Синдром удава

Витман Борис Владимирович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Мы всё проходили,

Мы всё проходили.

Друг другу мы головы лихо рубили.

Мы в тюрьмы друг друга сажали азартно.

Азартно кромсали державные карты.

Мы лагерный номер себе вышивали.

Любили великих, потом проклинали.

Алкали и лгали, алкали и лгали.

Мы всё позабыли,

Мы всё позабыли.

Друг друга поэтому снова убили.

Валерий Кравец, норильский поэт

 

24. С возвращеньицем!

После воссоздания независимой центральной Республики Австрия, согласно договору, часть наших войск покидала Вену. В одном из эшелонов отправляли и меня. Перед отправкой на вокзал во дворе особняка, где размещалось руководство СМЕРШа, я увидел группу людей в штатском. На одном из них сразу признал свой серый костюм и желтые ботинки, а на другом мой светлый летний плащ и шляпу. Видимо, офицеры СМЕРШа вживались в новые роли в качестве «гражданских лиц». Они оставались в независимой Австрийской Республике... Но почему-то в чужой одежде... Мне же предстояло катить на Родину налегке, в казенном телячьем вагоне, разделенном на три примерно равные части легкими перегородками из колючей проволоки; два загона скотских для людей, посредине пространство для двоих конвоиров. Оба загона уже были переполнены. Люди размещались полулежа, по принципу спортивной фигуры «ромашка» — ногами к центру загона, спинами упираясь в стенки. Количество людей значительно превышало отведенную площадь. Это особенно ощущалось в центре, где ногам не хватало места — из обутых ступней образовалась целая пирамида. Тому, чьи ноги были внизу, не то чтобы выбраться, даже переменить позу было невозможно. А путь предстоял долгий. В полу вагона имелось квадратное отверстие размером примерно 10 х 10 сантиметров... уж извините, для оправления естественных надобностей. Я понимаю — читать трудно!.. Но оправляться в такую форточку еще труднее, особенно на полном ходу поезда!! А вот пробраться к этому опрокинутому оконцу было практически невозможно.

Моими ближайшими соседями оказались кубанские казаки Александр и Алексей. Первый был денщиком генерала Шкуро, второй — состоял в личной охране премьер-министра Италии Бономи. Немного поодаль дремал их земляк, родной брат атамана казачьей колонии в Италии — Даманов, было несколько советских офицеров, побывавших в немецком плену. Здесь же был и офицер штаба подразделения власовской армии, дислоцированной на западе Германии. В противоположной стороне загона находились иностранцы, в том числе один швейцарский коммерсант. Кто были остальные, не знаю. Разговоры в загонах, особенно на нерусском языке, пресекались конвоирами довольно резко. Да и не до разговоров было. Невыносимая духота (август месяц), постоянная жажда. Воду давали два раза в день, по ведру на загон. Кружек не было, пили из ведра. Вскоре началась повальная дизентерия. Оправлялись уже под себя. И, конечно, тучи мух. Они облепляли лицо... Я вспомнил, как это было под Харьковом, возле раненых. Здесь их было еще больше, и они, как зараза, висели в воздухе и нажужживали смерть... Первым умер швейцарский коммерсант. Потом еще несколько человек. Через неделю стало чуть посвободнее. Эшелон часто останавливался на полустанках. Умерших выносили на плащ-палатках и тут же закапывали в общей яме. Когда конвойные, разморенные духотой, дремали, мы негромко разговаривали между собой. Сашка, денщик Шкуро, рассказывал:

— Немцы назначили Шкуро инспектором казачьих войск. Но побаивались, что он повернет казаков против них самих. Они, как могли, препятствовали его общению с войском. Привозили только на парадные смотры, чтоб он произнес заранее написанную речь. Всегда старались сначала накачать его вином. А генерал, что? Он, генерал, и не противился. Сколько мы с ним вина выпили, и не измерить.

Алексей рассказывал, что охрана итальянского премьера Бономи в основном состояла из наших казаков. Видно, не очень-то доверял своим карабинерам. Даманов рассказывал: «Всю нашу казачью колонию англичане целехонько передали смершевцам, и когда нас под строгим конвоем вели по мосту, люди вырывались и прыгали вниз, а их влет расстреливали из автоматов. Вот это была стрельба — союзнический тир!».

