История — официальная или, лучше сказать, «легитимная» для научного сообщества — специальность Поршнева. Последние тридцать лет он работал в Институте всеобщей истории АН СССР. Вместе с тем, история — одна из немногих наук, где Поршнев пользуется безусловным авторитетом и уважением большинства специалистов. Даже несогласных с ним по многим конкретным вопросам.
Поэтому есть повод начать обзор творческого наследия Поршнева именно с исторической науки.
Рискну высказать утверждение, что в исторической науке в узком (традиционном) смысле вклад Поршнева не был принципиально отличным от вклада многих других советских историков, изучавших различные эпохи и страны.
Научные результаты, которыми Поршнев как историк действительно выделяется среди своих коллег, лежат в другой плоскости.
Приведу одну полемическую формулу, высказанную когда-то Лениным: «Наше разногласие с вами только начинается там, где вы считаете уже вопрос исчерпанным». Достижения Поршнева «начинаются», главным образом, именно «там», где большинство его коллег считали, что их вопрос уже «исчерпан».
Впрочем, это касается не только истории.
Главным вкладом Поршнева в историческую науку я бы назвал обоснование им единства исторического процесса одновременно в синхроническом и диахроническом плане.
Синхроническое единство он доказал на целом ряде специальных исследований, обнаруживавших связь событий, происходивших в одно время в различных странах, которые, как многим историкам казалось, даже не слишком подозревали о существовании друг друга.
Единство истории в диахроническом плане тогда было отстаивать существенно проще, чем сегодня (марксизм, формационная теория и тому подобные пережитки коммунистического господства). Однако на практике не так уж проще. Одно дело абстрактно провозглашать верность формационному подходу, обеспечивающему единство поступательного развития человечества, другое — продемонстрировать конкретные механизмы такого единства.
Здесь две связанные проблемы (или трудности), которые исследовал Поршнев.
Во-первых, это роль классовой борьбы и социальных революций, как механизмов поступательного развития человечества. Во-вторых, особенности тех синхронических связей, которые позволяют говорить о переходе именно человечества, а не изолированных стран.
Наиболее обстоятельно Поршнев изложил эволюцию связей, объединявших человечество в единое целое, в докладе «Мыслима ли история одной страны?».
Сегодня даже трудно представить смелость заявленной темы на фоне фундаментального идеологического постулата о построении социализма «в одной, отдельно взятой стране».
В этом докладе Поршнев выделяет «три вида связей между человеческими общностями»:
«Первый вид состоит преимущественно во взаимном обособлении от соседей.
История, начиная с первобытности, была всемирной преимущественно в этом, негативном смысле: культура и быт любого племени развивались путем противопоставления своего чужому. Каждая популяция не только при возможности отселялась от соседей, но главным образом ввиду невозможности отселиться обособлялась всем — начиная от говора и утвари. Каждая знала, конечно, лишь своих ближайших соседей, но культурно-этнические контрасты с соседями создавали всеобщую сеть, ибо ни одна из них, конечно, не жила в изоляции».
Ниже, в следующих разделах, будут изложены результаты поршневских исследований, касающихся биологических и социально-психологических предпосылок такого взаимного «отталкивания».
«Второй вид всемирно-исторической связи развивается как своего рода антитеза предыдущему. Во всем этом многообразии локальных культур можно ли найти общий знаменатель? Да, таковым оказывается война. Качественные различия переводятся войной на количественный язык: кто кого, кто сильнее. […] Войны или политическое равновесие между государствами становятся надолго важным выражением мировой истории. Но и этот вид взаимосвязей касается лишь соседей. […] Этот цепной вид всемирности царил до нового времени».
Поршневский анализ войны как специфического «свойства» человека будет рассмотрен ниже, в следующих разделах.
«Однако задолго до нового времени возникает и тенденция третьего вида: добраться до любых отдаленнейших точек мировой системы, разузнать, завязать с ними прямые отношения. […] Торговля — второй способ перевести на язык количественных соизмерений качественные культурно-этнические различия между народами на всем пространстве обитаемых материков Земли. […] Начиная с эпохи великих географических открытий международная торговля (она же международный грабеж) начинает интенсивно конструировать этот третий вид взаимосвязи мировой истории. Первые два сохраняются и развиваются дальше, но третий вид как бы отрицает их: это связь не цепная, а постепенно возникающая связь всех стран со всеми. Торговля влечет за собой рост всех видов коммуникации и информации, обмен товарами порождает тот или иной обмен людьми. В этом смысле — прямой всеобщей связи — история становится всемирной только с эпохи капитализма».
