ГЛАВА 1
И сказал Чингисхан: «Величайшее наслаждение и удовольствие для мужа состоит в том, чтобы подавить возмутившегося и победить врага, вырвать его с корнем и захватить все, что тот имеет; заставить его замужних женщин рыдать и обливаться слезами».
Топот десятков тысяч копыт. Вот она — истинная музыка степи. А вой тетивы, пение стрел и лязг боевого железа — это музыка монгола. Хайду вел полтумена к северо-западным рубежам Руси. Бату-хан доверил ему пять тысяч отборных всадников. Шли опятиконь, поставив рулоны свернутого войлока на свободных коней — издалека пятитысячный отряд выглядел двадцатипятитысячным войском… Смоленск должен подчиниться, встать на колени, иначе — все до пепла, до праха, до основания. Кое-кто думает, что кривичи — искусные бойцы. Бред собачий. Сколько пало империй и сколько еще падет! А Смоленск — всего лишь маленький прыщ, которому суждено войти в состав Золотой Орды и стать очередным данником Джучиева улуса.
Хайду недавно исполнилось сорок лет, и он хотел отпраздновать эту дату очередной победой. Урусы не празднуют сорокалетие. Это у них считается дурной приметой. Все они — собачьи выкормыши! Сожалел монгольский джихангир только об одном: слишком уж мал был Смоленск для его честолюбивых планов. Вряд ли взятие этого города кто-нибудь когда-нибудь назовет крупным событием в военной истории.
Хайду происходил из монгольского колена Наймань. В лето Жинь-сюй (1201) найманьские войска потерпели поражение от Чингисхана. Сражение произошло в урочище Чой-дань. Наймани покорились. Много, очень много мужчин этого колена было перебито. Взятых в плен женщин и детей поделили между собой победители. Хайду исполнился год, когда ярмо дикого степного рабства сдавило его в жестоких тисках. Его мать Чор-бцзи крепко глянулась Балгату, одному из лучших батыров Чингиса. Став наложницей в гареме Балгата, она родила двух сыновей, которые по праву рождения получили титул нойонов. А Хайду остался рабом, любимым рабом своего хозяина. Через двадцать лет Балгат умер. Погубило степного воина неумеренное пьянство.
Монгольский обычай суров. Рядом копали две ямы. Одну для усопшего, а другую — значительно глубже, со специальной нишей. Ниша должна быть под могилой. В нее-то и опускали любимого раба или рабыню. Когда тело начинало агонизировать, а дух — устремляться к Вечному Синему Небу, его вытаскивали наверх, шаман приводил в чувство, а затем вновь засыпали землей. Так делали трижды. Если после третьего раза раб оживал, ему давали свободу. А если нет — оставляли под могилой хозяина.
Сильный организм молодого найманьца выдержал. Его спросили: чем он хочет заниматься? Вместо ответа Хайду молча протянул руку к мечу. С тех пор минуло еще почти двадцать лет. Медленно, шаг за шагом взбирался бывший раб по крутой лестнице военной иерархии. К сорока годам у него был титул нойона — строгого деления на касты у монголов не было, титул присуждался за доблесть и военные заслуги, — полтумена отборной конницы и десятки боевых шрамов на задубевшем от походных ветров теле. Сейчас, ведя войско к стенам Смоленска, он не думал о том, сколько его товарищей погибнет. Иные мысли беспокоили военачальника: назначит ли Бату-хан, после падения города, его темником, командиром целого тумена, и полюбит ли его Моналунь. Он, конечно, мог бы взять Моналунь в жены без ее согласия, просто заплатив выкуп, но не хотел. Хайду знает, что такое неволя. Уррагх. Он несильно ударил пятками под ребра белого жеребца, и тот полетел по ломкой ноябрьской траве, увлекая за собой остальных.
Руссы погрязли в междоусобицах, христиане бьются с язычниками. Все города, вздумавшие сопротивляться, пали, а многие стерты с лица земли. Смоленск сам на золотом блюде вынесет ключи. Уррагх. А если нет? Ну что ж — будет много хабара, красивых женщин и крови. Будет хорошее пиршество для звонких клинков.
— Алиха! — крикнул Хайду, вздыбив коня. — Давай сюда этого мальчишку. Пусть едет рядом со мной и показывает дорогу.
Шеренги воинов расступились, пропуская седока, ноги которого были связаны под брюхом стареющей кобылы. Правой рукой он сжимал узду, а левая была по локоть отрублена. Пустой рукав крепко схвачен кушаком и прижат к телу.
— Руку съел, что ли? Три дня назад обе сам видел, — удивился Хайду.
— Нет, дяденька, — Голята всхлипнул, — твои срубили. Откуда мне знать, что огонь ножом нельзя трогать. Я мясо достать хотел.
— Таков обычай. Огонь — это бог. А бог может обидеться и перестать помогать. Но если уже в седле, значит, Чжой-линь не зря слывет одним из лучших лекарей Поднебесной, а теперь и не только… Уррагх. Где по-монгольски говорить научился? Мы на Русь совсем недавно пришли.
— А я, дяденька, ловкий разумом. Год назад привезли к нам в деревню израненного татарина. Мать давай его выхаживать — и выходила. Он еще и подмороженный был. Кто таков? Откель? Так и не сказал. У нас ведь как. Если человек хворый и оружие в руках не держит, значит, не враг. Он давай меня языку вашему научать, а я его — нашему. Все ж мы люди. Войны кончаются, а нам жить, может, вместе дальше придется. Зачем простым-то людям воевать? Простые люди должны хлеб сеять, рыбу ловить, торговать по надобности.
— К Смоленску хорошо приведешь? Откуда путь знаешь?
— С отцом коробейничал. Точно приведу. А вы, дяденьки, уж не воевать ли? Эко силищи-то!
— А там и поглядим, — Хайду начинал нравиться смышленый мальчишка, особенно это его «дяденька». — Зависит не только от нас. Откроют ворота, присягнут на верность бунчукам Орды — коней накормим, ясак возьмем, десятиной обложим и уйдем. А коль воевать начнут, все разрушим.
— А вдруг поначалу начнут, а потом одумаются?
— По нашим законам так: если хоть одна стрела вылетела навстречу монголу — смерть.
— А зачем так далеко нужно ездить коней кормить? У вас своего сена мало?
— Тебе сколько лет?
— Шестнадцать.
— Наши дети уже в семь лет знают, зачем нужно далеко коней кормить.
— Ваши все про коней знают, а наши зато греческой грамоте научаются. Только те, конечно, что христианами значатся. Христиане с язычниками на Масленицу стенка на стенку дерутся. Я тоже дерусь. У меня хорошо получалось. Теперь вот — не знаю! — Голята посмотрел на пустой рукав.
— А ты кто: язычник или христианин?
— Мне, по правде сказать, и тех и других жалко. Так иной раз калечим друг друга! Христос ведь всех любить завещал.
— Значит, христианин. А вот я пришел на твою землю, топчу ее копытами коней, людей убиваю, граблю, разоряю. Что ж, и меня любить нужно?
— Да, дяденька. Карать ведь тоже в любви можно. Христос тоже с мечом пришел. Еще про ад и рай могу рассказать. От отца Алексия услышал. Приходит как-то к одному человеку ангел и говорит: «Давай я тебе ад и рай покажу». Взял за руку того и повел. Заводит в первую избу, а там люди сидят вокруг стола, голодные и злые. На столе полный чугунок каши, да толку что: люди дерутся промеж собой, не дают друг дружке ложку до рта донести. Ну, ад, одним словом! Повел ангел человека в другую избу. И там люди вокруг стола сидят, но все счастливые и сытые, а все потому, что один другому ложку с кашей ко рту подносит. Суть-то в том, что на земле тоже ад есть, и рай сами люди делают.
Хайду передернуло. Он не понимал, о какой любви говорит проводник, но почувствовал, что в этих словах есть уверенная, спокойная сила. Ком тошноты подкатил к горлу монгольского джихангира. Народ, который выхаживает раненого врага, да еще с интересом изучает его язык и обычаи, достоин уважения. Такой народ может растворить в себе кого угодно. Впервые в жизни Хайду посетила жалость. Даже не совсем так — что-то другое, какое-то неведомое чувство. Словно теплый мохнатый зверь шевельнулся под сердцем. Ему вдруг вспомнились далекие времена, когда он ребенком украдкой смотрел из-под полога юрты на летнюю ночную степь, усыпанную светлячками.
— Ты бледен. Рука болит еще? — глядя на искалеченного отрока, он вдруг поймал себя на мысли, что хочет крикнуть «Уррагх!» и развернуть войско обратно.
— Болит. Особенно там, где в рукаве пусто. Я с ней иногда во сне разговариваю.
— Хочешь пересесть в повозку?
— Нет. А вот ноги бы развязать не мешало. Я не сбегу. Да и куда мне с одной рукой? Обрубок вон еще подтекает. Твой Чжой-линь говорит, перевязки надо много дней делать. И некуда мне деваться. А с тобой, может, и дослужусь до звания?..
Хайду выдернул из-за пояса кинжал и, перегнувшись в седле, рассек веревки.
— Благодарствую. Я вот все одно не понимаю. У монголов, по рассказам, очень много земель. А зачем вам столько?
— Тенгри, наш главный бог, поставил монголов над всеми людьми — наводить порядок на земле. Вот посмотри, что на вашей Руси творится: князья дерутся, язычники с христианами дерутся, то литовцы вас грабят, то половцы. С половцами особый разговор. Мы на Русь пришли еще и для того, чтобы потребовать у ваших князей наших пастухов, наших куманов. А князья воспротивились, мол, мы со многими половецкими знатными родами в родстве состоим.
— А почему вы половцев своими рабами считаете?
— Так распорядилось Вечное Синее Небо. Да и у вас порядка нет. Перепись нужна, стеклодувное ремесло нужно; по оружию — так вообще отсталость дремучая. Мужики не работают, боятся, что не те, так другие все равно заберут нажитое.
— Так-то оно так. Только зачем в наших ранах чужие персты?
— К-х, а Чжой-линь плохо тебя вылечил?
— Век бы не знать такого лечения. У нас тоже лечить умеют. Ну, может, не так шибко. Но зато и рук-ног не рубят.
— Ладно. Многое еще тебе понять предстоит. А о Смоленске что знаешь? Сколько жителей? Каково войско?
— Город-то немалый будет. Считай, домов два раза по пятьсот, а в них где по восемь, где по десять душ, а где и поболе. Да, еще посад. Тоже вприсядку не обойдешь. Князь вот только плох. Его третьего дня удар хватил, к людям не кажется; сказывают, сам ходить не может; чего говорит, не разберешь. А дружина наша, я по шлемам сам считал, восемьдесят шесть человек, а над ней сотник Валун поставлен. Знатный боец. Во такой вот в плечах, — Голята по привычке хотел развести руки в стороны, но, поняв, что будет выглядеть смешным и жалким, сплюнул на холодный ветер.
— А рати, что же, совсем нет?
— Да разве ж то ратью назвать можно! Так, мужичье в лаптях с косами вместо рогатин. Силы у нас хорошей нет, дяденька. Наверно, сразу все миром уладим.
— Если князь немощный, кто же делами занимается?
— Так ведь и бояре с бородищами, и купцы с животищами. Вече тоже есть, да только так, для показу. Колокол-то знатно бает, да мужик не понимает.
— А как же вы тогда с литовцами разбираетесь? С такой дружиной отобьешься раз-другой, а потом и некому будет. А, впрочем, довольно. Мне и того хватит, — Хайду решил, что выспрашивать у Голяты дальше не имеет смысла: парень, видать, совсем по верхам о военных делах знает. — Оставь меня. Мне нужно подумать.
Голята послушно натянул поводья и отстал, смешавшись с толпой воинов.
До самых сумерек ехали молча. Зачернели разбросанные по холмам деревни. Хайду понял, что до Смоленска уже недалеко. Выросла брошенная сторожа, над которой возвышалась смотровая вышка, сделанная из жердей в кроне могучей сосны. На земле еще дымились головни сигнального сполоха. Значит, жители предупреждены, и деревни пусты. Вдруг конь под ним фыркнул, замотал головой и встал как вкопанный. Джихангир посмотрел вперед. И от того, что открылось взору, гулко застучало сердце под тяжелой хутангу-дегель. Примерно в двухстах шагах, вдоль кромки синего леса, медленно ехал всадник. Только не конь был под ним, а здоровенный лось. Одной рукой человек сжимал длинное ратовище, на конце которого поблескивало в лучах вечерней зари лезвие внушительного топора, а другой держался за подпиленные рога сохатого. Хайду слышал от старших товарищей по оружию, что далеко на севере, где тянутся в небо огромные камни, обитают шаманы-смертники. Эти люди идут в бой верхом на оленях. Но чтобы здесь! Ледяная капля выступила на шее монгола и потекла по спине, между лопаток, по бугоркам позвоночника к пояснице. И тут же резкая боль. Давняя мочекаменная болезнь дала о себе знать. Очередной приступ. Хайду знал, что не избежит осеннего обострения, но все же очень надеялся вначале выполнить воинский долг. А уж потом… Он крепко сжал ногами ребра Ордоса… Сейчас пройдет. Не нужно тревожить воинов. Будущий темник не имеет права болеть. Что-то подсказало монголу, что именно тот человек, спокойно ехавший верхом на лосе, стал причиной нестерпимой боли в семенниках… «Поймаю, живым в котле заставлю сварить», — мелькнула мысль.
— Где мальчишка? Сюда его!
Голята возник сей же миг и поравнялся с младшим темником.
— Кто этот человек верхом на сохатом? — Хайду вытянул руку, показывая пальцем на всадника.
— Это волхв Измор. Что ты хочешь услышать, дяденька?
— Рассказывай мне про него все, — Хайду опять поморщился.
— Тебе больно? А как же твой китаец?
— Молчи, щенок. Поймаю, порублю на куски!
— Сам ловить будешь?
Вместо ответа Хайду недоуменно поглядел на Голяту.
— Я ж к тому, что ты его видишь, а другие нет.
— Алиха, — монгол зашипел, обернувшись на тысячника. — Притащи этого сюда на аркане!
— Кого, господин? — Алиха стал всматриваться вдаль. — Я никого не вижу!
— Ла-а-дно. Займи место. Похоже, нас здесь ожидает не только война, но и кое-что поинтересней. Тым-л-лях. Куда он исчез? — младший темник, зажмурившись, потряс головой. — Рассказывай, Голята.
— Того, кого ты видел, зовут Измором. Он волхв. А на люди кажется то верхом на Ишуте-волке, то на Ишуте-медведе, то на Ишуте-лосе. Если под ним волк, значит, Измор хочет сообщить, что в лесу много волков развелось и надо отстреливать, если медведь — тоже осторожно надобно, особенно бабам по ягоды, а уж если на сохатом, то держись, войны не миновать. Много раз Измор предупреждал город об опасности. Люди ему очень благодарны. Только вот попы разные: одни его бесом кличут и призывают изловить да в яму на цепь посадить, другие — ничего, поворчат, кресты на лоб покидают да рукой махнут. А по мне — так пусть живет. Все ж польза от него большая. Мы ведь вон и сами-то недавно в язычниках ходили. Многие и по сей день ходят.
Хайду слушал Голяту, а перед глазами у него все еще маячил всадник, длинные белые волосы которого были заплетены в две толстые косы, спускающиеся от висков почти до колен. Редкая, такая же белая, борода, прямая, как пика, спина, зеленое платье, подбитое соболем, и отливающий закатным огнем топор. Лось под ним спокойно, легко и величаво перебирал сухими ногами, будто и вовсе не касался земли.
— Так вот, дяденька, — Голята сухо кашлянул в рукав, деликатно предлагая обратить внимание на свой рассказ.
— Я слушаю тебя.
— В стародавние времена жил-был кузнец Ишута. Тогда еще и Смоленска, говорят, не стояло, как сейчас. Так, деревня богатая, обнесенная звонкими бревнами частокола. И пришли по воде враги. Шибко много врагов. На носу кораблей ихних морды змеищ, сами-то все в железе, собаки с цепи рвутся огромные. Нурманны, одним словом. Числом видимо-невидимо. И понял Ишута, что человеческой силой такого врага не одолеть, а нужно договориться с самым главным змием. Пусть главный змий чужих змиев побьет хорошенько. Вот посмотри кругом: овраг на овраге, холмы друг дружку подпирают, где лес, где болото. А почему, думаешь? А потому, что заключили они уговор: змий врагов побьет и прогонит, но за это Ишута откажется от человеческого облика, и будет дух его пребывать в лесном звере, чтобы охранять землю с ее богатствами. Змий-то земляной был. На том и порешили. В один ясный день земля встала на дыбы и выпустила из своего чрева огромного змия, который стал ползать и крушить врагов без жалости тыщами. Где проползет, там овраг появится, где хвостом ударит, там холм наметет, где воду отрыгнет, там болото заухает, а уж ежели огнем плюнет — каменья одни остаются. Побил змий всех врагов, но и сам жизненные силы в теле израсходовал. Пришлось Ишуте отдавать, уговор дороже денег, свое тело змеиному духу, а самому перебираться в шкуру мертвого волка. Но людям-то ничего же не объяснишь. Попробуй-ка кому растолковать, что в Ишуте — не Ишута, а змий. Что дух кузнеца-то теперь в сером волке. Однажды змий-Ишута присмотрел себе девку-красавицу и женился на ней. Только ведь нутро-то не человечье. Мыкался он, мыкался среди людей, но не вытерпел, взял жену да и в лес подался. Там избу сложил и хозяйство завел. Жену камлать научил. Стали, значится, оба волхвами. Вскорости сын у них родился, вырос, возмужал и тоже, как его отец, жену в лес из Смоленска привел. Так и пошел от них род здешних лесных волхвов. А дух настоящего Ишуты теперь вечно этому роду служит: то в волке, то в медведе, то в лосе. Вот и у Измора пращур, сам подумай теперь, кто? Увидеть волхва может только тот, кого он сам выберет, другие же будут смотреть и видеть только опушку леса, в которую когда-то тело змия обратилось.
— Вот я его видел, а больше никто. Растолкуй мне, что это значит?
— То и значит: лось — война, готовь оружие! Да тебе ли его бояться? Вон за тобой сколько войска!
— Страшен не тот, кто выходит с мечом в поле. Подобной силы я много перевидал. А как быть с тем, кто зрим и незрим? Куда я должен направлять стрелы, бросать конницу, разворачивать стенобитные машины?
— Мне один священник сказал, что про змия все неправда. Мол, выдумано волхвами, чтобы народ в подчинении держать. Волхвов прогнали, пришли князья, которые хотят церковь под себя подмять и через нее народом править. А церковь, по моему разумению, не должна с князьями об руку идти. Только с Богом.
— Церковь не тронем. Еще Чингисхан сказал: «В моем войске пять религий, которые сжимаются в единый кулак». Все. Теперь оставь меня.
Хайду всматривался в синеющий лес, покачиваясь в седле, словно пытаясь убаюкать боль, которая колыхалась от поясницы до семенников. Белый Ордос нес хозяина, перебирая копытами мерзлую землю, отрывисто фыркая, кося умным, настороженным глазом на опушку. И младший темник понял по поведению боевого товарища, что не он один видел сегодня урусского волхва.
Скоро затрещали костры, загремела котлами кухня, волы, тащившие камнеметные орудия, блаженно замычали, предвкушая отдых и пищу. На поле, в нескольких часах хода до крепостных стен, вырос лагерь, и там закипела жизнь.
Повозки, арбы, телеги образовывали двойное кольцо, внутри которого ставили палатки, шатры, юрты. Воины бросали в кипящую воду мелко порубленное сушеное мясо, которое разбухало, и получалось жирное сытное блюдо. Каждый воин брал с собою в дальний поход мясо целого быка. Порезанное тонкими ломтями и хорошо просушенное, оно умещалось в небольшом кожаном мешке. Такой запас хранился порой не один месяц, но при этом ничего не пропадало. Сырое мясо павших животных, тех же волов или лошадей, тоже нарезали и клали под конскую попону. За несколько часов быстрой скачки оно просаливалось конским потом, провяливалось и становилось пищей. В крайних случаях монголы вскрывали яремные вены боевым коням и пили кровь. Потом искусно накладывали швы и скакали дальше. Специальных загонов для лошадей и прочего скота, как правило, не ставили. Скот охраняли натасканные собаки и десяток пастухов из куманского племени. Хотя при необходимости с повозок снимались каркасные ребра и из них сооружался загон.
Но сейчас Хайду посчитал излишним такое горожение. Не похоже, чтобы руссов волновал монгольский скот. Вскоре лагерь погрузился в глубокий сон; только часовые, расставленные в двадцати шагах друг от друга по всему периметру, напряженно всматривались в холодную темноту ночи, изредка перебрасываясь короткими фразами. Хайду никогда не давал воинам хорошо выспаться перед битвой, поднимал задолго до зари. Воин не должен быть излишне бодр, ведь тогда ему захочется проявить удаль. А это очень часто приводит к бесполезной гибели не только одного человека, но и целого подразделения, а иногда и к поражению в бою. Именно поэтому проиграли войну чересчур гордые воины Джелаля. Первые полчаса они как-то выполняли приказы командиров, а потом сваливались в кучу-малу, где каждый мечтал показать свое мастерство фехтовальщика и проявить себя как герой. Хорошие воины были у Самарканда. Жаль, погибли из-за отсутствия дисциплины и помощи конечно же Вечного Синего Неба.
