Вот так внезапно, только на шестом десятке и узнаёшь, что эти рога, которые соединяют троллейбус и провода, называются троллеи. Кстати, от собственного мужа, который знаком с тобой практически всю сознательную жизнь и всегда это знал. Почему не сказал раньше, спрашивается? Не знал, что я не знаю.

Ах, троллейбус, троллейбус, моя вечерняя песня… Особенный для меня не просто троллейбус как таковой, а именно вечерний троллейбус, словно зажжённый неким волшебником фонарь, плывущий по тёмным городским улицам.

Когда-то, полвека назад, в середине шестидесятых, мы жили на окраине недавно построенного жилого массива в новенькой хрущёвке, а рядом было троллейбусное кольцо. О, этот вечерний троллейбус шестидесятых! Я засыпала совершенно счастливой под его ласковое и таинственное гудение. Только троллейбус, и больше ничего, никаких машин. Наша открытая форточка на первом этаже в паузах между рейсами ловила и счастливый смех за окном, и чей-то оживлённо-нетерпеливый разговор, и лёгкое шарканье мужских ботинок по асфальту, и цоканье каблучков-гвоздиков женских туфелек фасона «такса»… Это было похоже на симфонию целого оркестра: когда замолкал ведущий инструмент, вступали мягкие ударные, такие щёточки по медной тарелке – т-с-с… т-с-с… Иногда туда ещё добавлялись звяканье ложек о края чашек и мелодичные голоса маминых подружек, молодых красавиц-училок (чулки со швом, юбка-карандаш, головка с причёской «бабетта» на высокой шейке), хохочущих поздним вечером на нашей кухне. А я за своим шкафом в сказочном детском полусне слушала эту музыку, чтобы уже не забыть её никогда.

Надо сказать, что и сам троллейбус внешне выглядел очень мило: кругленький, лобастый, он имел невероятно одушевлённое, живое лицо, доброе, немного усталое, а главное, всё понимающее. И люди, которых он возил в своей успокаивающе тёплой утробе, были особенными: они тогда не резали перочинными ножиками его мягкие коричневые спинки и сиденья, не расписывали пошлыми граффити его бока, не пытались заклинить его деревянные окна с металлическими защёлками…

Итак, мой первый вечерний троллейбус: мы едем куда-то с мамой и папой. Я уютно устроилась на руках у кого-то из них и знаю, что нам предстоит долгий путь от начала маршрута и до конечной остановки, а это сорок минут сладкой дрёмы… Троллейбус плывёт по ночному городу, сознание моё плывёт вместе с ним, и вдруг непривычно-резко над ухом раздаётся громкий крик кондуктора: «Центральный рынок, кто спрашивал?» Слышу, как открывается передняя дверь, моё сознание резко включается и моментально фотографирует следующую картинку: нарядная девушка с фантастическим начёсом и в сильно зауженной у колен юбке (без сомнения, только что с танцев, устраиваемых в военном училище) пытается взобраться на ступеньку (ы! ы! ы!). Юбка не позволяет поднять ногу, позади напирают другие пассажиры, кондуктор ругается: «Гражданочка! Не задерживайте!» Тогда девчонка отчаянным жестом, решительно поддёргивает юбку кверху, и перед любопытными взглядами моментально мелькают комбинация, коротенькие штанишки, стройные ножки, в автобусе и снаружи раздаётся дружный смех, но неприступная высота уже взята. Девушка наконец на площадке, все успокаиваются, и – у-у-у-у… снова поплыл троллейбус, и моё сознание поплыло вместе с ним дальше…

Середина семидесятых. Мне тринадцать лет. Я еду через весь город на каток. На мне детская цигейковая шуба, ушанка из чёрного кролика, на коленях коньки, связанные между собой шнурками. Народу в троллейбусе мало, за окнами мороз и темень, а я томлюсь сладким предвкушением двух счастливых часов на катке, где меня ждут музыка, шальные, летящие навстречу мальчишки и умопомрачительное скольжение по льду… За две остановки до конечного пункта на задней площадке происходит какое-то странное шевеление, раздаётся жалобная пьяноватая речь с отчаянным подвыванием, затем топот по проходу и вдруг передо мной на сиденье плюхается странная фигура. Она поворачивает ко мне перекошенное лицо с горестно сведёнными бровями и на затяжном всхлипе выдыхает: «Эх, девычка! Кончилось на свете человечество, осталось одно собачество!..»