В рамках этого раздела речь будет идти преимущественно о синхроническом единстве мировой истории. Диахроническому ее единству будет посвящен последний раздел настоящего обзора.
Остановлюсь на результатах поршневских синхронических исследований, привязанных лишь к трем хронологическим точкам: XVII век (Тридцатилетняя война), XIII век (Ледовое побоище) и эпоха расцвета рабовладельческого строя.
1. Тридцатилетняя война (1618–1648)
Эпоха Тридцатилетней войны исследовалась Поршневым на протяжении многих лет. Результаты этой работы отражены во множестве публикаций, начиная с 1935 года, в том числе в фундаментальной трилогии, из которой только третий том вышел при его жизни, а второй — так и не вышел вовсе. Эта фундаментальная трилогия была для Поршнева опытом исторического исследования специально выбранного «синхронического среза», толщиной в несколько десятков лет и охватывающего — в идеале — все пространство человеческой ойкумены.
Необходимость именно таких синхронических срезов в исторических исследованиях была им обоснована в упомянутом докладе «Мыслима ли история одной страны?»
«Пока опыта горизонтального среза истории в масштабах ойкумены еще никто не делал, таких книг нет. […] Технически каждый из них представляет необычайно сложную задачу. Ни один историк не может обладать необходимой филологической подготовкой и даже библиографической информацией. Один горизонтальный срез — задача для широкой кооперации специалистов. Пока, очевидно, возможны лишь частичные и предварительные опыты. Но как некое предельное понятие горизонтальный срез должен занимать свое место в мышлении историка».
О своих многолетних исследованиях Тридцатилетней войны, о своем «частичном и предварительном опыте» синхронического среза в масштабе Евразии Поршнев пишет:
«Всякий горизонтальный срез должен охватывать не одно мгновение истории, а какой-то ее промежуток. Например, я взял темой мировую историю второй четверти XVII века. Внутри такой пластины синхронический и диахронический методы взаимодействуют».
Стержнем исследований событий Тридцатилетней войны был тщательный и скрупулезный анализ синхронического взаимодействия различных стран, связь их внешней и внутренней политики, причем не только стран Европы, но, отчасти, и Азии. Среди прочего Поршневым были предложены и специальные инструменты — графические схемы, демонстрирующие структуру «геополитических» межстрановых связей и динамику этой структуры.
В целом результаты этих исследований достаточно хорошо известны как в России, так и за рубежом. Поэтому совсем кратко затрону лишь одну тему.
Именно анализ синхронических связей позволил Поршневу «увидеть» (и доказать), что знаменитый «блицкриг» Густава II Адольфа в значительной мере финансировался Московским государством, тогда как прежде многими считалось, что в Московии даже не подозревали о войне, идущей в Европе.
Финансирование осуществлялось по простой и хорошо знакомой многим сегодняшним российским предпринимателям схеме, которую на современном экономическом жаргоне следовало бы назвать «эксклюзивной либерализацией внешней торговли»: шведы получили право закупать в Московском государстве зерно по внутренним ценам и вывозить его затем через Архангельск для продажи на Амстердамской бирже уже по ценам европейским.
Среднегодовые масштабы такого субсидирования Швеции Московским государством примерно соответствовали масштабам помощи со стороны Франции, которой до Поршнева, главным образом, и объясняли военные успехи Швеции. Однако за год до «блицкрига», в 1630 году, «когда не было еще», — пишет Поршнев, — «шведско-французского военного договора (1631 года) и французских субсидий», шведская казна получила около 1 млн. 200 тыс. рейхсталеров реальных дотаций, что в три раза превышало «среднегодовую норму».
«Становится сразу понятным», — продолжает Поршнев, — «почему именно в 1630 году Густав II Адольф решился начать войну с германским императором и почему опьяненный надеждами Оксеншерна полагал к началу 1631 года, что, если так пойдет дальше, Швецию ждут самые радужные перспективы».
Помощь Швеции со стороны Московского государства оказалась для последнего весьма нелегкой ношей, чреватой, как принято говорить у современных российских политиков, «назревающим социальным взрывом»:
«[…] Хлебные цены на внутреннем рынке быстро взвинтились […], себестоимость в Архангельске составляла не […] более 35–36 денег в 1628 году, а в 1631 году уже 152 деньги и не менее 100 денег в 1632–1633 годах за четверть. Таким образом, субсидии Швеции легли, в сущности, на плечи посадского, то есть городского населения Московского государства, ибо именно оно было покупателем хлеба на внутреннем рынке и оно расплачивалось своими достатками за вздорожание хлеба. Если бы закупки хлеба для отправки „за море“ не были сокращены в 1632 году, волна посадских беспорядков и восстаний, несомненно, прокатилась бы в Московском государстве уже в 30-х годах XVII века».
