Выпад

В заключительных строчках «Notice sur Pouschkin» («Заметки о Пушкине») мы читаем: «По поводу этих анонимных писем существует два мнения. Наиболее пользующееся доверием общества указывает на О —». На сей раз сомнений нет: «О» означает «Ouvarov», то есть Уваров, одно из важнейших имен в России девятнадцатого века, которое уже появлялось в «Заметке» в традиционной французской транслитерации.

Особняк графа и графини Шереметевых чудесным образом поднялся из вод на заре рождения Петербурга, вскоре после того, как приток Невы, «небольшую реку без названия», окрестили Фонтанкой. В 1830-х годах великолепная резиденция принадлежала Дмитрию Николаевичу Шереметеву, все еще молодому и единственному владельцу 600 000 десятин земли (приблизительно 1 627 000 акров) и пары сотен тысяч крепостных. В один печальный день осенью 1835 года женское население столицы было ошеломлено новостью, что Шереметев, самый завидный жених России, сражен серьезной болезнью в его имении в Воронеже. Толпа слуг зажгла свечи и отслужила молебен, чтобы Бог возвратил им их хозяина. Но с Юга пришла печальная весть: дни графа Дмитрия были сочтены, смерти ждали в любой момент, единственное, что можно было сделать, – молиться о его душе. Министр народного просвещения, Сергей Семенович Уваров, охваченный лихорадочным беспокойством, интриговал и дергал за ниточки, чтобы дворец русского креза был под замком; связанный родственными узами через свою супругу с умирающим, он жаждал невероятного богатства, содержащегося в особняке на Фонтанке и был полон решимости оттеснить других, менее авантюрных наследников. Когда Комитет министров обсуждал неизбежную кончину Шереметева, один из членов приписал ее особенно серьезному случаю «скарлатинной лихорадки». В этот момент граф Литта повернулся к Уварову и прогремел: «А у вас, Сергей Семенович, серьезный случай лихорадки нетерпения!» Все это произошло, как говорят, осенью 1835 года, к этому времени тихая дуэль между Пушкиным и Уваровым – маневры и туше, касания и царапины – длилась в течение нескольких лет.

Теоретик печально известной триады «православие, самодержавие, народность»1, апостол новой культуры, которая должна была стать защитой от так называемых «европейских идей», поборник ультрапатриотических реформ, предназначенных превратить университеты в оранжереи, взращивающие послушных рабов, Уваров был отпрыском хорошего рода, для которого в конце восемнадцатого столетия настали тяжелые времена. Его отец, Семен Федорович, смог вернуть часть потерянного фамильного блеска как отважный воин и доблестный любовник Екатерины II в период междуцарствия между ее двумя фаворитами – Александром Ланским и Александром Дмитриевым-Мамоновым. Какое-то время он также пользовался покровительством князя Потемкина и провел много вечеров, развлекая светлейшего игрой на бандуре, древнем струнном инструменте, которым он мастерски владел, оживляя свои концерты бешеными выходами вприсядку: низко присев на корточки, скрестив руки, выбрасывая ноги. Освобожденный от обязательств в спальне императрицы, он был щедро вознагражден (хотя не столь щедро, как одаривала Екатерина Великая других ветеранов будуара), Уваров стал командиром гренадерского полка и женился на Головиной. По Петербургу ходил слух, что приданое его жены включало и существенный капитал, и будущего ребенка, зачатого от князя Степана Апраксина. Ребенком был Сергей, который вскоре после появления на свет стал сиротой: его законный отец заболел во время шведской кампании и впоследствии умер. Получив превосходное образование от частных наставников, молодой Сергей активно начал дипломатическую карьеру. В 1807 году он был прикомандирован к русскому посольству в Вене, где продолжил свои занятия, переписываясь с Гёте, Шеллингом и братьями Гумбольдт, и стал другом и доверенным лицом (неверным, как позже выяснилось) мадам де Сталь. После трех лет пребывания в австрийской столице он оставил дипломатическую службу и возвратился в Россию, чтобы позаботиться о наследстве, основательно растранжиренном мотовством и безалаберностью его матери. Скоро он связал себя узами с графиней Екатериной Разумовской, женщиной старше себя, но со значительным приданым и хорошо устроенным отцом: новый министр народного просвещения еще до свадьбы назначил, будущего зятя попечителем Петербургского учебного округа. Успешно избежав кошмара бедности, Сергей Семенович Уваров смог спокойно посвятить себя исследованиям. Он был эрудитом и уважал ученость, античную классику, хотя некоторые подозревали его в бесцеремонных заимствованиях из работ, изданных за границей. Но он интересовался не только богами и мифами: он был также среди основателей «Арзамаса», неофициального литературного объединения, чья преданность Карамзину и отход от традиционализма объединили Жуковского, Батюшкова, А. Тургенева, Вяземского и совсем юного Пушкина. Он также имел репутацию новатора в политике. В 1818 году он был избран президентом

Академии наук, и в день введения в должность, в сравнительно «раннем» возрасте тридцати двух лет, произнес речь столь пламенно свободолюбивую, что несколько лет спустя, как говорили, он подобным подстрекательским выступлением навлек бы на себя тюрьму и Сибирь.

