Борьба за культуру выражалась здесь полным отсутствием пепельниц, курили поэтому втихаря, ну, и окурки в результате оставались тоже под столом. Народу было не особенно много, Гаузер с аппетитом закусывал очередные двести грамм тарелкой борща, а профессиональным слухом примечал все, что говорилось в разных концах зала. Подлый Герберт борща принес как нужно быть, много плеснул борща, но плеснул его, гнусняк, в грязную тарелку. Он там других на кухне не нашел, а спросить, скотина грязная, боится, и вообще, все время только за рукав и дергает, гадина, педераст употребленный. Бэ-е.

— Ну, переобул я его так на сто шестьдесят… Где-то так…

— Она же мне вместо спасибо, что отпускаю со свиньей ее паршивой, в морду плюнула. И вроде жвачки никакой не жевала, а слюна у нее такая едкая, жгучая, темно-зеленая оказалась. В правый глаз мне попала, в медпункте промывали потом… Ушла, подлая, а мне неприятности. И в глазах теперь двоится, хотя вот уж неделя скоро…

— Постановление вышло: теперь незваный гость будет считаться лучше татарина!

— Вот как царя назначат, точные сведения есть, сразу коммунизм только и будет. И денег тогда не будет. Ах ты Господи, опять не будет, вечно их нет…

— Нет, насчет войны, думаю, ты неправ. Будет. Обязательно. Очень скоро. Какая разница — с кем? Пойдем, пойдем мы с тобой покорять. Что? Что-нибудь пойдем…

— Майонез, значит, в двенадцать раз подорожает, спичек будет по восемь штук в коробке, но обещают, что зажигаться будут. Портвейн по четыре, а хлеб обязательно, из сверхточных источников…

— Ты мне счет неси, я не пообедать вышел, у меня вылет через час двадцать пять, регистрация, помидор терпеть не будет…

— Беспокоит вас, говорит, одна из компетентных организаций. Я его по голосу узнал, я ж честный, не кадрись, говорю, больше двести на родной карман не кладу, верхушки дальше сдаю, ему и звони. Дурень этот возьми да и позвони ему, вот теперь в Кулунде помыкается, мне главный точно обещал…

— Это уж просто ну не знаю что, это уже смертельная жизнь!..

— Во вторник, значит, дежурю: из Грузии две дуры две тысячи роз парнишке такому, в вельвете, за тысячу передали, и к себе. А я ему руку на плечо, интересно познакомиться, говорю. Налей, тошно… А он глядит на меня: да, вот как раз прикупил букет к могиле Неизвестного Солдата. Ну, говорю, бери транспорт, поприсутствую, говорю. Нет, говорит, я привык общественным транспортом, я привык общественно класть. А, падла, думаю, стреляный, отчего ж я первый раз тебя вижу? Вижу, отпускать надо, мне за такси кто деньги вернет, и назад не доберешься, говорю со зла: часто кладешь? А он мне — кладу, кладу, вам тоже класть желаю… Вот теперь и думаю — не положить ли… Ну давай тогда…

— Англичанка на такое заявление говорит: «Ну и что?» Немка спрашивает: «Когда?» Итальянка — «Чем?» Француженка — «С кем?» Русская — «За что?..»

— Гертруда это что, нашему засрака дали, я не ругаюсь, а он на торжественном вручении говорит: мол, полон сил и на пенсию не пойду. Сидит на шее у нас пока что. Заслуженный работник культуры это, молога пропасная…

— Молоко по восемьдесят одной должно стать…

— Да не заворачивай ты мне контрфалды… Не слыхал? Дубина… Зеленый…

— Никакой не зеленый, в самом цвете мой помидор: аджарский, хочешь пробуй, не хочешь — так уйду, если счет сей минуту не будет! Помидор милиции сдам! Зря думаешь, что не возьмет… Детдом моим именем назовут!.

— Знала бы, говорит, что ты такой, так хоть штаны бы надела!..

Гаузер не вполне ясно помнил, как они сюда попали. С тех пор, как по Савеловскому направлению железной дороги они где-то проводили Рампаля, кажется, они несколько раз катались на границы области и обратно, и одолевало предчувствие, что надо быть поближе к аэропорту. Теперь, тоже по наитию, Гаузер пешком довел своих спутников от железной дороги до аэропорта Шереметьево-2, что делать дальше — не знал, но необходимо было мощно выпить, чтобы русский язык вспомнить, ну и поесть хорошо, как раз ресторан открыт. Питаться в ресторане невидимой группе было трудновато: платить, конечно, не надо, и места твоего тоже никто не займет, но, увы, и обслуживания невидимкам тоже никакого. Коллективом рубали все, что приносил Герберт в грязных тарелках. За бутылками Гаузер ходил к буфету сам, потому что Герберт не успевал поворачиваться. Несколько часов назад Гаузер под очередной стакан словил телепатему из Колорадо: сворачиваться, в Москве они больше не нужны. Дальше шли нежаркие поздравления и приятный сюрприз: пусть проездом, но предстояло побывать в Венгрии.

Форбс сообщал, что полковник Бустаманте закончил эксперименты с собачьим потомством трансформатора Оуэна, получил блестящие результаты и принципиально решил проблему увеличения штата оборотней: все щеночки, покушав рудбекию, тако-ое показали… Теперь даже тому несчастному, что в образе слонихи стоит, аборт делать не будут. Теперь ему придется, как это сказать по-русски, бэ-е, слониться, что ли? Итальянский маг доказал, что потомство принявших женскую трансформу оборотней, засеянных семенем почетного оборотня Аксентовича, прекрасно оборачивается в людей, а потом опять во что надо, поэтому свинок, всех тринадцатерых, тоже надо быстро собрать на Западной Украине и немедленно вернуть на историческую родину. Надлежало ехать на Волынь, прибрать к рукам поросятню, угнать ее через венгерскую границу, в Будапеште посадить на самолет — и домой. Причем все делать быстро, не то хохлы волынские как раз поколют, срок подходит. Предстояло ехать в Луцк, стало быть, набрехало вещун-сердце, какого лешего занесло их всех в международный аэропорт? Или Волынь уже отделилась? Кто президент Волыни?.. Бэ-е…

Гаузер грузил на поднос очередные эскалопы, Гаузер сгребал с буфетной стойки все, что приглянулось из числа бутылочных изделий, и никто их, конечно, не видел. И вдруг кто-то тронул Гаузера за рукав. Был это, как ни удивительно, тот самый невезучий и обиженный тип из УБХСС, что жаловался на маленькую свою зарплату, из-за которой даже на такси к могиле Неизвестного Солдата съездить не может. Явный неудачник, плюгавый. Вскоре тому появились доказательства.

— Что это, гражданин, вы тут делаете? — спросил парень. Был он молодой, чернявый и симпатичный. Гаузеру, как всегда, померещилось, что ему глазки строят. «Педераст проклятый», — подумал Гаузер и тут сообразил, что происходит невозможное: парень и его, и, не дай Господи, всю группу, видит. Но Гаузер туго помнил, что именно положено делать в подобных случаях, начальство не лыком шито, инструкцию не вчера придумало. Гаузер отставил бутылку, подбоченился и повернулся к чернявому.