Хайду тронул коленями Ордоса. Тут же за спиной на почтительном расстоянии в пять шагов выросли четыре нукера. Джихангиру даже не нужно было править конем, тот сам плавно и бережно понес хозяина к богатырской стороже. Брошенная застава смотрела с небольшого холма на приближающихся всадников черной пустотой бойниц и прорезями двух башен. Луна бесцеремонно сидела на коньке гридницы, упираясь в бревенчатые скаты крыши. Обветренные до звона, закаменелые от мороза и зноя бревна частокола возвышались в три человеческих роста. Но Хайду сразу отметил, что во многих местах бревен недостает. Бреши на скорую руку забиты мхом. На колья нанизаны черепа и головы разных животных. Складывалось впечатление, что воины от безделья занимались чем угодно, лишь бы развлечься. Хайду внимательно осмотрел землю возле бреши.
Ворота были распахнуты — уходили либо в спешке, либо специально оставили настежь, дескать, ломать — только добро портить. Первым в крепость метнулся нукер с копьем наперевес. За ним во двор въехал Хайду. Под ноги Ордоса, вереща, бросилась тощая курица. Тым-л-лях. Из-под нижнего венца гридницы зашипела кошка. Тонко взвизгнула тетива лука. Всхлип, и темный мохнатый комок, пробитый насквозь стрелой, выкатился на траву. Волна легкого озноба пробежала по спине джихангира. Ордос шел все так же плавно, словно боль хозяина была и его болью. Ничего. Из живых душ только курица. Монголы не едят птичьего мяса. Пусть живет. Хайду вспоминал разговор с Голятой. Что-то не клеится. Мальчишка сказал, что в деревню привезли израненного татарина. Значит, он деревенский. Коробейничал с отцом. Ну, допустим. Пришел поторговать, заодно из любопытства сосчитал по шеломам дружину. Тоже ладно. Мать выходила монгола — знахарка, отец-коробейник, который из ярмарочных разговоров знает, что князя удар хватил. Все вроде сходится. Только до конца не верится. Почему он говорит, что никакой рати нет, так, мол, мужики с полей, вооруженные косами вместо рогатин. Но ведь с таким воинством литовцев не отобьешь. Что-то здесь не так. Вернусь в лагерь, допрошу еще раз, не откладывая. Или утром? Не сходи с ума, будущий темник! Даже если мальчишка соврал, тебе-то какая разница! Все равно Смоленск не устоит. И зачем мне явился этот Измор?
— Господин желает осмотреть юрту врага? — нукер прервал его мысли.
— Давай зайдем, Есугей, — Хайду выдернул ноги из стремян и тяжело, даже неуклюже, сполз со спины Ордоса. Боль усиливалась.
В гриднице было затхло и холодно. Из угла несло брагой. Похоже, за чистотой здесь не шибко следили. Всюду рассыпаны шелуха от семечек, хлебные крошки, черепки разбитой посуды. Жирные коричневые пятна шли от печи к торцу стола. Валялась сломанная деревянная ложка. Из оконных проемов топорщились пучки соломы, обрывки бычьего пузыря беспомощно свисали с загнутых проржавевших гвоздей.
— Крепок ли наш враг, Есугей? — Хайду брезгливо пнул грязный чугунок.
— По-моему, наш враг любит очень хорошо выпить. Такой враг — совсем не враг.
— Мне тоже так поначалу показалось. Посвети сюда, — Хайду указал на стену с крючьями.
— Что видит мой господин интересного в этой стене?
— На этих крючьях, Есугей, было развешано оружие и доспехи. Обрати внимание, как основательно все сделано. А теперь посвети на лавки и стол, — Хайду стукнул кулаком по столешнице, звук от удара получился глухим и коротким. — Видишь, какое крепкое все? Не верю!
— Чему не верит будущий темник?
— Что все обстоит так, как мы с тобой сейчас видим.
— Не понимаю своего джихангира. Он хочет сказать, что урусы все специально пораскидали здесь, уходя? Чтобы монгол подумал об урусах плохо, мол, пьяницы и трусы?
— Завтра, Есугей, чтобы никто сюда носа не сунул. Ты заметил, что бревен в стене недостает? Нет. А нужно на все обращать внимание. Бревна не сгнили и не были сломаны осадными орудиями. Их вырвали, а потом спалили хозяева. Да не гляди так. Из этих бревен сложили большой костер, в который покидали все ненужное. Нельзя заранее смотреть на врага свысока. Этот пост нужно сжечь до того, как сюда проникнут любопытные.
— Пламя займется, господин, и мы перебудим весь лагерь!
— Тем лучше. Перед боем много спать вредно.
Хайду повернулся на выход, сделал пять небольших мягких шагов и толкнул дверь. О Тенгри! Прямо в крыльцо перед дверью был всажен топор волхва Измора. Ратовище по косой перечеркивало звездное небо.
— Собаки! — Хайду не смог сдержать гнева. — Кто на карауле?
Два нукера с ужасом уставились на джихангира. Хайду наотмашь ударил кулаком в нос стоящего по левую руку. Хрустнула переносица. Нукер кувыркнулся через перила и врезался головой в рыхлую землю. Второй упал на колени:
— Не вели наказывать, господин! Мы никого не видели!
— А это?!
— Замороковал, наверно, кто-то, господин! — из-под крыльца нукер хлюпнул носом. — На миг в глазах все поплыло. Я даже себя за ухо дернул, чтоб не заснуть.
Вдруг совсем недалеко в темноте протяжно и жутко затрубил сохатый. Вороны с пронзительным карканьем взвились с ветвей деревьев и закружили над полем. Залаяли собаки, проснулись лошади, испуганно заревел вол. Хайду будто кто-то врезал ногой в пах. Он скрючился и стал оседать на порог гридницы. В глазах замельтешили огни звезд, лунные блики, лица нукеров.
— Я сам! — джихангир впился ногтями в брус дверной коробки. — Сейчас пройдет. Никому ни слова, иначе привяжу к хвостам коней и отправлю в урусскую степь.
Снова протрубил лось, но уже далеко. В ответ ему откуда-то из-под забора чертыхнулась курица. Стали окликать друг друга часовые. Зазвенела кольчуга дежурного сотника. И все опять стихло.
— Господин, — Есугей, придерживая за локоть, помогал Хайду встать, — что все это значит?
— Это? — младший темник хмыкнул и прищурился на луну. — Место, куда урусы кладут голову преступника, а потом рубят, называется плахой. А в плаху всегда воткнут топор, который дожидается своего часа. Сжечь все!
Хайду вскочил на Ордоса так, словно от боли не сыпались искры из глаз, словно тело, как двадцать лет назад, было упругим и гибким. Подчиненные не должны знать о болезни своего военачальника. Иначе не будет крепости в войске. Каждый тысячник станет втайне метить на его место, каждый сотник — на место тысячника, а простые воины начнут резать ненавистных десятников.
Войдя в юрту, он не стал снимать хутангу-дегель, лишь чуть ослабил боковые ремни. Скрестив ноги, он сел перед огнем, прикрыл глаза и тут же начал проваливаться в дрему. Он научился спать сидя в походах и во время обострения болезни. Вскоре гул огромного пожара коснулся слуха младшего темника, но ни один мускул на его лице не дрогнул. Сейчас проснется войско. Шаман ударит в козий бубен. Засуетятся простые воины, загремят дорогими доспехами знатные. Заржут кони, залают собаки. И в юрту ворвется тысячник Дайчеу…
— Он сбежал! Этот однорукий урус сбежал! — кричал тысячник, потрясая кулаком, в котором был зажат кусок веревки.
Выбритые места на голове покраснели; короткая толстая коса затвердела от инея, к уху прилипли травинки и грязь, а все потому, что голова Дайчеу всегда во сне скатывалась с войлока на голую землю.
— Тихо, Дайчеу. Ты переполошишь всех. Невелика беда, что мальчишка сбежал. Мы ведь не охотники за калечным зайцем.
— Он мне сразу не понравился, твой однорукий.
— Одноруким его сделали мы, точнее, наши законы.
— Для чего мы ставим войлочные куклы на коней? Быть может, нам всем нечем заняться? Твой однорукий видел, сколько нас. Ты, может, думаешь, что мальчишка до конца своих дней будет молчать о том, что знает? О да, он неподкупен, а сбежал, потому что мы ему просто опротивели!
— Не морочь голову себе и мне, Дайчеу. Во всем Смоленске едва ли наберется десять тысяч жителей, включая древних старцев и малолетних детей. Чего ты боишься? Ну, даже если они теперь знают, что нас не двадцать пять тысяч, а пять, что меняется?
— Ты сам знаешь, разница в потерях и в том, что с помощью значительного перевеса можно обойтись без кровопролития.
— От тебя ли я это слышу, брат мой? Чтобы тысячник Дайчеу вдруг отказался от лихой мясорубки?
— Я ведь, как и ты, уже не молод, Хайду, и хочу вернуться в Керулэн здоровым и сильным, а свое место уступить кому-то помоложе. Это ты видишь себя темником, а я нет. Хочу сидеть в юрте с кумысом в окружении детей и внуков. Хочу…
— Довольно, Дайчеу. Не желаю искать за твоими словами зависть и лукавство. Оставим этот разговор. Скажи сотникам, чтобы наказали часовых: по двадцать палок каждому, да и дело с концом.
— Хочешь добрым выглядеть? За такие оплошности еще совсем недавно ты бы приказал всыпать по сто палок часовым, а некоторым десятникам сломать хребты.
— Незачем увечить людей накануне сражения. Все, Дайчеу.
Дайчеу вышел из юрты, со злости откинув полог так, что швы жалобно затрещали. В открытый проем Хайду видел, как его любимый тысячник, закусив конец косы, прыгнул в седло без помощи рук и сорвался с места. Через несколько минут раздались крики тех, кого били палками. Белый боевой конь Ордос просунул голову в юрту и вопросительно посмотрел на хозяина. Джихангир зачерпнул в пригоршню из котла вчерашнего мяса и быстро отправил в рот. Вытерев жирные пальцы о голенище ичиг, он тяжело сел в седло. Боль немного притупилась. Хайду вдруг нестерпимо захотелось побыстрее завершить этот поход. Опять всплыло в памяти лицо Моналунь… Я тоже хочу юрту, кумыс и копошащихся детей. Я тоже хочу сидеть у очага и тихим голосом рассказывать о дальних походах, тяжелых схватках и добыче. О том, как ко мне на выручку приходил сам Тенгри, то в разных обликах, то посылая знаки. Юрта должна быть из белого войлока, как у Чингиса, а одежда из отборного китайского шелка. Золотое и серебряное оружие будет украшать стены моего жилища, а жены будут подавать яства на тонком фарфоре. И никогда не переведется жирный плов на моем столе. Я тоже всего этого хочу. Но не меньше я хочу умереть в седле, глядя в глаза сильному сопернику. Прочь!.. Младший темник махнул рукой перед лицом, отгоняя мысли, как стаю назойливых мух.
Полный круг луны, любимой дочери солнца, потускнел, бунчуки взвились, и гул копыт разорвал предрассветную тишину. Деревни стояли пустыми. Жители ушли, забрав все самое ценное и необходимое, но дома жечь не стали, значит, рассчитывали вернуться. Хайду смотрел на невысокие крепкие избы, глубоко ушедшие в землю, на маленькие, затянутые бычьим пузырем окна, и думал о Голяте. Он ощутил на себе силу волхва Измора и не удивлялся, как мальчишке удалось проскользнуть мимо часовых. В конце концов, обычным смертным нелегко справиться с чарами того, кто общается с духами и может переходить из этого мира в другие. Джихангир недоумевал: зачем? Ведь он мог приблизить к себе смышленого Голяту, осыпать щедротами, удачно женить, наконец. Лицом он не похож на кривича. Или русы все одной псиной вскормлены? А что, если и мальчишка закамланен этим Измором? Тогда он над собой не властен и является всего лишь проводником чужой воли. Вдруг все русы такие? Тогда плохо. Очень плохо. Если так, тогда вначале должны биться между собой кудесники в тонких мирах, а потом уже простые люди браться за мечи. Что, интересно, обо всем этом думает шаман Толуй? Хайду оглянулся на вереницу всадников, но не заметил среди них человека в лисьей шапке. А ведь странно: Толуя не видно с тех пор, как повстречался Измор. Может, уже бьются? Но есть Вечное Синее Небо, которое благоволит монголам. Тым-л-лях! Неожиданно огромный черный петух закричал так, что много видавший на своем веку Ордос шарахнулся, едва не выбросив хозяина из седла. Хайду непроизвольно рванул из колчана стрелу. Ехавшие рядом монголы нехорошо покосились на военачальника. Птиц убивать нельзя — это грех. Даже на войне. Даже в чужих землях. Они — посланники Вечного Синего Неба, слуги самого Тенгри. Петух продолжал выполнять свою обычную утреннюю работу, нисколько не стесняясь людей в больших мохнатых шапках. Наоборот, он хорохорился, ощетинивался перьями, разевал клюв, словно намеревался заглотить добычу, острый язык плескался в пасти зловещим алым сполохом.
На краю деревни наткнулись на овраг. Воины, без указаний командиров, спрыгивали с коней, разбирали избы, сбивали бревна, ладили на глубоком дне опоры. Хайду внимательно оглядывал местность. Овраг останется за спиной, а впереди — склон холма. Что за ним? Может, уже Смоленск? Если русы решили дать бой, то лучшего места не придумаешь. Овраг — природный союзник кривичей, он не даст развернуться коннице. Мало того, при отступлении войско вообще может сломать шею раз и навсегда. Значит, использовать карусель нельзя.
— Трех мостов хватит, — бросил джихангир нукеру, торчащему за плечом.
— Да, господин, — нукер коричневым вихрем сорвался с места.
— Дайчеу, берешь свою тысячу и идешь за мной на ту сторону, — Хайду показал рукой на холм. — Всем вместе нельзя. Вдруг там русы. Тосхо, Алиха, Хуцзир, будьте рядом. Алиха, переведи свою тысячу через овраг и поставь пока с этой стороны холма. Тосхо и Хуцзир, оставьте свои тысячи в деревне вместе с тысячей Тэньге под его началом. Лучников на крыши домов. Все.
Хайду ударил пятками Ордоса, и конь осторожно ступил на переправу. Через несколько минут джихангир и четыре тысячника в окружении сотни нукеров влетели на холм. По глазам полоснуло солнце. Яркое, низкое и огромное. Настолько яркое, что невозможно было спокойно смотреть вперед. Настолько огромное, что заполняло собой все вокруг. Настолько низкое, словно половина его растеклась по земле. Монголы резко остановились, как будто наткнулись на стену. Перед ними стояло смоленское войско. Красные каплевидные щиты с железными торчами и бронзовыми умбонами, круглые шеломы, начищенные кольчуги, широкие листовидные наконечники копий, палицы, шестоперы, сулицы, прямые обоюдоострые мечи, тройные цепы, топоры на длинных ратовищах. И все это играло, переливалось, выбрасывало сполохи, текло серебряной чешуей, выстреливало острыми лучами разных цветов и оттенков.
— Они сошли с ума! — Хайду, сильно щурясь, завороженно смотрел из-под руки на неприятеля.
До слуха монголов долетали обрывки команд, после которых небольшие волны в разных местах проносились по шеренгам. Все было готово к страшному пиру.
— Дайчеу! Что ты на это скажешь?
— Скажу, что русы хорошо готовились к войне. И еще, — Дайчеу, прищурив левый глаз, кинжальным блеском резанул из-под выгоревших ресниц, — они знали заранее, откуда нас ждать, поэтому выбрали удобное для себя место: с флангов рати прикрыты оврагом и лесом, сзади холм, откуда можно вести прицельную стрельбу, вдобавок можно не очень бояться конницы при отступлении. Наши кони хоть и сильны, но все же, взбираясь по сырому осеннему склону, в лучшем случае пойдут рысью, если не шагом, и быстро устанут. Такая конница пехоте не страшна. Зато свою атаку русы, даже пешим строем, могут хорошо усилить за счет местности. Это однорукий, Хайду. Все он. Я почти уверен, что русы все знают о нашем расположении.
— Уж не мерещится ли мне трепет в душе славного тысячника? — Хайду усмехнулся. — Нет силы против монголов, ибо мы поставлены над людьми.
— Тебе виднее, брат мой Хайду.
— Вот мой ответ. Я вижу перед собой обычный сброд. Первые несколько рядов и впрямь наспех одеты в какое-то жалкое подобие лат. Дальше, посмотри повнимательнее, стоят мужики с полей, ремесленники и дети с деревянными мечами.
— Ты лучше меня видишь, джихангир.
— Дайчеу, возьми свою тысячу и разгони эту толпу бездельников. Тысяча Алихи будет наготове. Если решишь заманить врага на склон, Алиха ударит по косому лучу. Но ты можешь разобраться с русами своими силами.
— Я могу одержать победу, но заразу с корнем не вырву. Скорее всего, русы после натиска начнут хорониться по оврагам, вон сколько их змием нарыто, или побегут в лес. Я бы не торопился. Лучше всего взять их войско четырьмя тысячами в большое кольцо и осыпать стрелами, а к городу отправить пятую тысячу. Ее вполне хватит для быстрого штурма прямо с марша. После того как город падет, войско запаникует и его можно будет брать голыми руками. А потом предать смерти всех без исключения.
— Здесь думаю и решаю я, Дайчеу.
Хайду и сам бы сделал именно так, как говорит тысячник, но не сейчас.
— Времена меняются. Незачем убивать своих будущих слуг. Рынки Востока и так переполнены рабами. Покупателей на всех не хватает. Пусть работают здесь и исправно платят ясак. Нам нужны приведенные к клятве князья с дружинниками и пахарями. Если сопротивление будет непредсказуемо ожесточенным, заманивай дичь в капкан, ты это умеешь. В открытом бою побеждать всегда сложнее.
Хайду расчетливо и хладнокровно ударил по самолюбию тысячника.
— И еще, — Хайду опустил глаза, — если встретишь мальчишку, не убивай. Приведи его ко мне. Очень тебя прошу. Я закончил.
Тысяча Дайчеу, построившись в боевые порядки, плавно тронулась с места, чтобы через минуту обратиться в ураган, сметающий все на своем пути. Джихангир наизусть знал каждый маневр, каждую уловку монгольской конницы. После десятков сражений в его сердце не осталось жалости. Но сейчас он не хотел смотреть туда, где должна вот-вот начаться бойня. Первые три сотни выпустят тучу стрел и уйдут на фланги, затем другие три сотни сделают то же самое. Закружится карусель. Противник будет корчиться под непрекращающимся смертоносным ливнем. А когда боевые порядки собьются в жалкую кучку израненных, обезумевших людей, в бой пойдет тяжелая сотня, состоящая из отпрысков богатых и знатных семей. Она разрежет войско неприятеля, как нож — масло. Потом Хайду выпустит свежую тысячу Алихи, которая на плечах противника ворвется в город. Или нет? Усталая тысяча Дайчеу не станет долго глумиться над поверженными. Таким образом, очень многие смогут спастись за стенами. А завтра новый руский бог, Христос, вместе с мудрым Тенгри надоумят глупых смолян вынести ключи и покориться судьбе. Тым-м-лях! Что это?
Неожиданно первая линия нападения споткнулась. Всадники полетели через головы коней как раз на том расстоянии от неприятеля, когда должны были засвистеть их стрелы. Монгольское войско само стало сбиваться в кучу. Хайду увидел, что произошло: ноги коней по колено провалились в огромные, заранее вырытые ямы. Вторая линия налетела на первую и начала давить ее своей массой. В полусотне шагов от столпотворения зашевелилась земная твердь, и мощные, в рост человека, хорошо замаскированные дерном щиты поднялись, встали на ребра. Из бойниц этих щитов ударили стрелы. Зашипели над головами пращников кожаные ремни. Воздух наполнился стонами и криками изувеченных монголов, пронзительным ржанием лошадей, хрустом и треском разбитых доспехов. Дайчеу был во главе тяжелой конницы, которая врезалась в спины лучников. Хайду слышал, как громким рыком тысячник пытался заставить людей подчиниться командам. Этот опытный воин не умел проигрывать сражения, не ведал, что такое бегство, только смерть могла остановить его порыв. Или приказ командира. Хайду любовался своим тысячником. Одетый в сверкающие доспехи, с конским хвостом на шеломе, он выглядел как всемогущий бог войны. Но сегодня разум и сердце младшего темника враждовали между собой. Полководец в нем жаждал победы, а человек искал пути сохранения города. Иначе ему придется убить не только всех взрослых мужчин, но и детей мужского пола, переросших колесо арбы. А значит — Голяту.
Наконец бронированная сотня вытянулась копьем, на острие которого сверкал шеломом Дайчеу, и пошла, разрезая плоть своего же войска. По телам коней и боевых товарищей тысячник вывел отряд на оперативный простор. Конница развернулась во фронт и, накренив копья, ринулась на неприятеля. Это было непростительной ошибкой. Хайду в бессильном отчаянии закрыл глаза. Кричать бесполезно: сквозь шум битвы Дайчеу все равно не услышит, что атаковать нужно клином, при этом самому оттянуться в глубину боевых построений, подальше от вражеских стрел и клинков. И ни в коем случае не разгоняться, а идти медленно.