Блестящее возвышение Уварова закончилось со скрипом, когда к концу царствования Александра изменился ветер идеологии. Смещенный со своего руководящего поста, президент Академии мог бы спокойно удалиться от дел при своем доходе и занятиях, но, упрямый человек, любящий власть, он был всегда готов закатать рукава, когда того требовали обстоятельства. В 1822 году он стал работать в министерстве финансов, долгое время бывшем убежищем для лиц, отмеченных печатью позора. Но этот пост, хотя и престижный, не удовлетворял его желаний и грандиозных амбиций. Уваров стремился к большему, мечтал, что триумфы очистят его от порочащей его тени отца, Сеньки-бандуриста. Итак, мечтая о большем, он ошеломил своих коллег, подчиненных и друзей неприкрытым подобострастием. Не было дня, чтобы он не нашел какой-либо причины зайти домой к министру графу Канкрину, принося папки, выполняя поручения, лаская детей (сначала маленькие Канкрины, принимая его за доктора, высовывали языки, когда Уваров входил в детскую). Заигрывание с детьми власть имущих, однако, не было единственной слабостью директора департамента промышленности и торговли. Он также любил изделия из древесины, особенно из казенного фонда: изделия из березы, лиственницы и тополя; он пользовался преимуществом своего высокого положения, чтобы приобрести их как можно больше для дальнейшей незаконной торговли. Тем временем он продолжал переписку, обдумывая будущее культуры и цепко продолжая путь наверх. Отмеченный за свое преданное рвение и широкие планы реформы образования, он был назначен заместителем министра народного просвещения в 1832 году и министром в 1834-м. Как министр народного просвещения, он также являлся председателем Главного управления цензуры. Удовлетворенный наконец, он почувствовал, что культура всей родной страны у его ног.

Самый ловкий хамелеон России и карьерист приблизился к Пушкину, проницательно использовав тактику сотрудничества; дав понять, что он хотел бы видеть его почетным членом Академии, и снискав расположение, переведя некоторые из его поэм на французский язык, представляя его университетским студентам в выражениях, граничивших с лестью, в то же время в сердце своем решив подчинить «гордого и не низкопоклонного» поэта. Иногда Уварову не удавалось совершенно скрыть свою враждебность. В 1830 году, например, он позволил себе оговориться в доме Алексея Николаевича Оленина: «С какой стати Пушкин так гордится тем, что он потомок негра Ганнибала, которого Петр Великий купил за бутылку рома в Кронштадте?» Фаддей Булгарин не смог устоять, чтобы не повторить этой свинцовой шутки в своей «Северной пчеле», и поэт пришел в ярость. Снедаемый взрывоопасной смесью зависти и мании величия, Уваров не мог смириться с мыслью, что царь удостоил Пушкина своей персональной цензуры, и он боролся с царем и графом Бенкендорфом за право самому следить за работами и каждодневной жизнью его слишком известного коллеги в искусствах… Пушкин, со своей стороны, смотрел на министра с ненавистью и презрением, хотя отношения между ними формально были корректными. В феврале 1835 года, когда поэту пришлось перенести горькое унижение от введения обычной цензуры для работ, не одобренных лично царем, Пушкин воскликнул: «Уваров большой подлец… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен…

Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой». И двумя месяцами позже: «На академии наши нашел черный год: едва в Российской почил Соколов, как в академии наук явился вице-президентом Дондуков-Корсаков. Уваров фокусник, а Дондуков-Корсаков его паяс… один кувыркается на канате, а другой под ним на полу». Но все ограничивалось записями в дневнике, письмами к доверенным друзьям; опытный фехтовальщик, Пушкин изучал своего противника, парируя наиболее коварные выпады, выгадывая время. И наконец его терпение было вознаграждено.

В Академии наук Заседает князь Дундук. Говорят, не подобает Дундуку такая честь. Почему ж он заседает? Потому что… есть.

Конечно, это Пушкин.

Особняк на Фонтанке был все еще опечатан, и вовсю готовился торжественный обряд похорон графа Шереметева, когда с юга пришла благоприятная весть: больной внезапно, чудесно, почувствовал себя лучше; он выздоравливает. Уваров неистово пытался скрыть следы своей алчности, но было слишком поздно, чтобы заставить замолчать Петербург. Пушкин воспользовался непростительно грубой ошибкой Уварова, чтобы сделать свой собственный беспощадный выпад: он написал «На выздоровление Лукулла», обманув цензора тем, что провел эту «оду» как «подражание латинскому»:

Ты угасал, богач младой! Ты слышал плач друзей печальных. Уж смерть являлась за тобой В дверях сеней твоих хрустальных. Она, как втершийся с утра Заимодавец терпеливый, Торча в передней молчаливой, Не трогалась с ковра. В померкшей комнате твоей Врачи угрюмые шептались. Твоих нахлебников, цирцей Смущеньем лица омрачались; Вздыхали верные рабы И за тебя богов молили, Не зная в страхе, что сулили Им тайные судьбы. А между тем наследник твой, Как ворон, к мертвечине падкий, Бледнел и трясся над тобой, Знобим стяжанья лихорадкой. Уже скупой его сургуч Пятнал замки твоей конторы; И мнил загресть он злата горы В пыли бумажных куч. Он мнил: «Теперь уж у вельмож Не стану нянчить ребятишек; Я сам вельможа буду тож; В подвалах, благо, есть излишек. Теперь мне честность – трын-трава! Жену обсчитывать не буду И воровать уже забуду Казенные дрова!» Но ты воскрес. Твои друзья, В ладони хлопая, ликуют; Рабы, как добрая семья, Друг друга в радости целуют; Бодрится врач, подняв очки; Гробовый мастер взоры клонит; А вместе с ним приказчик гонит Наследника в толчки. Так жизнь тебе возвращена Со всею прелестью своею; Смотри: бесценный дар она; Умей же пользоваться ею; Укрась ее; года летят, Пора! Введи в свои чертоги Жену красавицу – и боги Ваш брак благословят.

«Спасибо переводчику с латинского, – написал Александр Иванович Тургенев Вяземскому из Парижа. – Жаль, что не с греческого» – таким образом он метафорически добавлял гомосексуализм к отвратительному портрету разочарованного наследника Лукулла. (Каждый знал о связи между Уваровым и Дондуковым-Корсаковым – невежественной посредственностью, выдвинутой министром на должность председателя Цензурного комитета и вице-президента Академии наук.) Уваров пожаловался властям, и Пушкина вызвали в Третье отделение.