— И каким же, с позволения сказать, способом вы меня видите? — спросил он с резким «акающим» грузинским акцентом.

— Глазами, гражданин, глазами, — спокойно ответил чернявый.

— Двумя или одним? Которым? — продолжал Гаузер допрос.

Парень похлопал глазами. Вопрос застал его врасплох.

— Правым! — наконец, выпалил он. Видимо, для него самого было неожиданностью то, что левым глазом он Гаузера не видит.

— Ну, тогда вы слишком много видите! — подхватил появившийся рядом Герберт, которому вся эта процедура знакома была по тренировкам. Герберт размахнулся и точным ударом ткнул чернявого в правый глаз согнутым суставом среднего пальца. Гемофтальм, кровоизлияние в глазное яблоко, на несколько лет неудачливому чернявому было гарантировано, а потом пусть видит, что хочет ой, что он тогда увидит!.. Пусть сейчас попытается объяснить начальству, откуда взялось у него это самое кровоизлияние, особенно сейчас, когда он несколько под банкой. К упавшему стали сбегаться люди. Гаузер взял отставленную бутылку и приказал группе сматываться отсюда вслед за ним, наелись, надо надеяться, гады прожорливые.

Они брели через зал ожидания, но на полпути к выходу пришлось задержаться. Путь им преградила плотная и в чем-то невероятная не только для СССР, но и для современного мира вообще, процессия. Большая группа людей медленно передвигалась поперек зала, от таможни к отделению милиции. Впереди шагали два десятка милиционеров, очень перепуганные, и еще столько же лиц в штатском, но с военной выправкой, которая их перепуганности не скрывала. Гаузер мысленно решил, что это все проклятые педерасты. Следом за ними шли, по флангам обставленные милицией, тоже перепуганной, шестеро тучных, расплывшихся, в черных балахонах до пят, босых, и все с толстенными свечами из красного воска, чье пламя трепыхалось на сквозняке и норовило угаснуть, но рыхлые толстяки прикрывали свои свечи пригоршнями, оберегая. Головы толстых были наголо бриты, лица желто-землисты, наметанный глаз гипнотизера немедля опознал в них скопцов; от удивления он даже мысленно их никак не обругал. Следом за скопцами шли двое: совсем молодой парень южного типа, в отличной черной тройке и лакированных ботинках. Под руку парень вел существо, непонятней которого Гаузеру не случалось видеть много лет. Там выступал плавной походкой еще более молодой, еще более высокий и совершенно исключительно красивый мальчик в одежде, хотя мужской по покрою, но кружевной, белой, чуть не тюлевой, в общем, подвенечной. На голову мальчика была накинута фата, схваченная обручем, а весь обруч был обвешан здоровенными восковыми фруктами: виноградными кистями, плодами фейхоа, персиками и еще чем-то помельче. Фата затеняла лицо мальчика, но блудливые глаза шарили по сторонам, сверкая ярче крупных камней, может быть, фальшивых, но, может быть, и подлинных, унизывавших пальцы мальчика. Гаузеру стало ясно, что перед ним не то невеста с женихом, не то, страшно подумать, уже молодожены; он грязно выругался по-венгерски. В душе тут же обрадовался: не забыл, значит, венгерский. Позади пары шло еще шестеро скопцов со свечами, дальше угрюмо передвигали ногами человек двадцать советских обывателей с баулами и сетками. Замыкал шествие еще один наряд милицейской охраны, перемешанной со штатскими, которые смотрелись в этом штатском как плохо оседланные коровы. Двигалась процессия очень медленно, темп ей задавала отнюдь не милиция, а свадебно-скопческое ядро. На Гаузера пахнуло средневековьем, флагеллантами, альбигойцами, папой Александром Борджиа, аква-тофаной, мальвазией и другими благородными напитками. Но времени разглядывать шествие у Гаузера не было, ему требовалось перебраться в Москву и уехать в город Львов, который по-немецки называется Лемберг, а как по-венгерски — Гаузер не мог вспомнить, и это его расстраивало.

Процессия тем временем добрела до милицейского участка, разделилась на две группы и просочилась в две двери: понурые обитатели с малым количеством милиции в одну дверь, скопцы и молодожены с основной частью милиции — в другую. В комнате начальника молодожены без приглашения сели на диванчик и прижались друг к другу. Скопцы остались стоять. Свечи в их руках превращались в огарки, тогда из широких складок извлекались новые. Наконец в комнате очутился некто в штатском, сидело это штатское на нем тоже как на корове, но, пожалуй, так выглядела бы корова, оседланная хорошо и умело. При появлении данного персонажа всю присутствующую милицию аж передернуло от его высокопоставленности. Персонаж сел за стол. Он очень нервничал, несколько раз подвинул к себе и обратно один из телефонов на столе. Наконец тот зазвонил прямо у него в руках. Человек снял трубку, долго слушал, а потом с трудом выговорил:

— Сейчас заполним. Есть. — Он положил трубку, и неожиданно вежливо обратился к юноше в черной тройке: — Имя? Отчество? Фамилия?

Юноша с трудом оторвался от своего компаньона, встал и слегка поклонился спрашивающему.

— Романов. Ромео Игоревич.

По лицу допрашивающего прошла скверная судорога.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот шестьдесят четвертый.

И вдруг скопцы хором добавили:

— От Рождества Господа нашего Иисуса Христа! Аминь.

Человек за столом поглядел на скопцов с большим сомнением, но продолжал:

— Образование?

— Не сдал экзаменов за десятый класс.

— И сдавать не будет! Правда, котик? — развязным тоном вмешался его компаньон, сделал попытку дотянуться до ноги Ромео и погладить ее, Ромео нервно дернул коленом и отодвинулся. Человек за столом глядел на сцену, все больше тускнея. И вдруг, видимо, принял внутренне какое-то решение, успокоился и сказал:

— Я рад вас приветствовать, дорогой Ромео Игоревич. Прошу подождать некоторое время, сюда должен прибыть ваш папа… и, может быть, дядя.

— Ах, свекор! Душка! — возопил тип в фате. Он закинул голову, заломил руки и потянулся, отчего виноградные кисти съехали на затылок. Тип встряхнулся, кисти вернулись на место, одна налезла на глаз. Тип недовольно оторвал ее и стал вертеть в руках, явно не зная, что делать дальше. Один из скопцов, казалось, вовсе не глядевший в эту сторону, быстро взял кисть и спрятал ее в складки сутаны.

— Мы будем вести переговоры только в присутствии посла Дании, — твердо сказал Ромео.

— И посла Соединенных Штатов Америки! — хором, тонкими голосами, но грозно почти пропели скопцы. Человек за столом посмотрел на Ромео с укоризной: мол, такой ли тон мною был вам предложен?

— Помилуйте, Ромео Игоревич! К чему переговоры? О чем? Все уже улажено, и с вами, и с… с… товарищами? — у него явно были сомнения, могут ли черноризные свещеносцы именоваться товарищами, ведь вряд ли у них есть советское гражданство, или, на худой конец, партийный билет любой несоветской компартии. Если же есть, то совсем плохо, конечно. Положение спас — бывает же такое — тип в фате.