Вот так. Одно собачество.

Этот странный пассажир, потрёпанный жизнью дедушка, почти лежал на переднем сиденье, повернувшись ко мне и расплющив подбородок о железный поручень, и оттого сам казался похожим на маленькую, жалкую, умную собачку с грустной мордочкой. Он больше не произнёс ни слова, только непрерывно смотрел на меня вплоть до следующей остановки, а я смотрела на него. Помню, что и его глаза, и эта фраза преследовали меня на катке весь вечер, под ритмичные завывания певицы:

Нам с та-бой повстречать-ся не просто В га-рад-ской суете перекрёст-ка То ли таа-ам… —

одно собачество.

Что было в нём, в этом дедушке, его фразе, в глазах, если я, спустя сорок лет, до сих пор вижу их в морозной декорации вечернего троллейбуса? Я слышу пение проводов, как замолкающее эхо оркестра, и два заключительных аккорда. Одно. Собачество.

Мне девятнадцать. Второй курс института. За пролетевшие годы моего детства и отрочества троллейбус несколько раз поменял свой внешний вид, увы не в лучшую сторону. Он стал больше, массивнее, непригляднее, вместо милых овальных форм появились простецкие рубленые линии. Теперь он мог перевозить гораздо больше народу, буквально надрываясь на работе, что основательно испортило его характер; он как-то неприятно клацал во время движения, слишком резко тормозил, ожесточённо кидая туда-сюда задыхающихся от тесноты пассажиров, а при входе и выходе зачастую мстительно зажимал их дверями. Пассажиры делали ответные гадости: вспарывали сиденья, царапали на спинках разные глупые надписи, отрывали напрочь или частично блестящие алюминиевые полосы, соединявшие куски обшивки. Люди, чьей работой было холить и лелеять троллейбус после рабочего дня, бессовестно пренебрегали своими обязанностями: они редко мыли его, отчего стёкла стали почти непрозрачными; внизу, сзади и по бокам бедняга изрядно проржавел, у него постоянно отваливались какие-то винтики и заклёпки, отчего троллейбус на ходу зловеще хлопал, как крыльями, листами болтающегося железа. Да и водители, которые стали слишком часто меняться, тоже совсем не нравились троллейбусу. Он мстил им не слишком изобретательно: порой отказывался открывать двери и заставлял матерящегося возницу подниматься с кресла, шарахать по двери кулаком, а то и поднимать крышку над ней и что-то там подкручивать… А уж с каким удовольствием троллейбус при каждом удобном случае отрывал свои длинные рожки от проводов и нахально болтал ими в воздухе: «Всё, приехали!». А вожжи на кольцах в руках падающего от усталости водителя? Они же совсем не слушались и не собирались взнуздывать не желающего работать железного коня! Да, тяжёлое было время. Безысходность застоя, господа…

Всё же и этот подурневший, капризный троллейбус был моим тайным другом. И снова, не днём, когда ему было совсем не до меня, потому что днём моей «шестёрке» приходилось перевозить тучу рабочего и служивого люда, студентов, мужиков и тёток с мешками и баулами, едущих от автостанции до базара и обратно… Моего приятеля уже давно лишили кондуктора, заменив его железякой с жутким, грызущим названием «компостер». Троллейбус бесстрастно внимал, как угорело мечется по салону деревенская тётка в плюшевке с мешками наперевес и связкой сушек в три ряда на шее. «Сынки, сынки-и-и… – трясла она купленным у водителя троллейбусным абонементом. – Чаво с ним делать-то, а?» Один из «сынков» солидно растолковывал: «Подходи, мать, сюда, суй в эту щёлку билет, говори фамилию, докуда едешь, а дальше я тебе закомпостирую». Троллейбусная публика замирала в предвкушении хохмы и расступалась. Разрумяненная от волнения тётка останавливалась перед компостером, вкладывала талон и, будто поклонившись ему, отчётливо произносила: «Крысанова, до “Автовокзала”». «Сынок» заключительным аккордом лупил кулаком по компостеру, лязг которого тонул во всеобщем хохоте…

