы больше, чем вреда, а вот когда страх высасывает, тогда худо дело. Кости голеней стали сильно выпирать, а икры опали и выглядели маленькими, пожелтевшими, дряблыми.
Разделся по пояс. Исподней приготовился ловить, а кацавею натянул на голое тело. «А ну, не колодь меня, холодна-водица! Стань мне матушкой иль сестрицей! Я пужну только сверху, не на потеху, не на забаву…» Но дальше забыл, как присказка сказывается. Растянул исподнюю между двух камней, сам забрел вверх по течению и шумно хлопнул ладонями по воде.
И глазом трижды не сморгнул, а в рубахе уже дыбятся два бойких хариуса. Выхватил одного за другим. Перед тем как швырнуть на землю, переломил хребты — это чтоб не сбежали, значит! Поймал еще трех. Двух туда же, а последнему вырвал башку с корнем, и в рот. Эвона, сладко-то как бывает! Не успел выйти из воды, а от хариуса ни рожек, ни ножек, лишь кровь по подбородку медленной струйкой бежит.
— С чем пожаловал, мил человек?
Савва аж вздрогнул от неожиданности. Глянул вверх. На берегу стоял старик в длинной черной одежде. О таких что-то говорил отец, называя их старцами-иноками.
— Выходи уж из воды-то, дура стоеросовая! Выхаживай тебя опосля! Студенец — весел молодец! И ночь не переспишь, на тот свет угодишь!
— Здрась, дя-д-денька!
— Вылазь, говорю. Че рот распахнул? Кабы щами из яго пахло, а то не пойми какой опариной!
— Счас я, дяд-д-денька! Я тут-ка заблудился. А не ел ниче, уж поди, и сам не знаю, сколь. Я быстро. Кто ж знал, что в чужое-то угодил! — Савва тараторил, пялясь на старика вытаращенными глазами, как на упавшую с неба еловую шишку. — Я вот только в толк-то совсем не возьму: как я тут-ка оказался!
— Да вылезешь ты али нет, из воды, рожа твоя дуриная!
— Во-во, рожа дуриная, мозги куриные и коленки в кучку!
— Ну, коль шуткаешь, значит, не для сраму народился!
— А для чего? Чтоб по лесу безголовой курой бегать?
— Хм, — старик почесал затылок. — Привяжи обремененную ладью твою к кораблю отцов твоих, и они управят тебя к Иисусу, могущему даровать тебе смирение и силу, разум, венец и веселие.
И только сейчас, после этих слов, Савва заметил, что неизвестный старик опирается на посох. Тот самый, с которым не расставался норвежец Бьорн.
— Так это…
Савва показал рукой на посох, но договорить не смог. В глазах поплыли круги, и он провалился в долгую, непроглядную и такую спокойную темень. И велик был его сон, сквозь который пробивалось настойчиво и близко, прямо над ухом: «Кто отнимет путеводителя у слепца, пастыря у паствы, проводника у заблудившегося, отца у младенца, врача у больного, кормчего у корабля, тот всех их подвергает опасности погибнуть; а, кто без помощи наставника вступит в борьбу с духами злобы, тот бывает ими умерщвлен».
Или же: «Послушание есть совершенное отречение от своей души, действиями телесными показуемое, или, наоборот, послушание есть умерщвление членов телесных при живом уме. Послушание есть действие без испытания, добровольная смерть, жизнь, чуждая любопытства, беспечалие в бедах, не уготовляемое пред Богом оправдание, бесстрашие смерти, безбедное плавание, путешествие спящих».
«Кто посвятил себя Богу и всю печаль свою возвергнет на Него и на духовного отца своего, так что по истинному послушанию перестанет уже жить своею жизнью и творить волю свою, умрет для всякого пристрастия мирского и для тела своего. Послушание есть гроб собственной воли и воскресение смирения. Послушный, как мертвый, не противоречит и не рассуждает ни в добром, ни в мнимо-худом, ибо за все должен отвечать тот, кто благочестиво умертвил душу его».
ГЛАВА 5
Алисия брела почти на ощупь, поскольку фонари, из-за экономии масла, горели не везде и очень тускло. Город начинал готовиться к войне. Все реже и реже встречались на ночных улицах стайки веселой молодежи с факелами в руках. Все чаще — хмельная солдатня, маркитанты и шлюхи всех мастей.
Девушка сильно хромала, но отказывалась замечать, что одна нога у нее босая. В спутанных, всклокоченных волосах — солома, репей и капли дешевого, дурно пахнущего вина, коимв питейных заведениях потчевали служилых багровые от постоянного пьянства хозяева.
Неизвестно, чем бы все закончилось для Алисии, если бы не невесть откуда взявшийся монах со своей ужасающей палкой, которой он орудовал так, что все, попавшие под горячую руку, разлетались, точно щепки, в разные стороны. Ее, Алисию, уже падающую во мрак греха и распада души, в прямом смысле выдернула за волосы сильная костистая рука, встряхнула и шлепнула по затылку. И этот голос — темный на цвет и бархатный на ощупь. Ей и вправду показалось, что она смогла потрогать голос своего избавителя.
Алисия в тот вечер потеряла девственность.
Впрочем, кого и чего ей бояться? Отцу наплевать не только на нее, но и на самого себя. Служанку она сможет поставить на место, если та хоть глянуть неодобрительно посмеет. Ее беспокоило только одно: не дай Бог забеременеть. Так глупо. С первого раза. Это невозможно. Невозможно. Она заламывала руки, обращаясь к небесам. Она так молода и очень хочет еще любви, и не с одним, а с десятками, сотнями сильных, одетых в военную форму мужчин. Она хочет их всех. И они все должны хотеть ее. Поэтому никакой беременности. Никакой. «Пресвятая Дева Мария, ты видишь мои страдания! Помоги мне!» Но только тот, кто хочет рассмешить Бога, рассказывает ему о своих планах!
Спустя полтора месяца Алисия и Брецлава покупали свои любимые пирожные у пана Бонифация.
— Как поживают прекрасные пани? — пирожник вяло улыбался уголком рта.
— Спасибо! Радуемся жизни! — Брецлава запихнула в рот огромный кусок. — А как поживает досточтимый пан?
— Пану, увы, очень грустно. Мирная жизнь кончилась. Жди больших неприятностей.
— Вы все еще боитесь войны? — Брецлава брезгливо сморщила нос.
— Мы всегда видим одно и то же: слабость побеждает силу. Если дитя разозлит великана, то великан уничтожит дитя. Но дитя играет в другие игры, не его дело — злить великанов. Разве не так?
— Ох, пан Бонифаций, вы все еще считаете нас детьми? — опять вставила Брецлава.
— Я хотел бы только одного: чтобы вас не коснулись кривые когти войны. Играйте в свои игры и будьте в радости. Но сегодня Алисия, смотрю, не очень красноречива.
— А-а. Да так. Ничего, пан Бонифаций… Я, хм, потеряла свою любимую куклу! — соврала девушка и быстро отвернулась.
— Я так и думал, пани Алисия, что вы потеряли свою любимую куклу! — снисходительно улыбнулся пирожник.
— Зря вы так, пан Бонифаций, — снова вмешалась Брецлава, — все девушки горюют, когда теряют любимые предметы своего девичества. Посмотрите на нас!
Брецлава крутанулась на каблуках, юбки взлетели.
— Еще немного, и к нам придут о-очень важные сваты!
— Самым счастливым человеком в браке был Адам. А знаете, почему? У него не было тещи!
Брецлава засмеялась, но, заметив, как потупилась подруга, умолкла.
— Алисия, да что с тобой сегодня?
— Пойдем, Брецлава! Прошу тебя! — Алисия потянула ее холодными пальцами за запястье.
— Сейчас. Война, пан Бонифаций, это всегда не только тяжело, но и прекрасно.
— Чем? — пирожник наклонил голову набок.
— Хотя бы тем, что мы будем сражаться за свободу! — вдруг с пафосом произнесла Брецлава.
— Свобода! Для некоторых это всего лишь желание быть никем! — грустно сказал пирожник, глядя на удаляющихся девушек. — Бедные дети! Они еще не понимают, что счастье — это благодатный плод жизненного уклада. Что спокойное течение жизни, которое день за днем взращивает твою душу в обычном труде, стоит гораздо больше любых потрясений.
Но девушки не слышали его. Они шли быстрым шагом от центра города к крепостной стене. Туда, где бились о кладку воды Днепра. И бликующие волны могучей реки пока еще розовели лишь от солнечного света.
Близко к воротам их не подпустила стража. Все прогулки по стене запретили. Вести о приближении московского войска были уже не просто досужими сплетнями заднепровских старух.
Девушки расположились у горелого дуба, половина которого рухнула на землю, а вторая наклонилась над папертью Успенского собора.
— Рассказывай! Что у тебя? Я же вижу, с тобой творится неладное! — Брецлава плюхнулась аппетитно полнеющим задом на поваленную лесину.
— Я была у Аиды!
— Ты ходила к ней! Зачем? О Боже! — Брецлава прикрыла рот пухлой ладошкой.
— Ты ведь все поняла. Все-е-е… — Алисия едва сдержалась, чтоб не взвыть на всю улицу.
— Да тихо ты! Успокойся. Давай по порядку.
Брецлаву нисколечко не волновало состояние подруги. Вообще сострадание она ощутила только однажды — когда сосед несколько лет тому назад при ней топил белого трехнедельного котенка. В остальных же случаях, что бы ни происходило, будь то казни, роды, торги, над всем довлело только одно — любопытство. И еще — дикое желание поучаствовать в какой-нибудь щекотливой интрижке.
— Аида сказала мне, что я… — Алисия зарыдала.
— Что ты?.. Ну же, Господи!
— Что я беременна!
— Пресвятая Богородица, Дева Мария! — Брецлава быстро перекрестилась.
— Что мне делать, Брец… — Алисия не смогла договорить из-за потока слез.
— От кого, знаешь?
— Да поди их разбери? Я даже не помню, сколько их там было!
— Это тогда? В тот вечер?
— Да. Других случаев не было. Мне там еще один монах помог. Спас! Просто вытащил меня за волосы из ямы.
— Монах! Ну и дела твои, Господи! Монахи шастают по питейным заведениям, а семнадцатилетняя девушка беременеет с первого раза от шестерых солдат!
— Брецлава, хоть ты бы пожалела!
— Из всего можно извлечь неплохую выгоду и провернуть достойную комбинацию. Ты собираешься еще к Аиде?
— А как ты думаешь? От плода как-то нужно избавляться!
— А я бы не торопилась, подруга! — Брецлава прищурила один глаз, что-то замышляя.
— Что ты имеешь в виду? Ну же, не томи, умоляю!
— Давно ли ты виделась с Боленом?
— Ах, как же я его люблю! Мы случайно встретились два дня назад на центральной площади. Он спешил по каким-то делам в администрацию.
— Он тебе нужен, Алисия! И чем быстрее, тем лучше!
— Мне-то он нужен, но нужна ли я ему? Раньше он никак не смотрел на меня, а теперь уж и подавно.
— Ты не поняла меня. Он тебе нужен, как твой, хм, понимаешь, любовник. Другими словами, тебе нужно с ним переспать. Да еще изобразить девственницу. Ну, последнее, в общем-то, несложно.
— Да ты в своем ли уме?! Эт-то как это?
— А вот так. Он должен с тобой переспать! Мужчину достаточно опоить вином, а уж затащить в постель после этого — дело плевое. Когда он поймет, что имел близость с девственницей, которая к тому же забеременела от него, то вынужден будет либо жениться, либо достать денег на операцию, и вообще! А дальше можно вить из него веревки до самой старости. Поняла?
— Поняла! — Алисия закивала.
— Знаешь, где он сейчас?
— Да, он обычно в это время выгуливает собаку.
— Хорошо. Значит, все нужно провернуть не сегодня, так завтра. В общем, чем быстрее, тем лучше. Значит так, хорошего вина и немного снотворного я добуду. А дальше дело в шляпе! Не грусти, подруга. Где твой отец?
— Он где-то вылавливает партизан!
— Вот и отлично! Служанку ты можешь отослать к какой-нибудь подруге, чтобы посидела у нее два-три часа?
— Да. Это совсем не сложно. Она и сама, пока отца нет, где-то часто прохлаждается.
— Они любят прохлаждаться! Но есть одно «но»! — Брецлава вскинула указательный палец.
— Что это за «но»?
— Я тоже не должна просто так стараться.
— Что же ты хочешь?
— Что все хотят, того и я желаю! Денег, конечно!
— У меня нет денег!
— Не сейчас, глупая. А когда все получится и ты станешь богатой. Вот тогда про меня не забудь! Ну что, по рукам?
— По рукам.
— Ладно. Тогда я пошла готовиться. Замысел у нас очень непростой, поэтому продумать нужно все до мелочей. Завтра, Алисия. Завтра ты будешь самой счастливой.
Брецлава чмокнула подругу в щечку и помчалась вверх по улице, постукивая башмачками.
Алисия еще немного посидела на упавшем стволе, размышляя о будущем. Настроение у нее заметно улучшилось. Когда последние полосы сумеречного света окончательно растворились и в небо выкатилась луна, которую, словно монету, ночь пробовала на зуб, девушка поднялась и не торопясь зашагала в гору по извилистой тропинке. Ей не хотелось идти к дому главными улицами, поскольку всюду мерещилась пьяная солдатня или осуждающие взоры горожан. Ощущение, что об изнасиловании знает весь город, не покидало ее. Город действительно знал и конечно же говорил. Но разговоры об этом деле тонули в спорах о предстоящей войне и слухах, которые просачивались из тех областей, где она уже началась.
Проходя мимо острога, где томились, ожидая своей участи, узники, Алисия увидела того самого высокого монаха. Он стоял, опершись на посох, и напряженно вглядывался в зарешеченные окна. Девушка низко наклонила голову и бесшумной тенью проскользнула в стороне, чтобы не попасть в круг света нещадно чадившего масляного фонаря.
А Москва приближалась ходко и уверенно. Уже взяли Трубчевск и Дорогобуж, пала Белая. Полки нового строя московского войска показывали чудеса храбрости, стойкости и настоящей боевой дисциплины, которая раньше у них сильно хромала. Шведские наемники тоже дрались отчаянно, отрабатывая жалованье. А оно было положено московским царем очень немалое. В общем, все у москвичей шло неплохо, разве что при войске отсутствовала тяжелая артиллерия. Впрочем, особой надобности в ней пока не было. Вполне обходились семью легкими мортирами. Города брали с марша, да и слово «брали» не совсем подходило. Во многих городах, узнав о приближении московского войска, люди поднимали восстания, и польские гарнизоны вынуждены были распыляться на два фронта: гасить волнения и готовиться к встрече с регулярной армией. Ликовали в Кремлевских палатах, радовался народ, воевода Михаил Борисович Шеин уже видел у своих ног не только Смоленск, но и всю Ливонию.
Как обычно, Болен в тот злополучный вечер выгуливал своего Чака, пса благородных французских кровей, в тени вязовой аллеи неподалеку от дома. Каменное здание принадлежало когда-то смоленскому боярину. Но война распределила все по-своему. После взятия города польскими войсками дом достался покойному отцу Болена, проявившему мужество в битве, но скончавшемуся через два года после победоносного завершения кампании. Следом за отцом и мать отправилась в иные миры, в царство вечного и безмятежного покоя. Болен и его сестра-двойняшка Агнешка остались сиротами. Им недавно исполнилось по двадцать лет. Они стойко перенесли потерю родителей, поклявшись на их могиле никогда не расставаться.
Болен заметил бежавшую к нему со всех ног Брецлаву и на всякий случай подозвал пса.
— Благородный пан! Благородный пан! — Брецлава взволнованно кричала издали, размахивая одной рукой, а другой придерживая широченные юбки. Выходило у нее очень искренне, так, что молодой человек ничуть не усомнился в том, что произошло что-то из ряда вон плохое.
— Подходите ближе, пани. Не беспокойтесь. Он вас не тронет! — Болен взял Чака за загривок.
— Пан не откажет в милости?! Ведь не откажет, да? — Брецлава глубоко дышала, сдувая со лба прилипшие волосы.
— Говорите, в чем дело.
— А-а, дело в том, что пани Алисия упала в обморок.
— Тогда вам нужен врач. Я навряд ли чем-то смогу помочь.
— А-а, да-да, конечно, врач. Я за ним сбегаю. Но, понимаете ли… э-э. Пани Алисия упала прямо на ступеньках, и я не смогу одна занести ее в дом и уложить на кровать. Как же можно оставить ее на улице?
— И нет слуг?
— А-а, дело в том, что пани отправила служанку куда-то, и та вернется только к утру. Вот такие у нас неполадки, благородный пан.
— Хорошо. Я сейчас заведу Чака домой и помогу вам.
— Помогите, благородный пан. Не просить же незнакомых людей. Что ведь могут подумать. Да еще эти вечно пьяные солдаты!
— Все-все. Я понял. Ждите меня.
Болен скомандовал псу, и они побежали к порогу своего дома. Брецлава, закусив нижнюю губу, осталась стоять на месте, представляя себя богатой, успешной и влиятельной. Болен вернулся через минуту. Они помчались сквозь вязовый парк по причудливым теням деревьев, шурша листвой.
Разметавшуюся у самых ступенек Алисию было видно аж за пару десятков шагов: облако белых волос, почти такие же белые открывшиеся нижние юбки. Брецлава в этом смысле открыла у себя настоящие таланты большой художницы.
— Вот-вот, пан Болен!
— Я все вижу, Брецлава. Мы сейчас поможем ей.
Болен поднял на руки «больную» и по высоким ступенькам понес в дом. Брецлава дышала ему в спину. Войдя в комнату, молодой человек огляделся.
— Зажгите свет, Брецлава! Ни черта лысого не видно!
— Да-да, сейчас! — повозившись в углу, Брецлава зажгла светильник.
— Ну, вот и ладно! — Болен уложил Алисию на кровать. — Чего вы стоите?! Идите за врачом.
— А вы тогда тут покараульте. Не уходите!
— Даю слово.
— Давайте я ей пока умою лицо, — Брецлава обмакнула конец полотенца в тазик с водой.
— Да не тяни же время! — Болен нервничал.
— Все-все, уже бегу.
Девушка выскочила в коридор и плотно прикрыла за собой дверь.
Когда стук башмачков растворился в холодной ночи, пан подошел к окну и стал смотреть на летящую с веток листву, которую подхватывал целыми пригоршнями беспокойный ветер. Он думал об Анжеле Соколинской, племяннице главы города. Вот уже год, как Болен не мог думать ни о ком другом. Где бы он ни находился, перед мысленным взором всегда возникала любимая девушка. Иногда он начинал разговаривать с ней вслух, не замечая удивленных взглядов и снисходительных улыбок. Анжела тоже не представляла своей жизни без Болена. Назревала свадьба. Пан Соколинский дал добро и обещал поддержать молодоженов. Если бы не эта треклятая война!
— А-а-х!
Он обернулся на голос.
— Как вы себя чувствуете, пани?
— Где я? Что со мной? — Алисия прерывисто дышала, поднеся ко лбу бледную руку.
— Похоже, с вами случился обморок. Нужно благодарить Бога: при падении вы не получили увечий.
— Да-да.
— Я обещал вашей подруге побыть с вами, пока она сходит за врачом!
— Я вам очень-очень признательна.
— Может, вы чего-нибудь хотите?
— Если только немного разбавленного вина. Вон там, в кувшине. Подайте, пожалуйста. Не снизойдет ли пан отведать угощения? О-о, конечно, разбавленное только для таких некрепких девушек.
— Да, разбавленное вино немного взбодрит вас, — Болен налил вина и протянул Алисии. — Ну, вот и щеки порозовели.
— Только не бросайте меня. Я боюсь оставаться одна.
— Я обещал. Вам не стоит волноваться. Где, вы говорите, неразбавленное?
— Да-да, конечно! — Алисия захлопала в ладоши. — Вот бутылка возле окна. Початая, правда. Но это я как раз и отливала в кувшин, чтобы разбавить.
— Ничего страшного. Стаканчик-другой и мне не помеха.
Густое красное вино с приветливыми бульками полилось из бутылки.
— Ну, ваше здоровье. Надеюсь, все у вас будет хорошо.
Он выпил маленькими глотками полный стакан и тут же налил еще. Второй Болен уже не осилил. Перед глазами все поплыло, закачались стены, заплясало единственное окно. Он попытался взяться за подоконник, но неведомая сила потянула его назад, рука ухватилась за край скатерти, на пол полетели кувшин, вазон с цветами и глиняные плошки.
ГЛАВА 6
Марций не шел, а бежал по тесным улочкам Рима, где располагались многоэтажные дома для плебса. Ему вдруг стало душно в родном городе с его крохотными жилищами-инсулами, из окон которых то и дело опрокидывались горшки с испражнениями; с его термами, где мылись все вместе, заражая друг друга тяжелейшими болезнями. Шутка ли — если у тебя нет раба, чтобы потереть спину, ты можешь потереться спиной о стену. Да-да. Соскобы от этих стен ловкие торговцы потом продают, чтобы топить ими дома. Только богатые римляне, да и то не все, могли позволить себе собственные дома и роскошные виллы. Остальные же задыхались в скотских условиях и едва доживали до сорока лет.
Человек может привыкнуть ко всему. Но иногда…
В доме Публия Спора случилась беда. Одна рабыня, не выдержав постоянных издевательств, задушила своего господина. Следствие по делу об убийстве Спора провели очень быстро и, можно сказать, ловко.
Чувство собственности, выросшее у римлян до уродливых размеров, побудило их разработать монументальный свод гражданских законов, который открывал широкое поле деятельности для преторов. Расследования находились в ведении многочисленных судов и мало кого волновали, кроме случаев, связанных с политикой. Простота дознания сочеталась с крючкотворством цивилистов. Здесь не было тюрем, где преступники отбывали бы свои сроки. В римских темницах злоумышленники только ожидали соответствующей преступлению казни.