Власовский офицер, оборонявший атлантический вал во время высадки союзников, подтвердил, что на их участке действительно был высажен ложный десант и что по «парашютистам» и грузовым планерам открыли ураганный огонь, а потом оказалось, что это была бутафория — отвлечение от главного направления высадки союзных десантов.

В нашем вагоне каждый день кто-нибудь умирал от дизентерии. Умерли почти все иностранцы — с непривычки к таким скотским условиям. Наши оказались куда устойчивее даже к повальной дизентерии и всем другим заразам.

Но никто не знал, что ждет каждого из нас впереди, что уготовила нам любвеобильная Родина? Когда пересекли границу, сразу ощутили, что движемся по нашей территории. Сравнительно плавный ход вагона сменился тряской и болтанкой — путь пошел шаткий и толчками. Вот так мы и прибыли в Одессу.

Стали вызывать по фамилиям. По одному. Из нашего вагона вызвали только меня. За недели в пути мы разучились ходить. Старшина, который вызывал нас по списку, помог мне выбраться из вагона. Нас, человек двенадцать, собрали на привокзальной площади. Никто нас не охранял. Старшина объявил:

— Товарищи! (Для начала и это уже было неплохо.) Вы ни в чем не виновны. Извините, что пришлось вам помучиться в дороге. (Извинились перед живыми — покойники были непритязательны, а их была одна треть.) Скоро пойдете по домам, а пока вы зачислены в трудбатальон. (Час от часу не легче!..) Стране нужен уголь. Поработаем на восстановлении шахт Донбасса!

Такая вот радость ожидала нас на пороге дома. Вот так просто, открыто и без затей, перед оставшимися в живых извинились и сообщили им о новых неотложных нуждах Матери-Родины. Так состоялась моя первая реабилитация.

Батальон, куда мы прибыли, размещался в бараках недалеко от шахтерского города Макеевки, среди насыпных сопок-терриконов. Меня закрепили за шахтой Пролетарская-Крутая. Многие шахты были полностью выведены из строя: штреки заполнены водой, деревянная крепь прогнила и жалобно стонала, кровля во многих местах обрушилась или еле держалась. Образовались завалы. Вентиляция работала с перебоями либо полностью отсутствовала. В некоторых выработках гасли шахтерские лампы от избытка углекислого газа, в других, наоборот, пламя в лампе резко подскакивало вверх, сигнализируя о взрывоопасном скоплении шахтного газа — метана.

Работа под землей на глубине нескольких сотен метров была особо тяжела и рискованна. В шахту шли, как в разведку на фронте. Опасность подстерегала на каждом шагу.

Мне, как и моим товарищам, пришлось осваивать горняцкие специальности: забойщик, крепильщик, бурильщик, навалоотбойщик. Пришлось знакомиться также и с работой скрепериста и даже маркшейдера. Работали без выходных по десять—двенадцать часов в сутки при очень скудном питании. Жили в бараках, кишащих клопами. Такое огромное количество этих паразитов трудно даже представить. Они были здесь полными хозяевами, а мы временными, бесправными поселенцами, предназначенными к их пропитанию и утехам. Клопов не смущал даже яркий электрический свет. С наступлением ночи выбеленные известью потолки становились коричневыми от их готовых к сражению полчищ... Заснуть удавалось только через ночь: одну ночь вконец изматывался в борьбе, а другую — уже проваливался в сон, как в бессознание. Не каждый из нас мог выдержать изнурительный рабочий день после бессонной ночи. Конца этой пытке не было, — это был наш «второй фронт!» .

Только к концу лета удалось достать серу. Ее насыпали на лист жести посреди барака и подожгли. Она медленно тлела, обволакивая помещение желтым дымом с отвратительным кисловатым запахом. Потом мы подметали пол, усыпанный трупиками зловредных насекомых. Запах серы долю не выветривался, но зато спать теперь можно было каждую ночь. Мы постепенно начали возвращаться к жизни, к мысли и воспарению духа. В сравнении с пережитым в годы войны, наше теперешнее положение, несмотря на тяготы и лишения, уже было более или менее сносным.

Пройдя через все испытания, я радовался тому, что вернулся, руки целы, ноги целы, вижу и слышу — дышу. Вроде бы начиналась другая жизнь, не менее трудная, но в моей стране, о которой я все это время помнил, и верил, что вернусь сюда. Теперь все мы, весь батальон, с нетерпением ждали, обещанного возвращения домой.

