Всё о Мишель (Повесть)
Возможно ли, чтобы при рождении ребёнку – девочке – дали имя Мишель? Тогда, в десятилетнем возрасте Роман был поражён этим фактом в самое сердце.
Нет, сейчас, конечно, всё возможно, и Мишели, и Николи, и Сюзанны – не редкость. А вот тогда, в восемьдесят шестом, когда родились они с Мишель… Чем вообще можно было руководствоваться? Роман помнил, как ещё младшим школьником задавал этот вопрос маме с папой, а его весёлые продвинутые родители пытались по-своему «прокачать» эту тему.
– Ну-у-у… возможно, её мать – тайная поклонница Пола Маккартни, – предполагала мама.
– Угу. Или отец – явный обожатель Мишель Мерсье, что кажется мне наиболее вероятным, – парировал папа.
Но это было не про неё. В двенадцать Роман начал слушать «Битлов», в четырнадцать посмотрел «Анжелику». Ничего объединяющего героиню композиции «Мишель», к которой Маккартни так страстно взывал «I want you, I want you, I want you…», с Мишель Гердо не нашёл. «Маркизу ангелов» с оголённой грудью, мушкой на щеке и томным взглядом исподлобья можно было вообще не рассматривать.
Впервые он увидел Мишель, когда учился в третьем классе. Был холодный сентябрьский день, задувал жуткий ветер, по небу носились косматые облака. Роман торопился на первое занятие в художку – детскую художественную школу. Настроение было отличным. Его переполняло радостное нетерпение, в портфеле лежали самые удачные рисунки, в спину толкало неукротимое желание немедленно заняться любимым делом.
Не дойдя до школы, на повороте с Набережной, рядом с огромным, волнующимся от ветра тополем, Роман увидел худенькую фигурку в красном, высматривающую что-то в кроне дерева. По погоде тепло одетого, плотненького Романа вдруг передёрнуло от холода: он странным образом вдруг почувствовал, как, должно быть, ужасно стоять на стылом ветру в таком тоненьком пальтишке и весьма условной шапочке. Но думать об этом было некогда, Роман прибавил шаг и через несколько минут толкнул тяжёлую дверь художки.
Ничего интересного в этот день там не произошло. Специально приглашённый заслуженный художник сказал длинную и скучную речь, потом всем устроили экскурсию по школе, а в конце развели по классам и представили педагогов. «Класс педагога Сухих», – услышал Роман перед дверью в свой. «Вышел Сухих из воды», – хихикнул за спиной вертлявый мальчик по фамилии Моторкин. Всё. Порисовать не дали.
Выходя через два часа из ворот школы, раздосадованный юный художник отметил, что погода к лучшему не изменилась. Всё тот же холод, тот же ветер… И кстати, девочка в красном на том же месте, но уже в другой позе: сползшая спиной по стволу дерева к выпирающему из земли корню, свернувшаяся в жалкий клубочек…
«Дура какая-то… – сердито подумал Роман. – Дома, что ли, у неё нет…»
И услышал в спину слабенький голосок:
– Там… котёнок на дереве. Слезть не может…
Мальчик остановился.
– И как он туда попал? – строго спросил он.
– Как… собаки загнали, – тихо проговорила девочка.
Роман задрал голову. Не очень высоко, на ближайшей ветке, сидело крошечное существо с огромными вытаращенными глазами и беззвучно мяукало. Расстояние было таким, что взрослому человеку можно дотянуться и достать, но только встав на какой-нибудь ящик или табуретку.
– Ну попросила бы кого, – досадливо пробурчал Роман.
– Я просила, всем некогда. Говорят… жрать захочет, сам слезет. А он… не слезает. Не умеет просто.
Роман окинул взглядом ствол. Залезть можно, ствол удобно корявый, а на ногах очень кстати были надеты кроссовки с отличным протектором. На уровне головы торчит обломок сучка, за который легко ухватиться…
– Если хочешь, можешь встать мне на спину, – проблеял тонкий голосок.
Роман оглянулся. Девочка в красном уже плюхнулась на четвереньки и показывала головой на свою худенькую спинку – мол, давай, залезай, я выдержу.
– Дура, что ли! – заорал Роман, и девочка встала.
Тут только он разглядел её по-настоящему. Она оказалась абсолютно непохожей ни на одну из знакомых ему сверстниц. И дело даже не в том, что на ней надета какая-то старая и грязная одежда – одежда была нормальной, но какое-то это всё не по росту, неловкое, без лоска и кокетства, с которым наряжают своих дочек любующиеся ими мамы. Все окружающие Романа девочки были одеты именно так – он ведь жил в хорошем районе и ходил в престижную английскую школу. Да и то сказать, какая бы мама отпустила в этом возрасте дочку на добрых три часа болтаться неизвестно где – девочек из приличных семей встречали и провожали мамы, бабушки или няни.
Роман продолжал разглядывать незнакомку. Самым дурацким предметом её гардероба была шапочка-пингвин – старинная, из далёкого времени, вязаная синяя шапка с мыском и тремя полосками на темени: Роман видел такую на фотографии, где мама на катке в пятом классе. Волос под шапкой не видно. Глаза – странные, круглые, почти без подвижного века и без ресниц – застывшие, карие, блестящие… Полуоткрытый треугольный рот. Между корнями дерева Роман вдруг заметил валявшуюся коричневую папку с потёртыми углами и надписью «Папка художника».
– В художку, что ль, ходишь? – ревниво спросил Роман.
– Буду ходить. Поступила только, – тихо ответила девочка.
«Ага, а сегодня не пошла, с котёнком проваландалась», – понял Роман.
Однако надо было лезть на дерево. Роман бросил портфель, поплевал на руки и полез. Ухватился за отломанный сучок, помог себе ногами, взялся руками за тот, где сидел котёнок. Котёнок замяукал, вздыбил шерсть и отодвинулся чуть дальше. Почему Роман не схватил его и не соскочил, пока висел на втором суку и опирался ногой на первый, он и сам не мог себе объяснить. Зачем надо было подтягиваться и становиться на ветку, на которой сидело беззвучно орущее чучело, да ещё прыгать на ней, испытывая её упругость?
Она и обломилась, конечно. Тополь дерево некрепкое. Как Роман летел вниз вместе с растопырившим лапы и распушившим хвост котёнком, он уже не помнил. Но летели оба, как потом выяснилось, правильно. Котёнок, целый и невредимый, смылся моментально, а Роману пришлось тяжелее: он получил перелом обеих рук.
С того момента, как Роман грохнулся на землю, девочка вдруг начала действовать быстро и правильно: моментально доставила тяжко стонущего спасателя в находящуюся рядом аптеку, толково объяснила, что произошло, попросила вызвать скорую и позвонить маме. Даже брошенный портфель принесла.
В памяти у Романа остались обрывки воспоминаний о том, как они плелись в эту аптеку. Девочка, словно фронтовая медсестра, всё время пыталась подлезть под одну из его сломанных рук, обнять за пояс и тащить, принимая на себя тяжесть его тела. Роман глухо стонал и кричал «отвали!».
Потом она молча ждала с ним на стуле, пока не приехала скорая. В больницу её не взяли.
Перепуганные папа и мама приехали в травму, когда Роман уже сидел перед доктором с загипсованными руками. Мама ворвалась в кабинет, подбежала к стулу, и, не зная, как половчее обнять сына, в результате крепко прижала к себе его голову.
– Как же ты так, сынок? – осипшим от переживаний голосом спросила она. – Зачем надо было руки-то подставлять?
– А вы предпочитаете другой характер травмы? – сухо спросил доктор, не отрывая головы от своей писанины. – Что именно? Сломанную шею? Разрыв селезёнки? Черепно-мозговую?
– Упаси бог, – сказала мама.
– Вот и молчите. Падал ты, пацан, и группировался абсолютно правильно, реакция у тебя превосходная. И впредь так действуй, когда прижмёт, следуй инстинктам, заложенным природой.
Доктор закончил писать и положил ручку, давая понять, что аудиенция окончена.
В художку Роман попал только через полтора месяца. И сразу увидел в своём классе незнакомку. Увидел и услышал, как её зовут – Мишель Гердо. После занятий он подошёл к склонившейся над неоконченным рисунком девочке и спросил:
– А в обычной школе тебя как зовут? Миша?
– Вермишель, – ответила она и ещё ниже склонила голову.
Роман хихикнул. Мишель подняла глаза, и он увидел серьёзное треугольное личико, обрамлённое чётким контуром тёмных волос. Правда, волос было не слишком много, но, лёгкие и пышные, они объёмно лежали на затылке, а на макушке почему-то топорщились непослушным коротеньким фонтанчиком. «Какая странная стрижка», – подумал Роман. Смеяться ему расхотелось.
– Как там котёнок? – небрежно спросил он.
– Не знаю, – пожала плечами она. – Это же… не мой. Это какой-то незнакомый… котёнок.
Так. Ко всему странному в её облике добавилась странная манера говорить – с придыханием и паузами. Она даже в самых простых предложениях долго подбирала самые простые слова, но это не раздражало, не вызывало желания поторопить, подсказать, а наоборот, хотелось вслушиваться, ждать, как будто на самом деле она могла сказать что-то очень важное. Кстати, её манера разговаривать с возрастом не изменилась.
Когда он понял, что «погиб», Роман и сам толком не помнил. Но когда-то тогда, это точно. Потому что с того момента, когда услышал «Вермишель», думал о ней уже неотступно. Думал, вспоминал её прерывистые фразы, поворот головы, манеру смотреть своими блестящими глазами, не смаргивая…
Мишель ездила в художку на двух троллейбусах с Крестовоздвиженки – жуткой глухомани на окраине окраины города, рядом с кладбищем. Тогда, в третьем классе, Роман Никольский даже и не подозревал, что такие места в их Бердышеве существуют. А она спокойно ездила одна, и ничего. Впрочем, нет, не одна. За ней всё время таскались два придурка – одноклассники Пакин и Карпинский. Романа это жутко бесило. Прямо десант какой-то из школы № 15! Из школы Романа, например, во всей художке только он один и был. И это притом что его 38-я рядом, а не в медвежьем углу, как 15-я. «Учитель по ИЗО, что ль, у них там какой-то особенный, в этой пятнадцатой, что они такими толпами идут?» – раздражённо думал Роман.
Роман после занятий выходил немного раньше них, прятался за стеклянной дверью переговорного пункта на другой стороне улицы и ждал, когда троица дотащится от художки до троллейбуса. Пакин с Карпинским по дороге валяли дурака: прыгали друг на друга, толкались, орали всякую ерунду и пинали камни. Иногда несли её коричневую папку с потёртыми углами, мотая ею в разные стороны.
Как-то раз ранней весной, в марте, выдался чудесный, тёплый денёк. Снега в ту зиму выпало мало, и под солнцем вмиг высохли ступени подъездов, скамейки, асфальт… После занятий Роман занял свой обычный наблюдательный пункт. Мишель в этот день шла к троллейбусу только с Пакиным, Карпинский то ли болел, то ли отлынивал. Почему-то, не доходя до остановки, они вдруг перебежали дорогу на ту сторону, где находился переговорный пункт и уселись на скамейку в сквере, перед самым его лицом, и Роман, как рыбка в аквариуме, застыл растерянный, беззащитный и смотрел, как они, почти касаясь головами, перебирают рисунки из коричневой папки.
Роман стоял не дыша и чувствовал, как какая-то железная лапа с острыми когтями хватает его горло изнутри и постепенно сжимает. Голове стало очень жарко, на глаза набежала предательская влага.
– Это что, счастливый соперник? – дядька, задавший вопрос, возник рядом с ним как-то незаметно и, покуривая сигарету, с любопытством наблюдал за происходящим.
– Нет. Это… Пакин, – глухо пробормотал Роман и судорожно вздохнул, пытаясь проглотить застрявший в горле колючий ком.
– Ага. Пакин… Это, конечно, всё меняет… – неопределённо проговорил дядька.
Они постояли ещё немного.
– И… что мне теперь делать? – вдруг решился спросить его Роман.
– Ничего. Терпеть. – Дядька выбросил в урну окурок. – Терпеть и ждать.
Роман сжал кулаки, ногти больно вонзились в ладони.
– А может, д-д-дать ему? – сквозь зубы процедил он.
– Нет, – качнул головой дядька, – тер-петь. Ведь ты человек гордый?
Да, Роман был гордым человеком. И бить Пакина не стал. А незнакомый дядька, сам того не зная, определил тактику его поведения по отношению к Мишель на многие годы.
Место, где живёт Мишель, он вычислил ещё в пятом классе. Улица Яблочная – если напрямую, через пустырь, то пятнадцать минут от конечной остановки «Ипподромная», углубляясь в кущи заброшенных садов. Дальше только ипподром и кладбище. И ее старый щитовой дом, утопающий в зелени. Позже, бродя там в одиночестве, Роман рассмотрел его во всех подробностях. Дом был одноподъездный, восьмиквартирный, из тех, что построили наспех на смену баракам. Его фасад никогда не ремонтировался, и понять, какого цвета он был первоначально, не представлялось возможным. Напротив входа в дом, не перекрывая его, а чуть сдвинувшись вправо, стояло восемь здоровенных, сбитых из занозистого горбыля сараев. За ними раскинулся просторный, заросший старыми деревьями сад – очаровательный в своей дикости, утопающий в высокой ласковой траве, щедро роняющий по осени каменные вязкие груши-дули и кислющие, выродившиеся в дички яблочки.
Вокруг дома располагалось восемь аккуратно нарезанных участков – огородики, принадлежавшие жильцам, отделенные друг от друга живыми изгородями – сетками, плотно увитыми девичьим виноградом или каприфолью. Они образовывали чудесные маленькие зелёные комнатки, и самое главное – в торце каждой из них имелся крошечный летний домик, не сарай, а именно домик – три на три метра, с лилипутской терраской, забранной небольшими квадратными стёклышками.
Жильцов там обитало немного – в каждой квартире один-два человека, поэтому пространство вокруг дома обычно пустовало. Роман полюбил бродить вокруг зелёных комнаток, сидеть в саду, вдыхая полной грудью очарование этого места – мира Мишель… Ему зачем-то очень нужно было в этот мир, хотя он и сам не знал, зачем…
С течением лет он всё больше проступал, этот мир, на всём, что её окружало, делая то, к чему она прикасалась особенным, неповторимым.
В свободное время Мишель выходила с маленьким стульчиком и баночками с краской и что-то там мазала, скрытая зеленью, на фундаменте…
И этим же вечером, уже в темноте, подсвечивая себе фонариком, Роман вдруг видел, как рядом с обшарпанной дверью на истерзанной трещинами и выбоинами стене вдруг вырастало райское дерево – с золотыми яблоками, с лазоревыми птицами…
Причём каждая ямка, каждая выбоина была использована Мишель самым непостижимым образом – она не замазывала их, а вплетала в структуру рисунка. Ветки яблони повторяли очертания трещин на фасаде, у птички вдруг возникал глаз-дырочка, делающий её удивительно живой, яблоко обретало неповторимой конфигурации червоточину, из которой высовывался изумрудный червяк с удивлёнными круглыми глазами, а самая большая яма стала отверстой пастью бирюзовой с золотом змеи, в боевой стойке охраняющей яблоню. Пасть была настолько дышащей, живой, её дно, подчёркнутое неровным рельефом выбоины, так правдоподобно горело цветом остывающих углей, что, только пересилив себя, можно было дотронуться до рисунка пальцем, – и сразу же хотелось отдёрнуть руку из-за ощущения, что палец проваливается неведомо куда, – под рукой ведь была яма…
Позже по обе стороны двери появились драконы – синий с золотом и коричневый с золотом, в золотых же коронах. Коричневый, видимо, был драконихой – об этом Роман догадался, прочитав надписи в готическом стиле, полукругом идущие над их головами: Кобальт и Терракота.
Вообще, уже к третьему году обучения стало ясно, что из Мишель получится необыкновенный художник. Её очень часто ругали – и за неточную линию, и за огрехи в композиции… Романа, напротив, всегда хвалили: за твёрдую руку, верные пропорции, за то, что светотень на его рисунке распределялась правильно. Но грош цена была этим похвалам.
Когда на общем стенде выставляли все работы, старательно, по всем правилам выполненные акварелью натюрморты, – только слепой мог не увидеть, насколько мертвы оказывались их убогие композиции рядом с буйными, роскошными рисунками Мишель! Все предметы на её натюрмортах удивительным образом имели ярко выраженные характеры. Они были живыми.
Например, «Натюрморт с тыквой». Не ясно, как она этого добивалась – арсенал средств исполнения у неё был таким же, как и у остальных, но Роман видел на бумаге не унылые осенние овощи на деревянном столе, а… цирк! Да-да, цирк, потому что тыква с брошенной на неё сверху веткой калины оказывалась и не тыквой вовсе. Она была как-то так слегка, неуловимо скособочена, так по-особому румяна, что Роману было абсолютно ясно – это старый, толстый, циничный клоун, весь размалёванный да ещё в красном колпаке. А арбуз, поставленный на попа позади тыквы, это не арбуз, а цирковой силач с напружиненным торсом, в полосатом трико, вытянувшийся в струнку, красующийся перед публикой. А вот это откатившееся в сторону бледное антоновское яблоко – это Пьеро, грустный, вечно униженный, отвернувший лицо от этих двоих… Хотя где у яблока может быть лицо и каким способом оно может его отвернуть? Но волшебным образом Роман это видел!.. Как и то, что располагаются они все не на столе, а на арене, хоть и на столе. Как-то угадывался круг циркового софита, но только угадывался, упрекнуть автора в перемещении заданного источника света не представлялось возможным, так искусно было всё изображено.
Их педагог по рисунку Аделаида Наполеоновна Сухих терпеть не могла работ Мишель. Она называла их китчевой отсебятиной, но Роман с самого юного возраста точно знал, что это не китч. Это её неповторимая манера, душа и фантазия. Стоило только посмотреть, как замирают перед её работами родители и гости школы, ошарашенные игрой воображения художника, как становилось ясно, это – настоящее. Неизвестно, видели ли все то же самое, что видел в этих пейзажах, натюрмортах и портретах Роман, или у каждого они рождали какие-то другие ощущения, но то, что видели, это точно…
К двенадцати годам Роман начал догадываться, а к четырнадцати окончательно понял, что Мишель существует одновременно в двух параллельных мирах. В одном из них, там, где Роман, – достаточно формально, следуя всему необходимому; а по-настоящему – в другом, где Кобальт и Терракота, котёнок и тыква-клоун… На осторожные вопросы, возможно ли вообще с людьми такое, мама рассеянно ответила:
– Возможно, возможно… Это шизофрения, сынок! А ты почему спрашиваешь?
Но никакая это была не шизофрения. Романа жутко оскорбило такое предположение, особенно из маминых уст – ладно бы ещё эта дура Сухих… Просто Мишель было дано необщее, тонкое видение, как даётся музыканту абсолютный слух и умение из нематериальных сфер улавливать неземного строя мелодии, как одной из тысяч балерин даётся непостижимая возможность в прыжке на доли секунд зависать над сценой, опровергая закон всемирного тяготения…
Хотя можно предположить, что у балерины тоже шизофрения.
Кстати, не считая каких-то случайных, обидно ранящих оговорок, родители Романа вели себя на удивление тактично. Их отношение к сыну определялось глубочайшим доверием и уважением. Причём оно было естественным, само собой разумеющимся, точно таким же, какое они испытывали друг к другу. Они никогда в жизни не интересовались, например, где это он шлялся полночи, не лезли в душу, не выспрашивали, есть ли у него девушка и каковы его планы на будущее.
Вряд ли они знали, что половину своей небольшой жизни он провёл в безлюдном дворе на Крестовоздвиженке, сидя за столом под яблоней, опустившей свои ветви почти до земли, невидимый окружающим…
В остальное время Роман как нормальный мальчишка его возраста дрался, играл на школьном дворе в футбол, а зимой в хоккей, обсуждал на переменах с приятелями достоинства различных марок автомобилей… Учился очень легко, хлопот учителям и родителям не доставлял.
Правда, имелась одна категория окружающих, интересовавшаяся Романом постоянно, интригуя и сжигая себя желанием узнать о нём как можно больше – школьные, классные и дворовые девочки. Роману и в голову не приходило, что он представляет для барышень почти такой же интерес, как для него – Мишель. Он был закрытым, загадочным, непостижимым. Сразу после школы исчезал в неизвестном направлении, не примыкал ни к одной из образовавшихся в девятом классе групп, никогда ничего о себе не рассказывал.