Приговоренных к смерти граждан отправляли за пределы Священного города. Одних топили, сбрасывая с моста Сублиция за Тригеминскими воротами, других скидывали с Тарпейской скалы, третьим рубили головы топором в предместьях. Хуже всего обходились с рабами, применяя к несчастным самые чудовищные пытки и казни.
Не успел Марций приблизиться к древнему узилищу возле Капитолия, стены которого были сложены из мрачного альбанского камня, как боль грубо полоснула его по сердцу. Он увидел процессию приговоренных к смерти. Мальчишки бежали следом, хотя путь до места казни отлично знал весь город. Марций сам не раз прогуливал занятия в дни казни рабов. Более того, это было единственным отступлением от дисциплины, за которое не бранили педагоги, считавшие, как образованные люди своего времени, что подобные зрелища столь же необходимы для воспитания, как и бойни в амфитеатре.
Какой-то бродяга подтвердил Марцию, что это рабы Спора, и пойдут они через Субуру, и поднимутся к Эсквилинским воротам, где раскинулось поле — место казней. Марций не был христианином, но, карабкаясь за ужасной процессией на Эсквилин, он вдруг захотел помолиться.
— О Христос, — пробормотал он, — ты способен на все, даже заливать божественной водой ось человеческой свободы, облегчи страдания Геркулесу, и я поверю, что твой разум совершеннее моего!
Молодой человек хоть отчасти и разделял скепсис в отношении различных верований, но все же его давно тяготило то, что к древним богам нужно подходить только лишь с практической точки зрения. Например, если тебе необходимо что-то получить от жизни, то достаточно принести жертву тому или иному божеству.
Впереди виднелись копья солдат. Марций стал пробиваться сквозь толпу, обуреваемую любопытством. На казнь вели жалкую фамилию Спора, и среди приговоренных оказался Геркулес. Какой-то солдат нес перекладину, предназначенную для Амитабхканьяла, поскольку тот и без груза едва передвигал ноги, опираясь на посох.
Профессиональные палачи, обладавшие опытом и сноровкой, загоняли гвоздь в запястье через узкое пространство между костями, при этом рассекая срединный нерв, отчего большой палец подтягивало к ладони.
Затем начиналось долгое ожидание — распятые на кресте умирали от удушья. Они приподнимались на израненных ногах, чтобы несколько раз глотнуть воздуха, пока нестерпимая боль не вынуждала их вновь обвисать на гвоздях. Когда сил на это не оставалось, обреченные теряли сознание. Чтобы прикончить приговоренного, упорно продолжавшего дышать, достаточно было перебить ему голени.
Марций остановился напротив распятого Геркулеса.
— Ну что скажешь? Ты, наконец, почувствовал ложность твоего учения?! Ты хотел избежать связанных с перерождением мук и во имя этого отвергал желания плоти, но почему на тебя обрушилось худшее из страданий — чудовищная, ничему не подвластная боль? Задача, Геркулес, не в том, чтобы избегать страданий, а отыскивать в них смысл и цель. Платону это не удалось. Никому не удалось. И только христианский Бог несет с собой откровения!
Обессилевший Амитабхканьял приподнимался и опускался быстро — ему оставалось страдать недолго. Пользуясь мгновением, он выдохнул:
— Опыт великолепен! Я обязательно дам знать, если в другой жизни стану христианином… Белым христианином!.. — индиец обвис на гвоздях и захрипел.
— Добейте его! — обратился Марций к преторианцу, протягивая монету.
Солдат хмыкнул и одним ударом перебил тощие черные голени индийца.
— Еще одна монета, и это, — преторианец взял в руки посох Амитабхканьяла, — тоже можно будет забрать!
Рим лежал в пепле. Едва ли не треть города захлестнул огонь. Сгорели в основном трущобы бедноты и районы с многоэтажными домами.
Преторы торопливо вели следствие. Нерон изображал гнев, требуя наказать виновных. Наконец слово взял префект. После длинного, но ясного и точного обзора вопроса он огласил вывод: чудовищный удар, потрясший Вечный город — дело рук христиан. «Эта секта, — заявил префект, — крайне опасна. Это следует из особенностей, присущих ей! Государство должно защищаться и карать!». О каких особенностях шла речь, префект не пояснил. Он лишь добавил, что члены этой секты неустанно говорили о какой-то катастрофе, ждали ее и даже бесконечно радовались, когда несчастье произошло. И все. Этого уже было предостаточно.
За христиан попытался заступиться Сенека, который понял, что префект старается, обвиняя секту, вывести из-под подозрений принцепса. Старый мудрец сказал, что среди поджигателей и распространителей пожара было больше любителей пограбить, чем кого-то еще, и, возможно, в этой толпе попадались и христиане. Что нужно тщательно провести расследование, а не наказывать всех скопом. «Наши законы не могут унизиться до преследования каких-то учений, самые соблазнительные из которых лишь указывают на некую вероятность, не более, а наихудшие и вовсе лишены смысла. До тех пор, пока Рим будет оставаться Римом, пока у нас сохранится хоть малейшее представление о законности и праве, мы не сумеем объявить христианскую религию вне закона». Этими словами философ закончил свою речь.
После долгих препирательств слово наконец взял принцепс:
— Да будет так! Разве, пережив подобные испытания, народ не имеет права развлечься? Я един душой с народом, и могу без ложного стыда заявить: казнь христиан станет превосходным зрелищем! Не каждый день толпы поджигателей сами превращаются в жаркое. А что касается Сенеки, так он сам, клеймя зрелища в амфитеатре, кутаясь в плащ с капюшоном, тайно наслаждается вакханалиями блудниц и прислуги. Разве не так, Сенека? Тебе стоило бы сейчас покраснеть! Ты будешь оплакивать христиан, но сам-то непременно пойдешь взглянуть, как они дохнут!
Все эти события произошли спустя полгода после казни рабов Спора. Марций уже несколько месяцев посещал тайные собрания христиан и даже начал поститься, и это сразу сказалось на его внешности. Он похудел и стал выглядеть как девятнадцалетний юноша. Переломом в жизни послужила встреча с одним пожилым христианином, с которым он познакомился в общественных латринах через две недели после разговора с Геркулесом.
— На поле казней, — тяжело выдохнув, обронил Марций, — я когда-то обратил внимание на разницу в поведении обычных рабов, которые никогда не готовились умереть таким образом, и отпетых разбойников. Раб изо всех сил приподнимается на изувеченных ногах, чтобы сделать глоток воздуха, ибо несчастнейший из людей держится за жизнь. И если это здоровяк, то агония затягивается надолго. Зато разбойник, окинув полным ненависти взглядом толпу, резко повисает на гвоздях и быстро умирает, не дав насладиться зрелищем своих мучений. Почему Иисус не поступил так? Ведь он был высокого роста и крепкого сложения?
— Иисус хотел говорить, а вещать он мог только в верхней точке, — ответил христианин. — Если честный плотник переймет тактику у закоренелого бандита, он умрет, не успев покаяться!
— Один человек рассказал мне, что ангел вытащил из тюрьмы Ирода некоего Петра. Освобожденный начал потом ходить по воде и даже воскресил мертвого! Неплохое было времечко!
— Господь творит чудеса для нас или нашими руками для своих целей. Благодать не осенит тебя, если ты просишь о ней ради собственных нужд.
— Если речь идет о служении Богу, то и чудо возможно?
— Несомненно. И я хотел бы одарить тебя верой. Величайшим из всех чудес.
— Я постоянно жил обманом. И нередко доводил окружающих до отчаяния. Но всегда старался действовать из лучших побуждений, поскольку никогда не считал себя глупцом. А что тогда делают узколобые, движимые дурными стремлениями?
— Тебе кажется, что человек — просто игрушка недоразумений и случайностей? И все, что мы делаем как будто во благо, приносит сплошные разочарования?
— Чем лучше намерения, тем огорчительнее последствия! — Марций уставился на изображенного на полу дельфина.
— Мы уже много лет проповедуем любовь, а взамен получаем ненависть. А все потому, что благая весть Иисуса Христа привела лукавого в чудовищную ярость. Ничто его так не бесит, как добрые намерения. Стоит кому-то пожелать людям добра, как Сатана уже мчится, чтобы все извратить и опорочить. Мы используем сейчас много слов, пытаясь рассказать то, о чем говорил Иисус, а между тем лучшего оратора, чем Он, я не встречал. Несмотря на, в общем-то, небогатый словарь. Хм. Я сам видел Его воскресшего, как вижу тебя. Однажды вечером, когда мы ели, сидя рядом, я даже дотронулся до его руки.
В полутьме латрин Марций почувствовал, как христианин дотронулся до его запястья. Но он не отдернул руку, хотя касаться друг друга в таком месте считалось верхом непристойности.
— Кто же ты? — молодой человек тяжело дышал от волнения.
— Ты не выйдешь отсюда, пока вера не осенит тебя. Это говорю тебе я, старый рыбак, сын рыбака. Иисус умер за тех, кто хотел уверовать, ибо это первый урок любви к нему. Приходи сегодня вечером.
И старик нарисовал на влажном полу символ, по которому можно было узнать место, где собирается секта.
Марций стал посещать собрания христиан. Среди них была рабыня невероятной, очень глубокой и пронзительной красоты. Ее звали Цезония. Она-то и притягивала молодого человека. Впрочем, на собраниях они боялись даже смотреть друг на друга. А повстречать девушку просто так на улице Марцию никак не удавалось. Чтобы увидеть влажные глаза, вздымающуюся под складками одежды грудь, белые руки с длинными, чуть дрожащими пальцами, он пускался на все. Обманывал домашних, изображая из себя пьяницу, который всю ночь якобы таскался по пивным заведениям с блудницами. Или говорил, что идет в гладиаторскую школу на Аппиевой дороге. А школа эта пользовалась такой репутацией, что следить за Марцием никто не хотел, и ему верили на слово.
Но пришла беда! Свирепый пожар испепелил Фламиниев цирк, гигантский деревянный амфитеатр Нерона и даже обветшалый цирк Тавра к югу от Марсова поля.
С начала сентябрьских ид чередой пошли забеги, ристания, травля диких животных и состязания атлетов. Но все ждали самого главного — казней приговоренных к смерти христиан. Этих несчастных бросали под ноги слонам, отдавали на растерзание диким животным, подвергали всевозможным пыткам, известным из легенд и мифов. Детей, зашитых в звериные шкуры, на глазах матерей преследовали свирепые псы. Самих женщин рвали на части обезумевшие от крови пантеры. Творческий гений принцепса воплотился в первой попытке ночного освещения города. От Рима до садов Ватикана Триумфальную дорогу и мост освещали облитые смолой и посаженные на кол или распятые христиане. Запах горелого мяса и нечеловеческие крики наполняли воздух. Живые факелы двигались вверх-вниз по кресту, поражая видавший виды римский народ новым зрелищем.
Марций, как обезумевший, метался по городу, пытаясь отыскать Цезонию среди приговоренных, пока страшная мысль не озарила его. Все же он еще оставался римлянином. Он поставил себя на место палачей… Конечно, Цезонию должны готовить к порноспектаклям.
После долгих уговоров и внушительного вознаграждения Марция допустили в виварий. Его повели мимо загонов, где обитали львы, медведи, пантеры, слоны, олени, страусы. Были даже бассейны с плескающимися тюленями, гиппопотамами и крокодилами. Попадались и вполне обычные животные: лошади, ослы и даже простые деревенские быки. Именно здесь устроители спектаклей брали зверей для своих умопомрачительных постановок.
— Что интересует приятного молодого человека? — спросил дрессировщик. Он был настолько волосат, что напоминал медведя, а не человека.
— Я друг принцепса. И хочу устроить необычное зрелище для него! — соврал Марций, отводя взгляд.
— О, тогда мне есть что показать. Не стоит задерживаться. Труд мой, мягко говоря, не прост. Представь себе, уважаемый господин, что козел или осел не испытывают естественного влечения к женщине, и приходится идти на хитрости, иначе они не сыграют своей роли. Животное нужно долго содержать в одном помещении с женщиной и все время смазывать ей промежность кровью течной козы или ослицы. Возни с этим, я скажу, ты даже себе не представляешь, сколько.
— Разница между людьми и животными в том, что животные не знают, что должны умереть в жутких муках, — Марция передернуло.
— У меня есть одна красивая рабыня, ей предстоит выступить на подмостках театра Помпея. Эта пьеса не сходит со сцены уже двести лет. Идем, я покажу тебе. Какие восхитительные формы! М-м-м-ля-ля. Какая красавица. Будь я на месте осла, то репетировал бы с ней день и ночь.
Они добрались до нужного стойла. В углу, опустив голову, сидела Цезония, прикованная за лодыжку короткой цепью, чтобы невозможно было удавиться. В противоположном углу здоровенный калабрийский осел с кроткими глазами и невероятными по размерам половыми органами натягивал привязь, пытаясь достать ту, от которой исходил несравненный аромат податливой ослицы.
— Ну как? У меня у самого, признаться честно, шкура на спине встает дыбом.
— Принцепс будет доволен, — Марций проглотил жгучий комок в горле. — А сколько она может стоить?
— Ни-ни. Даже не мечтай об этом, почтенный господин! Ее уже заприметили. Бывали случаи, когда я заменял актрис, но не в этот раз.
— Хорошо. Состояние этого осла действует на меня заразительно. Но, если калабриец не станет возражать, не мог бы ты оставить меня на несколько минут с этой красоткой?
В руке Марция соблазнительно блеснули золотые ауреусы.
— О, это против всяческих правил! Но я позволю уговорить себя. Мне нужно срочно полечить ногу одному африканскому слону. Настоящий убийца!
Как только дрессировщик удалился, Марций перепрыгнул загородку и бросился к ногам Цезонии.
— Я люблю тебя! Любил всегда. С первого взгляда!
— Зачем сейчас говорить о любви? — Цезония прямо посмотрела в глаза Марцию.
Возбужденный осел стал рваться с привязи.
— Каждому свое животное! — горько усмехнулась девушка. — Можно обнять тебя?
Не говоря ни слова, Марций обхватил девушку за плечи. Ее руки легли на его талию. Цезония нащупала на поясе молодого человека стилет, рванула, одновременно оттолкнув возлюбленного, и нанесла себе в живот короткий удар. Лезвие вошло по самую рукоять.
— Вот и все, — скрючившись от боли, Цезония повалилась набок. — Беги, Марций. Беги. Я понимаю, что ставлю тебя под удар. Но ты поймешь и простишь меня!
Марций поцеловал теряющую сознание любимую. Поднялся. Перепрыгнул загородку и со всего маху врезал ногой по отвисшему ослиному хозяйству. Осел взвыл и попытался схватить Марция за край туники.
ГЛАВА 7
Глава города Самуил Соколинский, крутя в пальцах перо для письма, равнодушно наблюдал за двумя карликами, которые, кряхтя и сопя, самоотверженно возились посреди его рабочего кабинета. Карлик, одетый в красный стрелецкий кафтан, неумолимо наседал и, похоже, брал верх над своим соперником в голубом польском жупане. В углу, скрестив руки на коленях, с опущенной головой сидел Болен Новак.
— Я верил тебе! Верил в искренность твоих слов! Бедная Анжела! — Соколинский сломал перо и швырнул на стол половинки.
— Дядя Самуил!
— Какой я тебе теперь дядя!
— Ясновельможный пан, клянусь, у меня не было и мыслей оказаться в постели этой… Этой… Даже не знаю, как сказать!
— Не было мыслей, а потаскуха беременна! Я сам прекрасно понял, что тебя поимели, точно глупого телка. Но и беременность не бывает от ветра.
— Я ничего не помню, дядя!
— Он не помнит. Не помнит! Бес меня задери! Бедная Анжела! О, всесильный Господи, за что мне все это! А ну пошли прочь! — Соколинский топнул на карликов. — Без вас тошно! Ты понимаешь, что тебя обнаружили совершенно голым, в обнимку с этой блядью! В ее, в ее постели! Даже не в твоей!
— Я только хотел помочь донести упавшую в обморок!
— Мямли теперь, сукин сын! О моей племяннице можешь забыть навсегда! Ты меня понял? Если бы не долг перед твоим отцом, с которым мы вместе рука об руку… Ты бы сейчас здесь со мной не разговаривал, а выкручивался бы сам. — Соколинский закрыл лицо руками. — А ты знаешь, что она ни за какие деньги не захотела расстаться с плодом?
— Нет!.. — глухо обронил Болен.
— Так знай.
— Чего она хочет?
— Тебя она хочет, слабоумный щенок! Ее отец поставил условие: либо ты женишься на Алисии Валук, либо Божий суд!
— Что! Как же… Дядя!
— Да вот так. От денег они отказались напрочь. Чего только я ни предлагал: и повышение по службе Станиславу, и деньги, и даже пару деревень с крепостными. Они ни в какую. Уперлись, и точка!
— Божий суд! — Болен стоял, бледнее простыней, на которых его нашли в обнимку с Алисией.
— Ты правильно боишься. В случае победы Валук вправе забрать все твое имущество. А много ли светит тебе, если ты выйдешь против него? Его сабля страшнее когтей дьявола. Он всю жизнь скитается по белу свету и только и занят изучением новых сабельных ударов. Но об этом я не хочу сейчас даже думать! Не хочу! Я не могу ничего с ним сделать. История получила слишком широкую огласку, и весь Смоленск, затаив дыхание, наблюдает, чем все это закончится.
— Вы позволите мне напоследок повидаться с Анжелой?
— Ты уже сдался? Что же ты решил: жениться на Алисии Валук? — Соколинский горько усмехнулся.
— Нет… — сдавленно и едва слышно ответил Болен. — Божий суд!
— Бедный мальчик! Бедная Анжела! Чтоб он провалился, этот чертов Смоленск со всеми его потаскухами, пирожниками, солдатами и со всем… всем… всем!
— Дядя, я выйду на Божий суд! — уже твердо произнес Болен. — Господь распорядится должным образом.
— Я не могу дать тебе много времени на подготовку! Если бы сейчас был мир, тогда другое дело! Господи, он же убьет тебя!
— От кого зависит выбор оружия? — голос Болена окончательно окреп.
— От судей. И от дерущихся!
— Я хотел бы драться на пистолетах!
— Я тебя понимаю. Никто не хочет драться с Валуком на саблях. Но поверь, бедный мой малыш, он владеет всеми видами стрелкового оружия. Ты можешь выбрать хоть аркебузы — исход один!
— Никто не знает ничего об исходе, кроме Бога, дядя!
— Знаешь, что сделает Валук? Он так уже делал не раз, когда против него выходили драться со стрелковым оружием. Вначале он тебя ранит пулей, а потом начнет саблей расчленять твое еще живое тело. Сколько может продлиться агония? И он будет опираться на высокий повод — месть за оскорбленную честь дочери. Понимаешь? Он страшен. Страшен!
— Ничего, дядя! Я должен увидеть Анжелу! Я знаю, она мне поверит.
— Иди с Богом! Даю месяц.
Болен на ватных ногах пошел к выходу. Он почти не чувствовал своего тела. В голове ужасными крыльями мельницы крутилась только одна фраза: «Божий суд».
— Ты ведь знаешь, что Шеин уже на подступах к городу? — услышал он голос Самуила Соколинского.
— Да. Я хотел бы попроситься на переднюю линию. Быть в авангарде. Там, говорят, долго не живут!
— Это будет совсем другая война, мальчик! Мне придется все силы стягивать в город. Здесь всего две тысячи гарнизона. А горожан силком на стену не загонишь. Не дай бог выдать им оружие, начнут ведь бить в спину. У меня каждый воин на вес золота. Поэтому никаких авангардов. Только ночные вылазки.
— Хорошо, дядя. Простите, что подвел вас! — Болен говорил, стоя спиной к Соколинскому, держась за дверную ручку.
— Иди с Богом, пан Новак. И да поможет тебе Пресвятая Дева Мария.
Молодой человек шагнул за порог и чуть не споткнулся о притаившегося возле двери карлика.
— Собираешь сведения для короля Владислава? — попытался пошутить Новак.
Карлик, вдавив голову в острые плечи, засеменил прочь, быстро и ошалело озираясь по сторонам.
Стояла прекрасная сухая осень. От такой красоты под сердцем у Болена защемило еще сильнее. Он вдруг остро ощутил, насколько же бесценна жизнь и как хочется просто жить. Быть рядом с любимыми людьми, гладить любимую собаку, шуршать вот этой рыжей до безумия листвой. Надо же, середина октября, а холодом и не веет, только прохлада — мягкая и осторожная.
Смоленск готовился к осаде. Отдать должное Соколинскому — он был настоящим мастером обороны. Латали стены кремля, широкие улицы перегораживали крепостями из мешков с песком и камней, вывернутых из мостовой, то тут, то там скрипели возы с питьевой водой и провиантом, устраивали небольшие загоны для скота, рыли новые колодцы. Поскольку в городе появилось много солдат, возле питейных заведений строили дополнительные нужники, кое-где на улицах ставили даже специальные бочки под фонарями, чтобы мужчина мог справить нужду. Во время осады неукоснительное соблюдение правил гигиены — один из важнейших пунктов.
В другое время Болен с интересом бы понаблюдал, как ведется подготовка к войне. Но сейчас ему было настолько тошно, что не хотелось смотреть даже под ноги, поэтому юноша то и дело обо что-нибудь спотыкался, пока, наконец, не врезался лбом в плечо пана Бонифация.
— Доброго вечера молодому пану! — поприветствовал пирожник Болена.
— Да-да, конечно. И вам доброго вечера, пан Бонифаций!
— Вы, я вижу, всерьез о чем-то задумались? Мягко говоря, вы не очень похожи на счастливого человека.
— Да, это так. Весь город знает. И вы, конечно, тоже. Чего тут говорить! О каком счастье может идти речь?
— Да, я слышал о ваших неприятностях. Никогда бы не подумал, что Алисия пойдет на такое, зная, как вы влюблены в Анжелу.
— Меня чем-то опоили, пан Бонифаций!
Болен не просто вдруг разоткровенничался с пирожником, ему хотелось кричать: «Пан Бонифаций, все кончено! Я лечу в смерть!»
