Генералу Форбсу не хотелось решительно ничего.

Даже повышения. Собственно, хотеть было нечего: по прямой над ним располагались только посты военного министра и директора ЦРУ, но первый он, будучи сам военным, занять не мог, а второй едва ли не понизил бы его в должности, ибо ЦРУ без института Форбса напоминало бы инвалида, потерявшего четыре конечности и еще кое-что. На пост президента США генерал претендовать не мог вообще: он был уроженцем Нового Южного Уэльса и, хотя покинул Австралию больше чем шестьдесят лет тому назад, по американской конституции лишен был права занять этот почетный — и вовсе генералу не интересный — пост.

Не хотел генерал также и большей власти: имел и так ее столько, что дальше некуда, занимая пост директора Центра Прикладного Использования Паранормальных Явлений. Имел в своем подчинении четыре сотни телепатов, тавматургов, магов, каждого из которых в лучшие времена отправили бы на костер за любое из действий, ныне совершаемых ими на благо независимости и оборонной мощи США: Сервальоса, в чьих руках живой воробей рассыпался крошками радиоактивного лития; Тодорана, обращавшего бутылку с химически чистым спиртом в бутылку дистиллированной воды, а то и вовсе в реторту с серной кислотой; Ямагути, медиума, благодаря которому чуть ли не все бывшие президенты США, кроме еще не покойных, вынуждены были состоять советниками нынешнего; Джексона, державшего под мысленным контролем всю пьющую часть человечества и засекшего недавно в необозримых глубинах космоса — неизвестно где, правда, — еще какую-то пьющую расу; Рубана-Казбеги, голыми руками лепящего забавные фигурки из расплавленной платины, и сотни других. Какой же еще власти?

Форбс не хотел любви. В его-то возрасте? Забвения тоже не хотел, что за странное такое желание бывает у людей, кадровому военному такого иметь не полагается, за такое гонят в шею. Не хотел вола ближнего своего, не хотел осла ближнего, жену его тоже не хотел, свою тоже не хотел (женат не был), во-первых, по природе, во-вторых, не был христианином, — хотя в анкетах, порядка ради, числился он мормоно-конфуцианцем, т. е. составлял отдельное вероисповедание, без других приверженцев оного: таким людям и нынешняя администрация и все прежние особенно доверяли. Короче говоря, генерал Форбс и в самом деле не хотел ничего. В данный момент его единственное желание было то, чтобы скорее, любым способом, отыскался пропавший в дебрях, тьфу, просторах России чуть ли не лучший разведчик вверенного генералу Колорадского центра, универсал Джеймс Карриган Найпл. Ибо Найпл не давал о себе знать уже восемь дней, да и последняя весточка от него, полученная через Джексона, была, как всегда, очень скудна: было известно, что тогда разведчик пил водку. С кем? Где? То, что он тогда еще не должен бы попасть в лапы КГБ — как будто ясно, с чего его там стали бы поить? Хотя, впрочем, уж эти славянские хитрости… Ни в чем нельзя быть уверенным. Вдруг водка применяется при допросах?

