Соллогуб приехал повидаться с Пушкиным под вечер в субботу, 21 ноября. Поэт опять поднял вопрос несостоявшейся дуэли. «Вы были секундантом Дантеса более, чем моим, – пожаловался он снова, – но, тем не менее, я не хочу делать что-либо без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет». Там Пушкин закрыл дверь и сказал: «Я хочу прочитать вам мое письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте». Он дал гостю время устроиться поудобнее, затем сел за письменный стол, взял два листа бледно-голубой бумаги с золотым обрезом и начал читать. Его дрожащие губы и налитые кровью глаза произвели пугающее впечатление на Соллогуба, который позже писал, что только тогда он отдал себе отчет в «истинно африканском происхождении» поэта.

Сохранились два черновика письма Пушкина к Геккерену, один из которых – несомненно, тот самый документ, который поэт тогда читал Соллогубу. Хотя он и был разорван Пушкиным (возможно, накануне трагического поединка), клочки этого документа были обнаружены после смерти поэта и подобраны кем-то, кто бережно, подобно драгоценным реликвиям, хранил их до 1880 года, когда они были повторно собраны и изданы «Российской стариной», – правда, не во всей полноте, так как некоторые фрагменты за это время были утрачены. Совмещая края сохранившихся фрагментов и заполняя недостающий текст тем, что содержится в другом черновике, удалось практически полностью восстановить первоначальный текст письма поэта. В нем Пушкин обращается к дуэли, и, значит, письмо могло быть написано в период хрупкого перемирия, когда обстоятельства вели к тому, что он действительно был готов встретиться с Дантесом лицом к лицу. Другими словами, это мог быть полдень 16-го или утро 17 ноября. Но сама фраза «Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход…» – предполагает другую гипотезу: как только конфликт был мирно решен усилиями двух секундантов, а Жорж Дантес проявил внезапную уступчивость, Пушкин пробовал принудить Геккерена к дальнейшей борьбе. Таким образом, он бы свел счеты со «стариком» и одновременно навлек бы позор на юнца, который оказался недостаточно храбр, чтобы подставить себя под его пулю. Едва ли удивительна здесь полная неопределенность: в этой игре густых теней и редких проблесков света слова могут иметь не одно значение. Все становится сомнительным и двойственным, и тогда филологические исследования следует объединить с психологическими, что станет обоюдоострым оружием, как утверждал великий Порфирий Петрович.

Пушкин – Геккерену,

примерно между 16 и 21 ноября 1836 года

«Барон!

Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. – Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, насколько в этом отношении жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не дурак, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.

Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома из-за лекарств, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это еще не все.

Вы видите, что я об этом хорошо осведомлен, но погодите, это не всё: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы хорошо догадываетесь, что они вас интересуют.

2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал… что моя жена боится… что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который казался окончательным… Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора… Я больше об этом не беспокоился и был уверен, что найду пройдоху. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал положительно, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам.

Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это.

Я, как видите, добр, бесхитростен… но сердце мое чувствительно… Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни… вашего сына, ни письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

А. Пушкин».

Пушкин претендовал на разгадку с самого начала: «злодеем» интриги, по его мнению, был Геккерен, но известно, что Соллогуб утром 4 ноября высказал свои подозрения насчет некой женщины. (И если бы посол был верно на подозрении, смог бы Пушкин принять его и позволить себе быть тронутым его слезами?) Он утверждает, что жена его теперь питает безмерное отвращение к Дантесу, что она смеялась над ним; в то же время Долли Фикельмон говорит, что Натали, «не желая верить, что Дантес предпочел ей сестру, по наивности, или, скорее, по своей удивительной простоте, спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия».

Перечитывая первый вариант его письма к Геккерену, Пушкин вычеркнул три строки: «2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал… что моя жена боится… что она теряет голову… нанести решающий удар… было составлено анонимное письмо». Несмотря на обрывки фраз, смысл сказанного Пушкиным ясен: 2 ноября, после получения неких благоприятных новостей от своего приемного сына, посол решил, что пришло время нанести «решающий удар» – пустить в ход анонимные письма. Также ясно, что Пушкин стремился избежать даже самого краткого упоминания о сути предполагаемой беседы 2 ноября между Дантесом и Геккереном. Почему?

Он постоянно думал об этом письме – обдумывал, взвешивая каждое слово, – с 13 ноября, когда он сказал княгине Вяземской: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите о мщении единственном в своем роде: оно будет полное, совершенное; оно бросит этого человека в грязь». Семь дней: упорство его ненависти дотошное, пугающее по точности составленного им расписания. Неделя предполагала 21 ноября, когда истечет двухнедельная отсрочка, предоставленная им барону Геккерену утром 6 ноября. «Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? – Соллогуб задавал себе тогда этот вопрос. – Я промолчал невольно». Так не осмелимся и мы обсуждать заблуждения поэта. Ему виделось собственное благородство, великодушие, всемогущество и всеведение: один удачный ход – и жертва тривиальной шутки, достойный жалости муж с ореолом рогоносца, становится повелителем обстоятельств и случая. Он знает все: даже то, что его преследователи замышляют против него в самой глубокой тайне, – и может все: даже повернуть в свою пользу глупый, нелепый пасквиль, чтобы стереть в сердце своей жены все следы чувств, которые она могла питать к своему постоянному поклоннику. Мы с изумлением наблюдаем, как разворачивается романтичное интермеццо. Краснеющая, дрожащая «инженю» и «герой-любовник» уходят, уступая ведущие роли двум фигурам старшего возраста, большего интеллекта и опыта. Ловко избавив себя от вульгарной роли coureur d’alcoves, вечно бдительный и мудрый муж направляет всю свою ярость на того, чьи слова и поступки диктовались мерзостью и злонамеренностью, чья невероятная низость столь же безгранична, как безгранично его собственное благородство. В мертвенно-бледном свете ненависти Пушкина образ Геккерена приобретает облик демона, обладающего темной властью ада.

Преданный принципам своего искусства даже в эпистолярном жанре, Пушкин никогда не задается вопросом и не объясняет, почему «старик», отец, дворянин, отпрыск королевских кровей, опустился ради своего бастарда до сводничества и гнусного обмана. Вместо этого поэт просто наносит кровное оскорбление Геккерену, провоцируя его на его же собственной скользкой дорожке; бросая ему вызов, чтобы посмотреть, сможет ли он избежать скандала; угрожая ему крушением всего и вся без объяснения, как и когда он приведет свои планы в действие; намекая, что он мог бы показать письмо, копию которого хранит для собственных «личных нужд», многим другим. И он предлагает нам интригу в духе восемнадцатого века, достойную Лакло, – новую главу к «Опасным связям»: так и видишь Турвеля, которому удается расстроить козни маркизы де Мертей, превзойдя ее в хитрости и коварстве.

Пушкин вычеркивал и другие строки, редактируя первый проект письма к голландскому послу: «Вы, может быть, желаете знать, что мешало мне до сих пор опозорить вас в глазах нашего двора и вашего. Я скажу вам это». Видимо, этот прием самому Пушкину показался сомнительным, так как 21 ноября он, противореча себе, написал Бенкендорфу:

«Граф!

Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали.

В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса.

Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерен приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели.

Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д’Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривался как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерена, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества.

Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю.

Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю.