— Послушайте, — пирожник глубоко вздохнул, — я, конечно, никудышный оратор и тем более, не философ. Я — бывший солдат. Но кое-что в жизни и я понял. Когда разрушено одно, разбито другое, что остается у человека? Только он сам — единственный источник света, способный озарить осколки. Невозможно оценить радость, если не было рокового часа. В сутках неслучайно есть ночь и день. Тьма нужна для того, чтобы утро вернуло красоту света. Если есть ночь и день, значит, человек идет. И до тех пор, пока он в движении, можно многое изменить. Хуже, когда человек засыпает не для того, чтобы его страсть набирала сил, а лишь от отчаяния. Тогда он перестает действовать. А спящего легко взять голыми руками. Поэтому встрепенитесь, отгоните сон и начните действовать. Я уверен, у вас все получится и сложится в самом лучшем виде.
— Я бы не назвал вас никудышным оратором.
— Я рад вам помочь, пан Новак!
— Через месяц должен состояться Божий суд, где меня наверняка изрубят на куски, как бешеную собаку.
— У вас есть целый месяц. Вам необходимо противопоставить сопернику что-то неожиданное и, возможно, даже остроумное.
— Вы шутите, пан Бонифаций!
— Я же сказал, что я бывший солдат. Если я говорю, значит, выход есть.
— Спасибо. «Что-то противопоставить…», — Болен глухо передразнил собеседника.
— Куда вы сейчас?
— Я хочу увидеть Анжелу.
— Как она отнеслась к этому событию?
— Я еще не видел ее. Но почему-то убежден, что она мне поверит.
— Сходите, убедитесь в том, что вас еще любят, а сами начинайте готовиться к схватке.
— Меня поражает ваша откровенная наивность. А еще бывший солдат.
— Да ничего подобного. Я знаю, где могла забеременеть Алисия. Девушки часто болтают между собой так, будто их никто не слышит.
— Что же они такого наболтали?
— Похоже, наша Алисия побывала в компании сразу шестерых солдат. И это произошло месяцем раньше. Поэтому и был разыгран этот неуклюжий спектакль с вами. Просто никому не пришло в голову отвести девушку к повитухе и попросить, чтобы та установила срок беременности.
— Но ведь меня, а не шестерых солдат застали голым у нее в постели.
— Безусловно. Вам не выкрутиться. Только знайте: ребенок, которого она носит, не ваш.
— Что же мне делать? Отыскать тех солдат и попросить, чтобы они осудили сами себя?
— Даже если осудят, в жизни и не такое бывало, вам-то все одно легче не будет. Вас застали в ее постели.
— Какой же из всего этого выход? И к чему тогда вы рассказали, что ребенок не мой? Спасибо за утешение за месяц перед смертью!
— Не торопитесь, молодой человек. Как она из всего этого выкарабкалась?
— Что вы имеете в виду?
— Как ей удалось сбежать из лап пьяной солдатни, да еще на следующее утро, как ни в чем не бывало, покупать у меня свои любимые пирожные?
— Как?
— Как?! Ей кто-то помог. Этого кого-то она описывает очень высоким мужчиной в черной монашеской одежде и с палкой в руке.
— Вы хотите сказать?.. Да не смешите, пан Бонифаций.
— И не думал смешить.
— Какой-то монах отлупил палкой шестерых рейтаров королевской армии?
— Вот вы уже и заговорили о рейтарах. А почему?
— Да потому, что они известные пьяницы и бабники. Мало того, все лето они несли службу в городе.
— Правильно. Это и были рейтары. А насчет монаха я не шучу. Я слышал, как Алисия рассказывала своей подруге эту историю. Поверьте, старый Бонифаций умеет отличить, когда человек говорит правду, а когда приукрашивает.
— Ну, допустим, какой-то монах помог Алисии бежать от солдат. Вы что, предлагаете мне его разыскать, чтобы он помог изловить насильников?
— Думаю, насилия там никакого не было. Для этой цели искать его бессмысленно.
— Тогда зачем?
— Вы совсем не хотите думать, пан Новак. Он поколотил какой-то палкой шестерых солдат королевской армии, черт меня задери! Никакой Валук не справился бы сразу с шестерыми. Понимаете?
— Кажется, начинаю понимать.
— Найдите его. А я и так сегодня сказал слишком много слов одному человеку. Прощайте, уважаемый Болен.
Пирожник поклонился и пошел, чуть прихрамывая на правую ногу, в сторону административных зданий.
Болен долго стоял, пригвожденный к мостовой, пытаясь понять, в какую безумную историю он влип. Разговор со странным пирожником и впрямь напоминал нелепый, сумасшедший сон, навеянный чуткой душе после прочтения исторического романа… Неужели вправду монах смог палкой отколошматить шестерых рейтаров, отобрать у них лакомую добычу — семнадцатилетнюю девчонку — и как ни в чем не бывало остаться в городе? Но где его отыскать? Пирожник сам-то видел ли его хоть раз?
Он очнулся от пронзительного скрипа. По мостовой, гремя колесами, катилась телега с приговоренными к смерти. Несчастные после пыток не могли двигаться самостоятельно. Они даже не стонали. Их головы запрокинулись, лица провалились, а кожа напоминала истлевшую листву. Окаменевшие глаза смотрели не моргая в потусторонние миры.
В последние два месяца казни преступников стали чуть ли не повседневным явлением. К ним настолько привыкли, что у Копытинской башни поглазеть на зрелище собирались лишь кучки праздношатающихся или нищих.
Правительство прибегло к жестким мерам, боясь мятежа. Специальные отряды отлавливали не только партизан, но всех, кто имел хоть малейшее к ним отношение. Невероятными по жестокости публичными казнями население все же удалось, как бы сказал пан Соколинский, «завести в оглобли».
Но немало было и тех, кто с иудиной преданностью служил Речи Посполитой. Эти люди называли себя дружинниками и носили на головах голубые повязки. Они патрулировали город, выслеживали, вынюхивали, подслушивали. Среди этих предателей можно было встретить представителей самых разных сословий и ремесел. Ежедневно кипы доносов рассматривались тайными советниками и секретарями всех уровней. Благодаря всему этому администрация Самуила Соколинского избежала открытого мятежа. Тем не менее подавить тайное противостояние никак не получалось: в колодцах то и дело находили трупы собак или кошек, пригнанные из деревень коровы и козы без видимых причин умирали в загонах, снопы заготовленного сена что ни день, то вспыхивали, загорались продовольственные склады, взрывались пороховые бочки, солдаты частенько травились в тавернах, пока, наконец, начальство не запретило посещение питейных заведений.
Соколинский ввел строгий распорядок: в город нельзя было пройти после шести вечера и раньше девяти утра. Каждого входившего досматривали и ощупывали с невероятным тщанием. Некогда шумный, цветастый, ярмарочный Смоленск стал походить на серый призрак — с полупустыми улицами, подслеповатыми фонарями, черными окнами, тихими домами.
Болен проводил взглядом страшную процессию, которая вернула его в реальность, заставив подумать о тех, кому сейчас намного хуже, а самое главное — они уже ничего не могут изменить. А Болен Новак еще может. Как сказал пирожник: «в сутках неспроста есть день и ночь!».
Молодой человек направился к дому Анжелы с твердым намерением встать на колени и выпросить у девушки прощение. Он был убежден, что на Божий суд нужно выйти прощенным, без давящего на сердце груза. Но, пройдя пару кварталов, он вдруг, неожиданно для самого себя, резко повернул вправо и пошел в сторону Копытинской башни.
На площади перед помостом стояла небольшая толпа зевак, несколько бродяг, обнажив чудовищные язвы, протягивали руки за милостыней, а у кого не было рук, тянули гниющие культи. Кто-то из судейских спешно зачитывал приговор.
Болен огляделся по сторонам. Ничего особенного в толпе любопытствующих он не заметил и хотел покинуть пространство смерти, скорби и насилия, как вдруг взгляд его нечаянно поймал высокого мужчину, одетого в рясу монаха. Человек стоял, почти слившись с серой каменной стеной двухэтажного дома, опираясь на посох, который сгибался под весом тела правильной блестящей дугой.
Монах, поняв, что Болен пристально смотрит на него, осторожно попятился в глубь проулка.
Юноша быстро пересек площадь, распихивая тех, кто попадался ему на пути, вцепившись в монаха взглядом, как утопающий хватается за того, кто может ему помочь. Но когда оставалось несколько шагов, кто-то вдруг сильно толкнул его в плечо, Болен покачнулся и на какой-то миг отвел глаза от незнакомца.
— О, черт! — выругавшись, он поднял голову.
Монаха у стены уже не было. Комок отчаяния подкатил к горлу. Болен устремился к дому, где только что видел человека в рясе. Добежав до угла, посмотрел по сторонам. Подол рясы мелькнул и скрылся за изгородью, за которой начиналась извилистая дорожка. В конце этой дорожки в золотом облаке листвы вновь показалась высоченная фигура в черном. Болен хотел закричать, но почему-то потерял дар речи. А что кричать? Какие слова? Что он скажет, если даже догонит его? Язык окаменел, но ноги не желали останавливаться. За резким поворотом — небольшой забор. Болен перемахнул его вслед за убегающим. Оказался в высоком колючем кустарнике. Незнакомец снова исчез. Покрутившись на одном месте, неудачливый преследователь двинулся по едва заметной тропке в темный провал оврага. Тропинка вилась тонкой змейкой по самому дну. Постепенно овраг перешел в крутой склон, на котором, точно грибы, выросли небольшие домики. Болен прислушался.
— Эй, — крикнул он, — почему вы от меня бегаете? Я не ловлю преступников, я не судья, не пристав, не исполнитель судебных приказов!
Ответом была могильная тишина. Начинало темнеть, и Болен понимал, что нужно выбираться наверх, к освещенным улицам. А не то недолго превратиться в ободранного грязного бродягу среди всего этого колючего кустарника на коричневом, вязком от дождей склоне.
— Эй, — позвал он еще раз, — да черт с вами! Я буду возвращаться той же дорогой, что и пришел. Я-то думал, что смогу помочь несколькими золотыми монашеской киновии. Ну, раз так…
Он повернулся и стал медленно подниматься по скользкой тропинке.
Из-за черного ствола вяза в спину пану Новаку смотрели темные как смоль, острые, словно ножи, глаза Саввы.
Выбравшись наверх, Болен долго сбивал с одежды колючие шарики репейника и брызги грязи, надеясь еще увидеть незнакомца. Но надвигавшаяся ночь быстро накрывала пространство своим непроглядным плащом, и скоро уже в нескольких шагах стало хоть глаза выколи.
Ему понадобилось не более получаса, чтобы оказаться возле дома Анжелы. Юноша поднял молоток, чтобы постучать в калитку, но не решился, вспомнив о своем теперешнем статусе.
— Анжела! — тихо позвал он, сложив ладони у рта.
Пришлось крикнуть несколько раз, пока в ночном окне не появилась зажженная свечка и тонкий силуэт с распущенными длинными волосами.
Девушка с минуту постояла, раздумывая, что делать. Затем свет переместился в глубь комнаты и вспыхнула лампа. Заскрипела входная дверь дома. Девушка подошла к калитке, но открыла лишь смотровое окошко.
— Болен! — позвала она. — Как же ты решился прийти?
— Анжела, ты должна меня выслушать. Я… я не виноват перед тобой. Я всего лишь вызвался помочь упавшей в обморок Алисии. Потом сделал несколько глотков вина и почти сразу провалился в черноту беспробудного сна.
— Тихо-тихо. Дядя Самуил мне обо всем уже рассказал. Но, Болен, мы теперь можем открыто встретиться только после Божьего суда.
— Если, конечно, я останусь жив! — мрачно заметил юноша.
— Мне почему-то кажется, что с тобой ничего не случится. Зло всегда проигрывает. Вот увидишь. Бог обязательно что-нибудь придумает.
— Бог же не в куклы с людьми играет, Анжела! Теперь, когда я не уверен, смогу ли быть с тобой, или нас разлучит Косая, безумно хочется видеть тебя каждое мгновение!
— Мне тоже, милый.
— Прошу тебя, открой.
— Служанка еще не спит. Я боюсь.
— Феодора глуха, как пробка, и слепа, как крот.
— Я боюсь. Боюсь всего!
— Анжела! — Болен едва не сорвался на крик. — Понимаешь, может быть, это последняя наша встреча. Завтра объявят день ристалища, и за мной начнут следить, чтобы я не уходил далеко от дома — а вдруг сбегу! Глупые! Они не понимают, как я люблю тебя и Агнешку.
— Кстати, как она?
— Еще не видел после разговора с Соколинским.
— Так странно, ты тоже его называешь дядей! — Анжела легонько улыбнулась.
— Да. После смерти отца, с которым они дружили, он стал мне как родственник. Анжела!!!
Звякнула щеколда, дважды провернулся ключ в замке, и калитка отворилась. Болен бросился к ногам девушки, жарко обнимая ее колени, зарываясь лицом в подол нежно-розового платья.
— Анжела! — неслось и неслось, словно из далекого сна.
— Поднимись же, дурачок. Не дай бог, нас кто-нибудь заметит. Дай, я закрою калитку.
Девушка, как свойственно всем женщинам, первая взяла себя в руки и, решительно закрыв дверь на все засовы, увлекла молодого человека в дом, подальше от случайных глаз.
В скудно освещенной комнате губы их впервые встретились. Произошло это так неожиданно, что у обоих перехватило дыхание. Болен ощутил такой необыкновенный вкус, словно прикоснулся к лепесткам неведомого цветка, источавшего медовый аромат, отчего сердце юноши чуть не разорвалось. Анжелу захлестнул такой прилив чувств, что она еле удержалась на ногах. Они стояли посреди комнаты в тусклом свете масляной лампы, не в силах оторваться друг от друга, погруженные в самый первый, самый главный для любого человека момент близости. Болен остро ощутил, как волосы любимой становятся его прибежищем, домом, дворцом — его крепостью. Он глубоко вдыхал запах этих волос, словно пытаясь слиться с ним каждой клеточкой своего существа.
Вдруг Анжела резко выпрямила руки, отстраняя Болена.
— Я знаю. Я решила. Я все, все решила! — лицо ее стало упрямым и жестким. — Я знаю, что с первого раза редко бывает, чтобы… Но я не хочу… Но мы должны попробовать. Я хочу от тебя сына, Болен. Если с тобой что-нибудь случится, им никому не будет покоя на этой земле. Пусть живут в вечном страхе отмщения.
— Что ты, Анжела, милая. Не надо рожать для мести! Пусть ребенок растет только ради любви и радости! — Болен тяжело дышал, глядя округлившимися глазами на свою возлюбленную.
— Я глупая женщина, правда?
— Нет-нет, ты самая лучшая!
— А-ха-х!
Анжела сделала два шага назад, завела руки за спину, несколько секунд колдовала над тесемками, и… ткань медленно потекла к ногам, обнажая полуголые плечи с лямками нательной сорочки. Потом и лямки слетели поочередно. Ослепительная грудь с большими коричневыми сосками предстала перед потрясенным юношей.
— Боже, — выдохнул Болен. — Э-это мне?
— И это не все! — Анжела потянула ткань вниз, чуть помогая бедрами.
Молодой человек попытался отвернуться, чтобы не смущать ее. Но попытка была неудачной. Через мгновение он уже прижимался губами к бархатному, чуть выпуклому животу, трогая языком ямочку пупка.
— Щекотно… А-а, и сладко! — девушка произносила слова нараспев.
Болен закрытыми глазами прикоснулся к вьющемуся шелку нежных волос и сквозь трепещущие от возбуждения веки почувствовал, как глубоко в него заглядывает испытующее око Вселенной.
ГЛАВА 8
— Ты откель взялся, холера в бога мать! — Савва смотрел на вынырнувшего из кромешной тьмы Тишу недоуменным взглядом.
— А я эта, как его…
— Говори, «как его»…
— Я из дома сбежал, дядь монах!
Савва грозно вскинул бровь и замахнулся для хорошей оплеухи, но решил еще спросить:
— Как же ты мать с больным отцом бросил, недоделок штопаный?
— Помер батя! Вот как ты ушел тогда, так на третий день и помер. Проклятый пан Войцеховский! Я так мамке-то и сказал: найти мне его надобно, за батю поплатиться!
— А мамка что ж, пустила?
— Не-е. Кричала шибко. Но я все одно удрал. Нету мне места в батином доме, понимаешь, дядь монах?
— Стараюсь!
Савва хорошо понимал подростка. Мстить нельзя — Христос не велит, но как жить на земле, ежели такие ироды по ней шастают? Когда ты весь изнутри пылаешь от гнева праведного, от разгоревшегося пламени, переданного и завещанного тебе предками?
— Дядь монах?..
— Зови Саввой. Да не шибко ори тут!
— А… Савва. А ты че здесь-то стоишь? Знобко тут!
Тиша нашел монаха возле острога, из зарешеченных окон которого раздавались приглушенные стоны.
— Да вот стою, запоминаю и полнюсь болью человечьей! А ты че дале-то мыслишь?
Неожиданно из подвала донесся нечеловеческий, душераздирающий крик, у Тиши сердце аж до макушки подпрыгнуло.
— Не знаю, — ответил отрок. — Тебя вот искал.
— Меня-то зачем?
— Да вот подумал: непростая у тебя палка-то, посох твой? Ты, вин, ей хорошо мутузишься.
— Шел бы ты, Тишка. И лучше всего домой, к мамке.
— Не-е. Я тут постою.
— А тут чего?
— А вот тоже буду запоминать и полниться болью человечьей.
— Ишь каков! — хмыкнул Савва. — Ну стой, коли так!
Монах, прищурившись, скосил взгляд на Тишу.
— Запоминать он будет!
Блез Зиновитский, лучший дознаватель тайной королевской канцелярии, прибыл в Смоленск в конце лета, чтобы помочь местной администрации справиться с волнениями из-за приближения московского войска. Это была неизвестно какая по счету подобная командировка пана Зиновитского. Пан считался непревзойденным специалистом. Ему доверяли самые беспокойные воеводства Речи Посполитой. Там, где появлялся Зиновитский, начинали вращаться жернова смерти: вспыхивали костры на площадях, скрипели вдоль дорог виселицы, стучали о плаху топоры палачей. Пана боялись даже те, кому его присылали в помощь.
Когда черный экипаж Зиновитского, сопровождаемый телегами с прислугой и помощниками, въехал через западные ворота в Смоленск, кичливые, разжиревшие городские вороны — и те разом куда-то подевались.
С собой пан всегда возил проверенных заплечников, особые инструменты, изготовленные флорентийскими мастерами, свое каменное, безжалостное сердце и черную, зияющую пустоту в том месте, где у человека должна быть душа.
За полтора месяца Зиновитский отправил на смерть несколько десятков человек, в некоторых казнях участвовал лично. Особенно его заводило, до сладостной дрожи в членах, наказание, когда человека разрубали пополам. Он и сам неоднократно выходил на эшафот, как на сцену, чтобы взять в руки огромный топор. О, как он умел это делать, какое дикое получал удовлетворение! Наказуемого, уложенного лицом вниз на козлы, Зиновитский расчленял хладнокровно, стараясь не попасть первым же ударом по позвоночнику. Кровь, кишки, каловые массы несчастных разлетались на несколько метров вокруг, забрызгивая с ног до головы разинувших рты наблюдателей. А сухие, кашляющие звуки, вырывавшиеся из глотки дознавателя, напоминали что-то звериное, что-то потустороннее, сатанинское, пробившееся из самых недр чудовищного ада; истеричные обрывки обличительных неразборчивых фраз походили на крики гиены и лай обезумевшей лисицы.
— Ну что у нас тут?
Зиновитский подошел к лежащей на дубовом столе девушке.
— Фьють!
Единым движением он задрал подол сарафана, оголив всю нижнюю часть дрожащего от бешеного страха тела.
— О-о, милочка вы моя! А ну-ка, ну-ка… — провел узкой бледной ладонью по промежности и резко просунул средний палец во влагалище. — Какая прелесть. Да мы девственница. О, пардон, уже нет…
Он слизнул с пальца капли крови. Постоял, запрокинув голову к каменному своду, задержал дыхание и резко, изменившимся тоном крикнул:
— Филипп!
— Да, месье! — отозвался человек в серой кожаной маске, полностью скрывавшей лицо.
— Как там у нас?
— Все готово, месье!
— Здоров ли наш каталонский козлик?
— О да, месье! — маска растянулась, приоткрыв ощеренную пасть.
— Чего же мы тянем?
— Наш каталонец готов поразить своим оружием любое отверстие. Для него уже не важно, кто перед ним. Он доведен до отчаянного буйства. Его плоть жаждет приключений.
Зиновитский гордился своими пыточниками, которых выписывал из просвещенной Европы.
— Итак?
— Ждем ваших указаний, месье Зиновитский.
— Итак. Мне нужен римский станок и наш маленький козлик с таким большим-большим…
Дознаватель проводил взглядом пыточника и повернулся к девушке, которая вращала круглыми, вытаращенными глазами и часто стучала зубами.
— Дура-девка! Радуйся, бревно смоленское! С тобой сегодня будут общаться люди, известные всей Европе. Мы тебя положим в станок, красиво прогнем твою угловатую спину, после этого твой зад будет выглядеть куда аппетитнее. А потом предложим тебя нашему козлику. И ты сразу обо всем нам расскажешь. Не зря же мы его так долго приучали к запаху твоей крови!
Зиновитский снова понюхал пальцы.
— А потом мы тебе пропишем легкую смерть. А хочешь, скажу, что с тобой случится, если тебе вздумается быть несговорчивой? То-то же. То-то же. Ты будешь кричать от боли и наслаждения, а мы будем аккуратно за тобой записывать каждое слово. Филипп, вы скоро, друг мой?
В ответ откуда-то из недр темного сводчатого коридора раздалось нетерпеливое блеянье. Зиновитский посмотрел туда и снова повернулся к допрашиваемой. И вдруг что-то в приближающихся шагах показалось ему странным.
— Филипп, у вас все в порядке? Филипп?.. Э-э…
Крик застрял в горле у пана. Он увидел маску Филиппа, но перед ним стоял другой человек, отличавшийся от французского пыточника исполинским ростом и длинной, до самых пят, черной одеждой.
