никотин, алкоголь, кокаин, морфий, эфир, пейотль + Appendix #img_2.jpg
«Однако ж странное в сей книжице материй смешенье»Генрик Сенкевич. «Огнем и мечом»
Предисловие
Поскольку так называемым «свободным творчеством», то бишь так называемым «щебетом птички на ветке», я не смог ничего сделать для общества и народа, я решил после ряда экспериментов публично исповедаться в своих взглядах на наркотики, начиная с самого банального — табака и кончая самым, пожалуй, удивительным — пейотлем (для которого резервирую особое место), — исповедаться, дабы хоть немного помочь силам добра в борьбе с этими ужаснейшими — после нищеты, войны и болезней — врагами человечества. Быть может, и к этой моей работе (из-за специфики тона при произнесении горьких истин) отнесутся юмористически или отрицательно, как и к моей эстетике, философии, сценическим пьесам, с у щ е с т в е н н ы м портретам, прежним композициям и т. п. «свободным творениям». Официально заявляю, что я пишу всерьез, желая сделать наконец нечто непосредственно полезное, а на идиотов и людей бесчестных управы нет, как я имел возможность убедиться в ходе своей достаточно печальной деятельности. Кому-нибудь говорят: «Ты глуп, учись — авось поумнеешь», — ничто не поможет, ибо глупец, как правило, самонадеян, и это, даже если бы он мог поумнеть при усиленной работе, делает для него невозможным выход из замкнутого круга. Скажут мерзавцу: «Нехорошо быть такой сволочью, подумай, исправься», — напрасные речи: мы не понимаем, что большинство подлецов именно сознательно подличают — они знают это за собой и не хотят быть иными, если только в силах эту подловатость пристойно замаскировать. «Можно ли палке п р о с т и т ь, что она — палка?» — говаривал Тадеуш Шимберский, и он был прав.
Когда-то я был fighting man’ом — человеком воинственным par excellence: у меня были идеи, и я хотел за них бороться — но было негде и не с кем. Я отнюдь не изменил своим идеям (Чистая Форма в живописи и в театре, реформа художественной критики), но пришел к убеждению, что они, во всяком случае сегодня, несвоевременны, и может быть, их время вообще уже прошло. Я утверждал еще до войны и выразил это в четвертой части книги «Новые формы в живописи...»: искусство гибнет — это происходит на наших глазах, а потому не имеет значения, будет ли существовать и какова будет художественная критика в моем смысле, то есть формальная. Другое дело если речь идет о литературе не как об искусстве — тут еще есть что сказать, и, возможно, я на эту тему еще выскажусь. В настоящее время я — относительно умиротворенный индивид средних лет, который ни о каких великих подвигах уже не мечтает и хочет лишь как-нибудь дотянуть до конца этой жизни, о которой — по крайней мере до сих пор — я не жалею, несмотря на все поражения и неудачи. Будь что будет. Я только должен подчеркнуть, что данное «сочиненьице» имеет характер в высшей степени личный, а стало быть, в некотором роде посмертный. Это не мания величия и не стремление привлечь к своей персоне (до сих пор никому не нужной) внимание людей, занятых чем-то другим, гораздо более приятным. Но когда пишешь о том, что сам лично пережил, обойти самого себя невозможно. Во всяком случае, здесь будет доступно изложена часть правды обо мне, причем правды, непосредственно полезной для самых широких слоев.
Что все это в сравнении с чудовищными сплетнями, которые обо мне кружат... В этом смысле в нашем обществе, и так исключительно сплетническом и любящем развлечься клеветой, я, похоже, отмечен особой наградой. Несмотря на полное отсутствие мании величия, что я со всей искренностью подчеркиваю, у меня складывается впечатление, что не всякий более или менее известный у нас человек может похвастать такой коллекцией нелепостей и лживых слухов, которые обо мне распускали и распускают. Не буду здесь вдаваться в причины этого явления, но, как я полагаю, известную роль в формировании общей неприязни ко мне сыграло то, что люди без соответствующей квалификации с трудом меня понимают, а во-вторых — то, что я не слишком обращал внимание на мнение общества, из-за чего поступки, которые у других остались бы незамеченными (скажем, целых три рюмки водки, выпитые в каком-нибудь баре), в моем случае вызывали возмущение, несоразмерное их значимости и весьма для меня вредоносное. Но все это неважно.
Итак: сегодня (6 II 1930 г.) я начинаю писать эту книгу в состоянии «К», то есть — курения. Завтра, как всегда, бросаю курить — полагаю, на этот раз окончательно или на очень долгий срок; главу о никотине буду писать по мере отвыкания от сигарет, причем не исключено, что посреди писания я снова закурю, в чем «не замедлю признаться» возможным читателям. Сколько уж раз такое случалось! С никотином я сражаюсь вот уже двадцать восемь лет и, несмотря на частые периоды воздержания (до нескольких недель), так и не смог окончательно его одолеть. Отступление возможно и теперь, невзирая на то, что начата данная работа. Однако близок час, когда полный отказ от табака станет необходимостью, если только не отречься от всяких высших требований к самому себе. Подробней об этом — позднее. Думаю, что написанное в состоянии «НК1», сиречь некурения, будет довольно убедительно, поскольку, изнывая от тяги к любимому и ненавистному наркотику самого низшего, пожалуй, разряда (проклятье индейцам и тем, кто эту гадость к нам занес), я сумею лучше проанализировать соблазны, подстерегающие закоренелого курильщика, и найду способ устоять перед ними благодаря воспоминаниям об отвратительном самочувствии (часто маскируемом перед собой и другими) при возвращении к этому свинскому, бесплодному, отупляющему яду. Как раз недавно я не курил четыре дня (а как известно, второй день хуже всего, на третий начинается улучшение) — и вот те на: «трах!» — закурил опять (механизм этого факта проанализирую позднее), «бух!» — все сначала. Конечно, я не выдержал и нынче утром закурил — просто чтобы посмотреть, как оно там все выглядит в состоянии «К». Не то чтоб я «прямо уж» не мог выдержать, а только так: еще раз взглянуть на мир с «той стороны» (упадка, отупения, апатии и т. п.), но уж потом определенно — «шлюс». Так объясняешь себе эти дела. Нет — хуже всего слабость. Durchhalten! — а как, об этом я напишу в главке о никотине. Я закурил — прискорбный факт (собственно, кому какое дело, но ведь речь-то — о тысячах, о миллионах других — угоревших, обалдевших, раскисших) — и продолжаю писать это предисловие в состоянии полного помрачения. А ведь хотел углубиться в свой новый философский труд (весьма рискованная затея; еще не знаю, что из нее выйдет), но это оказалось абсолютно невозможным: тупость, отсутствие того, что д-р мат. Стефан Гласс называет «igriwost’ uma», невозможность хоть как-нибудь сосредоточиться. Это лишь часть моих признаний — все будет в «деталях» описано позднее. За предисловие я взялся от отчаяния, будучи не в силах из-за отравления никотином заняться чем-нибудь получше, желая наконец начать это «сочиненьице» и тем самым оправдать перед собой собственное существование. Но разве у всякого «творчества» — не те же истоки?
Возвращаясь к общественному мнению: я был и остаюсь заядлым курильщиком, который вот уже двадцать восемь лет героически борется с ужасающей привычкой. До известной степени и в о п р е д е л е н н ы е п е р и о д ы меня можно счесть горьким пьяницей, если таковым (различны стандарты — образцы) признать того, кто напивается в среднем раз в неделю, а потом не пьет месяц, а то и больше, того, с кем лишь однажды в жизни случился пятидневный запой (по случаю театральной премьеры — обстоятельство весьма смягчающее), а сверх того — не более десятка трехдневок, того, кто сроду не хлестал водяру поутру за бритьем. Но никогда в жизни я не был кокаинистом — это я отрицаю категорически, несмотря на то, что для многих извращенных кретинов и это мое заявление может послужить доводом именно «за», а не «против».
Если на протяжении десяти лет меня можно было бы назвать «воскресным пьяницей» («Wochensäufer»), то для периода в три года я предложил бы название «Quartalkokainist», да и то с большой натяжкой. Дважды в жизни я принял кокаин на трезвую голову, но тут же постарался эту гадость запить. Прочие случаи приема этого зелья (а я их никогда не скрывал, подписывая рисунки, сделанные в этом состоянии, соответствующей маркой «Co») всегда сочетались с крупными попойками «à la manière Russe». Я никогда не был ни морфинистом, поскольку у меня идиосинкразия на это снадобье (раз в жизни я получил минимальный укол и чуть не помер), ни эфироманом, из-за какого-то недоверия к эфиру, хотя пару раз я его пробовал: с водкой и вдыхая пары. Рисунки действительно были довольно интересны, при вдыхании возникало чувство, что мир и тело исчезают, а потом — ощущение «метафизического одиночества в пустыне пространства», забавно, но это меня как-то никогда не впечатляло. Иного мнения держится д-р Дезидерий Прокопович — он напишет для сего «трактатика» раздел об эфире. А оккультист и многолетний отъявленный морфинист Богдан Филиповский займется своим любимым зельем, при мысли о котором меня просто мороз по коже продирает — такую жуть я вынес в Петербурге, когда часа четыре боролся со смертью в тошноте и замирании сердца.
Словом, я решительно отвергаю упреки в патологическом пристрастии к вышеназванным препаратам, в то же время признаваясь в спорадическом употреблении пейотля и мескалина, первого — производства д-ра Руйе, а второго — изготовленного прекрасной фирмой «Мерк». Помимо этого, заодно, я отрицаю: что будто бы привержен мужеложеству, к коему питаю глубочайшее отвращение; что будто бы нахожусь в половом сожительстве со своей сиамской кошкой Шизей (она же Шизофрения, Изотта и Сабина — я нежно ее люблю, но не более того) и якобы котята (кстати, беспородные), которых она принесла, похожи на меня; что у меня свой портретный лоток на Познанской ярмарке, где я фабрикую портреты-десятиминутки по два злотых за штуку (чего только эти мерзавцы не выдумают!); что я бахвал и бросаюсь на каждую юбку; что я увожу мужей у жен, взбираюсь во фраке (у меня отродясь не было фрака) на гору Гевонт, кропаю сценические пьесы шутки ради, шарлатанствую, блефую и не умею рисовать. Все это сплетни, пущенные какими-то гнусными бабами, кретинами и идиотами, а более всего — подлецами, мечтающими мне навредить. Я отвергаю как все эти — известные мне — сплетни, так и — заранее — все те, что еще будут распущены обо мне в Закопане и на его выселках. Шлюс.
Еще одно: кто-нибудь может вообразить, будто я пишу эту книгу ради саморекламы. Так нет же: здесь будут описаны вещи, которые вовсе не делают мне чести, а главная цель книги — уберечь последующие поколения от двух ужасающих «оглупьянсов» (stupéfiants) — табака и алкоголя, тем более страшных, что они дозволены, а опасность их недостаточно осознана. «Белыми» наркотиками высшей пробы увлечена сегодня элита человечества, да они не так и опасны — это удел аристократии наркотизма. Опаснее же всего — серые, обыденные, демократические яды, которые всякий может безнаказанно себе позволить.
Мой метод — чисто психологический. Я хочу привлечь внимание к психическим последствиям действия этих ядов, к последствиям, которые любой, даже тот, кто едва начал, может в миниатюре наблюдать на себе задолго до того, как порок полностью им овладеет. Я не намерен бить перед вами яйца (куриные) и бросать их в спирт, дабы вы убедились, что белок сворачивается под влиянием «прозрачной жидкости» (подобно тому, как на моей памяти это проделывал покойный кн. Гедройч); не буду вам демонстрировать диапозитивы — ни прокопченные легкие и вздувшиеся сердца курильщиков, ни переродившуюся печень пьяницы, ни атрофированный, с кулачок величиной, желудок кокаиниста: «не стану вам играть печальной песни, о тени, дам я Вам триумф жестокий и чудесный...» и т. д., — я хочу показать вам те мелкие психические сдвиги, которые в своем окончательном развитии являют картину личности совершенно иной, нежели в исходной точке, личности духовно деформированной, лишенной всякого так называемого «гейста» (польское слово «дух» не передает того, что немецкое «Geist» и французское «esprit» — вздрыг, искрник, вспых, мчун, возгон и т. п.), творческой силы и того разбега в Неведомое, для которого необходимы отвага и игривость ума, систематически убиваемые отвратительным пороком. Меня от пагубного воздействия никотина, от которого я до сих пор не сумел полностью освободиться, спасло то, что я часто, и иногда довольно надолго (несколько недель), бросал курить, так что в сумме по трети года, а то и по полгода фактически не курил. Разумеется, такое воздержание par intermittence не могло быть столь же полезно, как длительный полный отказ, — но и оно дало свои плоды. Те же, кто курит постоянно, а в 90% случаев им приходится курить все больше, систематически совершают духовное самоубийство в рассрочку, невзначай, сами о том не подозревая, лишают всякое переживание красок и блеска и уничтожают самое ценное: интеллект — платя за удовольствие почти что нулевое. В самом деле, испытывает ли завзятый курильщик вообще хоть какое-нибудь удовольствие? Только негативное — он утоляет гнусную, противоестественную потребность. И похоже, так со всеми наркотиками, если данный субъект доведет себя до достаточно высокой степени подчинения пороку.
Если шестнадцатилетнему юноше показать разросшуюся и переродившуюся печень сорокалетнего алкоголика, бросит ли он пить от такого зрелища? Нет — слишком далеки от него эти сорок лет, они — нечто невообразимое — знаю по собственному опыту. Да впрочем, всякий скажет: «Э — какая разница, буду я жить на пару лет больше или меньше, это «ganz Wurst und Pomade» — всего дороже данная минута». А потом, когда приблизятся те самые, последние, пять годочков, от которых сей несчастный так легкомысленно отрекся и которые действительно могут быть у него отняты, тут уж он на голову встанет, только бы продлить свое житьишко, хотя его в большинстве случаев и п р о д л е в а т ь - т о у ж е н е с т о и т. Вот и живет этакий субчик, по существу после собственной смерти — одуревший, внутренне — а часто и внешне — обветшалый, не годный к серьезной работе, вконец уипохондренный, только и делая, что щупая пульс каждые пять минут да глотая тонны лекарств, которым уже не под силу возродить деградировавшие клетки. Надо показать немедленные психические последствия, чье постепенное прогрессирование («schleichender Vorgang» — брр! Страх!) не всякий заметит, особенно тот, кто употребляет наркотик постоянно и без перерывов. Высшие наркотики дают бешеные реакции — сразу виден их вред. Нередко именно желание преодолеть эти реакции, а не жажда положительных результатов — причина того, что люди погрязают в пороке. Никотин же не дает выраженной «глятвы» («Katzenjammer»), и тем он опасней для большинства. Безоговорочно отдаться кокаину или морфию, как правило, могут лишь те, кто к этому уже как бы предрасположен, дегенераты, которые и без того немногого стоят. Табак же коптит, а алкоголь постепенно сжигает порою лучшие мозги. Есть такие, кто говорит: «Я курю и пью, и мне это ни капли не вредит, я превосходно себя чувствую», — разумеется, до поры до времени. Множество мелких психофизических недомоганий постепенно накапливается, чтобы потом вдруг вспыхнуть совершенно конкретной психической или физической болезнью. Но подумай, о несчастный, как замечательно ты бы себя чувствовал, если б этого вовсе не было, коль скоро твой организм так силен, что даже при постоянном отравлении может еще сносно функционировать. Каким бы ты был, если б этого не делал, тебе не узнать никогда. Этот ущерб невозможно измерить и оценить. Кое-что о нем известно тем, кто бросал и начинал опять. Дорого бы я дал за то, чтоб вернуть двадцать восемь лет, потраченных, хоть и с перерывами, на курение. Сегодня, когда это вредит мне стократ больше, чем тогда, в восемнадцать лет, мне и бросить гнусный порок стократ труднее, чем в «добрые старые времена». А что же в таком случае делается с настоящими алкоголиками и кокаинистами, к каковым я себя причислить не могу, невзирая на великое желание моих врагов, — страшно подумать.
Итак, приступим: завтра бал, напьюсь в последний раз, а послезавтра — баста. Разделаться с никотином гораздо легче на фоне легкой послеалкогольной «глятвочки» — хоть чуток с похмелья.
Никотин
Говорят, Лев Толстой утверждал, будто человек, который ни разу в жизни не курил, не способен на настоящее преступление в полном смысле слова. Тут есть определенное преувеличение: известно, что, например, в Европе — хоть и задолго до появления табака — люди убивали друг друга вполне успешно. Может, им помогал в этом алкоголь — черт его знает; всеобщая история наркотиков — не моя задача. Впрочем, когда-то не было и алкоголя. Но стоит заглянуть подальше в историю человечества, как тут же натыкаешься на какие-нибудь «наркотические обольщения». Очевидно, сознание, достигшее определенной степени остроты, просто не могло само себя вынести среди метафизического ужаса бытия и должно было чем-то смягчить собственную проницательность. Употребление наркотиков всегда было связано с религиозными обрядами, составляло неотъемлемую часть различных культов. Ведь когда-то религия и искусство тоже были завесами над Вечной Тайной, чей яркий свет из черной бездны Бытия был слишком страшен. Лишь с Греции ведет отсчет понятийная борьба с этой тайной — борьба, которая, разумеется, кончится поражением. Мы живем в эпоху великого перелома. Все элементы прошлого и нарождающегося будущего в наше время смешаны. Я полагаю, что в связи с общественной гармонизацией, к которой мы устремлены, близится час, когда настанет конец всяческим обольщениям, а вместе с ним — и конец наркотикам. Нынешнее бедствие наркомании — последние предсмертные судороги на смешанном фоне прошлого и будущего.
А поскольку лучше, чтоб нечто, уже пораженное гангреной и неспособное к жизни, отпало поскорее, я хочу своей работой содействовать ускорению этого процесса. То, что раньше было уместным и творческим, сегодня может стать балластом, затрудняющим консолидацию будущего уклада человечества. К такому балласту безусловно относятся и наркотики, хотя пока иные из них (никотин и алкоголь) могут кому-то казаться общественно полезными по своей роли. Пусть преувеличено мнение, приписываемое Толстому, я тоже утверждаю: никотин может служить отличным введением в алкоголизм и во всяческое одурманивание — он вырабатывает определенный тип психической механики, применимый к любому другому пороку. Курящий человек — уже на той наклонной плоскости, откуда можно скатиться в любую пропасть, на дне которой может оказаться и преступление, даже если к нему никакой особой склонности не было. Редки закоренелые пьяницы, которые бы совсем не курили. Под пьяницей в истинном смысле я подразумеваю того, кто постоянно, ежедневно употребляет алкоголь до конца жизни — разве что страх смерти уже почти в последнюю минуту, когда дни сочтены, запретит ему употреблять убийственную жидкость и таким образом несколько продлит загубленное в целом существование. Люди пьющие, но не курящие, что, как я утверждаю, встречается относительно редко, обычно бросают пить вовремя, до того, как наступит критический момент, примерно лет в сорок, и они в состоянии закончить жизнь в относительной ясности духа. Классический пример — Бой: когда-то он писал, как-никак, хвалебные гимны алкоголю, теперь же пьет лишь изредка, в особо торжественных случаях. Поэтому продуктивность его работы не ослабевает, и он сможет внутренне развиваться до конца дней своих.
В человеке есть известная неспособность насытиться бытием как таковым, первичная, необходимо связанная с самим фактом существования личности; я называю ее метафизической ненасытимостью, и — если только она не убита чрезмерным насыщением жизненных чувств, трудом, властью, творчеством и т. п. — она может быть смягчена лишь с помощью наркотиков. Кажется, кто-то сказал: «Für elende Müßiggänger ist Opium geschaffen». Мнимое противоречие этого суждения и последующих размышлений о «социальности» никотина и алкоголя (если они употребляются в дозах, не превышающих критического предела) будет разъяснено ниже, в связи с проблемой общественной механизации. В целом я делю наркотики на лжесоциальные и отчетливо асоциальные, но — об этом потом. Так вот, эту ненасытимость, о которой шла речь выше и которая вытекает из ограниченности всякого индивида во Времени и Пространстве и его противостояния бесконечной целостности Бытия, я назвал когда-то метафизическим чувством. Оно выступает в разнообразнейших связях с прочими чувствами и состояниями, создавая с ними различные амальгамы, и основано на непосредственно данном единстве нашего «я» — личности. Метафизическое чувство как таковое может вести к самым разным поступкам или придавать особый оттенок действиям, не являющимся его непосредственным проявлением. Если оно доминирует в психике данного индивида, оно становится причиной религиозного, художественного или философского творчества. Когда же оно — лишь подчиненная составляющая целостной психики, оно может либо метафизически окрашивать произвольные сферы деятельности соответствующего индивида, либо только придавать специфический характер его внутренним переживаниям. Я не буду здесь резюмировать свои философские и эстетические взгляды. Последние выражены в уже изданных книгах: «Новые формы в живописи...», «Эстетические очерки» и «Театр». Что касается философии, возможно, вскоре я опубликую свою главную работу на эту тему. А пока, пожалуй, хватит вышеприведенных пояснений. Итак, я утверждаю, что все наркотики, как «социальные» — поначалу и в малых дозах, — так и асоциальные, до известной степени утоляют порождаемые самой сутью бытия, то есть ограниченностью индивида, ненасытимость и тоску, чтобы в дальнейшем совершенно их притупить и убить. Подобным же образом действуют религия, искусство и философия: поначалу они разными способами выражают метафизическую тревогу, приглушая завесами конструктивной упорядоченности — метафизических чувств в культах, художественных форм в искусстве и понятийных систем в философии — ужас одиночества индивида среди абсурда Бытия, но затем, по мере общественной гармонизации, приходят в упадок и исчезают вместе с этой тревогой, угасание которой было ими ускорено.
Еще один вопрос: когда-то Дебора Фогель (dr phil. и поэтесса) поставила мне в упрек известную непоследовательность теории исторического развития художественных форм в связи с моим тезисом, что метафизическое чувство, определенное выше, пройдя точку максимально интенсивного выражения, начинает по мере обобществления человечества уменьшаться, стремясь в пределе к нулю. Я доказывал это фактами — упадком религии, агонией философии в тупике негативного определения границ познания и непреодолимой разнузданностью художественных форм. «Однако как же утрату выражаемого содержания, единого во всем искусстве, т. е. чувства единства во множестве как такового, — коварно спросила Дебора, — примирить с разнузданностью экспрессии?» Может, я неточно цитирую ее слова, но нечто в этом роде она «изрекла». На что я сурово «возразил»: «Упрек несправедлив. В старину люди были здоровее духовно, жизнь меньше их торопила. Теперь духовные силы личности примерно те же, а натиск общества растет, требуя все большего напряжения от индивидов, которые все меньше соответствуют требуемым стандартам труда и отдачи. Общество начинает по всем показателям превосходить способность своих элементов к выполнению возложенных на них функций. Прежние творцы искусства подолгу вгрызались в материал, подолгу его переваривали, плоды их трудов созревали неспешно. Художники, глубоко переживая свое «я», созидали формы спокойные и величественные, а зрители и слушатели получали мощные художественные впечатления от произведений простых и лишенных элемента перверсии, т. е. создания гармоничного целого из частей, по своему непосредственному действию неприятных. Сегодня, когда угасают чувства, связанные с ощущением единства и единственности «я», основополагающие для искусства, художник, если он хочет выдрать из себя момент метафизического восторга, вынужден аккумулировать далеко идущие средства выражения. Зритель или слушатель, имея весьма скудный запас метафизических чувств, способен пережить разрядку только под воздействием произведений, которые с достаточной силой бьют по нервам. К этому добавляется вопрос о пресыщении и истощении художественных средств по мере развития искусства, что уже сейчас вырисовывается вполне отчетливо. Прежде художник лишь ненамного опережал эпоху, отличаясь от предшественников минимальным, по нынешним меркам, изменением общей концепции и вытекающими из нее деформациями действительности и чувств. По мере обобществления человечества, нарастания механизации и ускорения жизни именно художнику, как субъекту, специализирующемуся в непосредственном выражении метафизических чувств, пришлось в смысле форм экспрессии отдалиться от общественного субстрата, функцией коего он является в смысле житейском. Отсюда нарастающий разлад между н а с т о я щ и м и художниками и обществом, организующимся в формы будущего, и то, что сущностное понимание произведений ограничено малыми группами исчезающих субъектов данного типа. Так что, я полагаю, ясно, почему угасание метафизических чувств ведет к неистовству художественных форм, которое знаменует собой конец искусства на нашей планете». Но довольно об этом — не стоит вдаваться в забытые и никому уже не нужные художественные теории.
Итак, наркотики поначалу заменяют определенным немногочисленным субъектам искусство, религию и философию (я говорю, конечно, о тех, кто пристрастился к ядам высшего порядка), а затем опустошают их, резко понижая личностное самосознание, и совершенно уничтожают во всех смыслах, отрезая от общества, запирая в недоступном мире безумных переживаний и деформируя их чувство реальности до предела, за которым всякое общение с нормальными людьми становится невозможным. Иначе обстоит дело с алкоголем в малых дозах и никотином. Эти яды отупляют раздраженного современного человека медленно, тоже уничтожая в нем личность, но не разрушая ее до такой степени, чтоб он был не способен к выполнению механических функций в сегодняшнем обществе. Европа, при ее ветхой культуре и глубокой деградации населения, возможно, не вынесет резкого запрета на алкоголь и табак из-за несоизмеримости жизни с угасающими метафизическими чувствами, которые, однако же, остаются помехой — как маленький камушек, случайно попавший в шестерни точной машины. Но малые начальные дозы табака и алкоголя, на первых стадиях порока способные успокоить разболтанные нервы европейцев, неизбежно возрастают, при этом постоянно и совершенно неоправданно растет число потребителей в следующих поколениях, которые, при соответствующей дрессуре, могли бы успокаиваться совсем по-иному. Старшие отравляют себя все сильнее, преждевременно теряя трудоспособность, а молодежь, следуя их примеру, все раньше начинает пить и курить, из-за чего утрачивается даже успокоительное значение табака и алкоголя, а время кризиса, то есть время, когда эти яды начинают действовать асоциально, смещается к началу жизни — происходит систематическое сокращение периода человеческой продуктивности и преждевременный износ самых способных личностей, наделенных наиболее тонкой нервной системой. Отрицательными последствиями скоро будут превышены положительные, и тогда будет в известном смысле слишком поздно — чем дальше в будущее, тем сильней окажется шок реакции в случае резкого запрета, который рано или поздно все равно станет неизбежным. Похоже, те, кто управляет, слепо сосредоточены на одном направлении — экономическом и не отдают себе отчета в том, насколько весомы психические проблемы отдельных личностей, сложение которых дает высокие коэффициенты в итоговой социальной сумме. Общество кокаинистов было бы чем-то просто чудовищным — это всякий знает. Но не всякий в состоянии понять, что в сравнении с тем, чем было бы общество, свободное от наркотиков, народ курильщиков и умеренных алкоголиков есть нечто пропорционально столь же страшное. А ведь среди таких народов мы теперь живем, мы — их элементы, не ведающие, в какой ужасной атмосфере пребываем и каковы мы сами.
Резкий запрет на алкоголь и табак могут себе позволить страны относительно молодые, у граждан которых нет такой старой культуры и таких расшатанных нервов, как у людей послевоенной Европы. Надо учитывать и степень алкоголизации и никотинизации конкретных стран. У нас, похоже, она возрастает чуть ли не ежеминутно, и потому положение наше угрожающее. Я утверждаю, что общая борьба с табаком и алкоголем должна пройти краткий (скажем, десятилетний) период систематических ограничений, после чего во всех странах Европы, невзирая на связанные с этим экономические проблемы, необходимо ввести абсолютный запрет на оба эти ужасных assommoir’а, а сопутствующие осложнения и потери будут быстро компенсированы психическим здоровьем и высокой производительностью труда граждан. По отношению к тем, кто безнадежно впал в порок, то есть к тем, кому абстиненция грозит смертью, можно применить систему регистрации и рационирования, что тут же пресечет контрабанду. Говорят, американцы благодаря такой системе искоренили кокаинизм в некоторых штатах, а японцы — опиумизм на Формозе. Впрочем, не мое это дело — обдумывать технику исполнения плана, ограничусь психологией.
Стало быть, никотин и его верная помощница — окись углерода (CO). Кому из курильщиков не знакомы чудесные и неприятные последствия первых сигарет. Начало курения обычно совпадает с периодом «первых Любовей» и так называемых «вельтшмерцев», то есть просто более или менее осознанных метафизических переживаний, — вообще со временем первичной, эмбриональной консолидации индивидуальности, той эпохой человеческой жизни, когда формируется характер на годы вперед. Основное действие сигарет в эту эпоху — приглушение беспредметного отчаяния и смягчение разных объективных житейских огорчений. Несмотря на неприятности вроде головной боли, тошноты (а то и рвоты) и мерзкого вкуса во рту, психическое состояние сдвигается от злости к меланхолии, не лишенной очарования, даже по-своему приятной, причем возникает известное интеллектуальное возбуждение и мнимая ясность ума в сочетании с легкостью работы. И это почти все, чего можно ждать от табака. Действие такого рода длится весьма недолго — у некоторых лишь несколько месяцев, — после чего начинаются негативные симптомы, превозмогаемые лишь повышением дозы яда. Если бы те, кто даже не пытается усилием воли изменить свой внутренний настрой и смягчить ужас мира, шажок за шажком овладевая действительностью, если б они знали, что теряют в отдаленной перспективе из-за своего увиливания от проблем при помощи табака, они бы ужаснулись и бросили порок в зачаточном состоянии. Оценить жуткие перемены, незаметно происходящие в психической структуре под действием курения, могут только те, кто никогда не курил постоянно и часто прерывал это психофизическое свинство, хотя бы так борясь против систематического, чрезмерно быстрого увеличения ежедневной дозы отупляющего дыма. Однако уже на первых стадиях курения проявляется определенная самозащита организма — симптоматичное чувство упадка после каждого злоупотребления табаком. Начинающему курильщику всегда кажется, будто он дымит в виде исключения — в связи с особыми обстоятельствами, ради каких-то экстренных целей, но Боже сохрани, вовсе не намерен всерьез пристраститься к этой гнусной процедуре. Прежде чем табак незаметно станет ежеминутной потребностью, к нему прибегают только в связи с событиями, возвышающими над серостью буден: какая-нибудь вечеринка, напряженные дебаты, ситуация, усилить мгновенное очарование которой кажется важнее, чем быть всю жизнь здоровым, или необходимость срочно выполнить какую-то работу — вот вещи, ради которых якобы стоит пожертвовать приличным завтрашним самочувствием, отсутствием мерзкого осадка, физического и духовного отвращения к самому себе, а главное — ясностью разума. Но менее всего такой легкомысленный субъект отдает себе отчет в том, что каждая уступка убийственной диалектике наркотика все туже затягивает петлю у него на шее, мешая выбраться из западни, в которую он столь безрассудно угодил — нередко из-за снобизма, дешевой погони за впечатлениями, а то и по самой банальной глупости.
Я сейчас пишу в состоянии «К» после нескольких дней «НК» и потому так ясно вижу всю мерзость курения: в положительном смысле оно не дает мне абсолютно ничего, как и большинству курильщиков, кроме чисто внешнего удовольствия — потрафления жалким вкусо-нюхо-осязательным прихотям. Объективная ценность работы «под табачок», если отбросить ее мнимую быстроту, безусловно понижена, учитывая, сколько усилий требуется в нее вложить для полного завершения. Ведь работа курильщика никогда не бывает безупречна изначально: потом приходится долго и тщательно «шлифовать» и исправлять произведение, вместо того чтоб исторгнуть его из себя сразу в идеальном виде, соответствующем изначальному замыслу. И применимо это не только к продуктам умственного труда, но и ко всякому производству вообще. Просто в некоторых областях труднее это проверить: дескать некто — заурядный сапожник или портной, и баста. Остается невыясненным, что именно злоупотребление табаком застопорило внутреннее развитие и сделало невозможным технический прогресс. У меня была возможность убедиться в этом на примере живописи, в которой важны как ясность ума, так и технический навык. На больших временных отрезках тезис мой подтверждается абсолютно. Только не у каждого есть соответствующий опыт, достаточная способность к интроспекции (самонаблюдению), а главное — добрая воля. Обычно говорят: и так как-нибудь обойдется — и потихонечку ползут себе под откос прогрессирующего упадка.