— Пусть выставит дюжину шампани, как тогда, милый, помнишь?.. А платит пусть свекор, правда?

Человек за столом по-военному опередил приказание, явно готовое вырваться из уст Ромео, нажал клавишу селектора и выговорил:

— Четырнадцать… Нет, пятнадцать бутылок хорошего шампанского из ресторана… Со льдом, икру там, пусть поглядят, что есть хорошее, нет, брют мы допили, Даня знает, какое хорошее…

Воцарилось молчание, нарушаемое только шипением свеч. Ромео сел на диванчик. Голова у него несколько кружилась, в ней мелькали картины последних месяцев жизни, и, как в стробоскопе, картинки эти сливались и начинали приходить в движение. Без отступления в сторону этих месяцев, конечно, было бы совершенно невозможно понять, чего ради в наше повествование затесались скопцы-субботники, и уж тем более — каким образом Ромео Игоревич Аракелян стал Ромео Игоревичем Романовым.

Той давней ночью, когда Милада Половецкий, сидя на столе в блюде с пловом, принялся таковой пожирать пригоршнями, твердя свое бесконечное: «Барбарису!.. Барбарису!..» — судьба Ромео переломилась. Гелий не вернулся на Новинский бульвар ни в ту ночь, ни в следующую, вообще никогда не вернулся. Ромео не возвратился в отчую квартиру. И первая их ночь, и ряд последующих прошли в самой задней комнате парагваевской квартиры, временный распорядитель которой точно понимал — кого гнать в шею, кого не гнать, и кто кому родственник. Ромео не был новичком в нехитрой науке однополой любви, но за краткие часы мартовской ночи, незаметно перетекшей в утро, Гелий успел просто свести с ума своего нового друга всякими штучками, умением полностью забыть о себе и отдаться желаниям партнера. Проходили часы, пылкий Ромео не уставал, Гелий тем более, лишь несколько уменьшалось количество полных бутылок в шкафу у дрыхнущего Милады, лишь прибавилось пустых бутылок в задней комнате вокруг дивана, на котором, размечтавшись, нежился виноградный красавец среднего пола. Ромео приносил очередную, отпивал и кидался на Гелия, и Гелий не был против. Он унаследовал от никогда им не виданной матери сметливость, он понял, что делать то, что планировал поначалу, вовсе не стоит, — а собирался он дождаться, чтобы этот мужчина с черными глазами кончил столько раз, сколько ему надо, и заснул, а потом обчистить его и слинять. Но черноглазый тут ему кое о чем протрепался, пока свет был потушен, и Гелий почуял, что вышел на дело куда более крупное. Покуда, конечно, Шило не очнется и сюда не дотянется, так тем более надо на глаза к нему не показываться, — а и вообще тут, с черноглазым, совсем не плохо. Но от Шила не убережешься, как от удара молнии, лучше сил не тратить, пусть черноглазый силы тратит, пусть сойдет с ума от счастья. Так ему и надо, мужчине. Как всякая подруга, Гелий мужчин, конечно, ценил больше натуралов, и беречь их умел, поддавал, подмахивал, ни одна натуралка такого не сумеет, все прочее он тоже делал классно, хотя, конечно, не уважал. Уважать только подругу можно.

На второй день Ромео неосмотрительно повел Гелия в ресторан. На седьмом этаже одной не очень известной гостиницы, чтобы меньше было шансов кого знакомого встретить, устроились. Там Гелий до свинства напился очень вкусно пахнущей водкой. Ромео тоже подвыпил и к вечеру плюнул на осторожность: повел непротрезвевшего Гелия в «Пекин». Премьер умер, его все еще поминали, никто особенного внимания на пьяную пару не обращал. Вели они себя тихо: Гелий — от упитости, Ромео — от влюбленности. Ночью Ромео дал бесплодную клятву не позволять Гелию напиваться: тот спал, как убитый, хотя позволял делать с собой все, что угодно, но это было уже совсем не то.

На пятый день загула у Ромео кончились деньги. Он умудрился вызвонить по телефону самого младшего из братьев, безропотного Горика, и велел ему взять у деда из-под Беатриссиного гнезда оба кошелька — и правый, и левый, не трогать только бумажник, там не деньги, там документы. Горик все привез к метро «Академическая», с братом Ромео передал деду записку, чтоб его не искали, не то хуже будет, а сам он придет, когда сможет. В парагваевской квартире Ромео вскрыл широкие бисерные кошельки лагерной работы, бумажек там оказалось много, были деньги советские, была большая пачка датских крон, но там же оказались и документы, какие-то донельзя старинные, десять писем готическими буквами с восковыми печатями. Ромео смутно помнил, что у деда хранится архив кого-то из его дворянских друзей, того друга, что ли, который в зоопарке работает. Мысленно он выругал Горика за то, что тот деда заставил волноваться. Деньги, Ромео это знал, дед ему простит. Знал, впрочем, что дед простит ему что угодно.

Оторваться от Гелия Ромео не мог. Он плохо понимал, чем весь его загул кончится, статьи 121 советского кодекса не боялся — отец выручит, если уж очень нужно будет, по этой статье сажают только тогда, когда другой нет; обо всякой венерической пакости никогда не думал и теперь не помышлял, хотя Милада, порой болтавшийся под ногами, все время пророчил появление какой-то новой спецболезни для голубых и лиловых. Ромео думал о другом, он был очень молод, но знал, что через довольно короткий срок любая страсть остывает, а с ним самим получалось что-то непонятное. Тут вот уж сколько дней, и без перерыва, а любострастие грызло парня все сильней. Однажды Ромео лежал без сна, ибо опять нечаянно упоил Гелия, а сам недопил, да и вообще пить не любил, он заметил, что чем-то ему ребро царапает. Сунул руку в надорвавшийся за последние дни матрац и вытащил револьвер. Изучил. Оказалось — настоящий, «беретта», только… стартовая. На кой хрен Парагваеву такая игрушка, или это вообще кто-то из гостей запрятал, — об этом Ромео не задумался, а стал размышлять о другом. Скуки ради и во имя дамы сердца решил Ромео совершить что-нибудь, что-нибудь…

Наутро не совсем опохмеленный Гелий обнаружил себя в аэропорту, в зале ожидания. На вопрос «Мы куда?..» его мужчина только загадочно улыбнулся и сунул Гелию вскрытую бутылку коньяку. «А…» — сказал Гелий и снова уснул с открытыми глазами, по тюремной привычке. Так он и в самолет вошел и совершенно трезвым казался. Вещей у них с собой почти не было, только Ромео держал в руке яркий пластиковый пакет с непрочитываемой надписью. В таможне их не досматривали, Ромео несколько раз пробормотал с удовлетворением: «Да, деньги пока что могут у нас очень и очень многое», — но слов его никто не слышал, а менее всех — спящий Гелий.

Очнулся Гелий уже в самолете. От боли в правой кисти: в нее вцепился мертвой хваткой Ромео, оравший на весь салон: «Экологическое оружие! Экологическое оружие!» — и размахивавший цветным пакетом. «Куда?» — робко спросила наиболее смелая стюардесса. Ромео вспомнил, что купюры у него в кошельке датские, и рявкнул: «В Копенгаген!» Самолет медленно ушел в вираж и сменил курс чуть ли не на сто восемьдесят градусов: вообще-то он должен был попасть в Свердловск.