С этими чувствами имею честь быть…»

Пушкин был уверен, что его письмо к Геккерену повлечет за собой дуэль (он и впрямь читал его графу Соллогубу как возможному секунданту), хотя к этому времени даже поединка было недостаточно, чтобы смирить его ненависть. Но Пушкин также знал, что его письмо к Бенкендорфу сделает поединок невозможным: полиция, да и царь самолично вмешались бы; а его уже и без того внушительный список врагов увеличится – люди, не зная, что случилось за минувшие две недели, высмеют поэта, который предпочел втравить в это дело Третье отделение вместо того, чтобы перебирать свое грязное белье дома или – еще лучше – в каком-нибудь углу в предместьях Петербурга. Одно это, не говоря уж о прочих обстоятельствах и событиях, должно было бы остановить его и послужить убедительной причиной не посылать никакого письма. Но он не уничтожал черновиков. Напротив, он поместил их в безопасное место – они могли бы все же пригодиться.

Вяземский написал Александре Осиповне Смирновой 2 февраля 1837 года: «Да, конечно, светское общество его погубило. Проклятые письма, проклятые сплетни приходили к нему со всех сторон. С другой стороны, причиною катастрофы был его пылкий и замкнутый характер. Он с нами не советовался, и какая-то судьба постоянно заставляла его действовать в неверном направлении». Но в течение нескольких дней тон писем Вяземского друзьям и знакомым претерпевает значительные изменения; противореча живописным интерпретациям трагедии, он предлагает более детальную, хотя уже в значительной степени искаженную, версию современникам и потомкам.

9 февраля он написал, что «чудовищные и все еще тайные интриги» плетутся против Пушкина и его жены. «Время, может быть, раскроет их», – добавил он. И 10 февраля: «Чем более думаешь об этой потере, чем больше проведываешь обстоятельства, доныне бывшие в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами. Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его. Никто не знает, разъяснится ли все со временем, но и того, что мы сейчас знаем, уже достаточно. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину».

И 16 февраля: «Пушкин и жена его попали в гнусную западню». Было предположение, что на второй неделе февраля 1837 года близкие друзья убитого поэта узнали нечто, что превратило их чувства жалости к «несчастной жертве неудачных обстоятельств и собственных страстей» в сильную, безудержную ненависть к Дантесу и Геккерену – кое-что настолько серьезное, что было решено оставить это в тайне навсегда.

Говоря словами Александры Араповой в истинно ее стиле, – с дополнениями, исправлениями и порывами ее пылкого воображения, посылка мерзких «дипломов» была первой отравленной стрелой, вынуждавшей Пушкина заметить чрезмерно рьяного поклонника его жены… Он начал упрекать ее в легкомыслии и флирте, потребовав, чтобы она отказалась принимать Дантеса и старательно избегала любой беседы с ним в обществе, чтобы холодным обращением положить конец его оскорбительным надеждам. Послушная как всегда, Наталья Николаевна прислушалась к пожеланиям мужа, но Дантес был не тем человеком, которого можно легко смутить. И в этот момент появляется человек, которому принадлежит неоднозначная роль в разворачивающихся драматических событиях, – сам голландский посланник. Старик Геккерен всячески заманивал Наталью Николаевну на скользкий путь. Едва ей удастся избегнуть встречи с ним, как, всюду преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случаи нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картины его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие. Раз на балу в дворянском собрании, полагая, что почва уже достаточно подготовлена, он настойчиво принялся излагать целый план бегства за границу, обдуманный до мельчайших подробностей, под его дипломатической эгидой, предлагая ей весьма заманчивое будущее; и чтобы сломить сопротивление ее страдающей совести, он напомнил ей про широко известные и многочисленные обманы ее мужа, которые дают ей право чувствовать себя свободной отплатить тем же. Наталья Николаевна позволила ему закончить и затем, подняв на него свой вечно сияющий взгляд, ответила: «Даже если допустить, что мой муж совершил в. отношении меня предосудительные поступки, которые вы приписываете ему, если допустить, что колебаний, по крайней мере, с моей стороны, не существует, что все эти ошибки имели такую природу, чтобы заставить меня забыть свои обязанности перед ним, вы все же упускаете из виду самый главный момент: я – мать. Если бы я зашла так далеко, чтобы отказаться от моих четырех детей в их нежном возрасте, жертвуя ими ради преступной любви, я была бы самым мерзким созданием в моих собственных глазах. Нам нечего больше сказать друг другу, и я требую, чтобы вы оставили меня…» Есть повод думать, что барон продолжал роковым образом руководить событиями.

Источником информации для Пушкина, причиной его ярости и обвинений, должно быть, послужила Наталья Николаевна; мы знаем от Вяземского, что после получения анонимных писем жена облегчила свою душу признаниями мужу не только относительно ее собственных оплошностей и поведения молодого человека по отношению к ней, но также и о поведении «старого Геккерена, который старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть». До этого момента источник нашей информации и наших сомнений – это скудная горстка фактов, рассказанных несколькими свидетелями. Данзас вспомнил, что после пребывания летом на Островах и новой непрекращающейся волны сплетен Пушкин «отказал Дантесу от дома». Согласно Долли Фикельмон, однако, «он совершил большую ошибку, разрешив своей жене выезжать в свет без него», – и Натали продолжала видеться с Дантесом на приемах, в театре и в домах друзей и «не могла отвергать или останавливать проявления этой необузданной любви… Казалось, что она бледнеет и трепещет под его взглядами, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека и он был решителен в намерении довести ее до крайности…». Княгиня Вяземская была единственным человеком, кто попробовал предупредить Натали, открывая ей свое сердце как одной из собственных дочерей; вы уже не ребенок, сказала ей княгиня, и должны понимать возможные последствия своего поведения. Под конец Натали заговорила: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду».

Мария Барятинская написала почти точно такие же слова относительно Жоржа Дантеса: «II mamuse, mats voilà tout». Ей мы также обязаны отчетом об интересной беседе в одном из петербургских салонов в середине октября 1836 года. Госпожа Петрово-Соловово, встретив кузена княжны Барятинской, спросила: «Ну как, устраивается ли свадьба вашей кузины?» – «С кем?» – спросил ошеломленный родственник. – «С Дантесом», – ответила дама, как если бы семейные дела француза были общим достоянием, и продолжала защищать кавалергарда, кто, как она заявила, был бы в отчаянии, не имей он согласия на руку княжны Барятинской. Сама девушка была ошеломлена беседой и прокомментировала это весьма сердито в своем дневнике: «Матап узнала через Трубецкого, что Дантеса отвергла госпожа Пушкина. Возможно, именно поэтому он хочет жениться – назло!.. Я буду знать, как благодарить его, если он посмеет просить моей руки».

И еще одно, последнее, что мы знаем о тех месяцах, возможно, даже днях, до 4 ноября, – но здесь мы должны представить новое действующее лицо: Идалия Полетика, незаконная дочь графа Григория Александровича Строганова, далекое эхо любовных похождений которого можно найти в «Дон Жуане» Байрона. Посол в Испании начала девятнадцатого столетия, Строганов украл потрясающе красивую Юлиану да Era у законного мужа и привез ее домой, в Россию, вместе с Идалией, их маленьким незаконным ребенком. Кузина сестер Гончаровых через семейство Строгановых, очаровательная Идалия была словно член семьи для Пушкиных; поэт нежно упоминает о ней в письмах к жене и однажды ругал Наталью Николаевну, что не «задержалась у Идалии» вместо того, чтобы принимать дальних родственников-мужчин дома в его отсутствие. Он, очевидно, доверял Идалии Полетике. Это было ошибкой. Выйдя замуж за Александра Михайловича Полетику, кавалергардского полковника и поэтому прямого начальника Дантеса, Идалия очень подружилась с французским офицером и, по крайней мере, однажды оказала ему услугу деликатного характера, которая, возможно, стала критической в событиях, которые мы пробуем воссоздать: «По настойчивой просьбе Дантеса, мадам N.N. [Полетика] пригласила госпожу Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и ее мужу, что, когда она осталась наедине с Дантесом, тот выхватил пистолет и угрожал застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настойчивости; заламывая руки, она стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома вошла в комнату, и гостья бросилась к ней»1.