Не красавец: рост чуть выше среднего, плотный, с хорошо развитой мускулатурой, прямые брови, умные серые глаза, тёмные волосы, упрямо сжатый, неулыбчивый рот, всегда серьёзное выражение лица.
Но влюблялись – целыми классами. Заключали пари, первые красавицы пускали в ход весь свой арсенал обольщения, ссорились, выдумывали, интриговали… Никольский, сам того не ведая, был самой обсуждаемой персоной в школе: когда звучала его фамилия, учащались сердцебиения, сбивались дыхания, потели ладошки.
Если бы он только знал, сколько влюблённых глаз приковано к нему во время урока, сколько писем комкаются и рвутся в ночной темноте, сколько подушек мягко утирают сладкие девичьи слёзки! Но он не знал. Он рассеянно ронял «привет», когда видел кого-то из девчонок, «как бы случайно» спускавшуюся с верхних этажей в его подъезде, не замечал их на отчётных выставках в художке, умножая на ноль высокие каблуки, и мини-платьица, и томные раскрашенные личики…
Один раз, в одиннадцатом классе, во время экскурсии в Тарханы, на сиденье в автобусе рядом с ним плюхнулась Еговцева (по кличке Яга) – классная «фам фаталь». Весь класс, включая молоденькую учительницу, замер, затаив дыхание. Яга уверенно положила голову ему на плечо, немного поёрзала, ища удобное положение, и затихла.
– Представляете, – пересказывая эту историю в учительской, молоденькая литераторша сама волновалась, как девчонка, – Никольский вёл себя так… Ну, как будто бы ему на плечо упал… Ну, скажем, сухой лист… Бровью не повёл, прикрыл глаза тёмными очками и сделал вид, что спит…
Учительница ошибалась. Роман не делал вид, он на самом деле спал. Голова Яги была действительно сухим листом на его плече, стряхивать который он не счёл нужным. Ну лежит и лежит. Мало ли почему человеку нужно посидеть два часа с неестественно вывернутой набок шеей. Класс, втихаря хихикая, два часа наблюдал, как моталась многострадальная башка Еговцевой на твердокаменном плече Никольского, когда автобус подскакивал на ухабах. Излишне говорить, что на обратном пути юная обольстительница сидела в другом конце автобуса, подальше от Романа.
А он продолжал искать дверь в тот мир, в который путь ему был заказан. Мучительно долго, из мельчайшей мозаики складывалось его представление о жизни Мишель. Роман не собирался никого о ней спрашивать, а если бы и спросил, то вряд ли ему хоть кто-то ответил что-либо внятное. Не Пакина же с Карпинским, в конце концов, терзать вопросами…
В пятом классе его сведения о Мишель пополнились знанием, что у неё полная семья: всех учащихся из неполных просили написать заявления о скидке на оплату за обучение. Мишель в списке не было – значит, она жила с мамой и папой.
К седьмому классу Роман знал в лицо всех женщин, живущих в доме на Крестовоздвиженке. Там обитали: замотанная страдалица с усталой походкой и многочисленными кошёлками; сухая жердь с выпученными белёсыми глазами и в нитку поджатыми губами, весной, летом и осенью одетая в один и тот же суконный полосатый сарафан; фигуристая дамочка со взбитыми пергидролевыми волосами, вечно подшофе; толстая приятная улыбчивая тётенька в кокетливых нарядах, часто что-то забывающая и за этим чем-то возвращающаяся домой… Любая из них по возрасту могла быть матерью Мишель. Но кто именно, – вот в чём вопрос. Роман больше всех грешил на страдалицу. Оказалось – дамочка…
В девятом классе он случайно познакомился с её отцом. Отец оказался художником, и обитал он не там, где жили Мишель с матерью, а на Ленина, в мастерских, расположенных на крыше двенадцатиэтажного дома. Каждый первогодок из художки знал про эти мастерские: художническая братия, занимавшая их, была довольно многочисленной и именовалась «Творческая ассоциация “Художники на крыше”». Каждый год проводилась их совместные выставки, на которых Роман бывал и раньше, но только не знал, что в ряду прочих выставляется и отец Мишель – у них были разные фамилии…
В тот день на урок композиции вдруг припёрлась Аделаида и, как всегда, путано затараторила про какие-то подрамники, о которых «она договорилась», и что сейчас Мишель пойдёт к папе, а если одной тяжело, то будет правильно, если «кто-нибудь, ну вот хотя бы Никольский» отправится вместе с ней…
Роман слушал трескотню Аделаиды в полуобморочном состоянии, словно она доносилась сквозь толщу воды. Позже он не мог вспомнить, как они с Мишель вышли из школы, как сели в троллейбус и поехали в центр – словом, проделали весь тот путь, за которым он столько лет наблюдал со стороны. Потом дом художников, звонок в домофон и неожиданно громкий, весёлый голос из динамика: «Мушель, ты?»
Замусоренный, убогий подъезд дома Роман запомнил хорошо. Жуткий лифт, залепленный разноцветной жвачкой и немые кнопки с напрочь стёртыми цифрами. Только над одной из верхних много раз было прочерчено простым карандашом «11».
Выйдя из лифта, они направились к узкой, заваленной строительным мусором лестнице, запирающейся на решётку. Тогда она была открыта. Мишель шла впереди, показывая дорогу, уверенно ступая по кускам разбитой штукатурки, а Роман два раза споткнулся, чихнул от поднявшейся пыли и вдруг… Неприятный полумрак лестницы, наполненный пыльной взвесью, неожиданно сменился нестерпимо ярким светом безудержно голубого майского неба! Из тёмного проёма Роман шагнул на узкую открытую галерейку, опоясывающую дом на уровне крыши. Он машинально сделал ещё несколько шагов и схватился за перила, задохнувшись от невообразимой красоты, открывшейся перед ними.
Бывшая Купеческая видна как на ладони. Лабиринты старинных закоулков с краснокирпичными лабазами, приземистые особнячки с затейливо прилепленными друг к другу выше или ниже зелёными кровлями, прозрачные светло-изумрудные облака только распустивших листву деревьев, словно парящие над изысканной причудливостью крыш… Роман узнавал и не узнавал знакомые с детства места. Мишель стояла рядом, и Роману казалось, что она испытывает сейчас всё то же самое, что чувствует он.
Вдвоём они будто плыли над родным городом, над старинным центром, разглядывая его во всех подробностях: прямоугольник рыночной площади с каменными торговыми рядами начала девятнадцатого века, бывший «Гранд-отель» с дивными пропорциями итальянского палаццо, осквернённый вывеской «Продажа горящих туров», солидные строения купца-благотворителя Глазова под объёмными шатровыми крышами, напоминающими днища огромных кораблей…
Мишель молчала ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы он отошёл от первого шока, вызванного этим их совместным полётом. Потом тихо сказала:
– Там, в мастерской… вид на другую сторону. Ещё лучше.
Роману не надо было лучше. В тот момент его жизни всё самое лучшее происходило здесь, рядом с ней, и, честное слово, если бы сейчас она вдруг дала ему руку и взаправду сказала: «Ну? Летим?» – он, ни секунды не думая, шагнул бы через перила…
Сколько именно – пятнадцать минут, полчаса, час они торчали на галерейке, Роман и сейчас не смог бы сказать. Очнулись оба от весёлого окрика: «Мушильда, вы где пропали, интересно?»
В проёме тёмного входа, щурясь от яркого солнца, стояла весёлая внушительная фигура и заразительно смеялась. Роман одурманенным взором смотрел на отца Мишель и, силясь потом восстановить в памяти этот образ, определял его для себя как «зубы-борода-очки». Больше ничего вспомнить не мог.
Как в тумане проплыла мастерская, показавшаяся огромной и сильно захламлённой. Солнце било в запылённые окна; на стеллажах и около стен теснилось множество картин – преимущественно портреты молодых женщин; напротив балконного окна стоял венский стул, на нём белая сирень в кувшине и синяя ткань на спинке; поставленный наискось мольберт и огромный полосатый кот, виртуозно шляющийся среди этих непроходимых нагромождений…
Мишель невесомо тронула его за рукав и повела к балкону. Оттуда открывался вид на южную часть города с его буйной зеленью, одноэтажными домами, маковками церквей, колокольней и синей извилистой лентой реки. Вид был чудесный, но он, к сожалению, не принадлежал уже им одним, как там, на галерейке.
– Мушка, и ты, любезнейший, берите это добро, – распорядился Зубы-очки-борода и указал на три связки подрамников, прислонённых к драному дивану.
Роман решительно перевязал три вязанки на две и только по настоятельному требованию Мишель оставил ей один подрамник, который она надела через плечо, как кондукторскую сумку. «Любезнейший» взвалил на каждое плечо по огромной вязанке, и они двинулись в обратный путь. В тесный лифт, конечно же, не влезли. Пришлось спускаться по неудобной узкой лестнице. Потом выяснилось, что ехать с такой поклажей тоже нельзя, потому что в этот час троллейбусы уже идут переполненными, и они топали пешком через полгорода – от центра до юга, именно по тем местам, над которыми пролетали некоторое время назад…
Роман был готов переть эти чёртовы подрамники хоть на край света и сколь угодно долго. Только бы идти рядом с ней в этом лёгком, невесомом, обоюдном молчании. Теперь он точно знал, что Мишель ничего не забыла – ни котёнка, ни его сломанных рук, а может быть, даже каким-нибудь десятым чувством угадывала его присутствие в своём дворе. И что есть между ними эта тонкая связующая нить, которая… Но только она в этом мире, к сожалению, а Роману хотелось в тот.
Изо всех сил желая, чтобы этот день никогда не заканчивался, в девять вечера он уже сидел около дома Мишель, в саду, под яблоней, невидимый окружающим, а ровно в двенадцать решился на новый поступок – вошёл в подъезд её дома.
Торчать в подъезде – совсем не то что скрываться в саду или бродить возле зелёных комнаток. Двор общий – мало ли кто там бродит, а вот в подъезде с небольшим количеством жильцов стопроцентная вероятность нарваться на вопрос: «Парень, ты кого ищешь?» И что отвечать?.. Хамить или врать?.. И то и другое он ненавидел с самого детства.
Но сегодня сам чёрт ему был не брат. Какая-то странная сила внесла его в перекошенную дверь. В подъезде, конечно, оказалось темно. Роман включил фонарик. Так… вторая дверь слева, раз окна в зелёную комнатку…
Луч фонарика нащупал искомую дверь. Роман повёл рукой вверх-вниз и… задохнулся от неожиданности. Отошёл на несколько шагов, чтобы охватить лучом полную картину увиденного. Двери не было. А было… огромное, белоснежное, выше человеческого роста, продолговатое яйцо, настолько неправдоподобно выпуклое, гладкое, живое, что Роман не смог себя преодолеть и погладил его рукой. Пальцы ощутили плоскую деревянную поверхность.
Роман продолжал разглядывать рисунок. Гладким и целым яйцо было только по краям, дальше, от краёв к центру шла паутинка трещинок, а в самой середине кто-то его проклюнул, отчего большой кусок скорлупы вывалился, и там… Там, внутри, маленькие странные художники на белоснежном ничто рисовали мир. Один рисовал окно, через которое виднелись поле, река, голубое небо; второй, встав на лесенку, которую ещё только дорисовывал третий, вёл линию стыка потолка и стены с куском обоев в простецкий ситцевый цветочек; четвёртый начал доски пола и скамеечку, на которой мёл хвостом уютный рыжий кот; пятый уже закончил распахнутую дверь с тропинкой, уходящей в сосны и, наклонив голову, придирчиво оценивал сотворённое…
«Гномы», – ошеломлённо подумал Роман, а потом присмотрелся внимательнее – нет, не гномы. Маленькие художники были не гномами, а какими-то другими, странными, но очень симпатичными существами с огромными блестящими глазами, тоненькими, изящными даже не руками, а лапками, что ли… За спиной у них плескались золотистые полупрозрачные плащи с закруглёнными полами, головы обнимали непонятные объёмные шапочки. Самое удивительное в тех милых существах – это носики, чуть длинноватые, с намёком на раздвоенность, что делало их отдалённо похожими на Снусмумрика…
Мушки это, вот кто. Крошечные золотистые мушки, и не плащи это у них, а крылья. И на головах у них не шапочки, а невесомая, странная стрижка Мишель. «Мушель, Мушка», – стукнуло в голове. Маленькая золотая мушка, рисующая яркий мир на безликом ничто.
Вообще – почему именно муха? Роман мучительно думал об этом, бредя майской ночью домой по безлюдной дороге. Думал, трясясь потом на раздолбанной «копейке» и невпопад отвечая на вопросы весёлого ночного водилы. Думал, силясь уснуть и ворочаясь до утра в кровати.
Утром спросил у мамы. Мама, как всегда, знала ответы на все вопросы.
– Маленькая мушка, которая из ничего создаёт прекрасное? Это дрозофила, мой дорогой. Она единственная на свете способна сотворить из простого виноградного сока изысканное, тонкое, драгоценное вино. А ты почему спрашиваешь?
Романа ответ устроил. «Она единственная на свете…» Драгоценное вино, неповторимый мир – какая разница?
Учебный год нёсся к завершению, как фрегат с наполненными ветром парусами. И в классе, и на пленэре Роман почему-то оказывался со своим мольбертом немного позади Мишель и смотрел ей в затылок, не отрываясь. Он уже хорошо улавливал её немного мушиную манеру двигаться – мелко-прерывисто, причём её тоненькие руки тоже почти всегда находились в движении – даже когда в классе не рисовали, а слушали лекции по истории ИЗО. Маленькие лапки Мишель трогали предметы на столе – ласково, мелкими движениями, будто наслаждаясь фактурой материала, из которого были изготовлены, – мяли или складывали бумагу, быстро и точно, и вдруг – р-р-раз! – и на кисточку насаживалась голова Петрушки или цветок в форме граммофончика…
В её руках оживало всё – проволочная оплётка от пробки, которой закупоривают шампанское, две круглые конфетки-жвачки, ластик, салфетки, конфетные фантики… Обе её лапки, соединяясь, сжимали-потирали между ладонями предмет, приготовленный к трансформации, потом моментально превращали его в нечто противоположное своему предназначению – неожиданное, живое, остроумное.
Не всегда Роман мог видеть, что получается у Мишель, но когда видел… Две серые каталожные карточки за несколько секунд обретали острые носы, хулиганские глаза и рты и куда-то гнались друг за другом на согнутых кочергами медных проволочных ножках. Оплётка от шампанской пробки становилась пучеглазым лебедем, хамски показывающим кому-то язык. Конфетки-жвачки слеплялись друг с другом, превращаясь в два одушевлённых арбуза – плачущий и утешающий… После занятий толпа визжащих от восторга девчонок расхватывала чудесные фигурки, а Мишель только разводила руками: пожалуйста…
В последний день занятий они не рисовали, а просто сидели в классе и слушали педагогов, записывая творческое задание на лето, списки литературы по искусству, рекомендуемой к прочтению. Роман ничего не слушал и ничего не записывал, а откинувшись на стуле так, чтобы не застил Моторкин, смотрел в затылок Мишель и думал о том, что же будет этим летом.
И тут случилось невероятное – Мишель оглянулась, словно точно зная, куда направлен его взгляд. Два тёмных блестящих озера, мерцая, встретились с его глазами и заполнили собой всё вокруг. Отвести взгляд было невозможно, но выдержать – ещё труднее. У Романа перехватило дыхание и заледенело сердце.
Хрясь! – качавшийся на двух ножках стула Моторкин вдруг завалился назад, на спину, – класс охнул, задвигался, завизжала Аделаида.
…Роман уже знал, что будет делать этим летом.
Лето он провёл на Крестовоздвиженке. Оно стало поистине необъятным, это лето, вобрало в себя столько событий, сколько, наверно, не содержала до этого вся его пятнадцатилетняя жизнь.
Во-первых, Роман в одностороннем порядке познакомился с наиболее активной частью обитателей дома. Их было пятеро – трое дедов и двое ребятишек. Деды были одинокими, всё лето проводили в сараях, перебирали хлам, что-то мастерили и потихонечку там же гнали самогонку. Днём они грелись на солнышке, сидя на занозистых лавках у сарайных дверей, а вечером – иногда лениво, иногда азартно – резались в картишки. Дедов звали Спутник, Центер и Пистолет.
Самым приличным из них был Спутник – единственный, кто подметал шелуху от семечек перед всеми сараями, не употреблял матерных слов и возился с ребятишками – пятилетними близнецами Николашкой и Олечкой. Их мамаша, та самая замотанная страдалица, которую Роман когда-то посчитал матерью Мишель, тащила на себе хозяйство, ребят, тяжёлую работу и запойного, никчёмного мужа. Звали её Шура Таратынкина.
Вечером или в выходные, когда шёл дождь, чтобы дети не промокли и не простудились, Спутник развлекал их под навесом своего сарая – Роману из его яблоневого шалаша было хорошо видно, как это происходило. Занятие было всегда одно и то же: дед раздавал ребятам маленькие молоточки и здоровые длинные гвозди. Под его строгим наблюдением они забивали гвозди в специально для этого случая имевшиеся пеньки, причём гвозди держал сам Спутник, ребята только лупили молотками. Как только гвозди были забиты примерно на треть их длины, детям выдавались пассатижи, и мальчик с девочкой, только что с усердием загонявшие в дерево железные занозы, с тем же усердием, высунув языки, тянули их обратно. Непостижимо, но заниматься этим, по сути, бессмысленным делом под шутки и прибаутки Спутника дети могли часами.
Спутник был довольно привлекательным дедом, можно даже сказать, красивым. Высокий, синеглазый, с крепкими зубами, и, если бы не седые, как снег, волосы и слегка согнутая спина, он вполне бы сошёл за молодого. За этим балагуром и хохотуном наблюдать было одно удовольствие, и Роман часто засматривался, недоумевая, чему же это он так радуется, одинокий, старый, – жизнь-то ведь заканчивается? Годков-то уж, небось, никак не меньше семидесяти пяти…
Пистолет был блатной. По крайней мере, это первое слово, которое приходило на ум даже при мимолётном на него взгляде. Измождённое тело, синее от татуировок, кривой железнозубый рот и замысловатая феня, изливавшаяся из него днём и ночью, дополнялись неправдоподобно выпирающими плечевыми костями, достававшими почти до ушей. В тех местах, где у всех нормальных людей плечи, у Пистолета были ямы. С этими демоническими плечами он походил на жилистого, синего, кадыкастого орла. Кровь стыла в жилах, когда в летнюю жару Пистолет стягивал с себя застиранную, ветхую рубаху. Почему Пистолет, – Роман понял, как только увидел его правую руку: на ней имелось всего два с половиной пальца – большой, указательный и половина среднего.
Пистолет хрипло кашлял, плевался и курил какие-то особо вонючие папиросы. Всё своё время он посвящал чтению книг, которые огромными авоськами таскал из библиотеки и складывал стопками на пеньке под навесом. Когда у него водились деньги, он валялся пьяным в сарае на железной койке и невнятно орал блатные песни про какую-то «курву с котелком». Роман никак не мог разобрать слов. Когда деньги заканчивались, Пистолет читал, смачно плюя на палец-ствол, чтобы перевернуть страницу. К детям он никак не относился, но они его не боялись, свободно заходили на его территорию, брали что-то нужное, иногда тихонько играли на его лавке и так же незаметно уходили.
Самым противным из трёх был Центер. Собственно, долго думать над происхождением его прозвища не приходилось – весил он куда больше центнера. У него была маленькая, как у опарыша, голова, сходство с которым усиливала чёрная, только с намёком на проседь, короткая нашлёпка волос и маслянистые карие глаза. Равномерно жирное тело, узкие плечи и неприятная, какая-то бабская походка: он не ходил, а мелко-мелко равномерно трюхал, по-женски виляя задом. Он никогда не сидел на месте, и любой смог бы заметить, что Центер бесконечно выхаживает, вынюхивает, выглядывает, что бы где выпросить или спереть. Тащил он на свою территорию всё что ни попадя, по этой причине в его сарай войти было невозможно. Дети терпеть не могли Центера – за версту обтекали его обиталище, шарахаясь от противной, сладенькой улыбочки.