Никаких внятных сведений от стационарных агентов, иначе говоря, людей из ЦРУ, годами вкалывающих в разных отделах КГБ, получить было нельзя: настолько смутной и непланируемой была деятельность этой советской организации, что подчиненный не знал ничего о действиях начальства, — это, казалось бы, нормально, — но ведь и начальство не знало о действиях подчиненных почти ничего, даже и приказаний не пыталось отдавать, — так, считало, видимо, что полковники и сами справятся. Советская система оставления в полковниках всех, кто имел неосторожность доказать свою способность справляться с каким-либо делом, давно была изучена советологами. «Царством бесправных полковников» хотел назвать нынешнюю советскую систему безопасности президент США (нынешний), когда выступал перед Конгрессом, но предупрежденный Форбс воспротивился: не наша работа разъяснять советским дедам-начальникам, по какой причине у них все идет наперекосяк. Хотя особенной тревоги за исход операции «Остров Баратария», проводимой сейчас, не было причины испытывать: предиктор ван Леннеп дал почти положительный прогноз, но по мелочам мало ли что могло приключиться, а в масштабе ван-леннеповских предсказаний мелочью были жизнь и свобода любого из разведчиков-универсалов, тавматургов и телепатов, каждый из которых стоил американским налогоплательщикам миллионы. Форбс точно знал к тому же, что четко налаженная схема работы его собственного Центра представляет собою одновременно и самое слабое место: один-два агента с Лубянки — и все, или почти все о Колорадском центре станет противнику известно. Но куда вероятней было, что бесправные полковники зашлют агента не туда, или не того, а если туда и того, то не за тем, за чем надо, а если даже за тем, за чем надо, то опять-таки или не туда, или не того. Полковники руководствовались в своей работе квартальным, ну, от силы годовым планом засылки шпионов или же отлова диверсантов. Форбс руководствовался в своей работе точно известным будущим. Оно же для Соединенных Штатов существовало только в двух вариантах, и какой из них восторжествует в реальной жизни зависело исключительно от того, будет или не будет в России реставрирована династия Романовых.

Предикторы, люди, видящие будущее, хотя и состояли формально подчиненными Форбса, но на деле именно он, Форбс, а в конечном счете и президент, и все правительство, и вся страна, и даже весь мир подчинялись их предсказаниям. Собственно, предиктор на сегодняшний день у Штатов имелся только один, привезенный притом из Европы, раньше, правда, был свой — чистейший американец, ныне покойный. Как теперь казалось Форбсу, именно этот человек, предиктор Джереми Уоллас, потомок вермонтских лесорубов, потерявший зрение в Арденнах, и заварил всю эту нынешнюю кашу с Романовыми, заварил единолично. Почти уже никто не помнил, что еще до того, как донеслись из лондонского Гайд-парка вопли стареющей суфражистки, а в ответ на них (якобы на них!) Айк распорядился найти для русского престола пристойных наследников, — еще до этого Уоллас направил Конгрессу очередной свой бюллетень, целиком посвященный будущему Советов. Трудно теперь даже и представить, какая тогда случилась паника в закулисных сферах, бюллетень появился в самый разгар «холодной войны». Из него следовало, что если в ближайшие двадцать пять — тридцать лет в России не будет реставрирована монархия, то к концу XX века в этой стране неизбежен тяжелейший правительственный и экономический кризис, который, раньше или позже, но совершенно неминуемо приведет к парадоксальному исходу: Советы обратятся к Америке с нижайшей ультимативной просьбой — принять их в состав США, умножив, таким образом, количество звезд на звездно-полосатом флаге до количества неприлично-крапчатого, да еще превратив английский язык в язык национального меньшинства. И получалось так, что от этого требования без ядерной катастрофы Штатам не уйти никак, Советы пригрозят уничтожением ста основных городов США, ибо уровень жизни у них самих упадет настолько, что терять Советам будет уже нечего, а военной мощью не сможет тягаться с ними весь мир, вместе взятый. Форбс по сей день держал этот знаменитый бюллетень под рукой и тихо его ненавидел. Нынешний предиктор, Геррит ван Леннеп, не только подтверждал прогноз, но добавлял от себя, что оптимальный момент для реставрации Дома Романовых в России приходится на промежуток между 1980 и 1985 годами, а после повышения в этой стране розничной цены на водку до 32 рублей за пинтовую бутылку, одновременного внутриправительственного кризиса и полного разгрома советско-вьетнамских войск в Малайзии объединенными китайско-индонезийскими силами реставрация станет уже делом маловероятным, и придется Штатам готовиться к реальной потере независимости. Но для реставрации Дома Романовых нужен был удобный Романов, а за двадцать пять лет розысков Колорадский центр не нашел ни одного пригодного, оба предиктора, словно сговорившись, отметали любую кандидатуру и успокоительно добавляли, что истинный русский царь миру еще не явлен, но явлен будет в должные сроки. Кажется, таким подарком судьбы мог оказаться обнаруженный Джексоном Павел Романов, мало того, что в ничтожности своей человек совершенно незапятнанный, но еще и на самом деле законный наследник престола — отпадала необходимость обосновывать косвенные права. Пока что американское правительство зарезервировало для нужд грядущей Реставрации одного из величайших тавматургов мира, чьего настоящего имени не знал точно даже Форбс, а в секретных документах этот человек фигурировал под кличкой «Крысолов»; требовать его введения в ход операции Форбс имел право только после массового признания какого-либо Романова единственным законным наследником русского престола.