Свидетельства Вяземских еще не были изданы и поэтому не могли повлиять на барона Густава Фогеля фон Фризенгофа, мужа Александрины Гончаровой, когда в 1887 году он дал Араповой свое описание событий тех дней, которые привели к дуэли с Жоржем Дантесом: «Геккерен видел вашу мать исключительно в свете и… между ними не было ни встреч, ни переписки. Но в отношении обоих этих обстоятельств было все же по одному исключению. Старый Геккерен написал вашей матери письмо, чтобы убедить ее оставить своего мужа и выйти за его приемного сына. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно. Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она (Н. Н. Пушкина) прибыла туда, то застала там Геккерена вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала…»

Даже с точки зрения ее мужа, Наталья Николаевна внимательна к «бесстыжей старухе», которая преследует ее везде, где возможно изводить ее любовными притязаниями Дантеса. Даже в очевидно эвфемистической и беллетризованной версии ее дочери она соглашается на интимные дискуссии с жестокой Тенью, находящейся в ожидании. Почему она не послала его прямо в ад, откуда он явился? Почему она решительно не призвала оставить неуклюжие и болезненные переговоры? Почему она не сообщила об этом мужу сразу? И почему – когда, где и как – Геккерен стремится «соблазнить» жену Пушкина и толкнуть ее «на скользкий путь»? Посланник написал Нессельроде 13 февраля 1837 года: «Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жою Пушкиной! Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падет само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся. Если г-жа Пушкина откажет мне в своем признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днем давал отчет во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь».

Два противоположных сценария предстают перед нашими изумленными глазами: совращение молодой женщины на путь, ведущий к пропасти прелюбодеяния, и мудрый адвокат, предупреждающий молодую даму, опрометчиво приближающуюся к краю этой самой пропасти, готовый и даже желающий грубо оскорбить ее, если только это поможет предохранить ее от губительного поступка.

Париж, раннее лето 1989 года, 152 зимы и 153 весны после смерти Пушкина. Среди бумаг потомков Жоржа Дантеса – три письма, помеченных «лично в руки». Мы уже знакомы с двумя из них: одно Дантес написал Геккерену 30 апреля 1836 года и другое, датированное 6 ноября. Сердце замирает при чтении третьего.

Дантес – Геккерену

«Мой дорогой друг, я хотел поговорить с тобой сегодня утром, но было так мало времени, что это было невозможно. Вчера случилось так, что я провел вечер tête-a-tete с той самой дамой, и когда я говорю tête-a-tete, я подразумеваю, что я был единственным мужчиной, по крайней мере, целый час, у княгини Вяземской, ты можешь себе представить то состояние, в котором я был; наконец я призвал все свои силы и честно сыграл свою роль и был даже довольно счастлив. Короче говоря, я играл свою роль до одиннадцати, но тогда силы оставили меня, и на меня нахлынула такая слабость, что у меня едва хватило времени выйти, и только на улице я начал плакать, как настоящий глупец, что в любом случае было большим облегчением, потому что я был готов взорваться; и, вернувшись домой, я обнаружил сильную лихорадку и не мог спать всю ночь и мучительно страдал, пока не понял, что схожу с ума.

Так что я решил попросить тебя сделать для меня то, что ты обещал, сегодня вечером. Абсолютно необходимо, чтобы ты поговорил с нею, чтоб я знал, раз и навсегда, как себя вести.

Она едет к Лерхенфельдам этим вечером, и если ты пропустишь игру в карты, то найдешь удобный момент поговорить с нею.

Вот как я вижу это: я думаю, что ты должен подойти к ней и искренне спросить, убедившись, что ее сестра не слышит вас, не была ли она случайно вчера у Вяземских, и когда она скажет «да», сообщить ей, что ты так и думал и что она может сделать тебе большое одолжение; и тогда сообщи ей, что случилось со мной вчера, как будто ты видел все, что случилось со мной, когда я вернулся домой: что мой слуга испугался и пошел будить тебя в два утра, что ты задал мне много вопросов, но не получил никакого ответа от меня и был убежден, что я поссорился с ее мужем, и, чтобы предотвратить несчастье, ты обращаешься к ней (мужа там не было). Это докажет только, что я не рассказал тебе ничего про вчерашний вечер, что является абсолютно необходимым, так как она должна полагать, что я действую без твоего уведомления и что это не что иное, как только отцовская обеспокоенность о сыне, – вот почему ты спрашиваешь ее. Не повредит, если создать впечатление, что ты веришь в то, что отношения между нами являются гораздо более близкими, потому что, когда она возразит о своей невинности, ты найдешь способ убедить ее, что так должно быть, учитывая то, как она ведет себя со мной. Так или иначе, самое трудное – начало, и я думаю, что это – правильный путь, потому что, как я уже говорил, она абсолютно не должна подозревать, что все это было запланировано, и она должна рассматривать твой шаг как совершенно естественное чувство беспокойства о моем здоровье и будущем, и ты должен просить, чтобы она держала это в секрете от каждого, и больше всего от меня. Но было бы благоразумно не просить, чтобы она приняла меня сразу же. Это можно сделать в следующий раз, и будь осторожен, чтобы не использовать фразы, которые могли встретиться в письме. Я прошу еще раз, мой дорогой, помочь мне. Я отдаю себя полностью в твои руки, потому что, если это будет продолжаться без того, чтобы я понимал, к чему это меня ведет, я сойду с ума.

Ты мог бы даже напугать ее, чтобы заставить ее понять [три-четыре неразборчивых слова]..

Прошу простить мне беспорядочность этого письма, но ручаюсь, что такого никогда еще не случалось; голова моя пылает, и я болен, как собака. Если же и этой информации недостаточно, пожалуйста, навести меня в казарме перед визитом к Лерхенфельду. Ты найдешь меня у Бетанкура. Обнимаю».

Жорж Дантес не мог написать это письмо раньше лета 1836 года, когда они снова увиделись с Натали после ее по крайней мере трехмесячного домашнего затворничества (во время траура по свекрови и в ожидании рождения дочери). Это было написано из Петербурга: другими словами, после того, как все покинули Острова. Это не могло быть написано в самом конце сентября (так как только около двадцатого числа месяца Вера Федоровна Вяземская вновь открыла свой салон после долгого пребывания в Норденрее), и это, очевидно, предваряло вызов Пушкина. Это должно было случиться в тот день, когда Дантес нес службу, и так как это было написано на Шпалерной улице – только необходимость провести вечер и ночь в казармах могла остановить chevalier garde от немедленного посещения дома Максимилиана фон Лерхенфельда, баварского посланника, где, как он знал, будет Натали. Из тех дней службы это был, вероятно, ближайший к 19 октября, когда полковой врач дает Дантесу отпуск по болезни: нам известно, насколько слабым было его здоровье, и внезапная слабость, горящее лицо и «сильная лихорадка» – все это похоже на признаки легочной инфекции так же, как любовных страданий.