Едва ли это можно было назвать угоном. Однако вел самолет вечно мрачный Винцас Вайцякаускас, который вот уже сколько месяцев тайком ходил в костел Святого Людовика на Малой Лубянке, молил Деву и прочих святых, чтобы его самолет вместе с ним самим угнали бы куда подальше от Татьяны, которая почти довела его своей любовью до дистрофии, а самому отклеиться от нее — сил не было. Он услышал вопль в пассажирском салоне и сразу стал менять курс, лихорадочно думая: арабы? евреи? в Ливию? в Сирию? Он ушам не поверил, когда услышал «Ка-пин-га-ги-ин!» Про Копенгаген Винцас знал, что там есть русалочка, но надеялся, что все же она будет менее требовательной, чем его собственная московская русалка. Винцас очень надеялся, что керосину ему хватит без дозаправки, — а в салоне уже воцарилась жутковатая тишина, лишь кто-то повторял: «Экологическое оружие!» Почему экологическое лучше или хуже любого другого, Винцас не знал, душа его шептала благодарственные молитвы наконец-то угнали! Стюардесса, оставив двух своих подруг в обмороках, пыталась урезонить этого молодого, смуглого, красивого: он ей понравился. Она была такая молодая, что ничего не понимала, глядя на угонщика и его спящего спутника, не знала она, что Ромео ничем помочь ей не может, ибо создан природой для другого дела. Вообще, стюардессе тоже было скучно: Винцас ее как женщину игнорировал, а с остальными, которые из экипажа, ей спать уже надоело.

Керосину хватило, но и сигнал о том, что самолет захвачен террористами, в эфир тоже ушел. Копенгагенский аэропорт Каструп приветствовал незваный «Ил-62» посадочными огнями, вспышками радиопомех и чудовищным нарядом военизированной полиции. «НАТО!» — подумал Винцас, дождался трапа и, когда отворился люк, кинулся сдаваться датчанам: он сам себя убедил, что в спину ему смотрит револьверное дуло. Датчане быстро арестовали всех, но не совсем понимали, чего требуют террористы, а точней, всего один, темноволосый мальчик, решительно ничем не вооруженный; даже стартового пистолета при нем не было, потому как взятку у него в Москве взяли только тогда, когда он оружие завернул в деньги, а цветастый полиэтиленовый пакет был изначально пуст. И оружия нет, и политического убежища никто не просит, и не протестуют ни против чего, и вообще ничего не требуют. Все хотят домой, даже угонщик, — только вот с пилотом плохо стало, когда ему сообщили, что назад вернут. Винцас полежал в обмороке пять минут, а потом… запросил политического убежища. Угонщик, Ромео, ничего, напротив, не просил, да и стюардесса, все еще надеявшаяся на взаимность красивого мальчика, утверждала, что никто ей ничем не угрожал, просто разговор завелся небольшой, когда мальчик от спиртного отказался, сказал, что не хочет терять чистоту мысли, а это его логическое оружие. «И только?» — спросил викинг-следователь, с вожделением глядя почему-то на Ромео, у следователя два дня тому назад произошел семейный разрыв и он был очень одинок. Стюардесса решила, что датчанин выслуживается, разозлилась и сказала: «И только».

Потом всех разместили в каком-то полутемном, но очень комфортабельном помещении при полиции, международная пресса, только что раздувшая дикую кампанию вокруг угона советского авиалайнера группой правозащитников, наскоро сменила пластинку и завела речь об угоне самолета литовским патриотом, требующим отделения Литвы от СССР. Немедленно все литовцы Копенгагена пошли на демонстрацию к полицейскому управлению, хотя их было немного, но из Швеции на пароме еще трое приплыли, так что группа получилась внушительная; сам Винцас лежал в полицейской больнице с признаками умственного расстройства — больше всего на свете он боялся того, что угнали его не окончательно, на него не действовали даже сильные седативные средства — он боялся, боялся и еще раз боялся. Гелий тем временем тоже слегка протрезвел и закатил истерику на такой фене, что ее ни один переводчик понять не мог, в итоге его перевели к Ромео, там он вдруг успокоился. Датской полиции их любовные игры было мало интересны, она, полиция, хотя всем тем же любила заниматься и занималась, сейчас почти вся была в депрессии: с запада шел слух о букете спецболезней, которыми болеют «красавчики». Советская милиция сюда дотянуться не могла, а посол Кремля в Копенгагене спешно заболел, он был сильно пониженный в чине, надеялся при переходе к монархии вернуть хоть немного прежнего величия, только ему этой истории с самолетом недоставало.

При очередном допросе Ромео был с непомерной доброжелательностью и со всей возможной интимностью обыскан, чтобы не сказать — облапан. Следователь, тяжко переживший свою семейную беду, смекнул, что гадость всякая на «красавчиков» напала с Запада, поэтому, глядишь, восточные красавчики безопасны. Но никакой ответной реакции у Ромео викинг не вызвал — у него на уме был один Гелий. Тогда следователь обиделся и тщательно перетряхнул немногочисленные личные вещи Аракеляна-младшего. С этого момента и судьба следователя, и судьба Ромео, и судьба Гелия резко переменилась.

Самой поверхностной экспертизы было достаточно, чтобы установить: Ромео привез в Данию письма короля Фридерика IV к императору Петру I, из коих три четверти были напичканы совершенно не известными скандинавской науке историческими сведениями, главное же — эти письма служили ключом к ответным письмам Петра, над которыми архивариусы бились больше столетия: почему, к примеру, из-за мореплавателя Беринга Петр заранее гонял какой-то корабль в низовья Волги, «чтоб в достатке было до самого конца службы»? Король, как выяснилось, рекомендовал императору пороть мореплавателя за каждую провинность, уточняя, сколько раз и по какому месту и за какую провинность лупцевать, и розгами которой солености. Розги Россия и впрямь вывозила из-под Астрахани, — тайна писем Петра Великого раскрывалась во всей стриптизной наготе, и такие документы Дания выпустить из своих рук уже не могла.

Датский следователь сразу утратил интерес к Ромео как к мужчине: во-первых, стюардесса была права, он очень хотел выслужиться, а письма датского короля такую возможность сулили, во-вторых, эксперт архива оказался изящным мужчиной с очень правильными взглядами. Проведя ночь на диване в ратуше, эксперт-архивариус и следователь наутро получили самые широкие полномочия, делайте что хотите, но самолет должен улететь обратно без этих документов, письма датского короля — собственность королевства Датского. Без них в королевстве что-то неладно.