Поначалу все не так уж плохо — пока не достигнута точка, после которой вредоносность увеличения дозы растет в геометрической прогрессии. Но скоро все большие порции наркотика перестают действовать как «допинг» — начинается настоящая трагедия: выкури в день хоть полтораста сигарет, уже ничего из себя не выжмешь. Может, кто-то вообще не способен ничего из себя выжать — это другой вопрос. Но я убежден, что у курильщиков в девяноста таких случаях из ста причина — в отравлении никотином и окисью углерода, которой, из-за неполного сгорания табака и бумаги, много в сигаретном дыме. Отупение и пришибленность возрастают с каждой затяжкой убийственным дымом, в то же время нарастает тревога. Хуже всего — противоречивые чувства, а табак как раз и вызывает злейшую из таких пар: поверхностное возбуждение и невозможность им воспользоваться из-за паралича высших центров. Я отчетливо ощущаю это сейчас, когда пишу эти слова, но впредь буду систематически, ежедневно писать в состоянии «НК», и всякий читатель заметит разницу. А если нет? Это было бы ужасно — доказывало бы, что я курю уже слишком давно и отвыкание невозможно без исключительно негативных последствий в самом начале абстиненции. Но нет, трижды нет — дело только во времени. Конечно, если кто надумает бросить под конец жизни, когда из-за хронического беспрерывного курения дошел уже до доз чрезмерных, для такого надежды нет, да оно и лучше, если он кончит в отупении, не позволяющем ему даже видеть свой упадок со всей ясностью. Это случаи, подлежащие регистрации (непристойное слово — лучше не пускать его в оборот). Сдается мне, тот факт, что у нас, в России и на Балканах столь редки так называемые «великие старцы», имеет своим истоком курение взатяжку. Люди у нас, passez mois l’expression grotesque, «идут в расход» раньше времени, как в жизни, так и в литературе, — они повторяются во все худших изданиях, не более того. Но чтобы некто, будучи почтенным старцем в расцвете мудрости и сил — как жизненных, так и художнических — сотворил шедевры или совершил великие деяния, — такое в вышеупомянутых странах встречается крайне редко. Я готов приписать это скорее воздействию курения, нежели пьянству. Алкоголь, по крайней мере, быстро сжигает свои жертвы, порой творчески, причем дозы растут очень быстро. А проникотиненные «живые трупы» бесплодно мыкаются иногда еще очень долго, живя лишь воспоминаниями о добром старом времени и былой славой, но не творят, как правило, уже ничего. Немцы курят в основном сигары, а сигарами редко кто затягивается, то есть втягивает дым в легкие, где большая абсорбирующая поверхность впитывает огромную часть содержащихся в нем ядов. Количество никотина, поглощаемого слизистой оболочкой горла и носа, а со слюной и желудком, ничтожно мало в сравнении с тем, что могут впитать легкие. Французы в основном не затягиваются вовсе — заникотиненный француз это случай исключительный. Хотя надо признать: число людей, курящих взатяжку, выросло после войны и в западных странах. Англичане спасаются трубкой, из-за чего, возможно, больше яда вместе со слюной попадает им в желудок, но число затягивающихся так называемых «сынов Альбиона» сравнительно невелико. А вот мы, русские и всякого рода балканцы, не говоря уж о настоящем Востоке, втягиваем гнусный дым до самых пупков и отравляемся процентов на 80 сильнее, чем люди Запада. У нас те, кому за пятьдесят, — по большей части люди конченые. Убереглись те, кто либо не курил вовсе (напр., Бой), либо, как Жеромский или мой отец, вовремя бросили из-за болезни легких. И пусть не болтают оптимисты, будто «нам это ничуть не вредит, мы можем себе это позволить». Повторяю: тот, кто никогда не бросал на длительный срок, понятия не имеет, кем он мог бы стать, если б не курил вообще никогда или окончательно бросил, прежде чем наступило необратимое отупение и дезорганизация воли. Известно, что большинство курильщиков рано или поздно вынуждено начать пить либо в больших количествах потреблять кофе или чай. Исключение составляют люди, которые механизировались в какой-либо бессмысленной работе и уже ничего сами от себя не требуют. Ведь алкоголь и кофеин (теин оказался тем же кофеином) — лучшие антидоты против никотиновой кретинизации и могут, в известных пределах, компенсировать постыдную спячку коры мозга, угоревшего в табачном дыму. Так доходят и до злостного алкоголизма и кофеинизма, которые тоже имеют предел как допинг и неизбежно ведут к мозговому оцепенению и распаду телесного каркаса. Такого субъекта в исключительных случаях еще можно побудить к тому, чтоб он внезапно дал выход своей энергии, но его обыденная «rendement» уменьшается при употреблении этих противоядий прямо-таки с поразительной скоростью. Особенно кофеин заставляет наращивать дозы — гораздо быстрее, чем никотин и алкоголь.
Что касается истинного удовольствия от курения, то его получают только курильщики начинающие либо те, кто в силу невероятно редкого, специфического свойства — неспособности привыкания к никотину — сохранил первоначальную свежесть восприятия, ограничившись несколькими — не более полутора десятков — сигаретами в день. Настоящий никотинщик — а таких среди курящей братии огромное большинство — смолит сигарету за сигаретой, немедленно подавляя первый же позыв. Это чисто негативное и не достойное человека удовольствие, состоящее в том, чтоб устранить минимальное неудобство, вместо того чтоб его по-настоящему преодолеть. Именно так складывается общий психологический механизм, который при необходимости рутинно применяют к любой задаче: вместо прямой атаки — в обход, скорее уклониться от трудностей, чем их преодолеть. Это ведет к атрофии воли, создает готовый тип реакции на другие раздражители, ведя к алкоголизму и высшим «белым безумиям». Всякую жизненную сложность затушевывают на основе первых опытов положительного возбуждения, выкуривая все больше сигарет, сигар или трубок, пока в конце концов не достигнут той критической точки, когда никакая доза уже не достаточна и приходится прибегать к иным средствам и довольствоваться частичным решением проблем или неполным преодолением трудностей, поскольку особь, патологически склонная выносить трудности за скобки, рассчитывать на нечто вне самой себя, уже не способна к подлинному усилию воли и тому творчеству «из ничего», которое только и существенно.
Новички обычно не курят с утра, сберегая лучшие часы дня. Некоторые начинают пополудни, после того как более или менее плотно подкрепятся. Другие выкуривают первые сигареты только вечером, когда усталый аппарат восприятия не в силах самостоятельно принимать впечатления и без искусственной подпитки трудно ощущать радость жизни и во всей полноте переживать удовольствия. Вместо того чтоб просто-напросто лечь спать и отдохнуть, человек испытывает потребность принять еще что-нибудь после целого дня работы, к которой его вынуждает крайне напряженная, натужная наша нынешняя жизнь. Так начинают проживать капитал. Но время курения имеет свойство быстро растягиваться от вечера до полудня и до утра. Потом оно захватывает утро с первого завтрака, затем приходит курение натощак, даже ночью, когда не спится, и вот уже мы имеем дело с субъектом, который стремительно движется к полному отупению, постепенно забывая о том, кем он был, кем должен был стать и на что был способен когда-то, прежде чем его «обольстили клубы на вид пленительного дыма». Даже очень далеко зашедший курильщик после ночного перерыва просыпается относительно свежим и здоровым. Кто никогда не бросал курить, тот не знает, сколь чудесно продление этого состояния, вплоть до полной победы над пороком, когда работа движется легче, чем при занаркотизованности, эффективность ее повышается, а бесплодная нервозность, сказывающаяся в беспокойных движениях, безумном блуждании взора и дрожи в неверных руках, уступает место ощущению силы, направляемой чистой волей. Да — таким просыпается обычный курильщик, если он при этом не тяжкий неврастеник, для которого всякое начало будничного дня вообще есть нечто неприятное и тягостное. Тот грезит о первой сигарете так, словно только она может придать первичную ценность начинающемуся утру. А потом с туманом в башке проваливается в этот будничный день с безропотностью человека, попавшего в зубчатые передачи машины, чтобы лишь под вечер прийти к выводу, что вообще-то «жить можно». Но даже если мы имеем дело с этим тяжелейшим случаем, состояние утренней подавленности можно при соответствующем режиме сократить с двух-трех часов до двух-трех минут. Только Боже сохрани в таком настроении закурить, потому как утренняя депрессия, задавленная было никотином, к полудню вновь поднимает голову и длится порой до поздних послеполуденных часов, чтобы перейти в нарастающее вечернее возбуждение и «ночное безумие», не дающее вовремя уснуть, что вызвано опять-таки увеличением табачной дозы. Так мелкие, мимолетные недомогания переходят в серьезный психоз, охватывающий весь день, даже сутки напролет, и перерастающий с годами в полную неспособность к нормальной жизни.
Наиболее склонны так омрачать свое существование типы шизоидные, физические астеники. Но даже отъявленные пикники под действием наркотиков претерпевают «шизоидный сдвиг» либо, если материал в данных типах перемешан, их шизоидная компонента значительно усиливается. Пикники вообще-то менее податливы к действию любых ядов, но и они сворачивают под их влиянием далеко с той дороги, которая предопределена их психической структурой. Они тратят безумное количество энергии на противодействие наркотикам, несмотря на то, что якобы растормаживаются под их влиянием и вроде бы способны на какие-то чрезвычайные шизоидные проявления: фанатизм в вере, формальное художественное творчество, создание метафизических концепций. Все это вздор: пикники должны знать свое место, а шизоиды — свое. Шизофрения для шизофреников — принцип Монро в психологии и психиатрии.
Любопытен факт, что тот, кто курит натощак (а это особенно вредно для сердца, желудка и нервной системы), меньше ощущает немедленное дурное воздействие первой сигареты, чем курильщик менее страстный, который принимается дымить лишь после завтрака. Возможно, он слишком погружен в приятное созерцание того, как на миг отступает то пакостное состояние, в котором он проснулся. Но уже следующие несколько сигарет дают ему познать в миниатюре все, что будет в нем нарастать в течение дня, а потом изо дня в день всю жизнь. Неестественное возбуждение повышается к полудню. Умывание (и притом тщательное — о чем пойдет речь в «Appendix»’е) несколько рассеивает действие яда. (Тот предрассудок, что, не закурив, якобы невозможно как следует побриться или написать письмо, опровергается первым же экспериментом. Глупейшие дурные привычки — и только.) При одновременном допинге, который, однако, не удается положительно использовать, наступает отупение и некое рассеяние. Это может благоприятствовать лишь работе механической, не требующей творческого усилия. Поэтому я утверждаю: табак может быть терпим лишь в странах малой степени механизации и старой культуры — там, где у людей особенно разболтаны нервы, и тогда, когда требуется максимальное число людей оболванить до такой степени, чтоб они перестали быть опасны и автоматически тупо выполняли свои функции. В конечном счете, при дальнейшем общественном развитии, так оно наверняка и будет во всем мире.
Однако успокоительное действие табака преходяще и возможно лишь при определенной дозе, в определенный период жизни. Увеличение дозы ведет к полному психофизическому расстройству и делает курильщиков неспособными даже к пустячному труду: они притворяются, что работают, но работу не выполняют — делают все как попало, лишь бы отделаться, не заботясь о подлинной эффективности. Не этим ли объясняются наши вошедшие в пословицу неаккуратность, неточность, лень, самообман? Я по себе хорошо знаю этот механизм — разумеется, в миниатюре. Знаю, сколько сил стоило мне удержаться в рабочей кондиции в периоды курения — так как одно я должен за собой признать: никотину я не сдался. Но стоит ли осложнять себе жизнь или понижать ее тонус ради убогого удовольствия от втягивания зловонного дыма и вдобавок при столь отрицательных психических последствиях? Что же касается производительности труда, то в дальней перспективе табак и алкоголь, даже в малых дозах, ощутимо ее понижают, вызывая ложные, субъективные оценки. Поэтому в странах более молодых, где не назрела проблема успокоения нервов у людей наиболее продуктивного возраста (от двадцати до пятидесяти), мы наблюдаем тенденцию к запрету даже невинных, по видимости, «социальных» наркотиков. В Европе же наказуемо злоупотребление алкоголем (жаль, нет наказаний за злостное курение), а умеренное потребление, напротив, даже поощряется, так как дает доход государству. Это политика «короткой дистанции», недальновидная, без заботы об отдаленном будущем. Вместо того чтоб рассчитывать на «быстрое успокоение» граждан (пускай, мол, пострадает одно поколение с разболтанными нервами), надо позаботиться о том, чтобы граждане могли после механического переутомления распрямиться и расслабиться каким-то более существенным образом, не тратя энергию на глупости, а скорее накапливая ее для повышения уровня своего труда. Но осовевший от алкоголя и табака субчик не может себе этого позволить — желая отдохнуть, он ищет развлечений, еще более одуряющих, чем его работа, а таковых у него предостаточно: кино, исчерпанное до дна и безуспешно пытающееся стать художественным, радио — в смысле «радионадувательство» — либо, самое большее, чувственная наркотизация музыкой — подобно тому, как ею упивается воющий «под гармошку» пес, вне глубоких художественных впечатлений (для них необходима подлинная культура и музыкальное, а не «ревунье» понимание музыки), безнадежный хронический дансинг, самое чудовищное из неосознанных бедствий современного общества, затем — не худшее среди развлечений — спорт, который (если б его держали в рамках, а не раздували смехотворно до масштабов какого-то жреческого служения) мог бы по крайней мере содействовать физическому возрождению, не уничтожая своим идиотизирующим воздействием высших интересов у людей молодых и здоровых.
Добавьте к этому пухнущую день ото дня ежедневную газету, чтение которой — единственное «серьезное» умственное усилие по крайней мере для 80% человечества. Это неисправимый курильщик еще худо-бедно выдержит, но о том, чтобы по окончании профессиональных дел он занялся какой-нибудь более или менее интенсивной умственной работой, и речи быть не может. Его все что-то гонит, погоняет, подталкивает и грубо вышвыривает вовне — из него самого и за порог дома. Он непременно должен куда-нибудь «заскочить хоть на минутку», тут поболтать, там якобы «уладить» нечто важное, что вовсе не важно, тут посидеть, потому что кто-то без него «жить не может», что уже полный вздор, еще где-то от чего-то спасти кого-то, кому это спасение абсолютно не нужно, и т. д., и т. п. Неистощима изобретательность курильщика, направленная на то, чтоб оправдать в собственных глазах свою несносную раздражительность, беспокойство и неспособность сосредоточиться, — я привожу здесь скромные, простейшие примеры — процесс этот может принимать самые разные формы, в зависимости от психической структуры и жизненной ситуации данного субъекта. Тот, кто отравлен никотином, найдет тысячи поводов оправдать этот мерзкий «гон», который вызван в нем проклятым бесплодным ядом. О полноценной сосредоточенности речи нет — работа делается лихорадочно, она мнима, неэффективна: заникотиненный прикидывается, что работает, нагло обманывая себя и других чисто внешней «суетой» и «беготней», в сущности он выдает фальшивый товар в обмен на безвозвратно, попусту растраченные дары божьи — время и энергию. По-настоящему дескать все устроится не сегодня-завтра, но завтра всякий раз — еще хуже. Так идут насмарку любые замыслы и проекты — вонючий дым уносит их в сферу невыполнимого (так называемых «невыполнибул»).
После никчемного вечернего «потрясеньица» возникает потребность в чем-то более сильном, еще более «assommant» — что ж, двери дансингов открыты. А потом до поздней ночи, травясь убойным количеством сигарет, читают глупейшие романы, оригинальные и переводные, которыми теперь завалены книжные лавки, чтобы наутро проснуться с головой как помойное ведро, гнусным привкусом во рту и отвращением к жизни, пока еще преодолимом с помощью новой порции вонючей отравы. Так и живешь — «как-нибудь», одним днем, с каждой минутой все больше теряя ощущение значимости происходящего, незаметно превращаясь в бездумную желеобразную тварь, совершенно не похожую на того конструктивно цельного индивида, каким ты мог быть. Временность, духовная близорукость, нарастающая нетребовательность к себе и другим, поверхностность во всем — от философии до общественных концепций, поиск любой, самой скверной компании, лишь бы она не требовала никаких умственных усилий, — вот качества отпетого курильщика. Только б день как-нибудь пролетел, лишь бы отделаться от проблем, затуманить в собственных глазах невероятный кошмар жизни, требующей напряжения всех сил, если хочешь на деле справиться с ужасающими проблемами, которые эта жизнь ставит. Все, мол, как-нибудь само собой образуется. А под маской оживления и суеты — смертная скука, усиливающаяся буквально с каждой затяжкой дымом отвратного сорняка, и угрюмая онанистическая апатия, следствие того, что немедленно утоляется малейшее желаньице запакостить себе мозги дьявольским угаром. В основе всего этого — неуважение к себе. Как может человек, сознающий, что с каждым часом он становится все худшим кретином, позволять себе никудышненькое удовольствие, которое его в кретина и превращает, — это просто непостижимое чудо. Разве что он этого не осознает. Цель данной книги — именно открыть глаза тем, кто гибнет от непонимания, а не из-за отсутствия воли. Всякий курильщик — руина того, кем он мог бы стать, если б не курил. Разумеется, я привожу крайний пример, обобщая определенные замеченные на себе явления, которые — поскольку я частенько переставал курить — не развились до последней стадии. Но надо полагать, что — с малыми отклонениями — курение подобным образом влияет на каждого, даже на величайшего титана.
Один лучше переносит это дело, другой хуже, но, несмотря на различные коэффициенты напряженности, изменения у разных субъектов будут качественно идентичны. «Hinter dieser glänzenden Fassade sind nur Ruinen», — как говорит о вымирающих шизофрениках Кречмер, чью книгу «Körperbau und Charakter» обязан знать абсолютно каждый мало-мальски интеллигентный человек. Может, наконец кто-нибудь решится перевести на польский это великолепное сочинение? У нас книжный рынок завален гнусным чтивом для кретинов, этими чудовищными криминальными романами, от которых даже те, кто поумнее, превращаются в идиотов, а подлинные ценности мировой литературы тщательно замалчиваются. Мало того: обманутые выдающимися финансовыми достижениями иностранных акул псевдолитературы, наши акульчата тоже принялись штамповать свою смердящую дешевку, вконец опозорив нашу, и без того подыхающую, литературу. Тьфу! — просто паскудство какое-то — «вот бредни бутафорские», как говаривал один генерал. Курильщик привыкает принимать неестественное, безысходное возбуждение за творческое состояние, перестает различать суть вещей и маску, теряет всякую способность что-либо критически оценивать. Собственные никудышные шуточки он принимает за чистейший «esprit», экскрементальные, низкопробные измышления считает откровением, а дерьмоватое пустословие — последним писком «козерства». Требовательность его падает, и все, чего он ищет, — скопище дураков, перед которыми он мог бы еще блеснуть своим померкшим интеллектом, а общество людей высокой пробы ему скучно и в тягость. Всякое умственное усилие и сосредоточение становятся настоящей пыткой, и праздный, гниющий в зловонном собственном соку никотинщик цинично смеется над своим падением и думает: «Э, да что там, как-нибудь обойдется. Один раз живем. Зачем себе отказывать. В жизни и так немного удовольствий», — хотя где-то в глубине души, особенно на первых стадиях отравления, таинственный голос еще лепечет в нем об иной, лучшей жизни, которую он столь безнадежно в себе загубил. Он старается этого голоса не слышать и ненавидит тех, кто пробуждает в нем сомнения. Я знаю, чем рискую, когда пишу такие слова, ведь 95% нашего общества курит и, что хуже всего, взатяжку, а из них, в свою очередь, по 50% — ибо существуют только два вида курильщиков — это либо бездумные автоматы, либо психопаты (кто в легкой, кто в тяжелой форме). Ну да ладно... Мне уж и так ничто не повредит.
Еще одно: табак абсолютно лишает отваги. Если табачное отупение еще позволяет относительно сносно пережить потерю человеческого облика, вызываемую, например, тюрьмой, окопной войною, тяжкой болезнью, бездумной работой, то сопротивляемость курильщика внезапным опасностям (когда требуется характерная «добыча силы из ничего», чтобы пережить чрезвычайные минуты и разумно защититься) безусловно падает. Разве что он уже настолько отупел, что ему все едино. Такой пусть себе курит досыта, пускай себе, собачий сын, укурится насмерть и поскорее исчезнет с лица планеты, чтоб не похабить своим живым трупом этот мир, который как-никак, а бывает порой прекрасен. Вопреки бредням интуитивистов и антиинтеллектуалов — а они сами не понимают тех слов, которые произносят, желая прикрыть ими свое мозговое убожество, — одной из немногих великих и прекрасных вещей на свете остается, пожалуй, человеческий разум. Это трюизм. И тот самый разум — систематически уничтожать, получая взамен выцветшую картину мира, психическую депрессию и гнусную раздражительность, выдающую себя за силу и напряжение! А вы, бабы, — может, разум вам и не так важен, как нам, но красивая кожа — еще как. Так вот, вы свою замшу и бархат, персики и алебастры добровольно меняете на заскорузлые, грязные, пожелтевшие лохмотья. Может, хоть это наконец подействует на ваш ум, при том, что вообще-то у вас его меньше, чем у нас. Даже Антоний Слонимский, который не признает определения понятий (смотри, если хочешь, кошатик, замечательную, по-моему, его полемику о «Серебряном сне Саломеи» с Помировским в «Литературных ведомостях»), вскричал как-то раз: «Мир — это вам не мяч надувной! Покоряют мир — головой», — и эту-то голову ради пустейшего наслажденьица превращать в бездарный балаган и свалку, где ничего нового и ценного родиться не может, — ужас!! Вот почему я призываю родителей, чтоб они смертным боем били детей, начинающих курить, если иначе их убедить не сумеют. Но они имеют на это право лишь в том случае, если сами не курили или бросили курить. Пусть некурящие мужья тиранят (вплоть до пыток) жен, которые курят, а жены пусть максимально (как только они, похоже, умеют) отравляют жизнь мужьям, покуда решительно все не бросят к чертовой матери этот гнусный порок. Друзья пусть состязаются в благородном спорте «НК» — увы, столь мало у нас распространенном. Пускай влюбленные... — но довольно.
Дальше я расскажу вам по порядку о переживаниях того, кто резко бросил курить, но, к сожалению, только завтра — поскольку эти слова я пишу с паршивой «пахитосиной» в поганой морде, вконец отравленный и с трудом удерживаясь от того, чтоб послать подальше такую относительно легкую работу, как писание данного «трактатца», который тем не менее должен быть всеми прочитан и переведен на все языки. Да, завтра, только завтра — ничего не поделаешь. Но уж завтра поглядим, не станет ли мой отказ от табака правдой и не покажу ли вам я, «Великий Магистр Временного Некурения», высочайший класс, не брошу ли курить навсегда. А если кто меня с сигареткой в зубах застукает, тот будет вправе счесть, что я отказался прожить остаток дней на высшем уровне, на какой способен, и вообще отрекся от самого себя. Я не стану говорить здесь о таких вещах, как: склероз, раннее старение и порча желудка (à propos: те, кто утверждает, что без «К» не может как следует «про... это самое», пусть попробуют есть сливы и делать гимнастику Мюллера и тогда увидят), — меня интересует только психика. Все прочее оставляю специалистам, но и они должны бросить курить, дабы иметь объективное суждение и опыт. Ага — вот еще что: нехорошо, не испытав благотворных последствий временного некурения, с первой же попытки бросать раз и навсегда, безо всяких манигансов — с первой попытки, подчеркиваю. Тот, кто никогда не бросал и вдруг бросил, не покурит год, от силы два, а потом вернется к курению и никогда уже с ним не покончит. Снова начнет с трех сигарет в день, а придет к шести десяткам, а то и к сотне, даже не мечтая повторить попытку. Пагубные последствия курения заметны (даже в зеркале) и ощутимы ясно и отчетливо, когда сызнова закуришь после трех-четырехдневного перерыва. Помимо чисто скотского удовольствия (неужели нету лучших, черт побери!!) от первого или, ну, скажем, третьего глотка вонючего дыма, сразу наступает то состояние, которое кроме симптомов чисто физических (головокружения, дряблости икр, общей разбитости, желания пойти хоть куда-нибудь, вкуса гнусной гари) являет собой образчик (Muster, échantillon) тех психических изменений, которые есть удел любого курильщика, с той разницей, что, прервав краткое воздержание, он обретает их в виде сконденсированном, а не растянутом на всю жизнь.
Итак, прежде всего это характерное сожаление: «и зачем только я закурил (-а)?» Из-за сомнительного вкусо-обонятельного удовольствия (ведь есть же, есть и получше, черт возьми!) ощущаешь, как мысли в голове мутятся, к тому же — приходит неприятное отчуждение от себя, неловкость, безответственность, нерешительность в малейших вопросах, словно самый пупок личности развязан, к тому же общая слабость (известно, что такое сигареты для спортсменов — полная гибель, хуже алкоголя), а сверх того — специфическое п о т у с к н е н и е реальности, знакомое лишь тем, кто закуривал после перерыва в несколько дней, этот разлив пошлости и скуки, сравнимый с тем, как если б на цветастый ковер выплеснули ведро густых серых нечистот. Жизнь моментально теряет очарование, все покрывается быстрозастывающим налетом банальности, бесплодности и заурядности. Человек чувствует себя измученным и грязным, пусть даже за полчаса до того он начисто выскоблил себя щеткой братьев Зеннебальдт из Бялой и был весел как птичка. Кажется, что каждая клеточка облеплена омерзительной вонючей подливой — чем-то вроде гадкого клейстера, какой накапливается в долго не чищенной трубке. Ищешь спасения во второй, третьей, десятой сигарете кряду, и вот — через пару часов ты опять на дне упадка и только вспоминаешь те дни без курева, как время, проведенное в каком-то чудесном краю кристально чистых красок, огня, воодушевления, довольства собой и потрясающих возможностей. А потом перестаешь тосковать даже об этом. Несчастный курильщик возвращается, как бедный конь в упряжку, чтоб обреченно тянуть лямку, вращая колесо обыденности, без надежды выбраться, без высших стремлений, лишь бы отпахать свое да по-скотски отдохнуть, не имея шанса развиться в каком-либо направлении, даже в сфере своего механического труда, — он конченый человек, хотя обычно не подозревает об этом. И все же где-то на донышке остается неясное воспоминание о слегка утомительных — что правда, то правда, — но зато чистых минутах борьбы с убийственным пороком, когда еще можно было выкарабкаться из западни. А он загубил все светлые перспективы жизни, предпочтя презренную возможность втягивать в легкие продукт неполного сгорания демонического сорняка из ада родом, справедливо называемого по-польски: «Ty-toń».
Курильщик, вновь берущийся за сигарету после долгого перерыва (начиная с нескольких месяцев), не испытывает, как правило, вышеописанных симптомов. Напротив — он переживает то упоительное возбуждение, в которое пришел, закурив когда-то впервые, но только без отрицательных признаков приобщения к гнусному, унизительному пороку — без тошноты, головной боли и тому подобных явлений. Он думает: «И зачем я бросил курить. Это ж чудесная штука. Поехали дальше». И понемногу, начав с малых доз, но увеличивая их несравненно быстрее, чем тогда, вначале, он переходит в стадию привычного, по большей части уже безнадежного курения и отупения, следующего за ним шаг в шаг. У него нет тех критериев оценки своего упадка, что у курильщика, который пусть даже и не раз бросал и начинал снова, — он не чувствует последствий острого отравления, которые, из-за отсутствия антидотов, вырабатываемых организмом, выступают после короткого перерыва на фоне ярких симптомов абстиненции. Тот, кто сделал краткую попытку, или несколько таковых, непременно рано или поздно бросит на всю жизнь. Память о чудных минутах воздержания наверняка не даст ему покоя и даже в момент наилучшей забавы будет пугать призраком бездарно загубленной жизни, которая, несмотря на все, в чем ее можно упрекнуть, у нас как-никак одна-единственная. Поэтому те, кто то бросит, то опять начнет, не слишком этим огорчаются и не преувеличивают ужас своего положения. Обретенный опыт только придаст им сил, и в решающий момент они навсегда порвут с систематическим, прогрессирующим умственным самоубийством. Речь ведь не столько о легких, артериях, горле, сердце и желудке, сколько о мозге и нервной системе, о разуме и ясном видении действительности, без которых ни к чему ни легкие кентавра, ни свиной желудок.
Чтобы бросить курить, нужно выбрать подходящий момент. Лучше не делать этого (неправильно поступают некоторые) в обстоятельствах исключительных: на отдыхе, в путешествии или сразу после того, как вы влюбились и даже обручились. Возвращение к повседневности сразу напомнит о недавней дурной привычке и заставит оправдать первую отрицательную реакцию на обыденную жизнь отсутствием наркотика, всегда готового с изощренным коварством поглотить ваши лучшие духовные силы. Лучше всего бросать на фоне самых обыкновенных будничных занятий. В крайнем случае можно сделать это в субботу или накануне какого-нибудь праздника (только не перед Рождеством и не перед Пасхой), чтобы иметь свободный день и привыкнуть к новому состоянию. Несколько дней ни под каким видом нельзя принимать вечерние приглашения. Сонливость сразу после ужина и невозможность поддержать обычную светскую беседу (бррр — что за мерзость!) — очень удобный повод «выкурить сигаретку». «Одна-то не повредит», — услужливо буркнет какой-нибудь курильщик, который, как все ревнители порока, любит видеть кузина, соседа или случайного гостя, и даже друга (а может, п р е ж д е в с е г о друга — кто знает?) в том же упадке, в котором пребывает он сам. Состояние непосредственно после того, как вы бросили, следует пережить в сосредоточенности, среди близких (правда, видеть дальних и желания-то нет), потому что время это (если наконец на третий или четвертый раз вы сдержали слово) никогда больше не вернется. А время-то необычное — словно вы приняли какой-то неизвестный наркотик. Да так оно и есть воистину. Систематически отравляемый организм вынужден вырабатывать некие антитела для борьбы с заливающей его отравой. Освобожденные от своих прискорбных обязанностей, эти — скорее противотела (зачем сцеплять иноземную приставку с исконным словом?) — бушуют сами по себе. Отравление антиникотином столь приятно, что стократ вознаграждает за неудобства воздержания. Надо только вслушаться в голос своих клеток, потрохов, а то и «психических глубин», и не внушать себе, будто без сигарет жить невозможно, не стонать беспрерывно: «хочу курить, не могу ни говорить, ни работать, ничего неохота делать» и т. п. Необходимо разговаривать, что-то делать, переживать — именно так, как велит данное расположение духа, — следует его специфическим образом использовать. И прежде всего — для работы: через три-четыре дня уже проявится положительный эффект отказа от табака — в повышении производительности труда, как умственного, так и физического, а то, что в первые три дня потеряно из-за некоторой, по-своему блаженной, вялости, окупится годами действительно «радостного творчества», пускай это будет всего лишь рубка дров или подсчеты на арифмометре. Но надо употребить то же усилие, что всегда, а не сваливать свое нежелание напрягаться на состояние «НК». (То же относится к состоянию «НП» — непития.) Вследствие некурения растет добросовестность всякой работы — так же, как изобретательность во всех направлениях, отсюда экономия усилий. Возрастает аппетит и потребность во сне — но только поначалу. Четыре-пять дней можно жрать сколько влезет, а потом уже легко обуздать этот — здоровый, впрочем — инстинкт организма, пробуждающегося к новой жизни. Вовсе незачем обжираться без удержу и жиреть, как свинья на откорме, как поступают некоторые. В течение трех недель, при минимуме доброй воли, проблема питания будет урегулирована полностью. Только не давать себе поблажки, не позволять себе все что угодно «в порядке компенсации», как вознаграждение за муки табачного голода. Другие наркотики, насколько я знаю, не дают этой положительно приятной первой фазы абстиненции. Мне немного (н е м н о г о — повторяю, сто тысяч чертей!) знаком алкогольный голод, так вот: он, как психическое состояние, в первый период, безусловно, несравненно тяжелее, чем голод табачный.