Сейчас Форбс отдыхал в кабинете своей частной квартиры, далеко вынесенной за пределы общих рабочих помещений, располагавшейся над труднодоступным альпийским лугом почти у самой вершины Элберта. Непреодолимую тягу сохранил Форбс ко всему восточному с тех пор, когда еще почти молодым служил он в корейскую войну обычным телепат-майором при штабе Макартура. Вернувшись в Штаты, он завел себе дом с китайским поваром и вообще со всем китайским и чуть не поплатился за это карьерой во времена маккартизма. Но времена эти кончились, Форбса оставили в покое, а его собственные несомненные телепатические способности — он недурно вел беззвучный разговор с тремя собеседниками в пределах изолированной комнаты, с трудом мог даже с пятью привели его на ныне занимаемый пост. Ароматические курильницы, всего две, дымились сейчас в его кабинете; дрессированный аист, единственное живое существо в этой квартире, куда не имели доступа даже самые приближенные сотрудники, кроме мага Луиджи Бустаманте, — не считая, само собой, повара и еще слуги, тоже китайца, — застыл на одной ноге в затененном углу. Взгляд же генерала, как обычно в такие минуты облаченного в кимоно позапрошлого века, скользил по свиткам, развешанным на стенах, прежде всего по любимому, сунскому, десятого века, висящему прямо перед письменным столом. Свиток изображал воина, старого и седого, стоящего перед гадальщиком, тоже старым, рассеянно уронившим кости — и оба они смотрят куда-то в сторону, где едва заметным контуром обозначался хребет, драконова спина горного кряжа. И сверху — четыре вертикальные строчки стихов, по пять знаков в каждом столбике. Форбс знал их перевод:

Вы вопросили — скоро ли деньги дадут. Прежде ответа взглянул на далекий плес, На синие горы, на заросший кувшинками пруд… Вот и забыл ответить на ваш вопрос.

Форбс мог часами беседовать с этим свитком. Он чувствовал себя одновременно и старым воином-наемником, пришедшим вопросить о дне выплаты ему заработанных денег, и старым гадальщиком, забывшим дать ответ, — столь пленил обоих дивный вечерний пейзаж. Форбс тихо-тихо насвистывал свою самую любимую мелодию, — отнюдь не китайскую, а общеизвестный «Мост через реку Квай» — и мысленно стоял там, с ними, третьим и незримым сунским китайцем. Его душа, душа американского военного, пережившего разгром и поражение от современных китайцев, его душа, конечно же, была душой древнего китайца. Поэтому, когда его бессменный повар, Хуан Цзыцзя, в ответ на вопрос — что приключилось за день (без вопроса он не раскрыл бы рта целые годы) — сообщал, что сегодня его в пятьдесят четвертый раз пытались подкупить агенты континентального Китая, Форбс только снисходительно улыбался. В современный, коммунистический Китай, несмотря на пережитую контузию от китайской мины, генерал вообще не верил. Он верил только в древний Китай. И ничего поэтому не хотел. Как и полагалось истому древнему китайцу. Может быть, последнему.

Дрессированный аист Вонг шевельнулся и переменил ногу. Ого! Значит он, Форбс, сидит вот так, задумавшись и размечтавшись, уже больше часа. С неохотой щелкнул Форбс жилистыми и кривыми пальцами, неслышно возник слуга, помог сменить кимоно на мундир американского генерала. И когда за Форбсом затворилась дверь его личной квартиры, ничто ни внешне, ни телепатически не выдало бы его подчиненным. Нет, никаких «желтых» симпатий он не имел. Как и фобий. Все его сотрудники, все эти венгерские маги, валахские волшебники, огнеходцы и нагоходцы, — все были для него равны. Вплоть до вампира Кремоны, странного мальтийского выходца с того света, питающегося донорской кровью в секторе трансформации и на досуге исполняющего на своих просверленных зубах изумительные концерты художественного свиста. Все, все были равны для генерала Форбса. И все более или менее безразличны.