Николашка и Олечка весь день находились, конечно, в детском саду, а после сада, вплоть до позднего вечера, болтались во дворе, причём в любую погоду. Учитывая вечно пьяного Таратынкина, ползущего ежедневно домой в невменяемом состоянии, им неплохо бы даже ночевать на улице.
Главным человеком в жизни малышни была Мишель. Мишель тоже летом жила практически на улице, по большей части в зелёной комнатке, дети у сараев не появлялись – торчали за домом, рядом с ней. Туда у Романа доступа не было: дорога одна – из подъезда вокруг дома по узкой тропинке, а с внешней стороны прямоугольник зелёных комнаток был надёжно запечатан летними домиками, стоящими вплотную друг к другу.
Конечно, в зелёной комнатке он побывал, и неоднократно, только поздно вечером, когда уже не горели окна. Там росли необычные растения. Почти ни одно из них он не смог опознать, кроме огурцов, лука и кабачков разве что. Остальные были пряными травами – незнакомыми и пахучими… Роман узнал еще лаванду – её полно росло в Крыму вокруг тёткиного дома, но там она цвела голубым, а в саду Мишель – белым. Но это точно была лаванда – растёртый в руках листочек пах именно ею.
Узкая тропинка вела к домику. Около него – скамеечка и круглый пенёк, заменяющий стол, на котором почти всегда стояла белая кружка, до половины наполненная холодным чаем необычного вкуса – видно, из тех трав, что росли в саду. Роман стоял перед домиком, пил из кружки Мишель и смотрел на то, что было нарисовано на стене.
Там была нарисована смятая бумага с карандашным этюдом: стол, на нём яблоки, сливы, груши. В середине бумага небрежно порвана, поэтому открывалось то, с чего был сделан набросок: голубое небо, деревянный стол и настоящие, исходящие спелостью и природными красками те же самые фрукты.
Это производило ошеломляющее впечатление. Хотелось бесконечно рассматривать картину, хотя сразу было понятно, что серый мир на серой бумаге – то, что видишь ты, обычный человек, а то, что в прорези – художник. «Ну что, собственно, в этом рисунке особенного?» – уговаривал себя Роман, глотая из кружки чай и светя фонариком, но и с первого взгляда любому дураку становилось ясно – всё особенное… Что только волей художника можно попасть туда, где такой истомой лучится небо, где так сочно и неповторимо ложатся краски, круглящие и оттеняющие бока фруктов, а доски стола непременно хочется потрогать, ощутить их корявую отполированность и медовую теплоту… Но – только волей художника. Самому – никогда. Сам сиди и довольствуйся всем серым.
Тем же летом, притаившись как-то раз поздно вечером в зелёной комнатке, Роман открыл ещё одну невольную тайну Мишель – секрет её странной причёски.
Роман допивал горьковатый чай, сидя на скамейке и уже собирался было уходить, как вдруг в крайнем окне её квартиры зажёгся свет, и, подсвеченный сзади, как в театре теней, на плотно задёрнутой шторе появился силуэт Мишель. Силуэт замер, чуть наклонившись, словно всматриваясь куда-то, затем поднялась левая рука, как гребёнкой собрала в горсть волосы со лба к затылку, потом поднялась правая рука, с огромными, как показалось Роману, увеличенными тенью портновскими ножницами, и – чик! – в один приём всё лишнее осталось в горсти левой руки, а на затылке взлетела всегдашняя пышная копёшка лёгких тонких волос… Свет погас.
– Как странно, – думал Роман по дороге домой, один, в пустом троллейбусе, на который он чуть не опоздал, – когда Мишель что-то делает, кажется, она всегда точно знает результат… Будто заранее видит, что должно получиться. И оно получается.
Действительно, после Мишель никогда не оставалось испорченных набросков или неудавшихся поделок; это же подтверждала и моментально, в одно движение, сотворённая причёска. Создавалось впечатление, что кто-то, всё на свете знающий и на другом уровне сведущий водил её рукой.
В те дни Роман познакомился с Валерьяном. Именно там, во дворе Мишель.
Появление Валерьяна он, как ни странно, пропустил: не всё же время пялиться на двор и его обитателей. Обычно Роман прихватывал с собой книжку, блокнот, карандаш, гелевую ручку… Делал наброски, читал… Блокнот заполнялся шаржами на Спутника, Пистолета, Центера… Получалось хорошо. Настолько хорошо, что самому нравилось.
Но стоило только вызвать в памяти лицо Мишель, как карандаш начинал спотыкаться. Получалось, ну то и не то. Все черты были её – и не её. То есть даже не черты, а – выражение глаз, обращенных внутрь себя, тень между бровями, её способность смотреть не моргая, – как это всё передать? Специально для глаз была чёрная гелевая ручка, и всё равно не удавался этот глубокий антрацитовый глянец, чёрт… никогда.
За этими муками и застал его Валерьян. Причём так тихо раздвинул ветви яблони, что Роман и почувствовал-то его не сразу, только когда услышал вопрос:
– Можно тебя на минуточку?
Роман пожал плечами и вылез. Если бы минуту назад он не был так увлечён рисованием портрета, то наверняка бы заметил, что Валерьян зачем-то приходил к Спутнику и они какое-то время негромко разговаривали, стоя под навесом сарая. Спутник втолковывал что-то своему собеседнику, держа того за лацканы пиджака и кивая головой в сторону Романова убежища.
Валерьян был хозяином маленькой кузни, прилепившейся к ипподромным конюшням. Причём всё в этой кузне было, как сказала бы мама, «аутентичным» – горн, мехи, наковальня… Без всяких современных изысков вроде молота с электрическим приводом. Нагревай металл – и лупи по нему, как сто лет назад.
Невысокий, жилистый, немногословный Валерьян работал заведующим лабораторией в НИИ тонкой химии, и, несмотря на простоватый вид, назвать его «мужиком» язык не поворачивался. К моменту выхода на пенсию институт практически расформировали, а Валерьян очень кстати получил в наследство от своего крёстного ту самую кузню со всем оборудованием и даже с подручным – Ванькой-молотобойцем. В свои пятьдесят семь Валерьян ещё чувствовал себя молодым, полным сил и за кузнечное дело взялся с азартом.
Новый знакомый привёл Романа в кузню, с гордостью показал своё хозяйство. Почти сразу, без лишних слов Роман проникся глубокой симпатией к спокойному, немногословному и неулыбчивому дядьке, поверил в его дело так, как верил и принимал его сам Валерьян.
Они, такие разные по возрасту, тем не менее, подошли друг другу, как вилка к розетке. С облегчением вздохнул Ванька: можно было приступить к осуществлению большой мечты его жизни: таскать ящики с водкой в магазине «Рябинка», а не размахивать молотом с утра до вечера.
Вопросы «о личном» тоже были решены сразу и бесповоротно, в первые пять минут знакомства.
– А ты, собственно, что тут… – спросил Валерьян, показывая новому помощнику дорогу к месту работы.
Роман остановился и исподлобья взглянул на собеседника.
– Не хочу… – коротко ответил он.
Валерьян молча кивнул и больше к этой теме никогда не возвращался.
В кузне с избытком хватало разной хлопотной и кропотливой работы по мелочам: подковывать лошадей, изготавливать фигурные накладки на петли и замочные скважины, дверные засовы для первых корявых «новорусских» особняков, строившихся в стиле замков остзейских баронов. Иногда приходилось потрудиться и по-крупному – изготовляли в кузне и каминные решётки, и решётки на окна, и затейливые кладбищенские оградки, которыми местные бандиты обожали украшать последние пристанища досрочно покинувших этот мир братков.
За петлями для сарая как-то раз пришёл Спутник. Немного похохотал, разговаривая с Валерьяном, и пару раз взглянул на Романа, шевеля белоснежными бровями. Именно тогда Роман узнал, почему его так странно называют.
– Спутник? – переспросил Валерьян. – Шоферил смолоду. В октябре 57-го уехал в командировку, на целину, что ли… Ты, конечно, вряд ли знаешь, что в стране происходило в то время…
Роман действительно не знал.
– Первый искусственный спутник Земли запустили на орбиту 4 октября 1957 года, – досадливо вздохнул Валерьян. – В январе 58-го, спутник сгорел в нижних слоях атмосферы, да и друг мой вернулся из командировки. Ну с тех пор так и пошло: Спутник и Спутник. Страна тогда этим жила, сейчас трудно такое представить…
Да, Роману трудно было представить, что когда-то страна жила общими, радостными (хотя и не только, но все же), нацеленными в будущее событиями, мечтами и планами. И верила в светлое будущее.
Детство Романа и Мишель шагало мимо зарешёченных кооперативных ларьков с первыми «марсами-сникерсами» и ликёром «Амаретто», в ногу с учителями и инженерами, поменявшими указки и кульманы на клетчатые полипропиленовые сумки, набитые турецким барахлом. Мимо первых диковинных особняков жуткого вида, первых кооперативных ресторанов, первой наркоты и первых бандитских могил. Волшебные слова «бабки», «тачка», «норковый свингер» будоражили и сжигали сознание, формировали мечту. Слово «спутник» казалось инородным, чем-то серебристо-далёким, не из этой жизни. Как, впрочем, и сам Спутник.
К концу августа Роман уже достаточно уверенно орудовал молотом. Его совсем не раздражали ухающие звуки кузницы, а высокий, колокольчиковый тон молоточка Валерьяна и вовсе казался приятной музыкой. Мысль о том, что Мишель тоже слышит эту музыку, приглушённую расстоянием, облагороженную и смягчённую листвяным фильтром яблоневых и грушевых деревьев, примиряла его с невозможностью видеть её каждый день.
Да, теперь видеть Мишель не получалось совсем. Только изредка, устало плетясь к сумеречному троллейбусу, выжатый как лимон, он находил в себе силы добрести до зелёной комнатки. Кружка с чаем по-прежнему ждала его и теперь была налита доверху, а не наполовину, как раньше. Почему? Роман не знал. Но чай выпивал с наслаждением и ждал сентября.
Одиннадцатый класс ворвался в жизнь сутолокой, бестолковостью, яростным бурлением. Пережив сумбур первого сентября с его криками, звоном, девичьими визгами и томными взглядами, уже третьего числа Роман появился в художке и вздохнул спокойно.
Аделаиду заменили на Кощака – как художник тот ничего из себя не представлял, но хотя бы не истерил и не орал на учеников. Несколько человек из их группы ушли – не до баловства, выпускной класс! Пора искать репетиторов и готовиться поступать на юридический, экономический, в медицинский…
Мишель и Пакин остались, а вот Карпинский, как, понизив голос, объяснил Моторкин, «чуть не склеил ласты» – связался с гопотой, то ли нюхал что-то, то ли курил в гараже, а теперь давит койку в токсикологии областной больницы.
Больше неприятных новостей не было. Роман расслабленно прислонился к стене и с удовольствием наблюдал за тем, как народ перетекает от одной кучки к другой, ревниво рассматривая чужие картинки с летнего пленэра или показывая в ответ свои. Краем глаза, конечно, посматривал на Мишель. В ее папке пейзажи отсутствовали, но были какие-то эскизы, сделанные чёрной тушью, тонко прорисованные, странные… «Эскизы к спектаклю по Брэдбери», – долетело шелестящее объяснение от кого-то.
«К какому спектаклю? – силился понять Роман. – Почему Брэдбери?» Но многолетняя привычка не выдавать себя и ни о чём не спрашивать – победила, как обычно. Роман считал, что всё нужное узнаётся в свой срок, как положено, а если не узнаётся, значит, так правильно. Манера не лезть в чужие тайны, не слушать сплетен, не знать того, что для многих являлось очевидным, иногда могла сослужить ему плохую службу, а иногда, наоборот, хорошую. К Роману, например, невозможно было подойти с намёками, подковырками, откровенным наездом… А с нового учебного года, принимая во внимание раздавшиеся плечи и заметно проступающие под тонким чёрным свитером мышцы, подобное казалось ещё и небезопасным.
Во второй половине сентября, в один из мягких солнечных дней бабьего лета, в городе устроили ярмарку ремёсел. На другом берегу, в пойме реки, на большой поляне с ласковой шелковистой травой, могучими дубами и синим небом над ними, за одну ночь выросли цветные шатры. Там гладко причёсанные девочки из Дворца школьников плели кружева, звонко гремя коклюшками, ткали из цветных ниток домашние половички и накидушки на табуретки, вязали из соломы незатейливые куколки-обереги. Тут же продавали резные простые и расписные ложки, горшки, крынки и махотки, толстые деревенские носки из валяной шерсти, шапки и платки из козьего пуха, а еще мёд, яблоки, семечки…
Гончар, вращая свой круг, являл чудо рождения, словно из ничего, из взмаха руки и поглаживания мокрого кома глины, стройных башенок – крынок и кувшинчиков. По зелёным полям ходили лошади с седоками в лоскутных русских косоворотках, в тесном кругу зевак секция славяно-горицкой борьбы показывала приёмы русского боя на кулачках, а потом и на мечах, со звоном, хэканьем и криками «вонми!».
К вечеру обещали бесплатную медовуху и молодецкие прыжки через костёр. Народу пришла тьма.
Каким-то образом городское управление культуры вышло на Валерьяна, даже помогло с перевозкой, и вся их троица вместе с Ванькой очутилась на ярмарке, расположившись чуть в стороне от шатров. Показывали, как работает кузница. Металл нагревали в костре, наковальню Валерьян где-то раздобыл переносную, облегчённую; выковывали, конечно, всякую ерунду вроде подков, но продали много готового, и недёшево, – каминные наборы с кочергами, щипцами и совками, подсвечники с наверченными финтифлюшками, загогулистые настенные фонари.
Почему-то именно кузница оказалась центром притяжения ярмарочной публики. Валерьян много и охотно объяснял, Ванька с Романом попеременно ухали молотом, народ толпился и, разинув рты, таращился то на них, голых по пояс, в кожаных фартуках, с ремешками на головах, то на расплющиваемый ими металл, плюющийся опасными искрами при каждом ударе.
В моменты отдыха подплывали лошадники, знакомые ребята с ипподромных конюшен, трепались, Валерьян регулярно подковывал им лошадей. Пришли родители Романа – стояли с краю, счастливые, обнявшись, любовались сыном. Подходить не стали.
Часам к трём, когда все уже стали уставать, Роман вдруг заметил среди зрителей барышень из своей школы: сначала одна мелькнула, потом вторая, третья и еще две… Впервые за много лет он оказался в таком людном месте, да к тому же в таком странном виде, поэтому чувствовал себя не особенно уютно. Интересующиеся барышни буквально пожирали его взглядами… Первой заметившая Романа поторчала несколько секунд столбом, вытаращив глаза, а потом, едва придя в себя, устремилась «в народ», оповещать:
– Ник-ххольский!.. Здесь!.. От сцены – направо!..
Ну и рванула толпа поклонниц Никольского. Они так внимательно пялились на его руки, поднимающие молот, на кожаный фартук, на сжатые в нитку от напряжения губы, на стекавшие по лицу капли пота, что Роману стало дурно. Он отошёл к деревянной шайке, чтобы плеснуть в лицо холодной воды, потоптался там для вида, вытер пламенеющее то ли от огня, то ли от взглядов лицо и смылся подальше от толпы, благо Валерьян уже не был настроен что-либо показывать, а только принимал заказы, раздавал телефон и адрес кузни.
– Ничего, пусть на Ваньку попялятся, – думал Роман, пробираясь сквозь кусты поближе к речке и подальше от толпы, где можно было спокойно отдышаться. Продираясь сквозь орешник, стаскивая через голову фартук, он не заметил, как оказался на крошечной полянке у реки. И вдруг остановился как вкопанный.
В центре полянки, спиной к нему, стояла Мишель и подшивала выпуклую бровь какому-то странному существу овальной формы, неровного коричневого цвета, бугристому, без рук, но в лаптях. Существо выразительно подмигнуло Роману свободным глазом и дёрнуло правой ноздрёй. Мишель оглянулась. Потом повернулась назад, сделала два изящных стежка и оторвала нитку. Бугристый встряхнулся, сложил губы-оладушки в колечко и свёл толстые бровки домиком. Ножка в лапоточке изящно отставилась назад. Роман понял, что приветствие адресовано ему, отошёл на шаг, развёл руки в стороны и улыбнулся. «Это же картошка!» – с весёлым удивлением подумал он.
– Картошка, – подтвердила его догадку Мишель, – бердышевская… марка.
Картошка завела левую ногу за правую, потом наоборот, и попеременно присела, сделав карикатурный книксен, жеманясь и мелко кивая. Играла «светский тон».
Роман ошалел. Ростовая кукла была настолько уморительно-живой, что невозможно было оторвать глаз. Он быстро протянул руку и шагнул к Картошке, чтобы потрогать материал, из которого она сделана. Картошка не далась, отпрыгнула, сузила глазки, внезапно открыла ярко-красный щелястый ротик, показала длинный острый язык: «Бе-е-е…» и ловко подрожала им, что выглядело особенно оскорбительно. Роман захохотал.
– Это трикотаж, – охотно объяснила Мишель. – Такие старинные чулки… «в резиночку». Форму создаёт тонкий поролон, бугорки и выпуклости – синтепон, а статичную мимику… держит гибкая проволока.
Картошка тут же проиллюстрировала сказанное: открыла рот и зафиксировала его ромбом – вместе со сморщенным лобиком и наклоном головы вправо выглядело это довольно жалобно, будто она о чём-то просила. Ей-богу, устоять и отказать было невозможно.
Роман восхищённо потряс головой. Он просто не мог найти слов.
Мишель заметила и тут же стушевалась – принялась понижать градус восторга. В предложениях ее удлинились паузы, сбилось дыхание, она с трудом подбирала нужные слова.
– Там, внутри… просто Прохор, двигательно-одарённый… подросток. Он работает о-дно-вре-мен-но… пальцами, локтями, коленями, предплечьями… шеей, головой. Оттого у куклы… такая богатая мимика.
Картошка всё это время важно кивала. В конце фразы она неловко согнулась и, мучительно скривившись, с удовольствием почесала лаптем нос.
Роман опять прыснул. Ну невозможно спокойно на это смотреть!
На поляне включили трансляцию. В динамиках зарыдал Юра Шатунов. Все вздрогнули. Уже добрый десяток лет «Ласковый май» был здесь излюбленным блюдом праздничных музыкальных программ. Казалось, объелись все, и бердышевская молодёжь хотела совсем другого, но какой-то упёртый повар подавал и подавал именно это набившее оскомину угощенье.
– Вроде начинают, – беспокойно произнесла Мишель и, поймав вопросительный взгляд Романа, объяснила: – Праздничный концерт… Я тут от «Звёздочки». Моя Клава… готовила программу.
Роман сразу всё понял. «Звёздочка», «Красная Звезда» – ДК работников милиции. Клава – мать Мишель… Вообще-то она Екатерина Андреевна, как было написано в журнале посещаемости художки, но Мишель звала её Клавой. «Клава» частенько подъезжала к дому в темноте или в сумерках, на прыгающем на кочках ЛуАЗе. Заливисто смеясь, спрыгивала в изящных туфельках куда придётся, иногда в грязь или в лужу и «щёгольской походкой» ковыляла к подъезду, не всегда вписываясь в повороты. И слепому было ясно, что дамочка под мухой. Из подъезда выбегала Мишель с укоризненным: «Клава, ну ты опять?» и осторожно вела, положив руку матери себе на плечо, по стёршимся ступенькам подъезда.
По всему выходило, что «Клава» работает в «Красной Звезде» кем-то вроде художественного руководителя, а Мишель… Мишель и здесь подставляет матери плечо. Странно, но Мишель объясняла ему так, будто не сомневалась, что он знает, кто такая Клава и кем она ей приходится. «Знает про шалаш или просто, как всегда, витает в облаках?» – промелькнуло в голове. Но думать про это сейчас не хотелось.
«Белые розы, белые розы, бе-ез-защитны шипы…» – надрывался в динамиках Шатунов. Роман заметил, что Картошка тоже поёт. И не просто поёт, а косит под солиста «Ласкового мая». Она отставила ногу вбок, опираясь на самый носок лаптя, максимально вытянулась вверх, откинувшись и полузакрыв глаза… Артикуляция совпадала идеально. На букве «о» её рот драматично кривился, логические ударения сопровождались подрагиваниями левой ноздри и появлением морщинок на лбу… Голос Юры Шатунова изливался из Картошкиного рта настолько горестно, свободно и естественно, что казался её собственным.