Залп смоленских лучников грянул дружно, почти в упор, по не защищенным доспехами конским ногам. Били стрелами с серповидными наконечниками, предназначенными для подрезания конских сухожилий. Этому русов могли научить только монголы. Значит, это сделал тот самый татарин, которого выходила мать Голяты! Тым-м-лях! Огромные щиты опустились, накрывая окопы со стрелками, чтобы пропустить всадников. От сотни Дайчеу осталась едва ли половина. Но пока жив тысячник, пока его боевой конь хрипит и, закусив удила, несет хозяина на врага, сражение нельзя считать оконченным — это Хайду отлично знал.
— Чего мы ждем, джихангир? — Алиху трясло от ярости. — Он идет на верную смерть. Дай приказ ударить свежими силами!
— Смотри! — Хайду поморщился, словно от зубной боли.
Монгольским конникам до неприятельских шеренг оставалось несколько шагов, как вдруг смоляне по сигналу трубы развернулись и побежали. На месте сверкающих построений торчали врытые в землю под наклоном к врагу полутораметровые колья. Конница напоролась со всего маху и всем фронтом одновременно. Страшное ржание израненных животных заглушило шум битвы. Хайду видел, как его храбрый тысячник, перелетев через голову коня, упал на примятую траву, чудовищно подвернув ногу. От смоленского войска отделились люди с длинными топорами и пошли рубить неповоротливых из-за тяжелой брони монголов, оказавшихся на земле. Подоспела легкая монгольская кавалерия, сумевшая оправиться от первого потрясения, и едва не угодила в ту же ловушку. На лицах степняков читалась растерянность. Несколько десятков, спрыгнув с коней и обнажив клинки, кинулись отбивать своего тысячника. Но кривичи, к удивлению, не стали вступать в рукопашный бой, а отошли под прикрытие своих щитоносцев. Четыре монгола подняли Дайчеу с земли и усадили на первую попавшуюся здоровую лошадь. Тысячник, уронив окровавленное лицо в конскую гриву, впервые в жизни отступал, показывая неприятелю спину. А со стороны смолян летели стрелы и камни. Потом длинные четырехметровые копья наклонились, и русская рать пошла на врага. Кони степняков испуганно шарахнулись при виде ощетинившейся, сверкающей на осеннем солнце живой стены, которая наступала, тесня не успевших вскочить в седла людей, давя трупы убитых и тела раненых. Из-за спин русских пехотинцев продолжали лететь камни и стрелы, нанося все больший урон сбившейся в бесформенную толпу некогда грозной тысяче Дайчеу.
Перед глазами Хайду стояла ужасающая картина: обезглавленная тысяча, расколовшаяся на отдельные кучки, обезумев, носилась по полю, тщетно пытаясь соединиться в боевые порядки. То тут, то там поднимались на ребра щиты, покрытые дерном, лучники били и били в цель хладнокровно, с ожесточенным азартом. Два десятка личных телохранителей Дайчеу, построившись клином, защищавшим раненого тысячника, пробивались сквозь толпы своих же всадников назад.
Напрасно Алиха умолял своего джихангира рвануть в атаку на выручку товарищам. Хайду был глух. Смоляне почувствовали свою силу и теперь вряд ли отдадут преимущество. Младший темник понимал: брось он в бой свежую тысячу Алихи — потери в монгольском войске вырастут вдвое. Нет. Противник тщательно подготовил засаду, хорошо спланировал свои действия. Это поле сегодня за ним. Видя, что воины Дайчеу не знают, что делать, оставшись без предводителя, младший темник встал в стременах и скрестил руки над головой, что означало: отступать. Изрядно поредевшая тысяча обратилась в бегство. Всадники взлетали на холм и проносились мимо главнокомандующего, будто искали спасения за его спиной. Их не преследовали, хотя отряд смоленской конницы показался на опушке ближнего леса. Хайду махнул рукой в ту сторону и кивнул Алихе. Тот понял, чего боялся джихангир. Вступи он в бой, и русы ударили бы с фланга.
Тысячу Дайчеу провожали насмешками и бранью, стрелами и камнями. Хайду знал, почему русы не бросились в погоню, очертя голову: им известен численный состав монголов, и они хорошо изучили тактику врага. Просто так заманить их под мечи и стрелы свежих четырех тысяч не получится.
Когда последний монгольский воин перевалил холм, на котором стоял Хайду, смоляне откатились на прежние позиции и снова сомкнули щиты. Степной генерал дал знак своим офицерам, чтобы те оставили его, а сам в оцепенении продолжал вглядываться в боевые порядки неприятеля — он искал того, кто посмел бросить вызов касте завоевателей, избранникам самого Тенгри. Наконец взгляд наткнулся на человека, одетого в доспехи ромейского образца: шлем с красным султаном, сплошной металлический панцирь, кольчужная юбка до колен, ноги прикрыты поножами, на руках от кисти до локтя горели на солнце чеканные наручи, правая кисть прикрыта чешуйчатой маникой. Человек стоял, опираясь на копье с толстым древком, короткий алый плащ за спиной развевался на ветру, волнистая темно-русая с проседью борода прикрывала широкую грудь. Иссиня-черный конь за правым плечом стриг ушами.
— Так вот ты какой! — выдохнул Хайду без гнева и ярости, но с неприкрытым восхищением. — Слава Тенгри! Он нашел для меня хорошего соперника. Теперь никто не скажет, что джихангир Хайду привел к покорности толпу плохо вооруженных мужиков с полей. Мой клинок напьется твоей крови!
Он еще немного понаблюдал, как человек в алом плаще и ромейских доспехах отдавал приказания младшим командирам, не удостаивая взглядом одинокого всадника на холме. Наконец Хайду несильно сжал коленями ребра Ордоса, дернул узду и, развернувшись, неторопливо спустился к своему войску, уступая место похоронной команде, состоящей из куманов.
Могильщики поднялись на холм, и толмач выкрикнул, что они хотят похоронить убитых. В лагере кривичей несколько минут совещались, потом первые две шеренги положили щиты на землю и рассеялись по полю. Остальные остались стоять в полной боевой готовности. Во всем этом прочитывались недоверие и осторожность. О коварстве степняков здесь знали хорошо. Русы деловито вытряхивали убитых монголов из кольчуг, сдирали с голов шлемы и малахаи, выдергивали стрелы, торчащие из земли, грузили на телегу сабли, мечи, копья, ловили коней, добивали раненых. Никакого шума и суеты. Быстрая и четкая работа, словно они занимались ею всю жизнь. Когда победители забрали все, что посчитали нужным, и воины вернулись на места в строю, от смоленского войска отделился невысокого роста человек на кривых ногах и на чистом монгольском языке выкрикнул куманам, что те могут уносить убитых.
Хайду уводил полтумена подальше от места проигранной битвы. Движение продолжали до самых сумерек. Тяжелогруженые арбы с телами раненых и убитых жалобно скрипели на ухабах и рытвинах раскисших от непогоды дорог. Когда ночная изморозь стала оседать на доспехи и гривы коней, генерал поднял правую руку над головой, давая знак остановиться и спешиться. Хайду приказал разбить лагерь треугольником, острие которого должно быть направлено на запад. Когда вспыхнут костры, воины ощутят себя частью огромного наконечника стрелы, выпущенной луком Тенгри, и к ним вернутся силы и уверенность. Они снова станут единым целым. Каждый со своего места будет видеть сужающийся наконечник, глубоко вошедший в тело чужой холодной ночи. Страх покинет их сердца, на его место придет спокойствие. Точильный камень, сжатый твердой рукой, будет скользить по металлу, возвращая ему бритвенную остроту. Это одна из самых чудесных песен в мире — песня клинка и камня.
Убитых предали земле, а раненых положили рядами под открытым небом на войлоке, чтобы китайский лекарь Чжой-линь мог со своими помощниками приступить к работе. Вдоль рядов, через каждые пару шагов, горели факелы, которые не только служили освещением, но и отгоняли злых духов. Если в теле есть брешь, значит, в него может проникнуть разрушительная сила. Нижнее белье из мокрого шелка спасло многих. Лекарю достаточно было потянуть за ткань, чтобы извлечь застрявший наконечник. При ударе такая ткань не рвалась, а вминалась в плоть, спасая от проникающих ран и заражения крови. Но были и очень серьезные, смертельные увечья, тогда Чжой-линь глубоко вздыхал и разводил руками, а шаман, потрясая бубном, посылал Вечному Синему Небу протяжный, надрывный вой. Ибо знаний о человеческом теле не всегда достаточно, чтобы поставить больного на ноги. Вот тогда те, кто умеют искать проходы в другие миры, договариваются с потусторонними силами.
Хайду думал о Дайчеу. По законам войны, тысячу, потерявшую свой главный кулак — бронированную сотню, нужно расформировать по другим подразделениям, а самого тысячника в лучшем случае понизить в звании до сотника или десятника, в худшем — до рядового воина или казнить. Тонкий голубой дымок от слабо горящих веток поднимался к отверстию юрты. Темные узловатые руки держали пиалу с кумысом, но уста оставались сухими. Джихангир напоминал каменное изваяние, и, если бы не глаза, отражающие языки пламени, его можно было бы принять за мумию, застывшую в позе лотоса. С большим трудом стряхнув оцепенение, Хайду встал и, развязав боковые ремни, отбросил в сторону хутангу-дегель. Накинув на плечи длинный синий чапан, откинул полог юрты и направился туда, откуда неслись стоны раненых, чтобы отыскать Дайчеу.
Он увидел тысячника, когда тот, закусив косу, терпел боль от рук Чжой-линя, вправлявшего ему суставы. Половину лица Дайчеу покрывала корка запекшейся крови, другая половина была бледна, как урусский саван. Подождав, когда лекарь закончит, Хайду уронил:
— Это я, Дайчеу. Ты слышишь меня?
— Ты пришел взглянуть еще раз на мое унижение и боль? Я сам слагаю с себя звание тысячника и отдаю железные доспехи. Я покорен, Хайду, — Дайчеу говорил изменившимся до неузнаваемости, хриплым голосом, словно телом его уже овладел костлявый дух вечной ночи.
— Ты знаешь закон, тысячник, — голос Хайду был бесстрастен. — Но прежде я хочу справиться о твоих ранах. Чжой-линь…
— Не надо. Пусть он уйдет, я хочу, чтобы мы остались вдвоем.
Хайду движением пальцев отпустил Чжой-линя, и тот, согнувшись пополам, спиной попятился в темноту.
— Ты помнишь Хорезм, Дайчеу? Мы с тобой были тогда молодыми и удачливыми сотниками, и ты спас меня от клинков всадников Джелаля. Потом мы вернулись в степь, и оба полюбили одну девушку, которая ответила тебе взаимностью и родила потом двух сыновей. Зато немного погодя судьба возвысила меня: я раньше тебя стал тысячником, а потом джихангиром. Каждому свое. Но спроси меня сейчас: что бы я выбрал? Я бы захотел оказаться на твоем месте. Ты счастлив, потому что твои сыновья носят черты своего отца, у них те же повадки и та же удаль. Тебя в белой юрте ждет любимая женщина, для которой важно, чтобы ты вернулся, а вернешься ты целым или израненным — это ее не волнует. Ты создал свой мир, Дайчеу, имя которому — семейный очаг. Такого у меня никогда не было и вряд ли будет. Все силы я тратил на военные походы, а не на любовь, не на сохранение рода. И теперь я одинок, как высохшее дерево посреди Гоби. Я хочу выразить тебе благодарность за сегодняшний бой, как и за все другие.
Хайду низко, почти до земли, поклонился.
— Сегодня был самый черный день в моей жизни. Спасибо тебе, Хайду, за то, что ты пришел поддержать меня. Со мной все кончено. Вопреки разуму, ты бросил мою тысячу на верную погибель. Не буду искать дурных мотивов в твоих действиях. Пусть это останется на твоей совести. Был ли твой поступок неосознанной местью, или это просто промах военачальника — решать не мне, а Вечному Синему Небу. Я свой долг выполнил. А теперь о другом. Чжой-линь сказал, что правая рука моя раздроблена в нескольких местах и скоро высохнет. Я вряд ли когда-нибудь сожму меч. Не хочу хромым, опозоренным, одноруким калекой вернуться домой. Помнишь Саади: «Всяк вольный уедет, и, сердце скрепив, останется раб средь запущенных нив». Как мне хотелось, чтобы мои сыновья прокладывали себе жизненный путь не мечом, а знаниями, учились в Багдадском «Низамийэ». А теперь? Соседи начнут смеяться и показывать пальцем, а мои сыновья застесняются меня. Позволь мне благородно расстаться с жизнью и устремиться в чертоги Вечного Синего Неба.
— Ты напрасно рисуешь свою будущую жизнь черными красками. Да, на тебе не будет сверкающих доспехов, ты будешь носить чапан мирного человека, но от этого дети не станут меньше любить тебя, ведь ты давно сделал свою семью богатой скотом и юртами. Ты дашь им образование в твоем любимом Багдаде. Один станет звездочетом, другой лекарем, как ты всегда мечтал. И сам переселишься поближе к чайханам, мечетям с крикливыми муэдзинами, будешь наслаждаться роскошью, читать мудрые книги и участвовать в ученых диспутах. У твоих сыновей достаточно средств для выкупа любой невесты. Через несколько дней я все равно приведу Смоленск к покорности, и свет этой победы затмит легкую тень неудачи.
— Да, но это будет твоя победа. После нее ты станешь темником: Бату-хан любит тебя. Нет, брат мой Хайду, не отговаривай. Пусть мои дети знают, что их отец умер настоящим нойоном. Только об одном прошу: не говори никому, что я выжил в бою и попросил смерти. Ведь если джихангир захочет, то ни один свидетель не разболтает некрасивую правду о том, как погиб тысячник Дайчеу. И еще: пощади сотников. Они дрались, как могли. В том, что русы оказались сильнее, нет их вины.
— Хорошо, я сохраню им жизнь, но разжалую до простых воинов и брошу в бой первыми. Это все, что я могу сделать.
— Благодарю тебя. Ты позволишь мне уйти по-монгольски?
Глаза Дайчеу сверкнули в лунном свете так, что у Хайду комок подкатил к горлу. Умереть по-монгольски значило не пролить собственной крови. Кровь — это душа, принадлежащая Вечному Синему Небу и великому императору Вселенной — богу Тенгри.
— Ты мой айньда, значит, твоя последняя воля — закон для меня. Прощай.
Хайду наклонился над тысячником, коснулся лбом лба раненого и, отвернувшись, быстро зашагал к своей юрте.
Четыре воина взялись за углы войлока, на котором лежал тысячник, и понесли во мрак сгустившейся ночи. За широкими подолами елей Дайчеу положили спиной поперек бревна, и, прежде чем услышать сухой треск своего сломанного хребта, тысячник увидел качнувшуюся в русском ночном небе луну, полнота которой, вопреки предсказаниям шамана, не принесла удачу первой монгольской тысяче под стенами Смоленска.
Весь остаток ночи Хайду не сомкнул глаз. Безбородый джихангир напоминал угрюмую старую женщину, согнувшуюся под непосильной ношей. Он смотрел на танцующий огонь и видел в желтых языках пламени человека в алом плаще, который глядел на него, и в больших серо-голубых глазах читалось печальное, трагическое спокойствие, без тени ненависти. Так смотрят только опытные военачальники, свободные от плена разрушительных страстей.
Командир прославленного полутумена мысленно спрашивал видение: «Зачем, зачем ты сопротивляешься мне? Твой город обречен, и сам ты погибнешь, ибо нет силы, которая может остановить монгола. Если ты сможешь победить меня, то на смену мне придет сам Батый, и тогда пощады не жди. Если каким-то чудом остановишь Батыя, то верховный каган Мунке вышлет такое войско, что на протяжении многих тысяч локтей не останется ни одной пяди земли, не вспаханной копытом степного коня. Ты ведь прекрасно это понимаешь. Тогда зачем? Я благодарен Тенгри, что обрел наконец настоящего соперника, только так дух воина может приблизиться к заветным чертогам Вечного Синего Неба. Мальчишка сказал, что карать можно и в любви, так знай: я люблю тебя и хочу встретиться с тобой, но нам никто не должен помешать. Ты слышишь меня? Никто. Я принял решение, прими и ты. Я буду ждать тебя на своем белом Ордосе в сверкающих на солнце доспехах, выбор оружия предоставлю тебе, а хочешь, будем драться разным оружием: кто какому лучше обучен, только не проси меня спешиваться — это, пожалуй, мое единственное условие. Итак, я жду поединка!»
Хайду стало вдруг необычайно легко, словно тяжелый камень свалился с души. Он встал и заходил по юрте вокруг очага. Окрыленный дух бился, хлопал крыльями в распрямившемся теле — долгожданный час, ради которого мужчина рождается, живет и умирает, приближался.
ГЛАВА 2
В древности те, кто был способен к учености, знали мельчайшие и тончайшие вещи. Но другим их глубина неведома. Поскольку она неведома, вот их описание. Они были робкими, как будто переходили зимой поток, они были нерешительными, как будто боялись своих соседей, они были важными, как гости, они были осторожными, как будто переходили по тающему льду; они были простыми, подобно неотделанному дереву; они были необъятными, подобно долине; они были непроницаемыми, подобно мутной воде. Это были те, которые, соблюдая спокойствие, умели грязное сделать чистым. Это были те, которые своим умением сделать долговечное движение спокойным содействовали жизни.
Дао Дэ Цзин, книга первая, стих пятнадцатый
Тысяцкий Меркурий не стал отводить войско к Смоленску, а, продвинувшись вперед, приказал разбить лагерь на склоне того самого холма, с которого совсем недавно наблюдал монгольский джихангир, напротив наведенных неприятелем переправ через овраг, сочтя нужным лишь послать с гонцом весть о первой победе. Слишком рано было еще готовиться к триумфальному шествию по мостовым города.
Голята справился с непростым заданием, приведя монголов туда, где все было готово к встрече непрошеных гостей.
В начале лета толпа оборванных, тощих рязанцев подошла к городским воротам и попросила защиты и крова. Для решения этого вопроса собрали вече. Представители зажиточного класса по большей части настаивали на том, чтобы отправить рязанцев обратно под бунчуки их новых хозяев, дабы не накликать беды. Мнения ремесленников разделились. Зато городская беднота и посадские вступились за обездоленных. Шумели долго, но до драки, как случалось нередко на вечевых сходах, дело не дошло. Рязанцев взяли к себе посадские, переспорив богатых горожан и враждебно настроенных ремесленников.
Среди беглых был отрок Андрейко, сразу же прозванный смолянами Голятой, потому что на нем почти не было одежды. Тысяцкий объявил мальчика приемным сыном. Дом сорокалетнего мужчины наполнился иной осмысленностью бытия, а главное, жена Вита обрела утешение.
Прошло около двадцати лет с тех пор, как молодой крестоносец из монашеского ордена тамплиеров осел в Смоленске. Объявленный персоной нон грата католическим престолом за то, что отказался участвовать в сожжении деревень сербских схизматиков, проклятый братьями ордена, лишенный наследства, Меркурий встал на путь вольных рыцарей и вскоре предложил свой меч смоленскому князю. Его взяли на службу. Дела у Смоленска шли плохо: с запада литовцы совершали набеги на пограничные земли, проявляя крайнюю свирепость и назойливость; с востока налетали половецкие банды. Несколько раз древний город оказывался в осаде, то у тех, то у других. Внутри не было единоверия: язычники дрались с христианами люто, порой переходя от кулаков к топорам и вилам. Своих воевод не любили, дружинников считали захребетниками. Нужен был кто-то сильный, желательно со стороны, беспристрастный и знающий военное дело. Смоленский князь почувствовал в молодом, но уже закаленном в боях рыцаре-католике свое спасение и сразу доверил малую дружину, с которой Меркурий трижды сходил на Литву и заставил неприятеля просить мира. Литвины не только поклялись не воевать со Смоленском, но и предложили Меркурию взять в жены католичку Виту, дочь богатого и знатного воина. Свадьба была большой и шумной. Столы накрывали прямо в поле. Кривичи и литвины братались, пили из одного кубка, пели вместе песни. Князь возвысил бывшего крестоносца до тысяцкого и повелел командовать войском. Но судьба показала Меркурию свой страшный оскал: первый сын умер в родах, второго унесла хворь на десятом году жизни, третьего, почти достигшего совершеннолетия, не уберегли во время половодья.
Скоро Голята поправился, окреп и стал незаменимым помощником в доме тысяцкого. Монгол Илха, друг Голяты, пришедший вместе с ним, захотел принять монашеский постриг. По вечерам, после тяжелого трудового дня, Голята и Илха садились в беседке перед домом и в живом общении учились друг у друга языковым премудростям. Голята, обладая цепкой памятью, схватывал на лету, заглатывал знания, с каждым днем все свободнее общаясь на чужом языке. Илха тоже не был тугодумом. За несколько месяцев они продвинулись настолько, что на бытовом уровне разговаривали без запинок и дополнительных пояснений.
В конце сентября того же года весть о приближении татар громовым раскатом пронеслась по смоленскому краю. Илха одним из первых попросился в ополчение, его знания о монгольской тактике ведения боя оказались бесценными. Меркурий назначил монгола командовать стрелками и пращниками.