Но наступал вечер – моё время. И тогда он возил меня из дружеской общаги через весь город домой; совсем поздно, ближе к ночи, забирал из библиотеки, где я подрабатывала поздними дежурствами в читальном зале… Он вёз меня, часто одну, ласково подставляя под мою гудящую голову прохладное стекло, к которому я благодарно прижимала висок… Но никогда, несмотря на наши с ним особые отношения, он не одобрял моих неблаговидных поступков, которым иногда был свидетелем…

Прекрасный майский вечер. Десять часов. Уже стемнело. Я еду, счастливая и усталая, от друзей из студенческой общаги домой. Но меня внутри всё же грызёт какой-то беспокойный червячок… Что уж греха таить, точно знаю какой. Накануне, веселясь в студенческом кафе с толпой подружек, в заводном и бесшабашном настроении, я, хохоча и стреляя глазками, позволила поухаживать за собой приехавшему в отпуск мичману дальнего плавания. Худенький, субтильный, в красивой форме, он сразу оценил и моё голубое платье колоколом, и хитро уложенные на голове косички, простодушно поведав, что отпуск у него длинный, а сюда он приехал с важной целью: покончить наконец с холостым образом жизни. Решительно одёрнув форму и даже заботливо огладив ее ладонями, он предложил проводить меня, но я под каким-то выдуманным предлогом отказала… Зачем он мне?.. И тут же, сама не зная почему, под взглядами хохочущих подруг, вдруг назначила свидание на завтра, на десять часов вечера, у центрального кинотеатра. Назначила, точно зная, что не приду… (Да и не отпустили бы меня родители в кино на последний сеанс в те времена, да ещё неизвестно с кем.)

Весь вечер мы с подружкой у неё в общаге слушали музыку и болтали, а ровно в десять родная «шестёрка» приняла меня в свои ночные объятия. Я доверчиво села к окну напротив двери, на своё любимое место, и… Ровно пятнадцать минут одиннадцатого троллейбус остановился возле кинотеатра, у которого было назначено свидание. Я сидела, замерев, как испуганный заяц, у окна, и смотрела, а напротив, на освещённом пятачке, совершенно один, мечется от колонны к колонне бедный маленький мичманок в своей отглаженной парадной форме. И бешеный стыд, и жалость, и бесконечные сожаления заливали краской моё лицо… Зная, что торчу в окне, словно манекен в витрине, я почему-то не могла собраться с силами и пересесть на другое место. Поэтому только молила о том, чтобы «кавалер» меня не заметил, и мысленно понукала замерший троллейбус: «Ну скорей же, ну уезжай!» А он не спешил. Куда спешить? Он дал мне намучиться, натерзаться, почувствовать минуту остановки как вечность и только после этого не спеша захлопнул двери и… «Ду-у-у-у-у-у-ра…» – запели его провода. Это было правдой. Я прижималась пылающей щекой к холодному стеклу, а он не баюкал меня, как обычно, а поддавал мелкой тряской по виску, жёстко подбрасывал и швырял при резком торможении…

В восьмидесятых-девяностых со своим вечерним другом я встречалась только раз в год. В далёком уральском городке, куда мы с мужем уехали по распределению, троллейбусы не ходили. Да и, честно сказать, частые командировки в Свердловск, город, где были все виды транспорта, не приносили удовольствия от встречи с троллейбусом. Дневной ли, вечерний, тот был мне чужим и ходил по незнакомым маршрутам…

То ли дело город моего детства: там троллейбус всегда оставался родным. Из года в год я наблюдала изменения в его внешности и характере. Он посолиднел, обзавёлся «гармошкой», перестал так много работать – появились многочисленные маршрутки, а ещё часть пассажиров пересела на личный транспорт. Троллейбус стали гораздо чаще красить, хотя бы потому, что теперь этот заслуженный работяга возил на своих боках рекламу… Он уже так много повидал, что превратился в философа, это чувствовалось в самой атмосфере салона. И показывал он мне теперь тако-о-ое… И знакомил с такими необычайными персонажами!..