Переписка с домом шла регулярно. Мать и отец пережили войну. Отец по состоянию здоровья не был призван в армию. Работал на московском заводе в оборонной промышленности, а мама — в военном госпитале.

Многие из моих родственников и сверстников погибли. Под Смоленском в начале войны без вести пропала двоюродная сестра Надя. Она тогда добровольно ушла на фронт. Сгорел в танке в середине войны мой друг детства Юра Черных. В боях в Прибалтике погиб Миша Сергунов, товарищ школьных лет. Из одноклассников почти никто не вернулся. И только позже, спустя несколько лет после войны, вернулся из сибирских лагерей товарищ детства Петр Туев. На фронте он был летчиком. Его самолет подбили, и он не дотянул до своих. Попал в плен, а потом был осужден за то, что остался жив.

Дома с нетерпением ждали моего возвращения. От штабного писаря я узнал о готовящихся списках на демобилизацию. В них была и моя фамилия. Я поддерживал приятельские отношения с писарем, и он под большим секретом сообщил мне, что начальник спецчасти за взятки заменяет в этом списке одни фамилии на другие. Я дал телеграмму домой, что решается вопрос о демобилизации. Из Москвы прилетел отец. Начальник спецчасти подтвердил, что я в списке на демобилизацию и в ближайшие дни буду дома.

Прошло три дня ожиданий, и вот ночью стали вызывать по списку. Набралось сотни две, среди которых оказался и я. Думали, что едем домой. Нас привели на станцию, посадили снова в «телячьи» вагоны, но на этот раз без колючей проволоки, и, ничего не объясняя (тогда вообще не было принято объяснять), повезли неизвестно куда и неизвестно зачем. Только когда проехали не одну сотню километров, прошел слух, что едем в Кузбасс на строительство новых шахт и расширение существующих.

Нашего согласия, разумеется, никто не спрашивал. Мы еще считались военнослужащими, и обязаны были беспрекословно подчиняться. О том, что одновременно с закреплением за угольной промышленностью был подписан приказ о нашей демобилизации, мы не знали. Возвращение в Москву откладывалось на неопределенный срок. Поезд шел все дальше на Восток.

Наш вагон, лишенный каких бы то ни было амортизаторов (в отличие от пассажирских), нервно вздрагивал на стыках, и как бы издевательски приговаривал: «так и надо... так и надо...» Эта бесконечно повторяющаяся фраза растравляла душу укором. Конечно, так мне и надо! Отказался от серьезных предложений австрийских друзей! Кретин!.. Отказался от предложения Сашеньки Кронберг (махнуть с ней за океан). Не терпелось поскорее вернуться домой. Считал, что там меня встретят с распростертыми объятиями. А уж если будет очень плохо, сумею вернуться обратно. В крайнем случае — убегу. Мне же не привыкать... Теперь этот тряский вагон увозил меня все дальше от родного дома.

Наконец первая длительная остановка с баней и ночевкой. Но даже баня — обычно расслабляет и умиротворяет, — тут и она не смогла погасить раздражение и обиду людей, прошедших войну... Когда из барака, куда нас разместили на ночь, ушли сопровождающие, и мы остались одни, накопленное в пути раздражение стало выплескиваться наружу. Начались выяснения отношений. Очень скоро они перешли в зверское сведение счетов. Обнаружился стукач, с которым не успели расправиться еще в батальоне. Его выволокли на середину барака, окружили плотным кольцом. Посыпались обвинения и угрозы. Потом перешли к делу. Сильным ударом его сбили с ног. Он даже не попытался подняться — унижено каялся, подползал то к одному, то к другому, заискивал, приподнимал голову, молил о прощении, о пощаде. Это еще больше распалило мстителей — его стали бить ногами. Кто-то выломал кусок толстой половой доски. Удар ребром по голове прекратил его вопли. Но еще с десяток людей подходили и по очереди били этой доской уже неподвижное тело. Потом вытащили из-под нар еще одного стукача. Этот тоже во всем признался и просил прощения, но его постигла та же участь. Людей охватила неуемная злоба и ненависть, она требовала новых жертв, лишала разума. В круг, где уже лежали двое, втолкнули третьего. Это был батальонный экспедитор. В отличие от первых двоих, с этим я был немного знаком и знал его, как расторопного, ловкого парня, умевшего провернуть любое дело. Он имел деловые контакты в Макеевке и умел ладить с начальством. Не думаю, чтобы он был настоящим стукачом. Хоть и это не было полностью исключено. Скорее всего, здесь разгулялась обыкновенная неприязнь к нему и, может быть, зависть. Но ведь и попал он в нашу компанию неспроста — видимо, чем-то не угодил начальнику спецчасти.