Когда граф Бенкендорф потребовал ответа, на кого обращены сии обличительные строки, поэт ответил: «На вас». Бенкендорф скептически усмехнулся. – «Вы не верите? Отчего же другой уверен, что это на него?» На следующий день он написал: «Я прошу только, чтобы мне доказали, что я его назвал, – какая черта моей оды может быть к нему применена?» На сей раз Пушкин охватил предмет со всех сторон: любая мера, принятая против него или «Московского наблюдателя», который напечатал так называемое подражание, подразумевала бы, что сам царь узнал в «падком к мертвечине вороне» одного из своих «вельмож», одного из собственных министров. А Уваров поклялся, что Пушкин за это заплатит. В коридорах министерства кто-то слышал, как он кричал: «Сочинениям этого негодяя назначить не одного, а двух, трех, четырех цензоров!»

Слегка завуалированное указание на Уварова в «Notice sur Pouschkin» было ссылкой на распространенный слух, обвинение, не подкрепленное свидетельствами, и понятна реакция города, в котором все еще не замолк смех, вызванный «Лукуллом», потому что смех был всеобщим, даже среди тех, кто публично осудил эту самую последнюю непростительную выходку со стороны поэта. Рассуждение было простое: Пушкин называл Уварова вором и лакеем; Уваров ответил на удар, назвав Пушкина рогоносцем. Логика кажется железной, но это было бы слишком просто. Если бы было хоть малейшее свидетельство против «ворона», разве Пушкин не использовал бы его, чтобы нанести заключительный удар?

Бомба а-ля нессельроде

17 февраля 1837 года Александр Иванович Тургенев написал в дневнике: «Вечер у Бравуры… оттуда к Валуевой, там Виельгорский. Жуковский о шпионах, о графине Юлии Строгановой, о 3–5 пакетах, вынесенных из кабинета Пушкина Жуковским… Подозрения. Графиня Нессельроде. Спор о Блудове и о прочем с Жуковским». В мемуарах старого князя Александра Михайловича Голицына, написанных в начале двадцатого столетия, есть запись: «Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Eh bien, on connait maintenant I’auteur des lettres anonymes qui ont cause la mort de Pouchkine: cest Nesselrode». Слышал от особы, сидевшей возле государя». Некоторые заключили из этого свидетельства, что графиня Мария Дмитриевна Нессельроде была автором убийственных дипломов.

С ранней молодости Карл Васильевич Нессельроде был виртуозом блинов, мастером флямбе, знатным художником по глазури. Один из его пудингов стал основным элементом российской кухни, а его удивительный десерт – шарик из мороженого с горячим шоколадом в центре – был увековечен всюду как «бомба а-ля Нессельроде». Саркастический правительственный чиновник и мемуарист Ф. Ф. Вигель сообщает, что деликатесы Нессельроде тронули сердце выдающегося гурмана столицы, Гурьева, министра финансов, чья дочь, девушка «зрелая, немного перезрелая… как сочный плод, висела гордо и печально на родимом дереве и беспрепятственно дала Нессельдоре сорвать себя с него. Золото с нею на него посыпалось».

Вооруженный «слабостью характера» и скудостью ума, что может показаться достоинствами авторитарному правителю, Нессельроде быстро рос в чиновничьих разрядах после краткого, неудачного пребывания на флоте. Он служил советником при российском посольстве в Париже, затем советником самого царя и, наконец, министром иностранных дел и вице-канцлером Российской империи. (В 1846 году, девятью годами позже смерти Пушкина, он стал канцлером.) Его жена, твердая, надменная женщина, известная своей властностью, стремлением всеми командовать, довольно скоро стала наиболее влиятельной советчицей прежнего советника, поселяя опасение в сердцах дипломатов на полпути к Европе. Фанатично преданная ordre etabli и Священному союзу, она в своих идеях и даже стиле подражала живому примеру Меттерниха. С ее железным характером и кипучей энергией, Мария Дмитриевна Нессельроде – «взяточница, сплетница, настоящая баба-яга» – застолбила неприступную позицию в российском высшем обществе, стала предметом лести и страхов придворных, пребывающих у подножия пирамиды с надеждой начать свой собственный опасный, но все же потенциально выгодный подъем. Она любила делать и ломать карьеры, состояния и репутации; по словам М. Корфа, ее вражда была столь же ужасной и опасной, как ее дружба неизменной и заботливой. Она, казалось, преднамеренно подавляла все следы женственности (которой у нее в любом случае было немного, и в лице, и в фигуре). Она презирала светскую салонную беседу, предпочитая политику, финансы, королевские свадьбы и иногда литературу (при условии, что она «серьезная»), и, несмотря на ее искреннюю преданность трону, она не ограничивала себя в критике и осуждении действий правительства: се bon Monsieur Robespierre в шутку назвал ее великий князь Михаил Павлович. Она принимала гостей, полуоткинувшись на диване, молчаливая и отдаленная, поглощенная собственными непостижимыми мыслями, лишь поднимая глаза, чтобы показать некоторые признаки жизни только тогда, когда ее эксклюзивный салон, который многие находили смертельно скучным, был почтен приходом немногих избранных ведущих представителей la societe dans la societe, членов олигархического ареопага, наподобие тех, кто собирался в салоне Sophie Swetchin в Париже или Мелании фон Меттерних в Вене.

Мария Дмитриевна Нессельроде ненавидела Пушкина за эпиграмму на ее отца, Дмитрия Александровича Гурьева, от кого, как считали некоторые, графиня унаследовала необузданную страсть к деньгам других людей: «Встарь Голицын мудрость весил, Гурьев грабил весь народ». Фактически эпиграмма, возможно, и не принадлежала Пушкину, но публика это приписывала ему, помня многие неприятные вещи, действительно сказанные и написанные им относительно госпожи Нессельроде, которую он искренне не выносил. Наталья Николаевна однажды поехала на бал с Нессельроде в Аничков, не сообщив мужу; Пушкин рассердился и невежливо сказал надменной графине: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю».