Какое-то время смоленская чаша весов колебалась между войной и миром: народное вече и боярская дума не могли решить, принять сражение или открыть ворота. В довершение ко всему князя хватил удар, лишив речи и движения. Меркурий выступал на стороне меча: рожденный в далекой римской провинции, в семье воина-наемника, он с ранних лет познал, что такое доблесть и отвага. Когда слухи о неведомых доселе степняках переросли в настоящую угрозу, он, никогда не повышающий голоса и во многом за счет этого умевший брать верх в любом споре, лично ходил по кварталам ремесленников и призывал к открытой борьбе. Особенно охотно его поддержали сапожники и кожевенники, сдержанно согласились кузнецы и каменщики, против выступили перчаточники и калашники, но они оказались в меньшинстве — смоляне очень хорошо помнили подвиги бывшего рыцаря.
С середины октября смоленская рать стала выходить на тренировочные занятия: учились держать строй, одновременно выпускать стрелы и камни, дружно наступать и откатываться. На кузнечной улице не смолкали молотки, шумно гудели меха. На кожевенной изготавливали доспехи. На сапожной — шили специальную обувь, в которой воин должен уверенно себя чувствовать на скользкой поверхности.
Меркурий, скрепя сердце, благословил Голяту, вызвавшегося пройти по лезвию судьбы. Задача была немыслимо сложная, но с ней мог справиться только один человек — его приемный сын.
В конце ноября орда степняков численностью в пять тысяч всадников вышла на дальние подступы и двинулась к заранее подготовленному полю. А в последнюю ночь накануне сражения в русский стан пришел еле державшийся на ногах разведчик Голята. Меркурий чуть не закричал от радости. Он хотел сразу отправить сына в Смоленск под прикрытие стен, но тот, насупившись, сказал, что имеет право увидеть бой с высоты холма.
Благодаря тому, что Голяте удалось втереться в доверие к монголам, перехитрить и заманить их в ловушку, смоляне одержали победу почти без потерь. Илхе было присвоено звание сотника, но тот отнесся к этому событию спокойно, потому что с недавних пор считал своим призванием монастырскую келью и только по необходимости взял в руки оружие, чтобы защитить православную веру.
Голята, вскочив на вороного жеребца, злого и сильного, как северный ветер, понесся в город. Жители, напряженно вглядывавшиеся с крепостных стен вдаль, увидев всадника со стягом, на котором был изображен Георгий, поняли, что победа одержана. На Свирской и Петропавловской ударили колокола: звон достиг и русского стана, и отступавших монголов. Вита, гордая и прямая, как свеча, шла, держась за конское стремя, рядом с приемным сыном. Голята объехал каждую улицу, каждый переулок, крича в распахнутые окна: «Победа! Победа!» — и только после захода солнца вернулся в свой дом и повалился с коня на руки подоспевших домочадцев с сильнейшим жаром.
— Хорошие сегодня звезды, воевода, как и сегодняшняя победа, — негромко сказал Илха, подходя к костру и потирая стынущие руки. — Завтра будет ясный день.
— Не мешало бы сделать его черным для татар, — вместо Меркурия отозвался сотник Валун, командовавший княжескими гриднями.
— Я сожалею, что еще очень много врагов смотрят на наши звезды, — глухо выдохнул Меркурий. — Илха, что за дикий обычай рубить руки, да еще несмышленому ребенку?
— Это моя вина. Я должен был объяснить ему, что можно, а что нет. При войске джихангира Хайду обретается известный китайский лекарь Чжой-линь. Он знает, как отвести заражение, — уклончиво ответил монгол.
— Много ли китайцев в монгольском войске?
— Немало. Все осадные и полевые орудия обслуживают они, лечение воинов тоже на них. За прямые поставки мокрого шелка отвечают китайцы. Скоро в войске собираются ввести пешие подразделения. А научать — кто? Опять же китайские военные.
Валун словно не слышал, что тема разговора поменялась. Продолжая жевать длинный седой ус, сотник ворошил веткой костер.
— Руку уже не вернешь. О чем мыслишь, Мер?
— Смотрю на огонь и вижу их вождя: верхом на белом коне, точно врытом в землю. Сдается мне, он глазами искал меня. Почему он поступил не как опытный полководец? Обладая численным перевесом, он мог легко направить тысячу, а то и две, к городу и осадить его, а сам с остальным войском начать боевые действия. Не похож человек на белом коне на неопытного зайца, который при первой неудаче сразу же убегает. Сражение могло получиться очень кровопролитным.
— Вот ты сам и ответил, — Илха придвинулся поближе к костру. — А еще на войне можно легко сводить счеты и устранять соперников. Видя, как хорошо ты подготовился, он поостерегся — а вдруг у тебя есть еще сюрпризы. К тому же конница по такой местности легко маневрировать не может. Скорее сражение распадется на отдельные схватки, а это гибель людей и бесполезные потери сил. Хайду — искусный воин, бывший раб, оказавшийся рядом с вершинами военной власти. Он наверняка хочет малой кровью привести Смоленск к покорности. Он либо готовит коварный удар, либо ищет возможность подкупа, либо думает, как уничтожить главного.
Меркурий встал и, разминая затекшие ноги, отошел в темноту.
— Илха, — негромко позвал он.
Монгол, сидевший, скрестив ноги, распрямился, готовый подойти к воеводе, но, с сожалением посмотрев на костер, спросил, оставаясь на месте:
— Воевода хочет увидеть монгольский стан?
— Ты читаешь мои мысли, Илха. Как думаешь, далеко они отошли?
— Думаю, нет. Ты позволил им забрать убитых и раненых, значит, арбы тяжелы. До них должно быть не более двух часов рысью.
— Валун, твои конники сегодня не участвовали в бою. Дай им пять часов отдыха, и пусть будут наготове. И еще — понадобится малая дружина. Да, нам тоже подготовь свежих коней.
— Зачем воевода хочет взять пеших? — монгол смотрел на Меркурия с удивлением, к которому примешивалось безмерное уважение.
— Сотня конницы — это гридни, а другую посадим на крупы коней.
— Ох, мудрейший Меркурий. Будет очень тяжело уходить от погони.
— По ночному лесу нетрудно. Насколько мне известно, монгол боится леса до судорог. Так, Илха? В седло!
Два всадника поскакали, держа курс на северо-восток, по следам монгольского войска, отчетливо чернеющим в свете луны. Ледяная ноябрьская изморозь оседала на металл и кожу доспехов, изо ртов коней валил густыми клубами голубой пар. Но ни лошади, ни всадники не ощущали холода. Стояла прекрасная осенняя ночь, прозрачная, словно вода в омуте. Когда в небе заалели отсветы костров, Меркурий и Илха спешились, привязали коней и крадучись стали взбираться на холм. С вершины им открылся монгольский лагерь, выстроенный в виде огромного горящего наконечника стрелы. У тысяцкого холодок пробежал по спине:
— Я такого еще не видел!
— Хайду поднимает боевой дух воинам. Такой лагерь атаковать сложно, мой воевода. Воины слишком возбуждены, и сон их чуток. К тому же лекарь с помощниками не сомкнут глаз, шаманы не сомкнут глаз, и сам Хайду будет бодрствовать.
— Другой ночи у нас не будет. Они оправятся и выбросят всю ненависть. А их все еще слишком много. Численный перевес может стать решающим преимуществом. Нужно измотать, обескровить войско и желательно уничтожить командующего. Тогда — победа. Если не получится убить главного, то хотя бы дотянуться до тысячников и сотников.
— Это очень непросто. Никто не знает, где и когда спит Хайду, он может спать на войлоке под открытым небом или в палатке простого воина, а может всю ночь просидеть в позе лотоса в своей красивой белой юрте. Вокруг него всегда сотня испытанных нукеров, которые лягут костьми за джихангира. С тысячниками тоже нелегко, к каждому приставлено до полусотни нукеров, и каждый из них владеет клинком не хуже самого Тенгри.
— Ладно, Илха. Лучше расскажи, как укреплен лагерь?
— Защитой служит обычно двойной ряд плотно сдвинутых телег. Простые лучники и беднота вроде меня размещаются на ночь почти на границе лагеря, у самых телег. Они первыми отбивают приступ. Внутри сооружается еще один заслон, из щитов, он идет кольцами вокруг ставок тысячников. В центре — бунчук самого джихангира. Лошади и прочий скот стоят просто в поле, иногда в загоне. Боевые кони тяжелой конницы и командиров от десятников до тысячников находятся в основном лагере.
— Хм. Значит, нападать на табуны нет смысла. Только шуму бесполезного наделаем.
— Верно говоришь. К тому же коней охраняют опытные пастухи и собаки. Да и любой монгольский конь будет искать хозяина. Если даже из двадцати тысяч перебить половину, то другая половина все равно вернется под седло. Монгол в дальний поход идет опятиконь. Попробуй осиль такую прорву.
— А тягловая сила?
— Волы тоже бешеные, слушаются только хозяев. Чужого топтать начнут. Иногда монголы пускают их на вражеских пехотинцев. Их ничего не берет, ни стрела, ни клинок. Не стоит ночью нападать, воевода!
— А мы ночью и не будем, Илха. Нападем под утро, перед самым рассветом, когда караульные устанут, а шаманы и лекари пойдут отдыхать.
— Кто это? — Илха, вжавшись в мерзлую землю, ошалело смотрел на лунную дорожку, которая упиралась в опушку леса.
От чащи в сторону распластавшихся на земле Меркурия и Илхи медленно ехал всадник. Лось под ним важно перебирал сухими ногами и в такт шагам покачивал тяжелой рогатой головой. Страшный топор на длинном, в полтора человеческих роста, ратовище поблескивал в лунном свете. Две толстые седые косы спадали от висков на грудь волхва. Всадник и лось, слившись воедино, были похожи на призрак из древних сказок народа, который жил на берегу Днепра задолго до прихода словен и кривичей. Обрывки тех сказаний в некоторых глухих деревнях и лесных хуторах приходилось слышать и Меркурию. Но сам он никогда не видел Измора, потомка Ишуты, превратившегося из змия в человека и ставшего лесным волхвом. Да и вообще мало верил в лесную нечисть. Из легенды он хорошо запомнил только одно: Измор приходит к тому, кого сам выбрал. Всадник ехал по холму, не прячась, не понукая животное, держась на его спине прямо. Илха зарылся лицом в траву и отрывистым шепотом читал молитвы. Меркурий завороженно смотрел на кустистые брови и испещренное глубокими морщинами лицо. Всадник поравнялся с лежащими, оказавшись в каких-нибудь пяти шагах, пристально посмотрел на Меркурия темными омутами глаз и резко ударил тупым концом ратовища о землю. Лось взревел так, что с деревьев с неистовым граем взлетели вороны.
ГЛАВА 3
Если кто-нибудь силой пытается овладеть страной, то, вижу я, он не достигает своей цели. Страна подобна таинственному сосуду, к которому нельзя прикоснуться. Если кто-нибудь тронет его, то потерпит неудачу. Если кто-нибудь схватит его, то его потеряют. Поэтому одни существа идут, другие высыхают; одни укрепляются, другие слабеют; одни создаются, другие разрушаются.
Дао Дэ Цзин, книга первая, стих двадцать девятый
В четвертом часу утра смоленский отряд из двухсот человек выдвинулся на встречу с врагом. Еще на дальних подступах к татарскому лагерю Меркурий приказал спешиться и обмотать копыта коней рогожей. Кривичи шли через глухой лес почти бесшумно. Лишь изредка под ногой воина или копытом коня сухо ломался сучок, и тогда воевода бросал резкий неодобрительный взгляд туда, откуда доносился шум. Различить лица было невозможно из-за того, что луна, хоть и полная, почти все время скрывалась за тяжелыми набухшими тучами. Иногда Меркурию начинало казаться, что он ведет в бой не живых людей, а отряд теней, восставших, нагрянувших из потустороннего мира.
Конная сотня — княжеские гридни, экипированные по образцу своего времени: кольчуги, длинные обоюдоострые мечи, вытянутые яйцевидные шлемы, двухметровые копья, круглые щиты, у некоторых приторочена к седлу булава.
Вторая сотня, посаженная на крупы коней, была той самой малой дружиной, с которой тысяцкий ходил на Литву. Враги их называли волками за волчьи шапки, надетые поверх шлемов. Вооружение и доспехи для них изготавливали по индивидуальным заказам. В обычном строю с другими ратниками эти воины составляли центральный, тяжело бронированный кулак войска и располагались в глубине, ближе к княжескому стягу. На ночные операции ходили в облегченных доспехах, чаще в кожаных, чтобы меньше шуметь, при этом щиты не брали, только короткие копья и боевые топоры на средней рукояти. Руки защищены наручами с шипами, ноги — такими же поножами. На поясе — длинный кинжал, одна сторона лезвия в крупных зазубринах, для нанесения рваных ран, другая — заточенная и гладкая. За правым плечом в чехле носили комплект метательных ножей — «муж и жена» — как любовно называли их дружинники; такой нож имел два клинка, по сути, железный штырь с двумя остриями — страшное оружие в руках тренированного человека. За левым плечом висел кистень.
Смоленский военачальник всерьез размышлял над словами Илхи о том, что Бог создал мир не одномерным, как мы его видим, а многомерным, и что души тех, кто покинул бренную плоть, с высоты взирают на живущих и, если надо, помогают одним и карают других. Какое странное соединение монгольского шаманизма с русским православием!
Меркурий не видел лица Илхи, но чувствовал, как тот дышит ему в плечо, даже сквозь панцирную сетку. Рядом с бывшим крестоносцем монгол казался чуть ли не карликом, ведь он был ниже на полторы головы и вдвое меньше в плечах, но в силе его цепких пальцев минувшим днем убедилось все русское войско. Илха выпускал стрелы из своего составного рогового лука в три раза чаще, чем самый искусный русский стрелок, и поражал цель на расстоянии в триста шагов, тогда как другие лучники могли стрелять прицельно на сто — сто пятьдесят шагов. Зная преимущества степных луков перед русскими, Меркурий приказал вырыть специальные ямы-окопы и замаскировать дерном, чтобы сократить расстояние до противника и получить возможность атаковать неожиданно. Будучи еще совсем ребенком, он читал, что подобную тактику использовали древние германцы против римских легионов. Из рассказов Илхи Меркурий узнал, что камнеметы, таранные орудия, огнеметы, метающие кувшины, начиненные порохом, монголы получили, завоевав Китай. Там же завербовали целителей. Сокрушив Самаркандское шахство, степняки заставили работать на свою армию лучших кузнецов и конезаводчиков, так появилась тяжелая конница, закованная в труднопробиваемую броню и вооруженная дамасскими клинками. Все без исключения монгольские воины носили нательное белье из мокрого шелка, — первый антисептик — которое разрубить в бою мечом или пробить стрелой крайне трудно. Ткань вминается в плоть вместе с наконечником или клинком, но не прорывается, поэтому человек защищен от загрязнения раны и быстро возвращается в строй. Поверх нательного белья тяжеловооруженный всадник надевал шерстяной чапан, затем кожаный доспех и железную кольчужную сетку или панцирь, сделанный из металлических полосок шириной в ладонь; на голову — шлем с шишаком, иногда оснащенный забралом, шею защищал толстый кожаный ворот или железная сетка. На ногах сверкали поножи. Боевые кони тоже имели броню: на груди доспех из стальных пластинок, от шеи до крупа — толстая дубленая кожа, лишь ноги оставались открытыми, но попасть по ним можно только с очень близкого расстояния. Сами монголы делали стрелы с серповидными наконечниками, чтобы подрезать жилы вражеским лошадям. По мнению Илхи, шея и горло были самыми слабыми местами в экипировке степных завоевателей. Именно в горло направлял стрелы бывший монгольский табунщик. Именно в горло учил он стрелять смолян на тренировочных занятиях. А пеших ратников — наносить удары по шеям и головам.
Легкая кавалерия монгольского войска состояла в основном из выходцев из небогатых семей, а зачастую и вовсе из слуг и представителей покоренных племен. Доспехи были в лучшем случае кожаные, голову защищала лишь меховая шапка. Только у отдельных воинов, как правило, у десятников, были наручи и поножи. Каждый легковооруженный кавалерист имел три полных колчана стрел с разными наконечниками, составной роговой лук, копье с крюком на конце для стаскивания противника с лошади, волосяной аркан, которым степняки владели в совершенстве, и длинный кинжал. Каждый лучник на полном скаку выпускал до шестидесяти стрел в минуту. Именно легкая конница первой вступала в бой: осыпав боевые порядки неприятеля стрелами, она уходила на фланги, образуя подвижные фланговые крылья, задача которых в первую очередь заключалась в том, чтобы не дать сопернику окружить войско. А при непосредственном столкновении — обхватить двумя дугами тело вражеского войска, продолжая сыпать стрелами. Потом в бой выдвигалась тяжелая конница, которая окончательно сминала и уничтожала боевые построения врага. Но за спинами тяжеловооруженных конников скрывались лучники, льющие поверх голов нескончаемые потоки стрел. Если по каким-то причинам легкая конница обращалась в беспорядочное бегство, то тяжеловооруженная становилась заградотрядом, но это происходило крайне редко, дисциплина в монгольском войске была необыкновенно высока. В случае бегства с поля боя от одного до десяти человек казнили весь десяток, а если бежали больше десяти — наказывали сотню. Когда искушенный в тактике враг выдерживал первый ливень смертоносных стрел, все монгольское войско разворачивалось и делало вид, что отступает, заманивая в засады. Несмотря на достаточно жесткую кастовость в орде, человек незнатного происхождения, проявивший на войне незаурядные способности, мог добраться до некоторых вершин власти, как Субудэй-багатур, сын бедного кузнеца, который при Чингисхане стал видным полководцем.
Илхе едва исполнилось восемь лет, когда отец отдал мальчика в услужение богатому нойону Кункурату из колена Дунга. Кункурат дал Наганю, отцу Илхи, за это четыре козы и хромую лошадь. Отец очень благодарил нойона, называл благодетелем и плакал от радости, приговаривая, что теперь его семья не умрет с голоду и что великий воин Кункурат может владеть его сыном без оглядки, по собственному усмотрению. Кункурат приставил Илху прислуживать своему сыну Алихе, его ровеснику.
От зари и до зари мальчики были вместе. Скакали по необъятной степи, ели из одного котла, стреляли из луков. Иногда, наломав ивовых прутьев и запрыгнув на коней, играли в салки: догоняющий должен настигнуть того, кто убегает, и со всего маху хлестнуть прутом по голой ляжке, получая право самому уноситься ветром в степь, куда глаза глядят. После таких игр ляжки у детей долго горели пунцовыми рубцами.
Алиха редко выказывал превосходство перед Илхой, хотя отец требовал, чтобы тот не забывал о своем происхождении. Раз в неделю на закате Илху заставляли становиться на колени и обкусывать ногти хозяину и трем его сыновьям. При этом все кроме Алихи сидели с брезгливыми лицами и, если Илха нечаянно делал кому-нибудь больно, его били по ушам костяной палочкой. Это был самый ненавистный день для маленького слуги.
Спал мальчик у входа в юрту с внешней стороны, вместе с собаками. Однажды он проснулся ночью от того, что кто-то крепко держал его за руку. «Лежи тихо, я буду обкусывать твои ногти!» Это был Алиха. Впервые в жизни той ночью восьмилетний раб почувствовал себя счастливым. Они подружились раз и навсегда: слуга и хозяин. Правда, Алиху, одетого в сверкающие доспехи, зачислили в тяжелую кавалерию, а Илху — в легкую конницу. Но они всегда были рядом, в одной тысяче, и везде, в любом сражении, ощущали плечо друг друга.
Спустя несколько лет сам Бату-хан назначил Алиху тысячником, восхищенный его боевыми заслугами. Молодой тысячник делал все, чтобы его друг детства и верный слуга наконец мог получить право на ношение железных доспехов и стать уважаемым человеком, но судьба распорядилась иначе.
Сотня, в которой служил Илха, под Рязанью попала в засаду, устроенную отрядом Евпатия Коловрата. Рыская в поисках продовольствия и корма для коней, монголы, вообразившие себя хозяевами на новой земле, потеряли всякую бдительность. Все произошло настолько быстро, что никто не успел толком ничего понять, не говоря уже о том, чтобы обнажить оружие. Неожиданно на лесную дорогу, по которой двигалась сотня Илхи, стали с диким скрежетом валиться огромные сосны. Первое дерево рухнуло на голову колонны, второе на хвост: сотня оказалась запертой спереди и сзади. Лесные исполины падали и падали, давя огромным весом всадников вместе с конями. Засвистели стрелы, полетели выпущенные из пращей камни. Из чащи выскочили жилистые бородатые богатыри и начали рубить топорами направо и налево, особо не разбираясь, куда приходятся удары — по лошади или по человеку. Через несколько минут все было кончено. Никто, ни один конь, ни один монгол не смог уйти от страшных топоров рязанских русов. А те били так, чтобы не брать пленных, то есть насмерть, хотя прекрасно знали, что за любого монгола, пусть даже незнатного рода, можно получить хороший выкуп.
Илха был замыкающим колонны. Он успел только увидеть толстый, летящий прямо на него ствол вековой сосны. Потом в глазах резко потемнело. Могучая сила выбросила всадника из седла и придавила к земле. Конь умер почти сразу. С перебитым хребтом животное свалилось в придорожную снежно-грязевую кашу, ноги разъехались, шея вывернулась, ржание застряло в горле, вырвался лишь хриплый выдох. Топор миновал Илху: он потерял сознание, а рязанцы посчитали, что после такого удара выжить невозможно. В глубине леса русы вырыли огромную яму, куда и свалили всех убитых воинов вместе с лошадьми. Сыну бедного табунщика снова повезло: он оказался сверху. Его бросили лицом вниз. В груде мертвых тел остались пространства, в которых держался воздух.