К тому же цену за них Ромео запросил маленькую. Он соглашался подарить письма Дании, он знал, что дед ему это простит, не такое еще прощал, лишь бы живой домой добрался, знал и то, что писем этих в России вообще никто, кроме деда, не хватится, их деду в виде грошовой доплаты дал какой-то скупщик драгоценностей, даривший гиацинтового своей внучке, отваливавшей в Лос-Анджелес. Взамен Ромео просил возможности пожить в Копенгагене месяц вместе с другом на полном пансионе, плюс билет в Москву с письменным подтверждением, что ни он, ни его друг ничего не угоняли, плюс десять тысяч долларов в пересчете на датские кроны по официальному курсу. Сошлись на двух неделях, и под залог драгоценных бумаг Ромео и Гелий были переселены в хороший двухкомнатный номер незаметного отеля на Вестерборо. Больше из полиции никого не выпустили, полностью ополоумевший Винцас метался у себя в палате и требовал защитить его от посягательства русалок, одна из пассажирок, некая Софья Глущенко, поразмышляла день и подала официальное прошение с просьбой предоставить ей в Дании политическое убежище, потому что она представительница императорской фамилии; ее тоже пока что направили в лечебницу, еще один пассажир уже втравил Данию в серьезный политический скандал, был он из Баку и требовал от датского правительства компенсацию в твердой валюте за погнившие помидоры, по курсу фунт помидоров — фунт долларов; Дания даже соглашалась их выплатить, но помидоры были давно на помойке, и отчасти помидорный скандал официальному Копенгагену играл даже на руку, ибо отвлекал внимание от Ромео и королевских писем. Словом, насчет Ромео и Гелия сторговались, насчет пассажирки более или менее не сомневались, с помидорами надеялись тоже как-нибудь уладить, с пилотом тоже надеялись на что-нибудь, хотя дело это было особенно неприятно тем, что было оно литовское и не только одному «Аэрофлоту» предстояло его расхлебывать, — прочих же «угнанных» надлежало вернуть в Москву, подтянув двухнедельные сроки Ромео к окончанию помидорного скандала.

Ромео жил в комфорте, какой видал он прежде только на даче у дяди Георгия, у них самих было далеко не так хорошо. Гелий никакого комфорта не замечал, пил беспробудно, не забывая лишь успевать соответствовать неукротимой любовной энергии Ромео. Желтые газеты пустили по Копенгагену и дальше слух; что ни день, очередные члены очередной лиги охраны гей-народа не могли пробиться дальше вестибюля гостиницы, где устроились влюбленные. «Международная амуниция» тоже просила о встрече, но тут Ромео понял, что дразнить гусей дальше нельзя, при царе, поди, эта организация опять против нарушений прав человека в России выступать будет, ведь невозможно же, чтобы их нарушать перестали, — иди там оправдывайся, ради чего ты нынче в Копенгагене. Изредка он позволял себе покинуть гостиницу и погулять по городу, раньше он за границей был только с отцом в занюханной Болгарии, а это ж какая заграница, вроде Монголии. Он огорчался полному отсутствию интереса к европейским чудесам у Гелия, ему хотелось делить с возлюбленным все пополам. А выходило так, что самого себя Гелий ему отдавал полностью, а вот насчет того, чтобы делиться чем-то — это было не в лагерных привычках Гелия, раз уж можно не делиться, то, значит, и не надо, никто хорошим не делится. Но на шестой день идиллии кордон был прорван, рано утром дверь люкса отворилась, в свете восходящего скандинавского солнца вокруг пятиспальной постели, где юноши проводили ночь, выстроилось не меньше двух десятков очень необычного вида людей: безбородых, бритоголовых, желтокожих стариков в балахонах из черной саржи, и каждый держал толстую, белую, полупрозрачную свечу. Гелий с похмелья спал беспробудно, но Ромео проснулся, похолодел и приготовился к худшему. Он тихо накрыл Гелию голову подушкой, потом сел в постели, явив гостям свою уже весьма по-взрослому волосатую грудь и спросив по-русски, чего гости хотят. В ответ гости как по команде зажгли свечи, а наиболее дряхлый из них выступил вперед и заговорил на правильном русском, хотя с небольшим акцентом:

— Жить во грехе негоже.

— Я в монахи не постригался, — вызывающе ответил Ромео. Он совершенно не понимал, что это за сборище, и ему было довольно страшно.

— Мы — твои друзья, — продолжал дряхлый, — мы — ангелы Божии, святого заступника нашего Селиванова верные дети и агнцы, Крестителя нашего Шилова голуби.

— А стучаться вам необязательно?

— Мы стучимся в дверь рая Божьего вот уж двести лет, близок час, когда достукаемся, отворятся врата сада Его, и царствие наше не замедлит. А сейчас мы пришли к тебе с помощью, дабы и ты ответил нам тем же.

— Так на так, значит? Валяйте. — Ромео чуть успокоился и потянулся за сигаретой. Один из людей в черном услужливо дал ему прикурить от свечи, и Ромео совсем успокоился. — Сперва — кто вы такие.

— Мы — избранный народ Божий, всадники белых коней, истинные виноградари лоз Божиих и стражники неколебимого вертограда.

— Много слов, мало смысла, не понимаю.

— Враги именуют нас скопцами за то, что взнузданы и оседланы нами белые кони, зовут субботниками за то, что чтим Субботу Господню. Понимаешь ли ты, какая удача тебе выпала?

Ромео снова похолодел. Если они пришли обращать его в свою веру — то кричать нужно громче и скорей, потому что с двадцатью старцами он не справится. К тому же он был не одет, совершить над ним все, что требуется для перехода в их веру, не займет много времени и труда не составит. Для отсрочки этого события он спросил:

— А… откуда вы здесь, в Дании?

Дряхлый, видимо, ощутил его страх, все понял, сделал успокаивающий жест:

— Не бойся. Твое время воссесть на белого коня, даже и на пегого коня, не настало еще. Не просветлен еще твой разум откровениями святого Селиванова. Деду истинных слуг и агнцев Божиих угодно днесь, дабы ятра твои пребывали пока что в их диаволом сотворенном укрывище, дабы уд не был отъят такожде. Конечно, если ты пожелаешь сам, ты волен распорядиться собою, и…

Старик показал свечой на спящего под подушкой Гелия. Ромео понял, что, кажется, покамест холостить не будут, откинулся на подушки, сглотнул слюну и внутренне согласился на все условия, которые ему сейчас предложат. Лишь потом помотал головой.

— Понятно, — продолжил дряхлый, — но если передумаешь, помни: как твое всегда при тебе, так и наше всегда при нас. — С этими словами дряхлый вынул из складок балахона громадное зубило и молоток. Ромео снова похолодел. Дряхлый спрятал инструмент и продолжил: — Нам угодно лишь одно: чтобы ты перестал жить в грехе.

— То есть как?

— Знаешь ли ты, с кем делишь ложе, отрок? — Дряхлый снова показал свечой на Гелия.

— Знаю.

— Нет, не знаешь. Имя его — Гелий. Солнце.

— Знаю, что Гелий. Отчество знаю — Станиславович. И фамилию знаю Ковальский. Ну и что?

— Дальше, отрок, то, что все это неправда. Нам ведомо то, что неведомо тебе. Непросветленный пророк Клавдий прорек, и мы расслышали, ибо имеем уши, слух наш емлет и рассудок выводы деет. Фамилия царевича-солнце, Гелия, данная матерью при рождении — Романов. Мать его — Софья Романова, старшая и главнейшая наследница всероссийского престола.