В результате к 1631 году Густаву II Адольфу удалось развернуть крупные военные силы в Германии и уже осенью этого года осуществить свой стремительный бросок в глубь ее территории. Дальше, однако, все застопорилось и, в конечном счете, успех Густава II Адольфа был сведен на нет. Одним из важнейших факторов такого исхода (хотя и не единственным) послужила последовательность обуславливающих друг друга событий, ради обнаружения которых (этих последовательностей) Поршнев, собственно, и предлагал заняться исследованиями «синхронических срезов»: под давлением нарастающего «социального недовольства» Московское государство сокращает субсидии Швеции (эмиссионное финансирование государственных расходов тогда не практиковалось), а также прекращает войну с Польшей; в результате у Густава II Адольфа одновременно сокращаются ресурсы и появляется серьезный противник, освободившийся от «восточных» проблем.
Упомяну и один крайне интересный пример упущенной в то время возможности глубокой и долгосрочной интеграции Московского государства в «прогрессивную» Европу. Анализируя взаимосвязь «внутренних дел» Московского государства с европейской политикой, Поршнев обнаружил следы неудавшейся попытки подвести под «антигабсбургскую коалицию» надежный религиозный фундамент, а именно — осуществить «антипапежский синтез» православия и сразу нескольких ветвей протестантизма.
2. Ледовое побоище (1242)
На примере событий, кульминацией которых стало Ледовое побоище, Поршнев показал не только синхроническую связь происходящего в это время на всем Евразийском пространстве, но и значение тех событий для диахронически единого исторического пути вовлеченных в эту синхроничекую связь стран и народов.
Характерный стиль поршневского изложения — статья написана в 1942 году (к 700-летию Ледового побоища)! — невозможно передать без прямого цитирования:
«Империя Чингизидов, давившая на Русь с востока, из Азии, и империя Гогенштауфенов, грозившая ей с запада, из Европы, — […] обе эти завоевательные империи, возникшие почти одновременно, […] были не чем иным, как рецидивами варварских государств в XIII веке. Не случайно основатель одной из этих империй, Чингисхан, объявил себя наследником императоров древнего рабовладельческого Китая, а основатель другой, Фридрих Барбаросса, воображал себя прямым преемником императоров рабовладельческого Рима. Обе империи были не чем иным, как попытками свернуть со столбовой дороги истории, отказаться от трудностей феодальной перестройки общества и, повернувшись лицом к невозвратному прошлому, опереться на обломки древних рабовладельческих порядков, на неразмытые остатки прошлого, тормозившие феодальный прогресс».
Поршнев подробно анализирует «поразительное сходство исторических судеб этих двух реакционных империй», двух «исторических близнецов», которым удались «огромные завоевания».
«В чем же была причина успехов монгольских и немецких завоевателей? Именно в том, что они представляли рецидив варварской государственности, тогда как более передовые народы уже перешагнули к более высокой стадии феодального развития и как раз поэтому в тот момент не были прикрыты достаточно прочной государственной броней».
«В конце 30-х — начале 40-х годов XIII века», — пишет Поршнев, — «Русь оказалась зажатой с запада и с востока между двумя завоевательными империями, с гигантской силой распространявшимися навстречу друг другу».
Проанализировав многочисленные прямые и косвенные свидетельства позиций «двух хищников» по отношению друг к другу, Поршнев приходит к выводу:
«Если б Русь оказалась раздавленной и границы двух империй сошлись бы на ее опустошенной территории […], можно уверенно предположить, что оба хищника не вступили бы в борьбу друг с другом — по крайней мере, сразу, — а, взаимно прощупав силы, полюбовно поделили бы мир между собой».
Роль Руси в этих событиях обозначена с необыкновенным пафосом и фактически (хотя и не явно) сопоставляется с ролью, которая выпала на СССР именно в то время, когда писалась статья:
«Одновременная борьба Руси с Золотой Ордой, то есть с западным ответвлением монгольской империи, и с Тевтонским орденом, то есть с восточным ответвлением империи германской, была глубоко прогрессивной и имела значение поистине всемирно-историческое. Она, в полном смысле слова, была делом всего передового и прогрессивного человечества. […] И народ русский словно инстинктивно чувствовал в ту эпоху, что от него зависит что-то огромное, хотя и не укладывающееся в сознании, что он должен совершить что-то почти сверхчеловеческое. Это ощущение породило образы русских богатырей в складывавшихся именно тогда былинах. И образы эти не были одной мечтой, восполнявшей недостаток силы. Они были идеалом, воплощавшимся в жизнь».