За спиной послышался треск. Через раздавшиеся кусты на полянку вылезла здоровенная оранжевая Морковь, наряженная в яркий сарафан. «Лицо» Моркови выглядело довольно статичным: у неё работали только веки с огромными, загнутыми вверх ресницами, да ещё огненно-рыжий хохолок на острой макушке слегка мотался туда-сюда. «Наверно, двигательно-одарённый подросток только один, – предположил Роман, – а делать такую роскошную куклу для двигательно-обычного не имеет смысла».
Картошка отвлеклась от своего дуракаваляния и принялась о чём-то тихо калякать с Морковью. Мишель с Романом остались одни. Надо было заполнять возникшую паузу.
– Как там… Карпинский? – выдавил Роман и тут же внутренне ругнул себя. Меньше всего в данный момент его интересовал Карпинский.
Мишель разволновалась. Воткнула иголку в подушечку с булавками, надетую, как браслет, на руку, и, задыхаясь, заговорила:
– Карпинский… вышел из больницы. Ужасно выглядит… ужасно. Даже… цвета лица никакого нет.
Роман стиснул зубы. Ему не было никакого дела до цвета лица Карпинского. Было неприятно, что Мишель это так трогает. Он вдруг почувствовал, что замёрз, и осознал, что стоит голый по пояс с фартуком в руках и вафельным полотенцем на шее. Стало неловко. В этот момент музыка смолкла, а в микрофон зазвучал чей-то квакающий голос, видимо возвещающий о начале концерта. Мишель виновато развела руками и увела Морковь с Картошкой в сторону сцены.
Раздосадованный Роман не пошёл смотреть выступление. Извинился перед Валерьяном, которому никогда не нужно было что-либо объяснять, оделся и быстро исчез.
Он прошёл по Кривому мосту, потом по Набережной, пересёк Красеевскую рощу и думал, думал, думал… Думал с раздражением, что ей почему-то всегда есть дело до чёрт знает кого. Потом успокоился и стал думать о том, как Мишель вообще могла родиться в таком городе, как Бердышев. «Это ведь не Питер к примеру, не Таллин, не… ну не знаю, не Копенгаген там, в конце концов… – рассуждал Роман, загребая ногой багряные и жёлтые листья… – Это там, в романтических туманах, могут рождаться великие сказочники, художники, поэты… А тут, будьте-нате – Бердышев. Толстозадый, основательный, хитрющий, знающий цену всему на свете. С самого момента рождения – купеческий город. В нём всё и всегда сделано на века и отменного качества – и каменные дома, и картошка на рынке… И бердышевские невесты – кровь с молоком: статные, высокие, красивые… Породистые…»
Роман улыбнулся. Каким ветром занесло сюда эту мушку с золотистыми крыльями? Таких, как её мать, впрочем, он в Бердышеве видел-перевидел. Эти пергидролевые разбитные красотки, окончившие в своё время культпросветучилище, были достаточно востребованы и в девяностых, и даже сейчас, в начале нулевых. Они вели свадьбы, юбилеи, плясали, пели, не лезли за словом в карман, пили напитки любой крепости и в любых количествах.
Но как и откуда тогда появилась Мишель? Странная, нездешняя, нематериальная. Вне моды и вне времени. Что там думали о ней в общеобразовательной школе, Роман не знал, но догадывался. Слава богу, в художке девицы относились к ней с уважением. В художке всё-таки человека ценили за талант.
Роман не заметил, как вышел к конечной остановке. Подъехала совершенно пустая «шестёрка». Роман машинально влез в троллейбус, встал у заднего окна спиной к салону и – поплыл по тёплым волнам воспоминаний… Вспомнил, как впервые обратил внимание на то, как выглядит Мишель.
Это было в феврале, в восьмом классе. Всю старшую художку допустили в один из запасников областной картинной галереи для знакомства с ранее не выставлявшимися этюдами художника Герасимова. В воскресенье малочисленные учащиеся немного потолкавшись в фойе, сняли верхнюю одежду и после строгих напутствий «чтобы ни-ни» оказались допущены в узкое помещение с высокими стеллажами. Их усадили рядком на простые струганые лавки. Мишель оказалась втиснутой между Моторкиным и им, Романом.
Роман помнил, как мир вокруг него вдруг замер и как сам он перестал замечать всё происходящее. А Моторкин, наоборот, взбодрился и «взял площадку». В последнее время любое обращение к кому бы то ни было, он начинал со слов: «Слышь, пёс…», за что бывал неоднократно бит, но привычки своей не оставлял. Роман подозревал, что Моторкин ценой долгих и упорных репетиций научился придавать этому обращению совершенно разные интонации: деловую, раздумчиво-философскую, добродушно-дружескую и так далее. «Слышь, пёс…» – и далее, скороговоркой, остальная, предназначенная для собеседника информация. Не каждый успевал среагировать.
– Слышь, пёс, – рявкнул он и, наклонившись, помял пальцами край длинной юбки Мишель, – матерьяльчик-то довоенный?
Мишель неожиданно расцвела улыбкой.
– Довоенный… – мягко сказала она, – пра… бабушкин. Маркизет довоенный.
Роман скосил глаза и начал рассматривать юбку. Сзади, сопя, навалились девчонки. Шероховатый шёлк в чёрно-белых цветах плотно обливал колени и падал с них красивыми объемными складками почти до самой земли. Рядом с варёнками Моторкина юбка смотрелась более чем странно.
– Ой, а заштопана… – пискнул кто-то из девчонок, и Роман перевёл взгляд на две аккуратно выполненные, выпуклые штопки, бугрящиеся на одинаковом расстоянии друг от друга, чуть ниже колен. Заштопано было толстыми хлопчатобумажными нитками, выцветшими от времени, на фоне чёрных цветов они выглядели серыми.
– В войну… штопала, – охотно объяснила Мишель, и тихо добавила: – в храме… протёрлось… Когда за мужа…
В процессе рассматривания юбки Роман вдруг впервые понял, как странно по сравнению с окружающими выглядит Мишель. Из-под юбки высовывались маленькие полусапожки с почти полностью стёршейся краской и глубокими заломами на подъёме; чуть великоватую ей блузку цвета слоновой кости тоже явно извлекли из бабушкиного сундука. Складки были заглажены давным-давно и навсегда, воротник-стоечку и длинные обшлага украшали пришитые тесно в ряд мелкие-мелкие пуговички.
Занятие в картинной галерее в тот раз окончилось, не начавшись. Моторкин, желая узнать, где тут у них, в святая святых, можно «попить водички», по привычке обратился к тётке-экскурсоводше с ласковым: «Слышь, пёс…» Дальнейшее можно не объяснять. Всю команду выдворили с криками, с позором и последующими разборками.
Роман нисколько не расстроился и исподтишка наблюдал за тем, как одевается Мишель. Девчонки разбирали разноцветные пуховики, а она вдела руки в рукава короткой меховой шубки с явными потёртостями вокруг карманов и у застёжек. На голову Мишель натянула шапочку то ли из гладкого меха, то ли из бархата, забранную глубокими складками и похожую на гриб-сморчок. Из рукавов шубки выпали и закачались на длинных резинках вязаные варежки.
«Хороша…» – с усмешкой подумал Роман. До этого момента он не смог бы ничего толком сказать, попроси его кто-нибудь описать Мишель. Красивая она или страшная? Правильные ли у неё черты? Роман никогда над этим не задумывался. Зачем? Она просто была частью его «я» – как мозг, глаза, руки… И всё. Тем интереснее оказалось разглядывать Мишель в контексте всего окружающего мира…
Троллейбус неспешно плыл по центральной улице. Глаз механически фиксировал череду старинных зданий: бывший «Электрический театръ “Модернъ”», «Торговый домъ купца Федосова»… Роман внезапно подумал о том, что Мишель похожа на дореволюционную фотографию, пожелтевшую, не очень чёткую, странную… Порыжелые от древности шубки и пальто, кофточки, со временем поменявшие сияюще-белый цвет на благородный кремовый, туфли с облупленными носами, приколотые у горла пышные банты, красиво обвисшее жабо из старинных кружев – всё это оттуда, где булыжная мостовая, «Скобяныя товары Фунтикова» и «Городской садъ купеческаго собранiя».
Её манера прерывисто двигаться напоминала череду статичных поз, как в старом кино, показывавшем движение в замедленной съёмке. Вот голова поворачивается: движение – стоп! Движение – стоп! Вот рука поднимается ко рту: маленький взмах – стоп! Взмах – стоп! И каждая промежуточная поза – как шедевр выразительности: вот рот немножко покривился, вот слегка несимметрично скошены глаза, но изображение затягивает, хочется смотреть и смотреть на него, не отрываясь…
Роман перестал злиться, когда доехал до «Ипподромной», а дорога через сады вернула ему хорошее настроение окончательно. Несмотря на трёхчасовые упражнения с молотом, усталости он не чувствовал. И десяти минут не прошло, как он стоял напротив дома Мишель рядом со своим убежищем, раздумывая, лезть туда или нет. Листья на яблоне подсохли и поредели, проступили скелетные ветви – есть ли смысл под ними прятаться?
Роман поднял голову. Двор было не узнать – он сиял огненным пурпуром. Зелёные комнатки превратились в красные с оттенком фиолетового – такой удивительный цвет принимали осенью листья девичьего винограда. Огромный сухой вяз рядом с сараями являл собой поистине королевское зрелище. Кто-то когда-то сунул к его корням плеть девичьего винограда, моментально забравшегося по стволу к ветвям, и сейчас вяз стоял, окутанный пурпурной мантией. Даже лёгкое дуновение ветра не колыхало листьев, которые победно рдели на фоне прозрачной синевы сентябрьского неба.
Сколько он простоял так, любуясь огненным вязом, Роман и сам не помнил, ощущая спокойствие, – двери сараев закрыты, во дворе ни единой души.
Неожиданно за спиной раздалось вкрадчивое покашливание. Роман вздрогнул, повернул голову и упёрся взглядом прямо в круглые маслянистые глазки Центера, неслышно подобравшегося со стороны сада. Центер немного поулыбался своей гаденькой улыбочкой, после чего в простых выражениях, задушевно посоветовал Роману, что и как тот должен сделать с Мишель, чтобы ей понравилось. Роман сначала опешил, а потом в той же стилистике ответил Центеру, куда и как скоро тот должен отправиться со своими советами. Центер перестал улыбаться, испуганно вобрал голову в плечи и скоренько потрюхал в направлении подъезда.
Роман смотрел ему вслед, кусая губу от ярости. Правая рука сжималась в кулак от нестерпимо зудящего желания врезать по жирной спине и придать старому пакостнику дополнительное ускорение.
Хлопнула дверь подъезда. Роман длинно выдохнул… И успокоился. Медленно побрёл к троллейбусной остановке. Пока шёл, с удивлением понял, что не так уж незаметен окружающим, как привык считать. Каких фиглей там настроил Центер в своей жирной голове?.. Какое впечатление сложилось у остальных о том, что у него с Мишель?.. А что у него с Мишель?.. Роман и сам не знал.
А время летело дальше, отмеченное чередой то комичных, то грустных, а порой и странных событий.
Валерьян сконструировал пневматический кузнечный молот, собрал его из подручных и каких-то помойных деталей и всё регулировал его, мечтая, как они выйдут на крупные заказы. А Романа всё больше интересовала художественная ковка: он выкручивал, выфинчивал такие причудливые фрагменты оконных решёток, ворот, заборов, что у заказчика порой непроизвольно вырывался удивлённый присвист, а рука сама лезла за уважительными премиальными. Жаль, что времени этому занятию Роман мог посвятить крайне мало – только выходные, ну и каникулы в придачу.
В середине декабря произошло трагикомическое событие – обнесли сарай Центера. Подогнали ночью грузовик, сбили замки, сняли с петель дверь и вывезли всё, что имелось металлического: полтора десятка старых чугунных батарей, чугунную же ванну, прислонённую к стене в самом дальнем углу сарая, трубы, обрезки металла, несколько аккумуляторов, лист нержавейки, бухту провода, какие-то медные чушки… Самогонный аппарат, само собой, тоже. Правда, чудом не заметили заваленного старыми телогрейками погреба в углу, где хранилась самогонка. Никто ничего не слышал – двери сараев смотрят в сад, а из окна видно лишь их глухую стену.
У Центера на фоне этих событий случилось кратковременное помешательство: он, никого не стесняясь, то выл высоким бабьим голосом, то визгливо ругался, то рыдал взахлёб и яростно грозил небу сразу двумя жирными кулаками. Потом он временно потерял интерес к жизни: осел в своей квартире вместе с Таратынкиным, уничтожая запас самогона, не попавшего в лапы грабителей.
Спустя неделю уже Таратынкин в приступе белой горячки кружил по двору, ловя невидимых чертей, спотыкаясь и падая на кучи старых одеял, шевелящих на зимнем ветру причудливыми бородами из жёлто-серой ваты. Обо всех этих происшествиях поведал Спутник в субботу вечером, придя в кузню с просьбой о помощи.
– Всё, что нажито непосильным трудом, говоришь? – хмыкнул Валерьян и пошёл разбираться.
Роман, естественно, последовал за ним.
К их приходу ловца чертей уже упрятали в сарай, надёжно скрутив ему руки Шуриным халатом, а ноги – старыми суконными штанами. Пистолет в подпоясанной ремнём телогрейке, щурясь от дыма и скаля железнозубый рот, швырял в разведённый сбоку от сараев костёр какие-то приходно-расходные книги из огромного ящика. Мишель отдирала от снега граблями вмёрзшие в него одеяла и прочее тряпьё. От костра валил жирный, чёрный, удушливый дым.
– Кр-р-рематорий… – сквозь зубы пробормотал Пистолет и плюнул в огонь.
Во дворе дело было сделано, и троица вошла в подъезд. Ни на звонки, ни на стук Центер не открыл. Тогда Валерьян слегка отжал монтажкой язычок и, чтобы не ломать замка, они с Романом ловко и быстро сняли дверь с петель.
Центер сидел в углу кухни под раковиной, фиолетовый, как спрут, с закрытыми глазами и отвисшей губой. Спутник обстоятельно и аккуратно опорожнил в раковину с десяток пластиковых бутылок с самогоном, валявшихся под столом, покидал в форточку пустую тару, жестами показав: подберёте там, на улице, после чего приступил к реанимационным мероприятиям. Наблюдать за ними Роман с Валерьяном не стали. Быстро навесили дверь, привели в порядок замок и пошли жечь разломанную мебель, пластик, тряпки и прочую дрянь из Центерова сарая, раскиданную по двору. Всё это ещё нужно было выковырять из превратившегося в жёсткий ледяной панцирь снега.
Роман и Мишель работали молча, он ломом, а она граблями. Говорить в такой ситуации не хотелось. Было неспокойно. Мишель вздрагивала от внезапных криков, доносившихся из сарая. Жутковатые крики мало напоминали человеческие.
Закончили в сумерках. Двор обрёл прежние очертания, хотя снег остался тёмным и нечистым. Позорное жирное кострище закидали белым рассыпчатым снежком. Мишель ушла к Николашке и Олечке, ждавших её дома. Спутник, Валерьян и Пистолет стояли в сарае над спелёнутым Таратынкиным, вполголоса обсуждая, что с ним делать дальше.
Роману пора было ехать домой. На душе висела какая-то тяжесть. Медленно переставляя ноги, он двинулся к остановке. Состояние было странным: вместо обычной упругой и приятной усталости, всегда сопровождавшей его после многочасовых упражнений с молотом, навалились глухая тоска и беспокойство. Через час его ждали уютный дом, тёплый круг света от абажура на кухне, смех родителей, вкусная еда, а вот поди ж ты… Почему-то не хотелось думать о тёплом и приятном, оставляя Мишель в окружении тревожного и опасного. Почему-то представлялось, как поздно вечером приедет её Клава, и дочь выбежит в глухую темноту встречать свою непутёвую родительницу. Романа передёрнуло. «Не накручивай», – приказал он себе мысленно и припустил навстречу троллейбусу, огибающему конечное кольцо.
Тревожное чувство не оставляло Романа несколько дней, ровно до среды, когда вся старшая художка отправилась оформлять предновогоднюю выставку своих работ в ДК «Красная Звезда». Было много суеты, толкотни, дурачества, поэтому дело продвигалось медленно.
Руководство запретило любые гвозди и крючки, и Роману с Кощаком пришлось проявить недюжинную смекалку, чтобы сообразить толстую леску вдоль стены, чтобы уже к ней крепить акварели, оформленные в лёгкие бумажные паспарту. Остальные только путались под ногами, лезли под руку и приставали с дурацкими советами. Стало намного легче, когда они незаметно рассеялись по домам.
Окончательно всё доделали лишь к одиннадцати вечера. Народу не осталось совсем, только они, директор и сторожиха. Кощак прошёл в кабинет директрисы и не торопился возвращаться – кажется, засел там пить чай. Роман медленно спустился в вестибюль, стал одеваться. На вешалке висело только одно пальто – странное, потёртое, отороченное узкой чёрной атласной ленточкой. «Кто это может сейчас носить?» – подумал Роман, и вдруг понял кто. Сердце пропустило удар.
Почти сразу под лестницей открылась незаметная дверь с надписью «Художник», выведенной золотыми буквами на чёрной табличке. Из двери вышла Мишель. Уже одетый Роман с удивлением смотрел, как она снимает с вешалки свою одежду. Этого пальто он ещё ни разу не видел. Тяжёлое, видимо, простёганное ватой, но сшитое, как платье, – отрезное, с пышной юбкой и оборкой по подолу, с круглым воротом, но без воротника.
Из рукава пальто Мишель вытащила странный белый капюшон, похожий на башлык с узким хвостиком, к которому была пришита белая кисточка. Накинула его на голову, забросив длинные концы, словно шарф, за плечи. Наряд был странным, но ужасно милым. Дополняли его белые пуховые варежки. На ногах – старые знакомые: облупленные короткие сапожки на рыбьем меху. Из кармана вынулись какие-то серые вязаные штуки и молниеносно натянулись на полусапожки сверху. Получилось что-то вроде вязаных носков без подошвы поверх сапог, с искусной имитацией – пришитыми сверху петлями, шнурками и даже крупной строчкой понизу. Странным образом эти вязаные «ботинки» сидели сверху как влитые.
Роман опешил. Никогда ничего подобного…
– И что, помогает? – не удержался он от вопроса.
– Помогает… – рассеянно ответила Мишель, – когда холодно и сухо.
Роман замолчал. В голову ударили стыд за дурацкое замечание, и злость на беспечную Клаву, и горькое понимание, что тёплые носки поверх ботинок – вынужденная мера для утепления, а не какой-то модный изыск…
Потоптавшись ещё немного в вестибюле, они с усилием открыли тугую, тяжеленную, дверь и успешно катапультировались на улицу, в едва-едва серебрящийся мелким снежком лёгкий морозный вечер. Остановились. Крыльцо «Звёздочки» – строгий портик с колоннами – заливал тёплый золотистый свет. У Романа перехватило горло. Сияние мягкого девичьего лица, плавно очерченного белой каймой капюшона, было настолько нестерпимым, что смотреть он мог только сбоку, и не дольше мгновения. А встретиться взглядом с немигающими, чёрными, в лучистых ресницах глазами казалось вообще немыслимым – Роман боялся, что «поплывёт» физиономия, откажут ноги или, не дай бог, сама собой ляпнется какая-нибудь чушь.
Мишель повернула голову и засмеялась. Напряжение спало. Всё стало на свои места. Они медленно подошли к остановке. Ни души. Роман одним движением очистил от снега половину скамейки. Мишель уселась первой, сбросила варежки и сгребла нетронутый податливый снег в руку. И… Раз! Раз! По своей привычке, быстро-быстро, не глядя, вслепую, превратила круглый снежок в чью-то голову с огромным уродливым носом, сильно выраженными надбровными дугами и длиннющим – от уха до уха, безгубо улыбающимся ртом.
– Это… Кто ж такой? – удивляясь, как всегда, быстроте трансформации, поинтересовался Роман.