Итак, шел восьмой день молчания Джеймса Найпла. Форбс уже пробовал и просить, и косвенно подкупать Джексона, чтобы тот поискал связи с агентом ведь могло статься, что Джеймс накачивается спиртным все эти дни, пытаясь дать о себе знать, а Джексон, тем не менее, беседует исключительно с Цеденбалом о необычайных свойствах и достоинствах молочной водки и ухом не ведет ни на какие телепатические вопли агента. Но Джексон на диво тепло разговаривал с генералом, не ругался ни по-индейски, ни по-английски, принимал подарки и искренне искал Джеймса по всему белу свету. Джеймс был либо трезв… либо мертв. Это, кстати, проверить было легче легкого, Форбс еще вчера решился зайти к Ямагути и потребовать вызвать Джеймса из царства мертвых. Нет, там Джеймса не было. Ни среди мертвых, ни среди пьяных. Приходилось смириться с мыслью одновременно ужасной и обнадеживающей: Джеймс был жив и трезв. Где-то и почему-то. Зачем-то. Неужто по доброй воле? Абсурд. Против воли? Получалось, что так. Это значило — Джеймса нужно спасать.

Засылать второго агента по телепортационному каналу не было никакой возможности: он опять попадет на улицу имени этого самого диссидента прошлого века и угодит в зубы тому же самому чудовищу, которое, получается, слопало Найпла. Переориентировка же камеры требовала месяца с лишним. Где его взять, месяц этот? Значит, надо засылать консервативными методами, через туристические каналы, через дипломатические, сбросить его на парашюте, переправить под водой. Впрочем, на то есть референты, чтобы решать, какой способ сейчас лучше. И, конечно, засылать сейчас надо не одного агента, а группу. А на всякий случай подготовить и вторую смену поиска, если первые пропадут. В первой будут, предположим, обычные телепат-сержанты, а к ним два… да нет, одного хватит, один, значит, телепат-майор, нечего бросаться телепатами, у русских вон вообще ни одного приличного нет, по меньшей мере официально, на жалованье. Да, три пары, как бы супружеские, а к ним испытанного майора. Ну, а для их подстраховки нужен кто-то из первоклассных, серьезных, несомненно, из сектора трансформации. Тот же Кремона подошел бы, скажем, хотя, конечно, засылать к Советам выходца с того света рискованно, это вроде как щуку в реку. С сектором трансформации, с оборотнями, если говорить проще, у Форбса уже полгода был чуть ли не разрыв дипломатических отношений: всемирная вакханалия поддержки поляков, когда и Папа Римский — поляк, и свежий Нобелевский лауреат — поляк (еще не назначали, но ван Леннеп год назад объявил его имя), и помощник президента по национальной безопасности — тоже поляк, вакханалия эта самая нанесла Колорадскому центру ощутимый удар. Едва только одряхлевший донельзя прежний заведующий сектором трансформации Порфириос ушел на пенсию, на его место был назначен поляк, опять же, причем никому не ведомый и, как оказалось, не оборотень никакой, вообще человек посторонний. Традиционно сектор этот был наиболее независимым в ведомстве Форбса, собственно, начальник сектора Форбсу даже и не подчинялся. И вот уже шестой месяц шел с тех пор, как маг Бустаманте по приказу Форбса заточил этого самого заведующего в бутылку, и лишь таким образом удалось положить конец гнусностям, которые новоявленный поляк-заведующий творил у себя в секторе, заставляя оборотней превращаться в различных кинозвезд. Тем не менее даже заточенный в бутылку поляк-не-оборотень оставался заведующим, с которым приходилось считаться, которого приходилось уговаривать, подкупать, шантажировать, но ничего нельзя было ему, гаду, приказать.