Те, кто доказывает, что Мария Дмитриевна Нессельроде была преступницей, приводят обстоятельное свидетельство. Соллогуб вспоминает, что утром 4 ноября Пушкин «подозревал одну даму, которую… назвал». В дни, когда Петербург кипел от презрения к иностранцу, который пролил кровь Пушкина, супруги Нессельроде неизменно поддерживали Жоржа Дантеса и голландского посланника. Тремя годами позже графиня Нессельроде выражала сочувствие и озабоченность Эрнесту Баранту, молодому французу, который дрался на дуэли с человеком, которого она назвала «офицер Лермонтов»: Михаилом Лермонтовым. Не достаточно ли этого для обвинительного акта? Естественно, госпожа Нессельроде едва ли была пылкой поклонницей обоих поэтов и в любом случае не могла быть знакома с их творчеством, так как она говорила и писала по-русски с трудом, точно так же, как ее муж, в чьих венах текла немецкая кровь и кто внушал двору Вены такое высокое уважение, что некоторые называли его «австрийским министром русских иностранных дел». Но недостаточное владение Марией Дмитриевной Нессельроде русским языком должно ее реабилитировать, так как дипломы были почти наверняка написаны русским, если не допускать участия писца, служащего или друга, который, конечно, был бы слишком опасен для человека ее ранга. И при этом ее обвинители тоже были не очень сведущи во французском языке: автократы не могут быть подчинены тем же самым нормам этикета, что и обычные смертные; кажется сомнительным, чтобы царь Александр сказал: «Cest Nesselrode» – без «мадам» или «графиня», если он называл даму, особенно поверяя такое тяжелое откровение своим гостям. Здравый смысл и грамматика говорят о том, что если такое замечание было сделано, то царь имел в виду Нессельроде, имя которого не требовало дальнейших пояснений, – а именно министра.

В течение почти пятнадцати лет, которые поэт прослужил как официальный сотрудник Министерства иностранных дел, Пушкин был под наблюдением Нессельроде, по крайней мере формально. Хотя в середине 1830-х годов их иногда видели идущими вместе по Невскому проспекту и они часто встречались на петербургских приемах, при дворе и в министерстве, вице-канцлер и поэт не могли называться друзьями. Но они не были также и врагами.

Действительно, 14 декабря 1833 года Пушкин отметил в дневнике: «Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тысяч останутся в их карманах». Но даже его внушительных запасов пламенного, страстного характера не хватило бы на великую ненависть к каждому в России, разбогатевшему закулисным способом. Что касается Нессельроде, он, кажется, не затаил никакой особой злости против поэта, по крайней мере судя по дошедшим до нас документальным свидетельствам. В 1820 году он сказал о Пушкине генералу Инзову: «Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, – как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований». Его отношение к Пушкину, кажется, не изменилось со временем, несмотря на тот факт, что даже в зрелости «несчастный молодой человек» продолжал находить способы попадать в переделки, что означало новые неприятности для Нессельроде, не говоря уже о дополнительной работе и новых пачках папок на его столе. Без сомнения, это раздражало его. Вице-канцлер был бесконечно, поразительно ленив – и его лень, кажется, свидетельствует о его невиновности по части дипломов, так как их изготовление требовало времени, усидчивости и внимания. У Нессельроде были более важные дела, нежели заполнение формуляров дипломов; как только он мог стряхнуть бремя истории со своих слабых плеч, он посвящал себя исключительно кулинарии, выращиванию цветов и, в особых случаях, тому, что многие считали его третьим хобби, – вымогательству.

Насколько более радостным и увлекательным было изобретение новых рецептов и уход за новыми побегами орхидеи вместо пустой траты времени на копирование каких-то глупых дипломов рогоносца, много раз, печатными буквами! Но тогда что делать с предполагаемыми словами Александра: «Это Нессельроде»? Была ли это посмертная сплетня, продукт запоздалых поисков, догадка, шутка? Царь немного больше выпил в этот день? Приходит на ум, что замечание, которое приводит князь Голицын, было услышано «особой, сидевшей возле государя» на мероприятии, которое, должно быть, имело место, по крайней мере, двадцатью годами ранее, так как Александр умер в 1881 году. Слышавший мог что-то перепутать, или, возможно, кто-то рассказал ему эту историю, что-то перепутав или неправильно истолковав. Но это приводит доверие к рассказу до критической точки, когда нужно поверить, будто гости на императорском обеде решили сохранить полную и нерушимую тайну загадки, которая досаждала и должна была досаждать и волновать Россию больше чем полтора столетия. И никакие другие сведения о Нессельроде, графе или графине никогда не вышли наружу.

Diable Boiteux

Младшая дочь Пушкина вспоминала: «Авторами писем мать моя всегда признавала князя Петра Владимировича Долгорукова… Другое лицо, на которое указывала моя мать… был князь Иван Сергеевич Гагарин».

Долгоруков, Гагарин… Чувствительные наблюдатели отводят взгляд. Резкий запах серы проносится над сценой, фиолетовые вспышки разрывают темноту, люк распахивается со зловещим скрипом – и вот, взгляните и созерцайте! Сатана, являющийся в ролях, которые ему приписывало народное воображение в России с незапамятных времен: отступник, подобно иезуиту Ивану Гагарину, хромой – подобно колченогому Долгорукову (чей физический недостаток принес ему прозвище le bancal – хромой). Долгоруков демонстрировал и другие знаки от Люцифера: приземистый, плохого телосложения, с неправильными чертами лица; бегающие глаза, спрятанные за толстыми очками. Он имел ядовитый язык, талант к закулисной игре и был энтузиастом сплетен, интриг, надувательства. Он был жестоким, отталкивающим, скаредным и потворствующим, полным любви к себе и презрения к своим товарищам; ненадежный человек, всегда в войне с миром – короче говоря, обычный антихрист.