Повел он себя на самосуде неожиданно вызывающе и даже атакующе. Он не стал унижаться и сразу заявил:

— Каяться мне перед нами не в чем!.. И не буду!

Наверное, это и спасло его — суд раскололся на несколько фракций, и они чуть было не поколотили друг друга... Потом появилось начальство. Начали вызывать по одному и допрашивать. Но тут... после такого урока — черта лысого! — все держались как на Шевардинском редуте! — ни один не дрогнул — уж больно раскочегарились мужики, да и стало яснее ясного: стукачам не будет пощады. Расследование прекратили.

Я не имел прямого отношения к этому судилищу, массовому психозу и углубленному уроку нравственности. В разговоре с моим соседом по вагону высказал свое неодобрение жестокости, с которой расправлялись правдолюбцы. На что тот ответил: — «Ничего, зато другим неповадно будет. И наглядно».

Может быть. Может быть, он был прав... Ведь надо было уметь создать такие условия, в которых порой более или менее нормальный человек становится гадом, доносчиком или изувером-мстителем. (Справедливости ради следует заметить, что после этой ночи мы стали чуть больше доверять один другому, чуть откровеннее разговаривать, меньше оглядываться по сторонам.)

Дальше ехали без происшествий. Миновали Урал — тяжелые горы, свидетели вечности... Начиналась Сибирь — без конца и без края.

По чьему-то приказу наш маршрут неожиданно изменился, и нас повезли в обратном направлении, а затем поезд повернул на север. Заснеженная равнина сменилась невысокими холмами, покрытыми редким лесом. Движение сильно замедлилось. Сутками поезд простаивал на полустанках.

Ночью проехали город Губаху. В отдалении появились мириады огненных искр, разрывающих ночное небо. Знатоки объяснили — это разгрузка коксовых печей, и кругом многочисленные газовые факелы. Вся эта феерия источала копоть и чад, словно в аду или после бомбежки. Смрадный воздух, зачерпнутый по пути вагоном, еще долго сохранялся, оставляя во рту давно знакомый кисловатый привкус. Першило в горле. Вокруг Губахи стояли мертвые лесные массивы, не вынесшие ядовитого смрада. Голые высохшие стволы падали от порывов ветра, словно солдаты, сраженные в атаке. Вскоре поезд остановился на станции Половинка. Пермская область (тогда область называлась Молотовской). Это был конечный пункт нашего долгого пути. Название «Половинка» имело две соперничающие версии. Согласно одной, здесь оставили половину партии каторжан, которые не смогли идти дальше по этапу. По другой версии, потому Половинка — что на полпути между Губахой и Кизелом.

Казалось, поезд остановился в безлюдной степи. Кроме покосившегося барака, именуемого «вокзалом», да огромных сугробов, вблизи ничего не было видно. Нас построили в походную колонну, и мы двинулись по запорошенной дороге. Слева за сугробами открылся поселок — несколько почерневших бараков, цепочка утонувших в снегу балков да три кирпичных здания: райком партии с райисполкомом, клуб с колоннами, именуемый, как обычно, «Дворцом культуры», и трехэтажный жилой дом для работников горкома партии и райисполкома.

Поселок остался в стороне, а мы шли все дальше и дальше. И вот наконец еще через час пути подошли к небольшому поселку, точнее, к нескольким щитовым баракам с маленькими окнами.