Илха очнулся в кромешной тьме. В нос ударил резкий запах лошадей и немытых, потных человеческих тел. Трупы еще не остыли. В первое мгновение ему даже почудилось, что он в стойбище и вот-вот тишину разорвет манящее ржание коней, послышатся крики часовых, возвещающие начало нового дня. Он пошевелился, встал на четвереньки — струйки земли с тихим шуршанием побежали по складкам одежды. Память медленно, но неумолимо возвращалась. Наконец Илха понял, что он в большой общей могиле. Голова гудела медным колоколом, тело не слушалось. Собрав всю волю и остатки сил, монгол рванулся, распрямился, стоя на коленях. По лицу, норовя забиться в глаза, потекла тяжелая, прихваченная холодом глина, вспыхнул ослепительный солнечный свет. Илха стоял на коленях, раскинув руки, и смотрел на Вечное Синее Небо. На нем было лишь нижнее белье из мокрого шелка. Кожаные доспехи, чапан, шапку, оружие и даже ичиги забрали себе победители. Илха не чувствовал ни обжигающего декабрьского ветра, ни липнущих к лицу колких русских снежинок, ни могильного холода сырой, начинающей дубеть земли. Преодолевая боль в затекших мышцах, он встал и, пошатываясь, сделал несколько шагов. Он выбрался на дорогу, и тут силы вновь покинули его. Сквозь угасающее сознание Илха услышал звон колокольчика, топот конских копыт и чужую речь.
Колупай, завидев лежащего поперек дороги человека, остановил сани. Спрыгнув с воза, подошел и, посмотрев тому в лицо, быстро перекрестился. Первым желанием мужика было отбросить тело на обочину да и ехать с богом дальше. Но какая-то струнка под сердцем тонко натянулась и задрожала. «Ай, чтоб ты, окаянный, к черту под копли попал! Гляди ж ты, в одном исподнем расхлыстался на дороге! Ну, на кой ляд ты мне ныне сдался?! Ну, за что ты мне, Господи, такое наказание послал?! Сколь, Господи, ты меня еще испытывать будешь!» Колупай схватил под плечи бесчувственного монгола и заволок в сани. Сел сам и, бросив взгляд через плечо, ругаясь в голос, снял тулуп и накрыл им Илху. Влетев на рысях в деревню, Колупай прямиком помчал к дому Завиши, женщины-сорокалетки, набожной и известной своей добротой.
Внешне она соответствовала имени: высокая, статная, с прямыми темно-русыми волосами. Четырнадцать лет назад Завиша овдовела: мужа на охоте задрал медведь. Замуж повторно не вышла, не потому что не хотела, а побаивались ее местные мужички: мало того, что красивая, так еще и с неуступчивым сильным характером, который отчетливо читался в серо-голубых глазах. Сына Андрея поднимала одна, не прося помощи ни у соседей, ни у родственников, что жили за рекой в пятнадцати верстах. Завиша славилась как очень хорошая ведунья: издалека шли к ней люди лечить свои хвори и врожденные болезни.
Когда за оградой ее двора остановились сани и послышался встревоженный голос Колупая: «Эй, Завиша, выходи, по твою душу тут-ка!» — она сразу поняла, что случилось неладное, и, накинув поверх льняной сорочки полушубок, выбежала на улицу. Увидев на соломе человека, всплеснула руками:
— Неси в сени. Домой к печи не вздумай, не то в тепле кожа лоскутами отходить начнет.
— Да нешто я дурень какой!
Колупай взвалил на плечо Илху и побежал к крыльцу. Завиша велела положить больного на лавку, а сама ножом отрезала кусок овечьей шкуры.
— Ничего, ничего, пришибло малость, ну, это-то пройдет, а вот холод из тела выгонять надо, иначе погибнешь!
Ведунья, приговаривая, начала растирать шерстью кожу монгола, сначала едва касаясь, а потом все сильнее. Он так и лежал без сознания.
— Уходи, лют-мороз, зол-морок, не морозь человека доброго, его дома ждут не дождутся. Жена-красавица ждет, дети скучают, конь в стойле затосковал!
Завиша так трудилась над больным, напрягая все внутренние силы, что от нее пошел пар.
— Ну же, просыпайся, лядащий, мужик ты али не мужик!
Она била больного по щекам и снова растирала, шептала непонятные слова и, разжимая губы, посылала свое дыхание ему в рот. Прошло не меньше часа, прежде чем Илха захлопал глазами и застонал.
— Ну, слава тебе, Господи, очухивается!
Изможденная ведунья опустилась на лавку у ног больного.
— Теперь, Андрейка, застели на печи — туда его отнесем, — обратилась к сыну-подростку, который все это время наблюдал за ней из темного угла. — Эко, легонький-то какой. Давай, сынок, от такого не надорвешься.
Мать с сыном подняли Илху и понесли в дом.
Сутки монгол метался в сухом жару. Завиша вливала в него отвар за отваром большими глиняными кружками, ложилась рядом и прижималась всем телом, обнимая руками и ногами, не давая душе ускользнуть из тела. А когда пошел наконец обильный пот, женщина слезла с печи и устало сказала:
— Вот теперь жить будет!
Когда Илха первый раз спустился на пол и прошел по скрипучим половицам босыми ногами, Завиша, сидя за прялкой, широко улыбнулась и показала рукой на икону Божьей Матери, что смотрела из верхнего правого угла сквозь зыбкий огонек свечи:
— Ее благодари, спасительницу и заступницу нашу!
Монгол не понял русской речи, но суть уловил и низко поклонился лику Богородицы.
На следующий день Андрей стал водить Илху по дому и, показывая пальцем на предметы, говорить, как они называются. Монгол с интересом повторял, стараясь правильно произносить каждое слово. Иногда получалось довольно смешно, и все трое весело хохотали. Бывший раб неожиданно для себя стал замечать, что ему очень хорошо в этом деревянном доме, с этими терпеливыми людьми, а при мысли о хозяйке новое, доселе неизведанное тепло разливалось по всему телу, к горлу подкатывал сладковатый комок. Столько света и простора никогда еще не ощущала душа монгольского воина. С утра до вечера он трудился, как заведенный, выполняя всю нехитрую работу по дому, изучая русский язык и научая монгольской речи на диво смышленого Андрея.
Прошло два месяца. Зима понемногу начала сдавать позиции, уступая робкому солнечному свету. Стали появляться первые тонкие извилистые ручейки, а с крыш зарядила капель. Навоз, который лежал возле хлевов, оттаял и пах на всю деревню. Люди стали чаще наведываться друг к другу в гости, обсуждали будущую страду. Дети с улюлюканьем и смехом носились по улицам, придумывая разные игры и запуская то змеев в небо, то деревянные плотики по ручьям. Казалось, не было никакого монгольского нашествия, не горела многострадальная Рязань, не рыдали по убитым вдовы и старики.
Андрей тоже не сидел в избе: чуть солнце вставало, выпивал кружку молока, заедал краюхой хлеба и вперед, к детворе. Завиша не держала, не заваливала работой — пусть, мол, набегается досыта, а под трудовой хомут всегда успеет, тем паче, не так уж долго и осталось до взрослой жизни.
Иногда нет-нет, да и поглядывала ведунья на Илху, розовея лицом. Хоть с виду и не пара он ей: щуплый да невысокий, но приметила женщина какую-то особую упругую силу в этом чужеземце, которая делала его стойким перед обидными словами деревенских мужиков и бабьими колкими смешками. Многое не получалось у Илхи по хозяйству: где из рук валилось, где просто силенок не хватало. И лишь благодарная, извиняющаяся улыбка никогда не сходила с лица. Вот за эту улыбку и нравился он Завише, ибо, полагала ведунья, когда человек улыбается, он прав. А Бог, как известно, не в силе, но в правде. Хотя поначалу была одна загвоздка: Илха отказывался мыться, считая, что вода смывает силу и здоровье. Но это заблуждение удалось преодолеть: степняк со временем убедился, что грязь является причиной многих болезней, а раны так и вовсе первым делом промывать нужно, и сам с нетерпением ждал четверга, чтобы затопить баню.
В тот день Илха, как обычно, под вечер отправился в баню на «первый пар». Сладко почесываясь, он влез на полок и растянулся на животе. Только Вечное Синее Небо знало, как нелегко ему было не думать о Завише: жар то и дело вспыхивал внизу живота, от кончиков пальцев ног до макушки пробегала томительная дрожь, сердце начинало глухо стучать в мокрую доску. Он приподнялся на руках, чтобы встать и вылить на камни запаренной на травах воды, ибо это очень помогало отвлечься от подступившего желания, как вдруг дверь, осторожно скрипнув, приоткрылась, и он увидел ослепительно-прекрасное белое бедро.
Илха еще никогда не встречал такой красоты, такого совершенного тела, никогда не вдыхал подобного аромата волос. Жизнь на войне, казалось, отучила удивляться: сколько за спиной завоеванных земель, рабовладельческих рынков, караванов с будущими наложницами для шахов, принцев и ханов! Сколько стонущих, рыдающих, кричащих и хохочущих женщин он познал, но счастье пришло впервые! Когда мощный поток истомившейся в темном плену мужской силы вырвался и озарил женское лоно, когда два тела, наконец, замерли, тяжело дыша, Илха почувствовал, что по щекам впервые за много лет бегут крупные, обжигающие слезы радости. Этот день всегда будет всплывать у него в памяти — и в самых страшных схватках, и в часы уединения. Этот день начнет проступать сквозь тексты писаний, звучать в шумящей листве, гореть в небе и на горизонте. Отныне и навсегда Илха будет чувствовать рядом с собой Завишу, ощущать аромат ее волос и тела, мысленно беседовать с ней, советоваться, прежде чем сделать очередной шаг. Вновь и вновь он будет вспоминать, как целовал ее чуть выпуклый живот, как вдыхал терпкий запах разгоряченного лона и как улетал к чертогам Вечного Синего Неба.
После этого четверга они стали жить, не хоронясь от людей, а через две недели обвенчались в деревянной церкви в десяти верстах от дома, не устраивая пышных торжеств и веселых гуляний. Илха принял православие и стал таким набожным, что даже Завиша иногда терялась и разводила руками в изумлении.
А по ранней весне, едва только сошел снег, пришли баскаки Бату-хана. Пришли не только за мехами, медом, золотом и оружием, но и за будущими рабами, за наложницами для восточных гаремов, за мастерами и подмастерьями, чтобы продать их на рабовладельческих рынках, пришли по праву сильного брать дань кровью. Они нагрянули так неожиданно и быстро, что жители окрестных деревень не успели спрятаться в лесах. Изошла, в который уже раз, плачем земля Рязанская.
Завиша приказала Андрею лезть в подпол, бросила на крышку половик и для пущей верности придвинула на это место стол, а сама, затеплив свечу, села перед иконой и начала усердно молиться. В очередной раз бросив тревожный взгляд в окно, увидела, как Колупай с топором в руке побежал к веренице связанных девушек — отбивать дочь — и упал, пронзенный стрелой навылет. А один монгол, запалив факел, поджег солому на крыше колупаева дома в назидание другим: не лезь супротив хозяина.
Илха в этот день был в лесу, тесал бревна для нового хлева. Поднявшийся к небу черный дым заставил его бросить работу. Чем ближе подходил Илха к деревне, тем отчетливее слышал плач, истошные крики людей и убиваемого скота. Он понимал, что происходит. За две сотни шагов стал различать родную монгольскую ругань, вылетающую из продутых степью визгливых глоток сородичей. Через заднюю калитку, никем не замеченный, он вбежал во двор как раз когда баскак тащил Завишу за волосы к сеновалу. В другой руке монгол держал шапку с лисьим хвостом, предлагая щедрый подарок в обмен на скорую любовь и ласку. Илха метнулся к коню, стоявшему возле крыльца, выхватил из колчана, притороченного к седлу, лук. Но тут Завиша вцепилась зубами в руку баскака, отчего тот завизжал, как ужаленный, и, вырвав из-за пояса кривой клинок, рубанул женщину по лицу.
Стрела Илхи сорвалась с тетивы и насквозь пробила шею баскаку с опозданием на одно мгновение. Не помня себя от накатившей ярости, бывший монгольский лучник подлетел к мертвому соплеменнику, перегнулся в седле и подобрал меч, обагренный кровью жены. Развернул коня, поставил на дыбы, а потом, стиснув коленями бока, заставил животное перепрыгнуть ограду. Как только копыта взорвали весеннюю грязь, Илха взмахнул мечом — и голова с перерубленным волчьим хвостом покатилась чугунком к ограде, разбрызгивая кровь по черной земле.
Сразу пять монгольских луков вскинулись, натянулись тетивы. Илха пригнулся. Три стрелы просвистели над плечом, а две другие поразили животное. Конь, хрипя, стал заваливаться на бок. Вдруг воздух задрожал от криков, которые слились в единый могучий гул: мужики и бабы, вооружившись на ходу, кто чем мог, бросились на незваных гостей. Завязалась жаркая рукопашная схватка: монголов стаскивали с лошадей, рубили топорами, кололи вилами, били кулаками и камнями. А потом трупы семерых степняков отволокли на опушку леса и бросили на прокорм волкам. Когда жар кровавого безумия поутих, стали оплакивать и предавать земле своих убитых: погибло одиннадцать человек. Илха схоронил Завишу в березовой роще — насыпал бугорок и вкопал деревянный крест.
Все понимали: оставаться в деревне нельзя, жестокая расправа неминуема. В тот же вечер выбрали Илху старостой и попросили не медлить с принятием решения. Монгол приказал тонко порезать и засолить мясо убитых лошадей, собрать немного домашнего скарба и ждать его дальнейших указаний.
Утром следующего дня серая вереница людей, сплоченных болью и страхом, двинулась по раскисшей от весенней сырости тропинке на северо-запад. Долгих два месяца Илха водил за собой жителей восставшей деревни, кружа по лесам, каждые сутки меняя места стоянок, опасаясь больших дорог, где могли встретиться татарские и княжеские разъезды, и больших поселений. Он знал нравы и законы своих соплеменников. Орда никогда не простит убийства баскаков и будет до конца разыскивать бунтовщиков, используя все методы: суля награды, даруя князьям и боярам земли, пытая и калеча тех, кто может хоть что-нибудь знать или провести по глухим тропам.
В начале июня толпа оборванных, едва держащихся на ногах людей, ведомых Илхой, увидела стены Смоленска, до которого еще не докатилась лава монгольских всадников. Как только рязанцы вновь обрели кров и хлеб, Илха объявил, что намерен принять постриг. Он сам определил себе время на завершение мирских дел — четыре месяца. Но весть о приближении татар круто изменила его планы.
Меркурий коснулся плеча сотника Валуна, и тот, сложив руки у рта, ухнул четыре раза филином. Глухо щелкнула тетива луков по кожаным браслетам, и два десятка стрел со свистом рванулись в полет. Монгольские часовые с предсмертными хрипами повалились на землю. Тут же четыре коня, поставленных парами друг за другом, вылетели из зарослей и помчались к лагерю. Глаза у животных были завязаны, спины накрыты дубленой кожей. Между ними на веревках качалась комлем вперед мощная сосновая лесина. Два всадника, скачущие по обеим сторонам, нещадно хлестали коней. Через минуту таран с треском врезался в телеги, те разлетелись от удара. Обезумевшая четверка лошадей ворвалась в лагерь, продолжая крушить и давить все, что попадалось на пути. Следом, будоража ночную тишину боевым кличем и стуком копыт, пошла в атаку княжеская сотня. Еще пятьдесят седоков в волчьих шапках сидели на крупах коней. Русская дружина пронзила монгольский лагерь, как металл — незащищенную плоть. И начался кровавый пир. Воины, что сидели на крупах, спрыгивали на землю, врывались в юрты и убивали спящих, всадники рубили топорами и топтали копытами коней тех, кто ночевал под открытым небом. Смоленский тысяцкий гнал своего вороного прямо на большую белую юрту, до которой было триста шагов.
Спустя несколько минут после того, как ударом тарана была пробита брешь в монгольском забрале, другой смоленский отряд из пятидесяти человек бесшумно приблизился к лагерю неприятеля в сотне шагов от основного направления атаки.
Задача перед ними стояла очень непростая: уничтожение командиров, а по возможности — самого Хайду. Отличить в темноте тысячника или знатного воина от рядового еще как-то можно, а вот разобраться, где сотники, а где десятники, уже намного сложнее. Отряд разделился на группы по пять человек, каждая группа заранее выбрала себе цель — юрты или бунчуки. Меркурий, посоветовавшись с Илхой, специально отдал приказ малой дружине нападать чуть позже, чтобы лагерь к этому времени был уже на ногах. Простые монгольские воины должны броситься в сечу — защищать начальников и их добро, а знать с личной охраной останется в стороне от мясорубки. Вот тогда в дело вступят люди в волчьих шапках. Мало кто из этого отряда надеялся выжить, они шли на верную смерть, лишь бы выполнить приказ Меркурия.
«Волки», молниеносно преодолев заграждение, обрушили боевые топоры на неприятельские головы. Сразу в десятке мест вспыхнули яростные рукопашные схватки, трещали кости и доспехи, отлетали с алыми фонтанами отрубленные руки, падали на землю поверженные тела. Монгольские десятники и сотники старались подороже продать свои жизни. Тысячников защищало плотное кольцо нукеров в проверенной арабской броне. Никто не кричал, не звал на помощь, не посылал проклятия врагу. Слышны были только хрипы умирающих и стоны раненых. Воины леса и багатуры степи схлестнулись и не уступали ни пяди, те и другие презирали смерть, каждый выполнял свою работу, к которой был приучен с ранней юности, блестяще и хладнокровно. И все же монголы не были готовы к внезапному нападению еще и в другой точке лагеря, поэтому несли большие потери.
Ожидания Меркурия не сбылись: белая юрта оказалась пуста. Рубанув с досады мечом воздух, воевода подбежал к коню и, уже запрыгивая в седло, увидел человека в синем атласном чапане. Тот стоял примерно в пятидесяти шагах, окруженный телохранителями. Меркурий не сомневался, что перед ним главный монгольский военачальник. Но время было безвозвратно упущено: враг оправился от потрясения, еще немного — и отряд смолян мог сам оказаться в ловушке. Командир кривичей рванул из-за пояса рог и сыграл короткий сигнал к отступлению. Монгольская стрела с чавкающим звуком впилась в кисть воеводы, прошла насквозь и выбила рог, который упал на землю и треснул под копытом Черныша. Меркурий поморщился от боли, посмотрел с сожалением на то, что было предметом его гордости все двадцать лет, проведенных на чужбине, и дал шпоры вороному. Черныш, вдыхая клубы молочного тумана, устремился под защиту родного леса.
Илху, переодетого в одежду степняка, миновали стрелы и сабельные удары соплеменников. Услышав команду Меркурия, он тоже развернул своего гнедого, и тот вынес бы хозяина из сечи целым и невредимым, если бы не знакомый треххвостый бунчук, неожиданно выросший перед глазами в каких-нибудь десяти — пятнадцати шагах. Следуя больше чувствам, нежели здравому смыслу, Илха спрыгнул с лошади и побежал к юрте. Кольцо воинов, охранявших бунчук, при виде соотечественника в окровавленной одежде расступилось, словно под чарами.
Вбежав в юрту, Илха крикнул:
— Алиха, это я, твой айньда.
— Ты вор и предатель, Илха. Напрасно ты пришел сюда. Здесь тебя ждет только смерть.
— Но мы ведь братья, Алиха. Войны рано или поздно кончаются. Никто не знает, где еще пересекутся наши пути!
— Теперь уже только в чертогах Вечного Синего Неба. Да и то вряд ли. Вчера я видел тебя в строю врага. Это ты научил русов. Хорошо научил.
Алиха сплюнул под ноги горечь своих слов. От ярости у него зуб на зуб не попадал.
— Потом ты говорил с куманами и позволил нам, о великий Илха, забрать наших убитых товарищей, которые валялись в грязи в одном исподнем, потому что твои новые сородичисодрали с них все до нитки. Мне стоило немалых усилий, чтобы сдержаться и не раскрыться перед Хайду. Он бы не простил сыну Кункурата предательства его слуги.
— Алиха, но ты ведь не знаешь, что произошло со мной!
— Знаю. Вся твоя сотня погибла. Слух об этом долетел до ушей Бату-хана. Кстати, этот Коловрат был действительно великим воином. Его раздавили камнями, но потом похоронили с почестями. Взяли и забросали из камнеметов, потому что подступиться с мечом к нему было невозможно, а воинов Бату-хан предпочитает беречь. Меня тоже похоронят с почестями и, надеюсь, на родине. Наслышан я, что один монгол чудом уцелел, говорят, его выходила русская баба, а он на ней женился. Вот уж не ожидал, что это будешь ты. И вообще зачем мне что-то знать еще, если сейчас мы разделены мечом, если ты, безродный выродок, собачий выкормыш, защищаешь чужие земли, чужой народ, а соплеменников убиваешь, как жертвенных баранов, спящими, когда они не готовы к сопротивлению.
— Алиха, я скоро собирался уйти в монастырь. Я очень сильно любил свою жену и буду хранить ее любовь в себе до конца дней. Война нас опять свела.