– Карлик, – невнятно ответила Мишель, положила голову в ладонь Роману и снова набрала в руку снега. – А это… Инфанта, – продолжила она, и раз-раз – вот уже готова другая головка с точёным овалом лица, капризными губками, чудесным носиком и высокими бровками.
И вот в руках у Мишель две кукольные головки, непонятным образом оживающие: Инфанта, возвышаясь, плывёт над Карликом, гордо неся свой точёный подбородок, а он, восхищённо улыбаясь, семенит рядом, глядя ей в лицо снизу вверх, и не может налюбоваться…
– И они ходят по саду среди цветов, вот так… Она в полном осознании своей красоты и величия… и он… влюблённый в неё, как в самый… прекрасный цветок. В сущности, они совсем ещё дети – обоим по двенадцать лет. И он для неё – находка, диковинка, ведь действие происходит в Средние века, когда карлики и уродцы были… живыми игрушками у правителей…
– А он? Совсем дурак, – влюбиться в принцессу?
– В Инфанту. Он – наивное существо, только-только привезённый из глухого леса, где жил со своим отцом с рождения, никогда не покидая его… Он никогда не видел своего… отражения, поэтому не знает, что он урод. Думал, она любуется его танцем. Любит.
– Ничем хорошим, я так понимаю, окончиться это не могло?
– Не могло, – Мишель вздохнула. – Он всё-таки… увидел себя в зеркале…
– И?..
– И умер. Разорвалось сердце.
– А она?
– Она? Разозлилась, представь себе. И приказала: пусть отныне ко мне приходит играть только тот, у кого нет сердца!
Мишель повернула обе кукольные головки лицом к себе и на секунду задумалась. Роман был потрясён последней фразой и тоже никак не мог подобрать слова. Наконец выдавил:
– Это… кто же у нас такой затейник? Кто это всё придумал?
А сам был готов к тому, что она сейчас вздохнёт, рассеянно улыбнётся, и легко скажет: я!
– Оскар Уайльд. «День рождения Инфанты», – Мишель встала со скамейки и аккуратно положила на краешек с нетронутым снегом кукольные головы, – мы зря ждём троллейбуса. Без пяти двенадцать. Опоздали.
– Пешком? – встрепенулся Роман.
– Я… к папе пойду, – мягко улыбнулась Мишель.
И Роман подумал: да, правда, до мастерской отца идти ведь минут пять…
Медленно-медленно они пошли к мастерской, вдыхая арбузный морозный дух, оставляя узорчатые следы на тоненько припорошенном снежной кисеей асфальте. Золотые шары фонарей сказочно светили сквозь мельчайшее нежное серебрение, висящее в воздухе.
Вошли в высокую квадратную арку дома. Фонари не горели, двор подсвечивался только светом из окон немногочисленных квартир, где ещё не спали, лампочками над подъездами и мерцающими белым сугробами.
Подъезд, в котором лифт в мастерские, – в самом конце дома, на отшибе, встретил их вовсе разбитой лампой над козырьком. Они молча, не сговариваясь, остановились и застыли метрах в пяти от подъездной двери.
И вдруг Роман почувствовал, как она невесомо тронула его за рукав – как тогда, в мастерской… Роман сначала замер, а потом медленно оглянулся. Рядом никого не было. Мишель лежала в сугробе, устремив серьёзные немигающие глаза в небо. Роман медленно упал рядом с ней и замер, не двигаясь. Холодные снежинки нежно щекотали щёки и шею. Их обоих вдруг накрыло бескрайним звёздным куполом, чёрным зонтом с мириадами сияющих дырок, уютным и пугающе далёким одновременно. Они лежали вдвоём в центре сугроба, в центре двора, в центре Земли, в центре Вселенной, поперхнувшейся тишиной.
Время остановилось. Они лежали рядом, не касаясь друг друга даже кончиками мизинцев – и всё же вместе, будто обведённые незримым кругом, в том мире или в этом, Роман не понимал да и не думал об этом ни секунды.
Вдруг раздался непонятный шорох. Лохматая собачья башка возникла неизвестно откуда, заслонив звёздное небо. Огромная жизнерадостная дворняга поочерёдно заглядывала им в лица. Собачья шерсть щекотала лбы, язык мотался в опасной близости от их глаз.
Мишель засмеялась и выбралась из сугроба. Пёс в один прыжок оказался рядом и положил лапы ей на плечи. Роман резко сел в снегу, а Мишель кружилась, хохоча и обнимая вставшую на задние лапы собаку.
– Ничего… ничего, – она задыхалась от смеха, – не бойся. Это он меня… на танец пригласил. – И тихонько запела: – Тарам-парам, парам, пам-па…
– А венские вальсы – его конёк, – пробурчал Роман и тоже рассмеялся.
Сознание вдруг услужливо разместило в голове моментальный снимок – собачью морду в ледяных сосульках и прижавшееся к ней посеребрённое тончайшим морозным конфетти сияющее девичье лицо в сбившемся набок белом капюшончике.
Дворнягу звали Боцман, он был старым знакомым Мишель и сразу дал понять, что рассчитывает на ужин и ночлег, а та и не думала отказывать. Роман проводил их до подъезда и потопал домой.
От центра до юга – двадцать минут пешком. Очень хорошо, что не ходил троллейбус – Роману хоть чуть-чуть удалось утихомирить мощно ухающий молот в груди. А вот «тарам – парам…» звучало в голове, даже когда он лёг в кровать, оно не давало уснуть до утра, а утром пришло вдруг на память: «Так пусть отныне ко мне приходят играть только те, у кого нет сердца…» И видеоряд: смеющаяся Мишель обнимает пса – чёрные звёзды глаз в лучах слипшихся от мороза ресниц – две белые пуховые варежки на фоне тёмной собачьей шерсти.
Новогодняя ночь прошла шумно: было много маминых и папиных друзей, толкотни, бардовских песен под гитару, криков, фейерверков. Роман старался поддерживать в себе это лихорадочное веселье: много смеялся, говорил, подпевал, но всё чаще норовил под любым предлогом вывалиться на балкон. И замирал там, отделённый от всех балконной дверью, задрав голову вверх, упираясь глазами в звёздный купол. Ему очень хотелось думать, что где-то там, он был почти уверен в этом, стоит сейчас на узкой тропинке между сугробами напротив своих окон Мишель и тоже смотрит в небо.
Но с жутким треском лопалась тишина звуком очередного салюта, сопровождаемого очередным же восторженным воплем, и тогда Роман вздрагивал, моментально замерзал и падал спиной в привычное тепло квартиры. Секундный выдох – и вот он снова готов смеяться и шутить, и хлопать кого-то по плечу, и таскать бегом на кухню горы тарелок…
В каникулы увидеть Мишель не удалось совсем. Художка не работала, соваться во двор казалось неудобным – торчать там на голом белом снегу, когда негде укрыться, он не хотел. Роман с раннего утра до позднего вечера пропадал в кузне. Валерьян конструировал бесконечные станки для гнутья металлического прутка – трёхгранного, четырёхгранного, они вместе их осваивали. Потом, усталые, они шли в «чистый» угол с креслом и табуреткой, листали бесчисленные альбомы по искусству, солидными стопками громоздившиеся на краю необъятного верстака. Роман вытягивал свои любимые – «Альфонс Муха», «Модерн в архитектуре», «Ар-нуво. Прикладное искусство» и подолгу изучал особенности архитектурных деталей и росписей, делал эскизы… Валерьян только восхищённо крутил головой.
«Город-памятник стилю модерн – так со смехом говорил Кощак о Бердышеве. И правда, изысканным особнякам в югендштиле, украшающим исторический центр города, могли бы позавидовать даже некоторые столицы. Складывалось впечатление, что в самом начале века и город, и купцы не знали куда девать деньги, поэтому, хвастаясь друг перед другом, выстраивали здания, одно другого красивее.
Дома сохранились не лучшим образом, если только в хозяевах у них не числилась мэрия, городской суд или прочие небедные городские субъекты. Роман любил разглядывать эти здания с детства. Знал и мог воспроизвести по памяти каждое полукруглое окно, украшенное веером павлиньих перьев, любой фрагмент решётки городского сада. Он с ужасом ждал, когда начнут ломать деревянные кварталы, потому что примерно представлял, что будет воздвигнуто на их месте. Вот если бы можно было оставить свободные пространства, заполнить их деревьями, грамотно затянуть ажурными оградами с гнутыми, плавными линиями, вернуть фонари с фотографий начала прошлого века и кованые скамейки… Роман точно знал, как это можно сделать.
И знал об этом не он один. На ту новогоднюю выставку в «Звёздочке» Мишель принесла акварель под названием «Мечта о Бердышеве», которая представляла собой вид на главную площадь города – бывшую Соборную. Это была именно мечта – она отменила все не устраивающие её строения – бетонное здание обкома партии и военкомат времён позднего Брежнева, современную высотную дуру банка, сияющую мёртвыми, синими, как мыльные пузыри, стёклами. Остались Дворянское собрание, реальное училище, здание Страхового общества, синие звёздные купола Покровского собора…
В последний день каникул Роман немного побродил по своим любимым местам, сфотографировал в сотый раз уже сфотографированное им раньше, хотя всё же нашёл новые интересные ракурсы некоторых знакомых объектов… И, вздохнув, привычно нырнул в надоевшую до зубовного скрежета школьную жизнь…
Первый же день в школе не задался. Десятые-одиннадцатые на шестом уроке разделили на мальчиков и девочек и потащили на профилактические беседы – мальчишек в актовый зал, девчонок – по кабинетам к классным руководителям. Что там Александра Валентиновна (Аля-Валя) вкручивала в головы прекрасной половине, Роман не знал да и не интересовался. В актовый зал на этот раз был вызван врач-венеролог, под скептические улыбки и неприличные комментарии присутствующих прочитавший свою лекцию.
На фразе: «Прошу, задавайте вопросы» аудитория задвигала стульями и, гогоча, рванула из зала.
Роман свернул на свой этаж – забрать бумажный планшет и сумку с тетрадями. Он уже подошёл к кабинету, поднял руку, чтобы открыть дверь, да так и остался стоять.
– Замуж надо выходить за таких, как Филипп, – сказал вдруг за дверью Алин-Валин голос, – и красивый, и дурак.
– И папа – хладокомбинат, – с готовностью поддакнул кто-то из девчонок.
Помолчали.
– А Никольский? – спросили сразу несколько голосов.
– А Никольский, девы мои, вам не по зубам, – задумчиво ответила Аля-Валя.
Роман резко отпрянул от двери и пошёл в спортзал, кляня себя за то, что вовремя не забрал сумку. Гонять мяч совсем не хотелось, но там всегда толпился народ и можно затеряться, вместо того чтобы подпирать стену перед кабинетом и слушать всякую… Ну, короче, ясно.
В зале народу оказалось немного. По центру с баскетбольным мячом метался одноклассник Романа – Хавкин. Его худое, бесплотное тело в коротких спортивных трусах легко отталкивалось от пола, зависало в прыжке над корзиной, забивало или не забивало, затем неслышно опускалось на пол, моментально «поднимало» мяч снова и неслось дальше. Хавкин походил на большую стремительную бабочку, и баскетбольный мяч, тяжело и звонко плюхающий о доски пола, только подчёркивал его грациозную хрупкость. Роман невольно залюбовался.
– Хафькин… – произнес рядом недовольный голос. – Не поймёшь, где ноги, а где нитки от трусов болтаются…
Роман оглянулся. Рядом стояла Зинка, – он не помнил фамилии, – капитан школьной баскетбольной команды и неодобрительно смотрела на бабочку-Хавкина. «Да что это такое? – сжав зубы, подумал Роман. – Можно вообще где-нибудь без этого?» Настроение испортилось совсем.
Вдруг вспомнилось, что вечером художка. В конце концов, на сумку можно до завтра и наплевать – ничего там особенно ценного нет. От принятого решения стало легче. Роман помчался вниз, прыгая через ступеньки.
Быстро пообедал дома, убрал за собой на кухне, в пожарном порядке сделал английский. И полетел по улице, незаметно для себя ускоряясь, и в итоге пушечным снарядом чуть не снёс знакомую тяжёлую дверь.
После каникул в группе их осталось пятеро – тех, кто собирался в художественные учебные заведения, – остальные уже сдали экзамены и получили свидетельство об окончании. Теперь три раза в неделю до конца учебного года Роману предстояло встречаться только с Моторкиным, Пакиным и сыном местного богача-армянина Самвелом. Ну и с Мишель, конечно.
Но вот уже шесть, а её нет. Роман битых пятнадцать минут точил карандаш, правил грифель, плохо понимая, что делает.
Всё прояснил Кощак, подняв от журнала голову с вопросом – а где Гердо?
– Не придёт сегодня, нет, и в среду тоже, – поспешил поделиться знанием Пакин, – у них там… у Шури, соседки. – так и сказал – «у Шури», – муж допился… Дал ей – и сотрясение мозга…
– Кому дал? Мишель?! – спросил поражённый Самвел.
– Зачем Мишель? Шури, – пояснил Пакин. – Шура – в больнице, муж – на Рязанской, в дурке. Мишель с их детьми сидит. Детям в садик нельзя, ревут всё время. И продать могут, что отец бил. А так Шура сказала – сама споткнулась, головой о кровать…
– Кто головой о кровать споткнулся – так это ты, – зло прервал его Моторкин. – Что там за хрень вечно у вас творится!
– Обычное дело, – пожал плечами Пакин, – попей-ка с ихнее…
Роман быстро собрался и вышел. Опять, как вечернее дежавю, перед глазами темнело панорамное окно «шестёрки». Роман смотрел на своё отражение, троллейбус потряхивало, а сердце сжимала тоскливая тревога. Сколько раз он ехал этим маршрутом, думал о разном и в то же время об одном – о Мишель. О том, как она живёт, что делает, кто её окружает. О том, как не похожа её жизнь на жизнь остальных девчонок. Роман сто раз слышал кудахтанье классных мамаш и друг с другом, и с Алей-Валей, и с мамой на лестничной площадке.
– Может, курим, чёрт его знает, не знаете?…
– Кому там в глазки заглядываем, не знаете, мы ведь такие скрытные?…
– Слежу, как проклятая…
– Репетиторы… университет… возраст…
– А мы ведь ещё такие психованные: «Ну мам!.. Ну не лезь!.. Ну закрой дверь!.. Мам, не пали…»
И Мишель. Там – Клаву встретить, до ночи не ложиться. Там – папа весь в творчестве, а в мастерской убираться надо… Кому? Ясно кому. Котята. Собаки. Карпинский. Теперь Шура со своими детьми. И фиг его знает, кто там ещё, о ком он даже, может, и не подозревает. «Крадут все её время, – зло подумал Роман, – Не протиснуться между пьющими, малолетними, больными…» Потом вспомнил свои переломанные руки и рассмеялся. «Шею, что ли, сломать, – с каким-то весёлым отчаянием всколыхнулось в мозгу, – где-нибудь у них на крыльце, чтобы перемещать нельзя было. И лежать в Спутниковом сарае, чтобы Мишель с ложечки кормила». – «Ага, и судно подкладывала…» – добавил в мозгу кто-то ехидно-въедливый.
Между тем ноги донесли его до дома. Роман остановился.
Уже давно стемнело, из сумрака неверный свет лампы над козырьком выхватывал только часть входа в подъезд. Саму лампу с раструбом мотало туда-сюда, и столб света мотался вместе с ней, попеременно освещая и затеняя то, чего раньше здесь не было.
Роман подошёл поближе. На одноногом столике-кормушке для голубей высилась почти метровая фигурка из снега.
Это была Инфанта. Роман её сразу узнал. Она стояла, точнее, уходила от него, стремительно, гордо, нервно; движение тела подхватили плоские юбки с фижмами, колыхнувшиеся в такт яростному шагу. Край юбки приоткрыл пятку и часть ступни маленькой ножки в плоской туфельке. Лицо в гневном полуобороте, в полувзгляде повёрнуто назад – такой последний всполох надменной ярости из-за плеча. «Так пусть ко мне приходит играть лишь тот, у кого нет сердца!» – слова звучали слишком явно, стоило только взглянуть на это лицо. Роман подошёл, чтобы рассмотреть фигурку получше.
Золотая сетка на волосах и личико Инфанты раскрашены акварелью, краска от тёплой погоды расплылась, цвета слегка смешались. При ближайшем рассмотрении чёрно-синие слёзы всё-таки делали её лицо более детским, обиженным, сводили нечеловеческую суть последних слов пусть к жестокому, но капризу обиженного ребёнка.
Где-то наверху хлопнула форточка. Роман очнулся. Ещё раз оглядел фигурку Инфанты и снова поразился тому, как искусно та была сделана. Из такого эфемерного материала. Если не прекратится оттепель, то к утру останется лишь бесформенный ком.
Снег вокруг кормушки плотно утоптан маленькими следами. Там и сям вокруг наставлены лилипутские кривые снежные бабы, напоминающие неваляшек. Парочка из них, как и Инфанта, размалёваны акварелью. Одна утыкана мелкими красными неровными точечками, а вторая… Что-то знакомое виделось Роману в кособоком снеговичке, измазаннном болотной краской с нашлёпкой на голове, которую украшал съехавший набок красный паучок.
– Бейсболка? Кепка? – мучился Роман и, наклонившись, напряженно вглядывался в фигурку, заканчивавшуюся снизу не кругляшком, как положено снежной бабе, а чем-то похожим на квадратный ломоть хлеба.
– Это танкист. А на голове у него – каска. – произнёс сзади голос Мишель.
Роман оглянулся. Мишель стояла перед ним с клеёнчатой сумкой в руках. Ясно, что она только вышла из подъезда и собиралась куда-то далеко, а не выскочила на минутку взять что-то в сарае.
Нечаянная радость видеть её заставила Романа только глубоко и судорожно вздохнуть. Они потоптались немножко вокруг снеговичков, а потом Мишель тоненьким голоском сообщила:
– Я иду… навещать попугая, – и сделала шаг в направлении темноты.
Роман зашагал рядом, преисполненный счастья и благодарности. Мишель по определению не могла обидеть или поставить в неловкое положение человека дурацкими вопросами о том, что он здесь делает, не поздно ли для прогулок и не ждут ли его дома. А может, хождение зимним вечером в темноте вдалеке от дома и вовсе не казалось ей ничем особенным: надо, и всё.
История с попугаем оказалась удивительной. Неделю назад, выходя из мастерской, Мишель внезапно увидела летающего над козырьком подъезда голубого волнистого попугайчика. Вероятно, кто-то выпустил его из клетки полетать по квартире и не закрыл форточку.
И тогда она встала – «вот так» – Мишель подняла руку с раскрытой ладонью вверх… Попугай покружился над ней и сел на руку (а куда ему ещё деваться?).
Объявления она расклеила, но пока никто не откликнулся. Но жить-то ему где-то надо? В мастерской – рыже-полосатая бестия Патрик, дома – опасная чёрная Глория. Мишель везла попугая домой в пуховой варежке и вдруг, сойдя на «Ипподромной», встретила незнакомую бабушку, заинтересовавшуюся попугаем и с удовольствием его приютившую. Приютила. И клетку нашла.
Слушая повествование Мишель о дальнейших событиях, Роман сложил в голове следующую картинку: бабка в восторге – нашла себе компанию (попугая) и развлечение – выносить мозг Мишель на предмет попугаевых проблем. Сегодня, например, к вечеру, позвонила ей, умоляя прийти, потому что «милок» почему-то перестал помещаться в клетке – хвост у него, видишь ли, вбок «загнибается».
– Бабушка… кормушку, наверное, неправильно задвинула, – слегка задыхаясь, проговорила Мишель. – Но объяснить невозможно – слышит плохо. Кричит… кричит в трубку… А раньше я… выйти из дома не могла, – она виновато взглянула на Романа.
А потом сказала, где живёт бабка. На окраине кладбища в церковной сторожке. Роман от изумления присвистнул, а потом всерьёз разозлился. Какой придурок мог отпустить Мишель вечером на кладбище? Роман сжал зубы и еле сдержался, чтобы не высказаться по этому поводу. Но сдержался. Потому что по большому счёту было ясно: некому её отпускать или не отпускать. Мишель давным-давно живёт, сообразуясь с собственным пониманием, что нужно и что не нужно, что можно и что нельзя. Спросил только:
– Как же она звонить оттуда ухитряется, из сторожки своей?