— Ну что, панове! — раздался глухой голос. — Приляжем малость? Сам али помочь?
Зиновитский вдруг почувствовал дикую боль между ребрами. Это Савва нанес короткий удар костяшками пальцев в бок.
— Сам али как? — еще раз спросил он.
— Сам… — сдавленно прохрипел Зиновитский и мелкими шажками пошел к станку.
— Ложись, пан. Теперь с тобой поговорят лучшие люди Европы! — Савва достал нож и резким движением разрезал панталоны на Зиновитском.
Перед повлажневшими от возбуждения круглыми глазами каталонского козла предстали дряблые, бледные до синевы ягодицы пана Зиновитского.
— Ну, пан, желаю, чтоб все у тебя было в лучшем виде.
Савва треснул с оттягом посохом по заголенной плоти поляка и, кивнув Тише, двинулся к выходу.
— Савв… — услышал он голос Тиши.
— Че рот раззявил?
— А девку-то, може, забрать?
Тиша стоял перед привязанной к столу обнаженной девушкой, боясь даже посмотреть на нее, не то чтобы прикоснуться.
— Тьфу на вас! — Савва сплюнул. — Отвязывай давай шустрей.
Еле живого, провалившегося в темное безумие, с трясущейся головой и глазами навыкате, пана Зиновитского утром нашли пришедшие на смену тюремщики. Рядом со злосчастным станком на каменном полу лежал изможденный каталонский козел. Половое истощение было настолько серьезным, что бедное животное не могло поднять голову.
Чуть позже они обнаружили во дворе острога задушенных европейских заплечников пана, оглушенную и связанную стражу, запертых надзирателей.
В тот же день черная карета, глухо постанывая осями, жалобно повизгивая на ухабах, навсегда покинула город Смоленск, увозя в неизвестном направлении то, что было когда-то грозным паном Зиновитским.
Болен вот уже три дня приходил к тому месту, где повстречал высокого монаха. Вновь и вновь он преодолевал весь путь от угла серого каменного дома до дна оврага. С одной стороны, он мечтал познакомиться с человеком, которого пришлось безуспешно догонять, с другой — изрядно побаивался встречи, поскольку слухи о невероятной истории, произошедшей с паном Зиновитским и его свитой, будоражили воображение. Юноша не сомневался, что монах имеет к этому делу непосредственное отношение.
Ищейки сыскной канцелярии рыскали по всему городу, солдаты вламывались в жилища и переворачивали все вверх дном, отдельные дома даже поджигали, думая, что выкурят злоумышленников. Специальные караулы можно было встретить не только на главных улицах, но и в переулках, глухих, пахнущих испражнениями тупиках и подворотнях.
Десятки высоких мужчин подверглись аресту и пыткам. Но все безрезультатно — настоящих преступников отыскать не удавалось.
В шестой раз вернувшись к углу серого дома, Болен решил, что появляться здесь наверняка бесполезно и больше он приходить не станет.
Как бы ни тянуло его к Анжеле, он огромным усилием воли заставлял себя обходить ее дом стороной, поскольку справедливо боялся, что грязные сплетни замарают возлюбленную.
А времени оставалось все меньше и меньше.
Быстро смеркалось. Ночь летела в город на крыльях пронзительного октябрьского ветра, распинывая никому не нужное золото опавшей листвы.
Болен присел на ствол рухнувшего этим утром старого вяза. Отломил прут и принялся отрешенно водить им по черной от дождя земле, рисуя непонятные знаки. Неожиданно на плечо ему легло что-то твердое и вместе с тем легкое и пружинистое.
— Тс-с… Сиди, не обертывайся! — прозвучал из наступившей темноты голос.
— Да-да, понял! — Болен почувствовал, как спина начинает каменеть и наливаться тяжестью.
— Вот так и сиди.
— Д-да-д… — молодой пан закивал, впервые в жизни ощутив приступ заикания.
— Сиди и помалкивай пока. Вот спрошу — ответишь.
Позади Болена стыла на холодном ветру темнота, еле слышно перебирая листьями. И наконец…
— Чего бегать-то за мной вздумал?
— Я должен рассказать все с самого начала. Понимаете, я помог одной девушке. Занес ее в дом. Потом мне дали выпить какого-то зелья. И все. Утром меня застали в ее постели раздетого. Выяснилось, что она беременна. Понятно, все это сделано для того, чтобы ей не просто избежать позора, а еще и получить ключ от двери, ведущий в приятную жизнь. Вы меня понимаете?
— Лей дале давай!
— А это, собственно, и все. У меня есть невеста, от которой теперь я должен отказаться. Меня прогнал пан Соколинский. Да еще меня вызывает отец той девушки, ее зовут Алисия, на Божий суд. Станислав Валук рассчитывает убить меня и завладеть имуществом, оставшимся мне и моей сестре от родителей. Одним словом, мало того, что я окажусь в земле, моя сестра пойдет по миру.
— Слышал я, о чем ты говорил со своей… Тогда еще, когда ты за мною бегать удумал.
— А-а. Вы все и так знаете.
— Знаю, — Савва глубоко вздохнул. — Сиди ужо, не обертывайся. Ишь, вон ведь караульные, сейчас пройдут.
По камням мостовой и вправду застучали приближающиеся шаги солдат.
— Пан Новак? — офицер, прищурившись, посмотрел на Болена.
— Да, пан офицер!
— У вас все в порядке? Зябко сидеть, поди, на ночном ветру?
— Все в порядке, пан офицер. Как служба?
— Да вроде идет помаленьку. Чего творится-то, слышали?!
— Вы про историю с Зиновитским?
— Ох, не приведи Дева Мария такое испытать!
— Это точно. Хоть и не святым был дознаватель, но все же!.. — Болен покачал головой.
— Согласен с вами полностью…
— Не удалось напасть на след преступников?
— Какое там. Канули, как в воду, — офицер посмотрел на переминающихся с ноги на ногу солдат. — Мы пойдем, пан Новак. А вы уж будьте бдительны. Да не задерживайтесь здесь. Чего недоброго, застудитесь.
— Не волнуйтесь за меня. Я привык подолгу дышать воздухом перед сном.
Офицера раздирало любопытство, но он не знал, как правильно задать вопрос по поводу беременной Алисии. Болен почувствовал нездоровый интерес собеседника и решил сам удовлетворить его.
— Все хорошо. Я думаю, беременная девушка скоро покается.
— Вы хотите сказать, что одолеете Валука на Божьем суде? Это ведь сам черт в человеческой плоти!
— Судить нас будет Бог.
— Э-э… Скажите честно: вы нашли того, кто будет за вас биться?
— Скоро. Очень скоро вы обо всем узнаете, пан офицер. Не смею больше вас задерживать.
— До скорого, пан Новак. Храни вас Богородица. Я знал вашего отца. Золотой был человек!
— Спасибо. Можно мне побыть одному?
— Конечно. Покорнейше прошу простить меня.
Офицер поправил пояс с висевшей на нем венгеркой и уверенно зашагал в сторону главной площади. За ним следом двинулся и весь караул. Болен выдохнул и вытер рукавом кафтана со лба капли предательски проступившего пота.
— А-а, вот ведь, — бросил через плечо удаляющийся офицер, — чего неймется этим варварам? Мы им — цивилизацию, а они — за вилы!
— Разве они нас об этом просили? — неожиданно для самого себя громко возразил Болен.
— А? Что?!
Офицер остановился и приложил ладонь к уху.
— А, вы об этом! Нам неведомы пути Божьей воли, молодой человек. Уж коли Он так решил, — офицер указал толстым пальцем в небо, — то мы должны следовать. Чертов варварский город!
— Хочу заметить, что я родился в этом городе, пан офицер, — сказал Новак опять неестественно громко, словно в нем ожило какое-то говорливое существо.
— Да. Конечно. Ваш родитель, должно быть, участвовал в той непростой кампании!
— Да. Я родился в первый год после полной капитуляции города. Выходит, это моя родина. Значит, и я — варвар?
— Полноте, пан Новак. Не подумайте только, ради Пресвятой Девы Марии, что я что-то такое имел в виду.
— Не подумаю. Идите с Богом.
— Странный у нас разговор получился.
— Чем же он странный? — Болен нетерпеливо почесал колено.
— Да вот, стоим в паре десятков шагов друг от друга и громко болтаем на всю улицу.
— У русских говорят: «на всю Ивановскую».
— Черт бы их побрал, этих русских! Уже выросло целое поколение. Город больше двадцати лет входит в состав нашего прекрасного королевства. А они!.. Черт бы их всех побрал!
— Мы даже не попытались вникнуть, в чем суть конфликта! Понимаете меня?! Никто!
Болен вскочил. Ему вдруг пришло в голову, что лучше отвести караул подальше от этого места.
— Я не понимаю таких слов, пан Новак!
— Вы себя называете образованным человеком, а не знаете, что означает слово «конфликт»?
— Я прекрасно знаю, что означает слово «конфликт». Просто не хочу использовать цивилизованную лексику, когда дело касается русских варваров.
— Вот в этом залог нашего будущего поражения, пан офицер.
— Хорошо, что вы еще сказали «нашего», пан Новак, а не как-то иначе! — офицер скривился.
— Бог вам судья, пан офицер! Я пройдусь с вами, чтобы не задерживать?
— Не думаю, что это будет правильно. За болтовней можно забыть о службе и многого не увидеть. К тому же солдаты, — офицер кивнул на караульных, — развесили уши так, что они схлопываются перед их носами, и бедняги ничего не видят!
— О, речь, достойная хорошего мима!
— Я немного баловался театром!
— Меня тоже не покидает ощущение, что все мы исполняем волю какого-то очень циничного драматурга.
— Понимаю. В вашем случае действительно радоваться не приходится.
— Давайте обойдемся без «моего случая». На душе и так кошки скребут.
Болен резко остановился. Расстояние, которое он прошел за разговором, его устраивало.
— Ну, до встречи, пан офицер! Пожалуй, мне пора домой.
— Охотно пожелаю вам спокойного сна!
Офицер чуть заметно кивнул.
Болен поспешил вернуться к упавшему вязу. Несколько минут он стоял, напряженно вслушиваясь в темноту, но ответом ему вновь была тишина. «Как же так! О Господи, как же так! Ну отзовись же, незнакомец!» — бормотал он себе под нос. С досады пнув ствол дерева, он направился к своему дому. Но шагал медленно в надежде на оклик. Пересек улицу, вошел в примыкающую к флигелю арку, в темноте похожую на вогнутое воронье крыло. Задержался под темным каменным сводом, затем повернул направо и оказался перед крыльцом. Тяжело переставляя ноги, словно налитые чугуном, Новак слушал, как, скрипя, проседают деревянные ступеньки. А скрипели они на разные голоса — то длинно и пронзительно, то коротко и отрывисто, точно сухой лай состарившейся дворняги. Лай. Лай. Чак почуял хозяина и громко и радостно забухал на низких нотах.
— Чак. Чак! Ах ты, паршивец! Соскучился? А где наша Агнешка?
Пес, услышав имя хозяйки, опустил морду и отвел увлажненные грустью глаза.
— А ну говори, что произошло? — Болен трепал пса по загривку.
Слабо повиливая хвостом, Чак привел его к комнате Агнешки и, привстав на задних лапах, осторожно поскреб по дверной коробке.
— Агнешка! — Болен постучал костяшками пальцев. — У тебя все хорошо?
Послышались легкие неторопливые шаги. Дверь отворилась.
Агнешка была небольшого роста, белокурая, с длинными, чуть завивающимися локонами. На этом различия у них с братом заканчивались. В остальном между ними наблюдалось поразительное сходство, и самое невероятное, что у обоих горела маленькой коричневой точкой родинка над правым уголком рта.
— Ты вернулся. Ты жив! — Агнешка уткнулась в грудь Болену, обхватив за шею. — Больше так не делай! Обещай мне больше так не делать! В ту ночь, когда ты остался у Анжелы, я чуть с ума не сошла. Подумала: ну все, не сдается, значит, его подкараулят в темном переулке.
— Нет, что ты, бедная моя сестренка, я им нужен живым. Если я погибну раньше срока, Валук может не получить наше имущество.
— А может и получить, если суд решит, что он не имеет никакого отношения к этому… Я все теперь знаю. Целую неделю изучаю правила Божьего суда! Вот!
— Какая ты теперь у меня вумная! — Болен нарочно добавил к слову букву «в». Именно так они говорили в детстве.
— Не дразнись. Я очень боюсь, Болен. Черт с ним, с этим имуществом! Лишь бы ты остался живой! Знаешь, я сегодня ходила к колдунье.
— Тьфу на тебя, Агнешка. Зачем тебе это?
— А затем. Она обещала меня научить одному проклятию, которое действует на семь колен вверх и на тринадцать вниз.
— Ты сходишь с ума, дорогая сестренка! Прошу тебя, не ходи больше с такими просьбами. Я за тобой раньше такого не замечал.
Болен взял сестру за плечи и отодвинул от себя, пытаясь заглянуть в глаза. Агнешка быстро замотала головой, отводя взгляд. Болен легонько встряхнул ее:
— Агнешка, милая! Все будет хорошо. Я тебе обещаю.
— Как ты можешь давать обещания, если знаешь, что не сдержишь их? Как?
— Послушай меня. Конечно, мне не устоять против Валука. Не продержаться даже одной минуты. Но мир ведь не без отважных людей. Я обязательно найду того, кто выйдет постоять за мою честь.
— Во всем Смоленске, бедный мой Болен, нет лучшего воина, чем Станислав Валук. И угораздило же тебя попасть в сети именно к его чертовой дочке!
— К его или к чертовой?
— Не время шутить, пан Новак!
— Больше не буду. Я должен тебе сказать, м-м… Ты ведь знаешь, что произошло с Блезом Зиновитским?
— Если честно, я даже порадовалась. Нельзя так говорить. Но не осуждай. А при чем здесь изнасилованный козлом изувер?
— Я, кажется, знаком, нет-нет, почти знаком с тем, кто это сделал.
— Брат, ты здоров? Что значит: почти знаком?
— Я разговаривал с ним сегодня. Я не видел его, поскольку он стоял у меня за спиной, да еще в кромешной темноте. Но сердце подсказывает мне, что я нашел нужного человека.
— Господи! — Агнешка поднесла ладонь к горячему лбу брата. — Ну, немудрено. Ты весь горишь.
— Теперь ты шутишь надо мной. Я похож на выжившего из ума?
— Когда человек переживает то, что пережил ты, ему и не такое может померещиться. Хотя все это ужасно горько!
Агнешка уронила руки.
— Клянусь, я не призрак видел. Еще шесть дней назад я побежал за высоким человеком в одежде православного монаха. Но потерял его из виду. В ту же ночь я пришел к Анжеле. Мы не сразу оказались в ее спальне, вначале мы немного поговорили, стоя по разные стороны ворот.
— Не понимаю, какая связь между монахом и твоей возлюбленной? — Агнешка грустно смотрела на бледное лицо брата.
— Очень простая. Сегодня, когда я сидел на стволе рухнувшего пару дней назад вяза, у меня за спиной раздался голос человека, который спросил, зачем я его преследовал. Э-эх. Вижу, ты смотришь на меня, как на чокнутого. Но правда, Агнешка, этот голос сказал, что подслушал наш разговор с Анжелой. Да-да. Нечаянно, разумеется. А может, и специально, чтобы вникнуть во все. Так вот…
Болен тяжело дышал от нетерпения, и речь его была настолько неуклюжей, что Агнешка закрыла лицо ладонями.
— Пресвятая Дева Мария, что он такое говорит! Какой-то голос подслушал его разговор с Анжелой, а потом явился и стал из-за спины с ним разговаривать!.. Как это все понимать?!
— Я не сказал, что явился бестелесный голос, — Болен попытался взять себя в руки. — Я сказал, что слышал голос, но самого человека не видел. Он просил меня не оборачиваться. Даже смешно как-то выразился. Сейчас. А, ну вот: «сиди и не обертывайся». Агнешка, скажи, разве мог я сам придумать такое слово?
— «Не обертывайся». Конечно, не мог. Куда тебе с твоим классическим образованием, — Агнешка горько усмехнулась. — Но в том-то и дело. Тебе стали приходить голоса людей, о существовании которых ты даже не догадывался. Чей голос явится тебе в следующий раз? Потусторонний мир живет рядом с нами. Он все время начеку, и как только в сознании человека образовывается брешь, он тут как тут.
— Агнешка. Ты читаешь мне проповеди отцов-инквизиторов!
— Не думаю, что они все время ошибались. Это же так очевидно.
— Послушай же меня. Я совершенно здоров. Что, по-твоему, представители потустороннего мира сломали шеи помощникам Зиновитского, а его самого засунули в станок с голым задом и оставили на утеху возбужденному козлу?
— Это, должно быть, сделали партизаны. Не мог ведь один человек совершить такое?
— Партизаны, говоришь? Да никакие не партизаны. Город на военном положении. Всех приходящих тщательно досматривают. И потом, после таких публичных казней, народных мстителей осталось не так уж и много.
Болен подошел к стене и со всего маху шарахнул по ней кулаком.
— Вот видишь, ты не совсем в здравии.
— Думай, как хочешь.
Повисла тягостная тишина. Слышно было только, как нетерпеливый Чак стучит по двери хвостом. Агнешка села на стул в углу комнаты, тяжело опустив голову. Болен стоял возле черного ночного окна, глядя на свое отражение. В изголовье кровати чадила и потрескивала масляная лампа, отбрасывая на потолок причудливые тени и полосы дыма.
— У нас кончились деньги? — спросил Болен.
— С чего ты взял?
— Ты залила плохое масло. Посмотри, сколько дыма от него!
— Я залила то, что нашла в кладовой.
— Почему это не сделала служанка?
— Я никого не хотела пускать в свою комнату. Никто не имеет права видеть моих слез и страха, понимаешь? Все должны знать: Новаки ходят с гордо поднятой головой, им не о чем беспокоиться, они не совершали преступлений и не нажили долгов. Поэтому у меня должен быть свой угол, где никто не заметит ужаса в моих глазах.
— Прости меня, — Болен опустился на колени перед сестрой и прижался лицом к ее платью. — Я не должен был тебе всего этого рассказывать. Действительно, выглядит очень вздорно и нелепо.
— Тебе нужно больше спать! — Агнешка погладила брата по голове.
— Да-да! Ты только скажи мне перед сном, что веришь в меня! И… и пообещай сразу же уехать отсюда, если вдруг со мной что-нибудь случится.
— Куда уезжать! Я не хочу. Я останусь навсегда с тобой, что бы ни случилось. Это ведь наш родной город. Мы родились здесь. Здесь могилы наших родителей. Здесь будут когда-нибудь и наши могилы. И могилы наших детей. Все будет хорошо… Давай, я расскажу тебе сказку на ночь!
В детстве Марко-королевич пас свиней и был такой слабый мальчик, что его постоянно колотили товарищи. Однажды он набрел на прекрасного вилина ребенка и, видя, что дитя лежит на солнцепеке, перенес его в тень. Тут пришла вила и промолвила древнее заклинание. После этого приказала Марко ступать, куда тот захочет, и никто его отныне не одолеет. Королевич сковал себе огромную боевую палицу и отправился на богатырские подвиги. С тех пор он был непобедим в бою; вилы постоянно помогали ему в кровавых сечах. Сражаясь с русским царем, он воскликнул: «Вила, помоги мне!» И победил неприятельские рати. А однажды повстречался Марко-королевич с Мусой Кеседжия. После первых ударов изломалось у обоих воинское оружие; они соскочили с коней и схватились врукопашную; долго бились витязи, кровавая пена капала с них на землю, но вот Муса повалил противника и сел ему на грудь. И возопил Марко к вилам. Явилась тогда вила из облака и сказала: «Зачем жалуешься, Марко-королевич? Не я ли, бедный, тебе говорила, чтобы не начинал ссоры в воскресенье? И разве у тебя нет змия за пазухой?» В последних словах был намек на острый нож. Заслышав голос вилы, Муса взглянул на облако, откуда она вещала; а Марко выхватил нож из-за пазухи и распорол Мусу от пояса до самого горла.
А еще все вилы любят танцы, пение и музыку. Собираясь в особых местах — в лесах и горах, они водят хороводы, играют на свирелях и дудках, поют, бегают и резвятся. Морские вилы выходят при свете месяца из своих подводных жилищ, затягивают чудные песни и в легких грациозных плясках носятся по берегу или по зыбкой поверхности вод. Вилы охотно пляшут и под гусли, на которых играет пастух; они так пристрастны к танцам, что предаются им до полного изнеможения. Но смертным небезопасно смотреть на их веселые забавы, всякий, кто набредет на их хоровод или вечернее пиршество, всякий, кто расположится станом на их дивном игралище, дивном певалище, подвергается страшному мщению. Однажды Марко-королевич шел по горам мимо того места, где играли вилы. Они увидали его и пригласили состязаться с ними в танцах. Но витязь был крепок ногами и одержал уверенную победу над всеми вилами, которые, несмотря на свою воздушную природу, попадали от усталости на землю. Побежденные вилы заключили с королевичем братский союз и с той поры состояли у него на службе, помогая ему во всякой беде.
Напевы вил до того притягательны, что человек, услышав их однажды, не может наслаждаться песнями земных дев и всю жизнь томится и тоскует.
— Ну вот ты и спишь, мой маленький Болен… — Агнешка наклонилась и поцеловала брата в макушку. — Так и будем спать, стоя на коленках?
А про себя добавила: «Хоть на коленках, да лишь бы поспал. А я посижу. Ничего. Спокойных снов, малыш Болен!»
ГЛАВА 9
В конце сентября 1632 года пан Божен Войцеховский получил от главы города неожиданное назначение на пост воеводы восточной стены. «Вспомнили наконец старого служаку!» — не скрывая улыбки, произнес пан, когда к нему пришел посыльный с пакетом. Вверенный ему участок тянулся от Никольских ворот до башни Орел. Именно здесь поляки ожидали самого яростного штурма.