— Я знаю монастыри в Китае, знаю бродячих дервишей Востока, видел русов в черных одеждах. Они все достойны уважения. Но не ты! Сегодня ты умрешь, хуже бездомного пса, и кости твои обглодают урусские волки. Воистину, нельзя жалкую тварь сделать благородным человеком. А я-то, индюк, думал: почему это у меня ну никак не получается помочь моему любимому Илхе подняться хотя бы до сотника? А ведь хлопотал за тебя, хотел добыть тебе место в тяжелой сотне.
— Если хочешь насмешить Бога, Алиха, расскажи ему о своих планах. Я не боюсь смерти, потому что ее нет. А перед Христом мы все равны.
— И поэтому ты пришел убивать нас в монгольской одежде? Чего же ты так боишься?
— Монголы тоже переодевались в китайскую одежду и вырезали целые города. Но к тебе я пришел сам, Алиха. А в родной одежде я только с одной целью: убить Хайду и разом покончить с этой войной.
— Тебя погубила врожденная глупость. Умрет Хайду, на его место встанут другие: я, Тосхо, Хуцзир. Впрочем, хватит попусту болтать. Твои новые друзья уже далеко. А ты возьми меч и умри хотя бы просто мужчиной.
Алиха сверкнул глазами в сторону собравшихся воинов:
— Не мешайте нам!
Тысячник рывком вытащил из-за пояса кривой меч и со свистом описал две дуги перед лицом своего бывшего раба. Илха отпрянул, сделал шаг назад и снял с войлока над входом дамасскую саблю, потом глубоко и грустно вздохнул, направляя оружие на соперника.
Алиха наседал, выкручивая сложные фигуры, кресты, дуги, в открытую потешался над Илхой, умышленно оттягивая момент последнего удара. А бывший раб пятился, едва успевая отражать выпады шипящего в воздухе клинка. Пара поединщиков выскочила за порог юрты и оказалась на открытом воздухе. Искры, летящие от клинков, смешались с искрами гудящих костров. Сщюх… На правом плече Илхи лопнул кожаный наплечник — кривую щель стала быстро заполнять кровь. Алая струйка побежала по рукаву, скатилась на черную вытоптанную землю и, огибая преграды из камешков и травинок, устремилась к лесу. Скоро правая рука бывшего лучника непобедимой армии начала неметь и плохо слушаться, а потом и вовсе опустилась, вместе с мечом. Алиха криво усмехнулся, тоже опустил оружие и, подойдя к сопернику, резко ударил ногой в живот. Илха упал навзничь, сабля глухо звякнула. Тысячник злобно топнул по лежащему на камне металлу, и клинок сломался пополам. Одна половина осталась в руке Илхи, другая отлетела на несколько шагов и зарылась в траву. Алиха упер острие своего клинка в грудь поверженного, поднял глаза к небу и вогнал меч в тело, туда, где должно биться сердце. Провернул лезвие в ране и дожал обеими руками, пригвождая к земле бывшего слугу. Из-за холма резко и протяжно взревел лось. В тот же миг порыв ветра метнул сноп искр из костра в лицо Алихе. От неожиданности тысячник дернулся, чуть подался вперед и, споткнувшись о ноги противника, упал прямо на него. Обломок дамасской сабли вонзился ему в горло, пробил основание черепа и кровавым призраком вышел наружу. Алиха, пытаясь из последних сил что-то сказать, только крепче стискивал Илху, прижимая его голову к своей груди.
— Если хочешь насмешить Бога, Алиха, то расскажи ему… — это были последние слова, которые услышал тысячник.
Потом воины, прикладывая невероятные усилия, будут пытаться разъединить тела. Хайду, видя это, не выдержит и прикажет похоронить хозяина и бывшего раба в одной могиле, не отнимая друг от друга.
Изможденные, израненные, едва держащиеся на ногах воины в волчьих шапках стояли ощетинившимся кольцом. Всего пятеро. Другие или мертвы, или успели покинуть неприятельский лагерь. Оставшиеся приготовились сражаться насмерть. Монголов погибло в несколько раз больше. Хайду не хотел терять еще людей. Можно было приказать воинам, и те бы растащили арканами, повалили и связали пятерку смертников. Но что потом? В рабы они не годятся: наверняка придумают, как расстаться с жизнью; предлагать службу в войске на правах покоренных — а было бы неплохо — тоже глупо: неизвестно, что от них ожидать в первом же бою. Хайду дал знак китайскому инженеру. По примеру Бату-хана, подкатили стенобитное орудие. Воины расступились. Заскрипели рычаги. Потом машина громко рявкнула, и в кривичей полетели камни.
Джихангир приказал похоронить убитых монголов и русов в общей могиле с соответствующими почестями.
ГЛАВА 4
…Все люди полны света. Только я один подобен тому, кто погружен во мрак. Все люди пытливы, только я один равнодушен. Я подобен тому, кто несется в мирском пространстве и не знает, где ему остановиться. Все люди проявляют свою способность, и только я один похож на глупого и низкого…
Дао Дэ Цзин, книга первая, стих двадцатый
Монгольское войско двигалось по глинистой, скользкой от дождя дороге медленно, словно через силу. Неподкованные копыта лошадей разъезжались и проваливались в чавкающую грязь. Густые гривы отяжелели от холодной воды и снега. Идти опятиконь уже не было никакого смысла: русы узнали о настоящей численности. Лучше поберечь силы коней, поэтому войлоки сгрузили на арбы, которые волы тянули теперь в хвосте вереницы. Хайду, сидя на белом, как молоко кобылицы, Ордосе, всматривался с высоты небольшого увала в усталые лица всадников в поисках поддержки и грозной степной воли, той самой, которая вела этих людей от победы к победе, которая не позволяла мириться с утратами и поражениями. И джихангир верил, что его войско по-прежнему несокрушимо. За истекшие сутки он лишился двух лучших тысячников и почти тысячи воинов, у стольких же имелись разной тяжести ранения. Таких больших потерь монголы не ожидали. Со времен схваток с самаркандским Джелалем не встречалось достойных противников всадникам, ведущим свой род от белого волка. Сердце Хайду терзала боль не столько от военных неудач в начале кампании, сколько от ощущения ненужности этого предприятия. В чем, собственно, провинились смоляне? Всего лишь в том, что поддержали Козельск, и лучшая армия мира просидела под стенами маленького городка семь недель и даже была вынуждена изобразить отступление? И только когда разведчики донесли, что смоленская рать под предводительством какого-то Меркурия — да кто он такой, прах его побери? — покинула Козельск, монголы вернулись и за час приступом взяли город, который потом разрушили, а жителей перебили. Но ведь это война. Смоляне защищали побратимов, и в том лишь неправы, что не рассчитали свои силы.
— Эй, Хабул, как твоя рана? Плечо не тянет?
— Спасибо, Хайду, что помнишь еще старого Хабула. Все хорошо, слава Вечному Синему Небу. Наверно, Субудэй-багатур, под началом которого я дрался в далекой молодости, сейчас видит меня и просит перед Тенгри хорошей судьбы для своего верного Хабула!
— Тебя, Нацинь, как только вернемся, обещаю женить. Ох, уж погуляю на свадьбе!
— Надо бы вернуться не с пустыми руками, Хайду, — молодой воин просиял улыбкой, — моя невеста любит ткани и сладости, а еще веселый блеск хорошего металла.
— А ты, Бардам, как вернешься, примерно накажи жену. Хочешь, одолжу свою плеть.
— Ой, Хайду, боюсь, что моей Улынь так понравится твоя плеть, что она попросит хлестать ее каждый день, приговаривая: «Ой, вонючий Бардам, неужели сам Хайду тебе дал попользоваться! Видишь, как я ему нравлюсь!»
По рядам воинов покатился дружный смех. И у джихангира немного полегчало на душе. Он вытащил из-за голенища плеть и кинул воину.
— Ты, как всегда, умеешь ответить, Бардам.
— А ты, Хайду, по-прежнему знаешь всех своих воинов поименно и помнишь, где у кого болит. За это и мы тебя чтим.
— Хуцзир, отправь полсотни самых быстрых воинов к стенам Смоленска. Нет. Скачи с ними сам. Я хочу встретиться с человеком в алом плаще.
— Что ты задумал, Хайду? — тысячник подъехал к военачальнику.
— Я хочу поединка, Хуцзир. Мы и так потеряли много воинов. Не хочу больше потерь. Пусть этот собачий сын, сучий выкормыш, выйдет против меня. Я знаю, ты сумеешь договориться об этом.
— Не хочу думать о плохом и, поверь, ничуть не сомневаюсь в твоей доблести, но что, если случится обратное?
— Не случится. Я убью его.
— И все же. Что гласит закон, если войско неприятеля выставляет поединщика?
— Ты имеешь в виду, какая участь ждет осажденный город?
— Именно.
— Закон гласит: если хоть одна стрела выпущена со стороны неприятеля, город должен быть уничтожен и отдан в руки воинов.
— Тогда какой смысл им выставлять поединщика и подвергать опасности вождя? Если ты убьешь его — город будет разграблен и уничтожен. Если он убьет тебя — кто-то из тысячников поведет войско и сокрушит Смоленск. Не вижу, как я должен договариваться и что обещать руссам.
— Не всегда необходимо действовать прямолинейно. Закон тоже нужно уметь приложить к обстоятельствам. Ни вчера, после поражения тысячи Дайчеу, ни сегодня, после ночной вылазки русов, я не хочу равнять Смоленск с землей, а землю посыпать солью. Этот город еще послужит улусу Бату-хана.
— Тогда чего ты хочешь, Хайду? Я перестаю тебя понимать! В обоих случаях по закону город обречен, будешь ли ты убит или останешься в седле. А чтобы вызвать руса на поединок, я должен что-то предложить взамен.
— Пообещай им, если победа будет за мной, мы возьмем тройной ясак и триста рабов, а если я погибну, ты отведешь войско.
— Что-что?! Ты потерял голову, брат мой. Впрочем, надеюсь, это всего лишь уловка. Просто у тебя чешутся руки.
— Нет, это не уловка, Хуцзир. Ты действительно отведешь войско. Бояться тебе нечего. Бату скажешь, что выполнял мой приказ. Я составлю его в письменном виде завтра же. Воины тоже будут благодарны тебе. Ты сохранишь много жизней. У тебя еще недостаточно опыта, чтобы взять приступом город, где воевода — этот человек в алом плаще.
— Но зато у меня достаточно холодная голова и жаркое сердце. Я не буду отводить войско.
— Тогда тебя казнят за невыполнение приказа.
— Кто, позволь узнать?
— Мои нукеры, которым я тоже вручу письменный приказ.
— Твоя душа никогда не обретет покоя в чертогах Вечного Синего Неба. Никогда, Хайду. Тебя проклянут от седьмого колена вниз и до сорокового вверх. Неужели тысяча воинов погибла напрасно? Одумайся, ведь ты без двух лун темник. А голову того пса я лично насажу на копье и привезу на курултай всех ханов Золотой Орды. Ты очень скоро позабудешь о честолюбии и мести. Одумайся, Хайду. Заклинаю тебя Вечным Синим Небом и предками до сотого колена.
— Нет, Хуцзир. И да будет так, как я сказал. Если я умру, ты отведешь войско. Всё. Скачи к урусам и уговори их вождя принять мои условия.
— А если они не согласятся? Ты ведь знаешь, нашу мудрость эти собаки называют коварством. Что, если они не поверят мне, посчитав, что мы просто выманиваем их вождя, а сами все равно ударим, независимо от исхода поединка.
— Поверят, Хуцзир, — Хайду, прищурившись, посмотрел вдаль и дернул повод. — Если не поверят, ты останешься в их лагере. Независимо от того, убьют меня или нет. Твоя жизнь будет залогом того, что монголы не нападут первыми. Что монголы, в случае моего поражения, отойдут под бунчуки Бату-хана, а в случае моей победы Смоленск сохранится. Мы получим дань и уйдем. Я отдам Смоленск на разграбление, только если русы убьют послов, то есть тебя, Хуцзир. Но я не думаю о таком исходе. Это вряд ли.
Перед мысленным взором Хайду выплыло лицо Голяты.
— Воины не простят тебе этого, Хайду. Все ждут не только дани, но и грабежа, красивых женщин, крепких рабов для продаж.
— Думай о своей роли, тысячник! А мои планы оставь мне. Ты будешь в заложниках до тех пор, пока в этом есть необходимость. Я все сказал.
Ордос медленно поплыл над полем, унося хозяина от онемевшего Хуцзира. Хайду не сомневался: тысячник выполнит его приказ, иначе — смерть. Но даже смерть надо заслужить, а тем более — монгольскую. Хуцзир все сделает, как надо. Теперь можно спокойно собраться с мыслями.
На серой линии горизонта показались сначала купола собора, застывшего на холме, а потом и башни кремля. Джихангир чувствовал, что урус повторяться не станет, поэтому шел к городу, не опасаясь увидеть неприятельское войско. Полусотня во главе с Хуцзиром унеслась на переговоры, высоко держа шестихвостое знамя. Спешить некуда. Нужно дождаться ответа.
Хайду поднял правую руку. Войско остановилось. Пусть воины отдыхают. Готовят еду, просушивают возле костров одежду, чинят ичиги, ремонтируют доспехи, правят мечи. Пускай готовятся к битве, которой не будет. У них был плохой день, потом плохая, очень плохая ночь. Поэтому надо дать им отдохнуть.
Этот урус не будет встречать монголов в открытом поле. Он хоть и одержал победу, но прекрасно понял, что второй раз такой удачи не видать. Нанеся значительный урон неприятелю и думая, что пошатнул твердость духа монголов, он должен использовать стены. Интересно, как? Наверняка расположит лучников и пращников на забрале, а пехоту поставит внизу. У него хорошая пехота. Копья такой длины, что испытанные боевые кони шарахаются. Да, а конницу он спрячет за воротами. Вроде горстка конных, а неприятностей при хорошем управлении причинить могут много. Тактика проста и широко известна. Чтобы подойти к стенам, придется вначале драться в пешем строю с русской ратью, а в таком бою один урус стоит пяти монголов. Но этот воевода наверняка выкинет что-нибудь похлеще того, что первым приходит на ум. Что там говорил тщеславец Хуцзир: воины, мол, хотят грабежа, красивых женщин, крепких рабов. Красивых женщин, хм! Хайду прикрыл глаза и мысленно перенесся на двадцать два года назад.
Город горел. Черный дым затянул ночные звезды и полную луну. Воздух сотрясался от криков победителей и страшных воплей побежденных. Рушились дома. Пыль, гарь, запекшаяся на песке кровь. Много крови. Много обезумевших женщин. Мужчин в плен не брали. Убивали на месте, независимо от того, было в руках оружие или нет. Всех — и стариков, и детей. Из дворца шаха выволакивали ценности: ковры, одежду, посуду, оружие. И делили между собой прямо на площади. Сволочь-шах успел умертвить почти весь свой гарем, дабы он не достался победителям. Почти, но все же не весь. Иначе воины стали бы грызть и насиловать камни. Потому что гаремы князей и шахов — это самая сладкая мечта любого завоевателя. Что до обычных женщин, то они всегда под рукой. А вот гарем! Ухоженные, гладкие тела искушенных в любви жен и наложниц. Благовония. Чистые, изысканные ткани будуаров, на которые хочется уронить пропахшее потом, чужой кровью и войной тело.
В одну комнату выстроилась очередь. Хайду посчитал: семьдесят второй. А сколько было до того, как он добрался сюда? Дело шло ходко: воины истосковались по женскому теплу. У некоторых семяизвержение наступало только от мыслей об этом.
Она была темнокожей, худой и почти безгрудой. Обычные женщины, чьи крики неслись с дымных улиц, по мнению молодого Хайду, были куда привлекательнее. Но что значит — гарем! Тым-л-лях! Если воин в числе лучших — ему позволят посетить гарем. Разрешат командиры и ветераны. Его не прогонят от сладкой добычи.
До этого дня он не знал, что такое женщина. Он даже не представлял толком, как нужно себя вести. Весь опыт основывался лишь на рассказах товарищей по оружию.
Хайду смотрел на темнокожую и ясно понимал, что она никакая не жена и даже не наложница, а всего лишь прислуга, привезенная из далеких стран и купленная хозяином или хозяйкой на обычном невольничьем рынке. Бывший раб почувствовал в девушке родственную душу. Он оперся коленом на смятые простыни и даже сквозь плотную ткань штанов ощутил, насколько они мокры. Женщина лежала на боку, закрыв лицо ладонями. Красивая тонкая линия бедра и ягодиц. Незавершенность линии говорила о совсем юном возрасте. Взгляд скользнул дальше — спина. Воина передернуло. Кожа содрана, словно по ней долго били хлыстом, сыпали соль и снова били. Он достал из походной сумки мазь и протянул. Но тут ворвался младший темник Бельгутей и закричал:
— Чего ты так долго возишься?
Увидев в руках Хайду мазь, сверкнул глазами:
— Еще раз замечу, что проявил жалость, — отрублю руку! А пока ступай!
— Обещаешь, что никому не скажешь?!
— А если нет, тогда что?
— Тогда я тебя убью прямо здесь!
— Я тебе обещаю, но не потому, что боюсь, а потому, что сам был такой. Ступай!
Хайду на ватных ногах пошел прочь. Ни кровь, ни крики, ни стоны людей не врезались так глубоко в сердце, как израненная спина той девушки. Никогда он не захочет такого удовлетворения своих желаний. Отныне гаремы не влекли его. Всякий раз после того случая, когда падали новые города и рушились очередные хоромы правителей, он обходил стороной стены, за которыми скрывались дорогие ткани и роскошные будуары.
А в ту ночь, выйдя из дворца, он увидел женщину в длинном темно-синем платье, семенящую в глубине улицы. Она оглядывалась по сторонам, перебегая от одного дома к другому. При ходьбе платье переливалось в свете огней и играло складками. Под тканью угадывалась не тонкая, но довольно изящная талия, манящие выпуклости полных бедер и ягодиц. Плечи высоко подняты, словно боялись уронить бесценный алмаз черноволосой головы. Он побежал. Волна желания обожгла снизу, рванулась к горлу, забухала в ушах. Хайду не видел ничего, кроме темно-синего силуэта. Женщина скрылась за поворотом, отчего рассудок молодого монгола едва окончательно не помутился. Но слава Вечному Синему Небу, взгляд вновь отыскал ее. Она вбежала под арку и снова растворилась в дыму. Хайду выхватил из-за пояса меч и стал рубить этот синий клубящийся дым, не слыша и не чувствуя, как из груди вырывается глухой звериный рык. Мелькнул подол платья. Перед самым носом хлопнула дверь. Удар ногой. Дверной щит слетел с петель. В комнате было темно, хоть глаз выколи. В углу тьма шевельнулась, что-то заскребло по стене. Хайду протянул руку и нащупал волосы. Дернул на себя. Сопротивления почти не встретил. Она стала опускаться на ковер, увлекая за собой Хайду. Вот он уже сверху. Едва коснулся бледного, тонко очерченного лица рукой, как поток семени вырвался наружу. Неожиданно женщина прижала его голову к своей груди и обхватила ногами за талию. «Волчонок, дикий степной волчонок!» — шептала она, двигаясь навстречу всем телом. Он вдруг понял, что женщина намного старше него. Эта мысль породила волну покоя в душе, и он вошел в горячее, скользкое лоно.
Ветераны всегда наставляют молодых перед взятием города, что нужно вспарывать животы всем изнасилованным женщинам, дабы те потом не наплодили врагов, у которых в жилах будет течь твоя кровь. А если проявишь слабость — навлечешь на себя позор, а на племя — беду, ибо нет никого яростнее и страшнее сына изнасилованной тобой женщины. Но Хайду не смог. Он стоял и смотрел на полные красивые бедра, на чуть выпуклый живот, на грудь, пылающую яркими ягодами сосков. Смотрел и не хотел уходить. Меч, боевые кони, сверкающие доспехи — все вдруг померкло перед жаждой жить и обладать женским телом, источающим аромат материнства и неги.
ГЛАВА 5
— Тять, расскажи про Георгия. Ты ведь много раз обещал, — Голята придвинулся к Меркурию и прижался культей к льняной рубахе приемного отца.
— Он родился в Каппадокии, в очень богатой и знатной семье. Вся семья исповедовала христианство, — начал неторопливо смоленский воевода, накручивая на палец колечко бороды.
Будучи еще юношей, Георгий поступил на военную службу, где превзошел всех отвагой и ловкостью, а главное — умом. В двадцать лет возглавил когорту инвикторов, что переводится как «непобедимые». Когда воевал в Персии, выказал исключительную отвагу и был включен в число комитов — приближенных императора.
Но вскоре император Диоклетиан объявил войну всем христианам и начал гонения именно с военных людей. Двадцатисемилетний Георгий открыто бросил вызов императорской воле. Он раздал все свои богатства и даровал свободу невольникам. Сам же явился во дворец и обратился к императору и всему собранию со словами: «О император! И вы, сенаторы и советники! Вы поставлены для соблюдения законов и праведных судов, а ныне утверждаете беззаконие и издаете постановления о преследовании неповинных христиан, требуя от них поклонения идолам, как богам. Но ваши идолы — не боги! Не прельщайтесь ложью. Истинный Бог — Иисус Христос, Творец неба и земли, всего видимого и невидимого. Познайте истину и не преследуйте благочестивых христиан — рабов Божьих». Диоклетиан попытался ответить: «За твое мужество и знатность рода я удостоил тебя чести носить высокое звание. И сегодня, когда ты говоришь дерзкие слова себе во вред, я из уважения к твоей храбрости и заслугам, как отец, даю тебе совет: не лишай себя воинской славы и высокого сана и не предавай на муки своим непокорством цвет твоей юности. Принеси жертву богам — и будешь у нас в еще большем почете». Святой отвечал: «О император, если бы ты сам познал истинного Бога и принес приятную ему жертву хвалы! Он открыл бы для тебя врата безграничного Небесного Царства, несравненно превосходящего твое земное владычество. Власть и блага, которыми ты наслаждаешься, суетны, кратковременны и преходящи. Поэтому мою любовь ко Христу я не променяю на земную славу, которую ты обещаешь мне». Его бросили в темницу и подвергли пыткам, заставляя отречься. Колесовали, били дубовыми прутьями, наконец, отрубили голову мечом. Умер святой в семь часов вечера в пятницу, 23 апреля 303 года. Тело похоронили в Палестине, в Лидде.