Ромео подавился дымом сигареты; тот, что давал прикуривать, извлек из складок балахона стакан воды и подал. Зубы защелкали о стекло: что-то уж больно много всего сразу. Дряхлый продолжал:

— Нам угодно властию, данною нам от пресветлого Селиванова надо всеми смертными, освятить ваш греховный союз, дабы он греховным быть перестал. Плодитеся и размножайтеся. Мы хотим обвенчать тебя, славный Ромео, с отроковицею Гелием. Ибо вы еще не ангелы Божии плотию, но уже таковы в духе. Будь мужчиною и не противься. Выбор мы тебе предложить не можем. Впрочем… Дряхлый полез, кажется, за зубилом, но Ромео уже кивнул головой. — Ты согласен? Правильно. Мы и не ждали ничего другого, — дряхлый переглянулся со своими компаньонами, те единодушно качнули свечами, — но дай нам прежде обещание, став законным мужем престолонаследницы сей, исполнить нашу единственную просьбу. Дай клятву именем святого Селиванова.

— Если это касается…

— Не касается, отрок. Нам нужна свобода наших заточенных братий. И в твоей власти, когда станешь ты мужем не в греховном соитии, а в освященном истинной церковью слуг Божиих браке, освободить их. Если даешь — мы повенчаем тебя сейчас же. Если нет…

— Да нет, отчего же. Это можно. — Ромео совсем взял себя в руки. — А откуда вы узнали… кто он?

— Многое есть на свете, отрок, что ведомо лишь всадникам белых коней. Святой Селиванов, святой Шилов и непросветленный еще ныне пророк Клавдий открывают истины птахам вертограда Божия. И тебе откроется то же, когда придет твоя пора взнуздать… Впрочем, времени мало. Согласен? Буди тогда невесту свою, пусть красавица возрадуется.

Ромео неуверенно стащил с Гелия подушку. Похмельный красавец решил, что с него требуют любовного взноса, и сделал попытку принять наиболее удобную для Ромео позу, но Ромео быстро влепил ему ласковую оплеуху, и Гелий проснулся.

— А? — обалдело взвизгнул он, глядя вокруг. Но услужливый скопец уже протягивал ему стакан чего-то крепко-спиртного, а дряхлый начал некие приготовления, расставил что-то вроде пюпитра, разложил на нем ветхие книги, достал кадило, какие-то платки и полотенца. Прочие почтительно прислуживали. Когда Ромео с пятого на десятое объяснил Гелию, что именно должно сейчас произойти, тот совершенно гнусно захихикал, и пришлось на него цыкнуть. Дряхлый возымел желание самолично прислуживать брачующимся и провозгласил, протягивая пару полотенец: «Чресла препояшьте, дабы мы соблазна диавольского не зрили». Ромео препоясался, хотя не без тревоги: а ну как намерения у скопцов все-таки более грозные, зубило жуткое как-никак? Спокойней бы просто штаны надеть. Ну да ладно.

Старик поставил молодых на колени перед импровизированным алтарем и уступил место другому скопцу, который с огромной скоростью залопотал что-то, а затем скопцы запели хором: «Мы тебя, о Шилов, не забудем…» на мотив «Выходила на берег Катюша», потом еще пару псалмов на советские мелодии исполнили. Венчающихся заставили проползти на коленках вокруг алтаря, дали в руки по белой зажженной свече. Потом дряхлый велел Ромео и Гелию встать, поцеловаться, предложил им опять-таки размножаться, — скопцы дружно всхлипнули, — и быть верными друг другу до восседания на белого коня. Потом алтарь собрали, на прощание скопческий главарь поздравил молодоженов и добавил:

— Тешьтесь, тешьтесь. Но уговор, царевич, уговор.

— Почему я царевич? — не понял Ромео.

— Потому что венчан ты нами, а по нашему закону муж да примет родовое имя родоподательницы, жены своей то есть. Имя твоей жены по матери Романов. И ты теперь тоже — Ромео Романов. Помни! Наши братья томятся в застенках американского посольства в Москве. Властью, которую мы тебе вручили, изведи их из диавольского узилища, возверни сирот общине. Тогда все у тебя будет хорошо. Но бойся ослушаться… — под балахоном вновь шевельнулось зубило.

— Не ослушаюсь, — одурело прошептал Ромео, глядя на затворяющуюся дверь. Датская охрана во всем отеле оказалась прочно усыплена, врачи так и не дознались — чем, кем, когда, было похоже, что на охрану навели какое-то мощное русское наваждение. Но Ромео претензий не имел, дело замяли, впрочем, на всякий случай удвоив выплаты за королевские письма, лишь бы помалкивал. Впрочем, от денег Ромео отказываться не стал. Однако накануне отлета скопцы явились в Каструп и предъявили разрешение датского министерства иностранных дел и даже согласие советского посольства с круглой печатью: послу терять было нечего, он на свой страх и риск решил насолить советскому МИДу и ненароком обеспечил тем самым свою безбедную старость. Скопцам разрешалось лететь в СССР на возвращаемом, психопатски-угнанном самолете «ИЛ-62». То ли скопцы кого купили, то ли зубило кому надо показали, но лететь им, в общем, дозволили. Весь багаж их состоял из большого количества красных восковых свечей и корзин с восковыми фруктами. Ромео узнал, что Селиванов на небе обо всем поставлен в известность, брак одобрил, поэтому царевичей величать теперь будут уже не белыми свечами, а красными, праздничными. Восковые фрукты тоже были разъяснены, у скопцов, оказывается, это был предмет первой необходимости, он всегда должен иметься перед их глазами как символ грядущего в посмертии райского блаженства. Ромео не был уверен, что дома отец и дядя не засадят его в психушку, он надеялся, что если посадят, то ненадолго. Угар его любви к Гелию еще и не думал рассеиваться. Утехи, став супружескими, приносили Ромео не меньше радости, чем прежде, и он не замечал, как во время прогулок по Копенгагену рыщут по сторонам блудливые очи его жены.

В предпоследний день перед отлетом Ромео решил купить подарки родне: неистраченные деньги, привезенные из-за границы, как он понимал, очень уронят его престиж в глазах отца и дяди. Братьям он купил всякой хреновины два саквояжа, отцу — и отчасти брату Зарику — тяжелый кухонный агрегат на сорок восемь предметов, матери долго ничего не мог найти, а потом купил ей и тете Лене по туалетному шкафчику, сделанному якобы из цельного панциря галапагосской черепахи. Дяде Георгию неизвестно почему купил золотой нож для разрезания книг, а вот за подарком деду пришлось побегать. Все попугаи, которых он тут увидел, смотрелись жалкими недовыседками рядом с дедовыми гиацинтовыми чудесами; когда Ромео на подобии английского сумел объяснить, что ему нужен гиацинтовый ара, торговец молитвенно завел глаза вверх и залопотал что-то по-датски, из чего Ромео понял только дважды повторенное «фон Корягин». Ромео сам был по матери «фон Корягин», сквозь зубы послал продавца тоже по матери и понял, что дед может остаться без подарка, а это — свинство. С горя спросил: может, еще какие редкие яйца есть? Продавец подобострастно принес какое-то большое, вроде куриного, яйцо в деревянном ящичке, много крупнее попугаячьих, к которым Ромео привык, и запросил такое дикое количество датских крон, что новоиспеченный царевич даже ушам не поверил. «Ну, может, очень редкий?» — с надеждой подумал он, и все-таки заплатил. Гелию Ромео купил много бутылок, ничего другого тот вообще не просил, — и сообразил, что надо бы императору тоже в подарок что-то купить. Однако деньги кончились, черепаховые и птичьи закупки бюджет Ромео подорвали, зато валюты он не вез домой ни гроша. Второй пилот вырулил «ИЛ-62» на взлетную полосу, и огни аэропорта Каструп, среди которых затерялся ополоумевший Винцас Вайцякаускас, а также и решившая сложить свои усилия с усилиями близкой родственницы Софья Глущенко, остались под хвостом самолета. Уже в самолете скопцы преподнесли царевичам свадебный подарок: ту самую одежку, в которой их повстречал Гаузер, пересекая зал ожидания в Шереметьево-2.