Хоть и не молод был пан Войцеховский, но ратное дело знал великолепно и твердо держал в руках свой страшный чекан. Зловеще звенели о камни второго яруса крепостной стены его шпоры, когда он шел от Никольских ворот до Орла. Туда и обратно — за день не один десяток раз. Оглядывал и ощупывал бойницы, проверял на прочность каждый зубец и крепеж настила в башне. Все собственноручно. Брезгливый до тошноты, помешанный на чистоте до приступов ярости, он заставил волонтеров настроить для солдат нужников чуть ли не через каждые пятнадцать метров. Как истинный шляхтич, ненавидящий все русское и особенно безжалостный к крестьянству, он принадлежал к той партии, которая боролась за «полноеочищение Смоленска от москальского духа». Войцеховский часто любил повторять слова папы Григория Девятого, произнесенные еще в 1239 году, что схизматики — это те, от кого самого Бога тошнит. Тошнило от схизматиков пана до судорог. И он мстил им за это, за вечное свое недомогание на почве лютой неприязни.
Партия пана Войцеховского победить не могла, поскольку среди польской знати большинство все же понимало — если сделать Смоленск сугубо польским, то восстаний не избежать. Поэтому пану приходилось терпеть, но он не упускал случая отомстить русским за то, что они вообще существовали. За то, что жили, рожали, пили и ели вопреки тому, что самого Бога от них тошнит.
Грозно стучал клюв чекана о красный кирпич стены, позвякивали шпоры, развевались седые кудри, словно позаимствованные у самого красивого демона. Пан Войцеховский хотел войны. Мечтал о ней. Видел в самых сладких снах, как убивает ненавистных русских схизматиков: топит в их собственной крови, душит голыми руками, расчленяет на плахе.
От зари и до зари готовился польский воевода к битве. Приказал даже соорудить рядом с воротами небольшую пристройку, чтобы отдыхать днем. Домой возвращался лишь на ночь, а точнее, на несколько часов. К нему вдруг опять вернулись молодость, задор и былая сила, когда он мог не спать сутками, а если ложился, то на три-четыре часа. Сердце его бешено колотилось от предчувствия любимого дела, душа пела от радости и предстоящего полета над полями, усеянными трупами москалей.
Он яростно сражался в успешной кампании двадцать с лишним лет тому назад и в числе первых ворвался в осажденный город. Даже когда Смоленск сдался, Войцеховский не желал останавливаться, ему хотелось перебить всех жителей до единого.
— Ах, какие были времена! — протянул воевода, сладко позевывая, и затушил свечу. — А какие еще настанут!
Еще одна ночь готова была погрузить его в мир, где сбываются сокровенные мечты и грезы; в пространство вещих сновидений.
Он даже не понял, явь это или уже нет, когда тяжелая штора чуть подалась в сторону и из-за нее вышел высокий человек в черной одежде. Пан лишь улыбнулся и попытался поприветствовать непонятное явление. И вдруг толстая веревка едва не разорвала рот, впившись в губы.
— Тихо, пан. Орать будешь, язык вырежу.
Проснувшийся Войцеховский неистово замычал и бешено замотал головой.
— Тих, говорю. Вот так, полежи смирно!
— Савв, можно мне? Вот он, чекан-то его!
Тиша поднял тяжелое оружие и покрутил в свете луны.
— М-х. Ладно.
Савва отвернулся, продолжая натягивать концы веревки.
— Слышь, пан, убивать мы тебя не будем. Сам помрешь, а перед смертушкой поразмыслишь кой о чем. Давай ужо, Тишка!
Тиша взял чекан в обе руки, замахнулся коротко, так, чтобы ударить не сразу насмерть, и ахнул. Под нательной рубахой воеводы треснули ребра. Войцеховский захрипел, безвольно сползая на подушках. Попытался поднять голову; от этого жилы на шее вздулись до невероятных размеров.
— Лежи, пан. А мы пойдем по-тихому.
Савва наклонился к пану и бегло кинул тому крест на лоб.
— Савв, а чекан хорош. Я возьму.
— Чекан возьми, а мародерствовать не дам.
— Да я и сам не хотел. Только вот мати пару монет возьму.
— Я те возьму, дурья тыква.
— Чего ты, Савв?
— А сам не разумеешь, «чаво»? По этим монетам тебя искать-то и начнут. Как мати твоя объяснит приставам, где она их взяла?
— А-а, понял.
— Вот и понял он, тетерев безмозглый.
— А венгерку?
— Оставь. Чаво ты с ей делать будешь? Пошли ужо!
Савва незаметно для Тиши сунул за пазуху кошель пана и, отодвинув штору, распахнул окно. В небе стояла полная луна, окруженная со всех сторон мириадами низких, ярко светящихся звезд.
— Благодать-то, Господи, — сказал Савва и перемахнул через подоконник.
Воеводу Войцеховского хватились к обеду следующего дня, когда стало ясно, что стряслось что-то из ряда вон. Побежали к нему домой.
Пан лежал на полу, белый, как саван; седая грива разметалась по сторонам, открывая розоватые проплешины; черты лица заострились, из провалившихся потемневших глазниц тянулись длинные борозды от слез; в груди булькало и отчаянно скрипело, вокруг порванного рта запеклась кровь. Понять его речь не представлялось возможным. Только одно удалось расслышать — про какого-то черного высокого человека. Но и этого было достаточно.
— Савв, ты куда собираешься? — Тиша сидел на лавке возле печи и довязывал лапти.
— На кудыкину гору. Все тебе знать надо!
— Савв, да сдался тебе энтот пан молодой! Ты вон глянь лучше на Феодору! Чего мы ей справили! Феодора! — позвал Тиша.
Из-за печи, где обычно в русских избах располагается женский закуток, или, как его еще называют, «бабий угол», вышла девушка, одетая в ладный льняной сарафан, перехваченный в талии расшитым кушачком.
— А с чего ты решил, что ее Феодорой зовут? Девка-то вроде как онемела еще до нашего появления?
— Так у нас в деревне всех немых и глухих баб феодорами кличут.
— Эк-х. А мужиков таких как жо?
— Кузями. Ну, ты лучше на обнову посмотри! Ишь ведь, ладно-то как!
— Ишь ты, краса-то! — Савва одобрительно покивал.
Но потом, словно ошпаренный, вскричал:
— Где взял, Тишка, ялда лосячья?
— Так я это… — Тиша попятился. — Ей ведь вона ходить-то не в чем. Я вот еще и лапоточки для нее вяжу. Глядишь, и заговорит девка.
— Заговорит. Куды ей деваться! Правда, Феодорушка?
Но девушка опрометью бросилась за печь, испугавшись его голоса.
— Вот взялись вы оба на мою голову! — Савва тряхнул волосами и уставился на икону. — Стащил, значится, где-то сарафан?
— Да на ярмарке. Я потихоньку, Савв. Ну чего, правда, девке-то в тряпье ходить!
— И то верно. Ну, стащил, и ладно. Но теперича — все! Запрещаю.
— Так я и не собирался, — взбодрился Тиша. — Сапожки сафьяны присмотрел. Да брать не стал, решил, сам лапоточки свяжу. Обмотки-то есть. Глядишь, пока не замерзнет девка.
— Сапожки сафьяны?! Ух, лихоимец лешачий! — Савва аж привстал на месте.
— Да говорю ж, не стал брать. А вот мог бы.
— Ели сегодня?
— Да. Каша вон и тебе на печи, горячая еще. Будешь, Савв?
— Давай, пожамкаю немного. Ну, ты это, понял, Тиш? Из дома не высовываться боле. Опасно там сейчас. Кругом солдаты и приставы. Людей будто всех повымело. Выйдешь, сразу заметным будешь, точно перст. Мне бы вас переправить за стену как-то.
— Феодору давай переправляй, а меня не надо. Я с тобой останусь.
— А она куда одна пойдет? Ты подумал? Девка не говорит совсем ничего. Вот ведь нелюди! Кто их таких на свет рожает только? Беда мне одна с вами!
— А неужель, ежли б меня не было, ты бы Феодору тама оставил? Да ни в жисть не поверю!
— Ну… — Савва глубоко вздохнул и понял, что ответить нечего.
— Так что ты нас во всем не вини. А мы тебе еще ой как сгодиться можем.
— Да, по пану ты хорошо стукнул! Отлегло трохи за батю-то?
— Вроде и полегче становится. Все ж нет теперь на душе такого, что кругом одни людоеды! И на них наказанье приходит.
— Приходит. А куды ж ему деваться-то?
— Савв, а ты мне не дорассказал про себя, помнишь? Мы еще там остановились, где тебя отец Паисий из реки вытащил.
— Хм, — Савва улыбнулся. — Помнишь, значит!
— Да как не помнить, — Тиша нетерпеливо заерзал на лавке. — Мне даже снилось однажды, как ты с волком борешься. А я вот волков только издали видел. Как-то раз мужик один из соседней деревни поймал сразу двоих, волка и волчицу. Привез в мешках, построил для них загородку. Вот мы и ходили посмотреть. Интересные они твари. Недаром же говорят: волка ноги кормят. Они все время, пока мы на них пялились, ходили друг за другом кругами. Так ни разу и не присели. Поначалу-то страшновато, конечно, но потом, когда присмотришься, так даже жалко их становится.
— Волка пожалел! Они тебе, парень, в лесу такую жалость устроят, что забудешь, с какой стороны у тебя ноги растут.
— С какого места — ты хотел сказать?
— А ты не поправляй. Умник тоже, ишь, выискался. А то вот возьму и не буду ниче рассказывать. Раз говорю: с какой стороны, значит, то и имею в виду.
— Ладно-ладно. Со стороны так со стороны. Лешак бы с ими, ногами-то. Может, Феодору позвать? А че, пусть слушает. Все ж истории полезными бывают.
— Так и пусть слушает! — Савва пожал плечами.
Тиша поудобнее пристроился на лавке, подпер кулаком подбородок и выкатил на Савву свои бешеной синевы глаза — дескать, давай, сказывай.
Монах покрутил в пальцах кончик бороды, отхлебнул воды из плошки и начал.
А застудился я тогда шибко. Как из воды вылез — помню, помню и как старец сказал, что зовут его Паисием. Дошли, стало быть, до его каморы, но мне уже тогда худо начало становиться: перед глазами круги разноцветные поплыли, во всем теле озноб заходил, да такой, что зуб на зуб не попадал. Вроде я даже ушицы хлебнул, но потом рухнул прям там, где сидел. Сколько я так провалялся, то мне и неведомо. В себя пришел, когда мы плыли в лодке по какой-то реке — я на корме под шкурами, а отец Паисий на носу. Видел только его спину — широкую и прямую, она для меня тогда словно щитом была. Хорошо было за ней прятаться. Полежу сколько-то с открытыми глазами и снова проваливаюсь, и никаких снов — одна ночь беззвездная. Когда в другой раз глаза открыл, увидел по берегам реки серые высокие скалы, таких в наших местах не бывает. Отец Паисий как стоял с посохом на носу, так там и вновь оказался, точно и не сходил с места. Помню, спросил я его: «Отец Паисий, а где мы ходуем, по каким водам?». Он обернулся, а в руках у него — вот этот самый посох. «Лежи ужо тихо! Силы не трать!» — вот и весь ответ его был. Я попил чего-то жирного и вкусного, хотел добавки испросить, но Паисий сказал, что много нельзя, дескать, восемнадцать дней ничего толком не ел, а только в бреду лежал, кишки могут завернуться. Пока он мне эти слова говорил, я опять заснул, и сколько проспал, сказать не берусь, но очнулся уже почти здоровым, только тело стало как пушинка. Все ж, видано ли дело, чуть ли не месяц ничего не есть.
Пристала наша лодка к берегу, сошли мы на твердую землю. Паисий собрал котому, на меня глянул и помотал головой, мол, нести поклажу тебе нельзя. Двинулись мы потихоньку. Места, скажу я тебе, диковинные: всюду горы, заросшие лесом. Лес тамошний на наш непохож — много лиственного, хвоя тоже имеется, но не так чтобы очень, а лишь кое-где. В общем, шли мы долго ли, коротко ли, не знаю, у меня тогда силенок совсем, почитай, не было, каждая пройденная верста далью несусветной казалась. Наконец пришли к небольшой киновии, в которой два десятка монахов послушничали. Паисия в той киновии, по всему видать, знали неплохо, поэтому дали нам телегу с конем и монаха в сопровождающие. Дале поехали мы по дремучей лесной дороге. Дорогой это не шибко назвать можно, но телега проходила, а коняга тянул ношу уверенно и шел неторопливо, но ходко. В пути мы дважды останавливались на ночевку, спали все втроем под телегой, навесив по бокам войлок, костерок не тушили, а напротив, монах сопровождающий то и дело отодвигал конец войлока и подкидывал дровишек. На третий день дорога кончилась, вот так просто стала тропкой. Монах сказал, мол, приехали, дальше нужно идти пешком. За эти два дня я заметно окреп и попросил Паисия дать мне какую-нибудь ношу. Получив небольшую котому с сухарями, я даже себя человеком почувствовал. Двинулись мы в чащу дале вдвоем, а монах, развернув телегу, покатил домой.
Шли мы, продираясь сквозь кусты и буреломы, несколько часов, и ни одной живой души не встретили. Ни зверя, ни человека, хоть бы где птица шарахнулась — ничего, только лес, лес, лес — неказистый, приземистый, и скажу, показалось мне тогда, что и недобрый, словно врагов каких встречал. Спросил я батюшку, мол, где же мы оказались? А он и говорит, что у Большого Камня — Урал, одним словом. Я ведь сразу обратил внимание, что все, кто живет на этом Урале, не шибко-то разговорчивые, к незнакомому всегда с опаской и даже с враждебностью некоторой. Эт у нас, парень, на Холмогорье, любому рады. А у них, вишь, не так совсем. Это я все к тому, что люди везде разные, хоть и одного порой языка, а коли люди определенного склада, то и все вокруг на них похоже. Вот и лес этот, по которому мы долго шли, тоже весь в себе и даже, я бы сказал, набыченный. Чего смотришь? Понятное дело, чего тебе интересно! Бабы там шибко красивые, но на чужаков не больно поглядывают, скажу так, как и ихние мужики, исподлобья косятся. Это не то что тебе на Смоленске, где не на своего раззявятся и уж готовы сердце вывернуть. Тама нет — напервой местные, свои, а с чужими поаккуратнее. А что на Холмогорье? У нас тоже бабы к чужакам не особо, но и не лютуют, правда; ежли хороший, то и давай дружить, заходи в круг, своим будешь, а худой коли, так и жердиной прогнать могут. На Урале же не так: хорош ли, худ ли, а ежли чужой, то обходи подальше, а вот ежли свой, местный, то и худого прикроют. Вот такие они.
Да, это я отвлекся. Шли мы, и вдруг деревья словно шагнули в разные стороны, и открылось диво какое-то. Я вот сколько живу, а в толк никак взять не могу, как такое может Господь сотворить! Вот мы строим терема резные, дома каменные в несколько ярусов, кремли возводим, пушки вон придумали, из железа чего только не делаем, и так возгордились по этому поводу! А вот то, что я увидел, мигом заставило меня подумать, насколько же мы слабы в своих умениях. Вознесли себя до непомерных высот, а сами — пыль и прах. Как открылись каменные творения Господни очам моим тогда, так по сей день я их вижу, стоит только чуть задуматься. Представляешь себе: такие кругом поднявшиеся к небу исполинские создания, похожие то на огромный гриб, то на грозный хравцузский замок, то на древний дикарский храм времен царей египетских — хфаронов, то на спящего старика, из живота которого выросло скрученное винтом дерево, то на рыбу-осетра, раскрывшего пасть, то на волка серого, на котором Иван-царевич катался. И все тама по-разному может обернуться, с какой стороны подойдешь, то и увидишь, а может и такое открыться, только одному тебе понятное. А еще пещеры кругом — большие, малые, средние, которые иногда соединяются между собой коридорами узкими, со скользкими высоченными стенами, но бывает и не соединяются — коридоры сами по себе, а пещеры сами.
Вот в одной из таких пещерок меня отец Паисий и оставил. «Лежи, — говорит, — тут-ка, отлеживайся, а я молиться пойду!» Лежу я под шкурами, на костерок смотрю, в мыслях своих далёко улетаю, вот уже темнеть начало, а батюшки все нет. Незаметно для себя я и задремал сначала в тепле-то, подразморило малость, но воспрял, решил проведать монаха. Да где там! Нос высунул наружу, а там холод русалочий прям и тьма, хоть глаза коли. Ну, я обратно под шкуры, думаю, уж лучше здесь дождуся. Лежал, лежал, да и опять провалился в сон. А ежли вернее сказать, то полетел, точно на крыльях. И открылась мне страна неведомая, небо в ей синее-пресинее, из земли деревья разные растут, а на них плоды, ягоды и, по всему видать, на вкус они преотменные, одним словом, сады кругом райские, холмы зеленые да пушистые, травы сочные, поля ладно вспаханные и аккуратно нарезанные, словно пирог рыбный. Лечу я дальше, и вдруг подо мною, словно на ладони у херувима, возник град красоты невиданной, и такой он был большой и многолюдный, что аж дух перехватило. Отродясь я не видел таких зданий, таких творений воли человеческой: высокие домины во много этажей, в которых жили, словно в муравейнике, люди, перемежались пышными дворцами и храмовыми сооружениями, и все это утопало в изумрудной зелени. Но еще меня поразили огромные круглые и полукруглые строения, внутри них будто на ступенях сидели люди, одетые во все пестрое, неистово кричали, размахивали руками; перед ними в центре этих кругов бились на мечах другие люди, и не только промеж собою, но и противу зверя разного. А еще я видел ладьи, подвозившие товары и людей опять же, почему-то закованных в цепи. О ладьях этих хочу сказать, что были они шибко огромными, с каждой стороны из бортов в три яруса торчали весла, а носы, похожие на клювы сатанинских птиц, терзали и вспахивали волны. Я сразу смекнул, неспроста носы-то такие острые — наверняка, чтобы дырявить чужие ладьи и пускать их под воду.
Вот летал я так над градом этим волшебным и вдруг вижу — гонят куда-то горстку рабов презренных, а на спинах этих рабов по кресту деревянному. Я уже тогда знал, что Господа нашего Иисуса Христа распяли римляне. Никак, думаю, ведут на казнь. А потом стали этих рабов мучить муками жесточайшими да прибивать к крестам, прям гвоздями сквозь руки и пятки, а кресты те ставить на высоком открытом месте. Тогда я и зашептал, помню: «Господи, покажись мне! Который из них Ты будешь? Не пойму я, Господи, откройся!». И тут, точно на крыле, подвезли меня к одному кресту, и увидел я Бога нашего. Сразу меня будто цепью перетянуло. Не таким я себе Его представлял, и на иконах не таким видел, и на фресках по стенам церковным. Совсем не таким. Совсем. Вот вы думаете, он красивый да с бородой ладной. Ан нет, не угадали.
Висел передо мною на кресте, дергаясь вверх-вниз, тощий человек, сплошь выпирающие кости и обтянутые кожей ребра. Но не то главное, что кожа да кости, а то, что был он черного цвета, как сажа прям; одни лишь белки больших глаз быстро и страшно вращались от нечеловеческой боли. И текли из него внутренности по кресту. Еще помню, повернул он лицо ко мне и говорит: «Не ищи себя здесь, а познавай через прошлое!». Хорошо запомнил я эти слова. После них сразу и проснулся. Трясет всего, точно в лихоманке, а вокруг уже утро розовое. И такое баское да родное, что поблагодарил я Бога нашего, что живу здесь, на земле своей, а не где-то в краях далеких да басурманских, не среди нехристей заблудших, а промеж своими — православными! Радостью меня всего обуяло тотчас, откинул я полог, выбрался из пещеры и побежал на высокий камень. Вот говорил я давеча про то, что камни некоторые на грибы-боровики похожи. На такой и полез, зная, что на ем отец Паисий должен молиться. Наверху увидел полусухую сосенку, скрученную, словно ее отжимали. Ну, вот как после стирки белье отжатое да на холоде оставленное, а к сосенке посох прислонен.
— И че дале было? — Тиша гулко сглотнул. — Ты давай сказывай!
— А че дальше? Походил я по тому каменному городу, покликал отца Паисия, да быстро понял, что бесполезно. Я еще раньше каким-то предчувствием понял, когда только подходил к сосенке, что не увидеть мне боле Паисия. Но на всякий случай подождал его сколько-то. Да и, по правде ежли, уходить мне оттудова совсем не хотелось. А красиво там! Помню, как стою на вершине одного того чудного камня и смотрю на закат. Я таких красок отродясь не видел. Да и не в красках, парень, дело-то вовсе. А стали возникать предо мною в этом закате разные силуэты: то дома, то дороги, то огромные лица, словно это кто-то для меня вертеп устраивал, или как его, ну, театру, в общем. Слышал, есть такое место — театру называется?
— Слышал, — кивнул Тиша. — У нас вона паны такое любят по праздникам в деревнях устраивать. Всех девок красивых зазовут туды и давай их тама размалевывать по-всякому да наряжать, ну и не только девок, а всех, кто умеет собой всякие фигуры показывать.
— А как все это называется, помнишь? — Савва по-доброму хмыкнул.
— Э-э, вот боюся не то смолоть! — Тиша почесал затылок.
— Все это и называется театру, где по ролям люди играют разные пьесы. А ты — фигуры показывать, темнота!
— Вот уж ладно — темнота! А сам косы-литовки не видел отродясь! А еще я тебе про чекан сказывал! — обиделся Тиша.
— Да сказывал-сказывал. Не серчайте на меня, Тимофей Степанович!
— Ты дале-то давай веди, коль уж начал!
— Полюбовался я всеми этими картинами в закате, да ведь и решать чего-то надо. Взял посох Паисия и Бьорна, поплевал в ладошки да и потопал обратно по той же тропке. Уже совсем темнеть начинало, когда снова вышел я к дороге. И вижу: стоит себе та самая телега, только в ней не тот монах, что нас привез, а совсем другой. Маленькой, сухонькой, про таких говорят еще, что они по маковкам трав ходят и стебля не нагнут. Говорит мне этот человек, что зовут его игуменом Серафимом. М-да…
Савва на минуту приумолк, о чем-то задумавшись.