Поэтому можно предположить, что письмо было написано после полудня 17 октября: накануне вечером, оставив дом Вяземских, разгоряченный и обливающийся потом, он останавливается на улице, чтобы успокоить свои чувства, и неосторожно подставляет себя под порывы холодного северо-западного ветра, волнующего воды Невы.

Можно догадаться, что, должно быть, случился какой-то конфликт между Дантесом и Пушкиным – или требование объяснений, или, возможно, яростный спор, – уже октябрь 1836, вероятно, тогда поэт отказал Дантесу от дома. Что-то драматическое и решающее должно было произойти между Натали и Дантесом – может быть, отказ Александра Трубецкого, упомянутый матерью Марии Барятинской. Даже сам вид Натали теперь повергает Дантеса в слезы, требуя от него титанических усилий для поддержания его обычного беззаботного, игривого поведения в свете. Его веселая дерзость уже не более чем игра на публику, по крайней мере с этого времени он покорен женой Пушкина. И здесь мы можем улыбнуться его стенаниям, какая это было пытка – делать веселый и беззаботный вид, нося «на сердце смерть», – и здесь можно подозревать, что его очевидные повадки искушенного светского повесы скрыли другие тайные мотивы, и можно даже сомневаться – а была ли любовь вообще! Но хотя следует заметить, что у Дантеса были серьезные основания для беспокойства, возбуждения и нервного расстройства в то время, поскольку он оказался по собственной воле в запутанных отношениях со старшей из сестер Гончаровых.

Тогда есть доказательство тому, что это Дантес «вел поведение» посланника, разработал для него роль сводника и умолял его поговорить с «известной дамой», чтобы узнать о ее чувствах и намерениях, взывая к ее жалости и стараясь поколебать ее упорное сопротивление. «Что за тип этот Дантес!» – мы можем воскликнуть вслед за Пушкиным: он не упустит случая просить потворствующего ему человека ходатайствовать за него перед женщиной, от которой он не в силах отказаться, и тот спешит Дантесу на помощь, действуя как посыльный его маниакальной страсти. Едва ли незаинтересованный наблюдатель, он понимает, что только обладание этой недоступной красотой вернет молодого человека к «жизни и миру», а вместе с этим возвратятся и внимание, и привязанность к нему его приемного сына. Но он не руководствуется одним холодным расчетом, поскольку для него невыносимо видеть страдания его Жоржа, измученного телом и духом до состояния, близкого к безумию. Поэтому он готов на все – вплоть до того, чтобы взять жену Пушкина за руку и привести ее к постели больного. Слезы стоят в его глазах, когда он разыскивает Наталью Николаевну и сообщает ей, что Дантес в опасности, что он умирает от любви к ней, произносит ее имя даже в горячечном бреду и просит увидеть ее последний раз до того, как смерть заберет его. «Верните мне моего сына!» – Геккерен умоляет ее, и его заискивающие слова двойственны: в них упрек и мольба, боль и подстрекательство.

Можно вздохнуть с облегчением: по крайней мере в октябре 1836 года Пушкин не мог быть рогоносцем. Как писал Геккерен к Нессельроде, Наталья Николаевна «никогда не забывала вполне своих обязанностей», и, как Вяземский написал великому князю Михаилу Павловичу, она могла гордиться своей «в сущности, невинностью». Но парадоксальность ее вины, причина бедствия и заключается в этих «в сущности» и «никогда вполне». Она отказала Дантесу (вторично, как мы знаем, в какой-то степени, из ревности – к сестре Екатерине, к княжне Барятинской), но она не может и не будет останавливать восхитительную игру бледности и дрожи, томных взглядов и. приятных лестных пустячков, тайных признаков любви. «Не повредило бы, если бы ты смог создать впечатление, будто веришь, что отношения между нами гораздо более близкие, чем они есть… чтобы заставить ее увидеть, какими они должны быть, судя по тому, как она ведет себя со мной». Другими словами, любовь к Жоржу Дантесу, страх перед мужем, причудливое сочетание добродетели и чрезвычайной мелочности натуры заставили Натали действовать подобно allumeuse, провоцируя флирт. Она предложила молодому французу селедку и икру, но отказалась погасить горящую жажду, которую сама же возбудила.

Может появиться искушение теперь опустить занавес на все происходящее, где Любовь – во всех ее проявлениях, выражениях и отклонениях – сеяла только плевелы. Но это невозможно, поскольку Судьба уже начала свой неумолимый путь. Если бы только было возможно закрыть дверь зала суда, раз и навсегда разрешить проблему этого странного трио на скамье подсудимых, которые остались там с того самого трагического дня гибели Пушкина: пылкий офицер, беспечная красавица, сомнительный дипломат. Но, по крайней мере, одно из обвинений против барона Геккерена все еще требует дальнейшего исследования.

Вяземский – великому князю Михаилу Павловичу,

Петербург, 14 февраля 1837 года

«Как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской».

Какие мотивы могли быть у Геккерена? Едва ли мы первые, кто задает себе этот вопрос. Вот каков был ответ Анны Ахматовой: «Голландский посланник, желая разлучить Дантеса с Натальей Николаевной, был уверен, что «1е mari dune jalousie revoltante возмутительно ревнивый муж>», получив такое письмо, немедленно увезет жену из Петербурга, пошлет к матери в деревню (как в 1834 году) – куда угодно – и все мирно кончится. Оттого-то все дипломы были посланы друзьям Пушкина, а не врагам, которые, естественно, не могли увещевать поэта».

Меня это не убеждает. Конечно, проницательный посланник мог придумать менее запутанную хитрость для спасения Дантеса от Натальи Николаевны. Можно подумать, что он, будучи «расчетливым еще более, чем развратным», мог бы предугадать взрыв ярости Пушкина против Дантеса по получении дипломов рогоносца из многочисленных источников – даже если имя кавалергарда там не упоминалось. Ревность? Геккерен не производил впечатления человека, готового действовать сгоряча даже в ослеплении страстей или под влиянием мимолетной жажды мести. Но, прежде всего, рискнул бы он своей честью, карьерой, да и собственной жизнью (не говоря о жизни его приемного сына), используя бумагу, стиль, манеру изложения, которые могли бы легко привести к нему «с самого первого взгляда»? И смог бы он положиться на клятву молчания по крайней мере хотя бы еще одного человека? Помните, даже те, кто верит в его виновность, признают, что он не мог действовать один – его одиозный план требовал русского сообщника.

В свою собственную защиту и защиту Дантеса Геккерен также задавался вопросом: «Cui prodest?» Он писал Нессельроде: «Мое имя было соединено с позорными анонимными письмами! В чьих интересах было воспользоваться таким оружием, достойным самого мерзкого убийцы, изрыгающим яд? В интересах моего сына, господина Пушкина, его жены? Я краснею даже от мысли задать такой вопрос. И на кого, как бы они ни были абсурдны, нацелены эти бесчестные инсинуации? На молодого человека, теперь стоящего перед угрозой смертной казни, в защиту которого мне запрещают поднять голос, поскольку его судьба целиком зависит от милосердия государя. Мог ли мой сын тогда быть автором этих писем? Еще раз, с какой целью? Использовать этот путь для воздействия на госпожу Пушкину, не оставив ей другого выбора, кроме как броситься в его объятья, погибнув в глазах света и будучи отвергнутой ее мужем?»