Мне почти сорок. Время – нулевые. Зимний, морозный вечер, мы едем с институтской подружкой, как и двадцать лет назад, болтая взахлёб, по привычному маршруту. Я сижу у прохода и смотрю вниз. Рядом со мной останавливаются толстенные ноги в войлочных потёртых сапогах и чулках «в резиночку». Они стоят, как вкопанные столбы, даже не притоптывают и не переминаются от холода. Я, медленно холодея, робко поднимаю глаза вверх, скользя по потёртому суконному пальто, и вижу круглое, красное, улыбающееся лицо со странно-выпуклыми глазами… Напрягаюсь и делаю попытку уступить место. Не принимает. Не это ей от меня нужно. А что? То же, что и всем, в сущности – чтобы слушали.

– Шизофрению они … боя-а-атся, твари… обнародую… зрение своё… – бормочет, улыбаясь, странная фигура, глядя мне прямо в глаза.

Я изумлена. Говорит она, несмотря на простецкий внешний вид, без характерного деревенского говора, без фрикативного «г», по которому я и в Антарктиде своего земляка опознаю.

– Я чу-ую, вижу… Они хотят, – тётка сторожливо оглядывается и понижает голос, – чтобы я на органы работала, на ор-р-ганы… А я – не-е-е-т… – она хитро улыбается. – Я ведь… – она понижает голос до шёпота, – душу Ленина видела – вот так, как тебя! – И так зыркает на меня, что никаких сомнений не остаётся – точно, видела.

Потом снова продолжает нести что-то про «ор-р-ганы», про тварей… И я, ловя боковым зрением Олькины очки и полуоткрытый рот, сиплым от волнения голосом вдруг вклиниваюсь в её околесицу:

– А… как она выглядела – душа Ленина?

Щёлк! Мгновенное понимание в глазах, речь опять становится осмысленной и даже выразительной, глаз хитро подмигивает:

– Душа Ленина-то?.. А вот представь, – тётка растопыривает толстые пальцы вдоль салона троллейбуса, – идёт по проходу такая баби-и-ща двухметровая в красных сапогах… – душа Ленина, кто же это ещё может быть? И идёт, и так наклони-и-лась уже над парнишкой одним… А я: «Не тр-р-онь мальчишку!» Я ведь – знаешь, какая? Я их не боюсь никого!

И так это у неё убедительно звучит, так завораживает и подчиняет, её сумбурная речь и круглый глаз втягивают в себя целиком и меня, и Ольку с её блестящими очками и полуоткрытым ртом…

Как мы оказались на улице, не помню. Троллейбус спас, не иначе. Выплюнул нас как-то поспешно там, где ещё рано было выходить, и мы, совершенно очумевшие, потопали к Набережной. Кругом безлюдье, замёрзшая река, бархатная темнота и фонари… Фонари в чудесном ореоле золотого света, притянувшие к себе мириады мерцающих снежинок… Волшебство!

А троллейбус… Что ж, троллейбус в который раз умчал неизвестно куда, очередную из своих неоконченных странных историй. Поступил, как обычно. Где он их доскажет, кому? Кто их досмотрит? Где у них окончание, где начало? Я не знаю… Только подсознательно чувствую: это ещё не всё.

Иногда я с усмешкой думаю: вдруг там, куда отлетает душа, когда приходит её срок, ждёт меня какой-нибудь сумасшедший троллейбус вроде гарри-поттеровского «Ночного рыцаря»?.. Там дурашливо орёт кондукторские слова высунувшаяся из раскрытой двери всклокоченная голова какого-нибудь Стэна Шанпайка. И будет носиться всю ночь этот призрачный транспорт по заснувшему городу, шугая с насиженных мест остановки и афишные тумбы, и будут сладко спать его пассажиры (и я с ними), накрытые пуховыми одеялами, и видеть во сне странных людей и их странные истории, недосказанные когда-то…