— Голос у него легкий такой, без единого скрипа. И велел он мне садиться в телегу. Ехали мы всю ночь, не останавливаясь, и не было у нас ни лучины, ни пучка, чем дорогу осветить. А ведь ни разу не споткнулись. Это меня тогда шибко поразило. Оказались мы опять в той киновии. А потом… — Савва кивнул на посох, — все и началось. Об этом уже чего рассказывать! Стали из меня бойца делать. Кажный божий день да по многу часов занятия разные с оружием, но более всего вот с им, с посохом. Так и потекло времечко. Послушничал я без малого четыре года. В погожий день по весне подозвал меня к себе отец Серафим и сказал, чтобы я возвращался домой. А потом, когда угодно Господу будет, Он, дескать, сам знак пошлет. И снова ждали меня реки и дороги. Плыл я обратно в новгородской ладье. Так и не понял, не то с разбойным людом, не то с купцами. Такие оне, эти новгородцы. Плыть долго пришлось, порой по нескольку дней на берегу сидели. И был среди них человек по имени Колупай Горбатый. Горбик-то у него и впрямь был, но еле заметный. И слыл тот Колупай знатным кулачным бойцом. У него тоже подучился. Особенно скашивать противника ногами. Да много чему. Так, не шибко и не тихо, оказался я в родных местах. И первым делом пошел свою семью навестить, чтобы заодно опять и попрощаться, уже на всю жизнь. Отца в живых не застал, опочил он несколько лет назад. Аленка вышла замуж и где-то жила своим хозяйством. Но решил поговорить я с Праскевой, второй женой отца, мачехой моей, стало быть. И вот что она мне поведала. После того как забрал меня дядька Бьорн к себе выхаживать, батя мой позвал в дом ее, Праскеву. И вроде, живи не тужи, хозяйство подымай, но сманил один заезжий его с собой до Большого Камня, дескать, есть тама золото и каменья драгоценные, а еще есть места, где Бог всем, кто просит, здоровье дает и долголетие, ну прям молодильными яблоками сыпет. А вернулся он оттуда весь какой-то скрюченный и шибко хворый. Ни золота, ни здоровья, только тело словно наизнанку вывернуто. И подумалось мне — не в том ли каменном городе батя мой побывал? Давеча говорил я, как видел деревца, словно по спирали завернутые и ссохшиеся. Стало быть, не для всех то место спасеньем является, кого-то ведь эдак и в гроб загоняет. А вот как оно выбирает, кому силы дать, а у кого отнять, неведомо. Но ясно увидел я, как стоит мой батя на самой верхотуре камня и крутит его неведомая сила.
— Сказывают, от злата человек шибко чахнет! — вдруг обронил Тиша.
— Правду сказывают, — подвел черту монах.
— А потом ты куды ж?
— Потом пришел я в одну Соловецкую киновию, где братья делали пушечки: из чугуна их отливали, из дерева мастерили и даже из кожи. Послушничал я промеж их еще пять годков. Были и бойцы знатные. Всюду я хватал знания рукопашного боя. А Господь вишь как, уготовил для меня и пушечки, и пищали, и из лука тоже бить научил. А все потому, что главная обязанность у монаха — это защита веры и земли. Вот как ты думаешь, почему человек молится? Чтобы Бог услышал? Нет, парень, человек молится, чтобы Бог в его зашел да осветил бы его душу слабую, сердце хрупкое укрепил…
Неожиданно раздался глухой стук в ставни. Ударили два раза коротко и один длинно. Савва встал с места, бросил:
— Сидите уже тихо. Я сейчас.
И вышел за дверь. Вернулся через несколько минут, хмурый и озабоченный.
— Так, робяты, — глянул на Тишу, — уходим отсель. Приставы начали здесь все прочесывать.
— А ты откеля знаешь? — Тиша завертел головой.
— А много захошь знать, я тебя в кудахталку оберну.
Из-за печи вышла девушка. В бледных пальцах она теребила рушник.
— Я-я-я, — попыталась вымолвить. Но нижняя челюсть ходила ходуном, голова тряслась, зубы мелко стучали друг о друга.
— Говори, говори, милая. Сейчас получится! — Савва шагнул к девице.
— Я… я… не Фе-о-дора, я Ма…
— Марьюшка? — весело спросил монах.
— Не-е-т, — замотала головой, — Марфу-ушка!
— Марфушка! Вот и ладно! Вот и справил все Господь! Давай-ка теперь, Марфушка, быстро сбираться будем. Неровен час…
ГЛАВА 10
По утрам пан Глинка занимался своим любимым делом — изучал и отрабатывал сабельные удары. Для этого у него имелась специальная книга, куда он заносил новые названия и зарисовывал приемы. Если учесть, что утро у пана начиналось около пяти часов, поднимался он затемно. Обычно с обнаженным торсом, а по холоду — в белой нательной рубахе, он выходил во двор своего дома, где на специальных кольях были развешаны чучела, мешки с песком, а из земли торчали рогатины, деревянные трубки толщиной в руку или ногу человека. Занятия длились по два-три часа, и так каждый день вот уже более двадцати лет.
Пан Глинка в насквозь мокрой от пота исподней рубахе нежно протер льняной тряпицей лезвие сабли и бережно вдел ее в ножны. Забрезжил поздний ноябрьский рассвет. Пора было запускать работу кондитерского цеха. Глинка прошел по переходу в левое крыло дома, как всегда, быстрым и бодрым кивком поприветствовал свою помощницу Марию.
— Надо торопиться, пани! — бросил Глинка, берясь за край противня.
— Согласна, пан Глинка. Хотя вашим пирожным нет конкуренции!
— М-м, все же дело есть дело. Меня ведь ждут мои клиенты, привыкшие начинать день с пирожных.
— О да! — пышнотелая белокурая Мария с намеком покивала. — Через пару часов, пан, вы сможете вовсю радовать своих клиенток.
— Должен вам заметить, Мария, что мои пирожные пользуются спросом не только у юных дам.
— И даже у пожилых, о да!
— Я имел в виду, что и кавалеры порой не прочь полакомиться.
— Отчего же сам пан Глинка не очень лакомится собственными творениями?
— Мария, — Глинка по-доброму погрозил пальцем, — не вводите во искушение!
— Да уж, куда уж! Если за двадцать лет так и не поняла, где в доме спальня моего хозяина, то остается надеяться только на пирожные! А вдруг когда-нибудь, словно райское яблоко, вкусит он запретный плод!
Мария хохотнула и ссыпала в горшок оставшуюся муку.
— Ох, Мария, Мария!
— Не сетуйте так, пан Глинка. Я прекрасно понимаю, что вам нужно держать форму. Только вот не понимаю, для кого? Ну, сами посудите: женщины у вас нет, девушка вам тоже ни одна никак не глянется. Или я опять ошибаюсь? А мо-о-жет, уже есть на примете?
Мария подмигнула.
— Вот мне бы, так все равно: толстый ли, худой ли! Уж если люблю, так любого! Главное, чтобы не нужно было щипцами доставать его достоинство.
— Мария, каждая шутка имеет свою красную черту. Не переходите ее, пожалуйста.
— Ох уж этот ясновельможный этикет!
А про себя добавила: «Самому наплевать на себя, так хоть бы о других подумал».
— Если бы мне было наплевать на себя, — Глинка повернулся к помощнице, — то я бы спускал заработанные деньги в питейных заведениях.
Мария ошарашенно посмотрела на хозяина и прикрыла рот пухлой ладонью, не понимая, как он смог прочитать ее мысли.
— Я иногда умею это делать! — продолжил Глинка, вскинув указательный палец.
— Чего, пан, вы умеете?
— Читать чужие мысли, Мария! Для этого много не нужно. Всего-то не есть жирного, сладкого и мучного в больших количествах, а еще вставать до восхода солнца и немного тренировать свое тело.
— А ложиться?
— Что ложиться?
— Можно вставать, пан Глинка, до рассвета, весь день впахивать, как заведенный, но вечером нужно обязательно с кем-то ложиться. Жить днем, чтобы наконец дождаться счастливой ночи.
— Ложиться нужно с закатом, дорогая Мария!
Глинка стал наносить взбитый крем на вытянутые корзиночки.
— С закатом так с закатом! — смирилась Мария и, глубоко вздохнув, что-то пробурчала себе под нос.
Спустя два часа пан Глинка натягивал видавший виды кафтан, подкладка которого скаталась кверху и торчала горбом; каблук одного башмака был специально немного подточен, чтобы возникала легкая хромота; войлочная шапка с пером довершала портрет бедного, но веселого пирожника.
Он шел, как обычно, держа перед собой лоток, прихрамывая на правую ногу, стуча деревянными башмаками по камням мостовой.
Горожане приветствовали сгорбленную одинокую фигуру. И дома словно оживали: по ступеням лестниц катился топот каблуков, кожаных и резиновых подошв, молоденькие пани летели наперегонки, дамы постарше выкрикивали свой заказ прямо из окон, мужчины чинно вставали в очередь.
— Пан Бонифаций!
Глинка аж вздрогнул, настолько окрик был резким и нетерпеливым. Обернулся. Перед ним стоял бледный Болен Новак.
— Я слышал его. Вы понимаете? Ну, тот, о ком мы с вами говорили!
— Молодой человек, давайте не здесь! — предостерегающим шепотом ответил Глинка. — Вы разве не видите, что кругом полно ушей?
— Хорошо! — закивал Болен.
— Вот ваши любимые, пани! Как всегда, только-только… — продолжал торг пирожник.
Болен отошел в сторону и стал терпеливо ждать, когда очередь растворится сама собой; руки его слегка дрожали, а прядь волос прилипла к влажному лбу. В каждом жесте молодого человека читалось бешеное волнение.
— Вы что, с ума сошли?! — наконец сказал пирожник, вытирая руки о льняной передник. — А ну, давайте-ка в сторонку. Что там такое случилось?
— Я его слышал. Он разговаривал со мной вчера около полуночи. Но появился караул. Я отвлек офицера и даже прошелся со стражей пару сотен шагов. К сожалению, когда вернулся, никого уже не застал.
— Вы можете описать его? — у Глинки еле заметно дернулась щека.
— Нет, он говорил со мной, стоя у меня за спиной в темноте. Мне даже показалось, что я слышу голос из какого-то другого мира.
— Вы настоящий мистик, пан Новак.
— Да что вы! Но дело в другом. Я узнал сегодня утром, что готовилась облава.
— И что же?
— А ничего. Солдаты пришли, а дом пуст. Словно кто-то предупредил их!
— Хм. Интересно, как узнали, где он прячется? Потом, вы сказали «их». Значит, с ним был еще кто-то? И кто же смог предупредить?
Пан Бонифаций закинул пустой лоток за спину.
— А что вас смущает?
— Смущает то, что кто-то идет за ним по следу и в то же время предупреждает.
— Вы полагаете, это одно и то же лицо?
— Нет. Просто по поводу слежки все более или менее понятно. А вот откуда взялись доброжелатели, да еще оказавшиеся на связи с преступниками?
— Вы считаете их преступниками?
— Не перескакивайте, пан Новак. Должен же я как-то их обозначать в нашем разговоре.
— Хорошо, хорошо.
— Так вот. Продолжаю. Тайная информация в канцелярии, получается, вовсе не тайная. Ее быстро передают нашим мстителям. А кто часто бывает в администрации и, мягко говоря, не симпатизирует нынешней власти?
— На что вы намекаете, пан Бонифаций? Да я бываю, точнее, бывал, и даже в кабинете главы города. И что?
— Понимаете, вас могут привлечь к расследованию.
— Да Бог с вами!
— Надеюсь, Он со мной!
Молодой Новак не почувствовал, что пирожник пытается сбить его с толку, переводя разговор на другую тему.
— В пыточных подвалах человек становится не подвластным собственной воле.
— Да прекратите же!
— Это вы прекратите искать с ним встречи.
— Но вы же сами мне посоветовали!
— Советовал, пока речь шла о избитых и еле стоявших на ногах пьяных рейтарах. А теперь совсем другое дело.
Глинка отмахнулся от летящего прямо в лицо кленового листа.
— Тогда я совершенно не представляю, что делать! До Божьего суда остается все меньше времени. Мне нужен поединщик, или я погибну от рук Валука, и моя сестра пойдет по миру.
— Я уже слышал вашу историю. А вы знаете еще одну новость? Удивлены, что я тоже могу кое о чем поведать? Так удивляйтесь дальше. Сегодня ночью была арестована женщина, крестьянка. Жена одного человека, которому Войцеховский чеканом проломил грудь. Человек этот, кажется, его звали Степаном Курило, умер. Солдаты пришли узнать, на месте ли их сын, поскольку поговаривают, что рядом с высоким монахом все время крутится мальчишка, отрок почти. В общем, стали навещать те семьи, в которых, по мнению следствия, могут быть обиженные. И вот такая семья нашлась. Вскоре после того, как хозяин умер, оказывается, исчез куда-то его сын. А вот куда он исчез, следствие надеется услышать от его матери.
— И таким образом выйти на самого монаха?
— Все правильно, молодой человек. Но что может рассказать бедная женщина? Она-то ведь точно не знает, где прячутся преступники. А значит, ее будут использовать как приманку. Понимаете теперь?
— Вы так искренни со мной, пан Бонифаций!
Глинка отвернулся, чтобы незаметно проглотить горький комок.
— Бросьте, Новак. Мне просто давно не с кем поговорить. Я догадываюсь, что вас интересует. Сразу скажу: нет, не видел. Только слышал, что отец увез Алисию куда-то и прячет. Еще бы. Ему есть чего бояться. Ведь если с ней что-то случится, то план по обретению чужого имущества рухнет.
— А Брецлава?
— А что ей сделается! Каждый вечер развлекается с молодыми гусарами.
— Давайте вернемся к арестованной. Вы полагаете, это хорошая приманка?
— Вашим мыслям не сидится на месте. Скачете с одного на другое.
— Я просто всем своим существом чувствую, что моя судьба как-то связана с высоким русским монахом. А как зовут ту женщину, мать мальчишки?
— Ее зовут Матрена. Скорее всего, следствие спланирует какую-нибудь публичную экзекуцию, от которой кровь заледенеет в жилах.
— А вы еще хотите, чтобы я был на стороне администрации?
— Но вы — поляк, пан Новак!
— Если у польских отцов города не хватает мозгов, чтобы изловить преступников, и они прибегают к нечеловеческим методам, то почему я должен быть на их стороне?
— Всему виной хорошее классическое образование. Такие, как вы, являются скрытой разрушительной силой любого режима.
— При чем здесь воспитание?
— При том, что оно прививает основы гуманизма и справедливости. А это не всегда идет на пользу государству. Ну, мне пора домой, дорогой Болен. Желаю вам приятного дня. Посмотрите, какое чудное утро сегодня!
Глинка задрал голову и уставился в хрустальную синь осеннего неба.
— И то верно, пан Бонифаций. Пойду, отнесу сестре ее любимые пирожные.
— Я бы советовал вам поменьше появляться на улице.
— Да что со мной будет. Ведь я нужен живым, иначе суд не состоится. Бежать мне тоже некуда. На воротах усиленная стража. И вся жизнь моя как на ладони. Остается только терпеливо ждать своей участи. Я даже не могу прийти к Анжеле, чтобы не запятнать ее семью. Представляете, сколько будет разговоров, если я…
— Не договаривайте. Я все представляю! — пирожник, прихрамывая, зашагал прочь.
В растерянности Болен смотрел на удалявшуюся спину. Он вдруг почувствовал глубокую тягу к этому человеку, настолько глубокую, что неожиданно для самого себя крикнул:
— Пан Бонифаций, если вам станет что-нибудь известно о матери того мальчишки, дайте мне знать, прошу вас!
Пирожник медленно обернулся и, приложив палец к губам, укоризненно покачал головой.
— Вы что-то спросили, пан Новак?
Болен вздрогнул. Справа от него выросла фигура караульного офицера.
— Я… я… Может быть, и так! — Болен, казалось, смотрел сквозь говорившего. — Сдается мне, пан офицер, вы сегодня еще не ложились.
— Да, так и есть. Напряжение растет час от часу. Вас интересует, если я не ошибаюсь, мать одного из преступников?
— От вас просто некуда деться!
— Служба такая! Действительно, накануне вечером приставы наведались в одну деревню и взяли под стражу женщину, муж которой пострадал от чекана пана Войцеховского; бедолаге не повезло — он умер спустя несколько дней. Следствие из этого сделало вывод, что их сын мог оказаться в банде черного монаха. Решили допросить.
— Допросить! Да знаю я ваши допросы! Пытки. Пытки. До тех пор, пока человек не признается в том, чего не совершал, и расскажет о том, о чем не имеет представления.
— Полегче, пан Новак! Советовал бы вам держаться подальше от Бонифация Глинки.
— А это еще почему? — Болен, разговаривая с офицером, старался не потерять из виду пирожника. — Он-то каким образом попал под подозрения?
— Мы проверяем всех. Никто не знает, где бывает Глинка после того, как распродает свои пирожные.
— И всего-то!
— Раньше он возвращался домой и не высовывал оттуда носа. Теперь он бывает еще где-то…
— А вы не думаете, что и у пирожника могла, например, появиться женщина?
— Мы проверили. Нет у него никаких женщин, кроме его помощницы.
— С чего вы решили тогда, что он еще где-то бывает?
— Понимаете ли, раньше некоторые уважаемые люди нашего города обращались к нему в самое разное время. И он сам всегда выносил заказы. А теперь, вот уже несколько дней, клиентов обслуживает помощница, или вообще никто не выходит. Как это понимать? Нет, мы ни в чем никого раньше времени не подозреваем. Но, согласитесь, странно.
— Идите вы к черту, пан офицер! — Болен рванул с места.
— Ну-ну… — буркнул офицер, прищурив глаз и закрутив на указательный палец кончик отвисшего уса.
До Болена вдруг дошло, что пан Бонифаций — совсем не простой пирожник, за которого он себя выдает. Озаренный этой мыслью, молодой человек побежал в сторону площади, где мелькала в толпе спина Глинки. Но, оказавшись посреди людского моря, он потерял свою цель. Громко чертыхнувшись и топнув каблуком, Новак бесцельно побрел по Успенской улице, которая вела под уклон к собору.
ГЛАВА 11
— О, я вам очень признательна, пан Бонифаций!
— Не стоит благодарностей, пани Агнешка! Я очень дорожу тем, что могу сделать для вас что-нибудь приятное!
Пирожник стоял за спиной девушки, глядя на позолоченный солнцем изгиб нежной шеи.
— Как это не стоит! Вы ведь никому на дом не приносите ваши замечательные творения!
— Да, это не совсем в моих правилах. Обычно это делает Мария!
— У меня нет сил сдерживаться, поэтому я ем прямо при вас. Но не могу при этом не отвернуться. Мне стыдно!
— Ешьте на здоровье. Меня невозможно смутить.
Глинка легонько подул девушке на макушку.
— Ой, что это? — Агнешка поежилась.
— Что вы имеете в виду?
— Не прикидывайтесь, пан Бонифаций!
— Я тоже увидел, как у вас на макушке шелохнулись волосы. Наверно, ангел поцеловал.
— Ангел! Хм. Тогда у него очень теплое прикосновение. А я всегда считала, что ангелы несут прохладу небес.
— Даже у жителей неба иногда просыпаются чувства, от коих их кровь начинает двигаться быстрее.
— Разве у ангелов возникают человеческие чувства? Мне кажется, они ощущают к людям нечто иное, более рассудочное, что ли!
— Вы ведь сами только что убедились!
— Ай-яй-яй! — Агнешка погрозила окну испачканным кремом пальчиком, продолжая стоять спиной к собеседнику.
— Я двадцать лет делаю пирожные, и вот сегодня награда нашла меня! — Глинка наклонился за якобы нечаянно оброненной монетой и поцеловал мыс агнешкиной туфли.
— А это тоже ангелы?
Пирожник поднял голову и увидел чуть влажные синие глаза девушки.
— Я бы очень хотел, чтобы это были именно они! — произнес Глинка, пряча взгляд.
— Да встаньте же вы наконец лукавый шутник! О… постойте. А вы носите парики, пан Бонифаций? Я хочу предложить вам подарок. Дело в том, что Болен не надевает почему-то. Я сейчас, мигом!
Агнешка упорхнула в соседнюю комнату. Было слышно, как она роется в шкапе.
— А, вот, нашла. Нашла. Прикиньте, пожалуйста!
Девушка сдернула с головы пирожника его дурацкую войлочную шляпу и ловким движением водрузила черный парик.
— Ой, что это?.. — она попятилась, прижав тыльную сторону ладони ко рту. — Вы так похожи на…
— Я не могу принять ваш дар! — перебил ее Глинка, вяло снимая с головы парик. — Простите, пани. Не могу. Я всего лишь бедный пирожник, и мне такие вещи ни к чему.
В его глазах заблестели две одинокие слезинки.
— У меня к вам небольшая просьба! — Глинка вытащил из-за пазухи конверт. — Прочтите это, но только тогда, когда меня не будет! Обещайте!
— Вы… вы плачете!
Агнешка попыталась приблизиться, но пирожник сделал два шага назад и резко развернулся.
— До встречи, дорогая Агнешка! — бросил он через плечо, и деревянные подошвы застучали по скрипучей лестнице.
— Пан Бонифаций…
Агнешка перевела взгляд с открытой двери на недоеденное пирожное, а потом на конверт, который лежал на трехногом табурете.
***
— Пани Мария! — караульный офицер жевал табак, обнажая темные зубы.
— Хоть бы выплюнули вашу мерзость, когда разговариваете с пани! — Мария вытерла руки о передник и подбоченилась.
— Я не с ухаживаниями к вам пришел, а по долгу службы!
— Службы?
— А вы, конечно, ничего не знаете?
— Ну, смотря о чем вы…
— В городе орудует банда негодяев, один из них высокий человек в монашеской рясе.