Все эти вещи успел передумать Форбс за те короткие мгновения, пока скоростной лифт уносил его в недра Элберта, в директорский кабинет. Там Форбс немедленно ткнул кривым пальцем в одну из сотен клавиш, завершавших верхнюю часть его рабочего стола наподобие органного пульта. На пороге возник маленький негр с тремя листками бумаги в розоватой лапке. Неслышно подал и исчез. Форбс почитал с минуту. Больно уж древний метод, впору сыщика в гороховом пальто вспомнить. Но Джеймса спасать нужно, так что пока сойдет и это. Три «супружеские пары»… Пусть вылетают немедленно, на самолете Аэрофлота из Нью-Йорка, ясное дело, не на «боинге» же из Денвера! Пусть. Ну, и седьмого туда же. Подагрическими пальцами медленно вывел Форбс под списком предложенных референтом шести фамилий — седьмую: ЭБЕРХАРД ГАУЗЕР. Ну-ка, пусть поработает. Уже восьмой месяц брюхо отращивает. Пусть.

Форбс отодвинул папку. Дело было сделано. Ничем больше он помочь не мог, а решать вопрос с гнусным Аксентовичем прямо сию минуту он просто не в силах был себя принудить. Вообще сегодня этим заниматься было бы особенно отвратительно, вечером Бустаманте соглашался заставить цвести папоротники в генеральском саду, и можно было устроить настоящий «праздник любования цветами». Почти до утра. Нужно ли еще что-то старому человеку? И, мысленно уже облачившись в кимоно, побрел Форбс в личные апартаменты.

* * *

Пристегнули ремни. Взлетели и полетели. Погасла табличка «НЕ КУРИТЬ». Явно недостаточная миловидностью стюардесса на довольно бойком английском языке пролопотала приветствие и что-то насчет того, что самолет ведет некий миллионер, чему Гаузер, несмотря на занятость мыслей, все же не поверил. Вообще в мыслях порядка не было. Еще несколько часов назад он мирно играл в пинг-понг в дежурке, в недрах такого уютного горного хребта Саватч, а потом вдруг обнаружил, что уже проходит блиц-инструктаж у смрадного, гниющего прямо на глазах сифилитика Мэрчента, потом его, Гаузера, сунули в сверхзвуковой самолет и, минуя Денвер, прямо с аэродрома возле Пуэбло перебросили в аэропорт Ла-Гардиа. Нью-Йорк, этот грязный и сволочной город, Гаузеру всегда был ненавистен, — но дальше стало еще хуже, потому что пришлось лезть в этот гнусный, бездарный, вонючий и еще неизвестно почему советский самолет. И теперь вот летел он в эту самую подлую Россию, на которой сроду не специализировался, языка не знал, страны не представлял, вообще не понимал, зачем его, серьезного специалиста по венгерскому диссидентскому движению, выдернули из дежурки, — это после спокойных восьми месяцев у теннисного стола, на котором столько бутылок умещается! — теперь вот приставили к трем незнакомым отвратительным самцам и трем гадким самкам, летящим в Россию искать какого-то трахнутого гомосека; еще и приказали активизировать свою выдающуюся таможенно-гипнотическую способность, и выкинули в Москву, прямо как из катапульты. Даже имена спутников он узнал только возле трапа. Можно не сомневаться, что зовут их иначе, и можно не сомневаться, что никакие это не супружеские пары. Но уж переспят, конечно, перетрахаются все самки со всеми самцами. Может статься, конечно, что и все самки со всеми самками, а если подольше приведется задержаться, так и все самцы со всеми самцами. Ужасно. Все со всеми. Он, Гаузер, стоящий вне секса, понимал умом, как это мерзко, и кривил рот от брезгливости. Образ полового сношения был ему ненавистен, безобразие половых органов на всю жизнь поставило его тонкую душу за пределы человеческих влечений. Он любил бы саму любовь, влюблялся бы в идеальную красоту, но отвращение к мерзкой плоти, ко всем этим складочкам, пупырышкам, выделеньицам, к потным охам и ахам было сильнее. К тому же он гордился собой: на все ЦРУ не было лучшего гипнотизера-моменталиста, ни один таможенник на контрольных испытаниях не принял двухкилограмовый кирпич прессованного героина за что-либо, кроме как за увозимый на память из Греции кусок мрамора: «От Акрополя!» — хихикнул греческий таможенник, отлично знавший, что рано утром грузовик разбрасывает по территории Акрополя, и особенно вокруг Парфенона, куски мрамора и песчаника, дабы туристам было что увезти на память из священной Эллады, — и пропустил Гаузера с героином в Албанию. В других странах Гаузер, ограниченный полиглот со знанием испанского, венгерского и албанского, проявлял те же способности, но ввиду крайней замкнутости характера и развившегося на антисексуальной почве алкоголизма, использовался на серьезных операциях очень редко. Однако бюллетень предиктора ван Леннепа уже четвертый год держал Гаузера в состоянии рабочей готовности, предиктор твердил, что час его не настал, но вот-вот настанет. И Гаузер без отпусков, получая половинный заработок, — его было мало даже на выпивку — четвертый год сидел в хребте Саватч, редко-редко отлучаясь очень ненадолго в Венгрию, в единственную страну, к которой он чувствовал что-то вроде любви. Ибо его бабушка родилась в Вене!