Вскоре после его кончины стали происходить чудеса, которые он творил во славу Христа. Вот, например, «Чудо Георгия о змие».
В озере, на берегу которого стоял город, появилось чудовище — не то змий, не то дракон, пожиравший всякого человека и любое животное. От его смрадного дыхания гибло все живое вокруг. Сколько ни пытались победить дракона оружием — тщетно. Стали пригонять на берег овец, чтобы задобрить змия, но и это не помогло. Царь обратился к жрецам, и те посоветовали приводить не только овец, но и по одному ребенку каждый день. Настала очередь царской дочери. Ее нарядили в пурпур, украшенный золотом и драгоценными камнями, и отвели на берег. Девушка горько рыдала, ожидая появления змия. Поодаль горожане и родственники оплакивали ее. Вдруг перед ее очами появился молодой воин и спросил, о чем она так печалится. Царевна все рассказала и посоветовала юноше уйти, чтобы он не погиб вместе с нею. Но юноша усмехнулся и сказал, что расправится с драконом именем Бога, ибо змий этот не кто иной, как сам Сатана… Неожиданно вода в озере всколыхнулась, и чудище ринулось на них. Георгий, осенив себя крестным знамением, вскинул копье и бросился в бой. Вскоре горло змия было придавлено к земле копьем, а боевой конь кусал и бил копытами поверженного врага. Георгий накинул на усмиренного дракона свой пояс, отдал концы в руки царевне и, рассмеявшись, сказал, чтобы она ничего не боялась, а смело вела на поводке чудище в город. К жителям же обратился он с такой речью: «Не страшитесь и уповайте на всемогущего Бога. Веруйте во Христа. Он послал меня избавить вас от бесовского змия». Потом святой достал меч и пронзил грудь чудищу. Труп змия выволокли из города и сожгли, а на том месте, где чудище было убито, поставили церковь в память о Георгии Победоносце.
— Тять, а ты носишь алый плащ, потому что Георгий такой носил?
— Очень многие носят такие плащи. Воины иных племен надевают красное, чтобы не было видно крови. Например, воины Древней Спарты. Другие же считают, что нет ничего краше крови, пролитой в бою, и заранее готовят себя к смерти, одеваясь в красный цвет.
— А кто они, воины Древней Спарты?
— Они жили очень давно. Однажды грозный персидский царь Ксеркс отправился завоевывать Элладу. Эллины оказались не готовы к войне. На общем военном совете всех греческих городов-полисов не смогли выработать единую стратегию. Тогда первыми вышли навстречу врагу триста воинов во главе с царем Леонидом. В узком Фермопильском ущелье завязался неравный бой. Сотни тысяч азиатов против горстки храбрецов. Но даже численный перевес не мог решить исход сражения. Персы начали колебаться. А Ксеркс стал подумывать об отводе войск и переброске сил на морские сражения. Но тут нашелся предатель, который провел персов козьими тропами в тыл спартанцам. Все триста человек погибли, но выполнили воинский долг, задержав неприятеля, пока основные силы греков собрались для отпора.
— Когда ты сможешь прогнать татар?
— Думаю…
Договорить смоленский воевода не успел. По дубовой калитке забора настойчиво застучали подковой, прикрепленной на тонкой цепочке к столбу. Прислуга вышла спросить, кто там. Массивные двери заскрежетали, из темноты улицы во двор хлынули горящие факелы. Проскрипели деревянные мостки под тяжелыми сапогами. «Постойте пока здесь!» — Меркурий узнал голос сотника Валуна. Широкоплечий командир княжеских гридней едва протиснулся в дверной проем.
— Эй, хозяин!
— Заходи, Валун. Не топчись в сенях. Холоду напустишь.
— Уф-ф, ну и жарища у тебя тут.
— А ты привык по лесам да по полям шастать, да спать на попоне — вот тебе и жарища.
— Ну, мы в теплых странах не жили. А ну, малец, поди-кось пока. Разговор не твоих ушей.
Валун уселся на лавку подле двери, переводя дух. Голята кивнул и быстро взбежал на второй этаж терема.
— С какими новостями ко мне сотник пожаловал? — воевода намотал на палец колечко темно-русой бороды.
— Плохи дела наши, тысяцкий. Утром гонец с Новгорода прискакал. Сказывает такую весть. Папа римский объявил Крестовый поход против схизматиков, нас то бишь.
— Григорий Девятый, он же граф Уголино. Ну-ну, продолжай.
— Так вот. Новгородцы уже челом бьют князю Александру Ярославичу. И отец его, Ярослав, сыну благословение дал на поход.
— А нам тогда чего бояться?
— А того. А ну как не сдюжит молодой князь этакую силищу? После Новгорода рыцари на кого пойдут? На нас! А мы опять с двух сторон зажатыми окажемся. Кумекали боярские головы и порешили, что нужно на поклон к татарам идти и просить у них помощи военной от крестоносцев. Чуешь, куда клоню?
— Не дурак.
Меркурий побледнел и, смахнув выступившую на лбу испарину, проговорил севшим голосом:
— Дальше!
— Князь ни бельмеса сказать не может. Токмо головой трясет. А те и рады, дескать, кивает он в знак согласия. А тут еще, как по мановению, Гудзира ихний прискакал, или как там его, не разберешь, и предложил мир с одним условием. Я им говорю: давай я драться пойду. Воевода же не поединщик. Тут своя сноровка требуется.
— Не пыли так часто, Валун. Давай по порядку. Какой Гудзира? Куда прискакал? Почему не ко мне?
— Да гром его знает. Ты отлеживался после всего, что выпало на твою долю. А он подскакал сегодня утром к воротам и сказал, что хочет увидеться с князем или же с людьми важными и достойными и не желающими продолжать войну. А тут, в самый раз, боярин Кажара подвернулся, тоже не знаю как. Сговорились как-то и пошли все ко князю. А князь-то наш, говорю тебе, шибко болен, многие думают, аж умом давно ослабел, и речь невнятная. Гудзира ентот, сукин сын, и говорит, что их славный воевода Хайдук, что ли, войны, дескать, не желает. А желает всем все добро оставить и уйти восвояси, только вот шибко хочет напоследок в открытом бою одолеть того самого воеводу, что ему, прославленному человеку Великой Степи, так зад нехорошо отодрал. А еще этот поганец Гудзира сказал, что лучше вовсе их вождя не утруждать, а просто вынести голову воеводы на золотом блюде. И тогда, дескать, и овцы целы, и волки сыты. Мне же поручили схватить тебя и в цепях привести. Так что ты, Мер, на меня, служаку старого, не будь в обиде.
— А что князь? — Меркурий никак не мог поверить собственным ушам.
— Да что князь! Мычит чего-то. А кому надо показалось, что он у народа спрашивает, как тот мыслит. Кажара же, не будь дурак, мигом к перчаточникам отправил. А те — сам знаешь. Навоевались, мол, не хотим боле. Да и ты, дескать, не совсем свой, а так, не пойми кто. Тебя же многие так басурманом и кличут. Зависть-то, она, людская, уж шибко лютой бывает. Литовцев отбил и склонил к миру, жену взял, какую пожелал, и словом ведь никто не попрекнул, живешь в хоромах, а тут еще и татар бить начал. Боятся тебя, Мер, некоторые в собольих шапках. Боятся и зубами от ярости скрипят. А ну как всю власть под себя сгребешь? Что тогда? Иных по миру пустишь, а кое-кого в яму да на плаху. Одним словом, нечего чужака жалеть! Пожил, попил всласть, повоевал в охотку. Лучше беду одной головой отвести. Вот такие у них доводы.
— Но они ведь все равно должны предъявить обвинение?
— Да был бы человек, а обвинить, сам знаешь, бревно на дороге можно. Кажара собрал вокруг себя сторонников, и все они в один голос кричат, что ты-де против воли княжеской пошел. Не давал князь своего указания на сбор войска и тем паче на войну. Подбил-де ты народ неразумный. Одним словом, бунтовщиком тебя записали. А тут и жена князя тоже, мол, я мужика-то своего понимаю, какой бы ни был больной, не разрешал муж похода. И сама орет: «Бунтовщик — рыцарь этот окаянный!» Вот такие дела, Мер.
— Ясно, — Меркурий до хруста сжал кулаки. — Значит, я во всем виноват! А та половина думы, что за меня стояла, что говорит?
— Да что говорит? Страх перед крестоносцами сам знаешь, какой! Одни молчат, глаза прячут, другие повинились, дескать, бес попутал. За народ не знаю. Он ведь верит тем, кто красиво бает.
— Значит, голову — на блюдо!
— Не слушай, тять! — Голята сорвался с лестницы. — Я знаю Хайду. Не того он хочет.
— Цыц, малец, — Валун привстал со скамьи. — Чего подслушиваешь, а?! Без тебя разберемся.
— Пусть скажет. Малец-то, может, и малец, но в разведку лихо сходил, — Меркурий кивнул Голяте.
— Я, тятя, вот что о татарах знаю. Люди они, конечно, хитрые и коварные, но честь у них все же есть. Хайду взаправду, может, сразиться хочет, но тех, кто им головы своих героев на блюде выносит, они презирают. И уже не просят обычной дани, а гонят в рабство баб и детей. Мужиков же перебить могут поголовно. И рассуждают так: зачем держать за пазухой того, кто может предать в любой момент? В этом они коварны.
— Ты слышал, Валун?
— Слышал, но одним мальцовским словом дело не решишь. Собирайся, Мер. Я на князя крест целовал: ослушаться не могу. Буду, как и ты, молиться Господу, чтобы уладил лучшим образом.
— Не так все идет что-то. Чует моя душа. Ай, не так.
Меркурий накинул бараний полушубок и шагнул в сени. За ним — сотник. Переступив порог одной ногой, Валун обернулся и спросил Голяту:
— Неужто правду сказываешь за татар?
— Да вот же истинный крест, — Голята заполошно закрестился. — Мне дядька Хайду сам такой случай сказывал. Было это двадцать с лишком годов назад. Долго они осаждали какой-то город в песках. Уже воины боевой дух терять начали, кони оголодали и едва ногами двигали, уже на исходе запасы воды и еды, стрелы кончались. Но тут на курултае встает один старый татар и предлагает: давайте, дескать, предложим горожанам выдать их военачальника, а за это пообещаем не тронуть город, взять всего лишь легкой дани. Так и порешили. Отправили гонцов с предложением. А в городе тем временем тоже своя заварушка случилась. Одни обвиняют других, что зря, мол, войну затеяли: татары-то не уходят, а осаждают крепко. Вода уже на исходе, всюду грязь, убитые гниют непохороненными прямо на улицах, болезни начались. А тут аккурат послы — здрасьте, пожалуйста. Спорили, спорили старейшины, как им быть. И выдали своего военачальника. Нашлись такие. Срубили голову, вынесли на золотом блюде вместе с ключами от главных ворот, пали на колени: готовы покориться. Но тут старый татар, который все это предложил сделать, оборачивается к своим нойонам и говорит, что не верит он их покорности, что придут другие, так эти псы наши головы на блюде понесут. И приказал сжечь дотла и разрушить до основания сей град. Ворвались монголы в открытые ворота и устроили там страшную бойню, какой не было со времен Пекина. Хайду этот случай хорошо запомнил. Да еще у него, видать, какие-то свои переживания со всей этой историей связаны. Шибко уж он ликом темнел, когда рассказывал мне это. Так-то, сотник. Не все тут просто. Надо бы с Хуцзиром разобраться. Видел я его. На крысу похож. Темнит посол, чую, темнит, и от нас, и от Хайду темнит.
— Эвона как! — Валун вышел в сени вслед за Меркурием. Треснулся о притолоку, выматерился и приказал гридням светить получше.
Уже сойдя с крыльца, Меркурий придержал Валуна за плечо.
— Пусть гридни отойдут, сотник.
— А ну давай, жди за оградой! — сотник махнул дружинникам.
— Надеюсь, в цепях не поведешь?
— Да Бог с тобой, тысяцкий! Я ведь сам, думаешь, не понимаю? Ищут виноватого. Не о людях же пекутся! О добре своем. Все я вижу, да поделать ничего не могу. Не гридней же, взаправду, на бунт поднимать. Тогда совсем яма, с которой только на тот свет.
— Как горожане к сидению готовятся?
— Сидеть крепко собираются. Татар не боятся. Здорово ты им дух приподнял.
— Ладно. Следи сам, сотник, чтоб порядок был: чтоб нужду под заборами не справляли, за воровство сразу на кол, баб и детишек в обиду не давай, у них тоже работы будет много. Смолу держи все время нагретой. Моих «волков» поставь на охрану ворот — они выдюжат. А меня лихом не поминай. Если было где не так, то прости.
— Да погоди, воевода. Может, все еще в другую сторону повернет.
— Не повернет. Давай подойдем к колодцу.
Меркурий шагнул в глубь двора. Зазвенела крупная цепь, и ведро с гулким плеском ударилось об воду. Тысяцкий спокойно крутил ручку ворота правой рукой, на указательный палец левой накручивая кольцо бороды.
— Вот смотри, Валун, как луна красиво в воде дрожит. Мне легко. Виту и мальца в обиду не давай.
Отраженная в ведре луна озарила лицо тысяцкого.
— Да будет так, Мер. Даю слово, ни одна собака не подойдет.
— Вот и ладно. Больше двадцати лет назад у одного римского аптекаря я купил яд. Храню, видишь, в перстне. Аптекарь уверял, что яд сей срока годности не имеет. За хорошие деньги взял, на тот случай, если на костер инквизиторский поведут. Огня страшно боялся. Теперь не боюсь. Но и корчиться в руках заплечников тоже не хочу. Хорошая вещица — перстень с пружинной крышкой. Помру — забери себе.
Меркурий зачерпнул ковшом из ведра так, чтобы вода слегка прикрыла дно, щелкнул крышкой перстня и высыпал яд.
— Воевода, век тебя не забуду! — Валун отвернулся, смахивая подступившую слезу.
ГЛАВА 6
…Приходит время, когда плоть становится невыносимым ярмом духу. Дух стремится вырваться на волю, подобно клинку, вылетающему с шипением из ножен. Синеватая сталь клинка становится частью Вечного Синего Неба, а плоть распадается на земле, как сломанное древко копья или оглобли арбы, перевозившей скарб и раненых.
У меня не было отца или человека, который бы мог посадить меня в детстве впереди себя на коня и рассказать, как устроена земля, кормящая нас, земля, из-за которой льются бесконечные потоки крови. Я все познавал сам, учась у боевых товарищей, таких же черствых, грубых, подчас озлобленных, как и я. Что же вынес я из уроков, преподанных мне самой жизнью? Миром правит всегда только сильный. Правда на стороне того, чей меч быстр и крепок, а стрела молниеносна, подобно гремучей змее, и более метка, нежели другие. К побежденным, слабым, покорившимся без сопротивления нужно относиться как к паразитам, сосущим твое тело. У сломленных нет прав — наставляли меня, — как не бывает прав у паразитов. Попробуй только их пожалеть, как тут же появятся певцы, которые начнут плести цветистые касыды о блохастой любви к ближнему. Паразит сосет кровь империи и существует, покуда эта империя, созданная великим усилием властителей, жива. Кусает, издевается, устраивает бессонные ночи, изматывает, когда хочет насытить свое никчемное тело жизнью. Прижать к ногтю всю эту заразу очень трудно, а в боевом походе — невозможно. Остается только убивать хотя бы тех, кто сам высовывается. Убивать беспощадно.
Таков тысячник Хуцзир. Карьерист и тщеславец. Ему повезло родиться в знатной семье. Но бог не дал ни ума, ни силы. Только хитрость, с помощью которой он рвется наверх. Пусть остается заложником в стане русских до тех пор, пока Вечное Синее Небо не рассудит должным образом. Если он попытается обмануть меня, не выполнив приказ в точности, — я убью его. Это будет блестящий и долгожданный повод. Дайчеу был великим воином, но терпеть рядом с собой человека, который претендовал на роль справедливого судьи твоей жизни, тоже невыносимо. Хитер, ай хитер Хуцзир. Но на всякого хитрого лиса находится куда более искусный охотник. Ну да полно. Мир во власти Тенгри, пусть решает.
Китаец Чжой-линь говорит, что мое тело устало, оттого и болеет. Хотя и живет на земле каких-то сорок лет. Да, когда-то я был молодым и, врываясь в города, догонял белокурых дев в белых льняных платьях, смуглых иудеек в ярких цветастых накидках, строгих мусульманок в глухих черных одеждах, полуголых чернокожих красавиц, чопорных китайских аристократок. Все они кусались, царапались, отбивались, сколько хватало сил, не желая подчиниться воле победителя. Но лишь цепкая рука начинала наматывать волосы на кулак, все эти женщины становились одинаково покорными. Зря ученые-географы пытаются найти отличия в характере разных народов. Одни, дескать, более податливы, другие строптивы, третьи коварны. Женщины хотят видеть в мужчине победителя, им плевать, что у него на ногах: монгольские ичиги или всего лишь браслеты на голых щиколотках. Они плачут, но плачут не по тем мужчинам, которых ты только что убивал, жалея их не более, чем баранов на бойне, а по тебе. Уж кому-кому, а женщинам хорошо известно, что их мужчины проиграли нам не потому, что мы лучше оснащены или более умелы, а потому, что мы — не рабы вещей.
Мы не воспеваем роскошь, не накапливаем скарб, не меряемся отросшими животами. Хотя так же, как все, любим тепло наших юрт и счастливые лица наших детей. Побеждает всегда тот, в ком не поселился раб. Тот, кто не перестал заботиться о духе, хотя и полюбил вещи, необходимые и полезные в быту. Народы, не устоявшие перед соблазном роскоши, исчезают. Время и беспощадный ветер перетирают их в прах, в пыль. То же самое происходит с богатствами, которыми так дорожили эти люди. Монголы дали возможность многим племенам, погребенным под толщами вещей, родиться заново, возникнуть и утвердиться на земле.
Мужчины должны время от времени брать в руки оружие и вспоминать, что появились на свет не в юбке. Женщины рожают воинов, готовых в любой момент показать силу, смекалку, ловкость, инженерную мысль. Ведь если осаждают твой город, используя новейшую технику, значит, ты тоже должен защититься передовым оружием, а его нужно изготовить. Женщины рожают зодчих, которые строят не пробиваемые таранами стены кремлей, красивые храмы для своих богов, теплые дома для своих семей. Женщины рожают ремесленников, которые делают крепкие доспехи, надежные клинки, шьют одежду, пригодную в зной и в холод. А еще певцов, хотя последних лично я не очень люблю. Поэтому женское сердце всегда любит победителя, а разум еще какое-то время продолжает ненавидеть.
Китаец говорит, что у меня больные почки. Я не знаю, как болят почки, но каждую осень ощущаю боль в семенниках. Это камни. Они шевелятся, приходят в движение и с дикими резями вырываются наружу. Камни появились не просто так. Я перестал быть человеком, способным произвести на свет потомство. Или просто перестал быть. Война превратила мое нутро в камни. И вместо силы рода теперь они живут во мне. Так я думаю. И каждую осень, перед началом очередного похода, чувствую адскую боль. Она заставляет меня думать о тех, кого я должен лишить жизни, о неродившихся, о живущих, о мечтающих продлить свой род. Даже сплю уже много лет, скрестив ноги, уткнувшись лицом, словно в стену, в тепло, идущее от походного огня. Завидую тем, кто может спокойно лежать на боку или на спине. Завидую тем, у кого есть дети.
Государство — это средоточие мира отдельно взятого человека. Государство быстро зачахнет и умрет, если не появятся новые поколения. Превратится в кучку золы и праха, который потом разметет ветер. У меня нет детей, поэтому так нещадно болят семенники. А почки — всего лишь следствие.
Очень хочу, чтобы смоляне не вложили мечи в ножны, а выставили против меня своего вождя. Тогда по крайней мере я буду знать, что имею дело не с рабами. И рабская доля — не для них. Здоровый народ всегда жаль уничтожать, жаль разрушать его творения. Я, младший темник, джихангир полутумена, буду просить перед ханом и Вечным Синим Небом за вас, смоляне. Просить и завидовать вам, потому что есть среди вас голяты. Империя, созданная великим Чингисханом, скоро рухнет. Монголы завоевали Китай и заменили степной дух хитроумными мозгами. Разрушили Самаркандское шахство и потянулись к роскоши.