Клементий Россет был также адресатом двойного письма 4 ноября 1836 года: пакет доставили в дом, где он жил вместе с братом Аркадием и Николаем Скалоном, бывшим сослуживцем по Пажескому корпусу. Юные Россеты были обязаны дружбой с самыми известными писателями своего времени своей сестре – красивой, умной и начитанной Александре Осиповне, которая вышла замуж за Николая Михайловича Смирнова в 1832 году. Пушкин любил обоих Россетов и несколькими днями ранее даже спросил Клементия, как «Полководец» был принят его сослуживцами. Их реакция, сказал Пушкин, была гораздо важнее для него, чем мнение власть предержащих и аристократов. Клементий Россет решительно открыл письмо, адресованное Пушкину, и немедленно показал его брату и своему другу, делясь с ними впечатлениями. Он чувствовал, что автор, должно быть, знаком с их небольшой квартирой на Михайловской площади, поскольку адрес пояснялся на конверте с необычайной тщательностью: «в доме Занфтелебена, на левую руку, в третий этаж». Ему показалось, что он признал бумагу письма и почерк, – где он видел их прежде? Вспомнив, на следующий же день поехал искать князя Гагарина.

Гагарину было двадцать два года, он недавно возвратился после долгого пребывания в Мюнхене, где он служил в русской миссии. Он любил хорошую литературу и компанию литераторов: Вяземского, Чаадаева и самого Пушкина. Именно он представил кругу Пушкина лирические стихи отсутствующего Тютчева. Осенью 1836 года Гагарин жил на Большой Миллионной улице с другим образованным молодым человеком, из хорошего семейства, которого тоже хорошо знал Россет: князем Петром Долгоруковым. Россет пообедал с Долгоруковым и Гагариным, но не упомянул о цели своего посещения в присутствии слуг. Позже он и два его друга удалились в кабинет, где он предъявил им диплом, осторожно пробуя понять их реакцию, когда он вслух спрашивал, кто бы мог написать это и каковы бы могли быть последствия.

Эта беседа, возможно, наряду с неизвестными нам соображениями, должно быть, пробудила подозрения Клементия Россета, поскольку сразу после дуэли имена этих двух князей начали фигурировать в качестве возможных авторов роковых дипломов. 31 января 1837 года Александр Иванович Тургенев отметил в своем дневнике: «Обедал у Карамзиной. Спор о Геккерене и Пушкине. Подозрения опять на князя И. Гагарина». Тургенев следил за Гагариным на похоронах поэта на следующий день: если бы он не сумел приблизиться к телу Пушкина для последнего прощания, это было бы косвенным подтверждением его вины. Но молодой человек, который казался «очень убитым тайною грустью», подошел к катафалку и коснулся пепельного лба мертвого поэта губами. Никто, кроме Тургенева, не был переубежден этим набожным жестом: в 1843 году, когда Гагарин поступил во Французский коллеж иезуитов как новичок, многие полагали, что, движимый раскаянием, он уехал из России и ушел от мира, чтобы искупить преступление, которое было на его совести.

Но это были всего лишь шепотом передаваемые слухи, и никто, кажется, не называл Гагарина или Долгорукова открыто до 1863 года, когда малоизвестный поэт по имени Аммосов издал тонкую книжечку, восстанавливающую события, приведшие к трагической смерти Пушкина, «со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта Константина Карловича Данзаса». Теперь внезапно в России черным по белому могли прочесть: «После смерти Пушкина многие… подозревали князя Гагарина; теперь же подозрение это осталось за Долгоруковым… Будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки действительно были написаны на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым».

Петру Долгорукову в ноябре 1836 года еще не исполнилось и двадцати. Он закончил курс в Пажеском корпусе, но в 1831 году был лишен звания камер-пажа (которое он получил ранее в том году) «за дурное поведение и леность». Низкий разряд и аттестация непригодности, которая сопровождала его исключение, перечеркнули блестящую карьеру в гвардии, на которую он иначе имел бы право по своему титулу и состоянию. Вместо этого он был вынужден согласиться на плохо оплачиваемую должность в министерстве народного просвещения, где мог рассчитывать на благосклонность и протекцию Уварова. Как единственный наследник значительного состояния, молодой человек не имел никаких финансовых забот, и у него было много свободного времени, которое он посвящал, главным образом, светской жизни и своему хобби – генеалогии. Его Notice sur les principales families de Russie была издана во Франции в 1843 году под псевдонимом граф Almargo и вызвала гнев царя, внимание тайной полиции и негодование многих соотечественников. С течением времени и продолжением плодовитой программы публикаций Долгорукова их злоба усилилась, поскольку князь любил добавлять факты, которые он извлекал из архива вместе с острыми салонными анекдотами, таким образом выставляя напоказ и высмеивая подхалимов, которые добывали титулы и положение лестью, интригами, фиктивными браками и эротическими авантюрами. Пристально глядя вниз с заоблачных высот своего тысячелетнего рода (происхождение его семейства восходит к варяжскому воину Рюрику, новгородскому князю девятого века), Долгоруков смотрел на Романовых не более как на выскочек. Зловещий окрик

Николая I призвал князя назад на родину, хотя он знал, что его ждало наказание царя; так и случилось: ему пришлось провести год в вятской ссылке, где он встал в позу «Валленштейна в опале». После окончания ссылки Долгоруков посвятил себя исключительно своим занятиям и генеалогическим диаграммам, которые остаются бесценными до сего дня. В 1859 году он тайно бежал из страны, найдя убежище во Франции, где ему предоставили официальный статус политического изгнанника. Там он продолжал издавать свои беспощадные «истины о России» в газетах, брошюрах и мемуарах, выпуская отчаянно сатирические памфлеты, обнажающие пороки аристократии и автократии его родины. Он умер в изгнании в 1868 году, к этому времени многие в России были убеждены – и некоторые заявляли об этом с уверенностью, – что он был в конечном счете ответственным за смерть Пушкина. Это обвинение, основанное на косвенном свидетельстве и аналогии, имеет широкое хождение и сегодня.