Надлежаще использовать это великолепное состояние не всякий сможет, потому что не всякий умеет слушать голос своего даймониона. И потому на этот пункт я обращаю особое внимание. Достаточно отправиться на уединенную прогулку, чтоб иметь все козыри на руках. И пусть не болтают пессимисты, будто способность эта связана с индивидуальной конституцией, и якобы некоторые не могут, и что «meine Wahrheiten sind nicht für die Anderen». Все зависит от того, как настроишься заранее. Некоторым рекомендуется бросать курить после предшествующей «popojki» (если пить они еще не бросили). Одно другому замечательно помогает. В состоянии «НК» перед вторым завтраком они еще могут тяпнуть рюмку водки, но только одну, под вечер — выпить пива, а наутро — всему конец, и самочувствие — чудесное, кристально-чистое, возвышенное! Лучше не курить с самого утра. Надо приготовиться к тому, что первые полчаса будут малоприятны; после умывания уже легче. Но не всякий выдержит эти полчаса, которые и впрямь неприятны: в течение этого короткого времени надо без помощи сигареты одолеть всю мерзость утра, после того как ночью обкурился вдрызг. А можно и курнуть перед умыванием, чтобы, умывшись, тут же бросить. Можно и ровно в полдень, выйдя на прогулку, или в пять, а то и в семь вечера, но это уже только некая подготовка к тому, чтобы бросить с утра. Однако лучшая система — с момента пробуждения — с предшествующей «popojkoj» либо без оной — ввиду величия цели это даже почти безразлично.
Прямо с утра проявится определенное оживление анкилозированных ядом клеток, причем не только мозговых и нервных, но и всего тела. Клетки чувствуешь так, как колесо ощущало бы свежепромытые и смазанные шарики вокруг оси. Конечно, сперва посещают мысли, точнее мыслительные клячи типа: «Однако чушь какая-то. На кой мне это! Буду курить, и все тут. Жил не тужил — и чего себе голову морочить какими-то абстиненциями: на них, может, уйдет еще больше энергии, чем на курение». На такие мысли надо просто плюнуть — с демоном наркотика нельзя вступать и в самую легкую дискуссию: понятно, что его диалектика, с о с т о я щ а я в и г н о р и р о в а н и и времени, неизбежно одержит верх. Тут уж воля, эта обычная, простая, несложная, порой скучная, как холера, воля, должна сказать свое: «Не буду курить, пускай там (где? где?) хоть не знаю что». И выдержать. Уже то, что ты выдержал (-а) в первый раз, даст точку опоры для следующего шага. А добрый даймонион не заставит долго ждать награды. Она явится в образе упоительного чувства вольности, свободы и того блеска остроумия, «igriwosti uma», о которой говорит Стефан Гласс, а я вслед за ним. Психофизическая энергия возрастает с каждой минутой, волны ее чередуются с волнами здоровой сонливости, здорового отупения и дикого аппетита. Жрать сколько влезет и дрыхнуть хоть бы и беспрерывно — ничего страшного. Наше дело правое — bonne la nôtre. Только не взваливать всего улучшения на состояние «НК» и помимо основного усилия, «со стиснутыма зубома», постоянно прилагать самое обычное старание, необходимое, чтоб справиться с любым будничным делом и обязанностью. Хуже всего утро следующего дня, после ночи, когда человек (или же «продувная бестия в сюртуке») спал себе, как сорок паровых сусликов. Такому субъекту неохота просыпаться с мыслью, что его не ждет поутру мнимо сладостная утренняя «сигаретка», натощак или после так называемого «кофейка». Ощущение пустоты и скуки кажется непреодолимым. Чувство абсурда так велико, что закурить эту самую «сигаретку» представляется пределом смысла вообще — чем-то, без чего мир — невыносимый хаос, существование — тюрьма, а жизнь, в которую предстоит окунуться, — какая-то сплошная смрадная тягота. Нет уж — вскочить, не думать ни о чем, псякрев, отмахать восемь упражнений Мюллера, скрипя зубами — пусть хоть треснут, бух в резиновый тэб, металлический таз или ванну (об этом особо в «Appendix’е»), и — за дело, «wo czto by to ni stało» «coûte que coûte» (так называемое по-русски «kutkiekutnoje rozpołożenije ducha»). Да — это я признаю: приходят такие страшные минуты чувства всеобщего абсурда — не только Бытия в целом, но и самой что ни на есть обычной, счастливой скотской жизни, что хоть грызи гранит и запивай бензином. Выдержать: час, два, да хоть бы и три. Выпить крепкого чаю, даже кофе, если сердчишко в пятках, а пульс упал ниже пятидесяти в минуту. Ничего — вот-вот полегчает. Скоро придет это упоительное ощущение того, что ты властвуешь над гнусным слабым скотом в самом себе, ты над ним, ты едешь на нем верхом, как на бурой суке, к вечно недосягаемым целям своего предназначения, а не пластаешься, не елозишь и не скулишь под ним, потеряв человеческое достоинство и в клочья изодрав волю, — жалкая жертва предательского механизма, заведенного пожелтевшими лапами подлейшего из дьяволов — «повелителя никотина». Все больше будет таких минут, и после пяти-шести дней шатаний, после ужасного кризиса «абсурда Бытия вообще», на шестой (у некоторых на десятый) день ты чувствуешь, что основа заложена — и уже почти все хорошо. Не дать себя искусить этому «хорошо» и шпарить дальше — вот задача. Выработать в себе ощущение обязанности стремиться к совершенству — дурное самочувствие в этих обстоятельствах должно быть признано непозволительной роскошью, и точка. В момент, когда это ощущение появится (а в состоянии «НК» его на 100% легче испытать, чем в состоянии «К», не говоря уж о «П»), можно считать курильщика почти спасенным. Довольство тем, что ты покоряешь новые области духа, не омраченные одуряющим, кретинизирующим, дебилизирующим дымом, переходит в нечеловеческое наслаждение, отказаться от которого уважающий себя субъект (даже относительно довольно скотоватый и тупой) уже не в силах. А теперь — исповедь о переходе в некурение («НК») день за днем, записанная по горячим следам, абсолютно откровенно, без всяких пропагандистских натяжек.
НК1 = Скотское наслаждение существованием. Достаточно ощутимое (временное, как показывает прежний опыт) снижение интеллекта. Бешеный аппетит и сонливость. Усиленная чувствительность ко всему — как отрицательная, так и положительная. Преодоление утреннего пессимизма без помощи «К» дало большое удовлетворение.
НК2 = Минуты острого наслаждения «очищением». Усиливается чувство метафизической ненасытимости. Иногда дикое желание курнуть, чтоб избавиться от некоторой печали по поводу бренности бытия. Легкое ощущение отсутствия своей личности в мире. Сужение общепсихического поля зрения дает известный оптимизм, впрочем — несущественный, хотя и он хорош на первые дни «НК». Вся жизнь в состоянии «К» сплавлена в одну пилюлю. С небывалой отчетливостью всплывают воспоминания об очень давних периодах «НК».
НК3 = Фаза утреннего уныния значительно сократилась. Короткие периоды довольно сильного, ничем не оправданного отчаяния быстро подавляются растущим желанием жить. Порой невыносимая бессмыслица всего в состоянии «НК» искушает покурить: дескать, что он такое, этот скромный дымок, в сравнении с тем, что и так ничто не имеет смысла. Но чувство дальнейшей перспективы и возможностей развеивает искушения. Дикое наслаждение внутренней чистотой усиливается к вечеру. Значительно повышена способность приспосабливаться к изменчивым условиям и неожиданностям.
Примечание д-ра Д. Прокоповича. Часто встречается мнение, будто сигарета помогает сосредоточиться при умственной работе. Мнение это лишь по видимости справедливо, поскольку в действительности дело обстоит следующим образом:
В нормальном состоянии свет сознания освещает множество предметов сразу, так что, с одной стороны, требуется известное усилие воли, чтоб сосредоточиться на чем-то одном, а с другой стороны — гибкость мысли облегчает неожиданные ассоциации. Затяжка сигаретой словно прикручивает фитиль сознания — освещен меньший круг: то, что прежде пребывало в полумраке, — теперь тонет во тьме. Поэтому легче — меньше выбор объектов — сконцентрировать внимание на одном предмете (отсюда и облегчение), но, с другой стороны, в туманной, задымленной атмосфере контуры вещей туманны и расплывчаты, теряется свежесть и острота видения, а обленившаяся мысль ассоциирует с трудом и ненадолго.
Алкоголь (C
2
H
5
OH)
О разнесчастном алкоголе написано уже столько, что плохо делается, когда по этому вопросу «берешься за перо», как в каком-то интервью говорил (кстати, негативно) Фердинанд Гетель. Что поделаешь — надо что-то сказать и на эту тему, коли за пятнадцать лет выпито «немало» гектолитров этой жидкости и приобретены такие познания как о ее положительных, так и об отрицательных свойствах.
Я за абсолютный запрет на спиртное, но должен признать, что иногда — хотя можно, в конце концов, без него обойтись — алкоголь снимает многие недоразумения, как внутренние, так и внешние. По-моему, он должен быть разрешен, до поры до времени, художникам и литераторам, которые знают абсолютно точно, что вскоре могут «исписаться» и, безусловно, без помощи алкоголя ничего ценного не создадут. Но эта проблема также теряет свою — уже мнимую — жгучесть, ввиду несущественности литературы, для которой наше время — начало конца (о чем подробнее — где-нибудь еще), и ввиду кончины искусства, которая, кажется, даже для величайших гигантов оптимизма перестает быть мифом. Что кому до этого и стоит ли, чтоб даже художники отравлялись наркотиками, — ведь их последние формальные судороги никому уже на самом деле не нужны. А в других сферах, если не прямо сейчас, то, во всяком случае, в последние несколько лет, алкоголь дает психические последствия столь пагубные, что естественным порывом каждого уважающего себя человека и общества должны быть абсолютное (исключена даже маленькая кружка пива!!) воздержание и сухой закон. И пусть не ноют так называемые «умеренные» алкоголики (наихудшая разновидность) о росте спроса на другие наркотики, о том, что малые дозы «укрепляют здоровье», о неизбежности употребления суррогатов и т. п. вздоре. Так ни одна великая идея никогда не была бы проведена в жизнь. Только когда небольшая группа людей ставит вопрос ребром, оказывается возможной постепенная инфильтрация перемен в инертную плоть обществ. Но потом лишь организованная акция может хотя бы отчасти закрепить положительный результат и превратить концентрат идеи в закваску, поначалу слабую, чья крепость тем не менее будет непрерывно возрастать по мере постоянного напряженного действия. Умеренность в постановке вопроса заранее обрекает дело на гибель. Мир движется вперед (или, в некоторых сферах, назад) скачкообразно — и без революций, в широчайшем смысле, мы бы до сих пор пребывали на стадии тотемизма, магии и людоедства. Может, мы были бы счастливей — кто знает? Но если уж однажды общество подавило индивида, оно должно быстро дожать его до конца. Лживый период демократических псевдосвобод близится к финалу. Понятие демократии было последней маской гибнущих прежних ценностей в фазе распада. Поэтому я убежден: несмотря на то, что Европа нервно потрясена и деформирована войной, и несмотря на временный кризис, который может быть вызван таким шагом, следует стремиться к полному запрету на спиртное в сочетании с психологическим, а не физиологическим просвещением всех граждан. Даже если пока что умеренный алкоголизм может по видимости положительно сказываться в менее болезненной механизации человечества, позднее это будет оплачено депрессией, последствия которой придется устранять сотни лет, тогда как воздержание может быть достигнуто ценой однократного морального и физического потрясения одной генерации.
Факт, что благодаря алкоголю можно совершить поступки, которых без его помощи именно в эту минуту ты бы не совершил. Вопрос в том, стоит ли в данной профессии и при данной психической структуре рисковать будущим ради воздействия поступков и произведений, в конечном счете достижимого, при большем трудовом усилии, и без помощи алкоголя.
Кажется, единственная сфера, в которой проблема эта п о к а е щ е (обращаю внимание на «пока еще») имеет видимость существенной, — художественное и литературное творчество. Потому что, в конце-то концов, раньше или позже угаснет данный «писака» или «художник-шут» (именно так следует определить этот вымирающий вид ci-devant работников умственного труда ввиду величия социальных перемен), — невелика радость или беда, тем более что (в противоположность иным сферам деятельности) тут мы никогда не сможем предвидеть, что еще он мог бы совершить и вовремя ли он угас. Сферу эту отличает фантастика психологии, непредсказуемость и нервность — в ней присутствует элемент так называемого «вдохновения». Я говорю это, не воздевая очи горе, а совершенно просто — вдохновение есть факт, причем факт в известном смысле столь же обычный, как еда и питье. Вот только нельзя точно познать условий его возникновения — иногда и рюмка водки может стать причиной создания вещей действительно великих в качестве point de déclenchement (нет соответствующего польского слова — а жаль). Все зависит от дистанции, на которую рассчитана данная жизнь и данное творчество. Я лишь обращаю внимание некоторых на неприятный факт: можно считать себя бегуном на короткую дистанцию — и, до срока основательно поистрепавшись и не создав произведений, обещанных себе и другим, оказаться в плену бешеных амбиций на следующем этапе, когда не будет уже ни достаточных сил, ни соответствующей внутренней организации для их воплощения. Вдохновение тоже не поймать произвольно, вне определенных границ, когда оно само тебе «навязывается». Если кто-то в промежутках между этими мгновениями будет только пить, ухлестывать за девочками, торчать в кино или дансинге, он загубит в себе дарование очень быстро. Единственное, что годится для художников и литераторов, — заполнить творческую пустоту интеллектуальным трудом. Но сегодня мало кто так поступает. Им это скучно, бедолагам — они предпочитают развлекаться; да только недалеко они уйдут по этой дороге. Все видно уже по предыдущему поколению, а «самые младшие», похоже, транжирят энергию в еще более быстром темпе, и алкоголь с никотином участвуют в этом процессе неспроста. Однако хватит о художниках — это раса вымирающая. Она могла бы вымирать в чуть более изящных и крепких формах — но что поделать. Применительно ко всем прочим деятелям и трудящимся мы должны безусловно выступить против алкоголя.
Сам я до тридцати лет почти не пил. Потом иногда употреблял спиртное при написании первого наброска сценических пьес. Причем вовсе не писал в пьяном виде — а только, желая быстро набросать целое, вынужден был подкрепляться парой рюмок водки, просто чтобы поддержать силы. Романы мои, вопреки мнению некоторых — полностью «narkotik- und alkoholfrei». А вот рисовать спьяну мне доводилось, это я признаю; причем не только спьяну: я экспериментировал со всеми известными наркотиками и, хотя соответствующих состояний как таковых не ценю, именно в портретах, сделанных в этих состояниях, достиг — в очень малом масштабе — того, чего без этого никогда бы достичь не сумел. Отмечу только, что считаю эти работы не завершенными произведениями искусства, а чем-то в своем роде абсолютно особенным. Портрет как таковой есть психологическая забава с использованием художественных средств, но не произведение искусства — разумеется, он мог бы им быть при определенных условиях, так же, как три яблока на салфетке или бой быков. Но довольно об этом — нудно все это как холера, — ни искусством, ни теорией я больше не намерен заниматься.
Итак, кто не знает странности первых минут знакомства с алкоголем? Не буду углубляться в анализ этих моментов, чтоб ненароком не увлечь кого-нибудь желанием их изведать. В алкоголизм человек втягивается гораздо быстрее, чем привыкает к никотину. Я был пьяницей весьма относительным, но кое-что об этом знаю. Алкоголь действует сильнее, чем никотин, — он, как говорят, «окрыляет» и мысли, и чувства. Все представляется доступным и близким, и кажется, самое трудное — вот оно, стоит руку протянуть. Протягиваешь, и действительно — в первый, во второй раз кое-что в руке остается. Тянешься в третий и в четвертый — остается все меньше. Но удовольствие от легкости «протягивания» велико, и человек так быстро «втягивается», что вот уже ничего не осталось, а он все тянется, ограничиваясь уже одним только намерением дотянуться. Алкоголики живут намерениями — они перестают объективно оценивать результаты своих мнимых усилий. Ибо усилие-то мнимо, и всякий раз, призывая на помощь «прозрачную жидкость», мы ослабляем свою способность к подлинному волевому акту, который дает основу для дальнейших действий. Алкоголь разрушает эту основу, приучая своего подданного заменять истинную волю протезом. Если никотин — лишь вспомогательное средство (он служит допингом, но в конце концов делать все приходится самому), то алкоголь порождает и л л ю з и ю созидания, и в этом его высшая опасность. Ведь это только иллюзия: он позволяет комбинировать известный материал, но не создавать новое, разве что в случаях, когда играют роль технические навыки, просто ловкость рук (или иных членов): при быстром рисунке (особенно с натуры), импровизации — например, фортепианной, при игре в бильярд (малые дозы!!), в импровизационном танце и других, менее возвышенных, деяниях. Но алкоголь безусловно вреден везде, где необходимо оперировать понятиями. Он облегчает сочетания — может помочь сконструировать ad hoc, например, юмористическую речь, но от него нет проку там, где нужна четкая работа высших центров, — при сочинении поэзии, драм и романов (не важно, что первые две сущности — произведения искусства, а третья нет — сырье-то у них общее: понятия). Чувственные ассоциации приходят быстро и без усилий, часто из них, как из материала, на трезвую голову еще можно вылепить высшие ценности, но в самом процессе «сочинения» участие алкоголя — мнимо, особенно у типов шизоидных. Пикник еще кое-как справится с коротким замыканием в мозгу благодаря слоям липоидов, которыми выстелены его нервы и ганглии. Но для «шиза», даже начинающего, алкоголь убийствен. Он оголяет нервы, которые, правда, вибрируют и ходят ходуном, однако — словно части какой-то расхлябанной рухляди, а не в здоровом ритме мощной машины. Сиюминутное удовольствие больше — алкоголь устраняет скуку, эту интегральную часть по-настоящему великого творчества, он слишком развлекает самим творческим актом, а контролировать результат не дает из-за оптимистического тона процесса в целом — это касается не только работы, но и всего вообще. Ибо алкоголь не позволяет видеть отрицательные стороны явления, лишает критицизма, повелевает восхищаться любой никудышной галиматьей, заставляет видеть скрытую конструкцию там, где царит помоечный хаос, дезорганизация и гниль. Посему алкоголь — причина возникновения психологии «непризнанного гения», особенно распространенной у нас и в России, — возможно, именно по причине злоупотребления выпивкой. Все это следствия алкоголя, можно сказать, положительные, но мимолетные.
Никотин вызывает слабую реакцию — алкоголь просто чудовищную. Наутро возникает легкий пока абстинентный синдром — так называемый «Katzenjammer», или, по-нашему, «глятва». Тут можно в зародыше наблюдать финальную стадию, которая кое у кого наступает уже через год-два с момента, когда данный индивид начал злоупотреблять спиртным, в зависимости от силы нервной системы и других органов. Это состояние должно быть залито новой дозой, если не немедленно (что порой полезно, когда доза не слишком велика и не служит затравкой для нового пьянства), то через некоторое время, ибо отравление длится три-четыре дня, а в итоге, даже по миновании острых симптомов, ведет к характерной алкогольной хандре: кажется, что все не то, дальний горизонт загажен, и что бы ни началось, все кончится поражением, гнилой пессимизм, дескать, жизнь коротка, ни за что не стоит браться — э, да что там, ну, лет на пять меньше проживу, и хлоп — давай-ка по одной; обычно приползает кто-нибудь в таком же состоянии, что значительно облегчает начало нового цикла, и амба — данный субъект уже заскользил по наклонной. Возвращается прежний самообман: все не так уж плохо, с утра начнется новая жизнь, ведь я не стану больше пить. Надо было лишь увидеть то, что на дне. А там еще кое-что осталось, так что, конечно, под влиянием водяры все это бурлит, и булькает, и перекатывается волнами, и вот уже пошлая лужа повседневности кажется грозным, величественным морем, а гонимый алкогольными парами мусор имитирует большие корабли, везущие сокровища к неведомым берегам. Мало кто остановится после трех рюмок. По большей части (тип русского пьяницы) кувырком летят на самое дно, не довольствуясь тем, что взволновали поверхность своего болотца. Там наступает прозрение — очевидна пустота, отсюда необходимость хлестать водку еще и еще, до полной утраты всякой способности оценивать что-либо, чтобы мерзопакостно и трагически пресмыкаться в собственной несостоятельности, находя в этом окончательное удовлетворение.
Одни выпивают именно «пару рюмочек» и потом еще что-то делают — это тип в перспективе более опасный: кандидаты в бытовые алкоголики. Другие напиваются вдрызг, и им приходится делать перерывы в несколько месяцев, недель, потом дней. Но в итоге обе «эволюционные линии» конвергируют: первые наращивают дозу от «пары рюмочек» до двадцати, тридцати и более, а вторые сокращают интервалы между так называемыми большими «бросками». И тем и этим грозит одно и то же — превращение в идиотов, атрофия воли, немощь, неспособность ни к какому значительному делу. Конечно, оптимисты скажут на это, что у них был «дядя», который умер бодрым, розовым старичком девяноста двух лет и при этом за обедом и ужином всегда опрокидывал «стаканчик» vel «стопочку» чистой водяры, или бабка, которая сутрева дула «целебные травки», то есть каждые два часа высасывала по рюмашке водчонки, подкрашенной какой-нибудь безвредной, впрочем, травкой. Но этим я опять-таки отвечу: исключения ничего не значат, старичок-то был бы, может, еще бодрее, а бабка померла бы не восьмидесяти пяти, а ста лет от роду. Старики нередко твердят, что живут слишком долго — так, может, лучше пускай себе пьянствуют? Кто его знает? Не буду здесь вдаваться в эти неопсевдомальтузианские проблемы. В Австралии съедают старцев и лишних детей по причине кочевой и бесквартирной жизни тамошних племен, вымирающих от дегенерации. Этика — вещь относительная, она основывается на отношении индивида к общественной группе, зависящем от тысячи переменных факторов. Принцип безвредности алкоголя применим только к ультрапикникам и не может приниматься в расчет, когда речь идет о тонусе и пульсе всего общества, хотя, по-моему, в целом пикники начинают брать верх над хиреющими шизоидами, перигелием которых был конец восемнадцатого века. Вообще, почитайте-ка Кречмера, читатели — вам это пойдет на пользу, хотя критик г-н Фурманский предпочитает и даже рекомендует «Дикарку» (чье это, даже не знаю) после прочтения моего романа, который побочной целью имел приохотить всех к большему интеллектуальному наполнению даже будничного дня.
Так вот, возвращаясь к алкоголю: алкоголь скучен. Об этом знают все, кто хоть немного начал им злоупотреблять. Поначалу он дает иллюзию беспредельных просторов духа, которые якобы можно завоевать с его помощью. (Никотин тоже скучен, но он, по крайней мере, почти ничего не обещает.) После первых (в жизни вообще, а затем — в начале «popojki») рюмок кажется, что в алкоголе скрыты неслыханные, сулящие откровение достоинства. Единственно легкость комбинирования известных элементов дает неискушенному пьянице эту иллюзию. А когда он поймет, что обманулся, часто бывает уже слишком поздно менять заданное направление. С отчаянием в душе он катится под уклон деградации, все новыми дозами «огненной воды» заливая страх перед отупением и специфической похмельной угрюмостью, наращивая дозу в надежде вернуться к первым минутам экстаза. Все впустую. Как всякий наркотик, сиречь эксцитанс, алкоголь имеет свои границы. Кроме первой дозы, он уже не дает того начального упоения, которым заманивал несчастного в свои сомнительной ценности сезамы (простонародно выражаясь). И вот — предел возбуждения: отчаяние может быть побеждено лишь отупением. Но даже в период своей наивысшей «интересности» алкоголь может стать причиной полного искажения жизни, толкнуть ее на какую-нибудь локальную боковую ветку, а то и в тупик, тут же после станции отправления — причем независимо от дурных последствий в перспективе, а уже из-за того только, что он представляет одурманенному его чувства, переживания и людей (прежде всего — женщин) в совершенно ложном свете. Частенько такой зигзаг под мимолетным воздействием C2H5OH сказывается потом всю жизнь и в дальнейшем может вызвать программный алкоголизм как единственное средство отражения ударов судьбы, не говоря уж об ужасных ссорах, убийствах и т. п. вещах, о которых уже столько написано. Но это, так сказать, в заключение либо как исключение. Я же намерен осветить самое начало алкоголизма, в котором эти явления скрыты, показать те «глятвенные» состояния, когда можно их наблюдать в зародыше. Однократное опьянение, а более всего последующая «глятва», нередко в миниатюре отражают всю безнадежно загубленную позднее жизнь.
Итак, далее: до определенной точки алкоголь оживляет воображение, рождает видимость новых понятийных комбинаций, создает флюид взаимопонимания между несовместимыми, по сути, типами и облегчает эмоциональное согласие, усиливая порой воздействие определенных разговоров и переживаний до грани экстаза. Но всегда после того, как очнешься от восторга, а особенно во время неизбежно наступающей «глятвы», видишь, что пережитые состояния и произнесенные слова гроша ломаного не стоят, — увы, часто бывает слишком поздно, чтобы повернуть назад, и тогда снова пьют, мечтая вернуться в «искусственный рай», где исчезает чувство абсурда вселенной и все представляется необходимым в своем совершенстве, подобно элементам настоящего произведения искусства, соединенным общей, формальной концепцией. Лживый утешитель — алкоголь — на время придает бестолковой мешанине жизни иллюзорную форму, форма эта развеивается, как туман, вместе с парами спирта, хотя всего несколько часов назад она казалась железобетонной конструкцией: действительность разевает свою мерзкую студенистую пасть, издевательски уставившись на нас, и взгляд ее плывет от дьявольского наслаждения ложью — все немилосердно окарикатурено из-за общего обесценивания и внутренней дряблости вследствие послеалкогольной «глятвы». Но до поры до времени еще можно, увеличив дозу яда, вернуться к прежнему экстазу и обрести хотя бы скудную иллюзию жизни. После «popojek» все же остаются воспоминания о лучшем мире, несмотря на то что в периоды воздержания все труднее использовать результаты так называемых «призрачных взлетов» к поистине неземному совершенству. Пришибленность, злость по пустякам, безобразное отношение к самым близким и доброжелательным людям, даже к тем, кого любишь больше всего, невозможность сосредоточиться, метания в поисках хоть самой завалящей компашки, какая-то кисло-горькая тревога, ночью бессонница, а поутру тяжкий сон, от которого трудно пробудиться, вместо радости пробуждения страх перед жизнью, утрата мужества — как гражданского, так и воинского, и невыносимая тяжесть в голове при малейшем умственном усилии — вот первые (пока еще слабые) симптомы того, что близка развязка первого акта трагедии. Еще можно без труда повернуть назад. Да только кто же станет это делать. В этой фазе все кретины, даже самые разумные среди вас — а вид переродившейся печени вас еще не пугает. Симптомы следует «залить» — вот ваш единственный выход.
Но потом (первый период сугубо индивидуален по продолжительности — у одного он может длиться год, а у другого — и все двадцать лет) приходит время, когда той дозы алкоголя, которую организм переносит без острого отравления, уже не хватает для снятия вышеперечисленных состояний. Хуже того: уже вскоре проявляются признаки алкогольной скуки, и это время трагическое для истинного алкоголика, действительно привязанного к своей любимой жидкости (он себя чувствует по меньшей мере, как верная любовница, которой изменили), а затем наступает период усиления дурных состояний под влиянием C2H5OH. Это время, когда категорически не следует пить, поскольку дальнейшее служение пороку грозит уже не только все худшей «глятвой» и лишь чуть меньшими страданиями окружающих, но также уголовно-судебной ответственностью за различные, не только моральные, повреждения среды. Начинается период злобы — алкоголь добрался до дна, а там, в глубине — пустота, созданная постоянным проживанием капитала, систематически заливаемый упадок духа и надежда на решение проблем при содействии «пары рюмочек». Уже под влиянием нескольких рюмок алкоголик впадает в злобу. Улетучились прежние «сердечные» переживания, исчезла идеализация людей и мира, поначалу вызванная тем, что ганглии были залиты ужасающей жидкостью. Все худшее так и прет наружу: ведь человек — всего лишь дрессированный скот, не более. Роль укротителя играет общество, которое даже вопреки своим высоко метящим инстинктам (а у этой твари есть формальные инстинкты с незапамятных времен, еще с эпохи тотемных кланов) допускает умеренный алкоголизм в целях оперативного утихомиривания метафизически-животных состояний своих «граждан».
Итак, друзья превращаются во врагов, а дурное отношение к ним начинается с того, что им выдают так называемую «горькую правду», которой — единственно ради их же блага — не жалеет для них страстный обличитель-пропойца, мнимый защитник истины и враг всяческой фальши — он, тот, кто сам фальшив до мозга костей из-за своего порока, несчастный ошметок человека, права не имеющий взглянуть в глаза трезвому индивиду. Самые святые чувства превращаются для него в символы упадка, он не щадит и самых близких, более того — они оказываются главной причиной его несчастья и разложения. Так что прежде всего страдают женщины — часто (не всегда) ни в чем не повинные. Убежденный в своем безусловном превосходстве, он относится к ним хуже, чем к собакам, вплоть до битья (и убиения включительно). Затем идет общество, которое расправилось с «крупной индивидуальностью». И такого рода проявления налицо не только в «низах», но и в «верхах» общества, даже во времена объективного успеха. Ибо рожденные алкоголем мегаломания и эгоизм безграничны. Староста крохотной деревушки не утолит жажды владычества, покуда не станет по меньшей мере сиамским королем, мелкий щелкоперишка претендует быть великим, знаменитым на весь мир писателем, всякий офицерик — верховным вождем, который как топнет сапогом, так мильоны в прах падут, никчемный свиноватый бизнесменчик — великим трансактором вселенской мамоны, и уж тогда он осыплет человечество благодеяниями. Мир слишком мал для этакого господина. Он желал бы все сожрать, все выблевать и еще раз сожрать, да вместо зубов у него в пасти — только поганый язык и ядовитая слюна, которой он от зависти оплевывает все, что еще недавно могло быть для него святыней, а нынче — лишь предмет болезненной похоти пресыщенного импотента. Малейшие признаки такого рода — а их можно наблюдать везде: от придорожных угловых забегаловок (обязательно угловых — кабаки любят уголки) до дворцов и кабинетов высочайших моголов и главнюков, правящих данною страной, — должны служить последним сигналом для алкоголика, чтобы он безоговорочно бросил пить и, пройдя через муки абстиненции, в несколько месяцев вырвался из щупалец сосущего его полипа. Но ему ведомо лишь одно спасение: накачиваться водярой до полного окретинивания, если только прежде до него на доберется прокуратура. А потом — конец. Если этот слизняк таки вылечится, даже он может безвредно жить — ничего, ни хорошего, ни дурного, не совершая: такой человек — уже абсолютная тряпка, разве что он художник (бррр!). Тогда он еще может с развалин своего «я» совершить последний интересный прыжок в небытие. Но есть художники, которые самоуничтожаются творчески, а есть такие, кто только пропивает собственное ничтожество, — не считая удивительной разновидности — те, кто, творя, сам создает себя как люди.