Да, многие утверждали, что именно для этой цели, хотя было ясно, что два подлых негодяя грубо просчитались. Но те, кто разделяет это убеждение, забывают о том, что Геккерен был опытным дипломатом. Пятнадцать лет работы в такой области научили его скрывать личные чувства и не давать им проявиться; он поднаторел в этом – ведь ему приходилось писать королям, министрам или государственным деятелям.

В двадцатом веке в секретном архиве Третьего отделения был найден документ, решительно реабилитирующий голландского посланника. Геккерен писал Дантесу:

«Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я скажу тебе, что оно было запечатано красным сургучом. Сургуча мало, запечатано плохо. Печать довольно своеобразная, насколько я помню; а посреди этой формы А и множество эмблем вокруг А. Точно разглядеть эти эмблемы я не смог, так как, повторяю, запечатано было плохо. Помнится, что вокруг были знамена, пушки и т. п., но я не уверен. Помнится также, что они были с разных сторон, но в этом я тоже не уверен. Ради Бога, будь осторожен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что <сам> граф Нессельроде показал мне это письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта моя записка. Мадам де Н. и графиня Софи Б. шлют тебе свои лучшие пожелания. Обе они горячо интересуются нами. Да выяснится истина – это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем… Почему ты спрашиваешь обо всех этих подробностях? Доброй ночи, спи спокойно».

Другими словами, все, что Геккерен знал о злополучном «дипломе», – было экземпляром, который показал ему Нессельроде. Все же иногда еще задаются вопросом, а не мог ли посланник написать эту записку после смерти Пушкина (в наиболее трудное для него время) на всякий случай, если понадобятся доказательства его собственной невиновности. Тоже сомнительно: возможно ли, чтобы старая лиса не могла подготовить более существенного свидетельства в собственную защиту, чем поспешная и несколько бессвязная записка, в которой он открыто цитирует Нессельроде – его единственного и последнего защитника в России? В это трудно поверить, но есть и другие вопросы, на которые нет ответов. Когда была написана эта записка? Когда Дантес был под арестом и готовился к своей защите, как предполагает фраза «за этими подробностями отсылай смело ко мне»? Но мало вероятно, чтобы Дантес нуждался в какой-то информации относительно печати на «дипломах» в феврале 1837 года, так как он, по крайней мере, просматривал «экземпляр оскорбительного письма», который Соллогуб видел в руках Оливье д’Аршиака 17 ноября. Краткая записка Геккерена поэтому, похоже, относится к первой половине ноября 1836 года, когда записки и послания летали туда-сюда между казармами на Шпалерной улице и Невским проспектом. Но откуда в таком случае у Нессельроде один из «дипломов»? Он тоже получил экземпляр утром 4 ноября? Или какой-то друг или знакомый Пушкина был настолько проворен, что снабдил его одним экземпляром? Если так, то кто это сделал и почему? Этого мы никогда не узнаем. Но ничто не мешает нам поразмышлять о том, что некий чиновник Третьего отделения, возможно, натолкнулся на записку посланника в архиве много лет спустя и что фраза «граф Нессельроде показал мне это письмо» (торопливо расцененную без учета всего, что мы знаем сегодня) послужила основанием для подозрения, высказанного царем Александром II: «C’est Nesselrode».

Отдельный фрагмент – «…a cacheter…» – в черновике письма Пушкина к Бенкендорфу служит очевидным намеком на печать на «дипломах», одним из ключей, наряду с бумагой, стилем и формулировками, которые, возможно, вывели поэта на Геккерена. Данзас вспоминал, что Пушкин подозревал Геккерена «из-за подобия почерка». Так как этот аргумент Пушкина, выдвинутый против посланника, не подтвердился при проверке двух экземпляров, которые имеются сегодня, было предположение, что один или большее количество «дипломов», возможно, были написаны на другой бумаге другой рукой. «Бумага и печать, – спорит Анна Ахматова, – могли выплыть в откровениях Натальи Николаевны, если, например, какая-нибудь записка Дантеса была запечатана ею. Недаром Геккерен описывает Дантесу печать, которой были запечатаны пасквили, в своей «воровской записке». Какое дело невинному человеку до того, какого формата бумага на шутовском «дипломе» и что изображено на печати?»

Это имело бы большое значение, если бы человек был вызван на дуэль из-за подобной шутки. Будучи на казарменном положении и не имея возможности действовать, Жорж Дантес ломал голову над причиной своих неприятностей и спрашивал Геккерена во всех подробностях о тех проклятых письмах. Ничто в его поведении не говорит, что он испытывает ненависть к Наталье Николаевне или жаждет мести за ее постоянные отказы, а это – единственные чувства, которые могли бы заставить его пожелать опозорить ее и ее мужа. Но даже если предположить, что его любопытство рождено чувством вины – неправдоподобная, маловероятная гипотеза, – тогда это сделало бы Геккерена невинной жертвой в «воровской записке», где Дантес старается отвести от себя подозрения своего приемного отца, расспрашивая о печати. Что касается существования других «дипломов», в которых могла бы проявиться вероломная рука Геккерена, следует вспомнить, что говорил Пушкин относительно «того же самого письма» и что Данзас описал анонимные письма как имеющие «идентичное содержание, слово в слово». Если «стиль» и «формулировка» были идентичны, мы должны поверить и свидетельствам о той же самой бумаге, почерке и печати. Но, прежде всего: безотносительно к нашему мнению об интеллекте Натальи Николаевны, действительно любопытно, что она обвиняла в изготовлении «дипломов» Долгорукова и Гагарина. В конце концов, она была наиболее информированным человеком. Намного лучше, чем ее муж, в этом мы можем быть уверены.

Из бесчисленных российских обвинителей Якоба ван Геккерена наш выбор пал на гения воображения – поэта Анну Ахматову.

Имея дело с посланником, Пушкин стремился щеголять собственными дипломатическими способностями, демонстрируя, что он знал, «что происходило в домах других людей»: «Le 2 de novembre. Vous eûtes de Mr. votre fits une nouvelle qui vous fit beaucoup plaisir, II vous dit… ité, que ma femme craignait… quelle en perdait la tête». Свидетельства против Геккерена не укладываются в содержание или вид «дипломов», но основываются на трех вымаранных строчках – вычеркнутых, но не настолько тщательно, чтобы не возбудить воображение. Вторая часть предложения может быть восстановлена с большой степенью достоверности: «que та femme craignait un scandale au point quelle perdait la tête» («что жена моя настолько боялась скандала, что потеряла голову»). Первая часть гораздо более проблематична: «II vous dit [от двадцати до двадцати пяти отсутствующих букв]… ité».

Что мог сказать Дантес Геккерену такого, что бы его так обрадовало и убедило в развязке оскорбительной ситуации с «дипломами»? Сколько французских слов оканчиваются на ité? Множество: абстрактные существительные женского рода, такие как: fatalité, possibilité, sincerité; причастия, подобно convoite, debité, profité; такие конкретные существительные, как comité, cité; и некоторые другие. Можно отбросить слова, несовместимые со словарем Пушкина или контекстом, – от anfractuosité до villosité. Несчастливая необходимость склоняет нас рассматривать соответствующие risqué ситуации – от infidelité до virginité Екатерины Гончаровой или подходящее к ее ситуации maternite, о чем многие подозревали, когда неожиданно была объявлена ее помолвка. Но ни одно из этих слов не подходит к существующему тексту, а Пушкин – мы можем быть уверены – никогда не доверил бы их бумаге в любом случае. Мы должны также отказаться от новых оскорбительных слов, направленных против Дантеса или Геккерена – avidité, bestialité, immoralité, nullite, pusillanimite, stupidite, vulgarite – потому что снова не можем сложить предложение, которое имело бы смысл, или обнаружить какую-нибудь связь между презрением Пушкина, удовлетворением посла и страхом Натали..