– Телефон в церкви есть, ключи-то у неё, – рассеянно ответила Мишель.
Поход занял больше двух часов. Заходить в сторожку Роман не стал – боялся ненароком высказать бабке всё, что думает по поводу подобных вечерних визитов. Полчаса протоптался на влажном снегу в полной темноте, слушая вой оттепельного ветра. Не видно было ни крестов, ни могил, а потому, видимо, и нисколько не страшно. Зыбко и странно могуче маячила в темноте церковь, да горело маленькое окно в сторожке, освещая лишь кособокую лавку, стоявшую под ним. В собачьей будке дрых пёс, настолько ленивый, что не счёл нужным хотя бы погреметь цепью, не то что вылезти и гавкнуть на незнакомца.
К дому Мишель они подошли уже ближе к одиннадцати. В дверях подъезда стоял Спутник и вглядывался в темноту. Увидев их вдвоём, махнул рукой, повернулся и затопал по лестнице. Роман понял, что именно он сидел с детьми в то время, когда Мишель навещала попугая.
– И Спутник тебе разрешил одной – на кладбище? – потрясённо спросил он.
– Я… не говорила, куда именно мне надо, – рассеянно ответила Мишель. – Иди домой поскорее, поздно уже…
С Шурой и детьми всё как-то быстро образовалось. В начале февраля Мишель вернулась в художку, потекли чудесные, незабываемые дни. Программу они уже давно прошли, каких-то особых и важных занятий не предвиделось, жёсткого контроля за ними тоже. Можно было, собственно, уже и не ходить. Но ходили. Пятеро «старшаков» два-три часа проводили в классе, рисовали бесконечные гипсовые головы, болтали. В маленькую уютную стайку их сбивал общий страх перед поступлением в творческое учебное заведение.
Мишель с Пакиным собирались в Пензенское училище: он – на скульптурное отделение, она – на театрального художника. Моторкин нацелился на художественно-промышленное, Самвел и Роман – в Москву. Самвел – в Суриковку, Роман – в Архитектурный. Собственно, Роман не глядя поступился бы своей архитектурой и поехал бы в Пензу, но… не мог. Не мог переступить через… Что? Что-то мучительное. Гордость? Стыд? Странно, конечно. Ведь главным в его жизни оставалась всё-таки Мишель, а не архитектура… Роман всё время задавал себе вопрос – а нужно ли это ей? И не находил на него ответа. Хотя что значит – нужно? Пакин-то едет? Но он не Пакин.
А дни выпадали такие, что порой каждой секунде хотелось крикнуть: остановись! Они виделись через день – эта странная разномастная пятёрка волей случая сбившихся вместе ребят. Какое-то время они рисовали и болтали в классе, потом шли всей гурьбой к конечной остановке – провожать Мишель, Пакина и Романа, но не по Ленина, а по Набережной. Медленно брели, подставляя лицо свежему речному ветру, сначала морозному, потом весеннему. И темнеющий вдалеке лес, и ленивое течение реки, и старые дубы в Красеевской роще, и Мишель рядом – это было счастье.
Они шли, переполненные веселящим газом чудесного общего настроения, давились от смеха просто ни почему, просто от нелепостей, которые время от времени в никуда, не обращаясь ни к кому, выкрикивал Моторкин. Они с Пакиным составляли потрясающий клоунский дуэт: острый, быстрый, смешно жалящий Рыжий и вечно тормознутый, простодушный объект насмешек – Белый. На повороте к троллейбусному кольцу компания частенько вваливалась в магазин «Ситцевый рай», где Мишель выбирала ткани. Только теперь, из общих разговоров Роман узнал то, что давно знали все: она действительно подрабатывает в «Звёздочке» художником по костюмам и уже оформила спектакль «Марсианские хроники». И главное, все его успели посмотреть, и не по разу, все его обсуждали и вовсю хвалили. Ничего не знал только Роман из-за своего неумения спрашивать.
К маю народный театр готовился выпустить «Турандот». Мишель заходила в магазин и долго-долго смотрела, трогала, совмещала друг с другом ткани разных цветов и фактур, прикладывала к ним фурнитуру. Роман исподтишка наблюдал, как она забирает в кулак и долго-долго мнёт в руке светло-коричневую с блеском лёгкую ткань, и вдруг – неуловимое движение – в полураскрытой ладони, придержанная кончиками пальцев, распускается хрупкая, слегка растрёпанная чайная роза. Потом ещё и ещё. А под конец – «дайте мне, пожалуйста… сорок сантиметров… вот этой органзы».
Роман стоял неподалёку, не в силах оторвать взгляда от её лёгких пальцев. И с непонятным наслаждением вслушивался в незнакомые слова: «габардин», «вуаль», «органза»…
Смешливая средних лет продавщица любила и знала Мишель уже давно, а потому легко терпела и четвёрку парней, шумно слонявшихся по магазину. Называла их – «твои кавалеры». Мишель никак не реагировала – улыбалась рассеянной улыбкой, и всё.
Моторкин в магазине испытывал приступ вдохновения. Хватал с прилавка самую большую золочёную пуговицу, моментально прикладывал её ко лбу Пакина, полсекунды смотрел, наклонив голову, оценивая, и выносил вердикт тоненьким голосом, поразительно похожим на голос Мишель: «Эта пуговица… будет спорить… с фактурой материала…» Пакин стоял с открытым ртом ещё с полсекунды, потом замахивался на Моторкина и сам начинал смеяться. И всё это под густое, бархатное ржание Самвела, хлопающего по плечу Рыжего:
– Тэбэ… в цирковое надо, а нэ в художественное…
Потом они с Мишель и с Пакиным садились на троллейбус и ехали на Крестовоздвиженку. Роман ехал в кузню, хотя надо было бы домой, готовиться к экзаменам, но ничего поделать с собой он не мог. В пути их развлекал своим непрерывным нытьём Пакин. Неуверенный по своей природе, он подозревал всех в беспроблемном поступлении: «Моторкину-то чё? Он без мыла куда хошь влезет!.. Никольскому-то чё? Он и тут с отличием, и из 38-й! Они там все поступают!.. Самвелу-то чё! У папаши денег, как грязи!.. Мишель-то чё! Талант всегда пробьётся!..»
По большому счёту Пакин не очень-то им мешал. Они ехали и слушали молчание друг друга. Или Мишель показывала ему что-то, для остальных незаметное. «Показывала» – наверное, не совсем правильно. Роман вдруг обнаружил, что может, даже не глядя ей в лицо, понимать, куда она смотрит… И каждый раз поражался тому, что она видит. Истории, сюжеты, на которые сам он никогда в жизни не обратил бы внимания. Роман смотрел на эти сюжеты и понимал: вот то, в чём она живёт постоянно. Кусочек того, параллельного мира, в который он столько лет пытался попасть.
Они наблюдали, как, например, на безлюдной остановке деловитая ворона размачивает в луже сухую корку. И не просто размачивает, а с чувством, с толком, оценивая содеянное острым глазом, склонив голову. Или смотрели на полноватую молодую женщину, красиво одетую в широкое лёгкое пальто и небрежно наброшенную шаль… Она шла по скверу и вела с кем-то невидимым оживлённый диалог. Красиво воздевала к небу руки, вдохновенно поднимая голову, затем с другим выражением пожимала плечами, выгибая губы презрительной скобкой.
– Она… не сумасшедшая, – тихо объяснила Мишель, – это Лора, режиссёр народного театра. Из «Звёздочки». Она, когда работает над спектаклем, больше ни о чём думать не может. Живёт… жизнью персонажей.
Или та молодая пара, парень и девушка, тесно застывшие в каком-то горестном, судорожном, яростном объятии, словно и не подозревающие, что около них живой мир и ходят люди. А крошечный шпиц разбегается и с отчаянным лаем в прыжке бьётся о намертво соединённые тела, пытаясь разделить неразделимое.
Как-то раз, когда они шли пешком от «Ипподромной», им навстречу, откуда ни возьмись, выбежала небольшая злобная шавка и лаяла, лаяла так долго и звонко, так раскатисто рычала и делала вид, что сейчас схватит их за ноги, что Пакин не выдержал, схватил камень и замахнулся на неё: «Ыыть, пустобрёх!» Шавка моментально влезла под какие-то ворота и затихла. К всеобщему удивлению, в этих же воротах тут же распахнулось специально проделанное оконце, из которого показалась лохматая голова огромного кабыздоха и пару раз гавкнула так, что все тут же отпрыгнули.
– Надо же… нажаловался… – с весёлым удивлением, тоненько сказала Мишель, и все засмеялись.
А Роман поразился, насколько точным было это замечание. Действительно, нажаловался, лучше не скажешь. Происшествие сразу стало маленькой историей, в которой короткое замечание Мишель расставило всё по местам, поставило точку.
В один из таких дней в конце марта, толкаясь со всей компанией в магазине, Роман мельком увидел в клеёнчатой сумке Мишель поверх купленных тканей две небольшие кукольные головки из папье-маше. И полувзгляда было достаточно, чтобы узнать Инфанту и Карлика. Роман поднял голову и встретился с ней взглядом. Её едва заметная улыбка подтвердила: да, это они.
В тот раз они вышли из троллейбуса у кукольного театра – «Куколки» – как ласково называла его Мишель, и ждали её, слоняясь около высокого крыльца. Пакин слегка отвлёкся от своего вечного нытья и сообщил, что в кукольном новый главный, из Красноярска, знакомый отца Мишель. Роман с усилием вслушивался в путаную речь Пакина и с трудом понял, что «Куколка» рассматривает сейчас эскизы Мишель к какому-то спектаклю, название которого Пакин вспомнить не смог; но неизвестно что, потому что его нет в репертуарном плане вообще, даже на перспективу, а не только на этот год…
«Инфанта», – подумал Роман и почему-то заволновался.
Мишель вышла через полчаса со своей всегдашней рассеянной улыбкой.
– Ну, – потребовал Пакин, – чё грят?
– Ничего… – пожала плечами Мишель. – Они же… не планировали… На потом… Может быть… рассмотрят.
– Чё предлагали? – напористо продолжал Пакин, требовательно заглядывая ей в лицо и почему-то не сомневаясь, что Мишель что-то там «предлагали».
«А он не так уж и беспомощен, – с удивлением подумал Роман, – со своей железной убеждённостью, что кто-то там кому-то там должен… Пожалуй, со своим нытьём и настырностью он и в училище прорвётся…»
Мишель между тем опять улыбнулась и неожиданно произнесла:
– Предлагали… сделать эскизы к спектаклю о мумитролях. На конкурсной основе… Репертуарный план на январь будущего года.
В таком счастливо-блаженном состоянии они проскитались до мая. В мае занятия в художественной школе для них закончились. Через месяц начинались экзамены в общеобразовательной.
Роман ходил на консультации и сидел за учебниками день и ночь. Он умел сосредотачиваться, собираться, запоминал всё с ходу и за день успевал довольно много. Только в мозгу, заполненном формулами, образами Татьяны и Онегина, революционной ситуацией в России в феврале 1917 года, всегда присутствовала такая… коробочка, что ли, с надписью «Ми-шель». Стоило только отвести взгляд от учебника, как коробочка с громким щелчком распахивалась и из неё лился поток воспоминаний, эмоций, образов, не имевших ничего общего со школьной программой.
Прошёл май. Роман давил в себе приступы глухой тоски, не давая вольно гулять мыслям и подступаться к заветной коробочке. Он заполнил день и даже часть ночи такими интенсивными занятиями, что валился в кровать замертво, а порой засыпал и за столом, над учебником. Вечером он стоически терпел духоту – не мог позволить себе открыть форточку и балконную дверь. Не хотел слышать ласкового гула родной «шестёрки», всегда готовой за сорок минут домчать его до «Ипподромной».
Первый экзамен – сочинение – по традиции пришёлся на 1 июня. Роман был готов нему очень прилично. Быстро и толково написал работу, сдал её и уже к трём часам дня вернулся домой. Не отвлекаясь ни на что, с куском колбасы в зубах, сел за математику и беспрерывно решал задачи и уравнения до девяти часов вечера. Ровно в девять вышел из дома, сел на «шестёрку» и в половине одиннадцатого стоял во дворе дома Мишель.
Было почему-то совершенно безлюдно, почти не горели окна. Ни лая собак, ни голосов. Сараи стояли закрытые. «Сериал, что ли, какой смотрят», – мелькнуло в голове.
Роман спокойно обошёл дом, остановился в зелёной комнатке. Он не заглядывал туда с прошлого лета, и сейчас неторопливо, с удовольствием рассматривал сад Мишель. Вдруг оказалось, что всё цветущее здесь белого цвета. Белый пион огромным цветком светил в темноте. Белая сирень отцветала на границе с другой зелёной комнаткой. Перед домиком справа потрясающей красоты куст с белыми мелкими цветками упругими дугами выгнул ветки до самой земли, напоминая белый фонтан. Рядом колыхались хрупкие, обращённые книзу и дрожащие на ветру, крупные резные колокольчики. Но не колокольчики, конечно. Отдельным букетом четырёхлепестковые, плотно прибитые друг к другу, создающие издалека ощущение плотного шара… Всё это великолепие сияло белым на фоне облачной ночной темноты.
Роман не спеша пошёл к домику. Подул лёгкий ветерок, запах пиона двинулся вместе с ним.
На столе белела кружка.
– Не поверите, – вслух подумал Роман и продел палец в фаянсовую петлю.
Поднёс кружку к носу. В ней был старый знакомый – странно пахнущий травяной чай. Роман сжал зубы – с головой накрыло нестерпимое желание увидеть Мишель.
– Мишель, я здесь, – одними губами произнёс он, глядя в её тёмное окно.
Окно моментально загорелось. Он инстинктивно шагнул вправо и назад, чтобы быть менее заметным за углом верандочки. Но ничего не произошло. Никто не выглянул на улицу, не хлопнула форточка, ничего. Окно погорело несколько мгновений и погасло. А он стоял, так и не придя в себя, с кружкой в руке. В лицо дул пионовый ветер.
Экзамены Роман сдавал легко и почти на одни пятёрки. После каждого сданного, не медля и не раздумывая, садился готовиться к следующему, а в девять вечера ехал к Мишель.
В зелёную комнатку удавалось пробраться не всегда: иногда горело слишком много окон или дверь Центерова сарая оказывалась открытой – там шумно возился сам Центер, ожидавший клиентов. Он давно оправился от декабрьского удара: с наступлением тёплых дней поселил в сарае брехливую дворнягу, обил дверь железом и, ликвидируя причинённый ущерб, вовсю восполнял его, торгуя дрянной самогонкой. Боялся участкового как чёрт ладана, но всё равно торговал – жадность была сильнее страха.
Про самогонные дела Центера весной рассказал Пакин, а теперь Роман и сам видел этих «посетителей». Центер выскакивал из сарая на каждый собачий брёх, пугливо и пристально вглядывался в темноту, если за дверью никого не оказывалось. Где уж тут спокойно пройти мимо. В такие дни Роман, просто стоял за своим яблоневым шалашом, а потом ехал обратно.
Но раза два или три Центера в сарае не было, и собака напрасно истерила за железной дверью – она не могла помешать Роману обойти дом, чтобы побыть в зелёной комнатке.
Белый пион уже сыпал лепестками, но всё ещё одуряюще пах. Кружка была полна. И стоило губами произнести: «Мишель, я здесь!» – загоралось окно. Потом гасло. От этого мистического действа у Романа буквально сносило крышу. Он никогда не повторял фразу дважды, не проверял, что будет. Случайность это или что-то иное, уму непостижимое, – не хотел даже разбираться. Свет загорался по его просьбе – и всё. Там, на другом конце незримой нити, за тёмным окном была Мишель, каким-то образом чувствовавшая его присутствие. Так он думал и больше ничего не хотел знать…
Как это ни банально звучит, выпускной подкрался незаметно. Грандиозное событие, итожащее годовые обсуждения, нервозные скандалы в родительском комитете, поиск денег, выпускных нарядов, романтические мечты… Он полгода оттанцевал вальс на уроках физкультуры под истерическое гарканье Любови Сергеевны, склоняясь в пригласительном поклоне над какой-нибудь из одноклассниц, послушно сдал все требуемые суммы, покорно позволил маме выбрать костюм, галстук, туфли. Но на выпускной идти не собирался. То есть на торжественную часть – да, конечно; а на всё остальное – нет. И в последний момент прямо сказал об этом родителям, не сомневаясь, что они это поймут и примут. И они поняли без лишних вопросов.
Не поняли и не простили только барышни из его и параллельных классов. Какая же из них не мечтала о сказочном происшествии на балу?
Вот, к примеру, объявляют дамский вальс. И она летит к нему через весь зал, вся такая невыразимо прекрасная, в своём голубом, или воздушном, или ажурном, или серебристом… И он вдруг видит (а десять лет не видел), как она невыразимо прекрасна…
Или, скажем, оказавшись с ним наедине, скрываясь от шумной толпы где-нибудь в пустом классе, (ну неважно где), она смело и отчаянно, как Татьяна, объясняется ему в любви, и у него вдруг открываются глаза – и он видит, как она невыразимо прекрасна…
Или в шумной толпе она вдруг роняет заколку, а он, как вежливый человек, бросается вместе с ней поднимать, и они смешно стукаются лбами, и, смущённо потирая голову, он вдруг встречается с ней взглядом и наконец-то замечает, какие у неё необыкновенные глаза, длинные загнутые ресницы, блестящая грива волос и вся она такая невыразимо прекрасная…
Дальше развитие событий ограничивалось лишь воспитанием и полётом фантазии претендентки.
Совсем другого хотел сам Никольский. Ну и поступил, естественно, сообразуясь со своими планами.
В начале двенадцатого он уже вернулся домой, в пожарном темпе переоделся и прыгнул в ночную «шестёрку». К часу ночи был у дома Мишель.
А там…
Там жизнь била ключом. Дверь Центерова сарая была широко и призывно распахнута. Напрочь охрипший пёс, короткой верёвкой привязанный к деревянной лавке, с появлением очередного клиента даже не залаял, а как-то сипло закашлял, не вставая с места. Несколько долговязых нескладных фигур в белых рубашках громко ржали и матерились. Кого-то тошнило в кустах. Роман приоткрыл ветви шалаша и увидел там такую же пьянь, «отдыхающую» уткнувшись в стол, с безвольно свисающими вниз руками. Роман включил фонарик и посветил на лежавшего.
– Пошёл отсюда, – негромко и спокойно произнёс он.
Парень неуверенно подняла голову, и Роман с изумлением узнал Карпинского. У Карпинского был мутный взгляд и совершенно синюшное лицо. Сзади послышался топот. В шалаш всунул голову запыхавшийся Пакин. Узнал Романа:
– Никольский? А ты что здесь?..
– Ми-и-ишел… Ма белл… – диким голосом заорал Карпинский и рванулся было встать с лавки.
– Толя, Толя, не надо… не надо, – замельтешил Пакин.
– Поить не надо, – рявкнул Роман и, взяв за подмышки, легко выволок Карпинского из шалаша, – неси его теперь домой, давай…
– Да кто его поит, – досадливо пробормотал Пакин, принимая обмякшее тело на спину, – я, что ли? Центер тут, козлина, открыл лавку и в долг всем наливает, а я таскай…
– Таскай-таскай, – благословил Роман, – отличный у вас выпускной, ребята, надолго запомнится.
– А ты-то… – опять начал Пакин, но Карпинский в очередной раз ожил на его спине и истошно заорал.
– М-ы-ышел… Ми-шель!.. Мишель…
Из сарая выскочил Центер.
– Ребятушки… – умоляюще проблеял он, – ребятушки… вашу мать, идите, идите отсюдова! Не ори ты, ради Христа, а то щас… вашу мать… менты прискочат, примут всех, и вас, и меня.
– Менты прискочат… – передразнил Пакин, – раньше надо было думать, когда наливал!
– Как не наливать-то, – заюлил Центер, – как не наливать-то? Ходите ведь, просите, вашу мать…
– Ми-шель!.. – не унимался Карпинский.
Из подъезда вдруг вышла Мишель.
– Валите! – тихо приказал Роман, и Пакин шустро уволок Карпинского в темноту.
– Мы-шелл! – донеслось уже не так громко из темноты слева.
Мишель вздрогнула и быстро подошла к Роману.