От переведения из законсервированного состояния в рабочее его жалование круто возрастало, и на выпивку уж точно должно было хватить. Собственно, больше ни на что Гаузер денег не тратил. Так что еще должно было и остаться. Кому? Лучше не думать. И майор потными пальцами зацепил с подноса у стюардессы что-то вроде двух с половиной двойных порций водки. Выпил. Подышал. А, собственно, куда это он летит? А, в Москву. А, спасать этого грязного гомосека. (Что Джеймс гомосеком сроду не был и любил женщин во всех видах — до этого Гаузеру дела не было, все мужчины, кроме него самого, были либо дерьмовыми импотентами, либо грязными гомосеками.) Дерьмо… скажем, скунсовое. Кошек и собак Гаузер уважал больше, чем людей, никакого человека он не уподобил бы даже экскрементам домашних животных. Выпил еще раз. Такую же порцию. Как-то и задачи становились яснее, и миссия начинала казаться менее мерзкой.

Гаузер внутренним зрением оглядел попутчиков. Три девки: от двадцати до тридцати. Трое плейбоев: от двадцати до двадцати… четырех. Гаузер содрогнулся от отвращения: ведь если перебирать все комбинации этих трех пар, то, значит, двадцатилетний парень, вот этот самый Роджер, не далее как через двое суток будет употреблять вот эту самую Бригитту, которой не меньше тридцати! Скотство какое! Гаузера потянуло блевать. Зачем только он родился мужчиной. С этими самыми отвратительными органами. Зачем вообще родился. Бэ-е…

В общем, Гаузеру было пакостно. Простейшим прослушиванием удостоверившись, что в самолете других телепатов нет, всех шестерых попутчиков он вызвал на связь; все сидели сзади, он их не видел (тьфу, гадость, эта самая Лола как раз полезла в штаны к этому самому Роджеру, а он уже готов и подставляется, подлец, а этот самый Роберт, и помыслить гадко, что делает с этой самой Эрной, да, а третья пара чего ждет?..).

— Готовность семьдесят третьей степени?

— Семьдесят три!

— Все техники-маркшейдеры?

— Все!

— Отставить лапанье!

Мощный спад секс-напряжения. Отставили.

— Повторить цель экспедиции. Герберт, вы докладывайте, прочим заткнуться!

— Отыскать пропавшего агента номер зет-римское-пятьдесят-четыре, иначе говоря Дж. К. Найпла, по заданию полковника Мэрчента передать ему советскую неконвертируемую валюту и снаряжение, в случае невозможности доставить его в Штаты!

— Тьфу… Дерьмы.

Гаузер твердо решил для себя, что ему снова, как в пятьдесят девятом году, достался в подопечные сношающийся детский сад. Будь они прокляты. Явно работать придется одному. Кто знает русский язык?

Ответом ему было глухое телепат-молчание. Русского языка не знал никто. Гаузер тем более.