Создавалось впечатление, что здесь, в этом крае, кроме лагерей да унылых шахтерских поселков, с такими же ветхими, скособоченными бараками, ничего другого нет. Немногим отличались и селения, мимо которых проследовал наш эшелон. В большинстве из них не было даже электричества. Окна избушек слабо мерцали светом керосиновых ламп. Каким резким контрастом это светлое будущее, обещанное двадцать девять лет назад, выглядело по сравнению с уже виденным мною в Чехословакии и даже в Польше, не говоря уже о Германии и Австрии. А ведь этот край разрушения войны не коснулись. Все это угнетало и наводило на тяжкие размышления. Место, куда нас привели, раньше тоже было лагерем заключенных. Об этом свидетельствовали сторожевые вышки и колючая проволока. Теперь это жалкое подобие жилья будет нашим домом.

Прежде чем распустить строй, нам объявили о демобилизации из армии и о закреплении за угольной промышленностью. Предупредили, что самовольный уход из отрасли будет считаться дезертирством по еще действующему указу военного времени. Зачитали список распределения по шахтам и в бригаду по заготовке крепежного леса и строительству жилья. Похоже, что приписали нас сюда надолго. А некоторых и вовсе вызвали в спецкомендатуру и объявили под расписку, что они являются спецпоселенцами сроком на шесть лет. Меня вроде бы Бог миловал. Я попал в бригаду по заготовке леса. Пилить деревья вручную, суровой зимой, в старом изношенном обмундировании было еще тяжелее, чем работать в шахте.

Назначили бригадиров. Всем на руки выдали продуктовые талоны. Каждое утро бригадиры собирали талоны и передавали их заведующему пищеблоком. Питание привозили из города в больших кюбелях на повозке, запряженной лошадью. На месте еду только разогревали. Несколько дней мы были заняты заготовкой дров в тайге и ремонтом бараков. Часть окон из-за отсутствия стекла пришлось забить досками. Решили: лучше без света, зато в тепле.

Тайга начиналась сразу за бараками. Кругом было много сухих деревьев, отравленных ядовитым газом коксохимзавода, тянущимся от Губахи.

Не прошло и недели, как у нас случилось ЧП. Пришли бригады с работы, а есть нечего. Кюбеля пустые, за обедом никто не ездил. Завпищеблоком куда-то исчез. Искали его все. Безрезультатно. Так и легли спать, голодные и злые. Потом обнаружилось, что исчез и дневальный по пищеблоку (он же по совместительству хлеборез). Кто-то видел, как они вдвоем днем играли в карты,..

Заведующего нашли только на следующий день на чердаке барака... в петле... Сам повесился или помогли — так мы и не узнали. А дневальный вообще исчез. Строили разные догадки, но большинство считали, что заведующий талоны проиграл и, боясь расплаты, — повесился. Дневальный сбежал с талонами. В ту послевоенную голодную пору талоны можно было выгодно продать.

В бараках нельзя было не думать о тех людях, которые здесь жили и умирали до нас. Их дух, казалось, продолжал обитать в этих стенах и звал не то к отмщению, не то к каким-то запредельным рубежам понимания бытия... Порой казалось, что вот-вот услышу и разберу то, что они силятся мне прошептать...

Бесконечно долгой показалась мне эта зима.

 

25. Место ссылки — Урал, город Половинка

К весне вышло постановление правительства об образовании на базе разрозненных шахтерских поселков города Половинка (впоследствии переименован в город Углеуральский). Только в апреле начал слегка таять снег, достигший толщины покрова два, а кое-где даже три метра!

В один из теплых солнечных дней меня вызвали в горисполком.

Председатель, Михаил Васильевич Лазутин, оказывается, вычитал в моем личном деле, что я учился в архитектурном институте. Он спросил, смогу ли я для нового города выполнить несколько архитектурных работ. Я согласился при условии, что мое начальство не будет возражать. Разговор продолжили в кабинете второго секретаря горкома партии Николая Ивановича Типикина. Среднего роста, коренастый, в прошлом шахтер, он понравился мне своей деловитостью и простотой. Руководство решило обустроить это забытое Богом место, придать ему видимость нормального человеческого поселения. В первую очередь наметили создать Парк культуры и отдыха, искусственное озеро, заняться озеленением. Для начала мне надлежало разобрать проект парка, с фонтаном, крытой танцевальной верандой, беседками, удобными скамейками, скульптурами. Приступить к работе следовало немедленно. Мое начальство тут же по телефону было поставлено в известность, что я в течение месяца буду занят работой в горисполкоме. Мне отвели небольшое помещение в соседнем доме и для работы и для жилья. Выдали на месяц талоны на питание в исполкомовский столовой. Вот такое везение!