– Уже всё в порядке, – успокаивающе улыбнулся он.
– С кем он? – спросила Мишель.
– Да с Пакиным. Пакин трезвый, – предупреждая вопрос, ответил Роман.
Мишель выдохнула и улыбнулась.
Тем временем испуганный Центер закрывал лавочку, заводил в сарай дворнягу и выпроваживал плачущим голосом с бесконечными «вашу мать…» разгулявшихся выпускников.
А потом они ушли в зелёную комнатку. Просто повернулись и пошли, Мишель впереди, он за ней. И мысленно затворили за собой невидимую остальным дверь. Вместе сели на скамейку. На пеньке-столе стояла знакомая белая кружка. Мишель быстро сходила на верандочку и принесла вторую – с намалёванной рожицей и сколотым носом. Роман разлил чай из белой кружки в две. Не сговариваясь, они повернулись друг к другу, чокнулись и выпили по глотку. Засмеялись.
Подул сильный, но ласковый ветер. Было очень тепло, а Мишель вдруг передёрнуло. Роман растерялся. Он надел только лёгкую рубашку, а пиджак оставил дома. Что нужно сделать, чтобы согреть девушку, в теории он знал, но сидел как истукан. Мишель опять заглянула на верандочку и вернулась, кутаясь в драную, связанную с огромными прорехами шаль. Роман с усмешкой подумал, что каждая из его одноклассниц скорее застрелилась бы, чем накинула на плечи этот проеденный молью треугольник. Они молчали, откинувшись назад, опершись на домик спинами, и смотрели в тёмное окно её квартиры. Открытое окно.
Ветер усилился. Серебряная луна то показывалась, то пряталась за тучами. Вольно и таинственно волновалась листва уже опавшего пиона, поскрипывали соседские качели. Ветер принёс сладкий, фруктовый запах жасмина, откуда-то белым дождём внезапно посыпались его лепестки.
Ветер пел, шелестел, насвистывал, затихал, снова налетал, менял направление; срывал лепестки с жасмина, который, как понял Роман, незаметно рос за домиком и опирался ветками прямо о кровлю… Он нежно сдувал лепестки с крыши, делал вид, что даст им упасть, а потом яростно взвихривал, и они летели вверх фантастическим белым салютом и снова опадали, чтобы опять взлететь и унестись неведомо куда.
Они сидели в этой белой жасминовой вьюге, молча, готовые сидеть так ещё тысячу лет. Роман совершенно ясно понимал, что слова излишни. Натужно и глупо сейчас прозвучали бы любые объяснения.
Сдвинув кружки с холодным чаем, они праздновали вместе последнюю ночь их детства. От мысли, что этот праздник Мишель решила разделить именно с ним, сердце горячим комом поднималось к горлу, а потом тепло растекалось, делалось нестерпимым и требовало судорожно втягивать через сжатые зубы прохладный воздух…
Вдруг в открытом окне началась какая-то скрытая возня, стукнула табуретка и над подоконником медленно взошла светловолосая встрёпанная головёнка на тонкой шейке.
– Мишель… – тоненько прохныкала она, – приди… Мне стра-а-ашно…
– Я иду, – ласково откликнулась Мишель, – ложись… скорее.
«Шурины дети», – понял Роман и вопросительно взглянул ей в глаза.
– Шурины дети, – тихонько сказала Мишель. – Отец у них сегодня… разбуянился.
Из окна раздалось невнятное хныканье. Мишель повернулась и пошла в дом. Роман за ней, проводить до подъезда.
Во дворе стоял милицейский уазик. На боку надпись «Дежурная». «Неслышно как подъехали», – удивился Роман. Двор был пуст, Центер и его клиенты уже давно рассосались.
От машины отделился человек в форме. Он подошёл поближе, придвинул лицо к Роману, вежливо спросил: празднуем? И понюхал воздух. От Романа, естественно, не пахло.
– Девушку провожаем? – уже дружелюбно спросил блюститель порядка.
Мишель, улыбнувшись, кивнула.
– Давай-ка, парень, садись, подкинем, куда надо, пока приключений на свою… эту… не наловил, – предложил более солидный голос с водительского места, – всё равно в центр едем.
– Мне на юг, – предупредил Роман.
– Ну на юг, один фиг, – согласился тот же голос.
– Пожалуйста, – попросила Мишель.
Конечно, Роман не хотел ехать, а собирался до утра сидеть в зелёной комнатке, напротив её окна, но вдруг понял, что это слишком, и ей будет мешать такая назойливость, поэтому махнул рукой и полез в заднюю дверь «дежурки».
Назавтра он уезжал в Москву, 26 июня начинались двухнедельные подготовительные курсы, а сразу после них творческий конкурс.
Мишель и Пакин собирались в Пензу к 10 июля, сразу сдавать творческую специальность.
Роман маялся в душной июльской Москве один среди чужих людей. Он жил у папиных друзей и, сцепив зубы, каждый день бегал на курсы, а потом и на творческие испытания. Время тянулось нестерпимо медленно. Всё, абсолютно всё вызывало у него раздражение: толпы абитуриентов, нагретые солнцем высотные дома, муторные консультации, одуряющая духота метро. Роман извёлся. Ни за что не мог зацепиться взглядом или душой, чтобы отвлечься, почувствовать себя хоть немного спокойнее.
Творческий конкурс он прошёл, получив самый высокий балл. Надо было готовиться к вступительным экзаменам, а это ещё одни двухнедельные курсы – уже по школьным предметам. Как обстоятельный человек, Роман должен был ясно представлять, что от него потребуется на экзаменах.
Но ему самому уже не хотелось ничего. Ни Москвы, ни института, ни архитектуры. Всё забивало желание видеть Мишель, ну или хотя бы спокойно сидеть в яблоневом шалаше, или ухать молотом по наковальне в компании Валерьяна, чтобы она в своей зелёной комнатке слышала: он здесь, рядом.
Роман терпел. Привычка всегда осуществлять задуманное помогала преодолевать хандру. Он чётко структурировал свой день, старался чередовать занятия и получать от этого хоть какое-то удовлетворение. Сидел за учебниками, мыл посуду, бегал в магазин, штудировал конспекты… Железным шурупом ввинчивал внимание в свой мозг и искусственно поддерживал себя в этом состоянии на протяжении всего учебного дня на курсах. Хотя там давалось много ерунды, но расслабляться было нельзя. Нельзя рассеянно гулять по Москве или ложиться в постель недостаточно усталым – это было чревато приступами острой тоски, кисельным расползанием организма и прочими неуважаемыми Романом глупостями.
До экзаменов оставалось три дня – пятница, суббота и воскресенье. Не в силах сопротивляться глухой тоске, ноющей болью разливавшейся в груди, Роман в четверг вечером уехал…
Рано утром он был в Бердышеве, и тоска отступила. Он шёл по умытому старинному городу, по Набережной, и лёгкий ветерок трепал листья лип так, что казалось, они аплодируют ему своими круглыми зелёными ладошками. Потом его встретили родной дом, мама с папой, ахи, расспросы, кофе, душ, яичница с зелёным луком…
Оттаивала душа, наполняясь привычными звуками, видами, запахами… Впереди – главное, ради чего он и приехал. Мишель. Он почему-то не сомневался, что она здесь, в Бердышеве, а не в Пензе и он её непременно увидит, хотя непонятно как и где.
И действительно увидел! В «шестёрке», когда ехал к её дому, она вошла на остановке «Кукольный театр». Троллейбус ехал почти пустой, но Роман, верный своей привычке никогда не садиться, стоял на задней площадке у окна.
Он заметил её сразу, когда она ещё только шла своей лёгкой, немного подпрыгивающей походкой навстречу троллейбусу.
Мишель легко вбежала в заднюю дверь и почему-то не удивилась, увидев его.
– Здравствуй… – сказала она своим тоненьким голосом, слегка запыхавшись.
На лице её сияла счастливая улыбка. Всё в той же чёрной с белыми цветами прабабушкиной юбке и бежевой блузке с квадратным воротом, чуть перекошенным от многолетней стирки и глажки. Прямоугольный ворот оттянут чуть вниз огромными желтоватыми пуговицами с перламутровым блеском. «Нарядилась», – с усмешкой отметил он и вдруг подумал, как она легко, не путаясь, существует в этих своих длинных юбках, вроде и не придерживая, не приподнимая их, входит в автобус или ступает по лестнице… Дело многолетней привычки, конечно. А ещё он с грустью понял, что и не заметил того момента, когда Мишель переоделась из фланелевых платьиц и вытертых бархатных пальтишек во взрослое – в эти самые юбки, платья из несегодняшнего материала с какими-то круглыми, надутыми короткими рукавчиками, в туфли с узкими, закруглёнными и ободранными носами, с двумя ремешками-застёжками…
Она не спросила, куда он едет, а он – откуда она идёт. И так было ясно, что из «Куколки». В руках она держала знакомую клеёнчатую сумку, заполненную чем-то лёгким и объёмным, прикрытым сверху куском простой ткани в яркий цветочек.
Сумку Роман у неё забрал. Они вкратце поделились новостями о творческих конкурсах: в Мишель он не сомневался, но и Пакин прошёл тоже.
Молча доехали до Ипподромной, Мишель всё время улыбалась, а Роман исподтишка взглядывал на неё, и сам не мог удержаться – уголки губ ползли в стороны и вверх, в нескончаемой и глупой, как ему казалось, улыбке. От этого он чувствовал себя неловко, не знал, что делать, хотелось прикрыть лицо рукой, и Мишель будто почувствовала это…
– Тебе очень идёт улыбка, – тихо, как бы между прочим, сказала она и, встретившись с ней глазами, он, неулыбчивый по натуре, вдруг заулыбался совсем по-другому – легко, свободно, ни о чём не думая…
Потом они расслабленно, не спеша, брели до её дома, вдыхая запах свежескошенной травы с лёгким оттенком уже зреющих яблок, цветущих флоксов, чего-то неуловимо родного, что бывает только здесь, в единственной точке мира, и нигде больше… Во двор они вошли под радостные крики Николашки и Олечки:
– Мишель пришла! Мишель, взяли? Мишель, а что у тебя в сумке?
– Взяли… взяли, – задыхаясь, произнесла Мишель, пытаясь сделать шаг с повисшими на ней детьми.
– Ура-а-а!.. – завопил Николашка, тряся белым чубом, и побежал к сараю, где у входа уже маячил Спутник, – у Мишель взяли… Муми-тролев… Взяли!..
Олечка застенчиво улыбалась, стесняясь Романа, а потом решилась спросить:
– А… Мишель… Куклы на сцене будут, да? Выступать? А мы пойдём смотреть? А что у тебя в сумке?
– На сцене, да… Пойдём смотреть… А в сумке – Крошка Мю. Её… не взяли… Говорят, недостаточно злобная… – Мишель, смеясь и слегка задерживая дыхание на вдохе, отвечала на все вопросы сразу.
– А покажжи… – попросила Олечка и, не дожидаясь, побежала навстречу Николашке, машущему ей какой-то игрушкой из Спутникова сарая.
Мишель тем временем вытащила из сумки куклу и слегка встряхнула её. Роман глянул и обалдел. Мишель держала в руках… Практически свой портрет. Да. Она смогла сделать то, что никогда, никогда не получалось у него. Крохотное тельце, тоненькие ручки, утрированно большая, плоская голова. Треугольный ротик. Огромные, блестящие глаза Мишель, только не карие, а глубокого изумрудного цвета. Волосы, правда, не лежат на голове лёгкой копёшкой, а забраны в крысиный пучок. Роман потрясённо переводил взгляд с лица Мишель на куклино. Не то чтобы портретное сходство, конечно это смешно, но… Сама суть лица, его выражение, взгляд – глубокий, немигающий (хотя понятно, как там глаза из папье-маше могут хлопать ресницами, а вот поди ж ты!) … Что-то до оторопи настоящее было в лице этой большеголовой крохи и надолго удерживало взгляд.
– Они говорят… не хватает характерности, – рассеянно проговорила Мишель, потом взяла куклу за держатель, приделанный сзади к голове, поставила на столик для кормления голубей. И – раз! – кукла вдруг села на стол, повела головой, мечтательно направила глаза в небо, потом поскребла тонкими пальчиками нос. Повозилась, садясь удобнее, и закинула ножку на ножку. Ожила.
Роман смотрел, заворожённый.
Мишель заметила и, как всегда, засмущалась.
– Ну как-то так, – сказала она, снимая куклу со стола, – это, конечно… кукловод гораздо лучше может…
Роман без слов взял из её рук куклу и умоляюще посмотрел на Мишель. Просьба была понятна без слов.
– Пожалуйста, – смущённо проговорила Мишель, разводя руками, как всегда говорила девчонкам, выпрашивающим её работы.
Кукла со всеми предосторожностями перекочевала в рюкзак Романа, а к ним уже бежал Николашка.
– Мишель, а Мишель, стрижика сегодня будем выпускать, да? – запыхавшийся мальчишка уже дёргал обеими руками её за юбку, задрав белобрысую голову и заглядывая в лицо.
– Нет… не сегодня… завтра…
– У-у… – обиженно выпятил губы Николашка и сразу стал похож на смешного детёныша утконоса.
А Олечка подошла следом, взяла Мишель и Романа за руки и молча повела их в зелёную комнатку. По дороге она поджимала ноги и «летела», вися на их руках, а Спутник смотрел на всю четвёрку, из-под ладони, от своего сарая и улыбался.
Роман впервые увидел зелёную комнатку днём. Она изменилась – сейчас здесь царствовали флоксы. Они отросли огромными куртинами – здесь и там, белые шапки цветов плотно сбились в гигантские букеты. Вдоль тропинки к домику круглились уже знакомые шары лаванды, протянув кверху длинные белые соцветия. Но самое чудесное находилось возле лавочки, у самого фундамента: на фоне зелёного домика цвёл невиданный куст с пирамидальными белоснежными соцветиями – прозрачными, фестончатыми, кружевными.
– Гортензия, – объяснила Мишель, увидев оторопь на его лице и то, как он внезапно остановился.
Никогда в жизни Роман не видел таких прекрасных цветников. Такой гармонии, вкуса, любви, вложенных в каждый уголок. Белые низкие колокольчики, подбивающие кусты флоксов, клумбочка с пряными травами, некоторые из них цвели, не поверите, тоже белым; какая-то широколистная красавица с голубоватыми листьями в тени яблони, и из неё – высокие цветоносы с поникающими белыми длинными резными колокольцами…
Роман и Мишель расположились на знакомой скамеечке, дети бегали туда-сюда по тропинке. Олечка сорвала с клумбочки и сунула под нос Роману крошечную кудрявую веточку. Роман шутовски втянул воздух и улыбнулся – так пах чай в белой кружке. Николашка требовал отчёта, почему стрижика выпускают не сегодня, и Роман узнал, что дома у Мишель живёт оперившийся, взрослый птенец стрижа, видимо, уже учившийся летать, но как-то неловко, и по этой причине грохнувшийся на землю. Его принёс Карпинский, и Мишель пришлось две недели успокаивать и откармливать испуганную птичку. Форточку пришлось затянуть сеткой; Глорию на время выселили на улицу, столовалась она теперь временно в зелёной комнатке, вон ее миска.
Завтра Мишель собиралась с балкона мастерской выпустить стрижа в большой полёт. Роман заинтересовался, откуда она знает, когда стрижу пора летать, и как его на это сподвигнуть.
Оказалось, этот стриж не первый – они каждый год падают из гнёзд, и вся округа таскает их к Мишель на выкорм и обучение. Этим-то летом что, птенец уже почти взрослый, а вот в прошлом году пришлось понервничать… Тогда принесли совсем маленького, едва оперившегося, он всё время так жалобно кричал… Приходилось учить его есть, поить из пипетки…
Чем можно кормить птенца стрижа? Роман никогда в жизни не ответил бы на этот вопрос. А Мишель знала. Творог, тёртая морковка, немножко корма для рыбок… Замешиваешь, скатываешь в колобок и – в холодильник. Отщипываешь от колобка крошку размером со спичечную головку – и в клюв. А потом чуть воды из пипетки. И так каждые два часа.
Мишель засмеялась. Она вспомнила, как боялась растопыренных стрижиных крыльев и повёрнутой, когда стрижик стоит на ножках, на сто восемьдесят градусов головы… Как плела для этих растопыренных крыльев специальную большую корзину, чтобы ему было удобно… А надо-то было всего натянуть верёвку и устроить его так, чтобы он вцепился лапками и повис… ну как морковка… А выпускать надо как можно скорее, ведь послезавтра днём автобус в Пензу, а в понедельник – первый экзамен.
«Да, – эхом откликнулось в голове Романа, – первый экзамен». Рядом с Мишель экзамены да и всё остальное отходили куда-то в небытие. О них совсем не хотелось думать.
Дети сновали туда-сюда по узкой тропинке, и Роман с изумлением понял: несмотря на полное отсутствие места, для них тут всё прекрасно устроено. У самого входа на утоптанной микроскопической площадке стояла оцинкованная банная шайка с песком и цветными формочками с совочком и пластмассовым самосвальчиком; возле бочки с водой – две маленькие, разного размера и формы леечки, грабельки и лопатка. За спиной, на крыльце верандочки ступеньки украшала самодельная малюсенькая глиняная посуда – сделанная и расписанная Мишель и детьми. В довершение ко всему, тропинка из маленьких деревянных кругляшков шла прямо к соседскому заборчику, где из брусков были сделаны ступеньки, чтобы дети могли лазать через забор, туда-сюда, когда им захочется на качели…
Роман дышал полной грудью. Никогда ещё ему не было так хорошо. Чудесный, бело-зелёный мир, устроенный с любовью, с душой и фантазией, мир Мишель, замкнул его в свои нежные объятия, но Роман думал, что и за пределами этого мира есть больший круг, тоже дружественный, с яблоневыми садами, кузней, ипподромом… А дальше – самый большой, исхоженный с детства родной город с его старинными домами, усадьбами, рощами, мостами…
Весь день он провёл на скамейке в саду Мишель. Он был бесконечно длинным, этот день, и бесконечно прекрасным. Он был настоящим подарком после чужой, муторной, неласковой Москвы. Сидя на скамейке, Роман ощущал себя центром маленького мира, наблюдал его милую наполненность и суету, создаваемую детьми и Мишель.
К обеду Мишель повела детей к себе домой, и они вместе, под звон роняемых кастрюль и вилок-ложек, сначала замесили тесто, а потом пекли блины, шумом и гамом перебивая тихий смех Мишель. Роман смотрел со своей лавки в окно кухни и угадывал, на какой стадии находится приготовление их любимого блюда. Наконец над кухонным подоконником показалась Николашкина голова и торжественно прокричала:
– Мы!.. Несём!.. Тебе!.. Блины!..
Они вынесли и поставили перед Романом на пенёк здоровую миску с кривыми, сморщенными, рваными, но удивительно вкусными блинами. Мишель принесла белую кружку с чаем.
А потом было:
– Мише-ель, расскажи про Сеню… и его невесту…
И Роман слушал про Сеню – белого голубя, с выколотым глазом и длинной щепкой в груди, упавшего с тополя прямо перед их домом. И о том, как он жил в Спутниковом сарае, а Мишель лечила воспалившуюся гланицу и несколько раз подступалась вытаскивать занозу, но голубь всё никак не мог понять, зачем ему хотят сделать так больно… Щепу Мишель, конечно, вытащила, но голубь перестал доверять ей, сторонился. И как Мишель стала думать, чем же можно его утешить, и однажды, идя в мастерскую, поймала руками белую красавицу-голубку, с точёной головкой и рубиновыми глазками, и в белых штанишках. Не поймала, поправляла Мишель с улыбкой, а… взяла – «вот так». И она показывала, как.
– Напротив мастерской… дворец новобрачных, – объясняла Мишель. – Там… часто голубей выпускают… Она и была… совсем ручная. Сидела… на лифтёрке. Я встала на ящик и взяла её… вот так… – Мишель подняла сложенные лодочкой руки.
Роман, полузакрыв глаза и привалившись спиной к домику, слушал о том, как Сеня радовался, как ворковал и ухаживал за невестой, как снова поверил в жизнь и улетал вместе со своей подругой, как в синем небе они превращались в два белых трепещущих лепестка…
В полвосьмого вечера Мишель увела детей домой для «банно-прачечных процедур» и последующего сна.