Через дипломатические каналы информация о копенгагенских событиях достигла нужных и ненужных ушей очень быстро и скоро попала к Шелковникову. Тот обматерил Сухоплещенко за нерадивость, сказал, что подполковник достоин понижения в звании, вот, оказывается, ему самому приходится ловить Романовых по всяким, мать твою, Копенгагенам! На душе у генерала скребли кошки, Ромео приходился ему слишком близким родственником. Решить, что делать, без мнения императора было невозможно. Генерал поехал в Староконюшенный. Машина медленно заворачивала в переулок, генерал ненароком глянул в окно и увидел, как по тротуару медленно идет молодой человек в окладистой бородке, с хозяйственной сумкой, а из сумки торчит что-то очень по летнему времени загадочное: два валенка, вставленные один в другой, словно в них что-то было спрятано. «Ишь ты, уже валенками запасаются…» — безразлично подумал генерал, ему сейчас не до того было. Машина остановилась у подъезда многоколонного особняка.

Павел, по обыкновению, лежал в гостиной под латанией и читал; последнее время он заказывал книги ящиками и читал их, почти все были по истории, по гражданской его профессии, «боярская клика» это его занятие одобряла: значит, серьезный будет царь, значит, наукой заниматься будет, где уж тут за взятками следить. Павел выслушал весьма искаженную историю копенгагенского венчания, заподозрил, что все это Шелковников сам подстроил, дабы попасть в родственники к царю: мол, расхлебайте-ка, ваше величество.

— Тарханное право… — произнес Павел, глядя в пространство. Шелковников и слова-то такого не слыхал. — Даруем-ка мы свояку вашему, генерал… и вам тоже… нет, обойдетесь, только ему… Он, конечно, не дворянин? Добавьте к его фамилии… Аракелян, да? Добавьте — Лубянский, подготовьте герб и грамоту, пусть будет дворянином с потомственным тарханным правом… Это наследственное право, его наши предки зря упразднили, пора восстановить… Даруем ему тарханное право на однополый брак… Всем потомкам по мужской линии до последнего колена… И по женской линии тоже…

— Там нет потомков по женской, ваше величество.

— Тем более… Герб, скажем, такой, раз он в вашем ведомстве служит… Три микрофона в золотом… нет, в лазурном поле, оплетенные колючей проволокой. Не возражайте, будет очень красиво. Брак лучше признать. Не вы ли мне говорили, что у нас гомосексуальное меньшинство принадлежит к числу наиболее недовольных? Вот и пусть радуются, а западное радио пусть клевещет, а мы помолчим… Пустите слух, что за большие заслуги такое право и другие могут заслужить. Но статью в уголовном кодексе пока что оставьте, мало ли что, там посмотрим, пусть нас все меньшинство поддержит, вот тогда…

— Скопцов, конечно, выпустить?

— Это уж ваше дело, генерал, такие мелочи решайте сами… — Павел зевнул. — Тем более — мы теперь с вами как бы родственники. Кумовья это называется? Павел закрыл глаза и потянул носом: разговаривать больше не хотелось, а Тоня, кажется, уже несла осетрину.

Шелковников прямо из Староконюшенного поехал к Аракеляну на дачу: тот по летнему времени экспериментировал в области новых блюд из дикорастущего зопника, так полюбившегося генералу.

— Не рыпайся и слушай! — с порога загрохотал генерал, отирая льющийся ручьями пот. — Сядь! Не то ляжешь. И лучше сразу выпей, чтобы не психовать!

Аракелян послушно выпил полстакана зопниковой настойки, благо под рукой была. Аракелян слушал новости и чувствовал, что коленки его железные, кажется, все это могут выдержать, а вот поясница отчего-то начинает сгибаться. К концу монолога генерала Аракелян стоял в поясном поклоне — против собственной воли. Шелковников очень оценил покорность свояка и приверженность древним обычаям, похлопал его по плечу и удалился. Аракелян тем временем понял, что разогнуться больше не сможет. Не потому, что убит новостями о педерастии, и не потому, что потрясен возникновением своего родства с императорским домом. А потому, что схватил его приступ радикулита. Такой, равного которому по силе у него еще отродясь не бывало. Было так больно, что дарованное ему наследное право он воспринял как «тархунное», то есть кулинарное, слово «однополый» принял за антоним какого-то нелепого слова «однопотолокий», неизвестно зачем сочинившегося в его пронзенных седалищной болью в мозгах, даже имя родного сына воспринял Игорь Мовсесович как что-то далекое, из Шекспира.

Охрана увлекла Шелковникова в неведомую даль, на дачу под Спас-Клепиками, где он собирался лично встретить молодоженов: ближе сто четвертого километра от Москвы селить их генерал не рискнул, а приблизить всегда успеется. Рому он знал хорошо, а вот что за жену ему черт послал неизвестно. Хорошая ли хозяйка? Заботливая ли? Потом вспомнил про неудобный аспект вопроса и стал размышлять на другую тему, на литературную. Эта тема через немногие недели отлилась тяжким потом Мустафе Ламаджанову, но пока что была только думой в генеральской голове.

Другую часть охраны, двух наиболее ненужных сержантов, отрядил генерал для доставки потрясенного свояка в Москву: жена за ним не присмотрит, а в Москве дед, он медик, глядишь, уврачует. Аракеляна, сохраняющего форму буквы «г», погрузили на заднее сиденье «волги» и умчали по домашнему адресу. Вся полковничья семья была в разброде, но дед Эдуард в ответ на звонок в дверь объявился собственной персоной. Сержанты поставили Аракеляна посреди прихожей, отдали честь Рыбуне, который слетел на спину сложенного пополам полковника, и хотели отбыть, но дед задумчиво поглядел на них и на зятя, забрал бороду в кулак и тихо, по-лагерному приказал:

— Раздеть больного.