Что до производительности труда в состоянии алкоголизации, то до поры до времени она заметно выше. Но алкоголь значительно сильнее изнашивает нервные центры, чем никотин, и реакция на износ будет столь глубока, что в перспективе пьянство безусловно не окупится. Есть множество иных средств, которые при срочной необходимости выполнить трудную работу, требующую больших умственных и даже физических усилий, могут полностью заменить убийственную прозрачную жидкость, не вызывая увядания утомленных центров, а главное — привыкания: кола (особенно при сочетании физических усилий с умственными), стрихнин, а более всего — глицерофосфат или фосфит. Все эти средства автор лично опробовал с превосходным результатом. Они дают неопасный допинг, а фосфорные препараты попросту питают обесфосфоренные трудом ганглии, не вызывая никакого возбуждения. Конечно, постоянное их употребление также привело бы к плачевному результату, неспособности к усилию без внешнего стимула. Здесь речь о случаях экстренных, из которых нужно выйти с минимальными потерями для организма. Вышеназванные препараты рекомендуются и людям, отвыкающим от курения и пития. Работа «под градусом» — хозяйствование хищническое, бесперспективное, а возникающая затем неспособность к нестимулированному усилию — месть чудовищная, она ввергает беднягу, пожелавшего обмануть основной закон функционирования его телесно-мозговой машины, в тот порочный круг, откуда уже нет иного выхода, кроме как упиться вусмерть или, что еще хуже — до белой горячки. Помешательство, столь, по-видимому неприятное в развитой форме, можно наблюдать в элегантном, миниатюрном варианте на примере хотя бы легкой «глятвочки» после славной маленькой «popojki». Дрожь во всем теле — и неизвестно, только ли в теле, — скорее, это содрогание души, отчаявшейся собрать воедино свои расчлененные части, невозможность говорить — человек мямлит что-то бессвязное, стыдясь этого и бросая вокруг скорбные взгляды, словно тщится найти спасение в равнодушном окрестном мире. Неясный страх перед какими-то ужасающими бедствиями, которые, кажется, подстерегают за каждым углом (обязательно за углом — есть нечто демоническое в углах домов, не правда ли?), страх, от которого пьянчуга то и дело озирается по сторонам и оглядывается назад с безумным выражением беспомощной озабоченности. Тревога нарушает координацию поступков — характерно, что человек все время рвется куда-то вперед и немедленно поникает в ощущении, что спасения нет нигде, кроме как в новой порции выпивки или в успокоительных средствах, а ведь они, если их долго применять (даже самые невинные: валерьянку, бромурал и т. п.), ведут к стабильному отупению, а когда принимать перестанешь, начнутся тревога и бессонница, от которых спасения может уже и не быть, разве что лечение в стационаре, но его не всякий может себе позволить. Уже по вышеописанным симптомам понятно состояние, в котором окажется алкоголик, если бросит пить, — разумеется, в чрезвычайном преуменьшении.
Ужас охватывает, когда видишь алкоголика, систематически заливающего спиртом свое, с каждой минутой все более гибельное положение, постоянно живущего над бездной самых ужасных душевных состояний, подернутых тончайшей, эфемерной дымкой алкогольных иллюзий. Специфическое легкомыслие, вызываемое длительным употреблением алкоголя, не позволяет ему видеть эту липкую сеть, возле которой он, словно радужная мушка, беззаботно порхает в теплых лучах августовского (именно августовского — а как же иначе) солнца и в которую рано или поздно неизбежно угодит, чтобы до исхода дней бессильно метаться в ее путах, которые с виду тонки, а на деле прочнее стали. Страшнее всего в никотине и алкоголе это свойство незаметно, коварно окружить жертву, которая введена в заблуждение относительно долгим периодом мнимой свободы и радуется новым впечатлениям и иллюзиям силы, не придавая значения характерным предостерегающим «глятвенным» симптомам, не чувствуя, что круг сужается и беспредельные горизонты, которые якобы открывает отрава, обрушились в черную вонючую нору, где таятся безумие и распад. А потом, чаще всего когда уже слишком поздно, вдруг приходит осознание ужаса положения. Они перед нами — эти тысячи и миллионы людей, которые только «доживают» остаток жизни, по существу, не веря ни в ее смысл, ни в смысл собственного труда и призрачных намерений исправиться. Общество, в котором господствует этот психоз временности, передающийся даже людям, не отравленным никакими ядами, не имеет будущего. Даже здоровые индивиды, воспитанные в такой атмосфере, проникаются ею и становятся не способны к жизни.
Трудно совсем перестать пить людям, постоянно потребляющим алкоголь малыми дозами, но еще трудней так называемым «Quartalssäufer»’ам, пьяницам периодическим, на которых время от времени находит неукротимая потребность напиться в стельку — по-русски это именуется «zapoj». Я — за то, чтобы бросать резко и безапелляционно. Все эти постепенные отвыкания — лишь самообман несчастных, у которых нет сил поставить вопрос жестко. Хроническому алкоголику легче выполнить такое решение. Алкоголик периодический должен к моменту схватки накопить всевозможные питательные (фосфиты) и легкие успокоительные (валериана, бромурал и т. п.) средства — цель оправдает эти небольшие злоупотребления. Но кроме всего прочего, если он курит, необходимо одновременно полностью отказаться от курева. Абстинентные симптомы при отказе от никотина отлично помогают против его несравненно более мощного коллеги, создавая при этом дополнительный стимул для выработки воли. Вообще все задуманные внутренние и внешние перемены у людей курящих и пьющих должны начинаться с отказа от двух этих наркотиков, наиболее вредных в силу своей всеобщей распространенности и наиболее незаметно себе подчиняющих. Окончательно капитулировать перед кокаином или морфием может себе позволить лишь высшая аристократия среди дегенератов. Это люди в каком-то смысле и так конченые. Разумеется, борьба с теми ядами должна вестись столь же беспощадно, как с табаком и алкоголем, поскольку при дальнейшей деградации человечества и они могут демократизироваться и стать таким же предметом повседневного пользования, как «сигаретка» и «водочка», эти две якобы невинные малютки, скрывающие под масками милых девочек гнилые морды самых что ни на есть распоследних шлюх. Но мне немного смешна всемирная шумиха, раздутая вокруг аристократических «белых безумий», при том что бесконечно множатся (похоже, особенно у нас) магазины с заманчивыми витринами, в которых совершенно безнаказанно продаются две ужаснейших отравы, ведущие к катастрофе не только горстку гибнущих выродков, но и все общество, и его ценнейшее ядро, из которого должна проклюнуться Новая Жизнь.
Я начинаю борьбу, опираясь на собственный печальный опыт, в надежде на личное исправление и исправление тех, кто меня выслушает, но борьба может быть эффективна лишь в том случае, если в нее включится какая-нибудь мощная организация и ее поддержит государство — вместо того чтоб основывать львиную долю своих доходов на медленном отравлении граждан. Может быть, под влиянием этих слов несколько курильщиков и пьяниц, людей по-своему ценных, прекратят курить и пить до конца жизни, но воспитание новых поколений в здоровом духе станет возможным лишь при введении абсолютного запрета на табак и алкоголь. I have spoken. Еще одна вещь: пьяница, бросающий пить, категорически не должен себе позволять ни так называемую «рюмочку винца», ни даже «маленькую кружечку пивка», ни «стакашек портера». Конец — шлюс. Я сам отчаянно люблю пиво только за его вкус, но хочу подчеркнуть, что однажды стакан портера стал причиной моего падения после четырнадцати месяцев полного воздержания. Только подлинный титан воли может позволить себе вкусовые удовольствия от горячительных напитков. Это наклонная плоскость, по которой, имея к тому определенную предрасположенность, легко скатиться на «дно упадка», поскольку каждый глоток не только поощряет к дальнейшим (даже при отвращении к самому вкусу водяры, как, например, у автора), но сознание, увы, становится все слабее: приходит растормаживание, специфический настрой «последнего раза», столь приятный для шизоидов, которые любят жить в подвешенном состоянии между намерением и исполнением, отвращением и вожделением, на самой грани воплощения существенных стремлений. Иное дело «пикнецы» — но даже им это не на пользу. À propos: один критик моего романа сетовал, что я употребляю слишком много психиатрических терминов. Так вот: я думал, что сумею его (и других тоже) заинтересовать вещами, которых они не знают, а узнать должны бы. По-моему, это безобразие, что великолепное, эпохальное произведение Кречмера «Körperbau und Charakter», как и множество других ценных книг, до сих пор не переведено на польский. (Русские немедленно все, что только есть ценного на свете, получают на своем родном языке.) Это может привести в сущее бешенство: когда некто обязан нечто знать, а он — последний неуч, как и большинство нашей инте- и псевдоинтеллигенции.
В связи с этим напоследок — краткая лекция о теории Кречмера. (Внимание: некоторые ставят теории в упрек, что она несовершенна, не охватывает всех типов и т. п., и отвергают ее полностью. Но это же первый шаг на пути к классификации, а если бы все и всегда были так требовательны, то человечество не сделало бы вперед ни шагу. Наши интеллигенты весьма взыскательны, но только не по отношению к себе. Учитесь, а потом болтайте сколько угодно. Слишком умные статьи, слишком умные пьесы, слишком умные романы. Все для них слишком умно, потому как они не желают ничему учиться, сукины дети. Примите во внимание количество популяризаторских произведений в Германии. Там любой работяга знает побольше многих наших критических светил. А ведь постоянно опускаясь до уровня вкусов средней публики данного периода, вы воспитаете поколения кретинов, для которых и «Дикарка» будет «слишком умной». То, что творится с нашей литературой и театром, — просто скандал. Я отнюдь не выдаю себя за окончательный идеал мудреца, но могу заявить, что сделал почти все, чтоб удержаться на возможно более высоком умственном уровне. А этого не могут сказать о себе некоторые так называемые «светила». Возможно, моя философия окажется по ряду пунктов ошибочной. Дельная критика это прояснит. Но если люди пишут хотя бы с относительным пониманием сути основных вопросов философии, даже в их ошибочных решениях могут обнаружиться возможности подлинных открытий для других — тех, кто сумеет найти выход из обозначенных первыми трудностей.)
Итак, тезисы Кречмера состоят в следующем: человечество в основном делится на два типа, психика которых связана со строением тела. Каждый тип имеет два почти диаметрально противоположных полюса. Этого пока что, для самой общей классификации, вполне достаточно. (Второй тезис Кречмера таков: психиатрическую лечебницу он считает увеличительным стеклом, сквозь которое можно рассматривать общество нормальных людей, видя там все человеческие типы, развитые до предела, вплоть до полной карикатуры.) Таким образом, есть: а с т е н и к и — длинная стеблевидная шея, треугольный профиль, грудь впалая, конечности крупные, толстые кости и сочленения, телосложение худощавое. П с и х и ч е с к и й т и п — ш и з о и д, в окончательном развитии — шизофрения: расщепление личности — отделение от жизни, раздвоение, противоречивые желания. Фанатизм, формализм. Полярные типы: чрезмерная впечатлительность и безразличие. Художники, основатели религий, люди недовольные, ненасытимые, метафизики, большое разнообразие. Короткие замыкания. Внезапные перемены настроений. Суровость. Замкнутость. Отсутствие сильных чувств.
Затем — п и к н и к и: короткая шея, голова низко посажена, сдвинута к груди, тучные, полные, суставы тонкие, конечности маленькие, профиль хорошо сформирован. П с и х и ч е с к и й т и п — ц и к л о и д; в окончательном развитии — циклотимия: циркулярный психоз — от мании до меланхолии и обратно. Бизнесмены, организаторы, люди, стремящиеся к компромиссам, примирению противоположностей. Уравновешенность. Отношение к жизни открытое. «Dusza naraspaszku» и т. п. Полюса: возбужденный маньяк и меланхолик. Настроения устойчивы — мягкая изменчивость с долгими периодами. Большие радости и великие печали. Чувственность. К этому добавляются еще типы: атлетический и диспластический и их комбинации с предыдущими.
Может, я резюмирую не вполне точно. Я читал эту книгу один раз, но буду читать еще. Книга дает возможность совершенно по-новому отнестись к себе и другим и должна быть прочитана абсолютно всеми. Может, одним только музыкантам как таковым она не принесет пользы, но в жизни может и им пригодиться.
Кокаин
Одна из мерзейших гадостей среди так называемых «белых безумий», то есть наркотиков «высшего ряда», это, пожалуй, кокаин. Я не буду описывать здесь приятные стороны действия этого яда — описание таковых читатель, увы, обнаружит в моем романе «Прощание с осенью», удостоенном по этому поводу критики в самих «Фармацевтических ведомостях», чем не всякий автор, к тому же «молодой», может похвастать. Только пусть никто не подумает, что я пренебрежительно отношусь к данной области знания — я и сам в детстве, увлекаясь химией, мечтал о карьере аптекаря, и до сих пор во мне живет тайная симпатия к представителям этой профессии. Тем не менее тут есть некая доля «опять-таки» не вполне аналитически понятного юмора. Судите сами: в опубликованной вышеупомянутым органом статье «Растения-пророки и новый растительный наркотик пейотль» профессор фармакогнозии Виленского университета д-р Мушинский произносит следующее: «Вместо того чтоб описывать своими словами действие кокаина, позволю себе процитировать фрагмент одного из новейших польских романов Станислава Виткевича (почему без Игнация? Должен, кстати, добавить, что ни на каком ином языке, кроме как на польском, я романов не писал) под названием «Прощание с осенью» — 1927. Я не литературный критик (слава Богу!) и не могу судить о достоинствах этого произведения, однако если речь идет (с какой стати?) о моих личных впечатлениях, я назвал бы роман препохабным. Я не стал бы и упоминать о нем, дабы не возбуждать нездоровое любопытство, если б не то обстоятельство, что это единственный известный мне польский роман, в котором с необычайной точностью отображены впечатления кокаиномана. Вот содержание одной из глав: Атаназий Базакбал, участвуя в кокаиновой оргии, предваряемой оргией алкогольной, у своего друга гр. Логойского, переживает следующее...» Далее — точная, в тридцать четыре строки, цитата из моего романа. (Скобки в цитате из проф. Мушинского — мои.) Почему проф. Мушинский не цитирует какой-нибудь «заграничный» роман, хотя бы и в собственном переводе, — не знаю. Как бы там ни было, он даже решается пробудить в читателе «нездоровое любопытство», лишь бы процитировать мое описание того, как видит мир начинающий кокаинист. Пожалуй, добротность описания этим гарантирована. Я не фармаколог и не физиолог, но согласен с мнением проф. Мушинского — описано н е п л о х о. Если уж Мушинский не стеснил себя никакими соображениями, адресовав читателей к моему роману, то и я могу не смущаться, тем более что в романе после описания «искусственного рая» следует точный перечень пагубных последствий пребывания в оном раю; об этом абзаце проф. Мушинский запамятовал, а ведь он мог бы многих отпугнуть от попыток проникнуть в призрачные сезамы «белого безумия». Прошу простить, что я так долго копаюсь в этой материи, — сам не знаю почему, однако факт критики проф. Мушинским моего романа (увы, критики было неимоверно мало) для меня — п р и ч и н а п р я м о - т а к и д и к о г о наслаждения.
Итак, я должен еще добавить, что первые впечатления от кокаина обманчивы и в дальнейшем он не исполняет данных им обещаний. Возможно, как утверждают иные, его длительное употребление (которое в 95% случаев кончается гадкими, мучительными видениями, полным распадом, безумием и самоубийством) дает нечто иное. Однако, исходя из последствий злостного кокаинизма, которые я наблюдал на нескольких своих знакомых, я бы никому не советовал пробовать эту гадость. Принять на пробу может человек, имеющий исключительно высокую сопротивляемость порокам (к таким, вопреки расхожему мнению, я должен отнести самого себя), притом человек, которому это может что-то дать в ином измерении, например, художественном. Но пробовать опасное вещество забавы ради, по-моему, — большое легкомыслие, а людей, которые дают его тем, кто не годится для такой пробы и, я бы сказал, «не достоин» ее, я считаю безумцами. Увы, человек закокаиненный (как, впрочем, каждый хроник — вспомним эти гнусные «насилования» насчет «еще рюмочки» и это навязчивое потчевание «сигаретками») склонен «поднимать» всех на уровень своего «paradise artificiel». И поступать так может тот, кто в трезвом состоянии при самой мысли об этом содрогнулся бы от отвращения и негодования. А происходит так потому, что: 1. определенные минуты кокаинового опьянения действительно очень приятны, и без всякого демонического стремления кому-либо повредить может появиться желание оказать ему эту сомнительную «добрую услугу», 2. кокаин парализует все тормозящие центры, часто побуждая к поступкам, именуемым «неприличными» (каковой термин проф. Мушинский употребляет в значении «непривычный»). Натурально, это не доказывает, будто я был под кокаином изнасилован каким-то графом, — я не только графом, но и вообще — повторяю: вообще никогда и никем изнасилован не был, поскольку вопреки сплетням питаю к мужеложеству непреодолимое отвращение. Но по странной интуиции я описал в романе сцену, когда субъект, в нормальном состоянии ничего гомосексуального в себе не имеющий, дает себя совратить человеку с врожденной патологией. Как говорил мне потом один знакомый, читавший монографию Мейера о кокаине, там приводятся реальные случаи этого рода, о которых я никогда не слышал.
Опасность кокаина состоит не столько в удовольствиях, которые он доставляет, сколько в непропорционально более выраженной тягостной реакции после его приема. Я утверждаю, что люди, ставшие отпетыми кокаинщиками, даже и не пытаются, принимая мерзкую отраву, вновь «удостоиться» экстаза, впрочем, уже и недостижимого в первоначальной форме, а лишь стремятся любой ценой устранить гнетущую «глятву». Кокаин способен вызывать депрессию столь всеобъемлющую, что никоим образом невозможно объяснить себе ее исток и тем ее обезвредить. При алкогольной «глятве» это еще до некоторой степени возможно. Можно отличить реальные неприятности, которые значительно возрастают, от общего фона отчаяния и пессимизма — побочного результата злоупотребления наркотиком. С кокаином это различение не проходит: ты в самом центре мерзости мира и существования вообще. Ничто не убедит злосчастного «глятвюка» в том, что, в конце-то концов, жизнь лишь в исключительных случаях есть сплошная череда мучений. Мельчайшие препятствия вырастают до размера непреодолимых завалов неудач, мелкие неприятности становятся сущими бедами, а тень настоящего, обезображенного и искаженного, падает на все прошлое, превращая его в серию чудовищных ошибок и бессмысленных страданий, сама же мысль о будущем при таком освещении, а точнее затемнении, становится пыткой не-вы-но-си-мой. Состояние — отчетливо самоубийственное. Обесцениваются вещи, которые до сих пор составляли единственный смысл жизни, вызывают омерзение и благороднейшие занятия, и развлечения, гангреной поражена самая сердцевина сути человеческой — вот обычный комплекс впечатлений, составляющих кокаиновую «глятву». Если во время действия яда, вследствие ослабления отрицательных восприятий, все кажется легко достижимым, а любое мельчайшее впечатление (от сучка в стене до произведения искусства) напоено каким-то немыслимым совершенством, которое в нормальном состоянии присуще лишь исключительно удачным художественным и жизненным комбинациям, то потом наступает (причем часто после приема новых доз яда, в течение того же цикла интоксикации) внезапная метаморфоза: все положительные ценности оборачиваются отрицательными, только в неслыханно, гигантски преувеличенной пропорции. Это наваждение ужасающей силы, и нет речи о том, чтоб объяснить его себе как нечто мимолетное — вследствие атаки буквально на все сферы психики, на все чувства и интересы возникает настоящее мировоззрение с такой логикой структуры, что борьба с ним кажется чем-то сверхчеловеческим, а учитывая прямо-таки метафизическую последовательность этой храмины мерзости — чем-то противоречащим логике. Либо землю грызть, либо втянуть новую порцию яда — два единственно возможных выхода. Можно их избежать, приняв колоссальную порцию брома или чего-нибудь подобного и очнувшись в состоянии, далеком от душевного равновесия и радости жизни, но, во всяком случае, — в сносном; в состоянии серой обыденности — вроде атмосферы в приемной какого-нибудь учреждения или в зале ожидания на железнодорожной станции: по крайней мере, хоть чего-то ждешь, а это уже немало. Кокаиновая «глятва» исключает даже ожидание: ее главный мотив — стремление как можно скорей покончить с этим чудовищным нонсенсом, жизнью.
Если теперь мы вообразим такое состояние, усиленное до крайней степени, предположим, после того, как ты несколько месяцев водил компанию с «белой колдуньей», то на основе опыта однократных отравлений можно приблизительно представить себе, что же происходит в душе закоренелого кокаиниста, желающего освободиться от низменной привычки. Сверх этого я не в силах вообразить ничего, поскольку, как уже упоминал, только дважды пошел на эксперимент «двухдневки» и никогда бы себе этого больше не позволил, как, впрочем, и однократного употребления «снега», хотя и должен констатировать, что в рисунках, сделанных под влиянием кокаина в малых, прямо-таки детских, с точки зрения завзятого наркомана, дозах — притом всегда в сочетании с относительно большими дозами алкоголя, — я осуществил кой-какие вещи, которых бы в обычном состоянии не достиг. Однако если учесть крайнее умственное опустошение, вызываемое маниакальным кокаинизмом, все это гроша ломаного не стоит. Разве что кто-то сочтет, что специфический характер штриха в рисунке или определенная, иначе недостижимая деформация человеческого лица, или цветовая гармония, или композиция целого для него — действительно самое важное, без чего жизнь и в самом деле ни черта не стоит. Но я думаю, даже среди художников все меньше индивидов, которые бы так рассуждали. Даже я, тот, кто был в каком-то смысле идеально к этому предрасположен, преодолел мировоззрение «артистического самозабвения в жизни», и это должно предостеречь молодых людей, которых может ввести в искушение подобное «оправдание» «белых безумий». Лучше недодать какое-то количество определенным образом деформированной мазни, чем потерять то, что в современном человеке еще осталось наиболее существенного, — то есть правильно функционирующий интеллект. А в этом смысле кокаин — еще большая иллюзия, чем алкоголь. Он не создает не только новых качеств, но даже сколько-нибудь ценных новых сочетаний элементов, уже известных. Напротив — имитируя откровение, он демонстрирует наивно-восторженному «смельчаку» вещи, давно созданные и даже похороненные, только освеженные, загримированные, принаряженные в комбинированные старые лохмотья и тряпки, которые прикинулись новым платьем, сшитым специально для этих откровений. Ибо даже новых одежд не в силах создать адская «fée blanche». Уничтожая всякий контроль, не давая никаких действительно новых метафизических состояний и подходов, она лишь заставляет одурманенного восхищаться глупейшей, зауряднейшей реальностью, как небывалым чудом. Я отнюдь не отказываю в ценности единственной нашей действительности — действительности мира, живых созданий, предметов и нас самих. Речь идет о выборе — есть ведь какие-то критерии оценки в нормальном состоянии. Кокаин лишает способности рассуждать, понимать различия, снижает адекватность оценок: он уничтожает все критерии. Мы остаемся безоружными и наивными, как кретины (не как дети), и часами любуемся каким-нибудь пятнышком на скатерти, как высочайшей в мире красотой, чтобы потом быть брошенными на произвол ужаснейших сомнений в самой сути Бытия, во всей этой прекрасной и возвышенной жизни. И только издалека мы в бессильной ярости слышим инфернальное хихиканье «белой колдуньи», издевательски манящей к дальнейшим оргиям в своей адской компании. Не поддаться — пусть даже ценой изрядного отравления бромом или иной спасительной дрянью в этом роде, не поддаться и забыть навсегда, а главное — устоять перед искушением в тот, самый первый раз. Слишком дорого можно за него заплатить.
Морфий
Написал Богдан Филиповский, бывший профессор эзотерической философии
Если б мы захотели измерить опасность, которую тот или иной наркотик представляет для человечества, и попытались провести сравнительную классификацию алкалоидов под этим углом зрения, то, я полагаю, простейший и психологически обоснованный (в соответствии с общей установкой нашего исследования) критерий для этого — эмоциональная ценность данного наркотика. Это буквально бросается в глаза и настолько само собой разумеется, что почти не требует доказательств, практика же дает нам примеры на каждом шагу.
Чем шире спектр эмоций, чем более ценен род психологических переживаний, достижимых при помощи данного снадобья, тем мощнее его притягательная сила и тем заманчивей искушения, в которые он способен ввести.
Спросите у любого наркомана, почему он так легкомысленно подвергает опасности свой разум, здоровье и нервы; попробуйте обратиться к нему с так называемыми увещеваниями, апеллируя к трезвым аргументам и логике, — и в девяноста случаях из ста он вам ответит: «Ах, если б вы только знали...» — и примется восторженно описывать те ни с чем не сравнимые эмоции, которые дает его, supposons, алкалоид: дескать на их фоне совершенно меркнет всякий житейский расчет.
Так обстоит дело — и если бы мы взялись сопоставлять разные наркотики с этой точки зрения, то безусловно, морфий пришлось бы отнести к числу опаснейших! Ведь «ценностями» этими морфий наделен в высшей степени — иные из них даже заслуживали бы имени ценностей вполне положительных, если бы... вот в этом «если бы» и вся загвоздка, но вначале, прежде чем сделать эту принципиальную оговорку, позволим себе маленькое отступление — оно, впрочем, не так уж неактуально.
Кто-то из французских писателей — не помню, кто именно, — упорно настаивал на том, будто эмоциональная ценность наркотиков только и исключительно негативна. Из этого он сделал ряд выводов, столь же ложных, как и сама посылка.
А именно: он утверждает, что наркотики абсолютно не могут вызвать психических впечатлений и переживаний, имеющих хоть какую-то позитивную ценность, что описания фантасмагорий и невероятных ощущений под воздействием опиума, гашиша и т. п. истории об искусственном рае — от начала до конца досужий вымысел; наконец — что наркотики лишь на время могут удалить из души боль и страдания, порожденные драматизмом бытия, так как делают нас попросту невосприимчивыми ко всякого рода житейским невзгодам, неприятностям и дисгармониям.
Отсюда следует весьма важный вывод: дабы вкусить сладость наркотического рая, надо быть изначально несчастным, пройти всю геенну страданий, чтоб насладиться свободой от них в дурманящем отупении, которое якобы сверх того ничего не дает. Так автор объясняет себе известный факт, что наркоманы обычно не слишком склонны облегчать «профанам» знакомство со своим зельем. Действительно, согласно данному тезису, это было бы сложновато — трудно ведь по первому требованию столь капитально осчастливить собеседника, чтоб ему открылся путь к верной оценке какого-либо алкалоида.
Как видим, нам пытаются представить наркотики чем-то вроде психических анестетиков.
Хотя бы то хорошо, что автор искренне признается, что с наркотиками знаком лишь весьма отдаленно, на основе «довольно разрозненных свидетельств» (добавим от себя: вероятно — уже из четвертых рук). Жаль, однако, что на столь шаткой основе он строит здания утверждений, по правде говоря, весьма далеких от реальности.
Ибо реальность говорит совершенно о другом.
Любой, кто на практике имел дело с наркотиками, отлично знает, что во всех этих белых и коричневых ядах скрыты возможности психических проявлений, значительно превосходящих литературные фантазии на эту тему; уже по той простой причине, что нередко изрядную часть фантасмагорий, рожденных ядом, с превеликим трудом можно выразить и описать словами.
В ряду зелий, обладающих этими качествами, матово-белые кристаллики кубической формы, снабженные этикеткой с надписью «Morphium muriaticum» занимают место вполне почетное.
Оттого мы и сказали, что морфий — снадобье весьма соблазнительное и опасное, что он наделен качествами положительными не только в субъективном смысле — как источник эмоций, но даже и такими, к которым можно было бы отнестись, как ко вполне объективным, если б не то обстоятельство, что их никогда и никоим образом не удается использовать подолгу, и если б не та ужасная цена, которую приходится за них платить с текущего счета своего физического, морального и психического здоровья — вплоть до стремительного и абсолютного банкротства.
Попытаемся набросать по возможности точный и рельефный очерк психических состояний, которые переживает человек благодаря столь нехитрому комплекту принадлежностей, как: 1. шприц марки «Рекорд», 2. игла, обычно — тонкая, номер 17-20, 3. пузырек с раствором.
Мы уже сказали о своем стремлении сделать этот очерк в о з м о ж н о б о л е е т о ч н ы м. Отбросим всяческие априорные, предвзятые суждения, не будем стремиться к тому, чтобы непременно вести речь с позиций врага наркотика. Да и зачем? Если морфий заслуживает похвалы, то во имя чего быть его врагом? А если он достоин осуждения, то никакой враг не будет ему так опасен, как чистая правда. Попытаемся ввести читателя in medias res этих единственных в своем роде состояний в их постепенном развитии, с апогеем, decrescendo, всевозможными сопутствующими реакциями и побочными проявлениями на всех уровнях человеческого «я».
Как и большинство наркотиков, при первом употреблении морфий еще не дает характерной картины. Организм, впервые попотчеванный снадобьем, испытывает прежде всего общий шок, и этот шок подавляют собою все, не позволяя нервам уточнить и классифицировать впечатления. Обычно подготовительная стадия длится в зависимости от организма от одного до трех сеансов. Только тогда, на второй, третий или четвертый раз, можно пережить типичные ощущения и психические состояния, вызываемые морфием.
Начнем с того, что наверняка наиболее широко известно и что послужило, в частности, основой для рассуждений цитированного выше автора.
Свойство это — своего рода исходная точка для ряда дальнейших состояний, оно проявляется ранее всего и почти без исключения у всех организмов. Вкратце его можно определить так: м о р ф и й — у н и в е р с а л ь н ы й ф и з и ч е с к и й и п с и х и ч е с к и й а н а л ь г е т и к.
Тот факт, что через четверть часа после инъекции прекращаются почти все, даже очень тяжкие физические страдания, настолько хорошо известен, насколько менее всего нам в данном случае интересен, поскольку принадлежит к области медицинских трактатов.
Зато аналогичное явление в области психики имеет для нас значение первостепенное.
Человек, который, вынув иглу из-под кожи после совершенной процедуры, наблюдает за собой в ожидании необычайных душевных феноменов, почти никогда не может уловить момент, когда чары начинают действовать. Совершенно так же, как со сном. До тех пор, пока мы сосредоточены на засыпании и желаем разобраться, как же оно, собственно, происходит, сон нейдет; однако стоит хоть на миг отвлечься мыслью — и мы уже спим!
То же самое здесь. Совершенно незаметно, непонятно, когда и как полностью меняется наше отношение к миру, словно мы надели совершенно особые, новые очки: мировоззрение наше во всем, что касается как ближайшего окружения, так и наиболее психически отдаленных от нас частичек бытия, претерпевает коренную и — ох! до чего же существенную — метаморфозу.
Мы не уловили пограничный момент, но в какое-то мгновение (разумеется, при условии сохранения способности к критическому самонаблюдению и в зависимости от степени этой способности) констатируем неопровержимый факт, что уже какое-то время ход наших мыслей совершенно отличен от обыденного.
Однако что же, собственно, с нами произошло? Эге! Да ведь произошло нечто совершенно невероятное, нечто родом чуть ли не из иного измерения; и сумеет ли кто вполне постигнуть всю весомость слов, что я сейчас произнесу, — ведь звучат они по меньшей мере безумно:
З л о и с ч е з л о...
Что?.. Как?.. Да так — просто-напросто! — исчезло, куда-то испарилось, унеслось в иные сферы бытия, пропало, кануло на дно аримановой бездны, съежилось, скорчилось, сдулось — чем дальше, тем его отсутствие полнее и абсолютней, вот-вот не останется ни атома проклятого principium в том благословенном краю, где мы пребываем.