— А при чем тут пан Глинка?
— Не перебивайте, пани Мария.
Мария придала голосу подобающую жесткость.
— Вы бы сами назвали ваше имя для порядку. Почем я знаю, может, вы тоже переодетые преступники!
— Друджи. Друджи Яновский. Честь имею.
— Вот теперь продолжайте.
— Извольте. Приставы не могут изловить бандитов, потому что им кто-то помогает избежать ловушки. Вот мы и обходим дома для того, чтобы узнать, где хозяева.
— Уж не думаете ли вы, что пан Глинка, который занят только пирожными, как-то может способствовать?
— Мы ничего не думаем. Мы всего лишь хотим убедиться, дома ли хозяин?
— Ладно. Сейчас позову. Он наверняка отдыхает во флигеле или на другом конце дома. Не припомню, чтобы мой хозяин куда-то выходил после заката.
Мария развернулась и зашагала в глубь жилища по темному коридору.
— Пан Глинка!! Пан Бонифа-а-ций! Вы где?
И уже себе под нос:
— Черт бы их всех побрал! Хоть бы раз пришли к женщине по настоящему делу. А то колобродятся по своей чертовой службе.
Ворча, Мария вышла во внутренний двор и направилась во флигель. Но там было темно и пусто, как в церкви под скамейкой. Тогда она заглянула на веранду, но и там никого не обнаружила. Медленно стала подниматься на второй этаж. «Пан Бонифаций, куда же вы запропастились?! У меня нет столько сил, чтобы прыгать по этим придурошным ступенькам!»
— Не смогла найти! — всплеснула Мария руками, вновь оказавшись лицом к лицу с караульным офицером. — Ничего не понимаю. На него такое поведение совсем не похоже.
— Вот и я о том же, пани Мария! — поднял указательный палец Друджи Яновский.
— О, ничем не могу помочь! — пожала плечами женщина.
— Ну ничего. Сейчас такое дело замышляется! Они сами вылезут из берлоги.
— Вы о чем, пан офицер? А давайте я вас угощу стаканчиком прелестного вина? Не откажетесь от галльского? Сделано по старинным рецептам.
— О, говорят, его пили древние римляне! Я и впрямь утомился. С удовольствием передохну.
— И солдатики ваши чуть отдохнут.
— И то верно, — Яновский подмигнул Марии и, повернувшись к солдатам, скомандовал отдых.
— Тогда прошу в дом. У меня тоже есть своя половина. Только у меня одна маленькая просьба…
Мария наклонилась к офицеру так, чтобы он оценил пышность ее груди.
— Не думаю, что боевой офицер не сможет удовлетворить просьбу такой милашки.
— О, боевой. А на каких фронтах, извольте спросить?
— На самых разных. И на этих тоже… — Друджи еще раз подмигнул Марии.
— Заходите скорее. Зачем беседовать при посторонних ушах! — хохотнула пирожница и потянула мужчину за рукав.
Они вошли в дом. Мария провела офицера в гостиную и усадила на мягкий стул.
— Вот! Отведайте то, что пили, как вы сами только что сказали, эти ваши римляне.
— О, и впрямь, поразительный вкус. Но мы ведь не будем долго засиживаться в гостиной?
— Какой вы нетерпеливый. Я все-таки дама, и мне нужно чуть-чуть подготовиться.
— А о какой просьбе вы говорили? Исполняю любую! — Друджи заерзал на стуле.
— Еще стаканчик? А впрочем, оставлю вам кувшин. Пейте столько, сколько влезет. А я быстро.
Мария исчезла в уборной. А офицер опрокинул залпом стакан и потянулся за добавкой к кувшину. Через несколько минут он был изрядно подвыпившим и готовым на подвиги.
— А вот и я.
— Иди ко мне, моя страсть! — Яновский обхватил женщину за необъятную талию, резко притянул к себе и усадил на колени.
— Люблю дерзких и сильных!
— А я люблю податливые персики.
— Персики! Так бери их, мой победитель! — Мария выпростала грудь и подставила ее под поцелуй. — Ах, да, да. Еще сильнее. А теперь неси меня в мою комнату.
Яновский взял Марию одной рукой под колени, а другой под плечи и с большим трудом оторвался от стула.
— Любишь кататься, люби и саночки возить! — сказала пирожница задыхающимся голосом.
— Тяжела ноша, да пригожа! — Яновский на полусогнутых ногах понес Марию в спальню.
Там, бросив ее на кровать, он задрал юбки и жадно стал целовать пухлые, покрытые складками жира бедра. Потом сорвал с себя одежду и, навалившись всем телом, вошел в нее. То ли алкоголя в крови было недостаточно, то ли желание было столь сильным, а тело Марии сладким, словно самое лучшее пирожное, но Друджи быстро кончил, задергавшись в блаженстве всем своим худощавым телом, чем сильно расстроил партнершу.
— А еще боевой офицер! — сморщила нос пирожница.
— Это еще не конец! Обещаю исправиться! — Друджи был уязвлен и желал ответить достойно. — Вот только еще вина. Больше вина. И тогда я буду бесконечен. Обещаю.
— Я совсем не против! — заулыбалась довольная Мария.
После еще двух стаканов Друджи показал, на что он в самом деле годен. Потом опрокинул залпом еще чуть ли не треть кувшина и, засопев, начал проваливаться в сон.
— Э-эй! А как же служба? А еще кое-кто мне обещал рассказать! — соврала Мария, зная, что офицер уже не помнит, что обещал, а о чем даже не заикался.
— О чем? Я весь твой, — говорил он сквозь сон, не убирая руки с влажного интимного места пирожницы.
— Ты получишь еще! — прошептала Мария. — Но давай чуточку поговорим.
— Давай-давай, — еле лепетал Друджи, — хочу спать и хочу еще. Как давно у меня никого не было. О чем тебе рассказать?
— Про то, как ты собираешься ловить негодяев.
— А-а. Только, чур, никому. И даже твоему Глинке.
— Да мы с ним как кошка с собакой, — вновь соврала Мария.
— Тем лучше. В общем, мы схватили деревенскую бабенку, предположительно, мать одного бандита. Это наживка. Немного попытаем, а потом публично казним, чтобы выманить сынка из логова. Но вначале нам нужно уничтожить соучастников, тех, кто предупреждает их об облавах. И, скажу напрямую, пан Бонифаций под серьезным подозрением.
— А ведь после его смерти все это хозяйство перейдет ко мне, — Мария закусила губу. — У него нет наследников. Один, как перст. Поэтому я — лицо заинтересованное.
Она покачала головой.
— Тем более. Значит, тебе выгодно рассказывать мне, где он бывает по вечерам.
— А когда вы собираетесь казнить преступницу и что вы будете делать?
— О, это под строгим секретом. Но тебе, — Друджи погладил мягкий живот Марии, — я и не такое могу рассказать. Знаешь эту историю с Боленом Новаком?
— Да кто же ее не знает. Мне его даже жаль, бедолагу.
— Ха-х. Эта дурочка Алисия забеременела не от него. А вполне возможно, что и от меня. Да поди там разбери, нас было шестеро. Потом откуда-то взялся этот долговязый монах. М-да. У меня с ним особые счеты.
— И что же он сделал?
— Пока мы выпивали в промежутке между забавами, он схватил девку за руку и убежал с нею куда-то.
— Хм. И за это — особые счеты?
— Он еще обозвал нас такими словами, что боюсь повторить.
— А ты хоть и пьян, но чего-то не договариваешь.
— Пустое. Так вот, эта Алисия после наших забав и забеременела. Точно говорю. А потом решила свалить на этого лопуха Новака, а заодно и подразбогатеть. Ну, то есть если он ее беременную не возьмет замуж, то она вправе выставить ему счет. А папашка у нее — завидный рубака. Будет Божий суд, где Валук зарубит либо самого Болена, либо того, кто выйдет драться вместо него, и заберет все имущество. Теперь ясно?
— Ну и дела! — протянула Мария, сладко прижимаясь дородным телом к Друджи.
— Но тут еще и этот черный монах со своей бандой. Так вот, когда женщину повезут на казнь, в переулках будут дежурить солдаты и люди из канцелярии. Бандиты обязательно высунутся из своего логова, и тут — только хватай.
— Интересно. А если они попытаются перехватить ее по дороге? А вдруг бандитов очень много?
— Здесь тоже все продумано. Мы нарочно выделим небольшую охрану, чтобы они клюнули. И какая разница, где — по дороге или на площади. Основные силы будут переодеты в гражданскую одежду.
— А если они решат напасть на тюрьму, как в случае с паном Зиновицким?
— В том-то все и дело, моя пампушечка! Пущен слух, что Матрена Курило содержится в городской тюрьме, а на самом деле она в другом месте. А в тюрьме бандитов тоже поджидает ловушка.
Друджи говорил заплетающимся языком, но глаза его вновь понемногу начинали сверкать сальным похотливым блеском.
— Какой же ты, право, ненасытный! О, нет-нет! Расскажи, а где прячут эту бабу?
— Эт-то… — офицер покачал указательным пальцем, — большая тайна!
— А если еще вина и моих прелестей?
— Какие все женщины любопытные! Хорошо. Но только на ухо.
Яновский наклонился к уху Марии и стал шептать, одновременно запуская руку между ее сомкнутых бедер, пытаясь пробиться сквозь складки жира.
— О-хо, хорошо! — Мария обхватила тяжелыми руками спину офицера и прижала его к себе.
Спустя несколько минут обессиленный Друджи Яновский спал мертвым сном человека, достойно завершившего нелегкий трудовой день. Мария, быстро одевшись, вышла в коридор.
— Пан Бонифаций, вы здесь? — шепотом спросила она.
— Да, Мария, но я не услышал главного.
— Ее держат в башне Орел. Охраны почти нет.
— Хорошо. И еще раз спасибо!
— Ох, пан Бонифаций, зачем вам все это? Что я буду делать без вас?
— Ты хорошо ему рассказала про свое будущее наследство в случае моей преждевременной кончины, но не смогла поведать того, о чем знать не можешь.
— Неужели я чего-то могу не знать про вас?
— Все потом. А сейчас нужно хорошенько напоить солдат и дать им по монете. Вот, держи! Тогда им придется молчать.
— Только на солдат, пан Бонифаций, моего здоровья уже не хватит. Хоть бы похвалили, какая я актриса!
— Я в тебе ничуть не сомневался. Я — твой вечный должник.
— И все-таки.
— Да.
— Зачем вам все это?
— Ты очень нетерпелива.
— А еще я заметила, что вы ко мне то на «ты», то на «вы».
— Вот такое у меня интересное отношение к тебе, дорогая Мария! Ну все. Иди угощать вином солдат.
— И ловкий же вы, однако. Надо же так придумать. Теперь-то уж, конечно, никто из караульных не признается, что вместо службы они грелись и пьянствовали. И уж тем более подтвердят, что, заходя в ваш дом, видели пана Бонифация в ночном колпаке. Вот вы сказали, что мой должник, да?
— Конечно.
— Тогда вовек не расплатитесь. Вы что же, думаете, у бедной Марии чувств никаких нет! Я из-за вас иду на все!
— Ну полно, полно, не обижайся.
— И не обижаюсь. Ну хоть бы разок поцеловали.
Глинка наклонился к Марии и поцеловал ее в щеку.
— И на том спасибо! Ладно, пошла я солдат ваших потчевать.
ГЛАВА 12
Ближе к утру возле башни Орел неожиданно вспыхнула серьезная заваруха. В предрассветном полумраке засверкали клинки пехотных палашей, грохнули выстрелы. Раздались возгласы: «Держи! Они здесь!» Это кричали солдаты, бросившие посты и прибежавшие на шум. Посреди толпы, орудуя своим страшным посохом, возвышался монах. Покалеченные и раненые разлетались от его ударов по сторонам и падали на землю. Сам же он старался приблизиться к стене.
— Ну, пора! — Глинка толкнул в бок Тишу.
Они подбежали к темному входу башни. Глинка резким и точным ударом в челюсть опрокинул в беспамятство охранника, сорвал у него с пояса кольцо с ключами от кандалов и устремился по боковой лестнице наверх. Он не сомневался, что несчастную держат в бойничной нише.
— Быстрее, — шепотом кричал он отстающему Тише. — Эй, есть кто живой?
— Есть, — раздался слабый голос из тьмы.
Глинка снял со стены факел и осветил лицо женщины.
— Она? — спросил он на всякий случай.
— Она. Мамка моя.
Тиша бросился к матери.
— Время не терять! — скомандовал Глинка.
— Откуда ж вы? — Матрена смотрела провалившимися глазами, под которыми темнели коричневые круги. — Сыночка, я ведь обезножена. Что же они, гады эти, со мной сотворили!
— Мамка, я тебя понесу! Ты только не шуми громко.
— А ну, дай мне! — пан Бонифаций отомкнул ключом замки на цепях и взвалил женщину на плечо. — Все. Уходим. Как лошади?
— Марфа уже с ими под стеной! — Тиша погладил седые волосы матери.
По внутренней лестнице они поднялись на башню. Глинка нес стонущую Матрену, а Тиша придерживал сзади ее голову, чтобы не ударялась о крутые изгибы на поворотах.
На стене отрок скинул с плеча кольца веревки и сделал петлю вокруг зубца.
— Мати сама не сможет, пан Бонифаций!
— Веревка выдержит? — спросил Глинка скорее у самого себя.
— Должна бы! — тихо ответил Тиша.
— Тогда вот что! Подставляй спину. А вы, Матрена, как вас по батюшке?..
— Никифоровна я.
— А вы, Матрена Никифоровна, держитесь за плечи сына. Да не за шею. Удавите же. Держитесь? Хорошо. А я вас сейчас за пояс к нему привяжу. Ну, с Богом! — Бонифаций Глинка перекрестил связанных между собой Тишу и Матрену и помог мальчику встать спиной между зубцами. — Вот где силушку и проверишь, Тимофей Степанович.
— Да я справлюсь. А ты-то как же, дядь Бонифаций?
— За меня не переживай. Мне еще надо Савве помочь. Ну, давайте, давайте, с Богом! — он легонько подтолкнул Тишу в грудь.
Где-то внизу из ночной тьмы раздалось тихое нетерпеливое ржание. А вдоль стены уже приближались двое солдат. Глинка рванул из-за пояса саблю.
— Я когда-то поклялся никого не убивать, — проговорил он сквозь зубы, — но вам, ребята, не повезло. Вы видели меня.
Он пошел навстречу бегущим солдатам, держа венгерку в опущенной руке за спиной. А потом был резкий вымах из-за поясницы. Клинок пошел с вывертом по косой в ложном направлении, заставляя противника качнуться в другую сторону, а потом вдруг развернулся в воздухе, метнулся вниз и с протяжным шипением вскрыл кожаный доспех на животе. Следующий удар отделил голову от туловища.
— Это чтобы без мучений! — выдохнул Глинка, словно извиняясь.
Второй солдат поднял аркебузу, то ли пытаясь выстрелить, то ли закрыться ею от страшной венгерки. Пирожник прочитал в его глазах удивление, поскольку пана Бонифация каждый в городе знал в лицо, и страх.
— Не надо, молодой человек, направлять оружие на мирного кондитера! — он сделал шаг вперед, отвел левой рукой в сторону ствол, а правой рассек тело от плеча до талии.
— Вот и все! — он сунул саблю обратно в ножны и устремился к выходу.
Монах к тому времени оказался на стене в полусотне шагов. Ему удалось, пятясь и отбиваясь от солдат, попасть на внутреннюю лестницу. Дальше оставалось только подняться. Бонифаций, перед тем как затеряться в толпе людей, выбежавших из домов на шум, бросил прощальный взгляд на монаха. И ему показалось, что он прочитал у того по губам: «Спасибо тебе, добрый человек!»
Савва нанес еще несколько смертоносных ударов посохом, отбрасывая врага, встал между зубцами, повернулся спиной к городу и прыгнул; широкая черная ряса раскрылась, словно крылья птицы. В полете монах посохом оттолкнулся от стены и, сделав кувырок в воздухе, приземлился на усыпанный листьями склон с другой стороны кремля.
***
Вокруг питейного заведения на Молоховской улице стояла крепкая забористая вонь. Солдаты испражнялись прямо с порога, только немногие в силу неведомых причин отходили на пару шагов под кусты черемухи.
Брецлава, пошатываясь, вышла из трактира на улицу по естественной надобности, а заодно и сделать пару глотков свежего воздуха. Ей было хорошо. В сознании девушки расцветали буйными красками цветы будущей волшебной богатой жизни. Дойдя до темнеющего в стороне вяза, она приподняла юбку и села на корточки, оголив белый задок. Неожиданно она услышала над самой головой голос Валука:
— Журчишь?!
«Вот так удача! — подумала Брецлава. — А что, если Валук овладеет мной и возьмет в содержанки? Вот тогда я всем покажу, кто такая Брецлава! А если… о… он вообще на мне женится? А куда ему деваться?! Я ведь одна знаю все его тайны!»
— Вы как-то застали меня в не совсем ловком положении, пан Валук!
— Вполне хорошее положение! Так и оставайся! Мне нравится, когда молоденькие девушки на моих глазах освобождают свои внутренности. Это так заводит, скажу я вам!
— Я все-таки встану.
— Сиди, где была! Так менее заметно. Я еще полюбуюсь тобой!
— Вы как-то грубы со мной! — Брецлава встала и одернула юбку.
— Груб, говоришь! Ты еще не знаешь настоящих грубостей, детка! — Валук схватил девушку за волосы, развернул спиной к себе и упер ее лбом в ствол дерева.
— Что вы делаете? Я разве бы вам когда-нибудь отказала?!
— Не люблю добиваться. Предпочитаю брать силой! — он рванул поясной ремень на штанах.
— Только не туда, пан Валук. Умоляю. Больно. Очень больно!
— Сейчас все кончится. А ты думала, я оставлю тебя в живых?! Зачем мне лишний свидетель, а?
— Больно. Очень больно, пан Ва-а-лук! — Брецлава захрипела.
Тугая петля из тонкой шелковой нити сдавила ей шею, глубоко вонзилась в плоть, так, что захрустели хрящики.
***
Час пробил, и назначенный день пришел для всех участников Божьего суда.
Болен вошел в комнату Агнешки, чтобы попрощаться с сестрой, но не застал ее. К девушке еще ранним утром постучалась Мария и передала пирожные для Анжелы, сославшись на то, что у нее нет времени дойти до клиентки самой. Агнешке хоть и было невыносимо страшно за Болена, но она, сама не зная почему, согласилась помочь Марии.
Присев на край кровати, молодой человек случайно бросил взгляд на полку, где стояла глиняная посуда, и заметил странный конверт в виде небольшого треугольника. Он взял его и вскрыл, разламывая крупные капли смолы. Первые же строки письма потрясли его. Погруженный в чтение, Болен не услышал, как внизу щелкнул замок в дубовой двери.
Точно так же проскрежетал замок, крепко запирая входную дверь в доме Анжелы, как только Агнешка с пирожными переступила порог.
***
Самуил Соколинский сидел на высоком стуле, без всякого интереса глядя на дерущихся карликов; на одном красовался гусарский мундир с хлопающими за спиной полами, на другом — голубой жупан богатого шляхтича. Карлики по традиции перед началом основного действия разыгрывали потешное представление. Справа от главы города восседала коллегия судей, которая должна была следить за ходом поединка.
Соколинскому было тошно и горько от всего этого. Армия Шеина стояла на подступах к Смоленску, в дневном переходе. Уже завтра грянет бешеная, кровопролитная война, а тут, в его ведомстве, творится черт знает что! Крестьяне целыми деревнями уходят в леса, чтобы показать московитам свое отношение к польской власти. В городе каждый день умирают от отравленной воды в колодцах, а иногда и просто от рук неизвестных народных мстителей. После истории с черным монахом молодежь стала носить длинные волосы, бороды и одеваться во все черное.
Он мысленно простился с племянником, понимая, что уберечь его не может. Оставалось только ждать страшной и жестокой развязки.
В углу каменного двора стоял, поигрывая обнаженным клинком, одетый в гусарскую форму Станислав Валук.
По всему периметру толпились люди, пришедшие поглазеть на небывалое в их городе до сей поры зрелище. Среди всех выделялся высокий человек, одетый в рясу францисканского монаха; капюшон почти полностью скрывал лицо, видна была лишь аккуратно подстриженная черная борода и выбившиеся наружу длинные, черные как смоль, локоны. В руке странный незнакомец держал палку, служившую опорой для костлявого тела.
Соколинский поднял руку, прося тишины.
— Итак, уважаемые паны и пани! Я должен напомнить о правилах суда. За поруганную честь Алисии Валук сражается ее отец, пан Станислав Валук. Честь Болена Новака отстаивает он сам или его защитник. В случае победы Новака…
Соколинский вынужден был сделать паузу, поскольку Валук громко расхохотался.
— Я продолжу. Итак, в случае победы Новака с него снимаются все обвинения и возвращается доброе имя. В случае победы Валука ему достается имущество побежденного и его личные вещи, кои захочет получить победитель. Все ли готовы? Вижу готовность пана Валука. Есть ли защита у Болена Новака?
Соколинский обвел взглядом двор.
— Перед тем как задать повторно тот же вопрос, я должен напомнить, что если по каким-то причинам одна из сторон не выставит поединщика, то суд объявит победителем того, кто решил с оружием в руках обратиться к Богу. Не явившегося ждет позорный столб, а затем виселица. Я во второй раз спрашиваю: есть ли среди вас тот, кто готов выйти и отстоять честь Болена Новака?
Соколинский и сам бросился бы на защиту племянника. Но его сковывала не столько близость неприятельской армии и чувство ответственности, сколько ужас перед Валуком, о зверствах и умении которого ходили легенды.
Еще несколько мгновений стояла оглушительная тишина. А потом…
— Есть! — произнес высокий человек в рясе монаха-францисканца.
— Кто вы? Назовите себя! — Соколинский пристально смотрел на него, пытаясь узнать, но тщетно.
— Я тот, кого вы все хорошо знаете, — ответил он спокойным твердым голосом, а потом откинул капюшон, отбросил палку и сдернул с головы парик.