Сержанты не знали, то ли выполнять приказ, то ли нет, кто там знает, какое у старика звание — по штатской одежде не скажешь. Рыбуня перебирал когтями, делая полковнику легкий массаж поясницы и лишая его последних сил противиться корягинскому беспределу. Впрочем, оставалась надежда на то, что дед раздевает его не с целью порки, а для какого-либо еще пока что научно не объясненного явления, за злоупотребления каковыми явлениями и провел в свое время десять лет там, где положено, но потом более или менее насчет явлений унялся. Явлениями считалось дедово лечение, грубо знахарское, никогда не было известно, что учинит дед, но имелась гарантия, что лечение это поможет, да и вообще можно было хоть сейчас посчитать это делом чисто семейным; полковнику было настолько плохо, что — как ему думалось — все равно хуже дед уже не сделает. Полковник почувствовал, что лежит на полу, сперва с него снимают Рыбуню, потом форму, потом исподнее. Дед сходил в свою комнату, вернулся с куском капронового каната и чудовищного размера киянкой. С юношеской легкостью захлестнул он петлю вокруг вделанной под потолок прихожей трубы, обычно служившей насестом попугаям, когда самцов выгоняли в прихожую по тем или иным причинам. Потом дед приказал сержантам, как сподручней закрепить другой конец каната на щиколотках голого полковника. Потом велел потянуть, и помраченный рассудок Игоря Мовсесовича вдруг осознал, что тело, в коем он пока размещается, подвешено за ноги, притом довольно высоко. Полковник вспомнил глупое слово «однопотолокий», — наверное, потому, что к потолку был сейчас подвешен. Оставалось надеяться, что не навсегда. «Радикулит разве так лечат? плаксиво подумал полковник. — Баралгин тогда на что?»

Дед Эдуард велел сержантам отойти, взял киянку, размахнулся и с громким хрустом врубил полковнику куда-то в район копчика. За первым ударом последовал второй, в какое место, сержанты уже не заметили; от первого удара тело стало вращаться вокруг своей оси, от второго свое вращение еще убыстрило. Тело, правда, форму буквы «г» явно утратило, выпрямилось тело, но далеко не было ясно, теплится в нем еще жизнь или уже нет. Тело вращаться перестало, как бы подумало, потом донельзя закрученный канат решил вернуться в свое изначальное состояние: тело, все ускоряясь, стало вращаться в обратную сторону. Повращалось и остановилось. Дед сел на галошницу и утер пот со лба.

— Можно снимать.

Сержанты отвязали полковника и бережно положили его на пол. Признаков жизни Аракелян не подавал. Дед подошел и потыкал его носком тапочки. Потом достал сигареты, — вообще-то он не курил, но сержанты этого не знали. Слегка покряхтывая, Эдуард Феликсович присел на бесчувственное тело и раскурил одновременно две сигареты, думая при этом, что именно так в молодые годы он смущал сердца доступных девушек в далекой Европе, а вот теперь, напротив, делает это человеческого здоровья ради. Затянулся дважды, а потом одновременно погасил обе сигареты о тело полковника, близко друг от друга, где-то в районе надпочечников. Полковник оказался живым и взвыл.

— Вставать будем? — осведомился дед, не думая вставать сам.

— Это же… — полковник разразился армянской речью; в том, что ни единого цензурного слова в ней нет, не было никаких сомнений. Деда подбросило несколько раз: полковник пытался встать. Наконец дед соизволил подняться, полковник вскочил. Поток брани оборвался, ибо от радикулита не осталось и следа, даже боли от ожогов не было.

— Радикулита у тебя нет. Прошел навсегда! Нешто я кому когда что плохое сделал?..

Голый полковник смотрел на тестя с ужасом и сомнением.

— Можете идти, — кивнул он наконец-то сержантам. Те спешно исчезли, но еще успели расслышать из-за закрывающейся двери голос старика:

— С тебя пять рублей за лечение.

Полковник молча вынул из кармана брюк двадцать пять и подал тестю. Тот аккуратно вынес ему сдачу, к этому времени полковник уже почти оделся. От радикулита и в самом деле не осталось и следа, но было Аракеляну столь же неуютно на белом свете, как и при радикулите.

— Эдуард Феликсович… вы знаете про Ромео? — наконец выдавил он. Дед посмотрел на него обычным угрюмым взором.

— Знаю… Георгий докладывал. Пустяки все это, Игорек, знаю я все эти современные браки, сегодня поженились, завтра развелись… Несерьезно это все… Философически на все смотреть надо…

— Эдуард Феликсович, Георгий вам все сказал?

— Сказал, сказал… Я бы на твоем месте радовался, а не дрожал коленками и не зарабатывал радикулита, который, чтоб ты знал, если он на нервной почве, как у тебя, никто, кроме меня, лечить не станет, а я не вечный. Ты что, хотел, чтоб тебе сразу внука-другого подбросили от неудачной женитьбы? Как ты мне?.. Тут хоть этого не будет. Эх, дети, дети…

Дед, шаркая подошвами, ушел в свою комнату, полковник оделся и посмотрел на себя в зеркало. Ну откуда у мальчика такая странная склонность, влечение к мужчинам? Вдруг вспомнил свою жену в молодости. Вот оно! Все чертово корягинское! Все! Вот он, корень зла! Мать тянуло на мужиков, так теперь и сын туда же! Потом спохватился, вспомнил, кто у жены сестра, потом — кто у сестры муж, потом — кто у сестер отец. Полковник перевел взгляд на Рыбуню, и вдруг его охватило нестерпимое желание взлететь туда же, на жердочку, сесть рядом с Рыбуней, чистить перышки и вырабатывать философский взгляд на жизнь, плевать на все на свете. А то день нет ничего, два нет ничего, потом вдруг — бац, тархунное право, три микрофона, голубое поле и ты уже не хозяин в своем доме. Ох и жизнь!

К вечеру над Москвой сгустились тучи, пошел долгий теплый летний дождь. Тучи пришли с запада, перевалив через Карпаты. В совершенно противоположном направлении в эти часы двигалась группа Гаузера; она собиралась рассредоточиться в районе Шацка и понемногу двигаться к юго-западу, намереваясь приступить к поискам детей майора Рампаля. Гаузер обосновался в Шацке, прикрывать гипнозом здесь было никого не нужно, он в единственном ресторане перебирал один за другим местные напитки, изучая — нельзя ли с помощью какого-нибудь из них быстро освоиться с украинским языком, на другом тут вообще не разговаривали. К полночи он сделал сотрудникам ресторана наваждение, изобразил себя зеленым слоном и важно пошел на улицу. Бюллетень ван Леннепа безусловно предсказывал, что все тринадцать поросят в руки не дадутся. Удастся собрать только двенадцать поросят. Тогда зачем приказывают, когда все равно не выйдет? Будь они все прокляты, кругом одни сифилитики да педерасты употребленные. Бе-э.

Если кто-нибудь гулял в это время рядом и Гаузера в таком обличье возле городской стоянки автобусов видел, то наутро об этом видении вряд ли кому рассказывал: лежит себе такая туша зеленая с хоботом и звуки делает неприличные. Вульгарные, если правильно выражаться. А когда рассвело, Гаузер встал, отряхнулся и попытался с помощью хобота напиться из канавы. Это оказалось невозможно, потому что на самом деле у него хобота нет, это только другим так кажется. Гаузер выматерил по-венгерски всех этих других, уж не могут и хобота человеку сообразить, когда нужно, и медленно побрел к своей группе, которая ночевала где-то за городом. Даже и свиней-то эти грязные свиньи без него пасти никак не научатся. Не говоря уже о том, чтобы этих свиней хотя бы найти. Бе-э. Бе-э.