Зла больше нет... причем н и в к а к о м о б л и ч ь е: страдания всех степеней и видов, все горести и страхи, злоба людская и жестокость мира, тысячеликая вражда, которая нас окружала, — все расплылось, растаяло, как сахар в кипятке, в теплой, милой, дружественной атмосфере — на этот раз без всяких метафор; любая частица воздуха — наш друг, воздух струится вокруг, чтобы доставить нам удовольствие (впрочем, и себе самому тоже — ведь атомы воздуха испытывают наслаждение, соприкасаясь с нашим телом).
Мы милы всему миру, а мир доставляет нам радость самим своим существованием. Да и как же может быть иначе, если мир именно таков, а жизнь столь прекрасна?
Прекрасно и все будущее наше, начиная с данной минуты (прошлое к а з а л о с ь нам иногда серым или неприятным т о л ь к о потому, что мы не умели жить!). Ибо жить среди людей надо совсем иначе, не так, как мы жили до сих пор. Как? Да ведь это так понятно! Прежде всего — будь прост, при этом искренен, ну и, что важнее всего, дружелюбен. Ах, какими же мы были глупцами, когда воображали, будто то или иное дело ощетинилось трудностями, а человек, с которым мы должны его обсудить и уладить, так холоден, сух и равнодушен и вообще слишком сложен.
Абсурд! Надо просто-напросто пойти к нему и все о б ъ я с н и т ь: мол так и так, так и так (Господи! до чего же все понятно, более чем очевидно и при этом — как чудесно, с кристальной ясностью работает мысль: слова сыплются подобно изумрудам, рубинам, сапфирам и аметистам из какой-то бездонной чаши и складываются в великолепнейшие узоры трезвого рассудка и логики — если бы он мог услышать хоть четверть этих слов, он бы наверняка удивился, что вообще мог когда-либо думать иначе).
Но все равно; завтра я к нему пойду, скажу все это или хоть малую часть, и дело разрешится самым чудесным образом.
By Jove! Однако мысли мои нынче просто бесценны — что за каскад, что за вихрь слов, идей, формулировок — таких прозрачных, таких уникальных, что прямо-таки грешно было бы их упустить!
Поговорить! С кем угодно, но только сейчас же, любой ценой... Никого нет? В конце концов, это и не важно, а может, оно и к лучшему: говорить будем с а м и с с о б о й, что при таком богатстве материала — пожалуй, не худший вариант.
Итак, продолжаются разговоры с самим собой и воображаемыми собеседниками: бесконечные споры, лекции, речи, произносимые с таким пылом, будто перед нами аудитория из сотен благодарных слушателей. Это целые трактаты на всевозможные темы: философские, научные, чисто житейские; они то предельно абстрактны, теоретичны, то вращаются в кругу элементарных вопросов обыденной жизни.
При этом мы отдаем себе отчет, что состояние наше вызвано искусственно, однако это вовсе не мешает нам наслаждаться им и высоко его оценивать.
И что самое удивительное, оценка наша объективно верна. Следует особо подчеркнуть именно этот пункт — он отличает морфий от прочих наркотиков. Скажем, под большой дозой кокаина человек зачастую извергает поток нелепых или по меньшей мере странных парадоксов в уверенности, что это откровение, бесценное для человечества, — морфий же возносит нас до идей, которыми впоследствии мы отнюдь не будем пренебрегать. Если названные состояния переживает натура в каком-либо отношении творческая: художник, ученый, литератор, — то он создаст произведения несомненной, строго объективной ценности, непропорционально легко достигая выдающихся результатов.
Но как раз то, что, казалось бы, определяет подлинную ценность снадобья, и таит в себе, по нашему мнению, самую страшную, прямо-таки чудовищную опасность. Почему — сейчас увидим.
После того, что уже сказано, пожалуй, излишне было бы говорить, что в девяти случаях из десяти эксперимент с морфием вскоре повторяется вновь и вновь, вызывая все те же положительные эффекты и почти никаких отрицательных. Ибо — на фоне столь чудесных даров белого яда — разве кто-нибудь обратит внимание на такие мелочи, как то, что первоначальная доза в один-два сантиграмма очень скоро вырастает до трех, или на то, что пищеварительная система, угнетенная наркотиком, на первый же сеанс реагирует резким запором, который не покинет морфиниста уже до конца. Кроме того, так называемое похмелье, как правило, минимально, сводится к едва заметной реакции легкого утомления. Так вперед же!
А продвигаемся мы, надо сказать, весьма стремительно, и чем дальше, тем быстрее. Скоро нас даже охватывает чувство некой гордости — наш организм кажется нам достойным восхищения: ведь дозы, которые мы на третий-четвертый месяц принимаем «как ни в чем не бывало», способны убить слона (сравнение с доброй старой лошадиной дозой давно уже позади).
С другой стороны, нас посещают мысли, что мы, однако, слегка хватили через край!! Все хорошо, но в меру и т. д., а в итоге — благородное решение: забросить шприц куда-нибудь подальше и надолго.
Вот тут-то Вампир-Морфий и показывает впервые свои когти, увы — уже в момент, когда они прочно и глубоко вонзились в самые чувствительные центры нашей сущности.
Ибо оказывается — и это гораздо страшнее, чем мы могли ожидать, — что наше прекрасное намерение попросту невыполнимо: мы в ы н у ж д е н ы снова схватиться за шприц, причем экстренно. После недолгих, но отчаянных метаний мы неоспоримо убеждаемся, что погрязли в таком рабстве у порока, рядом с которым зависимость среднего курильщика или алкоголика — просто шуточки.
Известно, что всякий наркотический порок следует анализировать в двух основных аспектах, а именно: 1. психическом и 2. физиологическом. Строго говоря, в каждом пороке соединяются оба фактора. На практике, однако, в таких двух наиболее распространенных у нас пороках, как курение и алкоголизм, психологический фактор доминирует по крайней мере в тех случаях, когда дурное пристрастие еще не достигло чрезмерно высокого напряжения.
Хорошо известно и то, что резкий отказ от сигарет или алкоголя вызывает определенные физиологические расстройства, тем не менее средний курильщик, повторяю: с р е д н и й, после безуспешной борьбы с самим собой возвращается к табаку просто потому, что ему до зарезу хочется закурить, так хочется, что вся нервная система выбита из равновесия.
Стало быть, решающий фактор тут — ж е л а н и е, ж а ж д а, то есть элемент психический. Мы вполне отдаем себе отчет, как тяжела может быть борьба даже с одним этим фактором, но подчеркиваем вновь и вновь: это даже сравнить невозможно с тем, на что обрекает порабощенный организм внезапное отсутствие морфия.
Морфий воздействует на важнейшие нервные центры, регулирующие в организме столь основополагающие процессы, как дыхание, функции сердца, кровообращение и т. д. Если эти центры за много месяцев привыкнут функционировать более или менее исправно в присутствии гигантских доз наркотика и если затем наркотик вдруг отнять, они ведут себя примерно так, как если бы получили равную дозу яда, действующего противоположным образом.
Организм ввергнут в ужасный шок, основные узлы и сочленения нашей жизненной машины ходят ходуном — словно под давлением восьмикратно возросшего числа атмосфер, им грозит катастрофа, кровь бушует в сосудах, легкие и сердце неистовствуют...
Неровное и неестественное дыхание переходит в отсутствие оного, человек задыхается, под пятым ребром словно паровой молот хочет разнести вдребезги свои камеры; спазмы желудка вскоре приводят к неописуемому расстройству, во всех суставах что-то рвется и ломается, и — пульсация, пульсация в е з д е — сотни ударов в минуту... на губах пена... А спасение только одно — вы ведь догадываетесь какое? Новая доза — т о л ь к о э т о, и н и ч е г о б о л е е! Вот, значит, каковы они — игры с морфием, вот они — причины, побуждающие морфиниста усмехаться, когда он слышит о наркомане другой категории, вся беда которого в том, что е м у т а к с и л ь н о х о ч е т с я...
Итак, после первой же попытки освободиться любитель морфийного рая (sic!) осознает, что он раб, обреченный на иглу и раствор. Из этой неволи он непосредственного выхода не видит (о лечении позже) и потому, примирившись с судьбой, пытается «устроить свою жизнь по возможности удобно». В переводе на практический язык — он будет вгонять себе такие дозы, чтоб по крайней мере «что-то с этого иметь», хотя бы в смысле эмоций.
Именно таков кратчайший путь к тому, чтобы последовательно пережить все негативные этапы «морфинистической эволюции».
Первое неприятное обстоятельство: наращивая дозы, трудно восполнить их постоянно убывающую эффективность. Великолепные первоначальные состояния неуклонно ослабевают, сменяясь реакцией с противоположной полярностью. Возбуждение ослабевает и длится после каждого укола все короче, зато безмерно растягиваются и усиливаются периоды вялости и упадка сил. Общая апатия, разочарование во всем, небывалый спад психической энергии, лень — словом, общее умственное и моральное раскисание — все это длится часами. Улучшение самочувствия не просто свелось к н е м н о г и м м и н у т а м непосредственно после инъекции — иной раз оно не наступает вовсе.
Тогда начинается совсем уж гибельное наращивание доз, вплоть до отравления, рвоты и т. д., но что действительно ужасно, так это то, что дозы эти приносят л и ш ь в с е б о л ь ш е е р а з д р а ж е н и е.
Как чувствует себя человек в данной точке замкнутого круга — это уж я предоставляю воображению каждого из читателей.
Как бы там ни было, если такой субъект немедленно не начнет лечиться, ему остается только одно: постепенное, осторожное снижение доз до уровня, на котором некогда морфий действовал более приемлемо, и то лишь для того, чтобы тут же в ускоренном темпе вернуться к прежнему кризису.
Следует подчеркнуть со всей определенностью, что ряд отчетливо негативных симптомов сопутствует морфиномании уже задолго до кризиса.
Всякий морфинист, умеющий за собой наблюдать, замечает, к примеру (причем уже тогда, когда он своим алкалоидом в общем доволен), исключительный упадок воли. Любое решение стоит огромных усилий, любой поступок то и дело откладывается и выполняется с величайшей натугой, любое мелкое действие обыденной жизни — даже это — скоро становится в тягость. Зато мы приобретаем склонность часто и подолгу «отдыхать» в лежачем положении, а грезы о великих свершениях (которые никогда не сбудутся) успешно заменяют нам действие как таковое. Отдых тем более желанен, потому что нас все неотступней преследует сонливость (в дальнейшем дело доходит до того, что наркоман засыпает при малейшей паузе в разговоре, якобы продолжая слушать).
Отвращение к активной жизни становится еще сильнее под влиянием общего нервного расстройства и разбитости, вместе с которыми нарастает невесть откуда берущаяся робость, шизофренический страх перед другими людьми, причем гнетет он как раз тех, кто менее всего мог бы этого от себя ожидать.
Единственное реальное действие, на которое хватает энергии, — это, разумеется, постоянная погоня за вожделенным зельем, добыть которое в «соответствующих» количествах обычным путем, естественно, невозможно: вот для морфиниста еще одно наслаждение в жизни.
Жизнь эта, кстати, может иметь лишь два варианта эпилога в недалеком будущем. Либо катастрофа — если данный субъект преуспел в разрушении своего организма до безнадежного состояния; либо — если вовремя заговорили остатки инстинкта самосохранения — перспектива так называемого курса по отвыканию. Такой курс в огромном большинстве случаев проводится в закрытой лечебнице, а уж что касается деталей, придется вам меня простить, но я таковых привести не берусь! Ничего не поделаешь! Я не Эверс, чтоб это описать, и не Гойя, чтоб это изобразить!
Упомяну лишь, что неточна версия, повторяемая иногда даже врачами, будто бы прежняя система отвыкания — резкого, без промежуточных стадий — не грозит организму катастрофой. В анналах французской медицины зафиксированы два случая, когда дело кончилось радикальным отвыканием пациента от жизни на этой земле... Сегодня данный метод практикуется редко, и то лишь в сочетании с усыплением на несколько дней.
Другой же метод состоит в отвыкании о ч е н ь и о ч е н ь м е д л е н н о м — через искусное снижение доз и введение препаратов-заменителей. Если бы кто спросил у меня совета, я бы сказал, что вообще только последний способ подлежит обсуждению, добавив на основании известных мне случаев, что наилучший результат дает постепенная замена морфия дионином с небольшой добавкой героина, с тем чтобы п о т о м п о с т е п е н н о с н и з и т ь д о з у и э т о й с м е с и.
Детали, естественно, не входят в область наших рассуждений.
Принципиально важен вопрос о том, как идет процесс втягивания в порок, и о времени, за которое это случается.
Не подлежит ни малейшему сомнению, что версии, гласящие, будто уже после нескольких уколов человек «не может обойтись без морфия», — страшное преувеличение либо попытка оправдать свою слабость со стороны некоторых морфинистов.
Нет никаких оснований опасаться, что, к примеру, десяток инъекций морфия подряд может превратить кого-то в раба наркотика в том поистине ужасающем, жутком смысле, о котором шла речь выше. Для того, чтобы порок сформировался физиологически, организм надо отравлять по крайней мере недели три-четыре, а то и больше. Это мы отмечаем со всей искренностью.
Но в то же время подчеркнем вполне определенно: пусть никто не делает из этого вывода, будто двукратное употребление морфия якобы ничем не грозит. Ведь уже попробовав морфий пару раз, можно вкусить всех впечатлений и всех обольщений. Хотя тогда человек еще не подвержен мучительным переживаниям органической зависимости, психические импульсы сразу проявляются во всей полноте. А кто из нас осмелится возомнить себя таким титаном воли, чтоб он мог поручиться, что не поддастся искушениям тем более мощным, чем интереснее переживания? А ну-ка — еще разок-другой! Сегодня можно успокоить нервы после тех или иных неприятностей; завтра — неужели не окупится сторицей еще одна доза ради того, чтоб пробудить ясность мысли, которая позволит блестяще завершить ту или иную умственную работу...
Ведь в поводах никогда недостатка нет. Так, очень незаметно, не известно, когда именно человек становится обреченным.
Надо ли пояснять, что нашим горячим стремлением было бы предостеречь и уберечь хотя бы скромное число людей от того, что мы считаем опасностью, грозящей человеческому существу полным или частичным уничтожением.
Мы не будем пытаться рисовать перед читателем картины горькой участи морфиниста; впрочем, картины эти, если б они обладали надлежащим богатством литературных образов, соответствующей экспрессией и красочностью, также могли бы иметь определенную реальную действенность.
Тем не менее мы верим, что скромное и бесхитростное содержание данной главы, быть может, окажется достаточным для читателя, который пожелает отнестись к нему серьезно, то есть как к отражению высшей правды — пусть неуклюжему, пусть конструктивно слабому, однако по сути верному.
Эфир
Написал д-р Дезидерий Прокопович
К а т о б л е п (черный буйвол с головой борова, волочащейся по земле и прикрепленной к плечам тонкой, длинной и дряблой, как пустая кишка, шеей). Никто, Антоний, никогда не видел моих глаз, а если кто и видел, так те погибли. Стоит мне приподнять веки — мои розовые и пухлые веки, — и ты тотчас умрешь.Г. Флобер. Искушение св. Антония [57]
А н т о н и й. Ох! ох!.. этот... а... а! Однако... если бы я пожелал увидеть эти глаза? Ну да, его чудовищная глупость привлекает меня! я дрожу!.. О! что-то непреодолимое тянет меня в глубины, полные ужаса!
С эфиром я свел знакомство в связи с операцией, которую мне делали семи лет от роду. Засыпая, я услышал какой-то особенный ритм — казалось, он пронизывал собою все. Тот же ритм звучал в эфирных состояниях и потом. Полагаю, происхождение его таково: эфир чрезвычайно обостряет слух (это длится еще несколько часов после эфиризации), вследствие чего до сознания доходит пульсация крови в ушах. Казалось, я умер и лечу в межзвездном пространстве: оно напоминало темно-синие обои, усыпанные мерцающими золотыми звездочками. И все дрожало в том особом ритме. Я подумал с иронией: «Они меня там, на Земле, оперируют и не знают, что я умер». Мне на миг подняли маску с эфиром; я увидел свою детскую комнату, себя, лежащего на столе, и подумал: «Я умер, я в аду, где же черти? может, за изголовьем?» И сел, чтобы обернуться назад. Мне надели маску, и трое докторов с трудом, силой опять уложили меня на мой детский столик, служивший операционным столом. Из дальнейших видений смутно припоминаю словно бы какой-то райский сад. Жара. Два голых, красноватых, толстых, «заплывших жиром» человека объедаются виноградом. Нечто тропическое, богатое, чувственное и омерзительное. Очнувшись от наркоза, я с радостным изумлением удостоверился, что жив. Растроганный и счастливый, я ощупывал предметы, желая убедиться, что они существуют, что они твердые и «я вернулся в реальность».
В четырнадцать лет, когда я усыплял эфиром насекомых, мне захотелось снова попробовать наркотик. Пропитав платок эфиром, я прикладывал его к носу и глубоко вдыхал. Было лето. Я сидел на залитом солнцем холме среди хлебов. Через мгновение я услышал тот же ритм; все было таким, как прежде, но при этом — каким-то иным, похожим на то, что было т о г д а. И тут произошла самая поразительная вещь, какую я когда-либо пережил под эфиром и которую потом напрасно надеялся пережить вновь. Я видел поля вокруг, пригорок, солнце — но не я это видел: м о е «я» и с ч е з л о, о с т а л о с ь б е з л и ч н о е с о з н а н и е. Вскоре я разработал весьма логически последовательную пантеистическую систему, в которой над состоянием индивидуальной самости возвышалось с в е р х л и ч н о с т н о е с о з н а т е л ь н о е б ы т и е.
С тех пор я прибегал к эфиру все чаще. Это достигло пика, когда я был учеником восьмого класса. Вечерами я любил прохаживаться по мрачным кварталам варшавского Повислья с платком под носом и фляжкой эфира в кармане. Эфир никогда не давал мне и следа эйфории: он вызывал только ощущение странности и навевал угрюмость. В те дни я пребывал в глубокой тревоге и отчаянии (как нередко бывает в ранней юности) и искал способ забыть о себе и своем несчастье — то в учебе (учился я почти беспрерывно), то в наркозе. Во мне сформировалась своего рода «seconde personnalité narcotique». В нормальном состояния наше время складывается из отрезков бодрствования, вечер мы сшиваем с утром, а сновидения для нас — нечто неясное, маргинальное. В те времена для меня существовала еще и другая, внутренне непрерывная жизнь — под наркозом, и порой эта жизнь жестко требовала продолжения. Подобным образом «порядочная» женщина не думает об эротике или думает с отвращением. Но ведь время от времени она должна дать выход своей энергии. Как? Об этом знают ее любовники. В обычном состоянии я помнил (и помню) лишь о ничтожной доле глубоких и сильных наркотических впечатлений, но достаточно было пару раз глубоко вдохнуть воздух сквозь платок, пропитанный эфиром, и через несколько секунд я уже был где-то не здесь, а там. Я сразу узнавал это состояние, словно повторно переживая нечто в его развитии.
Вот то немногое, что сохранилось в моем нормальном сознании: время словно замедляет ход, тянется неимоверно долго — хотя прошло всего несколько секунд. Пространство тоже гигантски расширяется: мост Понятовского произвел на меня впечатление чего-то бесконечно огромного. Благодаря эфиру я начал понимать символистскую поэзию. Любой фонарь, трещина в панели тротуара, пробегающая собака, — все было символично, необходимо и ужасно важно, имело бесконечно глубокий смысл. Все было и прекрасно и страшно; какой-нибудь холмик с осенними деревьями, просто ночь оставляли неизгладимое ощущение несказанного величия и трагической красоты — как «Улялюм» Эдгара По. Эта символичность, красота и необходимость, то, что все разворачивается подобно великолепной симфонии, — похоже на восприятие действительности на ранней стадии шизофрении. Кажется, что обретена способность предвидения. Думаю: «Там кто-то идет». Оборачиваюсь — и действительно, замечаю прохожего. Полагаю, это можно объяснить следующим образом: ты прохожего слышишь, но до сознания доходит не звук шагов, а лишь соответствующее суждение: «Кто-то идет». Отсюда иллюзия «пророчества». Фонтаны чувств и мыслей заливают сознание — жизнь кажется чашей, из которой льется через край. Помню, я сказал себе тогда: «Любая минута достойна Шекспира». А потом подступает такой жуткий, мертвящий ужас — его невозможно забыть, — такое «космическое» одиночество, какое переживает, пожалуй, только самоубийца и о котором, похоже, никто никогда не приносил вестей, ибо знают его лишь те, кто уходит. Эти состояния предшествуют обмороку, вызванному избытком наркотика. В одну из таких минут я подумал: «Если б я запомнил то, что сейчас чувствую, я уже никогда не смог бы смеяться».
Мои мысли и впечатления имели отношение к метафизике: действительность я воспринимал как неустанную, напряженную борьбу Бога с Небытием. Гармонию и покой я видел как равновесие мощных сражающихся друг с другом сил. Вещь психологически любопытная: в то время я был пантеистом — деистом мне предстояло стать лет через пятнадцать, однако под эфиром я был, а скорее — бывал именно деистом. Говорю: бывал, поскольку иногда мне казалось, что Ничто одолело Бога. Помню, как-то раз именно в таком состоянии я услышал, как в бедном жилище рабочего бабушка успокаивала маленького внука. Я был глубоко взволнован и подумал: «Ведь Бога нет, загробной жизни нет, стало быть, на том свете не будет награды для этой старушки, но и на этом ее не будет — пока внучок отблагодарит, бабка помрет. И все-таки она его голубит. Вот истинная, бескорыстная любовь».
Так вновь одерживал победу Бог. Я ясно видел Его бытие. Выстраивал безупречные умозаключения, которые это доказывали. Однажды я записал их, прочел на трезвую голову — полный вздор. Только раз мне случилось сочинить под эфиром недурное стихотворение:
Как-то я очнулся от эфирного обморока и вдруг ощутил близкое — ближе, чем небеса, присутствие чего-то, что опекает меня и ведет по жизни. Ощутил с такой ясностью, что пал на колени, заливаясь слезами и восклицая: «Боже — воистину Ты есть!» Полагаю, этот напряженный дуализм: Бог — Ничто, и битва между ними, полем которой казался весь мир, — быть может, не что иное, как проекция на метафизику внутренних, органических процессов: борьбы тела с ядом-эфиром.
И еще одно. Меня в то время мучила мысль, которую св. Василий Великий сформулировал так: «Мне неведома женщина, но я не девица». Эфир не только не давал успокоения, но напротив, мысль эта под влиянием наркотика становилась еще более ужасной, невыносимой. Никогда я не ощущал горя полного одиночества так же, как тогда.
Когда я познал женщину, интенсивность эфирных впечатлений ослабла. Сила метафизического прорыва к Богу уже не была так трагична, моменты полноты не были столь исчерпывающими, а ужас одиночества — таким абсолютным. Постепенно я перестал употреблять эфир; не чувствуя столь резкой потребности в бегстве от себя, я не жаждал этой ужасной метаморфозы сознания, и если семнадцатилетним мальчишкой я принимал эфир каждые две-три недели, то теперь — став взрослым мужчиной — не делал этого уже по нескольку лет, причем не прилагая особого усилия воли.
Как мог, я изложил все, что помню об эфирных состояниях, однако странность их от описания ускользает. Ну да не вести же пропаганду эфира. Поэтому я покажу вредоносность эфира, стремясь убедить в ней себя и других с той же страстью, с какой новобрачные стараются всерьез проникнуться уверенностью в том, что действительно хотят быть и будут верны друг другу.
Думаю, что главное очарование — и в то же время глубочайший вред — наркотика, даже столь неприятного и не дающего эйфории (по крайней мере, мне), как эфир, в том, что он оскверняет храм души. Так святотатец разбивает священный сосуд и извлекает беззащитного Бога, которого не вправе касаться такие руки и видеть такие глаза; он упивается видом поверженного Бога и тем, что коснулся Его, а потом уничтожает. Точно так же и наркотик — он вторгается в глубины подсознания, где дремлют и растут мысли и чувства, которым лишь гораздо позже, в пору их зрелости, предстояло проникнуть в сознание. Происходит нечто, напоминающее аборт: незрелый, еще уродливый эмбрион вытащен на свет. Так, скажем, было у меня с деизмом. Выходит, благодаря наркотику мы постигаем свои глубины, но не в надлежащее время, а насильственно. Думаю, это губительно сказывается на подсознании, и его преждевременно раскрытые творения никогда уже не разовьются столь гармонично, как это имело бы место без вмешательства наркотика.
Показательно вот что: мысли кажутся интересными, только пока ты под наркозом. Эфир — лжец, причем он лжет недолго.
Подчеркиваю: эфир не дает ни эйфории, ни забвения действительных душевных страданий, но напротив — усиливает их, а позже, после отрезвления, приходит очень неприятное похмелье.
Я заметил также, что эфир скверно действует на легкие: почти всегда после эфиризации, рано или поздно, через несколько (до десяти) дней, у меня начиналась сильная простуда с температурой, так что приходилось укладываться в постель, иной раз недели на две.
Наконец, сам запах эфира отвратителен, и он выдает эфиромана за несколько шагов, причем даже на другой день после приема. А случится и так, что упавшим в обморок займется полиция или скорая помощь, и начнут мнимому «несостоявшемуся самоубийце» промывать желудок.
Я, правда, не знаю наркотика, который вызывал бы столь же сильные метафизические впечатления, однако они быстро проходят, а расплачиваешься за них здоровьем. На самом деле, такие вещи всегда желанны, но уединенная прогулка в горах тоже может дать мощные метафизические впечатления, причем они гораздо лучше удерживаются сознанием, чем краденые переживания и натужные экстазы наркомана.
Пейотль
Теперь мне предстоит задание особенно трудное: не быть превратно понятым, что очень даже возможно при той исключительной позиции, которую мне придется занять относительно пейотля. Меня могут заподозрить в том, что, смешав с грязью три вышеописанных яда, я тщусь доказать, будто единственно достоин употребления именно этот, четвертый, и что я уберегся от трех пороков, предавшись четвертому. Люди весьма скептически настроены в этом смысле, и отчасти они правы. При помощи пейотля я на долгое время (около полутора лет) совершенно перестал пить и вообще больше уже не вернулся к тем дозам алкоголя, которые потреблял прежде — перед решительным отказом от спиртного и прочих ядов, спорадически принимаемых в основном ради рисовальных экспериментов (эвкодал, гармин или синтетический банистерин Мерка, либо — что то же — так называемое «я-йо», эфир и мескалин — полученный синтетически один из пяти компонентов пейотля), и в этот период я часто сталкивался с высказываниями, выражавшими сомнение в том, что я покончил с питием и прочими процедурами, в порочном пристрастии к коим меня самым несправедливым образом подозревали, — мне говорили так: «Выходит, ты бросил пить, чтобы впасть в злостный пейотлизм», либо: «Хо-хо, вот, значит, как — из огня да в полымя» и т. д. и т. п. Так вот, прежде всего: во всем мире запойных пейотлистов практически нет. Есть, говорят, в Мексике редкие, исключительные дегенераты, которые беспрерывно жуют так называемые «mescal-buttons», то есть кусочки сушеного пейотля. Это последнее отребье среди гибнущих — увы — племен красной расы, очень малочисленное и, очевидно, столь предрасположенное к упадку, что даже пейотль, привыкнуть к которому невероятно трудно, они сумели обратить в порок.
Не буду повторять то, что всякий может найти в специальной научной литературе, начиная с труда д-ра Александра Руйе «Peyotl, la plante qui fait les yeux émerveillés» до последних изысканий проф. Курта Берингера, посвященных синтетическому мескалину Мерка, под названием «Meskalinrausch». Расскажу лишь о собственных опытах с пейотлем, каковой считаю абсолютно безвредным при спорадическом употреблении. Пейотль к тому же, помимо небывалых зрительных впечатлений, позволяет столь глубоко проникнуть в скрытые пласты психики и так отбивает охоту ко всяким прочим наркотикам, прежде всего к алкоголю, что ввиду почти абсолютной невозможности привыкания к нему его следовало бы применять во всех санаториях, где лечат разного рода наркоманов. В доказательство невозможности привыкания к пейотлю отмечу только, что мексиканские индейцы, употребляющие это растение, которому они поклоняются как Божеству Света, на протяжении тысячелетий принимают его не иначе, как во время религиозных празднеств; вместе со сбором кактуса в пустыне — а поход длится порой несколько недель — празднества продолжаются неполных два месяца, причем у почитателей пейотля не обнаруживается никаких дурных последствий, как это имеет место, например, у перуанских поклонников коки, жевание которой ведет к самому обычному кокаинизму и деградации, как моральной, так и физической.
Естественно, с тех пор как я прослышал о пейотле и видениях, им вызываемых, моей мечтой стало испробовать чудесное зелье. Увы, в Европе оно считалось столь великой редкостью, что у меня никогда не было надежды удостоиться этой благодати. Рассказ о видениях я, конечно, считал преувеличенным, как всякий, кто, не имея понятия о пейотле, воспринимает рассказы даже тех, кто лично пережил несравненные минуты и собственными глазами видел иной мир, несоизмеримый с нашей действительностью, — их слушают с недоверием и даже в глубине души подозревая уже не в преувеличении, но попросту в обмане. Следует добавить, что о «нравственно очищающем» действии «священного» (во всяком случае, для индейцев) растения я не знал ничего и, кроме брошюрки «Поклонники св. кактуса», ничего о нем не читал. Все, что произошло потом, было для меня сюрпризом прямо-таки волшебным.
Совершенно неожиданно я стал обладателем максимальной порции пейотля — семи пилюль величиной с горошину: их передал мне г-н Проспер Шмурло, за что я до конца дней своих буду питать к нему ничем не выразимую благодарность. Надо отметить: это был оригинальный мексиканский пейотль из небольшого запаса д-ра Осты, председателя Международного общества метапсихических исследований. Препараты, что я впоследствии получал от д-ра Руйе, были получены из кактусов, выращенных, кажется, на Лазурном Берегу, и не идут ни в какое сравнение с тем пейотлем по части способности вызывать видения, а отрицательными последствиями значительно его превосходят. Я был очень занят и не мог принять таинственное снадобье в тот же день, а потому и прожил двадцать четыре часа в нервном напряжении, граничащем с горячкой — тем более что г-н Шмурло вкратце рассказал мне о своих видениях, не слишком, впрочем, их перехваливая. Но даже его рассказ представлялся мне легким «приукрашиванием». Известны гиперболы при пересказе сновидений людьми, ничего общего не имеющими с настоящим бахвальством, — припертые к стенке, люди эти иной раз отказываются от многих значащих деталей. А сон, для некоторых, есть нечто, не имеющее ничего общего с жизненной реальностью. Иное утверждает Фрейд: для него даже изменения, вносимые в сны при пересказе, есть выражение сущностных отношений, властвующих над подсознанием. Я утверждаю, что то же применимо и к пейотлевым видениям: они могут показать человеку то, что он старательно пытается скрыть от самого себя. Свои видения я опишу с максимальной точностью, а вещи слишком личные полностью опущу, вместо того чтоб их искажать.
Первую дозу, две пилюли, я принял в шесть вечера. Поскольку мне не приходилось ничего читать о симптомах, вызываемых пейотлем, вся картина явления была абсолютно чистой, без малейшего самовнушения. Примерно через полчаса после первой дозы, перед тем как принять вторую, я испытал чувство легкого возбуждения, как после двух рюмок водки или малой порции кокаина. Я счел это проявлением нервозности, вызванной ожиданием предстоящих видений. Как оказалось позже, то был уже пейотлевый симптом. Я все время мучился опасением, что меня вырвет — боялся утратить драгоценный препарат, прежде чем он успеет всосаться в кровь. К счастью, этого не произошло. Можно сказать, я преодолел тошноту усилием воли, из страха, что зря пропадет единственная, последняя доза пейотля, которая совершенно случайно стала моим достоянием. Я плотно занавесил окна — свет начал меня слегка раздражать — и прохаживался по комнате, чувствуя приятное отупение и легкость.. Усталость после трех портретных сеансов как рукой сняло. В 6.50 принимаю третью дозу и ложусь на кровать, опасаясь тошноты. Самочувствие странное. Безрезультатно жду видений и от скуки, не из потребности, закуриваю. Но после пары затяжек с отвращением бросаю сигарету. С этой минуты и до пяти пополудни следующего дня я не курил, не прилагая к тому ни малейших усилий, испытывая к табаку отвращение, смешанное с презрением.