— Кровавое дитя… — Гаузер мысленно перевел на английский чудовищное венгерское ругательство, подобного которому он не знал ни в одном языке. Ведь вся группа окажется в СССР немой! Как, спрашивается, вести себя после отрыва от гида? От Интуриста? Вообще, как хоть что-то делать в России? Хорошо этому подонку, Найплу, он школу ЦРУ кончил, значит, русский знает в обязательном порядке. А ему что делать, он этого языка сроду не учил?! Ведь всех собак теперь все равно на него, на Гаузера, повесят! Хоть поворачивай домой прямо в воздухе. Что делать? Гаузер с горя выпил еще две с половиной двойных чего-то. Видимо, водки. А, кровавое…

А самолет уже прошел над Северным полюсом. Вот-вот пойдет на посадку. А следом надо будет делать рога таможне. Ведь нужно скрыть от нее пять килограммов детонатора! Пятьсот клопомикрофонов! Пятьдесят тысяч в подлинной советской валюте! Еще Бог знает что! Гипнотизировать ее, суку! От ужаса Гаузер выпил еще две с половиной двойных. И еще две с половиной двойных. Доза была уже очень приличной. Но не настолько, чтобы забыть о сраме, который ждет его через два-три часа. Так что на всякий случай Гаузер выпил еще две с половиной двойных. Стало чуть легче. Почти пинта в организме. На посадку? Давай. Ремни присте..? Давай. А выпить еще дадут? Две с половиной? Уже не положено? А три доллара? А еще одну? А? Нельзя?

— Да кто у вас тут главный, бляди вы такие?

— Мистер, если вы знаете русский язык, это тем более обязывает вас не выражаться!

— Что такое? Мы же это, как там на каком языке, летим…

— А мне по…

— Да вы что, гражданин, вовсе усосались?

Гаузер очнулся. Один из трех его смазливых попутчиков, Герберт этот самый, тряс его за плечи, крича по телепатическому каналу:

— Сэр, вы же знаете русский! Мы спасены! Мы выполним!..

— Н…нет. Не выполним.

Лепет стюардессы, ставший понятным на мгновение, снова превратился в набор каких-то шипящих звуков. Белый как полотно Гаузер принял из ее рук очередные две с половиной. Это все только показалось — от перепоя. Нет… Не показалось.

— Надо будет гражданина в медпункт сдать!

Этого языка Гаузер не знал, не учил. И все же без сомнения это был РУССКИЙ язык, на каком же еще могла разговаривать эта перезрелая дура? И язык был Гаузеру понятен. И он мог ответить.

— Все в порядке, мамаша.

Стюардесса вскипела:

— Это я вам мамаша? Да я вам, хрычу старому, в дочки…

— Нет, мамаша, не годишься. А если сама признаешься, то, значит, я как раз твою мать…

Тяжесть исчезла. Самолет шел на посадку в Шереметьево.

Через полтора часа, окончательно пройдя все досмотры с помощью Гаузера, виртуозно сделав рога всем этим олухам в мундирах, сидели все семеро попутчиков в огромном здании олимпийского аэропорта. Самый смышленый из попутчиков, все тот же самый Герберт, гомосек проклятый, суетился, подливая Гаузеру в бокал водку по капельке.

— Еще, сэр… Как по-русски будет «любить»?

— Ты о чем, падла? О занятии этом своем любимом гнусном?

— Сэр, я ни слова не понимаю по-русски, вы же знаете! Так, сэр. Когда разовая доза неперегоревшей в организме водки переходит у вас за четыреста пятьдесят граммов, вы начинаете говорить по-русски!

— Ты уверен, падла?

— Сэр, отвечайте мне по-английски!

— Пинту, значит, выпить полагается?

— Фактически больше, ибо часть алкоголя тут же и перегорает.

— А вот если вы выпиваете более полной бутылки, — Герберт покосился на почти пустую на столе, — то вы…

— Блюю!

— Либо снова забываете русский язык, либо блюете! Простите меня, но мне кажется, мы все же можем приступить к исполнению миссии!

— К премии лезешь, падла?