Все беды всегда оттого, что человек, теряя себя, растворяется в чужом. Прошло всего каких-то пару десятков лет, и вот уже вместо юрт стали появляться сверкающие дворцы. Знатные воины оделись в золоченые доспехи, непригодные для боя, и в тонкие изысканные ткани, словно красавицы на выданье. Стали холить и лелеять тела, как женщины в гаремах. Похоть овладела чувствами и мыслями. Но и это не все. Мы стали посещать торговые площади, где танцуют мальчики для утех. Мы стали кричать: «Бакча, подари мне свою улыбку или хотя бы посмотри на меня. За твою любовь, мальчик, я отдам все свое состояние, забуду имя свое, имена отцов и детей!» Мы, покорители мира, стали бесплодными, точно евнухи.
Китаец пытается убедить меня, что болят почки. Глупец. Мудрый глупец. Он не видит и не понимает: вырождение завладело нами. Больные семенники — начало конца. Мертвые семенники — исчезновение. Скоро кто-то из нас окончательно закроется во дворцах, подчинившись вещам, а остальные клокочущим, точно русское болото, сбродом пойдут просить милостыню. И наше племя растопчут копыта боевых коней тех, кто сохранил себя…
Хайду встал и, щурясь, посмотрел поверх языков огня вдаль, туда, где темнела бойницами и бугрилась силуэтами башен смоленская крепостная стена. Он будет ждать сутки. Больше нельзя, воины не поймут… Воины скажут: «Хайду, мы идем за тобой, потому что в наших сердцах живет империя великих монголов. Рабы и вещи — не главное. Если ты все время ищешь мира возле чужих стен, тогда зачем тебе мы? Становись послом или купцом, а про нас забудь!» И они будут правы. Каждый вспоминает свою юрту, любимую жену, сына, которому хочет передать знания и оставить достойное наследство. Но они вскочили на коней, бросив родные очаги, движимые высшей целью. Они не могут объяснить, что это за цель, но точно знают: она есть.
В те месяцы, когда не выпадает дождь, а солнце палит нещадно, степь выгорает дотла, становясь черной и страшной. Кочевья снимаются и уходят прочь, чтобы кормить скот и содержать семьи. Но через какое-то время возвращаются. Буйство трав опять покрывает землю от горизонта до горизонта. Выгорает все старое и ненужное, освобождая путь для новой жизни, молодых ростков, которые тянутся вверх, к свету, наполняясь силой и мощью. Так и среди людей. Город смотрит на меня огнями окон, шумит улицами и площадями. Наслаждаюсь его речью. Восхищаюсь искусством зодчих. Но вдруг отдаю приказ: стереть его с лица земли, только потому, что не нахожу, не чувствую жизни и дыхания единого организма. Город давным-давно стал духовным мертвецом, кладбищем с тенями бесполезных могил и с теми, кто доживает свой век, тяготясь существованием. Постройки, в которых обитают эти люди, тоже нельзя назвать домами, это всего лишь холодные бездушные стены и тяжелые крыши, закрывающие небо над головой. Именно от неба и прячутся рабы, чтобы не беспокоиться и не рваться душой вверх. У них осталась жалкая привычка к жизни, они не способны защищать себя и свои семьи, не могут послужить хорошим примером следующим поколениям. Но раб может нанести удар в спину тому, кто позволяет ему жить. Нельзя давать рабу хлеба больше того, что требует его организм, иначе он начнет завидовать — сначала такому же, как он, потом дающему. Мне не жаль этих городов, более того, я считаю их вредными и опасными для империи. Пусть на месте пепелища появится новая жизнь.
Я устал, я очень устал от боли. Но мне не нужно сострадание — боль вызывает только гнев. Где те годы, когда я легко взлетал на спину боевого коня! Я стал хуже старца, который боязливо подходит к стремени и осторожно садится в седло. Наверное, чем-то даже напоминаю дерево, покрывающееся сетью морщин и умирающее стоя. Ствол не питается от корней, и смерть мало-помалу проникает в плоть. Мои корни болят, они умирают, и все тело сохнет и вянет. Возможно, так же когда-нибудь произойдет и с племенем покорителей Вселенной…
Хайду смотрел, как легкий ветерок поднял с мерзлой земли скрученный темно-багровый лист осины и погнал по гребню увала. Отчетливо выделялись бурые отжившие жилки. Сам лист напоминал ссохшуюся старческую ладонь, которая призывно махала, зовя за собой, перелетая с кочки на кочку, с камня на камень, с одного мертвого стебля на другой. Младший темник, провожая взглядом лист, еле сдерживал подступившую тошноту. Он не умел плакать, но в эту минуту ледяная волна душевной тоски оказалась сильнее воли. По глубокой темной морщине, идущей от глаза, поползла мутная большая слеза. Свет закатного солнца на мгновение отразился в ней и погас. Холодный воздух ночи превратил слезу в маленькую крупицу льда. Но Хайду даже не заметил — продубленная походами кожа давно потеряла чувствительность. По правую руку неспешно катил свои воды Днепр, бормоча древние сказания о былинных героях. Седые длинные усы и борода колыхались, усеянные искорками замороженных звезд. По левую руку гудел осенний лес, наполовину голый и продрогший на ветру. И такой жутью веяло от этого леса, что часовые, застывшие по периметру лагеря через каждые двадцать шагов, предпочитали не смотреть в ту сторону. Хайду снова сел около огня в своей юрте и, закрыв глаза, уронил голову на грудь.
ГЛАВА 7
Умеющий шагать не оставляет следов. Умеющий говорить не допускает ошибок. Кто умеет считать, тот не пользуется инструментом для счета. Кто умеет закрывать двери, не употребляет затвор и закрывает их так крепко, что открыть невозможно. Кто умеет завязывать узлы, не употребляет веревку, но завязывает так прочно, что развязать невозможно. Поэтому совершенномудрый постоянно умело спасает людей и не покидает их. Он всегда умеет спасать существа, поэтому не покидает их. Это называется глубокой мудростью. Таким образом, добродетель является учителем недобрых, а недобрые — ее опорой. Если недобрые не ценят своего учителя и добродетель не любит свою опору, то они, хотя и считают себя разумными, погружены в слепоту. Вот что наиболее важно и глубоко.
Дао Дэ Цзин, стих двадцать седьмой
Всю ночь Хайду просидел, окунув безбородое лицо в тепло, идущее от огня. Нукеры то и дело подкладывали дрова — не приведи Небо, джихангир проснется от холода. Несколько раз во сне тело клонилось на бок, и тогда боль в семенниках тут же напоминала о себе. Хайду выпрямлялся, стискивал ладонями колени и ждал, пока пройдет приступ, глядя слезящимися глазами в языки пламени. Каждую осень, вот уже несколько лет, он боялся ночей и с ужасом ждал, когда начнет выходить очередной почечный камень. Он молил Вечное Синее Неботолько об одном — чтобы в решительный день и час болезнь не скрутила его. И пока Небо понимало джихангира. Наконец забрезжил рассвет. Хайду тяжело поднялся, потянулся, вскинув руки, потоптался на кривых ногах и окликнул слугу:
— Сунгун.
— Да, господин.
— Конь готов?
— Да, господин.
— Давай. Я хочу объехать лагерь, а заодно посмотреть на спящий город. Может быть, в последний раз увижу его не в дыму и пламени. Людям дай еще час на сон и труби «подъем».
Хайду с трудом вставил ногу в стремя и, поморщившись, забрался в седло, придерживая правой рукой место, где пульсировала боль.
— Как думаешь, Сунгун, что нам сулит сегодняшний день?
— Как всегда, победу, мой господин. Люди говорят, что урусы знают, как лечить почки. Они дают пить какие-то травяные настои и погружают человека в бочку с горячим травяным отваром. Мы захватим в плен их знахарей и заставим лечить тебя, о храбрый из храбрейших.
— Сунгун, прекрати применять выражения глупых и чванливых самаркандцев. Монголы не должны радоваться, когда их осыпают пышными словами. Пусть лучше осыпают золотом, приводят красивых женщин и рабов. Сунгун, а что ты слышал про урусских женщин?
— О, не знаю, как эти, — Сунгун махнул в сторону смоленских стен, — но рязанские были высокие и светловолосые. Воины до сих пор цокают языками, когда вспоминают Рязань.
— Да, а зачем им вспарывали животы, Сунгун?
— Так велит закон. Чтобы женщина не родила и не воспитала врага твоей крови.
— Боюсь, Сунгун, именно так рано или поздно произойдет.
Хайду тронул узду, и белый Ордос неторопливо пошел по гребню увала. Четыре нукера тенями выросли за спиной командира. И вот уже кони перешли на рысь. Запел в чешуе доспехов встречный ветер. Маленький отряд взлетел на холм. Город открылся как на ладони. Первые петухи вспороли утреннюю тишину криками. Закурились дымки над избами и теремами. Смоленск просыпался. Ветер доносил городские запахи, отголоски речи. Низко и важно ударил колокол. Ордос чуть вздрогнул. По телу коня пронеслась зыбкая волна. Хайду ногами сдавил бока боевого друга и почувствовал, как конское тепло греет его через кожаные штаны. Он любил это тепло, оно приносило спокойную уверенность и заставляло боль пятиться, угасать хотя бы на время.
Джихангир скрестил руки над головой. В тот же миг в разных концах треугольного лагеря послышались глухие удары. Пять минут удивительного диалога: едва в одной части огромного наконечника заговорит кожаный барабан, как из другого угла доносится ответ. Хайду всегда казалось, что так бьется сердце необъятной степи. Через пять минут боевые порядки войска вытянутся, сверкая стальными глазами наконечников копий, обращенных к Вечному Синему Небу, словно прося поддержки и высшего позволения на битву.
Младший темник щурился, вглядываясь вдаль. Что решили смоляне? О чем договорился с ними Хуцзир? Этот искушенный в интригах тысячник мог преследовать свои цели. А цели у него есть. Завистлив, коварен, подозрителен. Метит на место темника. Выслуживается перед ханом. Эх, не его нужно было отправлять в город. Тогда кого? Дайчеу мертв, Алиха тоже. Другие тысячники храбры и благородны, но хороши лишь на поле брани. Кункурата, умевшего ходить послом, убили во время ночной вылазки урусские воины в волчьих шапках. Вот сейчас ворота распахнутся, и человек в алом плаще на черном, как смоль, коне вырвется с копьем наперевес. Хайду закрыл глаза и мысленно перенесся за крепостные стены. Вот он идет по чисто выметенным мощеным улицам и всех встречных спрашивает: видел ли кто отрока по имени Голята. Люди улыбаются, кивают, показывают нужное направление. Вот, наконец, он находит дом…
Голята заткнул за пояс пустой левый рукав рубахи, накинул полушубок и помчался по петляющей улице вниз, к городским воротам, оставив бледную, как снег, Виту со свечой возле окна.
Он подбежал как раз когда два стражника поднимали дубовый засов. Возле ворот стояли несколько бояр, городской староста — убеленный сединами, с трясущейся головой, и видные горожане из ремесленного люда. В руках у одного Голята увидел большой серебряный поднос, на котором поблескивали золотые монеты, переливались разными цветами дорогие каменья, ярко горел на солнце кубок. Голята раньше только слышал про этот кубок. Большая широкая чаша, отлитая из чистого золота, с бриллиантовыми поясами, с узорами, с изображениями сцен охоты и пира. Приложиться к ней имел право лишь великий князь, да и то по большим праздникам. Другой горожанин держал широкий меч, наполовину вынутый из золотых ножен, тоже испещренных многочисленными узорами и обсыпанных изумрудами разной величины. Большой ключ от городских ворот принес староста. Рядом с ним, потупившись, стоял сотник Валун. Через левую руку сотника была перекинута золотая кольчуга; в правой — золотой остроконечный шелом. Голята понял, что это дары, приготовленные для джихангира Хайду.
Появился посол Хуцзир. Он шел, подбоченясь, неторопливо переставляя кривые ноги, — готовился возглавить процессию.
— Дядя Валун, — Голята ткнулся лицом в широкую грудь сотника, — где тятя? Тятя где? Не слушай их, дядя Валун. Хайду сожжет город. И всех от мала до велика угонит в рабство. Я знаю, дядя Валун. Поверь. Нужно, чтобы тятя бился или бились все. Нельзя сдавать город. Скажи отцу, дядя Валун.
— Твой отец велел передать, чтоб ты, малец, горько не тужил по нему и помогал Вите, — прогудел Валун изменившимся голосом: звук шел откуда-то из живота.
Голята отшатнулся. Огляделся помутневшими от слез глазами, рванул из-за пояса рукав, сжал ткань зубами и замотал головой.
— Бежи прочь отседова. Не то, не ровен час, и тебя, дурака, на цепь посадят и поведут, как пестуна, на потеху татарам, — сотник подтолкнул Голяту в спину.
Ноги сами понесли отрока вверх по склону холма. Он бежал, сильно задыхаясь, но рукав не выпускал, чтобы не закричать. Бежал, и белые круги плавали перед глазами. Сердце бухало в ушах, а казалось, что бьют барабаны в монгольском лагере. Приторный до тошноты привкус крови стоял в горле, ударял в нос. А дорога была будто бесконечной.
Голята влетел на крыльцо терема, расталкивая слуг и домочадцев, и прямиком — в оружейную комнату.
— Сынок, что ты задумал?
Он вздрогнул: за спиной стояла его родная мать, Завиша. Высокая, стройная, она держала стебель потухшей свечи. Белый льняной сарафан красиво обтягивал стан и чуть колыхался от легкого ветерка, беззаботного жителя потустороннего мира.
— Мама, они разрушат город.
— Нет, сынок. Они не смогут. Против них есть ты.
— Мы правда увидимся там, у Бога?
— Ты заговорил, как маленький ребенок. А ведь ты уже у меня — вон какой! Отца перерос!
— Мой отец татар разбил!
— Да, но его задрал медведь в лесу. Напал сзади и задрал.
— Нужно убить этого медведя и татар отогнать. Мама, а ты видела Деву Марию? Как она выглядит?
— А вот так и выглядит, как я.
— Теперь я знаю, как найти Деву Марию.
— Да, найти будет нетрудно. А сейчас давай я тебе помогу. Самому доспехи одной рукой не надеть и плащ отцовский не пристегнуть.
— Зачем мне доспехи, да еще плащ? Я бы только копье взял, чтобы змия, точно святой Георгий, поразить.
— Храбрый ты у меня. Но нужно, чтобы змий тебе поверил и вышел из темной воды озера на сушу.
— Мама, я скоро вернусь к тебе?
— Да, сын. Черныш уже у крыльца: бьет копытом землю и грызет удила.
— У тебя такие теплые губы, мама.
— Скачи с Богом!
Когда из распахнутых крепостных ворот вышла процессия празднично одетых горожан с дарами, которую возглавлял тысячник Хуцзир, у Хайду упало сердце.
Тень презрения и брезгливости легла на лицо младшего темника. Он уже хотел встать в стременах и скрестить над головой руки, что означало бы только одно: сжечь, стереть с лица земли, грабить столько, сколько можно увезти с собой, молодым женщинам вспарывать животы, мужчин убивать на месте, детей мужского пола, переросших колесо арбы, казнить. Монгольское войско приготовилось нести ужас на клинках мечей и наконечниках копий. Смерть натянула тетиву лука, но стрела была еще зажата между пальцами. Хайду промедлил с приказом, и это спасло жизнь городу.
Широко раздувая ноздри, шумно отфыркиваясь, широкогрудый вороной конь вылетел из ворот, неся на себе человека в римских доспехах, за спиной которого развевался алый плащ. Бока коня играли иссиня-черными переливами, тяжелая густая грива вздымалась завораживающими волнами. Солнечный луч ударил в наконечник копья всадника и рассыпался на тысячи золотых брызг. Хайду невольно залюбовался.
— Он мой! — выдохнул младший темник и ударил пятками Ордоса.
Белый конь сорвался с вершины холма и понес хозяина по звенящей, подернутой инеем ноябрьской траве. Хайду перекинул щит из-за спины и потянул рукоять меча. Клинок, угрожающе шипя, точно гюрза в пустыне, покинул стальные ножны. Они сближались. Быструю дробь выбивали конские копыта, заставляя леденеть сердца застывших по обе стороны людей. Клинок меча и сталь копья встретились, с глухим звоном отпрянули друг от друга. Это была разведка и приветствие соперника. По неписаным правилам, первое касание не должно быть боевым. Хайду про себя отметил, что вблизи его противник выглядит куда менее внушительным, даже, можно сказать, щупловатым. Но так бывает: страх часто обманывает зрение. Монгол занес меч над головой, когда всадник в римских доспехах поднял голову и посмотрел в упор широкими озерами голубых глаз. И слезы копились в этих глазах.
— Ты?! — Хайду узнал Голяту.
Вдруг раздался долгий, протяжный звук. Он был настолько неожиданным, что кони встревоженно замерли, навострив уши. Звук зарождался где-то у кромки леса и тянулся, широко разливаясь в небесной дымке. Это трубил сохатый волхва Измора. Острая, страшная боль скрутила джихангира, бросила лицом на шею Ордоса. Ледяной пот выступил на лбу и покатился тяжелыми каплями в глаза. Сквозь эту мутную влагу младший темник увидел, как тяжелый листовидный наконечник копья неумолимо приближается, но сделать уже ничего не мог.
Взрыв горячей боли чуть ниже ребер. Копье воеводы Меркурия, направленное рукой Голяты, ударило между пластинами панциря, вспороло кожаный доспех и увязло глубоко в теле. Хайду последним усилием воли занес меч и рубанул, направляя клинок чуть выше ворота. Удар был точным. Шлем с султаном полетел на землю, а белокурая голова Голяты, отделившись от туловища, упала между лукой седла и конской шеей. Приемный сын смоленского воеводы рухнул на гриву, и фонтан крови залил иссиня-черные волны. Отрубленная голова осталась под телом погибшего отрока. Черныш, волоча узду по земле, побрел в сторону городских ворот, а белый Ордос поскакал с тяжело раненным хозяином к юрте китайского лекаря Чжой-линя.
Монгольские воины подхватили Хайду на руки и внесли в юрту.
— Оставьте нас. Чжой-линь, вот и всё. Теперь я могу войти в чертоги Вечного Синего Неба.
— Я могу попытаться спасти тебя, мой повелитель.
— Для чего? Чтобы степь узнала, как урусский отрок продырявил отцовским копьем начальника пятитысячного монгольского войска?! Посмотри, что делают урусы? Отсюда хорошо видно.
Чжой-линь откинул полог и вгляделся вдаль.
— Они уходят под защиту стен, мой повелитель.
— А Хуцзир?
— Ему заломил руку человек с огромными плечами и гонит впереди себя.
— Так. Хорошо. Поделом ему.
— Какие будут приказания?
— Я хочу умереть, Чжой-линь. И ты знаешь, старый врачеватель, я рад, что Смоленск не придется грабить.
— Я не понимаю тебя, повелитель. В поединке ты одержал верх.
— Нет. Победил я или нет — решать только мне. Монголы должны уйти. И, поверь мне, Чжой-линь, я знаю, что говорю. Для степного племени я сделаю гораздо больше этим поступком, чем если возьму город и растворю еще часть своего народа в чужой крови.
— Ты рассуждаешь не как монгол, а как мудрый китаец.
— Спасибо. Это для меня высокая похвала.
— А что с послами?
— Убивать послов нельзя — это нарушение закона. Нужно обязательно передать мои слова урусам. Во всяком случае, в своем доме или в своей юрте. Иначе хан пришлет новое войско, чтобы покарать преступников.
— А разве нет повода, чтобы прислать войско? Смоляне же подняли оружие?
— Нет. Я написал в письме для хана, что мы схлестнулись не со смоленской армией, а с крупными ватагами местных лесных разбойников. Смоленск тут ни при чем.
— Я понял тебя. Обязательно передам. А сейчас позволь заняться твоей раной.
— Ни к чему. У тебя есть зелье, Чжой-линь? Только постарайся найти быстродействующее и безболезненное. Я и так натерпелся боли. Когда мое сердце остановится и дыхание прекратится, ты выйдешь к монголам и объявишь мою волю. Скажешь им: Хайду приказал уходить. Они уже знают, кто должен занять мое место, об этом я позаботился еще вчера. Все, Чжой-линь, теперь воскури благовония и дай мне яду.
Тело младшего темника Хайду, по его последней просьбе, было в тот же день предано огню, а прах рассеян над смоленским полем перед крепостными стенами.
Спустя сутки после того, как поредевшее войско монголов снялось с места и ушло на восток, городские ворота Смоленска вновь распахнулись. Хуцзир и еще два нойона, молотя пятками по бокам коней, пустились догонять далеко ушедших своих. Сотник Валун на коне воеводы Меркурия, взяв с собой пятерых гридней, помчался по следу. На самом краю смоленских владений сотник настиг Хуцзира и ударом меча разрубил от шеи до седла.
Только по прошествии четверти века Смоленск войдет в улус Золотой Орды, став частью Великой империи монголов.
Позже за ратный подвиг Меркурия назовут заступником и покровителем города, а церковь причислит его к лику святых. Шлем, копье и сандалии будут храниться в Успенском соборе. Каждый год в конце ноября смоляне будут отмечать праздник Меркурия. От храма Успения пойдет крестный ход до Молоховских ворот, напротив которых и поставят знак в честь святого.
Особенно полюбят этот праздник смоленские сапожники. Истовые молитвы мастеров ножа и шила огласят правую сторону Успенского собора, где будут лежать сандалии. А после богослужения: эх, гулять так гулять! Отсюда и пойдет выражение: «Напился как сапожник».
СОДЕРЖАНИЕ