В 7.20 я поднялся уже с некоторым трудом и принял последнюю, седьмую, пилюлю. Апатия и уныние. Пульс ослабленный, редкий — с обычных восьмидесяти с чем-то упал до семидесяти. Самочувствие все хуже, зрачки расширены. Выпив чашку кофе, лежу. Когда пытаюсь встать, чувствую себя довольно скверно: головокружение, дурнота и странное ощущение — словно тело не вполне тождественно себе и слегка расслаблено. Должен заметить, что почти никогда (может, пару раз, да и то очень слабо) у меня не случалось так называемых «гипнагогов», то есть предсонных видений при закрытых глазах, что, кстати, у очень многих людей — явление нередкое, почти обыденное. А тут я чувствую что-то вроде оживления фантазии, но видениями этого назвать еще не могу. Плоские картины — нечто наподобие гипнагогических грез. Вихревые движения как бы из тонких проволочек, светлых на темном фоне, иногда с радужным отливом. Поначалу плоские — понемногу они стали обретать третье измерение, раскручиваясь в черном пространстве то ко мне, то от меня: вместо обычного плоского фона, который виден при закрытых глазах, возникает пространство глубокое и динамичное — даже тогда, когда вихри на нем вовсе не видны: оно таково неведомым образом, само по себе, хотя в нем ничего не меняется. Явление это столь тонко и неуловимо, что пока оно длится, его трудно проанализировать, а потом трудно воссоздать это парадоксальное состояние в памяти: знаешь, что так было, и все тут, — ничего больше об этом сказать невозможно. Гипнагогические образы усиливаются, но я все еще не считаю их видениями в подлинном смысле слова, в том смысле, которого я на самом-то деле не знаю — но воображаю, что это должно быть нечто совершенно иное, более реальное.
8.20 — Возникают все более отчетливые образы, однако почти бесцветные, едва проступающие на черном фоне. Это напоминает проявление недоэкспонированных фотопластинок и размытые отпечатки с них. Вот кто-то в широкополой шляпе черного бархата наклоняется с итальянского балкона и обращается с речью к толпе внизу. Откуда я знаю, что балкон и т а л ь я н с к и й, не могу понять, но знаю — и этого достаточно. Вообще характерная вещь при пейотлевых видениях — тот факт, что некий таинственный голос, раздающийся словно из каких-то «подвалов души», подсказывает значение зрительных образов, дополняет их тем, чего в самих образах нет и следа. Впрочем, это явление было у меня только в начале гипнагогов, а потом иногда почти в разгар действия препарата д-ра Руйе, а препарат этот, как я уже отмечал, действовал гораздо слабее. Тогда, особенно в начале сеанса, у меня появлялось странное ощущение, будто я знаю о том, что вижу, и такое, чего, собственно говоря, не вижу, но тем не менее мог бы точно это описать, как если бы видел в действительности. Это один из тех эффектов пейотля, которые чрезвычайно трудно выразить словами, а еще труднее объяснить читателю, о чем именно идет речь. Подобным образом обстоит дело и с психопатическими состояниями при употреблении чистого мескалина — их я опишу позднее. Пейотлевые ощущения и н а и б о л е е с т р а н н ы е зрительные образы (ибо иные вполне реалистичны) так же трудно реконструировать, как некоторые сны, где неведомо о чем идет речь, неведомо что происходит, сны, которых даже приблизительно не выразить никакими словами, но при этом, особенно сразу после пробуждения — как бы чувственно, — ты совершенно точно представляешь их содержание. Образы удивительно переплетены с мускульными впечатлениями, ощущениями внутренних органов — так возникает целое, необычайно тонкое по общему настрою; его невозможно прояснить, оно ускользает от всякого анализа и рассыпается в прах, в хаос неопределенности, едва приложишь хоть минимальное усилие к тому, чтоб его осмыслить. Вообще между обычными гипнагогами, сном и пейотлевыми видениями есть тесная связь — и тут и там символически обработан тот же самый подсознательный материал. Однако для пейотлевого транса отличительны четыре явственные стадии, которые почти у всех одинаковы; кроме того пейотль дает характерное и специфическое богатство видений: художественная, декоративная сторона вещей обретает, как правило, черты сходства с великими стилями искусства прошедших эпох. В этом заключена тайна, которую я не могу постигнуть до сих пор, но относительно которой выскажу позднее кое-какие — довольно, впрочем, фантастические — предположения. Догадки эти возникли во время самого транса, когда я, буквально ошеломленный обилием и великолепием видений, одурманенный не столько психически, сколько зрительно, пытался как-то объяснить самому себе, почему вижу именно это, а не что-то иное. Однако моя гипотеза скорее констатирует специфику пейотлевого видения, но не объясняет его сути, да и сомневаюсь, чтобы эта суть когда-либо могла быть исследована. Физиология и токсикология будут тут совершенно бессильны — до крайних пределов нашего бытия, а психология сможет лишь теоретически уяснить связь явлений, но никогда не объяснит их происхождения и сущности.
Самочувствие несколько улучшилось, но когда я встал, чтобы ответить на телефонный звонок, то почувствовал себя довольно «глупо». По контуру мебели и дверей видны светящиеся красные и фиолетовые ободки, но это меня не радует и не удивляет. В ту же минуту, заблудившись во дворе и войдя через черный ход, в прихожей с неожиданной стороны появляется г-н Шмурло в пелерине. Впечатление утрировано — испытываю легкий ужас, как если бы увидел привидение, но это быстро проходит, — снова ложусь, чувствую себя хуже. Пульс падает с семидесяти трех до шестидесяти с небольшим, он опять очень слаб, нитевиден. У меня такое чувство, будто мне хочется умереть, я говорю об этом господину Шмурло, который меня заверяет, что эти неприятные субъективные реакции совершенно не опасны. Появляются призраки зверей, морские чудовища, потом какой-то словно бы знакомый мне бородач. Я еще не считаю всего этого подлинными видениями — жду какого-то чуда и «упрекаю пейотль», что он дает слишком уж мало ценой чересчур неприятных физических ощущений. Если это и есть те самые пресловутые видения, то я предпочел бы ничего не принимать, а сидеть в эту минуту за хорошим ужином, вместо того чтоб испытывать позывы к рвоте и падение пульса до степени, достаточной, кажется, лишь для того, чтоб не окочуриться.
На фоне усилившихся гипнагогов время от времени перемещаются цветные полосы — красные, фиолетовые, синие, лимонно-желтые. Они — словно в иной плоскости, чем видимые фигуры, — немного ближе и относятся к «иному видимому миру». Я наконец решительно ощущаю невероятное оживление фантазии, но пока еще не вижу ничего такого уж необычайного. Когда открываю глаза — а надо заметить, редко видишь что-либо при открытых глазах — мир почти нормален. Только некая легкая деформация, притом с а м о г о п р о с т р а н с т в а, а н е п р е д м е т о в, и некоторая «странность действительности», слабо напоминающая состояние отравления кокаином. Но если алкоголь и кокаин можно причислить к ядам р е а л и с т и ч е с к и м — они заставляют воспринимать мир интенсивнее, не создавая настроения жуткой странности, — то пейотль я назвал бы наркотиком метафизическим, рождающим чувство странности Бытия, которое в обычном состоянии мы переживаем неимоверно редко — в минуты одиночества в горах, поздней ночью, в периоды сильного умственного переутомления, иногда глядя на вещи особенно прекрасные или слушая музыку, если только это не просто метафизически-художественное впечатление, производное от непосредственного постижения Чистой Формы произведения искусства. Но тут чувство это имеет иной характер: не ужас перед странностью бытия, а скорее мягкое оправдание ее метафизической н е о б х о д и м о с т и.
9.30 — Желание забыть о реальности. Разговор между г-ном Шмурло и моей женой — хоть и приглушенный — утомляет меня. Когда г-н Шмурло тихо наклонился надо мной, чтобы проверить, расширены ли мои зрачки, я вдруг увидел его лицо прямо перед собой, и он показался мне похожим на какое-то странное чудище, — я почти оттолкнул его от себя. Все, что творилось до сих пор, происходило как бы на фоне какого-то занавеса. Только после, приняв пейотль несколько раз, я узнал об этом. Такое явление повторялось всегда, но тогда я еще не знал, что занавес поднимется. Наконец это произошло. А началось все с маленькой золотой статуэтки фавноподобного Вельзевула! Откуда мне было известно, что передо мной Вельзевул, не знаю и никогда не узнаю. Таинственный голос произносил названия картин, о смысле которых — будь я в нормальном состоянии — мне никогда бы не догадаться. Но — я забыл: первое ощущение того, ч т о э т о у ж е в и д е н и е, родилось à propos картинки, которая возникла после ч е р е д ы т р а н с ф о р м а ц и й из проволочных вихрей, постоянно повторявшихся в перерывах между призраками чудовищ. Проволочки начали сливаться в предметы: из них возникли плюмажи, которые превратились в деревья. Среди них, также при полной непрерывности претворения одних форм в другие (длившегося с этих пор до конца сеанса), возникли стилизованные страусы из проволочек, теперь уже явственно радужных на темном фоне. Страусы превратились в плезиозавров, и неподвижная картина с минуту оставалась в принципе неизменной. Шеи плезиозавров колыхались над каким-то прудом, а вокруг качались страусохвостые кустарники.
Я громко сказал: «Кажется, наконец первое видение». И начал диктовать своей жене содержание некоторых картин, чтобы запомнить их посреди той страшной зрительной неразберихи, которая тогда началась и длилась 11 (одиннадцать!) часов кряду с короткими перерывами, когда я открывал глаза, чтобы отдохнуть, перекусить или что-нибудь нарисовать. Итак, возвращаясь к Вельзевулу: завеса вдруг разорвалась: «le grand rideau du peyotl c’est déchiré» (непременно по-французски), и из темноты выплыло первое реальное видение. Уже не какие-нибудь там гипнагоги, не какие-то плоскостные картинки и иллюзии: это б ы л а новая действительность. И к тому же чувство, что теперь я отдан на гнев и милость наркотика и что я ни делай, мне не удержать того потока странных событий, который впереди. Разве что сидеть всю ночь с открытыми глазами. Но и это, как я убедился позднее, не слишком бы помогло, поскольку если всмотреться в обыденную действительность, то она тоже деформируется и притом столь ужасающим образом, что с облегчением возвращаешься в «мир закрытых глаз», ибо именно закрытые глаза дают некоторую, хоть и неполную уверенность в том, что этот мир нереален. Впрочем, и это обманчиво. Правы индейцы, когда утверждают, что если недостойный осмелится вкусить пейотля, не очистившись прежде от своих грехов, его может постигнуть страшная кара. Не следовало этого делать, но именно за несколько дней до пейотлевого праздника я напился и вдобавок принял проклятое «коко». «Так поди же — попляши!» Поначалу как будто ничего. Но что творилось потом!
Не все я могу описать — не только из-за самого себя, но и из-за читателей. А я хочу, чтоб эту книгу могли читать все. Не знаю только, сумею ли «перелить» в читающего эти слова — всю красоту и весь ужас того, что я видел. Вымысел в романе — одно дело, а действительность — нечто совсем иное. С вымыслом не церемонятся — можно «крыть во всю прыть», и всегда будет мало. По крайней мере, я так считаю — ибо есть люди, которым не по душе интенсивность стиля в литературе: абиссинским сукам, живьем зажаренным на вертелах и поливаемым соком я-йо, они предпочитают молочную кашку. Но мне кажется, что каждый должен писать со всей интенсивностью, на какую он способен, причем как в у т о н ч е н н о с т и, так и в жестокости. Я отнюдь не утверждаю, что «дурной язык» (bad language в английском смысле: вульгарный, свинский и грубый) является условием хорошей литературы. Одни должны писать так, другие могут этим способом не пользоваться. Речь идет о напряжении качеств как ангельских, так и дьявольских, — а этого-то как раз и не хватает нашей литературе. Ах, довольно отступлений — для меня-то в отступлениях иногда весь смак романа, а вот некоторые и их тоже не любят; впрочем, все зависит, конечно, от интеллектуального уровня. Итак, Вельзевул... Никогда не забуду того адского впечатления, когда, будучи в совершенно здравом уме (если я не смотрел на реальный мир, не было и следа жуткой странности, того, что Руйе именует «étrangeté de la réalité») и ясно отдавая себе отчет в том, что у меня крепко закрыты глаза, я внезапно увидел в каком-нибудь метре от себя маленькую скульптуру из чистого золота (я прямо-таки ощутил ее тяжесть), столь проработанную в деталях, так тщательно выточенную и вы — passez mois l’expression grotesque — печенную (так некоторые художники обозначают «вылизанность»), что казалось, будто это произведение какого-нибудь и впрямь вельзевулейшего оминиатюренного Донателло не от мира сего или какого-то европеизированного китайца, всю жизнь потратившего на то, чтоб изваять эту единственную вещь. Чудо свершилось. «Я это вижу, вижу», — повторял я мысленно. Сколько длилось мгновение счастья (ведь первые «разы» всегда лучше всего, об этом и говорить нечего: потом случаются вещи крупнее, мощнее, все развито, завершено, но это уже не то — вкус первого раза неповторим) — не знаю. Но впоследствии я убедился, как обманчива оценка длительности пейотлевых видений. Я назвал это на «языке пейотля» — «разбуханием времени». Следует заметить, что пейотль, вызывая желание облечь в слова то, что выразить невозможно, создает понятийные неологизмы, присущие только ему, и подчиняет синтаксис предложений своим чудовищным измерениям невероятности (отличное выражение, я буду его использовать именно в этом смысле, пускай хоть сто профессоров повесятся на собственных кишках, — язык живая вещь, а если бы его всегда считали мумией и думали, что в нем ничего нельзя менять, хорошо же выглядели бы литература, поэзия и даже сама эта жизнь, обожаемая и треклятая). А может, эта жажда создания новых смысловых комбинаций и есть тот самый «шизофренический сдвиг» («Schisophrenische Verschiebung»), о котором пишет Берингер в связи с мескалином Мерка. (Мерк — однако, адское имечко для тех, кто знался с белыми ядами. À propos — экстракт пейотля — черно-коричнево-зеленый, как асфальт, смешанный с гусиными экскрементами, — на вкус омерзителен: горький, острый и к тому же тошнотворный.) Похоже, под воздействием пейотля даже субъекты пикнического типа испытывают легкий мозговой вывих в направлении шизофренической психоструктуры — что же говорить о настоящих «шизиках». Но об этом позднее — в связи с мескалином.
И вдруг («о чудо из чудес!» — как воскликнул бы поэт) — Вельзевул ожил, не перестав при этом быть мертвым золотым Вельзевулом; он улыбался, стрелял глазами и даже вертел головой. Несмотря на это, я хорошо знал: то, что я вижу перед собой, — всего лишь кусок чистого золота. В пейотлевых видениях выступают три рода объектов: мертвые, мертвые о ж и в л е н н ы е и живые существа. Живые делятся на реальные и фантастические — реальные могут быть: 1. известными, простыми, 2. комбинированными, составленными из известных элементов в сочетаниях, не соответствующих действительности. Фантастическим созданиям попросту «претят» (как пишут, но, увы, никогда не говорят) всякие попытки их адекватно описать: их постигаешь только в момент видения, да и то не слишком. Едва они исчезают из пейотлевой реальности, никакая сила не может их воссоздать. Впредь я попробую хоть как-то обозначать, к какой из категорий они могут относиться. Кто этого типа созданий не видел, тот никогда не сумеет их воспроизвести. В довершение всего — эта прямо-таки дьявольская проработка деталей исполнения! Пейотлевая действительность похожа на нашу, если за ней наблюдать в микроскоп — разумеется, лишь в смысле точности «отделки». Поле зрения поначалу невелико — видения начинаются примерно посреди него. Но если долго не открывать глаза, поле расширяется и иногда даже почти «схватывает» запейотленного, окружая его со всех сторон, подобно обычной действительности, и давая удивительный специфический эффект — как будто видишь спиной. При этом следует отметить (непременно), что пейотлевое поле зрения равно отчетливо во всякой точке своего пространства: в нем нет резкости в фокусе и нарастающего рассеяния к периферии — все оно имеет резкость ближайшего соседства к фокусу при обычном взгляде. Кроме того, я должен подчеркнуть: описанное здесь составляет, быть может, 1/2000 (одну двухтысячную) долю всех видений той незабываемой ночи. Почти все, чего я не записал во время самого транса, безвозвратно погибло в безумном нагромождении образов, постоянно меняющихся и переходящих один в другой неуловимо и как бы невзначай, при невероятных контрастах образов между собой.
Я вижу большое здание красного кирпича, обращенное ко мне торцом. Из каждого кирпича вырастает какое-то диковинное, карикатурное лицо. Лица становятся все ужасней, и вот уже целое здание встопорщилось компанией, напоминающей маскароны собора Нотр-Дам в Париже. Чудовищный Негр — его череп растет и раскрывается. Вижу внутренность мозга — на нем возникают язвы, пожирающие его с безумной скоростью. Многолетний процесс промелькнул за несколько секунд. Из гнойников вырываются снопы искр, и в одно мгновение весь мозг и голова Негра сгорают в цветных фонтанах пламени, подобно пиротехническим составам. Призраки все более неприятны. Но пока я не чувствую никакого страха. Все происходит в присутствии моей жены и г-на Шмурло, так что, несмотря на странность переживаний, я чувствую себя в относительной безопасности. Сердечные симптомы проходят, как и позывы к рвоте и слабость. Г-н Шмурло утверждает, что во время пейотлевого транса очень легко суггестивно передать образы даже тем людям, которые вообще не поддаются гипнозу. Всякие попытки загипнотизировать меня и навязать мне какие-либо представления и действия в нормальном состоянии всегда были безрезультатны. Я с большим интересом соглашаюсь на предложение г-на Шмурло, который говорит мне, чтобы я в воображении перенесся в Аид. Я моментально вижу подземелье, освещенное в глубине пурпурным сиянием. У потолка скопление черно-зеленых буйволиных морд с огромными рогами: головы буйволиные, а рога — как у итальянских волов. Из этих морд постепенно вырастают громадные лягушачьи лапы, свисающие почти до земли. Они то дико брыкаются, как бы сотрясаемые электрическим током, то опять втягиваются в морды под потолком, словно состоят из протоплазмы. Г-н Шмурло для разнообразия предлагает дно океана. Видение возникает немедленно — это у меня-то, который сроду, даже при максимуме доброй воли, не мог поддаться и минимальному образному внушению; самое большее — после запрета, внушенного лучшими гипнотизерами, — я не мог открыть глаза или вынужден был произносить одно и то же слово в ответ на все вопросы. Я в толще зеленоватой воды. Вижу над собой тень акулы, а потом саму акулу, проплывающую прямо над моей головой, — брюхо ее обращено ко мне, она шевелит верхней челюстью. Реальность и детальность видения несравненно бо́льшая, чем в действительности и в фантазии. Если то, что я вижу, есть синтез и переработка образов, виденных пусть не наяву, но в кино или в каких-нибудь атласах, то чем объяснить неслыханную отчетливость пейотлевого видения, его трехмерную конкретность в сравнении с всегда очень летучими, нестойкими образами памяти и их комбинациями, которые никогда не удается усилить воображением сверх определенной степени реальности. Слева темные скалы, покрытые красными актиниями и полипами. У основания скал сражение черных головоногих моллюсков.
10.00 — Вялость и оцепенение. Некоторая «пространственная деформация» при открытых глазах. Борьба вещей бессмысленных и не поддающихся определению. Ряд пышных покоев — они превращаются в подземный цирк. Странные скоты заполняют ложи. Смешанное — человечески-животное — общество в качестве публики. Ложи превращаются в ванны, объединенные с какими-то диковинными писсуарами в мексиканском, ацтекском стиле. Иногда ощущение двухслойности видения: в глубине картины в основном черно-белые, на их фоне наискось проплывают полосы гниловато-красного и грязно-лимонно-желтого цвета. Преобладают сухопутные и морские чудовища и страшные людские морды. Жирафы, чьи шеи и головы превращаются в змей, вырастающих из жирафоподобных корпусов. Баран с носом фламинго — со свисающей розовой кишочкой. Из барана повыползли очковые змеи — вообще он весь расползся на массу змей. Тюлень на пляже — морской пейзаж, совершенно реалистический, залитый солнцем. Морда тюленя превращается в «лицо» птицы чомги из отряда поганок (кстати, как говорят о птицах? — морда, физиономия, рожа — все кажется неподходящим), у нее на лбу вырастают черные хохолки. После чего из этого птицеватого тюленя в результате непрерывной череды превращений получается испанец, словно с картины Веласкеса, в шляпе с огромными черными перьями. Все видения — в «натуральную» величину или чуть меньше. Первое видение «бробдингнагично» — как д-р Руйе именует увеличенные картины в противоположность «лилипутическим», миниатюрных размеров. Огромная «безымянная пасть». (Слова и предложения в кавычках дословно цитируются по протоколу сеанса, который я сам вел в промежутках между видениями. Эти промежутки я, пожалуй, устраивал сам, открывая глаза, поскольку боялся, что в скоплении призраков забудутся те, что мне особенно важны.) Пасть так огромна, что не вмещается в поле зрения. Она лопается и рвется в клочья. Разрез земли, но поставленный вертикально. Вижу слои самых разных цветов и неслыханно буйную, словно тропическую, растительность. Снова борьба «беспредметных монстров» — я тщетно пытаюсь запомнить их ежеминутно меняющиеся формы. Они машинообразные, но живые. Поршни, цилиндры, род карикатур на механизмы и локомотивы, слитые воедино с чудовищными насекомыми наподобие кузнечиков, саранчи и богомолов. Машины, поросшие волосами. Гигантские стальные цилиндры вращаются с огромной скоростью, кое-где они заросли невероятно нежной рыжеватой меховой шубкой. Машины все внушительнее, они превращаются в чудовищной величины турбины, которые таинственный голос называет: «мотор центра мира». Скорость вращения просто непостижимая. Непонятно, почему, несмотря на скорость, я вижу все так отчетливо. Мне хочется, чтобы турбина мира замедлила ход. Появляются изящные маленькие тормоза из того же чудесно нежного рыжего меха, и гигантские стальные валы под действием трения о них постепенно замедляют ход, так что я могу детально разглядеть их удивительно простой и при этом могучий механизм. Это «бробдингнаги» размеров чуть ли не астрономических. Не могу понять, с какого же расстояния я их наблюдаю. Появляется горный вулканический пейзаж. Я смотрю на него словно из аэроплана. Кратеры изрыгают красный огонь, не дающий света. Их края изгибаются и выкручиваются, и вдруг я вижу, что это вообще не вулканы и не кратеры, а колоссальные рыбины, торчащие вверх головами. Теперь они зеленые, их красные пасти чмокают и чавкают, а выпученные глаза так и зыркают во все стороны.
Вообще, глаза, глядящие со всех сторон, — отличительная черта пейотлевых видений, взгляды так сатанински усилены, что никакие глаза никаких земных созданий, даже при высочайшей интенсивности самых диких страстей или умственного напряжения, не могут сравниться с ними по силе экспрессии. Целая гамма чувств, от самых тонких до самых чудовищных, но как же дико усиленная. Пластичность выражения — от ангельских ликов до ужасающих морд — доведена до крайних пределов возможного. Пейотлевые глаза, кажется, лопаются от невообразимого накала чувств и мыслей, сконденсированных в них, как в каких-то адских пилюлях. Это уже не мертвые шарики, вся экспрессия которых — помимо того, что они крутятся и вращаются, — зависит только от обрамления и его метаморфоз; сквозь вековую условность мы будто видим психическую реальность таинственной, непостижимой личности. Это поистине «зеркала души» — адские зеркала, которыми нас обольщает демон пейотля, внушая нам, что и в жизни возможно познать чужую психику, слиться с ней воедино во вспышке некой немыслимой любви, когда тело и дух действительно составят абсолютное единство, пусть даже ценой самоуничтожения. Хороша при этом звенящая тишина видений, рождаемых ацтекским Богом Света, — тишина, усиленная небывалой чередой событий, уплывающих перед нами в небытие в объятиях этой тишины. Однако небытие это не абсолютно. После пейотлевого транса остается нечто неуничтожимое — нечто высшее создано в нас этим потоком видений, почти все из которых обладают глубиной сокрытого в них символизма вещей наивысших, конечных.
И пускай никто не думает, будто бы я восхваляю новый наркотик, отрекаясь от прежних, подобных ему, но низших по действию. Это вещи качественно различные по духовному масштабу, а не только по самой ценности зрительных образов, не говоря уж о том, что они являют собой некоторый непосредственный способ увидеть себя и свое предназначение, давая при однократном приеме указание пути в далеких просторах будущего. А о привыкании, в том смысле, как к прочим ядам, нет и речи: пейотль не дает физической, скотской эйфории, благодаря которой те «белые гадалки» постепенно втягивают человека в свой запретный рай, уничтожая волю и обесценивая жизнь и реальный мир. Пейотль физически неприятен в своем действии: за исключением кратких периодов довольно слабого «блаженства», к нему не возникает ни малейшего «плотского» влечения. Зато психически, но не в форме иллюзии или минутного обмана зрения, он дает неизмеримо много, притом — похоже — лишь в первый раз либо при очень редком его употреблении. Первые видения и ясновидения при последующих попытках уже никогда не повторялись с первоначальной силой. Я сам принимал пейотль несколько раз — и с каждым разом видения были все слабее, а визийное действие, раскрывавшее мне глаза на самого себя, при следующих попытках почти исчезало, подлинной же наркотической тяги я не чувствовал никогда. Впрочем, что касается первых двух пунктов, многое зависело от качества самого препарата. Но с самого первого раза мне никогда не хотелось пейотля так, как иногда — алкоголя или, увы, почти всю жизнь — никотина. Быть может, на основании того, что я до сих пор описал, можно усомниться во всей этой превозносимой мною «моральной» ценности пейотля. Ведь, в конце концов, то, что некто узрел комбинацию жука-богомола и локомотива, сражающегося с ершом для чистки лампы, который каким-то чудом огиппопотамлен, — еще ничего не говорит о его способности к нравственному совершенствованию. Я постараюсь пояснить это несколько позже. Пока же опишу другие видения. Боюсь только, читателю это скоро надоест, как когда-то и мне: часов в пять утра я уже умолял неведомые силы о том, чтобы они развеяли в моем измученном мозгу этот безжалостный хоровод чудищ и чудовищных событий.
Г-н Шмурло ставит на мне опыты по ясновидению. Он спрашивает, чем в эту минуту занят д-р Тадеуш Соколовский. Я тут же вижу Соколовского: он опирается о камин, на котором стоят узорчатые китайские вазы. Перед ним, склонившись вперед на стуле, сидит женщина, лица которой я не вижу. Шмурло звонит Соколовскому — оказалось, он стоял, опираясь о пианино, и беседовал с сидевшей перед ним на стуле кузиной. Действительность, но с некоторым вариативным отклонением, — подобная действительности, непосредственно увиденной открытыми глазами и деформированной наложением на нее внутреннего видения. Когда г-н Шмурло уходит, у меня разгорается аппетит — весь день я почти ничего не ел, соблюдая правила приема «священного зелья». Встаю, принимаюсь за салат. Но ощущаю такую лень, а движения мои так медленны, что на то, чтоб съесть несколько помидоров, уходит чуть ли не полчаса. Развалившись в кресле, жую медленно, как корова; закрываю глаза и почти в тот же миг вижу берег озера, покрытый тропической растительностью. Я знаю: это Африка. На берегу появляются негритянки, начинается купание. Посреди густой чащи вырастает изваяние божества в форме остроконечной башни с опоясывающим орнаментом. Изваяние вращает глазами, негритянки плещутся в грязно-голубой воде. Я вижу все это и в то же время превосходно отдаю себе отчет в том, что сижу в кресле в собственной комнате и жую помидоры. Это чувство «здравости ума» и одновременности несоизмеримых миров — есть одно из величайших наслаждений пейотлевого транса. Опять ложусь. На фоне безымянных монстров появляется огромный офицерский летчицкий шлем диаметром метра в четыре. Шлем уменьшается в размерах, и под ним совершенно реалистически, в желтом свете, обозначается смеющееся лицо полковника авиации г-на Б., который стоит в своей кожаной куртке в трех шагах от меня. Он смеется и отдает какие-то приказы. Тут ясновидение «дало осечку» — увы, г-н Б. в это время делал нечто совершенно иное. Дальнейшие попытки увидеть кого-нибудь из знакомых при помощи самовнушения вообще не соответствовали действительности, невзирая на безупречный реализм образов. По большей части я видел знакомых лежащими в постели. Но после проверки оказалось, что увиденные мною детали не соответствовали фактическому положению вещей.
Дальше я буду почти дословно цитировать протокол, который сам вел в промежутках между видениями. Итак, на фоне диких беспорядочных сплетений «чего-то неизвестного» появился великолепный пляж. По пляжу вдоль моря едет маленький негритенок на двухколесном — не велосипеде, а на этаком древнем драндулете с одним огромным колесом и одним маленьким колесиком. Негритенок превращается в смешного господина с бородкой. На коленях он везет множество игрушек, которые постепенно превращаются в прекрасно выполненные ацтекские скульптуры. Фигурки начинают карабкаться вверх по веревочным лесенкам, тараща на меня глаза. При этом они комично вертят головами, оборачиваясь ко мне. Я их вижу сзади.
То ли по причине того, что я принял пейотль в состоянии «недостойном», то ли потому, что слишком часто силой заставлял себя видеть некоторые вещи, видения часто были жуткими, с преобладанием всевозможных пресмыкающихся и эротических комбинаций, фантастичностью своей превосходящих все, что было создано на эту тему мировым искусством. Я не могу — дабы ненароком не оскорбить приличий — вдаваться в детальный анализ этих видений. Люблю и н о г д а посмотреть на ужасы, но пейотль превзошел тут все мои ожидания. Одной той ночи хватит с меня на всю жизнь. Мне кажется, фантазия у меня достаточно развита, но если бы я жил тысячу лет и каждую ночь заставлял себя воображать самые дикие вещи, какие только мог, я не выдумал бы и миллионной доли того, что увидел в ту летнюю ночь. Я лишь обозначу увиденное, не вдаваясь в детальные описания. Обращаю внимание на то, что под воздействием пейотля возникает тяга к языковым неологизмам. Один мой друг, в речевом отношении самый что ни на есть нормальный человек, так определил во время транса свои видения, будучи не в силах совладать с их странностью, превосходящий всякие обычные комбинации слов: «Симфоровые пайтракалы и коньдзел в трикрутных порделянсах». Он родил множество подобных формулировок как-то ночью, когда лежал один в окружении призраков. Мне запомнилось только это. Так что же удивительного, если я, и в нормальном состоянии проявляющий такие склонности, тоже время от времени принужден был сотворить какое-нибудь словечко, силясь распутать и расчленить тот адский вихрь созданий, который сыпался на меня всю ночь из жерла пейотлевой преисподней.