— Сэр, Господи Боже мой, я же ни слова не знаю по-русски, говорите по-английски!..

Стоит ли уточнять, что и в самом деле где-то в диапазоне между четыреста тридцатью и четыреста восемьюдесятью граммами водки Эберхард Гаузер начал говорить по-русски. И уже через несколько часов бедная обманутая гидесса болталась перед памятником Ивану Федорову в поисках доверенной ей группы. А вся группа тем временем мчалась в такси к ресторану «Новый Арбат», где, как уверял водитель, можно хорошо выпить. Водитель вез семерых, хотя имел право везти четверых. Но девушки оказались такими тонкими, что немедленно скрылись где-то под коленями своих кавалеров, а представительный, довольно жирный товарищ на переднем сиденье все время ругался по матери, а с какого-то момента и вовсе понимать по-русски перестал. Какое, впрочем, было до этого дело водителю, если эти семеро бросили ему четвертной, сдачи не взяли и гуськом нырнули в ресторан?

Гаузер говорил по-русски виртуозно, с легким грузинским акцентом и матерными фиоритурами, которые завораживали иных искушенных официантов, как дудочка факира — кобру. Но знаний хватало всего минут на пятнадцать. Потом он либо блевал, либо забывал русскую речь начисто. Из «Нового Арбата», взяв с собой по бутылке, пришлось всем как угорелым нестись в «Славянский Базар». Больше чем по бутылке на сестробрата брать было рискованно, элегантные туристы не болтаются с бутылками по Москве, они их в отеле распивают. В «Славянском Базаре» оказались невежливые официанты и огромные столы, да к тому же к ним сунули восьмого обедающего, какого-то невзрачного типа с картофельным носом, маленькими глазами, плохо побритого. Потрепались с ним о московских ресторанах — тип говорил на вялом английском, именно английском, неприятном слуху каждого истинного американца. Тип все пил за их счет и нахваливал «Пекин», «Баку», «Иверию», «Лесную сказку», более же всего ресторан на Павелецком вокзале. Гаузер проверил, не телепат ли этот самый тип, услышал только какой-то глуховатый стук, совсем, совсем слабый, — впрочем, при чем тут телепатия, это уборщица шваброй стучит, — и выпил две с половиной. Такая уж доза ему в России понравилась. И Россия тоже уже почти нравилась.

Потом понеслись как угорелые в «Ханой», даже типа с собой взяли. Там его где-то потеряли, оттуда понеслись в «Варшаву», потом в «Иверию», поздно очень уже было. Даже и переспать со своими бабами некогда было, не то что Найпла искать. В «Иверии», наконец, заночевали. Где-то на задворках кто-то из обслуживающих за полусотенную бумажку — в долларах, увы, советскую брать не захотел — указал им какую-то гнусную комнату, где все легли на пол и захрапели, забыв от усталости об эротических планах. Впрочем, храпели шестеро. Ибо уже забывший русский язык Гаузер сидел посреди комнаты, колотил в отчаянии кулаками по полу и по чужим задам, ругался и по-венгерски, и по-албански. Он хотел протрезветь и не имел на то права. Проснулся же, как и остальные трое мужчин, совершенно небритым.

А потом из «Иверии» выгнали. Пришлось ехать в «Раздан». И там опять выпить. И Гаузер вспомнил русский язык. Но хватило его ровно до «Арагви». И так далее. Денег — Джеймсовых — было невпроворот. А русский давался одному только Гаузеру. И только после нарезания до положения риз: после какого-то определенного грамма начинали изливаться, помимо простой русской речи, еще и пословицы, и крылатые слова из произведений классиков прошлого века. Четыреста пятьдесят один грамм водки был, может быть, спасением не только для Гаузера и его группы, но и для России, для Америки, для всего мира. Ибо Джеймса нужно было спасти во что бы то ни стало. И чем больше Гаузер пил, тем больше ему хотелось выпить. А у вас какие другие идеи есть, иначе я по-русски ни бельмеса?! — думал, по-русски же, Гаузер. — Есть идеи, господа? Есть? Тогда я слушаю.

И выпивал еще две с половиной двойных.