В 1848 году Чаадаев, живший тогда в Москве, получил письмо от Луи Колардо, несуществующего парижского невропатолога, предлагающего вылечить российского мыслителя от серьезного случая мании величия. Примерно в то же самое время многие из друзей и знакомых Чаадаева также получили письма, призывающие их поторопить официального государственного сумасшедшего предать себя попечению этого иностранного врача, который, вылечив его, мог бы «надеяться на должность врача графа Мамонова и таким образом обеспечить себе прочное положение». Чаадаев не терялся в догадках относительно автора шутки и написал Долгорукову уничтожающий ответ, который, правда, решил не посылать.

В июне 1856 года князь Михаил Семенович Воронцов, будучи на водах в Висбадене, получил глубоко встревожившее его письмо из России. Долгоруков, готовя для печати IV том своей «Российской родословной книги», спрашивал Воронцова о новых документах, подтверждающих древность его происхождения, так как экспертиза старых актов и хроник не подтвердила подлинность родового древа, которое Воронцов представил ранее. Письмо сопровождалось приводящей в замешательство припиской без подписи, очевидно, сделанной другой рукой: «У его сиятельства есть гарантированный способ издать свою генеалогию… так, как он того пожелает: предоставив князю Петру Долгорукову в подарок пятьдесят тысяч рублей; в таком случае все будет сделано согласно его желаниям. Но времени терять нельзя». Воронцов вскоре умер, а тремя годами позже его сын, Семен Михайлович, предъявил иск Долгорукову за публикацию клеветнической информации в Le Courier de Dimanche. Суд закончился 3 января 1861 года, судьи признали князя виновным в клевете и определили, что он изменил свой почерк в анонимном примечании, шантажируя покойного Воронцова.

В первом выпуске журнала «Будущность», изданного в Париже в сентябре 1860 года, Долгоруков написал о друге Пушкина В. Ф. Одоевском: «В юности своей он жил в Москве, усердно изучал немецкую философию, кропал плохие стихи. Производил неудачные химические опыты и беспрестанным упражнением в музыке терзал слух всем своим знакомым… Ныне Одоевский между светскими людьми слывет за литератора, а между литераторами за светского человека. Спина у него из каучука, жадность к лентам и к придворным приглашениям непомерная, и, постоянно извиваясь то направо, то налево, он дополз до чина гофмейстера».

Возмущенный Одоевский ответил ударом на удар: «Доныне этот недоучившийся господин практиковался лишь по части сплетен, переносов анонимных подметных писем и действовал на этом поприще с большим успехом: от них произошли многие ссоры, семейные бедствия и, между прочим, одна великая потеря, которую Россия доныне оплакивает». Но он не мог опубликовать свой ответ: отвечать на запрещенные письма в России было невозможно.

7 февраля 1862 года, Сергей Александрович Соболевский, друг Пушкина, чьи неустанные усилия по разоблачению автора дипломов продолжались даже после смерти поэта, написал младшему князю Воронцову: «Мне только что сказали, что Дантес-Геккерен хочет начать другое дело с Долгоруковым и что он намеревается доказать, что именно Долгоруков составил подлые анонимные письма…я знаю, что мемуары (настоящие или подделанные) княгини Долгоруковой циркулируют по Петербургу…если вы натолкнетесь на них, стоит посмотреть, что в них говорится относительно дела Пушкина; это имеет особый интерес, так как княгиня всегда считала (и имела обыкновение сообщать любому желающему слушать), что ее муж сказал ей, что он был автором всей интриги».

8 февраля 1862 года печатник Е. И. Веймар написал тому же самому князю Воронцову, чтобы сообщить о неприятном инциденте, который произошел после того, как он напечатал третий том «Российской родословной книги» Долгорукова: «2 марта 1856 года я принес счет ему домой… Он набросился на меня, говоря, что некоторые из копий были испорчены… «Подпишите квитанцию», – сказал он. Я подписался. Он взял счет, пошел в кабинет, якобы принести деньги, и возвратился через несколько минут, спросив: «Чего вы ждете?» – «То есть как чего я жду, ваше превосходительство? Мои деньги!» – «Вы получили ваши деньги, вы подписали квитанцию!»…Он начал осыпать меня самыми оскорбительными выражениями, позвал дворецкого и приказал вывести меня». Веймар предъявил было иск, но позже забрал его, опасаясь необходимости бросить вызов такому «могущественному и знаменитому человеку», как Долгоруков, в общественном суде.

В 1863 году Долгоруков предпринял очередное осмеяние традиций и обычаев своей родины, на сей раз в пятом выпуске Feuilleton: «Из Петербурга пишут, что наше мудрое правительство, по случаю вступления России во второе тысячелетие безурядицы, собирается учредить двое новых орденов, а именно: в награду лицам, известным и своею преданностью самодержавию и своими невысокими умственными способностями, – орден Полосатого Осла; в награду благонамеренным писателям, которые порют дичь в защиту самодержавия, – орден Дичи».

В своих «Мемуарах» Долгоруков весело сообщает о другом, более раннем анонимном пасквиле (также на французском), что шутники разослали по всему Петербургу от имени матери В. В. Левашова (покойного графа Левашова) по случаю свадьбы ее сына, плода связи, не освященной браком: «Девица Акулина Семеновна имеет честь объявить о бракосочетании ее сына…»

В 1892 году издатель «Русского архива» сообщил со ссылкой на покойного графа Адлерберга: «Зимою 1836– 37 года на одном из петербургских больших вечеров стоящий позади Пушкина молодой князь П. В. Долгоруков (впоследствии известный генеалог) кому-то указывал на Дантеса и при этом подымал вверх пальцы, растопыривая их рогами».