Вижу ряд женских половых органов сверхъестественной величины: из них вываливаются потроха и извивающиеся черви. Под конец выскакивает зеленый эмбрион размером с сенбернара и с неописуемой радостью кувыркается. Чудной красоты море, освещенное каким-то гиперсолнцем. Сбоку «полосатые» — черно-бело-оранжевые — чудища, трущиеся друг о друга, — что-то вроде акул. Потом я вижу их в разрезе: как будто кто-то у меня на глазах рассек гигантские акуловидные зельцы невыразимой красоты. С головокружительной скоростью крутят задом муравьеды. А вот ехидны — среди них невероятно милый грызун вроде белого степного тушканчика, покрытый шерсткой, состоящей из д в а ж д ы разветвленных волосков. Несмотря на мелькание, вижу все с микроскопической четкостью. Госпожа З. — очень красивая женщина — предстает передо мной безумно деформированной, как на моих портретах — в композициях, выполненных под действием наркотиков; невзирая на это, она не потеряла ничего из своей красоты. Чудо непостижимое. Притом она еще лукаво подмигивает, что на фоне общего искажения лица дает чрезвычайно комичный эффект.
12.10 — Пульс семьдесят два. «Разбухание времени» достигает степени невозможного. Я проживаю целые недели за несколько минут. Индийские скульптуры из золотистого металла, инкрустированные дорогими камнями чудесных цветов, оживают и движутся в изысканных танцах, каждое па которых исполнено художественной логики. Это целые танцевальные композиции — ничего подобного мне бы не выдумать в нормальном состоянии. Дьявольские метаморфозы стилизованных морд и звериных пастей, завершившиеся В е л и к и м З м е и н ы м Г н е з д о м: многие километры пространства, кишащие змеями самых удивительных расцветок — зелеными, желтыми, синими, красными. Змеи слипаются по нескольку штук, превращаясь в фантастические чудовища. «Лягушачья праматерия» — куча чего-то лягушиного с бородавками, как у жаб, дышит, переливается волнами — из нее таращатся лягушачьи глаза и, как из расплавленной магмы, возникают застывающие на миг лягушачьи формы. Моя жена от усталости уже не могла вести записи и решила лечь поспать на диване в моей комнате — из опасения, как бы со мной чего не случилось, поскольку пульс временами был еще слаб. Когда я вглядывался в ее лицо, с ним происходили чудовищные деформации, причем остальное поле зрения оставалось совершенно неизменным. Ее закрытые глаза непомерно увеличивались, наконец веки лопались, обнажая глаза величиной с куриное яйцо, жутко выпученные, как у чудовищных рептилий, которых я видел, когда смыкал веки. Нос задрался, рот расширился, и на месте спящего лица образовалось нечто вроде страшной карнавальной маски — живой, корчащей ужасные гримасы. Кофейник, стоявший в другом углу комнаты, ожил. Выпустил, как каракатица, белые щупальца — они тянутся ко мне и извиваются в воздухе. Из двух черных трещин на белой эмали возникли глаза, которые вглядывались в меня с каким-то немыслимым упорством, грозно и обволакивающе. Я предпочел опустить веки — действительность, видимая при этом, все же была не столь убедительно реальна, как трансформирующиеся подлинные предметы. Вижу локоть с прицепленным к нему геральдическим щитом. Появляется рука человеко-ящера — живая, но похожая на китайское «cloisonné» желтого и голубого цвета. Рука покрыта множеством прозрачных ракообразных монстриков, полностью ее обесцветивших. Зеленые змеилища на коричневом фоне постепенно переходят в китайских драконов, стилизованных, но живых. «У меня было такое впечатление, будто прошло много дней, а ведь пролетело всего четверть часа. Что можно понять за такое краткое время?»
12.30 — Превозмогая великую лень, рисую карандашом на маленьких листках обычной бумаги. Пересиливаю себя, чтобы осталось несколько рисунков с маркой «пейотль» для друзей, коллекционирующих самые «дикие» мои изделия. Рисунки весьма скромные, но на них — нечто наподобие того, что было в видениях. Исполнение тоже иное, чем обычно, и некоторая непредсказуемость того, что намереваешься рисовать. Рука движется автоматически, чего я не испытывал под действием ни одного из известных мне до сих пор наркотиков. Но жаль времени на рисование, когда видишь такое. «Как проработаны змеи! Стилизация и цвет. Жемчужные танки ассирийских царей». Часто прерываю видения, чтобы записать. Столько гибнет в этом вихре. Портрет Юлиуша Коссака работы Зиммлера, висящий на стене напротив, ожил, вышел из рамы и движется. Возвращаюсь в тот мир. «Обилие цветных гадов чудовищно. Высшая («метафизическая») акробатика хамелеонов. Как они только не погибнут от этих пируэтов». Заметна некая наивность, но мир видений так убедителен, что простительна даже известная идиотизация от невероятных явлений, которые наблюдаешь. «Опухляки на мозге. Подвижные массы фарфоровых рептилий. Снова вижу полковника Б. — огромная куча ж и д к и х с в и н е й вылилась из его левого глаза, который при этом чудовищно деформировался. Театральная сцена — на ней и с к у с с т в е н н ы е чудовища. Отвратное свинорыло в зеленой конфедератке с перышком». Немного водки, «чтобы протрезветь». Полное презрение к сигаретам. Водка была безвкусна, как вода.
Попытаюсь не писать, а получше вжиться в этот мир. На пробу гашу лампу. Не могу удержаться и записываю: «Разрезы рептильных механизмов (конечно, это только часть). Высестрение сдвоенных акул на водных балбесовьях».
1.19 — Вторая серия рисунков. Рычу от смеха. Рисунки довольно юморные, а подписи под ними — того более. К сожалению, цитировать их невозможно. «Брожу по комнате, поедаю сладости. Карикатурный рисунок, изображающий моих родственников». Проверить, чем они были заняты. На секунду закрываю глаза. Вижу крупного зверя за обломками скорлупы. Какая-то волосатая гиперскотина, которая мечется среди скорлуп недобитого яйца размером в несколько метров. Звери чередою н е п р е р ы в н ы х изменений, à l a f o u r c h e t t e, превращаются в людей.
1.28 — «Гашу лампу и решаю ничего не записывать. Не могу. Века прошли, а на часах всего 1.37. Все началось с большевиков (Троцкий) и их метаморфоз. Гипергениталии канкрозных цветов, потом не поддающиеся описанию эротические сцены, а затем — картина, на которой символически представлено наслаждение в образе сражающихся страшилищ раковатых и голубых цветов. Иногда мигающие кобальтовые глаза на каких-то прутиках. Кончилось все гадами.
1.40 — Пульс шестьдесят восемь. Странное впечатление, будто записывает не моя рука, а какой-то посторонний предмет, которым я непонятно как манипулирую на расстоянии. Закрываю глаза при включенной лампе. Праматерия со змеями. Началось со сцены с Макбетом с б о к у и с н и з у, в безумном усилении. Исполинская сестра милосердия в разрезе с ужасными потрохами, вид снизу. Слегка хочется курить, но удерживает таинственный внутренний голос. Вглядываюсь в висящий над кроватью детский портрет моей жены работы Войцеха Коссака. Портрет улыбается, глаза его двигаются, но на меня взглянуть он не хочет. К а к н а д о е л и г а д ы! Тюлени в море, густом, как смола. Целые серии бронзово-зеленых барельефов, представляющих пейотлевые сцены,— исполнение высокохудожественное. Монастырь, залитый лунным светом, нашпигованный змеями, вид со стороны моря, над которым я парю. Ужасающий живой женский орган, инкрустированный скалами. В него бьет фиолетовая молния, и весь монастырь обращается в руины.
1.52 — Похоже, видения ослабевают. Я умылся как обычно, б е з о с о б о г о труда, и лег в постель. Приступ веселья. Меня преследует песня (впрочем, мне неизвестная): «Kagda ja pierestanu kuszat' pamidory!»
2.05 — Века прошли. Целые горы, миры, табуны видений. С л и ш к о м м н о г о г а д о в. Последнее: пещера, сделанная из свиней. Я внутри огромной движущейся свиньи, составленной из с в и н о о б р а з н ы х плиток. Стили в искусстве и архитектуре созданы наркотиками. Китайцы должны были знать пейотль. Все драконы, вся Индия отсюда. Художники — посвященные. Eine allgemeine Peyotltheorie — панпейотлизм.
Музыка из граммофона внизу мешает серьезности видений. Не закурить ли? Иногда появляются пляшущие красные и синие бумажные фигурки.
2.15 — Вижу Августа Замойского — озмеенного (в том смысле, что он постепенно превращается в клубок желтых змей в черную полоску). Потом он же — в реалистическом виде, спящий на правом брюхобоку под красным стеганым одеялом. Болит голова. Стеклянные видения криминального свойства. Гипержулье. Стеклянные преступники в японских масках крадутся к загородной вилле господ С. и искушают идти вместе с ними. Разумеется, я возмущенно отвергаю предложение. Начальные сцены фантастического театра развеиваются. Вижу Алькор — двойную звезду из Большой Медведицы, которую я наблюдал в подзорную трубу. Огромное увеличение. Я знаю: звезды, составляющие Алькор, имеют период вращения сто шестьдесят лет. Но тут они вращаются очень быстро.
2.30 — Вижу мозг сумасшедшего, но похожий не на мозг, а скорее на огромную печенку. На нем возникают булькающие гнойные нарывы. Из каждого то и дело вылезает нечто вроде черничины и смотрит: это, собственно говоря, глазок. Мозг этот в когтях у зеленого птеродактиля (крылатый ящер — прапредок птиц), чья голова по шею погружена в мякоть. Он когтями выжимает лопающиеся нарывы.
2.35 — Гигантский храм из красного камня. Колонны высотой тысячи по две метров на фоне серого неба. Внизу черные пылинки на ступенях красной лестницы — человечество в полном составе. Окружающие горы превратились в чудовищные живые потроха из розового прозрачного камня. Они по нескольку сот метров в длину. Из них прямо мне в лицо брызжет лиловая жидкость. Осязательных галлюцинаций нет и в помине.
2.45 — Ем булку с маслом. Дикий, зверский аппетит. Выглядываю за занавеску. Уже почти светло. Каменный дом напротив производит тягостное впечатление. Казалось, реальности нет. Или, по крайней мере, она ограничивалась пространством комнаты. А ведь придется вернуться в реальный мир, масштаб которого действует угнетающе. Вижу супругов С., спящих. Снова видения миниатюрных мордашек. Думаю, Януш Котарбинский, судя по его композициям, больше почерпнул бы из этого мира, чем, например, Рафал Мальчевский или я. Но в эту минуту я вообще преисполнен безумным, сильнейшим презрением к реалистической живописи, почти физическим к ней отвращением — как, впрочем, и к о в с е м у т а к н а з ы в а е м о м у н о в о м у и с к у с с т в у. Только великие стили древности симпатичны мне в эту минуту или — самое большее — примитив: остальное искусство кажется дешевкой, не достойной существования.
2.53 — «Ужасающие потроха, из которых низвергаются потоки цветных жидкостей».
2.58 — «Процессия со слонами и жемчужным (то есть сделанным из жемчуга) верблюдом в черной маске. Великолепные пропорции. Безумный реализм. За фантастическими внутренностями подглядывают и ощупывают их глаза на длинных стеблях». Интересный факт — в видениях выступают скульптура и архитектура — искусства, безусловно мне чуждые по причине отсутствия у меня чувства третьего измерения. В нормальном сознании я не сумел бы сделать и простейшего скульптурного или архитектурного эскиза (как-то пробовал ваять, а однажды — сделал проект памятника: вышло нечто смехотворное; лучше мне удавались архитектурные наброски, но они также отличались отсутствием изобретательности и абсолютной неконструктивностью), в видениях же передо мной предстают великолепно скомпонованные постройки, притом не только здания древних стилей, но и словно бы некая архитектура будущего — комбинации сегодняшнего, чудовищного, по-моему, стиля коробок с элементами прежнего искусства.
3.00 — «Человечек, похожий на Мицинского, летит на Луну; его приключения. Упал на парашюте с дряблой головой. Качели эльфов. (Комический номер.) Ороговелые гениталии царицы Савской в астральном музее. (Наблюдаю это с какой-то безумной высоты. Пропорции гигантские.)»
3.05 — Я сказал: «Довольно видений», — и погасил лампу. Не помогло. Пошли видения трупно-эротические. (Номер macabre.) Череп, который стал жидким и стек по выпяченному животу. Это было так омерзительно, что я поскорей включил лампу. Эротический дождь из юбкообразных цветов. Смеющийся бородач в стиле Валуа, стиснутый меж огромных воловьих морд.
3.10 — Аид в моем представлении. (Я подумал: тот Аид мне внушил Шмурло — теперь я увижу свой собственный.) Это была серо-желтая пещера с выходом в пустыню того же цвета. В пещере светло. Адская скука картины ужасает меня до сих пор. Справа группой толпятся робкие желтые скелеты, слева у свода эльфы хлопают крыльями, как летучие мыши, они тоже серо-желтые, звероподобные, как в «Капричос» Гойи. Записал «панпейотлистское» замечание: «Гойя наверняка знал пейотль».
3.30 — Мучительные видения. Битва кентавров переходит в сражение фантастических гениталий. Необходимость отказа от наркотиков, даже в форме эксперимента или ради целей рисования. Своего рода житейское «просветление». Духовный уровень этого состояния, безусловно, превосходит все, что было в прошлом. Несмотря на чудовищность видений, показывающих мне мои собственные ошибки в ужасающем виде, я чувствую, что нахожусь в высшем духовном измерении, и у меня такое впечатление, что это состояние продлится. Гигантский череп, по которому снуют красные «крабы преступлений». Они что-то выжирают из язв на черепе. После чего отползают во тьму, боком, по-крабьи, словно от чего-то бегут. Окуропачивание ястреба. Чудесно мудрые, ястребино-человечьи глаза поглупели, размножились и в птичьих головках упорхнули за дугообразный горизонт.
3.45 — Фараон, похожий на меня. Процессии и тотемные обряды — отчасти ястребино-рептильные. На огромном подносе несут гиперзмееястреба. Он улетает в облике звериных духов. Гады в половом сплетении. Безумные извращения игуан — представленные совершенно реалистически.
3.50 — Реалистический номер. Источник посреди пустыни и змеи в нем. Е щ е о д и н в а р и а н т в и д е н и я: в с е т о т ж е п е ч е н о ч н ы й м о з г с у м а с ш е д ш е г о. Змеящееся птеродактилеватое чудище хлебает мозг, погрузив в него голову, вот оно вынуло голову и издевательски на меня посмотрело. У него гребень, как у динозавра, и желтые, фосфорически светящиеся глаза. Оно иронически осклабилось окровавленною мордой. Половая бездна с волосатым «блондином»-гиппопотамом. Там — ужасные глаза. Череп покрывается сажей, среди сажи — стыдливый топазовый глазок. Это никотин. Полчерепа отделяется. Из глазной впадины выползает змея радужной расцветки и пялится на меня черными глазками. Она покрыта перышками колибри. Это алкоголь. Снова отделяется полчерепа и покрывается необычайно нежным белым пухом. В пухе прячутся голубые женские глаза — умнющие, чудной красоты. Снизу вырастает маленькая ручка из белой замши с черными кошачьими коготками. Эта ручка то натягивает, то ослабляет белые вожжи, которые тянутся мне на загривок, но без осязательных ощущений. Это кокаин.
3.58 — Встопорщенные чистые понятия, ощетинившиеся шипами. Из понятий этих — вместо истины (что стояла рядом, н а р о ч и т о отвернувшись, в облике бронзовой женщины с выпяченным задом) — выходит странная зверюга и превращается в дикую свинью.
4.05 — Рождение алмазного щегла. Радужная такса разлетелась фейерверком черно-розовых мотыльков на согнутых розовых прутиках. Снова египетские и ассирийские процессии. Невольница укрылась за колонной. Из этого позже рождается целая история дворцовой интриги в картинках, затем погрязшая в мерзких сальных потрохах.
4.10 — Передо мной предстали в образах все мои пороки и ошибки.
4.15 — Превращение скелета в эфирное (алмазное!) тело. Смешанные процессии — например, рококо с современной эпохой. Адская смесь стилей — фантастические скачки. Вид на трибуну снизу. «Запромежные межепромности». Необходимость отказа — только такой ценой можно все это одолеть. Индейцы правы: пейотль карает виноватых. Третья серия рисунков. Иногда хочется курить, но удержаться не составляет никакого труда.
4.40 — Легкая боль в затылке — словно внутри болтается металлическое яйцо. Чувство, которого я до сих пор, по существу, не знал. Только раз в жизни, во время тифа, у меня болела голова. Портрет жены не оживает, сколько ни вглядываюсь. Я утратил власть изменять предметы. Усталость от видений. Хочется спать — без снов. Пульс семьдесят два. Реальность, когда открываешь глаза, выглядит все более привычно, а уже не чудовищно сдвинуто, как в начале. Искривления пространства — Эйнштейн на практике — понемногу исчезают.
4.43 — Толстые бабы, висящие на веревках над горным лугом в Хале Гонсеницовой. Непонятный символизм, даже под пейотлем.
4.55 — Хочу увидеть маршала Пилсудского. Вижу его сидящим у стола, крытого зеленым сукном. Рядом стоит полковник П., живой и невредимый. Маршал — как на фотографии; я не видел его с 1913 года и не могу оживить образ. На нем серый мундир и алая перевязь на груди. Левый глаз мягко выходит из орбиты, вижу его в сильном увеличении. Из этого глаза вылетает фиолетовый метеор и без боли прошивает мне голову. Я на головокружительной высоте над Польшей, земля подо мной, как карта. Но, не видя моря, я не могу сориентироваться, где юг, где север. Метеор проносится подо мной. Ударяет в какое-то место, исчерченное разноцветными лоскутьями полей. Следует взрыв — как если бы в землю врезалась граната. Из дымящейся воронки высыпается масса железных червей, желтых в черную полоску, и постепенно заливает весь пейзаж подо мной. Пытаюсь сообразить — где произошел взрыв — на Украине или на Поморье. Не зная сторон света, не могу разрешить эту проблему, но похоже — это Украина. Еще с войны я страдаю головокружениями и из-за этого не могу совершать восхождения на вершины, но теперь, хотя я километрах в двадцати над землей, не ощущаю ничего подобного.
5.00 — Таинственная история в картинках о «даме с восточной границы». Жандарм, поп и старичок в «дворянском мундире» (какого я сроду в глаза не видел). Английские фельдмаршалы — один в треуголке, другой в кирасирском мундире — тащат под дождем телегу с индийским божеством. Должно быть, это наказание. Гады. Все гады рождены во мне потреблением алкоголя — так мало было алкоголя, и так много гадов!
5.04 — Рождение чудовища. Д и в н о й к р а с о т ы блондинка с голубыми глазами — всегда один и тот же кобальтовый оттенок, — закутанная в меха. Ноги ее раздвигаются, лоснящееся тело пухнет и лопается — она рожает страшного гада, круглоголового, с лицом не то тюленя, не то кота, и в то же время — одного знакомого генерала: глаза навыкате, того же цвета, что ее глаза, усы желтые, щетинистые. Чудище ползет ко мне. Оно веселое, но такое страшное, что когда его усы почти касаются моего лица, я с криком открываю глаза и («О ужас, и — о чудо!» — как воскликнул бы поэт) вопреки этому с безумным ужасом вижу все ту же сцену на фоне шкафа.
5.08 — Угрюмый флот с огромными лицами под рулями. Х в а т и т с м е н я э т и х в и д е н и й.
5.11 — Гниющая нога. Ботинок распадается. Вылезают розовые, неприличные червяки и как трава тянутся вверх.
5.18 — Неслыханно симпатичная и красивая барышня постепенно превращается в шлепающую волдыреобразную гнусь.
5.20 — Должно быть, я — воплощение татранского короля змей. Долина Малой Лонки в Татрах зимой. Я на лыжах. Добравшись до горы Пшислоп Ментуси, с ужасом замечаю, что стою на хребте огромного серого змея, толщиной метров сто—сто пятьдесят, который тянется откуда-то из-под самого Гевонта, а хвост его спадает в Костелискую долину.
5.25 — Какой-то предок моей жены, еретик, вид в профиль — втянут в клубок змей. Геральдический щит врос в змея и разлился. Рядом другой щит, с раскоряченным львом. (Снобистский номер.) В комнате, несмотря на шторы, все светлее от дневного света.
5.47 — Снова масса видений. Прелестная гадина вроде динозавра. Говорю себе: гадина «pour les princes». Желто-зеленая с карминным отливом. Она смеется. Солнечный рыцарь под стеклом, после географического видения с двойным восходящим солнцем. Пустой пузырь на очень стройной ножке норовит раздуться без предела. Карикатурные мужские типы в костюмах. Вопрос о чести: французские офицеры в красных кепи и молодой чертовски красивый русский с бородкой. Столь замысловатую штуковину, как живопись или архитектура, мог породить только пейотль. Музыка могла родиться сама, но такие вещи, как древние стили ваяния и зодчества, не могли возникнуть без видений. Колодец с бело-красными чудовищами в пустыне засыпан смешанным отрядом бедуинов и французов на п е р ш е р о н а х. Нарывающие титьки генерала Смороденко. Не знаю такого, однако вижу его нагим до пояса. Вполне симпатичный брюхан. Гидроцихнитин — моральная смердятина.
6.17 — Безрезультатно принимаю валерьянку. Сон нейдет — невзирая на усталость, мешают все новые видения. Вот недопупище на конусе, облаиваемое летучими собако-драконами. Гнусный гад цвета bleu acier в красную крапинку на дне мелкого прудика — плоский, как скат, без головы. Из него вырастают весьма неприятные змеи. Этого гада и мозг сумасшедшего я видел дважды — единственные видения, которые повторились. Исчезающие башни и огромная траурница (бабочка), освещенная Солнцем Истины.
6.30 — Выпиты остатки валерьянки. С меня решительно хватит видений. При таком богатстве форм все безобразие натурализма (не самой натуры) ясно как день. Не удивительно, что прежние люди, вместо того чтоб подражать природе, создали под воздействием видений столь величественные стили.
6.38 — Я в Закопане, на веранде виллы «Зоська». Проливной дождь. Вижу листья, дрожащие от капель, и грязь на улице так детально, как если б я там был. Однако пейотль не позволяет мне выглянуть в окно. (Позже я установил, что в тот день с утра действительно был ливень.) Я в комнате спящей г-жи Х., но разбудить ее не могу.
7.15 — Франц I превращается во Владислава Оркана. Опять-таки дивно неприличная, но уже другая женщина (не та предыдущая блондинка) рожает птичку-чудище, которая, выскользнув из нее, пьет воду из лужи и задирает вверх голову. Отвратительный половой акт с участием множества гадов. Страх перед светом. Состояние слегка ненормальное в смысле пространственных впечатлений, впрочем, такая усталость бывает и после обычной бессонной ночи в поезде, без всяких экстравагантностей.
8.15 — Угасающие видения из радужных проволочек, как в начале сеанса. Завтрак, умывание. В десять ложусь спать, еще есть остатки видений. Спал до двенадцати. Состояние нормальное, только легкая пришибленность и дезориентация в пространстве. Зрачки были расширены до самого вечера. Пульс в норме. В пять пополудни без особого удовольствия закуриваю первую сигарету.
На следующих сеансах с препаратом д-ра Руйе происходило нечто подобное, но гораздо слабее. Мескалиновые видения также были несопоставимы с действием оригинального мексиканского пейотля. Кактус содержит пять алкалоидов (среди них — мескалин), пропорция которых, наиболее благоприятная для видений, зависит от возраста растения и от климата, в котором оно вызрело. Помимо мескалина центральным воздействием обладают еще два алкалоида пейотля. Очевидно, в этом причина того, что опыты с чистым мескалином, по крайней мере в случае со мной, знающим действие оригинального препарата, дали результаты гораздо меньшие, нежели моя первая встреча о пейотлем. Кроме того, некоторые утверждают, что никакой синтетический препарат не заменит натурального экстракта, пускай даже между ними невозможно заметить разницу в химической структуре. Известно, что нынче вытворяют с химическими элементами, так что уж говорить о сложных соединениях. Если иметь в виду не сами видения, а изменения психики вообще, то мескалин оказался гораздо сильнее, чем пейотлевый экстракт обоих вышеупомянутых видов. К сожалению, те, кто пробовал мескалин вместе со мной, не знали мексиканского препарата, и нет данных для сравнения обоих видов воздействия на большем числе случаев.
Как бы там ни было, после той незабываемой ночи я сказал себе: «Теперь я могу умереть спокойно — я видел тот свет». О мескалине я никогда бы так не сказал. В моем случае действие его было следующим: вместо замедленного пульса — ускоренный, до ста тридцати, общее физическое состояние хуже некуда: голова кружится, ноги подкашиваются, психическое: замутнение сознания, иногда довольно значительное, пропадает чувство реальности, эйфория и возбуждение чередуются с беспокойством, депрессией и неопределенным страхом. Шизофреническое раздвоение, в какие-то моменты граничащее с легким помешательством. Ощущение, что ты — не ты, тело — чужое, такое чувство, будто все — не то. Зато автоматическое рисование — довольно точное; характер рисунков безусловно иной, чем при алкоголе и других наркотиках, близок марке пейотля. Весьма значительные деформации реальности, если вглядываться в темноту комнаты. Однако что касается самих видений, у меня они не превосходили второй стадии: это были наброски настоящих видений, сводившиеся по большей части к цветным проволочкам, из которых состояли едва очерченные — правда, тщательно проработанные — лица блеклой окраски, диковинное зверье (лев, составленный из жемчужин, который выпятил зад, как мандрил), архитектура, города, машины и т. п., — но все это не переходит в измерение полной реальности, как в случае с настоящим пейотлем. Тем не менее другие — те, кто пробовал только мескалин, — «очень его хвалят». Несчастные, они не знают того... Д-р Б., особенно чувствительный к самым малым дозам пейотля № 2, почти ежедневно видевший гипнагоги без всяких наркотиков, уже после 0,3 мескалина (максимальная доза — 0,5 двумя порциями через час) испытал ощущения совершенно необычные и не отмеченные в книге Берингера. Помимо того, что у него были первоклассные видения, кое-что из которых он запечатлел потом в масле, и помимо раздвоения личности, похожего на описанное в книге Руйе, он лицезрел свою вторую ипостась в образе светящегося кристалла на расстоянии нескольких километров. С д-ром Б. произвели следующий эксперимент: ему тщательно завязали глаза, после чего перед ним на расстоянии нескольких шагов проделывали определенные движения. Д-р Б. точно повторял все движения, только наоборот. Ему на лоб клали монету: он всегда угадывал, какой стороной она лежит. Когда положили золотые часы, он увидел орла. Даже сам владелец часов не знал, что на корпусе изнутри выгравирован орел. Другие испытывали чувство раздвоения, чуждости собственного тела, доходящее почти до такой степени, которой я достиг после пейотля № 1 в отношении собственной руки. Следует отметить, что чистый мескалин, как и сам пейотль, не вызывает симптомов привыкания.
Что касается нравственного воздействия, я считаю, что пейотль, а быть может, и чистый мескалин должны применяться в периоды отвыкания закоренелых наркоманов от яда. Оба препарата вызывают острое отвращение к алкоголю и табаку — как физическое, так и нравственное. Отвращение длится еще долго после того, как транс проходит, и это можно использовать даже при однократном применении как основу для того, чтобы полностью бросить пить и курить. Надо отличать наркомана, который не может порвать с отравой, от того, кто этого сделать не хочет. Первое состояние, разумеется, есть следствие второго. Выходу из последнего может замечательно помочь пейотль — привив неприязнь к данному наркотику, с чем так трудно на первых стадиях. Желание лечиться (только, увы, не у алкоголиков — у них такое желание — исключение) появляется обычно, когда «домашние» средства применять уже поздно, а санаторное лечение в большинстве случаев невозможно. Конечно, ко всему можно пристраститься, даже к аспирину или касторовому маслу. Если кто изо всех сил упрется, он может стать завзятым пейотлистом или мескалинистом — но это, пожалуй, будет тип совершенно извращенный, так или иначе приговоренный к гибели. Я отнюдь не пропагандирую пейотлизм как новый способ «бегства от действительности», а лишь указываю на неоценимые заслуги пейотля в том, что касается возможности начать так называемую «новую жизнь».
Когда я впервые испробовал это чудотворное лекарство, я был в периоде пития, слегка небезопасном. Частенько после изрядных доз алкоголя я был не прочь нюхнуть «белого порошка», чтобы прервать алкоголическую скуку. Конечно, я не назюзюкивался с утра пораньше и вообще не пил каждый день, но слишком уж часто мне требовалась легкая встряска, чтоб каждую неделю или через каждые пять недель снова и снова начинать «новую жизнь». На одной из так называемых «оргий» я встретил Оссовецкого, который потом дал мне знать, что у него ко мне есть важный разговор. К сожалению, пришлось уехать, не повидавшись с ним. Какое-то время спустя, когда я не пил уже девятый месяц, встречаю его в компании, спрашиваю, что он хотел мне тогда сообщить. Он, глянув испытующе, отвечает: «Теперь это уже ни к чему». Под моим давлением он признался, что хотел меня предостеречь от грозившего мне, по его мнению, безумия. «Еще две-три недели такой жизни, и вам бы конец», — ответил он. Так вот, в то время я и сам был близок к мысли, что надо бы надолго прекратить эксперименты, поскольку частота их (второй раз в жизни) стала переходить границы дозволенного — даже такому малоподвластному порокам индивиду, как я. И без сомнения, я сделал бы это сам, обойдясь без всяких искусственных средств, как делал это не раз даже в менее опасных «obstojatielstwach». Но мне, безусловно, помог пейотль, когда я резко бросил пить и ничего (разве что иногда немножечко пива) в рот не брал на протяжении четырнадцати месяцев, притом без малейших усилий. Конечно, для этого нужна воля. На одном пейотле, не приложив усилий, далеко не уедешь. Но иной раз надо только дать первый толчок (декланшировать, мгдыкнуть, прыкснуть, крвампкнуть, щелбамкнуть), пробудить первый рефлекс здоровой воли, чтобы все здание на нем как бы само построилось. А пейотль кроме отвращения к наркотикам помогает глубже взглянуть внутрь себя — для лиц, не имеющих особой обязанности экономить свой мозг ради вещей более ценных, чем водяра и коко, это может быть особенно ценно.
Кто-то мне сказал: «Ну зачем мне принимать именно это? Разные цвета я и так вижу и могу вообразить все что угодно, ничего сверх того, что знаю в нормальном состоянии, знать о себе не желаю, не курю, пью раза два в год, и то помаленьку, ничего иного не употребляю». Разумеется, он был прав. Я должен только защитить видения как таковые. Никто не может этого понять, если не пережил. Но то, что можно жить припеваючи и без этаких переживаний (особенно если ты — человек пикнического типа), — святая правда, и я никого не уговариваю садиться на пейотль. Возможно, в моих видениях было чересчур много юмористики и ужаса, перемешанных вместе, и по сей причине их можно проигнорировать. И все же — помимо четырех основных стадий, одинаковых для всех, у каждого могут быть лишь те видения, какие он заслужил. Я слыхал об одном господине, который неделю после пейотлевого транса не выходил из дому и никого не хотел видеть — из опасения, как бы действительность не опошлила те чудеса, что он пережил в своих видениях. Похоже, я оказался «недостоин», но все равно ни о чем не жалею. Пейотль № 2 и мескалин я не стал бы принимать больше никогда. А вот оригинальный мексиканский хотел бы испытать перед смертью еще разок, чтобы увидеть, как там со мной обстоит нынче дело в действительности. Увы, при нынешних мексиканских событиях достать настоящий препарат весьма непросто.