Давайте заставим поработать воображение. Встречаются Натали и Дантес, и она предупреждает его, что ее муж получил анонимное письмо, что он разъярен, рвет и мечет, и Бог знает, что у него на уме, а она умирает от страха. «Il vous dit que j’etais tres agité» (или excité, irrité). Слишком коротко. И слишком неопределенно: требуются особенные факты, серьезные факты, как нам кажется, для того, чтобы поддержать такие безапелляционные обвинения – новое, еще более острое столкновение Пушкина и Дантеса, например; но все, что могут предложить воображение и словарь – очень не похоже на Пушкина: «Il vous dit quе je l’avais maltraité» («Он сказал вам, что я плохо обошелся с ним») – это столь же невероятно по стилю, сколь бессмысленно по содержанию.

Лучше посмотрим в другом месте. «разъяренный холодностью Натальи Николаевны… Дантес был настолько дерзок, что нанес ей визит, но волею случая в прихожей столкнулся с Пушкиным, который возвращался домой». Это слова араповой. Можно ли им поверить для разнообразия? Давайте посмотрим, годится ли это: «Il vous dit qu’il avait abusé de mоn hospitalité…» чуть длинновато, да и в любом случае Дантес не мог «злоупотребить гостеприимством», в котором уже было отказано, как нам представляется, без установления определенных сроков. Давайте вернемся к фактам, в которых мы уверены: встреча в доме Полетики. «Il vous dit qu’il avait commis une enormité…» Но стал бы Дантес описывать собственноручно устроенную для Натальи Николаевны западню как «гнусность» – акт, вне всяких сомнений, опрометчивый? тогда бы это отразилось в оценке Пушкина, которая звучит так, будто он присутствовал при беседе между Дантесом и Геккереном 2 ноября, как будто он подслушивал, спрятавшись за дверями где-то в голландском посольстве. так что придется продолжить охоту за правильным существительным, которое рифмуется с нашим собственным упрямым tenacité.

Сообщая своей матери о браке Дантеса (о чем он слышал от баварского посланника и непосредственно от Геккерена), Отто фон Брей-Штейнбург писал из Парижа: «Говорят, что молодой человек ухаживал за госпожой Пушкиной и что мужу случилось получить подозрительное письмо, которое, во избежание неловкости и скандала, объявили адресованным невестке на выданье. Похоже, что свадьба выросла из всех этих сложностей». В Memoires d’un royaliste графа Фредерика Фаллу, который был в России летом 1836 года, предложена более причудливая версия событий, что, как он утверждал, он слышал из «надежного источника»: «Однажды утром Дантес увидел у себя в комнате Пушкина… «Как случилось, барон, что я нашел у себя письма вашей руки?» Он держал в руке письма, действительно содержавшие выражение пылкой страсти. «У вас нет повода считать себя обиженным, – ответил Дантес. – Госпожа Пушкина согласилась их принять у меня только для того, чтобы передать их своей сестре, на которой я хочу жениться». – «В таком случае – женитесь». – «Моя семья не дает мне согласия». – «Добейтесь его».

Что это – небылица, изобретенная Дантесом как возможность «спасти лицо», или продукт необузданной салонной фантазии? Пушкину попадается на глаза любовное письмо, подписанное именем Жоржа Геккерена, и он спрашивает жену, что происходит. в панике Наталья Николаевна объявляет, что любовное письмо фактически адресовано ее старшей сестре. Дантес, предупрежденный Натали, подтверждает ее историю, когда внезапно появляется ее муж, властно требуя объяснений. Галантная ложь теперь флагом развевается на его пике, и chevalier garde немедленно становится женихом Катрин Гончаровой: «Il vous dit qu’on l’avait fiance d’autorité, que ma femme…» Пушкин воображает, что, будучи в курсе событий, посланник хочет спровоцировать скандал, который сделает эту в высшей степени нежеланную свадьбу невозможной. Но в этом случае новости, принесенные Дантесом, не понравились бы дипломату. С линейкой в руке мы находим пустое место, которое легко вместит отрицание nе: «unе nouvelle qui ne vous fit beaucoup de plaisir».

Уже утомленные и не склонные к продолжению наших изысканий, остановимся на этом последнем варианте реконструкции – хотя построение хрупко, как карточный домик, и произвольно, как побег в неизвестность, – не об этом ли александр Карамзин писал своему брату андрею 13 марта 1837 года: «Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма». Два дня спустя – опять мрачное 2 ноября, но на сей раз с совершенно другим сценарием: теперь посланник видит Натали и угрожает ей местью, если она не уступит его сыну; Натали говорит Дантесу, что испугана до смерти; Дантес идет домой и рассказывает все своему приемному отцу… Но здесь мы заходим в тупик, потому что тот небольшой пробел – слово, заканчивающееся на – ité, – кажется весьма неподходящим любому упоминанию об угрозах, да и кажется маловероятным, чтобы Дантес пересказывал приемному отцу то, что тот сам сказал или сделал.

Но даже если предположить, что эти три теперь навсегда потерянные строки относились к мрачным угрозам Геккерена, почему Пушкин вычеркнул их? Не содержащие ничего, что бы скомпрометировало Наталью Николаевну, они снова подтвердили позор ее преследователя. И тут же вступают в силу логические посылки и скепсис: если была какая-либо возможность соединения смысла угрожающих слов Геккерена к рассылке «дипломов» («Я опозорю вас в глазах всего света», например), то Геккерен подставил бы себя и подписал собственное имя под этим дискредитирующим и больше не анонимным письмом. Не мог дипломат слепо полагаться на молчание Натали, она одна могла быть источником информации, конфиденциально сообщенной Карамзину. то есть Пушкин, должно быть, писал о чем-то другом. Еще раз: absurdité, catamité, fatalité, gravité, hostilité, identité, malignité, opportunité, susceptibilité, temerité… Это – не полное безумие. Что мы прежде всего хотели бы узнать из вымаранных строк – это те чувства, которые диктовали обвинения поэта. Или это было только подозрение, которое гнев и затаенная вражда превратили в уверенность, – в этом случае Пушкин воссоздал то, что случилось в голландском посольстве 2 ноября, используя свое воображение и презрение, питаемое тем, в чем призналась ему его жена; или он действительно знал кое-что, что не мог доверить даже самым дорогим своим друзьям, кое-что, что привело его к мучительной многословности, парафразам, иносказаниям и исправлениям. Еще раз мы имеем два противоположных видения: человека, запутавшегося в ложных обвинениях, брошенных ему без доказательства, ослепленного желанием «смешать с грязью» того, кто осмелился попытаться сбить с пути его жену; и человека, который вправе действовать молча, вынужденный к этому другим чудовищным оскорблением, в котором невозможно признаться, что само по себе является свидетельством того, что есть вещи, которые он не может и не будет «открывать вообще никому».

И все-таки это не могло быть просто несчастным случаем.

Несколько отсутствующих слов в одном из писем Пушкина – и мы оказываемся запутанными, связанными по рукам и ногам, вынужденными признать свое бессилие, безъязыкими. Нам известны место, день и время его трагического поединка; мы знаем высоту солнца над горизонтом, температуру и направление ветра в тот день; мы знаем размер отверстия, которое пуля проделала в его черном сюртуке. Но в то же время мы должны признать, что многого не знаем.