В 1895 году «Русский архив» издал примечания барона Федора Андреевича Бюлера к неопубликованному письму Пушкина. В них мы читаем: «В 1840-х годах, в одну из литературно-музыкальных суббот у кназя В. Ф. Одоевского, мне случилось засидеться до того, что я остался в его кабинете сам четверт с графом Михаилом Юрьевичем Виельгорским и Львом Сергеевичем Пушкиным, известным в свое время под названием Левушки… и тут-то Левушка в первый раз узнал из подробного, в высшей степени занимательного рассказа графа Виельгорского все коварные подстрекания, которые довели брата его до дуэли. Передавать в печати слышанное тогда мною и теперь еще неудобно. Скажу только, что известный впоследствии писатель-генеалог князь П. В. Долгоруков был тут поименован в числе авторов возбудительных подметных писем».

По мнению Долгорукова, утверждения секунданта Пушкина, Данзаса (который был еще жив, когда вышла небольшая книжка Аммосова, и не выступил с опровержением), были еще одним звеном в цепи клеветы, состряпанной его многочисленными врагами в России, теми же самыми людьми, кто, он был убежден, нисколько не раскаивался относительно подкупа судей, экспертов, подделки документов во время суда с Воронцовым. В 1863 году он послал открытое письмо в «Современник», предварительно опубликовав его в газете Александра Герцена «Колокол». В нем он с негодованием отклонил все обвинения и привел в свою собственную защиту, среди прочего, тот факт, что друзья и близкие Пушкина продолжали общаться с ним после трагедии. Но не все из них. И на полях книги, изданной в Берлине в 1869 году, в которой говорилось о вине князя, специалиста по генеалогии, в истории с анонимными письмами, приведшими к смерти Пушкина, Вяземский написал: «Это еще не доказано, хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность».

Гагарин впервые подал свой собственный огорченный голос только двумя годами позже, в 1865 году. В письме в «Биржевые ведомости», широко распространенную петербургскую газету, он опровергал утверждения Данзаса, ссылаясь на свое давнишнее уважение к преждевременно погибшему поэту, дружеские узы, которые всегда их связывали, и, прежде всего, свою собственную честь. Что касается писчей бумаги, использовавшейся для дипломов, он утверждал, что ничего не было удивительного в том, что она походила на его, так как тысячи людей покупали ту же самую бумагу в Английском магазине в Петербурге.

Соболевский писал Семену Михайловичу Воронцову (в письме, которое мы цитировали ранее): «Я слишком уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности; но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое». В 1886 году, четыре года спустя после смерти Гагарина, Николай Лесков встал на его защиту на страницах «Исторического вестника», призывая к «крайней осторожности в догадках о нем». «Этого требуют, – писал он, – и справедливость и милосердие». Никто, однако, не выступал за Петра Владимировича Долгорукова, кроме другого российского изгнанника, Александра Герцена, который, хотя и не видел ничего привлекательного в Петре Владимировиче, «князе Гиппопотаме», чувствовал себя обязанным стоять «плечом к плечу» с таким гордым противником деспотичного режима. Многими годами позже, хромой дьявол нашел другого поклонника в лице Ленина, кто предпочитал его лживым либеральным историкам и приветствовал публикацию его политических писем в России, освобожденной от царского ига.

Соллогуб сказал следующее относительно так называемых дипломов: «Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке». К этой добыче стремились многие «эксперты» и в двадцатом столетии, но оно уже навечно осталось на кончике чрезмерно осторожного языка Соллогуба.

В 1927 году Щеголев представил образцы почерков Гагарина, Долгорукова и Геккерена графологу Салькову, который решил, что почерк на двух сохранившихся экземплярах дипломов принадлежал, несомненно, князю Петру Долгорукову.

В 1966 году биограф Пушкина Яшин, поддержанный экспертом Томилиным, обнаружил руку князя Ивана Гагарина в конце диплома и Василия Завязкина, слуги отца Гагарина (жившего в это время в Москве), в адресе «Александру Сергеевичу Пушкину». Другой эксперт, Любарский, оспорил выводы Томилина, показав, что они были необоснованными.

В 1974 году эксперт Ципенюк спорила, что методы и заключения Салькова были лишены научной основы; вина Долгорукова поэтому не может считаться неоспоримо доказанной.

Причины и следствия

Почему целая нация бесконечно спорит об идентификации предполагаемых преступников, чья вина состоит, казалось бы, всего лишь в клевете? А потому, что проступок, хотя и не очень большой по юридическим меркам, вызвал гибельную последовательность событий. И нация, очевидно, желая установить истинные пропорции в этой жуткой пропасти между причиной и следствием, неуклонно стремится выяснить имя человека, нравственно ответственного за смерть Пушкина: министр Уваров, графиня Нессельроде, князь Гагарин, князь Долгоруков? Многие восприняли бы с недоверием и некоторые были бы просто оскорблены, если невозможное чудо показало бы, что в трагедии Пушкина замешан простой плебей – типа Фаддея Булгарина (журналист, скандальный плагиатор, автор третьесортных романов, активный сотрудник Третьего отделения), который мучил Пушкина ядовитыми укусами «Северной пчелы», или некоему даже более неопределенному преступнику. «Cest Nesselrode», – как предполагается, сказал Александр Второй. Но никто никогда не рассматривал возможность, что он имел в виду Дмитрия Карловича Нессельроде, сына графа, – человека весьма сомнительной репутации, сделавшего респектабельную карьеру благодаря могущественным семейным связям.