Кроме описанных ядов я принимал еще я-йо в виде гармина Мерка, эвкодал и гашиш — в виде экстракта Cannabis Indica, но оригинального, свежепривезенного из Персии, а также персидский гашиш для курения: принимал их и рисовал под их воздействием. Безусловно, каждый из них различен по вызываемому настроению и влиянию на рисунок. Гашиш в больших количествах дает, особенно в сочетании с алкоголем, какие-то видения, довольно странные, с умножением предметов и людей до бесконечности; дает он и интересные психические состояния: отождествление себя с предметом, утрату чувства тождества личности на малых отрезках времени и т. п. Но гашишные видения «в подметки не годятся» пейотлевым. Это вещи совершенно несоизмеримые. Гармин вызывает известный «сдвиг действительности» и автоматизм при рисовании. Однако из-за его воздействия на экстрапирамидные (sic!) центры и растормаживания рефлексов я не набрался смелости превысить максимальную терапевтическую дозу. В конце концов, пускай с головой происходит все что угодно, но абсолютно утратить власть над иннервацией мышц — это, по крайней мере, на мой вкус, — вещь слишком уж малоприятная.
Завершая свои рассуждения, взываю громовым голосом: «Очнитесь, пока не поздно, вы — курильщики, пьяницы и прочие наркоманы! Долой и никотин, и алкоголь, и всяческое «белое безумие». Если же пейотль окажется универсальным противоядием против этих мерзопакостей, то в таком, и только в таком случае: да здравствует пейотль!»
Appendix
[77]
О мытье, бритье, аристократомании, геморрое и тому подобных вещах
Вступление
Заранее замечу, что вся эта часть моего «трактатца» многим может показаться смешной, а то и ненужной. Смешна-то она, может, и смешна, да только что до ненужности, в этом смею сомневаться (или — относительно этого сомневаться, как угодно некоторым: сам-то я за равноправие обоих оборотов. Первый сильнее, чем второй, но и второй — не такая уж языковая уродина, чтоб его требовалось угробить на месте). Конечно, степень «ненужности» разных главок будет различна. Но я пишу эту книгу абсолютно для всех и не могу исходить из того, что иные люди или даже социальные группы не найдут в ней ничего нового. Я хочу поделиться с широкой публикой определенным собственным опытом и даже сведениями, полученными от других людей, которых последние по разным причинам не могли сделать достоянием гласности. Почти уверен, что в некоторых кругах глупцов и негодяев книга эта послужит причиной того, что моя репутация, и без того подмоченная названными P. T., станет еще хуже. Ничего не поделаешь. Против организованной глупости и свинства один человек сражаться не может. Приходится пожинать плоды всей предыдущей жизни, в которой я всегда старался говорить то, что действительно думал, невзирая на последствия лично для меня.
I. О грязи
Личная физическая чистота обходится вовсе не так дорого, как кажется некоторым. Я не говорю о чистоте публичной (зданий, улиц, площадей и т. п.) — не буду вдаваться и в вопросы чистоты жилищ, поскольку полагаю, что и она достижима, причем за какие-то гроши. Несмотря на это, нередко попадаются квартиры, где на стенах висят драгоценные картины, все оковрено и выподушковано, и все же царит грязь и даже смрад, часто едва уловимый, но по своему качеству весьма ядовитый. У меня такое впечатление, что чистота жилищ и, далее, публичная чистота — производны от личной опрятности. Начать надо с себя, а со временем, постепенно, очистится и все остальное, потому что чистоплотный человек не сможет жить среди грязи. Люди не знают, как добиться чистоты, — невежество и лень кажутся мне причиной того положения вещей, которое я хочу описать и против которого намерен принять меры. Почему большинство людей, которые, безусловно, смердеть не должны, тем не менее смердят? Я говорю о так называемой интеллигенции, полуинтеллигенции и нижележащих слоях. Не буду углубляться в смрадологический анализ низшей и высшей аристократии, поскольку слишком мало знаю эти сферы. Но на основе скудных данных у меня сложилось впечатление, что можно было бы кое-что сказать и на эту тему. Помимо проблемы мытья встает вопрос о смене белья и одежды. (Заранее предупреждаю: я скажу вещи неприятные — кто не хочет их слышать, пусть не читает.) Но каковы бы ни были одежно-бельевые отношения данного человека, они, несомненно, улучшатся, если человек этот начнет как следует мыться. Разумеется, идеал — ежедневная смена всего белья и как можно более частая смена одежды. Но если у кого-то нет на это средств, он может продлить время носки за счет работы над чистотой тела.
Есть народы чистые и народы грязные. Давайте скажем о себе откровенно, что мы принадлежим к последним, и постараемся это исправить. Когда я читаю польские, русские или французские романы, у меня всегда на уме вопрос: да хорошо ли все эти люди вымыты? Мысль эта мешает мне принимать близко к сердцу судьбы персонажей, портит лучшие сцены, затуманивает горизонты самых возвышенных чувств. При всех изъянах английской литературы я знаю одно — что бы ни делали, ни чувствовали и ни думали англичане, они в основном почти наверняка чистоплотны. Русские имеют то преимущество перед другими грязными народами, что хотя и не моются неделю напролет, однако каждую субботу прожариваются в «banie», соскребают с себя грязь «maczalkami», исхлестываются прутьями и хотя бы в воскресенье, а то и в понедельник у них открыты поры на коже всего тела, а не только некоторых его частей, наиболее склонных к так неприятно называемому «прованиванию». Ужасные вещи, но хоть раз надо о них сказать открыто.
Человек, если взять его в телесном аспекте, — создание довольно паскудное. Некий граф (!), раненный в руку, долгое время держал ее под резиновым бинтом, не развязывая. От руки стало пованивать. Он показывал ее всем встречным-поперечным с х а р а к т е р н ы м восклицанием: «Никакая нога так не воняет, как моя рука. Понюхайте-ка, барышня». И совал под нос присутствующим свою холеную, породистую графскую ручку, которая действительно издавала тонкую, но конденсированную вонь пропитанного десятивековой культурой тела. Граф — а что уж говорить об обычной «высокой шляхте, блестящем офицерстве и P. T. публике», как писали в цирковых афишах австрийских времен. Причина неприятных людских запахов — в одежде. Значительно меньше смердят (если умолчать о качественных различиях, неприятных для нас, принадлежащих к иной расе) дикари, которые ходят нагишом. А как великолепно в этом смысле всякого рода зверье — животные всегда свежи, с великолепно проветренной кожей, вычесанные, выгрызенные, вылизанные, как говорится, до «Hochglanz»’а. Человек, обобщая, особенно в «паражах» среднего и холодного климата, — это самая грязная скотина на свете, и главным образом — из-за необходимости носить одежду.
Общеизвестно, что руки, как правило, меньше смердят, чем ноги — а почему? Да потому, что они не закрыты (exemplum: тот граф и его ручонка) и, конечно, их чаще моют. Ходить нагишом нельзя, но все можно компенсировать мытьем — исступленным, фанатичным, яростным. Расходы минимальны, а время, также очень небольшое, легко вырвать у алчного сна, при минимальном же усилии воли. Итак, за дело, неряхи, и глядишь — через год-другой люди в своих жилищах и публичных зданиях: кино, театрах, вокзалах и тому подобных заведения, — не будут вынуждены вдыхать ужасающий «непах» выделений недомытого людского стада, из чего воспоследует значительно большая взаимная доброжелательность и терпимость к так называемым «другим», которой так недостает нашим общественным отношениям. Ведь в сравнении с прочими народами поляки в этом смысле просто ужасны. Сколько энергии уходит хотя бы на то, чтоб выказывать друг другу взаимное презрение на улице. Нигде больше этого нет, по крайней мере, в такой степени. А внутри зданий смрад, несомненно, усиливает это противное явление. Увы, ни один недомойка не отдает себе отчета, что он сам — элемент общего непаха, что для других его запашок, который он у себя терпит, вовсе не так приятен, как для него самого, а может, и для его близких.
Короче, моя общая теория смрада людского проста, как теория дифференциальных уравнений или тензоров, и состоит в следующем: небрежное мытье всего тела и тщательное мытье отдельных его частей — лица, шеи, ног, подмышек и т. п. — причина того, что всяческая дрянь, которая должна выделяться из организма всею поверхностью кожи, выделяется только через те части, кожные поры которых раскупорены. Я знавал одного элегантного господина, который постоянно жаловался, что у него воняют ноги. Он мыл их по три раза на дню, и чем тщательней это делал, тем было хуже. Просто он не мылся как следует целиком, и вся гадость выходила из него через ноги. Разумеется, есть болезни, от которых нет спасения. Но при тщательном мытье исчезли бы все те средства, объявления о которых в газетах читаешь со специфическим ужасом: «Антисмрадолин устраняет неприятный запах подмышек, ног...» и т. д. Бррр... Что за свинство. Вместо того чтоб тратить деньги на подобные мерзости, следует употребить их на покупку:
1. Хорошего, пусть даже простого, мыла — его совершенно достаточно людям относительно простым для е ж е д н е в н о г о м ы т ь я в с е г о т е л а.
2. Щетки — лучше всего для этой цели подходят щетки фирмы «Братья Зеннебальдт» (Бельско-Бяла, Силезия), артикул 29HN2, 30FN2 и 137ε, которые фирма рекомендует для стирки белья. Все, кому я дарил эти щетки (а я раздал уже дюжины две пропаганды ради), благословляют и меня, и эту фирму. Щетки эти из щетины, и на первый «брошенный» взгляд кажется, что они слишком жестки. Но слегка вымоченные в горячей воде, они становятся просто превосходны. Я знавал женщин, которые жаловались на хроническую шероховатость кожи. Перейдя на щетки, дамы эти стали гладкими, как алебастр. Пемза — ничто, она выравнивает поверхность. Только щетка в состоянии раскрыть кожные поры, залепленные жирной грязью. Многие из тех, кто считает себя чистюлями, утопают в грязи, как черт-те кто. Сколько я знал людей, поначалу ужаснувшихся жесткости этих щеток — потом они же с наслаждением, почти до крови терли ими свои дряблые, словно чудом оживленные тела. В конце концов, щетку можно использовать не каждый день (а каждый второй-третий день), но ежедневное мытье с мылом всей кожи — обязанность всякого, кто желает считать себя человеком. Конечно, есть люди, которые, даже не очень-то моясь, относительно мало смердят. Тем лучше и для них, и для других. Но это не освобождает их от мытья в интересах собственного здоровья. Естественно, рост числа квартир с ванными комнатами и общественных душевых замечательно способствует гигиеническому прогрессу. Однако ванной тоже надо уметь пользоваться. Я встречал людей, принадлежавших к «высшему обществу», которые в течение недели ограничивались холодным душем без мыла (употребляя его лишь для основных частей, и то не вполне), а затем вытирались махровым полотенцем. Длительная горячая ванна ежедневно — вредна, особенно людям, не отличающимся избытком энергии. Но мытье всего тела с мылом — теплой, а потом холодной (или хотя бы только холодной) водой — прямая обязанность каждого.
3. Людям, не имеющим ванной, для этой цели может служить большая жестяная лохань, а путешествующим (ввиду отсутствия соответствующих приспособлений в большинстве наших дешевых гостиниц) — складной резиновый «тэб», вещь несколько дороговатая, но ведь можно на время отказать себе в менее существенных удовольствиях (водке, пиве, сигаретах, дансингах, радио, извозчиках, авто и кинематографе), чтобы на сэкономленные деньги ее себе купить.
4. Губки либо так называемые по-русски «maczalki».
Вот и все, что нужно, плюс немного времени (которое всегда можно найти) и уважения к себе и своему здоровью, а еще — чуть-чуть внимания к другим — они ведь тоже люди. Но то утреннее мытье, которое мне довелось видеть, и то абсолютное немытье по вечерам, которое я наблюдал (вечером следует вымыть по крайней мере основные части), — все это прямо-таки удручает. Причем, повторяю, там, где, казалось бы, гигиена — вещь сама собой разумеющаяся.
Именно этим вызвано то, что я написал эту главку, что не было для меня ни забавно, ни приятно. Думаю, не один (не одна) покраснеет, ее читая, и ему (ей) будет стыдно и неприятно — но быть может, хоть это заставит его (ее) опомниться. А ведь речь не только о соображениях эстетических, но и о здоровье, поскольку кожа как-никак — важнейший орган выделения. Как известно, человек, у которого внезапно пострадало две трети кожи, погибает, но постепенно можно привыкнуть к любому отравлению, а стало быть, и к тому, что твоя кожа не функционирует. Крестьяне наши, которые почти не моются, от этого не умирают, да и не так уж смердят, в отличие от прочих социальных слоев. Но это не довод: не смердят, поскольку ничего уже сквозь заткнутые поры не пробивается, а от отравления не погибают, поскольку привыкли благодаря долгой практике — выработав, как видно, некие антитоксины. Но каковы бы они были, кабы мылись, — этого не знает никто.
II. О гимнастике
Я большой противник спортивного неистовства, так развившегося в последние годы. Все эти польские (особенно польские, из-за отсталости в других областях) «посланцы» за границей, все эти Чюмпалы и Выпштыки, которые призваны олицетворять крепость нации и которых чтут, словно неких богов, — это грубое и болезненное преувеличение. Я теперь даже не завидую, что спорт занимает такое место в ежедневных газетах и специальных журналах, которых никогда не могло дождаться наше искусство. Искусство явно катится в тартарары и, может, правда, не стоит так уж особенно о нем убиваться. Но то, что молодежи постоянно забивают голову только тем, что Яцек Вонторек прыгнул на 3 см выше, чем Мачек Вомбала, — симптом досадный, и он может в дальней перспективе дать весьма печальный результат в масштабах всей национальной культуры. Тем более что спортивные рекорды так же, как и рост, и сила человеческая, наверняка имеют определенный предел, которого не перескочить, хоть ты тресни. Конечно, должны быть специалисты, которые смогут посвятить себя только установлению рекордов. Пускай себе будут, и пусть даже отдыха ради определенное количество людей следит за их достижениями. Но не может же это доходить до такой степени, чтоб уже ни на что другое времени в жизни не осталось, во всяком случае — в сфере мысли. Потому что кроме того есть радио (радиоверчение), а в музыкальном отношении — то, что я называю «воющим псом», есть дансинг — иной раз уже с раннего утра, есть кино, которое все меньше нового может сказать и в обещанное великое будущее которого верится все меньше, есть газетка, пухнущая день ото дня и многим заменяющая всякое иное чтение — например, тем, для кого Уоллес или наш Марчинский (о Боже!) — уже литература слишком трудная. Ни на какие так называемые «высшие» интересы нет времени: грозит полное озверение и отупение. Уровень статей, книг и театра постоянно снижается до вкусов данного общественного среза, в итоге воспитываются поколения все менее ценные, до их уровня снова надо снижаться; так дело дойдет рано или поздно до общества кретинов, для которого в самом деле даже пьесы Кеджинского будут театральной «невнятицей» по причине их излишней философской глубины, которому даже кабаретная музычка покажется серьезной музыкой, а сегодняшнее вагонное чтиво — столь же трудным, как нынче — теория Эйнштейна. По всем пунктам исчезают притязания на то, чтоб пытаться создать нечто совершенное само по себе, уходит искренность, стремление к истине, желание приложить настоящие усилия; задача одна — добыть деньги любой ценой. Естественно, такому положению вещей способствует и буквально обнаглевшая литературная критика, которой заняты по большей части люди, уже ни к чему иному не способные и оттого вынужденные быть критиками, так как иначе они бы попросту вымерли. В огромном масштабе происходит фальсификация ценностей, прежде — в довоенное время — трудновообразимая. Перемены эти происходят постепенно и незаметно — на наших глазах меняются люди, которых мы привыкли ценить за их правдивость по отношению к себе и другим, «Umwertung aller Werte», но — in minus.
Спортивная разнузданность — одна из составляющих общего сдвига в сторону тьмы. При этом умеренные занятия спортом среди непрофессионалов — вещь великолепная, противодействующая физической деградации. Тот же, кому спорт не по плечу, может — но только обязательно, и все тут — ежедневно делать гимнастику Мюллера, без всяких снарядов. Можно, впрочем, добавить гантели. Для ежедневной гимнастики требуется, однако, несколько больше воли, чем для ежедневного тщательного мытья. Вскочить на двадцать минут раньше, чем обязательно нужно, чтобы с тяжелой от недосыпа головой делать, казалось бы, бессмысленные движения, это высокое требование для среднего работника умственного (да и чувственного) труда. Но надо на это решиться — иного выхода просто нет; уже через месяц-два несчастный, который до сих пор не делал гимнастики, поймет, сколько он потерял, а через год-два, не говоря об улучшении психического состояния и приливе физических сил, он с изумлением обнаружит даже перемены в строении своего (быть может, прежде захиревшего) тела. Под влиянием массажа исчезает жир, и даже шершавая кожа становится гладкой, крепнут мышцы, и все тело обретает небывалую свежесть и легкость. День, в который по каким-то причинам невозможно было сделать гимнастику, воспринимаешь как день проклятый. Все время чувствуешь отсутствие чего-то неопределенного и даже легкое отвращение к самому себе. Конечно, не стоит перегибать палку, начинать надо с небольшого числа упражнений (упражнения с утра — массаж на ночь), а главное — не расхолаживаться поначалу, когда начнут болеть все мышцы, особенно брюшные. На живот, эту самую запущенную часть тела, Мюллер обращает особое внимание. Смех и кашель в первые дни исключены. Но боль окончательно проходит через три-четыре дня, и остается только чистое наслаждение. Понятно, не в сам момент гимнастики. Это, кроме бритья, самое серьезное из повседневно требуемых усилий. Но оно стократ окупается в течение дня, хотя бы как обязательный волевой акт, к чему в дальнейшем некоторым представляется мало случаев. Среди прочих качеств гимнастики Мюллера — ее положительное влияние на функции кишечника и желудка. Упражнения следует выполнять строго перед завтраком и первой сигаретой — конечно, если найдутся такие, кто по прочтении данной книги посмеет курить.
III. О бритье
Кто-то сказал: «Хорошо намылиться, взять острую бритву или лезвие для станка — вот и все». Ничуть не бывало: бритье — вещь стократ более сложная. Не всякий человек, обязанный иметь о бритье полное представление, действительно о нем осведомлен в степени, необходимой для собственных потребностей. Наблюдение за многими знакомыми и тот факт, что лишь теперь, после двадцати пяти лет бритья, я дошел до некоторых основных сведений, склоняет меня к тому, чтобы посвятить этой трудной проблеме несколько страниц данного appendix’а. (Безумно люблю всяческие «аппендиксы», отступления, пояснения, дополнительные выводы и поправки — но только не в портретах и ни в коем случае не по требованию клиента — такое просто исключено.) Итак, разумеется, надо иметь хороший помазок и хорошее мыло. Затем — о ч е н ь г о р я ч у ю в о д у; намочив в ней помазок, увлажнить им места, которые предстоит выбрить, после чего потереть их мылом и намыливать помазком как можно дольше. Естественно, не час и не два. Это банальные советы, для полных уж примитивов по части бритья. Но есть вещь, известная далеко не каждому самобрейщику-любителю: н а д о и з у ч и т ь т о п о г р а ф и ю с в о е г о л и ц а, то бишь знать точно, в какую сторону растут волосы в данном месте, а это не у всех одинаково. Изучив топографию, н а д л е ж и т с р а з у в с е у ч а с т к и (д а ж е у с ы) б р и т ь п р о т и в в о л о с а, п р и ч е м б р и т ь т о л ь к о р а з, а не сначала в направлении роста, потом мылить снова и лишь тогда брить против волоса. Это только ненужное раздражение кожи и трата времени. Далее — не всякий знает, что безопасную бритву с л е д у е т д е р ж а т ь с т р о г о п о д у г л о м о к о л о 45° к п л о с к о с т и д в и ж е н и я. Не всякий знает и то, что ручку бритвы следует регулировать по силе закрутки, и чем слабее она закручена, тем острее режет, а в наиболее раскрученном состоянии лучше подходит для бритья щетины старой и жесткой. Вот и все. Но все ничто, если у вас нет машинки для заточки лезвий «Аллегро». Это просто чудо. Каждый, кто бреется, а в особенности тот, кто бреет усы, знает, что это за адская проблема — бритье: ее решение — удачное или неудачное — бросает отсвет на весь день, безотносительно к тому, чем он заполнен. Могу сказать (а я вовсе не агент фирмы, производящей эти машинки), что буквально начал новую жизнь с тех пор, как употребляю благословенное «Аллегро». Для меня остается загадкой — почему ни одна лезвийная фирма, начиная с гениального в общем-то «Жиллетта», не производит конвертов, так заклеенных и опечатанных, чтобы в них было невозможно подложить старые лезвия, на один раз наточенные и завернутые в промасленную бумагу. Покупаешь пять лезвий, из них одно или два хороши, а остальные после первого же бритья никуда не годятся. Настроение целого дня, успехи, творчество, государственные дела — все зависит от какого-то мерзавца, который живет себе припеваючи за счет подделки лезвий. Однако ни утреннее бешенство, ни порезы на морде, которую потом жжет целый день, и т. п. не существуют с момента, когда становишься обладателем «Аллегро». Устройство это стоит дорого (сейчас около 28 зл.), но окупается безусловно. Если оно не самортизируется быстро (а о д н и м л е з в и е м м о ж н о п о л ь з о в а т ь с я д в а - т р и м е с я ц а!), то бесспорно окупится уже хотя бы психически, чего в деньги не переведешь. Все прочие машинки, которые я перепробовал, по сравнению с «Аллегро» — ничто.
IV. О геморрое
Как-то поутру, много лет назад, ко мне ворвался приятель (говорят, он даже был графом) Ксаверий Икс и прокричал банальные слова: «Эврика! эврика!» Должен по секрету сообщить, что он давно страдал геморроем (или гемерроем, как выражаются люди благовоспитанные), а мои нынешние откровения никак не могут его взволновать, поскольку он погиб в 1919 г. на войне с большевиками. Был он кавалеристом, причем хорошим. Треклятые «пуговки», или «вишенки», как он говаривал, немало ему досаждали, но на операцию во время войны он решиться не мог. «Эврика!» — взревел бедняга, приплясывая от радости. Когда он успокоился, я спросил его на польский манер: «А что так?» Он «ответствовал» незамедлительно: «Ты подумай, Стась, — я у пяти докторов лечился, они давали мне свечи, советовали оперироваться, и ни один не сказал мне того, что я сам сегодня открыл». (Было это в апреле 1918 г.) «Вправить вишенки — вот тайна всего. То, что я раньше проделывал седлом в течение часа, сегодня сделал пальцем в две минуты». (Конечно, я не поручусь за дословную передачу разговора — однако он так застрял у меня в памяти, что, пожалуй, возможны лишь небольшие отклонения от подлинного текста.) «Всегда смазываю маслом до, моюсь холодной водой после, но мне никогда не приходило в голову запихнуть все пальцем. И вот сегодня, почти непроизвольно, ведомый каким-то таинственным предчувствием, я попробовал. И, о чудо! — все влезло на место, у меня ничего не болит, и никакая операция мне пока ни к чему. Послезавтра еду на фронт, и мне все нипочем. Если погибну, то счастливым». И он опять пустился в пляс, напевая известную песенку:
«И почему Ростопчин не знал об этом методе?» — добавил он через минуту, так как был весьма сведущ в истории. Я рекомендовал систему Ксаверия нескольким своим знакомым, и все они были просто в восторге. Сегодня, я слыхал, эту страшную хворь («samaja niepoeticzeskaja bolezń» — как говаривал какой-то русский литератор) лечат уколами. Но тем, кто пока не отваживается на операцию или не может себе позволить уколы, я рекомендую систему бедного, блаженной памяти Ксаверия.
V. О так называемой «спеси»
Бой первым обратил внимание на характерный для нас, поляков, факт ничем не оправданной так называемой «спеси» у некоторых индивидов. Вот, к примеру, Дзедзерский, шляхтич в лучшем случае средненький: есть у него кой-какие деньжата, он может приодеться, худо-бедно обучен манерам. Он даже «породнен» с высокой шляхтой — кто-то из сфер действительно высоких когда-то в приступе безумия совершил мезальянс и женился на некой Дзедзерской. И вдруг этакий господин начинает «бывать» в свете и прет все выше и выше. Бог с ним, ежели «бывать» ему в удовольствие — лично для меня «бывать» было бы пыткой невыносимой. Но чем больше он «бывает», тем больше кичится. С презрением смотрит на шляхтичей, равных ему, и даже на тех, кто породистей, чем он, манеры у него все изящней, зато в голове все более пусто, а через некоторое время он уже верит, будто он — настоящий аристократ, еще минута — и он уже снисходительно поглядывает на меньших графов: Любомирские и Сангушки ему не чета, он возмечтал о браке с какой-нибудь девицей из Габсбургов (ведь все возможно), и неожиданно мы видим: Дзедзерский — и в п р я м ь аристократ. Он ведет свой род от некоего пра-Дзедзера, со времен еще до короля Мешко, плетет несусветную чушь о своих предках, и — что самое удивительное — все настоящие господа ему верят и относятся к нему, хотя бы внешне, как к равному. Может, кто иногда и усмехнется в усы или, если таковых у него нет, просто по старопольскому обычаю прыснет в кулак, но в целом у Дзедзерского впечатление, что он среди шляхты — величина, а ему только того и надо. Я иногда люблю настоящих аристократов: я не сноб — на этот счет имеется разве что un petit bout de soupçon, как, впрочем, насчет всякого бесперого двуногого — но в истинно великих господах есть нечто симпатичное, нечто палеонтологическое — этого в коротком очерке адекватно не выразить. Как бы там ни было, когда-то они что-то значили и как таковые имеют неоспоримо иной оттенок, нежели те, чьи предки никогда ничем не были, кроме как землицей, на которой произрастали те цветочки. Невозможно отказать аристократии в определенных специфических свойствах, это было бы преувеличением и несправедливостью. Ведь не скажешь, что любая дворняжка — то же, что очень породистая такса или сенбернар, точно так же невозможно утверждать, что какой-нибудь князь и Чюмпала — это одно и то же. Речь лишь о том — коль скоро уж мы оказались в сфере столь несущественных проблем, — чтобы всякая дворняжка не выдавала себя за по-настоящему породистую зверюгу. Замечания эти могут показаться кому-нибудь несвоевременными. Неправда. Именно теперь, когда у нас республика и официально отменены титулы и привилегии, многих, даже тех, кто прежде подобными глупостями не интересовался, охватило какое-то беспокойство о своей родословной. Есть люди, которые шикарно живут за счет одного только подтверждения титулов, изготовления дворянских дипломов и дотягивания генеалогии до самых дальних пределов возможного, то есть до упора. Поэтому именно теперь желательно было бы иерархизировать всю аристократию и не дать Дзедзерским и иже с ними дальнейшей возможности чваниться, что для некоторых временами очень неприятно. Лично меня это не касается — я не «бываю», но для иных это проблема довольно-таки жгучая. Почему за границей этого, похоже, нет совершенно? Там всякий распускает хвост лишь настолько, насколько имеет право, и амба. Он свое отчванится, другой — если пожелает — воздаст ему надлежащие в данном случае почести, а потом они могут свободно беседовать, о чем захотят. Здесь же, у нас, чванятся беспрерывно, постоянно поддерживают свой авторитет при помощи особых улыбок, недоговорок, подергиваний лица и т. п. Сколько энергии на это уходит — страшно подумать. Говорят, Сен-Симон потратил полжизни на то, чтоб доказать, что он «дюк» рангом на одну ступень выше, чем принц де Люксембург, и со своей точки зрения он был прав, что за это боролся. Удалось ему добиться своего или нет, не знаю. Но, во всяком случае, там и тогда это было уместно. Существовали какие-то критерии, на основании которых можно было доказать, что ты в этом смысле выше или ниже. У нас же царит хаос. Пусть соберется какой-нибудь Великий Геральдический Совет, пускай потрудятся, выстроят иерархию согласно происхождению и родству, издадут соответствующие пышные альманахи (они заработают на этом идиотизме колоссальные суммы) и пусть наконец обуздают чванство. Некто входит и говорит: «Серия А, раздел второй, номер три», — все встают, кланяются, и вот уже с этим покончено. Но только не эти постоянные ухищрения, направленные на то, чтобы возвыситься, не эти вечные прыжки выше головы, дабы доказать другим и самому поверить, что ты не тот, кто есть, а нечто гораздо лучшее — и притом в таком измерении! Стыдно!
VI. Немного рецептов, и на этом конец
В завершение хочу обнародовать несколько рецептов, оказавших мне и моим знакомым неоценимые услуги.
Итак, когда у меня были артретические боли в плече, покойный д-р Яновский из Варшавы прописал мне следующую мазь, которая оказалась замечательным средством против этого недомогания. Втирать три минуты комочек величиной с боб (обязательно) до полного впитывания.
Acidum salicyl. 10,0
Oleum Terebinth. 10,0
Vaselini 50,0
либо:
Ung. porci 40,0
Acid, salicyl. 12,0
Ol. Terebinth. 8,0
Extr. Belladon. 0,6
при сильных болях.
«Между тем» оказалось, что мазь эта имеет и другие свойства. Возможно, то, что я скажу, покажется преувеличением, особенно на фоне сплетен, которые обо мне кружат, но факт остается фактом: у меня очень чувствительная кожа. От малейшего раздражения могут (но не обязательно) начаться высыпания. (Солнце, ветер, перемена воды, например, с закопанской на варшавскую либо с цейлонской на австралийскую и т. п.) Я подумал, что салицил может хорошо действовать на такого рода вещи. Так оно и оказалось. Мазь эта устраняет всевозможные сильные высыпания, утолщения кожи, кожицы возле ногтей и мозоли (во всяком случае, у других — мне эта напасть неведома). И даже заживляет мелкие раны, если таковые дополнительно ею смазать после обработки йодом.
Второе открытие, сделанное одной моей теткой, это действие на всяческую сыпь (исключая проказу, сифилис, рак, саркому и т. п.) глазной мази покойного проф. Вихеркевича. Она была хороша для глаз, но по крайней мере так же хороша и для лица, и вообще для всяких мест, покрытых не слишком ядовитыми высыпаниями, например, особенно хороша она против назойливых струпных высыпаний (от простуды и после загара) возле рта и носа, так называемого герпеса. Легко втирать на ночь. Рецепт звучит так:
Thigenoli «Roche» 0,50
Xeroformi «oryg.» 0,60
Hydr. pr. flav. 0,15
Lanol. Vasel. a 7,50
Третий рецепт, который я обязан сообщить, — полоскание одного моего знакомого дантиста. Полоскание (десять капель на стакан воды) может употребляться ежедневно (три-четыре раза в день) для зубов, в случае насморка для носа, а при легком раздражении горла — и для этого последнего. Предписание таково:
Tinct. Rathan 10,0
Tinct. Myrhae 5,0
Mentholi 1,0
Thymoli 0,5
Spir. vini rect. 50,0
При сильном насморке пускать пипеткой в нос следующие капли:
Glycerini 10,0
Protargoli 0,1
Не подумайте, милые читатели, будто то, что в «трактатце» этом изложено, — все, чем я хотел бы с вами поделиться. Это всего лишь частичка, но она касается вещей, о которых менее всего открыто говорят и пишут. Каждый дурак теперь может заявить в литературно-критической статье в серьезном органе, что якобы именно эта книга доказывает, что я отродясь не курил, но зато — пьяница и кокаинщик, никогда не пробовал пейотля, зато и не моюсь, и не делаю гимнастики, что я не бреюсь и у меня борода до пупа, что у меня геморрой, но сроду не было прыщей на лице, и что никто подобных рецептов не выписывал. Такие времена, такие люди. Ничего не поделаешь — увы, среди них я вынужден жить и продолжать делать то, что велит мне голос совести.
Так что пока я прощаюсь с вами — может, надолго, а может, навсегда. Кто знает? Не курите, не пейте, не принимайте кокаин — при случае попробуйте пейотль. Мойтесь как следует, делайте гимнастику, брейтесь моим методом, не чваньтесь — времени жалко, а по прочтении этой книги немедленно купите себе «Аллегро» и вышеперечисленные снадобья. Всех вас я призываю стремиться к организации лиги, имеющей целью полное запрещение табака и алкоголя.
I have spoken — остальное дело ваше.