Мы занимаем в ложе свои места, напрягаясь в темноте, чтобы проследить за бесконечными перевоплощениями истины и заменами костюмов. Истина – это наиболее известный и желанный актер en travesti человеческой комедии. И мы аплодируем в конце спектакля, что только подтверждает существование разделяющей нас пропасти.

С момента своей гибели Пушкин заманивает нас туда, где все, что мы знали и в чем были уверены, внезапно меняется до неузнаваемости подобно товарам, залежавшимся в разрушающемся складе. Это место, где знание незаметно теряется во тьме. Место, где неуловима грань, отделяющая причину от следствия, место, которое когда-то считалось узким и хорошо исследованным, теперь становится бесконечной пустыней неразгаданных иероглифов, обманчивых теней, неясных видений, миражей и ловушек.

Урок поэзии. Урок тайны. Урок для посвященных.

Возможно именно verité – то слово, которое скрывается за суффиксом, столь дорогим нашему сердцу. В этом случае мы должны были бы принять наиболее широко распространенную версию толкования текста: «Он сказал вам, что я подозреваю правду и что моя жена так боялась скандала, что потеряла голову». Правда – не более и не менее. Но какая правда?

Введя наших терпеливых читателей в лабиринт, из которого нет выхода, мы не настолько жестокосердны, чтобы просто бросить их там. Они по крайней мере заслужили догадку, предположение. Так вот она, основанная на самой слабой из улик, то, о чем тоненький льстивый голосок долго бормотал из суфлерской будки: у Пушкина не было никаких доказательств; вовсе не Якоб ван Геккерен написал или инспирировал «дипломы». Давайте обратимся к подозреваемым последней очереди, молчаливым, покрытым пылью и прахом времени: тщеславный, высокомерный министр народного просвещения; угрюмая дама по прозвищу Меттерних; иезуит с ангельским взглядом; хромой шут. Если бы выбор пал на кого-то одного из этих четырех – следует направить указующий перст обвинения на Петра Долгорукова.

Как-то вечером в начале ноября 1836 года за столом с остатками богатого банкета и обильных возлияний кто-то прошелся насчет оскорбительных писем, которые долго развлекали Вену: «дипломы» вора, скупца, рогоносца, лакея. «Диплом» рогоносца немедленно привлек интерес собравшейся компании – горстки молодых представителей петербургского общества, – ив атмосфере пьяного бесшабашного веселья резвая группа начала составлять список сограждан, за чей счет она могла бы повеселиться. Но этот список был весьма обширен («Уже теперь нравственность в Петербурге плоха, – имел обыкновение говорить Пушкин, – а посмотрите, что скоро будет полный крах»), и ночь почти уже прошла. Выполнение восхитительного проекта пришлось отложить. На следующее утро, до начала следующего праздного дня, князю Петру Долгорукову вспомнился кутеж прошлой ночи. Как это никто не подумал о Пушкине? Вот уж славная была бы история! Его жена обманывала его с Дантесом, а он обманывал ее со своей невесткой Александриной; Дантес обманывал Геккерена с Натальей Николаевной, а Наталью Николаевну – с ее сестрой Екатериной. Надменный надутый поэт должен был писать скорее историю рогоносцев, чем историю Петра Великого. Довольный собственной выдумкой, Долгоруков решил дать ей развитие. Восстанавливая краткий текст по памяти, он добавил титул историографа к коадъютору Ордена рогоносцев. У него не было сомнений, кого назвать гроссмейстером Ордена; кандидатура непременного секретаря требовала минутного раздумья – и он остановился на Иосифе Борхе, чья ситуация предполагала полную гамму женских измен – от извозчика до царя. Теперь ему понадобилась печать, которая придала бы правдоподобие его работе. Он взял лист бумаги и нарисовал круг с разными масонскими символами в центре. Извольте, г-н Пушкин, поломать голову, вспоминая всевозможные объединения «вольных каменщиков» Петербурга! Чтобы разжечь любопытство поэта, далее он изобрел причудливую монограмму: / Якоба Геккерена, переплетенная с А Дантеса (д’Антес), представляла любовную интригу, которую красивая, но недоверчивая Натали теперь угрожала разрушить. Он увенчал свой проект изображением кукушки – злосчастной небольшой птицы, чье имя стало символом рогоносцев, не позаботившись о том, чтобы снабдить ее однозначной парой рожков, чтобы избежать любого сомнения относительно ее назначения. Увлекшись процессом, он добавил толстый хвост в форме гусиного пера – точно такого, какой Пушкин получил в подарок от Гёте и который теперь красовался на его столе. Пусть пишет трактат о рогоносцах со всем этим! Он вручил свое произведение слуге для передачи граверу, который уже несколько раз послужил ему в прошлом верой и правдой, затем переписал краткий оскорбительный текст поддельным, искаженным почерком. В конце концов, почему посылать письма только Пушкину? Этот «диплом» – настоящий маленький шедевр; было бы жаль скрыть его от петербургского общества. А кроме того, было бы хорошо получить максимальную пользу от печати, которая стоит денег (стоимость производства плюс щедрые чаевые, чтобы гарантировать молчание мастера). У него кончилась бумага. Он взял несколько листов из кабинета Ивана Гагарина и возвратился, чтобы продолжить работу. Восемь экземпляров, возможно, девять. Этого должно хватить, поскольку он уже устал. Затем он придумал адресатов – друзей и знакомых Пушкина – первых, кто приходил на ум, тех, чьи адреса он помнил или имел под рукой. Все было готово к тому времени, когда слуга возвратился со свежеизготовленной гравером печатью. Долгоруков приказал слуге написать «Александру Сергеевичу Пушкину» на обороте каждого диплома и несколько минут спустя послал его с запечатанными письмами к одному из многих – и отнюдь не по соседству – почтовых отделений города. Так все случилось 3 ноября 1836 года, будто действовал тайный и дьявольский замысел рока: неожиданный удар в спину от бога причуд и совпадений был наиболее «пушкинским» из всего, что могло с ним случиться, позволившим ему увидеть связь между спланированной атакой клеветника и некоторыми другими событиями, которые произошли в недавние дни. Зимой 1836/37 года петербургская почта доставила «дипломы» рогоносца и другим жертвам той же самой компании весельчаков, которые активно принялись за работу. Все эти письма повлекли за собой вспышки гнева, возмущения, несколько семейных ссор – но не дуэли! – и закончили свой путь в огне камина.

Признаемся: нет никаких доказательств. И мы не имеем ничего лично против Долгорукова. Несмотря на долгое и небезосновательное предание, мы бы предпочли пойти в другом направлении; может быть, в одном из направлений, упомянутых Трубецким: «Урусов, Опочинин, Строганов». Но мы не знаем, был ли любой из них, подобно Долгорукову, так близок к Геккерену и сочувствовал ли его любовным мукам, был ли дружен с Петром Валуевым (от которого Долгоруков мог слышать о бурях, бушующих в пушкинском семействе), со Львом Соллогубом (от которого мог знать, что его младший брат Владимир гостил у тети Васильчиковой в начале ноября 1836 года) и с братьями Россет, чей адрес хромой князь, товарищ Карла Россета по Пажескому корпусу, знал очень хорошо. И при этом мы не знаем, был ли кто-то из них регулярным посетителем в доме Карамзина – а Долгоруков был. Но более всего, этот молодой человек был изощренным проказником. А Судьба всегда знает, где найти себе чернорабочих.