Роман вышел из зелёной комнатки, всё стоял у яблоневого шалаша, задумчиво покачиваясь с пятки на носок. Вопросов у него накопилась уйма. Где родители близнецов? Почему дети живут у Мишель? Где Клава? Бывает ли она дома вообще?
Подошёл Спутник. Начал вполголоса отвечать на незаданные Романом вопросы. Таратынкин пьёт. Всё чаще допивается до чертей. На работе? Де-е-ржат. По причине безропотности и безотказности. Кем работает? Спутник усмехнулся. Не банкиром, конечно. Сантехником. Выперли б уж давно, ан нет: как в какое говно с головой нырнуть – Таратынкин, больше и не найдёшь никого. Поит его Центер, кобелина. Таратынкин ему с работы трубы тырит, инструмент кой-какой. А Шура… Шура со смены бежит дролю свово искать. Спутник усмехнулся. Не найдёшь – ночью сам-то лихой придёт, дверь порушит. Сделать? Ничего нельзя. В психушку? Забирали. Вены промыли и домой. Не ихний контингент. А чей, спрашивается? Посадить? Шурино заявление надо, а она ни в жизнь не напишет.
– Так и живём… – подытожил Спутник и тоже закачался с пятки на носок, заложив руки за спину.
Тут Роман всё-таки решился спросить про Клаву.
– Катька-то? – не сразу сообразил Спутник и безнадёжно махнул рукой. – Шалавая… Дома – не дома, толку от неё… Лучше уж, когда нету…
До следующего дня Роман буквально еле дожил. В восемь уже был на Яблочной. Несмотря на ранний, час двор оказался странно многолюдным. У подъезда что-то жарко обсуждали Жердь в Полосатом и Толстенькая Тётенька. Шура сидела на лавке, уронив руки и голову. Спутник и Пистолет толкались у Пистолетова сарая, а Центер только угадывался за полуприкрытой дверью своего. Брехала Центерова собака.
Роман сначала слегка умерил шаг, а потом решительно направился к Спутнику и Пистолету. Пистолет рявкнул что-то непонятное в сторону Центеровой собаки, и дверь его сарая моментально захлопнулась, пёс придушенно тявкнул и замолчал. Спутник вполголоса поведал, что Шура вечером, как ни бегала, благоверного своего не нашла, а явился тот лишь под утро: сорвал подъездную дверь с петель и ломился ко всем соседям подряд: умолял спрятать его от партизан. Связываться, конечно, никто не хотел, да и мужиков толком в доме нету… Час буйствовал, менты ехать отказались – пошумит, мол, перестанет – у них там огнестрел на Прохоровке, не до глупостей… Ну уж а потом у Пистолета терпение лопнуло. Упрятал его от партизан. Надёжно. В подтверждение Спутниковых слов раздался глухой стук и невнятный стон, но не из глубины сарая, а вроде как из-под земли.
– В погребе, что ли? – догадался Роман.
– В погребе, – удовлетворённо подтвердил Спутник, – пускай охолонёт…
Роман поднял глаза и перестал замечать всё на свете. Навстречу ему через двор шла Мишель. Перехватило горло. Никогда, никогда в жизни он не видел её такой красивой. На Мишель было тёмно-синее платье на манер матроски, прямое, довольно длинное, до середины икр, заканчивающееся плиссированной оборкой в две ладони шириной. Спереди – треугольный вырез, сзади гюйс – полосатый воротничок. Белые носки и старые знакомые – ободранные чёрные туфли с двумя параллельными ремешками. Что-то неуловимое произошло с её причёской: вроде бы она и не изменилась, а… Два лёгких завитка, да и не завитки даже, а намёки на завитки обозначились на обеих щеках, чуть намеченный завиток в центре лба…
На Романа смотрела шагаловская девушка – тронь, и взлетит. И так ей это шло, так сиял весь её облик несегодняшней красотой, воздушным стилем начала прошлого века, что все во дворе на несколько секунд, как и Роман, выпали из сиюминутной реальности и замерли. Тётки у подъезда, те просто впали в ступор и замолчали, вывернув шеи. Спутник застыл с блаженной улыбкой. Пистолет вообще перестал дышать. Роман шагнул к Мишель и взял у неё круглую плоскую корзину с затянутым белой тканью верхом.
И всё опять задвигалось. Тётки припали друг к другу с разговором, даже Шура подняла голову. Пистолет наконец вдохнул и хрипло, затяжно закашлял. Спутник удивлённо-мягко произнёс:
– Нафершпилилась… – И тихо, уже в спину Роману: – Для тебя…
А Роман и сам знал, что для него. И сегодняшний день, и платье, и причёска… И, чёрт побери, эта корзинка и царапающийся в ней стриж: её заботы, которые она решила разделить с ним, её мир, в который она его всё-таки впустила…
Да, он понимал теперь этот мир, в который столько времени пытался прорваться. Не было никакого особенного мира. Он складывался из её великого терпения и понимания всех и всего – непутёвой матери и равнодушного отца, сбившегося с пути одноклассника и одиноких старух… Её образы и сказки, её белый сад, рождались из любви и жалости к Шуриным детям, и раненым голубям, и ко всему свету. И дети доверчиво клали голову ей на колени, а птицы падали прямо в руки…
Нести широкую плоскую корзинку было удобнее вдвоём – они и шли, держась с разных сторон за ручку, только Роману приходилось опускать плечо, а Мишель чуть подтягивала в локте руку.
Птица под своим натянутым тентом возилась всё сильнее, ткань ходила ходуном, терзаемая головой, клювом или лапками. А они шли не спеша, сначала мимо садов, потом по городу. Встречные прохожие дивились на праздничную Мишель, а уже пройдя мимо, непременно оглядывались, силясь понять, что же такое есть в этой малютке, что не отпускает и заставляет смотреть ещё и ещё ей вслед…
В мастерскую они попали не сразу, сначала долго стояли на галерейке, и опять не было момента прекрасней – так думал Роман. Мишель стояла впереди, задумчиво глядя в привычно прекрасную бездну, а Роман чуть сзади, защищая её полукружием рук, крепко взявшихся за хлипкие проржавевшие перила… Остренькой лопаткой Мишель касалась его груди, а тёмная дымка волос мягко щекотала щёку. Роман незаметно втянул воздух. Закружилась голова – от волос пахло точь-в-точь, как от чая из белой кружки. Долго-долго стояли они, чувствуя себя единым целым, странным существом с двумя сердцами, замкнутом в едином пространстве кольца его рук…
Между тем птенец в корзинке совсем осмелел, стал проявлять своё присутствие не только усиливающейся вознёй, но и резким, требовательным криком. Мишель вздрогнула и виновато схватилась за корзинку. Они прошли через захламлённую лестницу, с которой за все эти годы никто и не потрудился убрать куски штукатурки, и открыли дверь в мастерскую. Теперь всё внимание Мишель принадлежало стрижу: она кормила его, успокаивала, устраивала на верёвке, протянутой между двумя стеллажами.
Солнце било в два огромных окна с балконами, в воздухе висели мириады пылинок. Усилия Мишель навести порядок были видны, но их все же не хватало. Чувствовалось, что хозяину этого хаоса глубоко наплевать на уборку, его интересует только собственное творчество.
Здоровое ложе, беспорядочно закиданное какими-то покрывалами и затертыми до блеска подушками; разнокалиберные бутылки громоздились на полу и на стеллажах, заварочный чайник, вобла, пустая бутылка из-под пива на журнальном столе – всё, буквально всё говорило о «муках творчества».
Роман принялся бегло осматривать картины, ворохами тут и там прислонённые к стенам. «Девушка в жёлтом», «Девушка с васильками», «Девушка у окна» – Роман, мазнув взглядом по лицам, читал названия на обороте. Оп-па… «Девушка с голубкой на плече». Он с усилием раздвинул всю стопку и вынул небольшой холст. Сдул пыль и поставил его на мольберт напротив окна.
На картине была изображена сидящая Мишель с белой голубкой на плече. Да, конечно, это она. Роман подался назад и наклонил голову набок. С каким-то странным удовлетворением отметил, что и папашке-то не слишком удался её портрет… Портретное сходство, несомненно, было, но его и Роман мог передать, а вот внутренняя суть… Нет. Художник и сам понимал это, поэтому наложил поверх всего флёр, сиреневую дымку.
– Папа говорит, натурщица из меня никакая, – раздался тихий голосок Мишель.
«Это из нас с твоим отцом художники никакие», – подумал Роман, но вслух ничего не сказал.
Однако пора было вплотную заниматься птенцом. Он, с неестественно вывернутой головой, переминался на коротеньких ножках на краю стола.
– Видишь, – тихим голосом, чтобы не напугать птицу, сказала Мишель, – какие слабенькие ножки? Ласточки и стрижи… не могут, как остальные, разбежаться… и взлететь. Даже если взрослая птица вынужденно сядет… на землю, то не сможет…
Она осторожно пронесла стрижа на балкон и вынесла сложенные руки с птицей через перила. Роман протиснулся вслед за ней. Птенец никуда лететь не собирался. Он повозился у Мишель в руках и затих. Минут пять она уговаривала его полетать, но безрезультатно. Вернулись в комнату.
– Ты иди, пожалуйста, вниз, и встань под балконом, – жалобно попросила Мишель, – мало ли что… Какой-то он в этот раз… глуповатый.
Роман рванул вниз. Встал под балконом. Мишель с птенцом снова вышла.
Смешно, конечно, надеяться, что он поймает глупую птицу, если та не сообразит помахать крыльями. Мишель-то на балконе двенадцатого этажа выглядела маленькой куколкой, а уж птенец… В лучшем случае – пылинкой, даже для Романа, с его острым зрением.
На балконе всё же что-то происходило. Мишель вынесла птенца снова, держа его в руках за перилами балкона, чтобы «птенчик попривык…». Тот сначала сидел неподвижно, потом закрутил головой, перебирая лапками, дополз до кончиков пальцев и… камнем стал падать вниз. Что происходило дальше, Роман видел отчётливо. Примерно до шестого этажа тёмный комочек летел согласно закону земного притяжения. Сверху и снизу на это падение с ужасом взирали Роман и Мишель; но вдруг стремительно, неожиданно, словно ниоткуда, с нарастающим до невыносимого писком, налетела стрижиная стая! Птенец мягко упал в неё, Роман мог поклясться, что видел, как тот спружинил и развернул крылья, а потом всё – птичья стая моментально подхватилась, сделала вираж и растаяла в небе, отдалился и растаял их пронзительный крик…
Роман оторопело стоял под балконом и смотрел на потерявшую дар речи Мишель. Как это ни парадоксально, птенец не шмякнулся, не грохнулся, не лежал жалкой кучкой окровавленных перьев на асфальте, а летел, летел со своими собратьями и с победным криком наслаждался полётом!
Переполненные чудом удивительного спасения, они не стали садиться в троллейбус, а пошли пешком из центра города до самого её дома. Взахлёб делились впечатлениями о том, что было видно сверху и что снизу, и кто что подумал, и как это было ужасно предполагать, что могло случиться… И это чудо, чудо, спасительная стая – откуда она взялась? Неужели птицы наблюдали за ними из-под крыши, когда Мишель на балконе уговаривала птенца лететь? Или они случайно пролетали мимо? И он спрашивал – а как было раньше? Птенец-то не первый. И Мишель уверяла, что все, кто был раньше, улетали совсем по-другому, сразу, самостоятельно… И они говорили, взмахивая руками, а сами шли и шли – сначала по центральным улицам города, потом по окраинным, сидели на лавках у стареньких деревянных домов, под деревьями, увешанными, как ёлочными игрушками, недозрелыми яблоками или грушами…
Вверху летали пронзительно кричащие птицы, и они долго смотрели в небо – где-то там, наверное, и их стрижик… И вдруг образовалось откуда ни возьмись это «мы» вместо «я» и «Мишель».
Во двор Мишель они пришли в шесть часов вечера. Их встретили громким восторгом Николашка и Олечка. Дети плясали, висели на них обоих, безоговорочно признав Романа за своего, одновременно требовали рассказа о том, как полетел стриж, и умоляли Мишель разрешить последнюю ночь переночевать у неё, потому что «папка нынче ночует в сарае у Пистолета». Мишель, смеясь, разрешила только ужин, купание и вечернюю сказку, потому что завтра с утра автобус в Пензу, а послезавтра – первый экзамен…
«Первый экзамен», – эхом прозвучало в голове у Романа. Его поезд в Москву сегодня в 22.00. Лихорадочно заметались мысли: сдать билет? уехать на проходящем глубокой ночью?
Видимо, всё это отразилось на его лице, потому что Мишель тронула его за рукав и тихонько произнесла:
– Не надо… поезжай. Всё будет хорошо…
Потом он на минутку зашёл в зелёную комнатку, и она передала через окно его рюкзак с Крошкой Мю. Он несколько секунд смотрел снизу прямо в её удивительные тёмные глаза и не отводил взгляда, поражаясь, как это, оказывается, легко – улыбаться и не считать свою улыбку глупой. А потом она подала ему вниз руки, маленькие хрупкие лапки, и Роман осторожно взял их и немного покачал в своих в знак прощания. На «Ипподромную» он уже бежал крупной рысью. Прыгал на спине рюкзак, сбитое дыхание работало в такт фразе, сказанной Мишель и никак не шедшей из головы: «Всё-бу-дет! Хо-ро-шо! Всё-бу-дет! Хо-ро-шо!»
Потом он бежал по лестнице своего дома, запихивал в себя какую-то еду, обнимался на вокзале с родителями, лежал на верхней полке вагона, не мог спать от воспоминаний, а колёса всё стучали: «Всё-бу-дет. Хо-ро-шо. Всё-бу-дет. Хо-ро-шо».
Не в пример быстро летели следующие две недели. Уже по-другому кружила Москва, обновлённая волшебными словами: «Всё будет хорошо!»
И действительно всё было хорошо: вокруг мелькали ненавязчивые приятные лица, и экзамены щёлкались как орехи, и всё складывалось и взлетало, как на лёгких качелях, – синее небо, и белые облака, и парки, и деревья, и белоснежный речной трамвайчик на Москве-реке.
Роман решил не дожидаться приказа о зачислении, экзамены он и так сдал на высшие баллы, его всё больше волновало, что у Мишель, хотя и там не могло быть ничего неожиданного. Ведь всё будет хорошо!
Рано утром, прибыв в Бердышев, он помчался к Мишель, едва успев обняться с родителями и забросить домой рюкзак.
Было ласковое утро тихой августовской субботы, «шестёрка» особо не торопилась, ведь рабочий люд везти было не надо… Неспешно проплывали кварталы, парки и садики, дом на курьих ножках, «Куколка», потом частный сектор – добротные деревянные домишки с кружевными наличниками, сады за зелёными заборами, тропинка в изумрудной мураве вдоль дороги…
Роман не спешил, у него было время. Он шёл от «Ипподромной», намеренно замедляя шаг, оттягивая миг встречи.
Двор встретил его тишиной. Конечно, было ещё слишком рано. В зелёную комнатку идти не хотелось – это почти что дом, туда нельзя без приглашения. Роман нырнул в свой родной и уютный шалаш – крона яблони в этом году была особенно густой. Положил голову на сложенные руки, нашёл глазами крошечный зазор между листьями и, прислушиваясь к блаженной тишине, приготовился ждать. Глаза его расслабленно блуждали по знакомым строениям – сараям, кормушке для птиц, палисаднику, и вдруг резко скребануло внутри – что-то не так…
Роман вернулся взглядом к сараям. Лавка, где обычно играли Николашка с Олечкой, слетела с подпорки и валялась одним краем на земле. Дверь Пистолетова сарая висела на одной петле. У сарая Спутника выросла трава.
Роман приподнял голову. В этот момент сзади зашуршали ветки, открыв сгорбленную фигуру Спутника. Роман оцепенело смотрел на Спутника и не узнавал его. Обычно прямой и статный, Спутник весь согнулся, будто на его шею лёг какой-то непосильный груз. Седые лёгкие волосы сильно отросли – неровно, клоками, когда их шевелил ветер, они казались странно живыми, контрастируя с помертвелым лицом.
– Не жди. Не придёт она… – с трудом вытолкнул он из себя с каким-то диким всхлипом и надолго затрясся всем телом в беззвучном горестном плаче, а Роман впал в ступор и только смотрел, как слёзы непрерывным ручьём бегут по глубоким старческим бороздкам-морщинкам и капают вниз, на рубаху.
Роман застыл. Ему хотелось во что бы то ни стало заставить Спутника замолчать. Он искал способ защититься от тех страшных слов, которые сейчас будут сказаны. А они летели в него, эти слова – слова-ядра, слова-булыжники. Летели неотвратимым, безжалостным камнепадом – уничтожая, перепахивая мысли, чувства, переворачивая жизнь.
– Не придёт она… Нет её… В тот вечер, как ты уехал… Десять дней как схоронили… – и опять затрясся, клонясь всё ниже и ниже.
«Всё будет хорошо», – ворохнулось в голове, и жизнь остановилась. Словно сквозь красную вату, доносилось до него, как Таратынкин нашёл в Пистолетовом сарае топор, вышиб дверь и кружил, отмахиваясь от партизан, по двору. Потом дьявольская сила занесла его в подъезд, где он рубил всё напропалую – двери, стены, перила лестницы… Как этого могла не услышать Мишель – загадка. Она спокойно открыла дверь, собираясь вести к Шуре накормленных и отмытых детей… Он ударил её сразу и попал в плечо. Как она не упала после первого же удара – худенькая, маленькая… Но она не упала, не могла позволить себе упасть, ведь за её спиной были дети. Она и кричать не могла себе позволить, чтобы не испугать их. Она только смотрела на него своими огромными глазищами, прикрывалась рукой и теснила, теснила его от двери, чтобы успеть захлопнуть за собой эту самую дверь. Успела. Как раз перед тем, как он нанёс ей смертельный удар… Мишель молчала, а Таратынкин выл, как сатана. На этот вой и выскочил Пистолет, но было поздно. Пистолет схватил его сзади за руки, тот вывернулся и махнул топором ещё раз – разрубил Пистолету ключицу и выронил топор. Тот его всё-таки, истекая кровью, смог скрутить, а тут и милиция приехала, и скорая, да поздно уже…
Спутник трясся, со всхлипом хватая воздух. Роман почувствовал, как ему тоже не хватает дыхания. Почему-то зачесались руки. Он подумал, с каким наслаждением взял бы сейчас в руки молот и сокрушил, снёс с лица земли Центеров сарай, и все сараи во дворе, и все сараи мира вообще.
Он плохо помнил, что происходило дальше. В какой-то момент прорезалось сознание – когда рядом почему-то оказался Валерьян и дал ему в руки молот, и он изо всей силы, тупо лупил по какому-то куску метала… Сколько времени? Час? Два? Не помнил. Пока не отшвырнул молот и не задал Валерьяну бессмысленный вопрос:
– И что мне теперь делать?
А Валерьян тяжело ответил:
– Терпеть. И ждать.
И его вдруг шибануло, что Валерьян-то и есть тот самый дядька, который дал ему такой же совет, только много лет назад, в пятом классе, когда он из-за стеклянной двери переговорного пункта смотрел на Мишель с Пакиным.
Эта фраза прозвучала теперь каким-то сакральным знанием, набатом судьбы – всё, круг замкнулся. Всё было предопределено. Всё будет хорошо. Всё будет. Не будет ничего…
Ни в какую Москву он не поехал. И не хотел знать и слушать звонки из приёмной комиссии, и что там предпринимают мама и папа…
О том, что может ему помочь, знал Валерьян. Только «рота, подъём», марш-бросок с полной выкладкой и ночной махач одному против всего дагестанского землячества…
…Полгода Роман служит. Кажется, уже всё не так беспробудно, уже есть время подумать, а иногда посещают достаточно странные, но уже трезвые мысли. О чём? Как ни странно, о будущем. О том, что, в принципе, в его жизни возможно всё. С разной степенью вероятности, но всё, что угодно: любимейшая профессия, успех, Москва, мировые столицы, захватывающие путешествия, родной город, спасённый от бездарной застройки, авторские работы, выставки, книги и даже, чем чёрт не шутит, мировая слава…
В ней не может быть только одного.
Самого главного.
МИШЕЛЬ.