Поршнев обращает внимание на то, что современники (русские летописцы XIII–XIV веков) почувствовали в Ледовом побоище событие, относящееся к судьбам всей русской истории, а не только к одному лишь Новгородскому княжеству. Новгородский летописец идет еще дальше, приписывая Александру Ярославовичу уже всемирную славу. «Перед нами», — замечает Поршнев о новгородской летописи, — «редчайший для древнерусских текстов пример космополитизма, всемирного масштаба в оценке исторического факта».
Однако, — пишет Поршнев, — Русь не могла дать одновременный отпор обеим империям. «Александр Невский сделал выбор: нанести удар по западному агрессору и пойти на компромисс с восточным». В частности, он «добровольно обязался платить Золотой Орде „выход“». И такой выбор, по мысли Поршнева, имел глубочайшие «диахронические» последствия для всего человечества.
Хотя Тевтонский орден и сохранился после Ледового побоища, его значение как «железного кулака», с которым приходилось считаться во всех европейских делах, резко упало. Не прошло и двадцати лет, как «гигантская завоевательная держава Гогенштауфенов перестала существовать». Рецидив разрушительной и агрессивной варварской государственности перестал тормозить развитие Европы по пути «феодального прогресса».
Напротив, в Азии ликвидация подобного рецидива была растянута еще на два века:
«Русь принуждена была не только допустить сохранение необъятной и мертвящей монгольской империи, но и сама стать, хотя бы в известной мере, ее составной частью. Только такой ценой могло быть куплено в тот момент движение вперед остальной части человечества».
Наконец, итоговый вывод Поршнева:
«До XIII века всеобщая история не может констатировать безусловной отсталости общественного строя Востока по сравнению с Западом или вообще кардинального несходства исторических судеб Востока и Запада. Только с XIII века это явление выступает на исторической сцене. Европа быстро идет вперед.
Азия погружается в застой. Нельзя не объяснить этого разной судьбой двух реакционных империй, до того развивавшихся с такой удивительной симметрией.
Выбор, сделанный Александром Невским, хотя сам детерминированный, в огромной степени в свою очередь детерминировал расхождение путей Запада и Востока».
Таким образом, в знаменитую фразу «Русь спасла Европу от монголов» необходимо внести, с точки зрения Поршнева, важное уточнение: прежде всего, от собственных, европейских, «монголов».
3. «Внешнее» и «внутреннее» рабовладельческих обществ
Поршнев предложил решительно пересмотреть содержание понятия «рабовладельческое общество».
Он показал, что рабовладельческое общество как внутренне связанный социальный организм, как единое развивающееся целое не может быть сведено к рабовладельческому «государству». Слишком много связей и противоречий, которые безусловно являются сугубо внутренними для системы классической рабовладельческой экономики, не могут быть обнаружены внутри границ «государства». Где же тогда, — пишет Поршнев, — «подлинная граница внешнего и внутреннего? Не ошибаемся ли мы, поддаваясь политико-юридической иллюзии, будто она совпадает с границей государства?»«Не проявляется ли в этом», — пишет он в другой статье, — «некоторое наследие государственно-правового взгляда на исторический процесс?» Ссылаясь на работы советского историка А.Мальчевского, Поршнев пишет:
«Процесс воспроизводства в античном рабовладельческом обществе оказывается невозможным без регулярных и грандиозных по своим масштабам захватов „извне“, причем захватов не только продуктов труда других народов, но прежде всего части самих этих народов, становящихся внутри рабовладельческого государства основной производительной силой, основным производящим классом».
Или в другом месте:
«Чем был бы древний Рим без непрестанно пополнявшихся рядов германских, кельтских, славянских и прочих рабов, строивших города и дороги, храмы и дворцы, возделывавших поля и создававших роскошь? Но в то же самое время разве кто-нибудь умел в варварской глуши своей родины выполнять именно такую работу, которую потребовали от него новые господа?»
Этими особенностями рабовладельческая система отличается от феодальной и наиболее выпукло — от буржуазной: в последних «основной производящий класс» вполне «уживается» внутри государственных границ. «Внешние захваты» при феодализме или капитализме, разумеется, имели место, но выполняли, главным образом, противоположную функцию. В рабовладельческой системе отказ от масштабных внешних захватов грозил неизбежным упадком и торможением поступательного развития, тогда как при капитализме тормозом поступательного развития оказывался, напротив, именно переход к таким захватам, ибо, смягчая классовые противоречия, позволял обойтись без развития, как говорят марксисты, производительных сил и производственных отношений, которое «внутри» уже стало необходимым.