О младшем Нессельроде мы знаем, что в 1836 году он был, подобно Пушкину, чиновником министерства иностранных дел, что он когда-то дал поэту копию «Анжело» Дюма-отца, что он был «невежествен, высокомерен и невоспитан» и что царь считал, что «он носил волосы несколько длиннее, чем следовало». Все это, конечно, ничего не доказывает, как и то, что его мать однажды сопровождала Наталью Николаевну в Аничков. Мы далеки от мысли пятнать уже поблекшую память о Дмитрии Нессельроде, но существенно то, что на него никогда не падало подозрение в этом бесконечном поиске анонимного преступника. Поиск всегда сосредотачивался на могущественных противниках и врагах Пушкина, чье положение было сопоставимо с поэтом, по крайней мере, по рангу, титулу и социальному положению. Врагах, скажем мы, и имя им – легион.

Была ли враждебность Нессельроде или Уварова, например, более сильной, чем у графини Коссаковской? Однажды, будучи в кислом литературном настроении, она опрометчиво спровоцировала поэта: «Вы знаете, сударь, ваш «Годунов» может показаться интересным в России». На что Пушкин холодно ответил: «Так же, как вы, мадам, можете сойти за красивую женщину в доме вашей матушки». С того дня она дрожала от гнева и возмущения при простом упоминании его имени. А как насчет выскочек-дворян, которых Пушкин, осмеял в «Моей родословной», остром поэтическом ответе на шутку Уварова и статью Булгарина?

Не торговал мой дед блинами, Не ваксил царских сапогов, Не пел с придворными дьячками, В князья не прыгал из хохлов, И не был беглым он солдатом Австрийских пудреных дружин; Так мне ли быть аристократом? Я, слава Богу, мещанин.

Меншиковы, Кутайсовы, Разумовские, Безбородко, Клейнмихели были весьма узнаваемы в этих строчках, рукописные копии которых ходили по рукам в 1836 году, вызывая негодование к автору и жажду мести. Было много людей, которые не любили Пушкина и имели для этого повод. Но главных подозреваемых – Гагарина и Долгорукова – среди них не было. Если один из них (или оба) действительно написал и послал злополучные дипломы, это явно было бы только шуткой, подлой и смертельной, но все же шуткой. Те, кто отказываются в это верить, хватаются за неправдоподобные скрытые мотивы, утверждая, например, что Долгоруков был представителем круга «молодых людей наглого разврата» вокруг Геккерена, разделявшего «азиатский порок» (так тогда называлось эротическое предпочтение мужчин мужчинами). Существует подобное же нежелание по крайней мере принять во внимание, если не поверить в то, что Александр Васильевич Трубецкой сказал в своем запутанном рассказе: «В то время несколько шалунов из молодежи – между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin, – стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам». Казалось, почему бы нет? Потому, что мысль, будто простая шутка оказалась причиной смерти великого человека, не доставляет ни удовлетворения, ни утешения – и поэтому не в состоянии убедить. Любое зло само по себе, включая зло недоброй шутки, сбивает с толку и тревожит.

Кроме того, если мы ищем врагов: как насчет врагов Жоржа Дантеса? Конечно, их было мало, поскольку кавалергард обладал даром нравиться. Но некоторые дамы, должно быть, затаили обиду: «жена», которую он бросил осенью 1835 года, например, или другие жены, чьи сердца он разбил. Женщина имела бы и повод – ревность, и цель – принести Дантесу и его новой пассии неприятности.

Иезуитская гидра

Много русских в двадцатом веке узнали в школе и позже читали в книгах и журналах, что Пушкин, «друг» декабристов, был жертвой тайного заговора режима, гнусного союза, объединяющего царя, тайную полицию и клику аристократов, – заговора, в котором Дантес вольно или невольно стал послушным орудием. Советы, не отличающиеся воображением, долго носились с идеей заговора.

В 1836 году И. С. Гагарин возвращается в Санкт-Петербург… Он становится своим человеком в салоне графини М.Д. Нессельроде. Все в этом тщательно замаскированном подземном логове иезуитов – женщина, ее муж, регулярные посетители – были непримиримыми врагами России и ее национального гения… Политический и нравственный облик Пушкина сеял страх в сердцах царя и его приближенных, которым претили его демократические убеждения… Но чего Николай I боялся больше всего – так это пушкинского декабризма. Да, всем своим существом, всем своим характером и всем своим творчеством Пушкин напоминал царю о ненавистных декабристах… Итак, Пушкин был обречен. Дьявольская международная игра иезуитов, игра, нацеленная на духовную сущность России от имени католицизма, ускорила гибель великого российского гражданина… То, что не смогла или не пожелала сделать открыто полиция, возглавляемая Николаем I, было сделано филиалом Третьего отделения: полицейско-иезуитским салоном, возглавляемым графиней Нессельроде и ее близким помощником Гагариным… Весь иезуитский салон графини Нессельроде, временно перемещенный в дом Геккерена, с тревогой ждал результата поединка между Пушкиным и Дантесом… – иностранцем, который, в соответствии с заранее составленным планом, должен был убить национальную гордость России… Дантес очень близок к «служителям Бога»… не товарищ по дружеским попойкам, танцор и дамский угодник, а иезуит, и не простой иезуит, а лидер, чей опыт и полномочия дают ему право давать советы и указания к другим… «Не судите, и не судимы будете». Значит ли это, что иезуиты и их агенты заслуживают освобождения от суда истории, суда прогресса? Нет… Черный плащ иезуита Гагарина также запятнан кровью Пушкина– «праведной кровью поэта» [1973].

Таким образом, Дантес с его французской беспечностью и чрезвычайным недостатком культуры превращается в смехотворную фигуру в темных иезуитских одеждах, в «капо». Советская теория заговора неизбежно рождает неприятный вопрос: если Пушкин был заклятым врагом царизма и бельмом в царском глазу, которого дьявольские иезуиты стремились лишить политической и духовной власти над еретической Россией, то почему иезуиты так настойчиво искали его смерти? Они скорее должны бы были смотреть на него как на союзника, сообщника, секретного агента.