Анна Ахматова тоже считала Долгорукова виновным – но в союзе с Геккереном и Дантесом. И она обвиняла его еще кое в чем. Удивленная, как и мы, тайной вычеркнутых Пушкиным строк, она сделала свои заключения:

Наталья Николаевна… конечно, не могла знать, что в посольстве фабрикуется документ, порочащий ее честь. Прибавим к этому, что своими сведениями Пушкин очень гордится и непоколебимо уверен в их достоверности. Понимать это надо так: некто присутствует при разговоре Геккерена с Дантесом, при нем же решается «1е coup decisif» («решительный удар») – анонимные письма, затем это лицо идет к Пушкину и все ему рассказывает, чем дает ему возможность втоптать посланника в грязь, но, очевидно, по совершенно понятным причинам это лицо пожелало остаться неизвестным… здесь можно предположить двойную игру Долгорукова. Не он ли информировал Пушкина и дал ему материал для ноябрьского письма?

Давайте попробуем развить эту интересную догадку: чтобы развлечь себя и далее ловлей рыбки в мутной воде, Долгоруков обеспокоился сообщить Пушкину, что 2 ноября он был свидетелем разговора между Геккереном и Дантесом – очень важного разговора, как он сказал, в процессе которого они пригвоздили к позорному столбу поэта и его жену. Тогда будет понятно, почему Пушкин козырял своей уверенностью – чуть было не сказала «уликой» – относительно присутствия свидетеля, когда писал голландскому посланнику. Но как мог Долгоруков объяснить свое присутствие при такой деликатной беседе, не возбудив подозрений поэта? Очевидно, что Геккерен и Дантес рассуждали бы о «решающем ударе» только в присутствии сообщника, а не случайного гостя. Опять не можем согласиться с Анной Ахматовой.

Александр Карамзин – брату Андрею, Петербург,

13 марта 1837 года

«Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем – совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, – но его усыновил Геккерен, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерен, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерена, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерен – автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!)».

От кого ближайшие друзья Пушкина узнали об «адских кознях», «адских сетях», «гнусной западне», когда поэт был уже мертв и похоронен на Святогорском кладбище? Главным образом, непосредственно от Пушкина – из копии письма к Геккерену, которое было у него в кармане сюртука – он надел его, уходя к месту дуэли 27 января 1837 года: это обращение к потомкам, обещание будущего позора посланнику и кавалергарду. Но это известно и из письма к Бенкендорфу, которое он так и не решился послать двумя месяцами ранее. Обнаруженное среди его бумаг 11 февраля, оно было передано в Третье отделение, и прилежный Миллер быстро распространил копии среди друзей погибшего поэта. Убитая горем вдова, должно быть, тоже сказала им что-то; они восстановят в памяти и другие инциденты, свидетелями которых они были сами. Стоит заметить, что они тоже были все еще ошеломлены трагедией, измучены ужасным чувством вины за то, что подсмеивались над Пушкиным и что потерпели неудачу, пытаясь помочь ему, все еще не зная многого, – не зная, что Дантес пошел на обман, чтобы устроить встречу с Натальей Николаевной с глазу на глаз, что он пробовал заставить ее оставить мужа, что барон Геккерен, будучи в сговоре со своим приемным сыном, вел себя как сводник. Я убеждена, что то были те самые «неизвестные обстоятельства», которые постепенно открывались близким друзьям Пушкина. Более того, они не знали – что и обнаружили со временем, – что сама эпоха, несмотря на царившие тогда свободные нравы, в ужасе и отвращении отвернулась от тех двоих, кто составил необъяснимый дуэт в действиях против женской добропорядочности. Этот союз казался еще более неприятным и чудовищным тем, кто разгадал его тайные мотивы. Можно предположить, что сомнительные, неблагородные и бесчестные действия Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена – этих своего рода двух «бедных дьяволов», потерявших голову от любви, – могли показаться дьявольским заговором.

Покинув Пушкина в тот субботний полдень 21 ноября, Соллогуб пошел на еженедельную литературно-музыкальную встречу к князю Одоевскому, где, как и рассчитывал, он нашел Жуковского и сообщил ему последние новости о том, что видел и слышал. Жуковский тут же поспешил к своему другу. Он убедил его не посылать письмо Геккерену. На следующий день он просил царя об «отеческом совете» для Пушкина, чтобы тот смог смириться с отказом от дуэли, касающейся вопроса чести.

И случилось так, что во второй раз через много недель Пушкин должен был опять отказаться от своих намерений, подавить свою импульсивную натуру и сделать шаг назад. Двойное отступление есть поражение. Что остановило его 21 ноября? Разумные аргументы Жуковского, конечно, сыграли свою роль: скандал, в который было бы вовлечено его семейство, будущее его детей, уязвимая ситуация его невестки, неодобрение и огорчение царя и так далее. Возможно, он и сам имел некоторые сомнения в истинности собственных обвинений. Но было и еще кое-что – и корни этого уходили глубоко в темную неизвестность, гораздо глубже того, что лежало на поверхности. Не страх смерти – Пушкин всегда смотрел ей в лицо с ледяным самообладанием, но сожаление о жизни, которая вынуждала его на каждом шагу оглядываться в ужасе и отвращении назад, на только что пройденный им путь. Он никогда не совершал преступлений, никого не убил и не предал, никогда не нарушил слова чести. То, о чем он сожалел, было другое: он жил и писал стихи. Само существование – первородный грех, который грызет совесть поэтов, сведущих в легкости и чистоте небытия. И теперь он почувствовал новое сожаление, поскольку понял, что с «почти сверхъестественной, и все же как бы реальной, силой он стал безрассудно увлечен смертью». Он познал эту почти осязаемую силу, был захвачен ею, но якорь его рассудка крепко удерживал его на земле. Отягощенный этим тяжким бременем, он был вынужден задержаться в этом мире – так заманивают в ловушку сбившихся с пути херувимов, и крылья их опутывает ежевика при тайном посещении человеческих долин. И в течение всего времени, которого требует жизнь, самый беспощадный из кредиторов, он чувствовал таинственный аромат, доносящийся до него, – аромат, который он обнаружил во многом, что он сделал, сказал и написал: горький аромат, отталкивающий и опьяняющий одновременно, как наркотик.

23 ноября 1836 года, в начале четвертого, после обычной для него дневной прогулки царь Николай I принял Пушкина в своем личном кабинете в Аничковом дворце. Это была вторая необычайная аудиенция, которой государь почтил поэта. Десятью годами ранее, 8 сентября 1826 года в Михайловское прибыл курьер, чтобы сопроводить Пушкина в московский кабинет нового царя. «Что бы ты сделал, если бы был в Петербурге 14 декабря?» – спросил царь. Пушкин бесстрашно ответил словами, которые вскоре стали знамениты: «стал бы в ряды мятежников». Встреча продолжалась больше часа. «Сегодня у меня был долгий разговор с умнейшим человеком в России», – отметил царь в тот же вечер на балу у маршала Мармона.

Никто не знает, что Пушкин и Николай сказали друг другу в тот ноябрьский день. Два лаконичных свидетеля сообщают нам только, что поэт обещал «не драться ни под каким предлогом» и дал царю слово чести, что «если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперед».

У Карамзиных Жуковский сказал Соллогубу, что он может быть спокоен, поскольку он сумел остановить Пушкина от посылки письма барону Геккерену. И когда Соллогуб в начале декабря отправился в Москву, он действительно был спокоен. Он был убежден, что Пушкину больше секундант не нужен.