Поршнев предлагает более широкий взгляд на рабовладельческое общество:
«При более широком взгляде представляется, что „варвары“ и „греки“, „варвары“ и „римляне“ были органически прикованными друг к другу половинами или полюсами сложного огромного единства. Это было антагонистическое единство. При этом не только рабовладельческое государство нельзя мыслить себе вне окружающей варварской среды — источника всех его жизненных сил.
Сами варварские народы подверглись глубокой трансформации в условиях этого великого противостояния». Из всех гипотез, предложенных для объяснения причин возникновения у варварских народов так называемых «военных демократий», — продолжает Поршнев, — «особенно заманчивой представляется та, которая видит в этой своеобразной государственности, возникшей раньше возникновения классов, государственность, обращенную вовне, порожденную непосредственно или опосредованно существованием военной угрозы со стороны ближе или дальше лежащего рабовладельческого государства».
Поршнев подчеркивает, что описанная им специфика рабовладельческого общества может быть обнаружена по всему миру:
«В античном мире такая граница, как Римский вал, отделяет не одну „страну“ от других, а сложную совокупность рабовладельческих территорий и популяций, охваченных некоей политической общностью, от множества окрестных, но неотторжимых от этой общности варварских племен и народов, где воспроизводится основная производительная сила самого античного общества».
«Великие рабовладельческие державы древнего Ирана, древней Индии, древнего Китая, эллинистических государств Азии были окружены такими же океанами бьющихся об их берега варварских народов, то оборонявшихся, то нападавших, выражавших не в меньшей мере, чем на Западе, нечто отнюдь не „внешнее“, а внутренний антагонизм древнего мира как поляризованного целого. Чем глубже становилась эта поляризация, чем отчетливее она материализовалась в форме всяческих китайских стен и римских валов, тем неизбежнее приближался час прорыва». Тем самым приближался час «феодального синтеза», того революционного процесса диффузии двух половин или полюсов рабовладельческого целого, из которого вырастет уже феодальное общество.
Почему, однако, в группу классических рабовладельческих обществ не попал древний Египет и другие подобные ему цивилизации? Анализ развития различных рабовладельческих обществ привел Поршнева к выводу о возможности выделить «в широком смысле» три ступени развития рабовладельческого строя:
«1) домашнее (или патриархальное) рабство, являющееся если не полностью, то в значительной степени экзогенным;
2) более развитое рабство древневосточных обществ, имеющих тенденцию поработить население внутри страны и закрепить его порабощенное положение;
3) античное рабство, являющееся снова по преимуществу экзогенным и связанное с решительным запрещением обращать в рабство сограждан».
Цивилизации, в которых переход со второй ступени на третью по каким-либо причинам оказался заблокирован, утратили возможность дальнейшей эволюции по пути «рабовладельческого прогресса». Поэтому примеры ярких исторических тупиков, в которых они оказались, лишь подчеркивают безальтернативность описанного выше пути поступательного исторического развития через третью ступень рабства к феодальному синтезу.
Поршнев не мог не понимать, что излагаемая концепция эволюции рабовладельческой формации и ее революционной трансформации в феодальную автоматически ставит под сомнение один из официальных предметов «советской гордости»: отечественная история не знала рабства. Ведь характер связи Киевской Руси с Восточно-Римской империей, с Византией, очевидно, укладывается в общую логику: Русь действительно не была рабовладельческим государством, поскольку была источником пополнения рабов для такого государства в рамках единого социального организма.
Поэтому Поршнев ограничился предельно осторожным рассуждением на эту тему:
«Но ведь отнюдь не лишено объективных оснований и отнюдь не обидно ни для западноевропейских стран, ни для России, что Киевская Русь стоит к Восточной Римской империи примерно в таком же историческом отношении, как Франкское государство — к Западной Римской империи».
В своем анализе «рабовладельческой формации» Поршнев не ограничился решительным пересмотром понятия «рабовладельческое общество». Он предложил столь же серьезный пересмотр и понятия «рабство», о чем будет сказано ниже в разделе Философия истории как социальная философия.
В заключение темы единства истории приведу одно характерное методологическое замечание Поршнева:
«Подлинный историзм должен всегда видеть целый процесс исторического развития человечества и, сравнивая любые две точки, соотносить их с этим целым процессом. […] Только такой взгляд дает мировой истории подлинное единство. Тот, кто изучает лишь ту или иную точку исторического прошлого или какой-либо ограниченный период времени, — не историк, он знаток старины и не больше: историк только тот, кто, хотя бы и рассматривая в данный момент под исследовательской лупой частицу истории, всегда мыслит обо всем этом процессе».