— Зачем весь этот маскарад, пан Глинка? — Соколинский криво улыбнулся.
— Немного остроумия очень даже не помешает. Согласитесь, как бы я выглядел, придя сюда в своем заляпанном кафтане и в переднике пирожника? — ответил Бонифаций, вытаскивая поочередно ноги из высоких колодок и становясь ниже на целых полголовы. — И к тому же зачем моему противнику знать заранее, что его ждет? Не правда ли, пан Валук? Не ожидали?
— Вы-то тут при чем? — Соколинский хмыкнул в усы.
— Мы живем долгую жизнь лишь для того, пан Соколинский, чтобы когда-нибудь достойно встретить короткую смерть. Двадцать лет назад я был солдатом, потом стал печь пирожные и сладкие булочки. Но, видно, профессия воина взяла свое.
— И все-таки? Или это секрет? — глава города сделал шаг вперед.
— Если я выживу, то надеюсь, тайна не откроется. А если нет, вы все скоро узнаете. Приступим?
— Каким оружием будете драться, пан Глинка?
— Я вижу своего соперника с саблей. Наверно, он ожидал пистолеты? Но сабля — прекрасное оружие! Извольте.
— Тогда начнем.
Соколинский вернулся на свое место и отер пот со лба.
— Слава Богу, Болен избежал позорного столба. Ну, хоть это, — пробубнил он себе под нос.
Валук двинулся с места, выписывая в воздухе сверкающие восьмерки. Но впервые он не чувствовал себя уверенно. Не то чтобы сцена с переодеванием выбила его из колеи. Нет. Он вдруг ощутил что-то совершенно другое. Совсем иную силу, исходившую от человека, которому вроде как не было смысла погибать. Или наоборот? Тогда в чем смысл? Валук не мог ответить на этот вопрос, и это заметно ослабляло его дух. Против кого он дерется? Какая правда стоит за неказистым пирожником? Но стоит ведь. Стоит. И нет уже никакой хромоты. Почему он скрывался?
Клинки встретились и брызнули серебряными искрами.
Глинка уклонился от удара и начал атакующую комбинацию. Валук же старался расшевелить собственное тело быстрыми перемещениями. Он двигался по арене взад и вперед, иногда совершая полный круг. Но мышцы не желали работать, словно кто-то подлил ему в утренний стакан с вином какого-то зелья. Но нет, он не пил вина несколько дней перед поединком и тренировался — не потому что рассчитывал встретить серьезного соперника, а чтобы вволю поглумиться над поверженным. Загнанный в угол израненный зверь бывает опасен. Тем интереснее забава. Но даже для игры в кошки-мышки нужна хорошая физическая форма. И Валук набрал ее. Но почему тогда, черт возьми? Почему не слушаются мышцы и сбивается дыхание? И все же Валук оставался Валуком. Он блестяще отбивал все атаки. А когда сам переходил в наступление, то был на волосок от точного завершающего удара. Всего лишь на волосок.
В руке Соколинского глухо прозвенел фарфоровый колокольчик, что означало небольшой перерыв на отдых.
Валук отошел к своему столику, бросил на него саблю и жадными глотками стал пить воду. «Что я делаю? — мысленно спросил он сам себя. — Нельзя много пить! Это железное правило, и я всегда придерживался его. Что на меня нашло, в конце концов?»
Из своего угла Глинка насмешливо смотрел на противника. «А еще опытный боец! Даже начинающие так не делают. Поосторожнее с водой, пан Валук! Иначе тело окончательно отяжелеет! В этих случаях лучше всего несколько капель белого вина на стакан не очень холодной воды. Прекрасно утоляет жажду и держит в хорошем расположении духа. Так-то!»
Вновь прозвенел колокольчик, и судья перевернул перед собой песочные часы.
На этот раз оба бойца ждали, кто нападет первым. Клинки коротко встречались и, не завязывая боя, стремительно расходились. Ноябрьское солнце тусклыми всполохами играло на отточенных лезвиях.
— Я вас, право, не узнаю, пан Валук! Неужели вы решили продлить зрителям удовольствие?!
— Вы ничуть не ошиблись, пан пирожник! — Валук хотел поддеть противника, поколебать его спокойствие, поэтому обратился не по имени. Но из-за прерывистого дыхания его словесный выпад прозвучал неубедительно и не достиг цели.
— Я оценил ваш жест! — Бонифаций нанес простейший короткий удар сверху вниз и тут же сделал два шага назад и один в сторону, отчего сопернику осталось только рубить воздух.
— И все же, что заставило торгующего мучными сладостями для глуповатых пани взять в руки оружие? К тому же из вас, пан кондитер, мог действительно получиться неплохой фехтовальщик — ну, скажем, средней руки.
— Благодарю. Красивое высокое дерево — всегда чей-то прах, достигший совершенства. Поэтому я не боюсь уйти в землю и стать частью ее. И чем скорее это произойдет, тем быстрее я начну совершенствоваться. Не правда ли?
— Забавная философия! А если вот так! — Валук нанес косой удар снизу вверх. Сталь скользнула по правому предплечью Глинки.
— Какая прелесть! — крикнул Глинка, пятясь и зажимая рану свободной рукой. — Но ведь сожалеть о полученных ранах — все равно, что сожалеть о своем рождении. К тому же я одинаково владею как левой, так и правой!
И он перекинул саблю в другую руку.
— Чем ответите?
— Разве мало ответов вы сегодня услышали?
— В словах вы, конечно, больший мастер, чем я! Но хотелось бы более убедительной речи со стороны вашего клинка.
— Тогда держите! — Глинка неожиданно пошел в лобовую атаку, а затем, сделав шаг в сторону, резко подпрыгнул, став на мгновение выше соперника на добрую четверть туловища. Этого оказалось достаточно, чтобы нанести боковой удар.
Валук едва успел отклонить голову. Не сделай он этого, голова покатилась бы арбузом по булыжнику двора. Сабля самым кончиком оцарапала щеку.
— О, да вы и впрямь затейник, пан кондитер! — Валук приложил пальцы к ране и облизал с них кровь. — Где вы такому научились?
— Будете удивляться! У казаков с южных украин!
— Вы брали уроки у русских?! А дубиной они вас не научили орудовать?!
— Гордыня — плохой союзник в военном деле!
— О, вы заговорили языком схизматиков. Гордыня, видите ли… Ну да ладно. Мы больше беседуем, чем сражаемся. А ведь рано или поздно придется заканчивать. Признаюсь, вы неплохой собеседник!
— А я от вас так и не услышал ничего разумного. Жаль.
— Вы видели запорожских казаков, которых прислал пан Хмельницкий в помощь? Жирные затылки, длинные чубы, а шаровары как Турецкое море, но, главное, в изобретательстве мучений им нет равных. Они не просто жестоки, они настоящие чудовища.
— К чему вы это?
— Я взял у них несколько уроков. Но не для сражения, а для медленного убийства побежденного врага. Надеюсь вам сегодня кое-что показать.
Бонифаций Глинка побледнел и кивнул. Раздался звон колокольчика, означавший завершение второй части. Слово взял глава города Самуил Соколинский.
— В первой и во второй частях поединка Бог не отдал победы ни одному из участников. Этому мы все стали невольными свидетелями. Сейчас объявляется небольшой перерыв, чтобы поединщики могли обработать раны. Третья часть будет заключительной и продлится до полной победы одного из бойцов. Сражающиеся должны поменять оружие и выйти на арену в панцирных доспехах, но с открытой головой. Выбрать нужно сразу два фехтовальных вида для обеих рук. Итак, объявляю выбор оружия. Два чекана, два пехотных палаша, два турецких меча-ятагана — выбор пана Станислава Валука?
— Турецкий меч и чекан! — ответил Валук.
— Не тяжело ли будет? — удивился Соколинский.
— Зато основательнее! — не дрогнул шляхтич.
— Дело ваше! Итак, — возвысил голос глава города, — турецкий меч и чекан выбрал пан Валук.
— Два чекана, два пехотных палаша, две итальянские шпаги — выбор пана Бонифация Глинки?
— Пехотный палаш и итальянская шпага, — спокойно ответил пирожник.
— Прошу завершить отдых и выйти на середину круга!
Соколинский опустился на свое место. Ему начинал нравиться ход поединка. Сам бывалый воин, он сегодня получал настоящее эстетическое удовольствие от зрелища.
Вновь скрестилось ратное оружие. После первого столкновения бойцы опять перешли к выжидательной тактике, где все зависело от того, кто раньше потеряет защиту. Доспехи сковывали движения, и приходилось беречь силы.
— Ни о чем не жалеете, пан кондитер? Жили себе, жили эдаким простым обывателем, наслаждались булочками, а тут на тебе, в один день можно потерять все?
— Ни о чем не жалеть — это самое лучшее утешение, пан Валук! — ответил Глинка, уходя от очередной атаки. — Свет невозможно удержать, как что-то материальное; его нужно ловить ежедневно, а значит, ежедневно рождаться!
— Разве так было у вас последние двадцать лет? — теперь Валук вынужден был ставить жесткую защиту, скрестив над головой турецкий меч и чекан.
— Так и было. Но это уже моя тайна! И моя правда, за которую я охотно сегодня сражаюсь. Охотно и легко. Вот главное мое преимущество.
— Но в конечном счете победит умение и опыт. Я думаю, у меня его несколько больше.
— Согласен. У вас больше опыта. Зато у меня есть любящее сердце, а вы всего лишь механизм, бездушный и бесчувственный.
— Вы начали оправдываться и утешать себя?
— Полно! Я сегодня родился заново. И я счастлив! — Глинка сделал выпад итальянским клинком.
Валук, предвидя действия соперника, присел на одно колено, пропуская клинок над плечом. Крюк его чекана зацепился за гарду шпаги. Последовал быстрый рывок, и оружие вылетело из правой руки пана Бонифация.
— Если бы мне захотелось поиграть в благородство, я позволил бы сопернику подобрать оружие. Но мне все это порядком надоело. Поэтому буду заканчивать.
Валук сделал несколько шагов назад и отбросил ногой шпагу подальше от места поединка. И тут что-то произошло. Валук даже замотал головой.
— Ежедневно рождаться! — повторил он слова Глинки и провел по глазам крагой.
Перед ним вдруг возник, держа пехотный палаш, человек в длинной черной одежде, с темной, почти черной кожей, с мелкими кудряшками на голове. Человек этот был настолько худ, что, казалось, легкий ветер мог запросто приподнять его над землей; Валук увидел выпирающие скулы, впалые виски, провалившийся рот; но самое невероятное было то, что на обеих кистях рук зияли темные раны с запекшейся по краям кровью, словно его прибивали гвоздями к кресту.
Видение исчезло. Снова появился Бонифаций Глинка, изящно державший пехотный палаш за рукоять правой рукой, а за острие — большим и указательным пальцами левой.
— Черт бы меня побрал! Что это было? — Валук громко выругался.
— Можете не волноваться. Именно черт вас и приберет!
Глинка отбивался от наседающего соперника, который проводил очередную атаку обеими руками, страшно вращая перед собой чекан и турецкий меч.
— Опыт превосходен!
— Что?! — спросил Валук и на секунду замешкался.
У него опять перед глазами возник худой чернокожий человек. И тут же последовал удар в плечо. Доспех выдержал, но рука повисла плетью и выронила смертоносный чекан.
— Что?! — еще раз переспросил он.
— Стоп! — закричал Соколинский. — Предлагаю бойцам взять оружие для обеих рук.
— Турецкий меч и пехотный палаш! — выдохнул Валук.
— Два пехотных палаша! — переводя дыхание, огласил свой выбор Глинка.
И уже обращаясь к сопернику:
— Один русский монах рассказал мне потрясающую историю. Так вот, мир, если верить его учению, не только то, что мы слышим или видим, осязаем или вдыхаем, а много всего другого, что неподвластно нашим органам чувств. Рядом с нами, за нас и наши души идет непрестанная битва. А мы — лишь отражение ее. И побеждает тот, за кого незримые силы в незримом мире лучше сражались. Вы готовы? Тогда приступим?
— Приступим! — Валук забыл об осторожности и бросился в открытую атаку.
ГЛАВА 13
Письмо было написано мелким, убористым почерком, но читалось легко. Первые же строки привели Болена в замешательство.
«Все это произошло ровно двадцать лет тому назад. У меня была любимая девушка по имени Милена и был друг Вацлав. Мы с Миленой уже считались женихом и невестой и, пожалуй, не было на земле никого счастливее нас. Хотя я часто замечал, как Вацлав смотрит на мою невесту. В глазах его читалось столько боли и тоски, что сердце мое не раз обливалось кровью. Хотя Вацлав и происходил из очень знатного и богатого рода, Милена все же предпочла меня. За месяц до нашей женитьбы началась та самая Смоленская война. Я хоть и бедный, но по происхождению шляхтич, обязан был встать под штандарты короля Сигизмунда. Вацлав тоже. Мы плечом к плечу сражались в четвертом гусарском полку и гордились своей участью. Война продлилась непредсказуемо долго. Наконец Смоленск пал. Остатки разбитой армии Шеина отошли к Москве. Казалось бы, вот и вновь наступило мирное время, где будет много солнечного света и пьянящего человеческого счастья. Милена из Кракова перебралась в Смоленск, чтобы быть поближе ко мне. Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. В бою с партизанами я получил серьезное ранение осколками в живот. После таких повреждений человек обычно теряет жизнь. Я долгие месяцы боролся со смертью, валялся в беспамятстве где-то в районе Орши, даже лекари удивлялись моему упрямству, никто не верил в мое выздоровление.
А Милена получила извещение о моей гибели. Так, к сожалению, бывает довольно часто. И сразу скажу: Вацлава я ни в чем не подозреваю. При всех своих чувствах это человек благородный и честный. Просто из госпиталя могли отправить такое извещение, не веря, что я выживу. Или перепутали среди трупов.
И вот моя невеста, находясь на малом сроке беременности, узнает, что ее жених погиб! Это трудно даже представить. Невозможно предположить, что с ней могло бы случиться! Сколько всего ей пришлось пережить, только Бог знает!
Скажу еще, что Милена и Вацлав пытались отыскать меня. Ездили по госпиталям, осматривали трупы, но никто не знал, куда я подевался. Точнее, знал один человек, какой-то знахарь из тех мест. Это он забрал меня, беспамятного, из госпиталя и стал выхаживать на глухом лесном хуторе.
А Вацлав, после долгих поисков, предложил Милене руку и сердце. Она приняла его предложение, иначе ее и детей ждала голодная смерть.
Во так моя невеста стала Миленой Новак. А мои дети…
Когда я вернулся, было уже слишком поздно что-либо менять. Я увидел счастливую семью, обеспеченных детей и радостный, наполненный звонким смехом дом. Мы встретились с Вацлавом и Миленой и поклялись навеки сохранить тайну и унести ее с собой в могилу. Что нам оставалось? Судьба сулила моим детям блестящее будущее, я уже не говорю о титулах и наследстве.
И тогда я решил бросить военную службу и стать тем, кто дарит людям маленькое ежедневное удовольствие — печь пирожные и вкусные булочки. А заодно видеть, как растут и мои дети. Взяв кредит, я открыл кондитерский цех. Единственная моя радость заключалась в том, что я каждое утро выходил на улицу с лотком и шел по каменной мостовой города, зазывая на угощение всех маленьких проходимцев и сластен. Среди них ко мне бежали и мои Агнешка и Болен.
Даже когда преждевременно скончались Вацлав и Милена Новаки, я не посмел и подумать о том, чтобы открыться.
Но и беда иногда может быть очистительным огнем. Какой отец не бросится в бездну ради спасения сына?! Слава богу, это письмо вы прочтете, дети мои, когда меня приберет смерть.
Ну, вот теперь, кажется, все!..»
Болен оторвался от письма. Слезы текли по щекам, капали на бумагу, размывая строки. Вставало солнце. Он положил конверт в нагрудный карман и твердо направился к выходу. Менее чем через час его ждал Божий суд. Но, дернув за ручку, он с остановившимся сердцем понял, что дверь заперта. Тогда молодой человек ринулся обратно в комнату Агнешки, затряс решетки на окнах, закричал срывающимся голосом на всю улицу. Но люди проходили мимо, предпочитая не ввязываться в чужие истории.
— Откройте меня! Там, там меня ждут. На суде ждут. Ну помогите же, черт бы вас всех побрал!
Пометавшись по комнатам, но так и не найдя выхода, он опустился на табурет и уронил голову на руки. До него дошел смысл слов пана Глинки: «Какой отец не бросится в бездну ради спасения сына!» Господи, пан Бонифаций, этот старый хромой пирожник — его настоящий отец, и он сейчас там, бьется на арене Божьего суда!..
Болен, сдерживая вой, рвущийся изнутри, раскачивался, сидя на табурете, пока наконец тот жалобно не заскрипел и не затрещал под ним.
Он вскочил, повалив табурет, и, упершись ногой, стал отрывать ножку. После нескольких минут отчаянных усилий ему это удалось. Подбежав к окну, он просунул деревяшку между решеткой и рамой и повис на ней всем телом. Болен дергался, раскачивался, помогал ногами, отталкиваясь от стены. Наконец, толстые гвозди начали подаваться. Ему понадобилосьоколо получаса, чтобы окончательно выломать решетку. Распахнув окно, он выпрыгнул со второго этажа, перекатился через голову и, вскочив на ноги, побежал в сторону административных зданий.
***
— Все рождается, живет и когда-нибудь умирает, — Глинка отбил один за другим четыре опасных выпада соперника. — Вы так и не поняли, пан Валук, какие силы сегодня не дали вам сражаться так, как вы это умеете делать. А какие, напротив, помогли мне, старому кондитеру. Не отвечаете. Сбито дыхание и мышцы одеревенели? Еще немного усилий.
Глинка ловким маневром спровоцировал соперника на еще одну бесшабашную атаку, а затем, поймав на противоходе, пробил встречным ударом панцирь с правой стороны и коротко полоснул клинком по горлу. Валук закачался, упал на колени, отбросил меч и попытался зажать рукой фонтан хлынувшей крови.
И тут раздался крик:
— Отец!
Пан Бонифаций вздрогнул и обернулся, опуская оружие. В тот же миг, собрав остатки сил, Валук нанес снизу удар палашом в живот. Глинка, хрипло и коротко выдохнув, попятился.
— Закон парных случаев. Второй раз и опять в живот, — произнес пирожник, медленно опускаясь на землю.
— Отец! — Болен кричал и не слышал собственного голоса.
Подбежав к раненому, молодой человек опустился рядом и бережно положил седую голову пана Бонифация к себе на колени.
— Помни, Болен. Тот, кто любит добро, снисходителен к злу, а по-настоящему сильный снисходителен к слабости. Велик тот, кто умеет быть щедрым. Без врагов не может быть настоящего клинка. Радость возвращения до конца знает лишь тот, кто познал сосущую пустоту отсутствия.
Это были последние слова Бонифация Глинки.
Коллегия судей после непродолжительного совещания вынесла вердикт, который полностью оправдал Болена Новака. Судьба вернула ему доброе имя и поруганную честь.
На следующий день молодой человек обратился к главе города Самуилу Соколинскому с просьбой об изменении фамилии, но с сохранением титулов рода Новаков. Соколинский не стал препятствовать. И Болен Бонифациевич Глинка с гордым сердцем пошел служить в четвертый гусарский полк Его Величества короля Владислава.
А через два дня началась долгая, изнурительная война. Вокруг польской армии крутились толпы мародеров и маркитантов. Среди этой своры можно было повстречать грязную, постоянно беременную проститутку по имени Алисия.
В зимние месяцы, когда лютовали невиданные до сей поры морозы, а польская армия остро нуждалась, взбешенные солдаты перебили всех мародеров, проституток, маркитантов и прочую паразитирующую на войне шушеру. Их тела выбросили за красную крепостную стену на съедение одичавшим собакам и оголтелому воронью.
В 1634 году войска московского воеводы Михаила Борисовича Шеина, сохранив знамена и артиллерию, отступили от Смоленска.
Спустя два месяца Болен и Анжела сыграли свадьбу. Через год у них родились двойняшки, мальчик и девочка, которых назвали Бонифаций и Милена.
Вторую Смоленскую войну русские проиграли. Но спустя двадцать лет другой московский государь, Алексей Михайлович, освободит древнюю столицу кривичей от захватчиков.
В 1654 году Болен Бонифациевич Глинка, окончательно разуверившись в польской короне и европейском миропорядке, примет православие и перейдет на службу русскому царю. Но в одном из литовских походов погибнет смертью храбрых.
Агнешка Новак выйдет замуж за обрусевшего немецкого барона Иоганна Генриховича Энгельгардта и счастливо проживет долгую семейную жизнь, никогда не расставаясь с родным городом.
Что же касается монаха Саввы, то его ждет нелегкий путь. Через полгода вместе с казаками южных украин он будет сражаться против многотысячного войска крымских ханов. И не погибнет. Нет.
Ну, вот, пожалуй, и все!
ЭПИЛОГ
Такой засухи не случалось много лет, даже старики начинали считать по пальцам и сравнивали все засушливые годы, которые им удалось пережить.
Тибр превратился в грязный ручей, поблескивавший между двумя грядами отбросов, обнажившихся из-за падения уровня воды. Реки Анио, Тепула и Юлия, проведенные с гор Латия и Сабины, не могли удовлетворить потребности римлян. Только Альсиетина, что питала квартал Яникул, принося воду из самой Этрурии, еще кое-как сохраняла подобие водоема.
Марций подобрал с берега Альсиетины плоский камешек и положил в рот, чтобы как можно дольше не напоминала о себе жажда, покрутил в руке посох Геркулеса и, стуча им по камням Остийской дороги, отправился в путь.
Старик, которого Марций повстречал в латринах, был недавно распят вниз головой. Он мучился недолго. Но перед смертью успел рассказать Марцию о том, что где-то в горах Эфеса есть домик матери Иисуса Христа, Марии. Именно туда увел Богородицу апостол Иоанн.
Марций обязательно отыщет домик Марии, чего бы это ему ни стоило.