С большой охотой я принялся за эту первую в моей жизни самостоятельную творческую работу. Знакомство с архитектурой многих городов Европы и особенно Вены, расширило мой архитектурный кругозор, а прослушанный курс лекций и практические занятия на архитектурном факультете пригодились теперь в работе над проектом. Я снова установил для себя сокращенный режим сна, не более четырех-пяти часов в сутки. Иногда ночью просыпался от пришедшего во сне удачного решения и, чтобы не забыть, тут же делал наброски. Днем никуда не выходил, кроме столовой. Порой забывал даже про нее, спохватывался, когда она уже была закрыта. Типикин часто интересовался, как идут дела, помогал доставать справочную литературу. Нередко окно его кабинета светилось далеко за полночь. Чаще всего именно в эти ночные часы я заходил к нему за решением какою-либо вопроса. В другое время бывало много посетителей, и я не решался беспокоить его. Ко мне, как и к другим, он относился всегда внимательно и старался помочь. Общение с ним внесло некоторую коррективу в ранее сложившееся представление об этой категории людей. Несмотря на незаконное удерживание меня в этом неприветливом уголке земли, где значительную часть населения составляли ссыльные тридцатых годов, работа в контакте с Николаем Ивановичем Типикиным оставила во мне добрые воспоминания. Правда, не обходилось и без курьезов. Однажды около полуночи вызвал он меня и сказал:

— Мы с тобой сделали большое упущение, забыли про железнодорожный вокзал. Называемся городом, а вместо красивого вокзала — скособоченный барак. Ты уж, пожалуйста, посиди сегодня ночь, сделай проект вокзала, а утром прямо ко мне.

Пришлось объяснить, что проект вокзала дело серьезное, под силу проектному коллективу специализированного института.

Типикин имел трезвый практический ум и немалый жизненный опыт. Я часто советовался с ним. Однажды пришел с эскизом фонтана для Парка культуры и отдыха. Посередине бетонный чаши с водой и перекрещивающимися струями я изобразил стройную фигуру девушки с веслом. Но подумал, что такая скульптура не очень подходит для шахтерского города и сказал Типикину, что девушку можно заменить шахтером с отбойным молотком. Однако Николай Иванович возразил:

— Пусть хоть в парке шахтеры отдохнут от молотков.

Для вернувшегося на Родину из растерзанной, растоптанной войной Европы, наши земли (куда и близко не докатились бои) казались не менее истерзанными. Запустение и убогость большинства селений (процветание только на киноэкранах) оставляли гнетущее впечатление. Ведь барачный рабочий поселок далеко еще не концлагерь, и все равно видеть это мне было невыносимо. Хотелось хоть что-нибудь сделать: прибрать, исправить, построить. Я готов был денно и нощно к любому созидательному труду, но свободному — без угнетения, без постоянного насилия.

К исходу месяца основной архитектурный проект Парка культуры и отдыха был готов. Его одобрили и утвердили на заседании горисполкома.

На следующей день первый секретарь горкома партии товарищ Шиянов повез проект в Пермь, в областное Управление по делам строительства и архитектуры. А я вернулся в свой барак, чтобы уже с утра отправиться с бригадой на заготовку бревен. Месячный срок командировки закончился.

Но выйти на работу утром мне не пришлось. Было приказано явиться к начальнику строительной конторы Григорию Филимоновичу Пятигорцу.

В просторном кабинете сидел рослый красивый мужчина лет сорока с темным кудрявым чубом. Было в его облике что-то ухарское. Чем-то он напоминал не то Григория Мелехова из «Тихого Дона», не то предводителя шайки разбойников с берегов Витима или Ангары.

— Сядай, — широким жестом он указал на стул. — Ты что ж это, мил человек, ховаешь свий талант? Мени самому треба гарний художник! А вин, бач, с исполкомом якшается (исполкомом он явно пренебрегал). С сегодняшнего дня назначаю тебя художником. Будешь малевать транспаранты.

Меня поселили в бараке неподалеку от конторы. Отгородили закуток, притащили щиты, краски, кисти. Меньше всего я был расположен писать надоевшие всем призывы. К счастью, предложенные тексты были в основном по технике безопасности.

Шли дни. Исполком молчал, и я решил, что мой проект не удовлетворил областное начальство либо иссяк благоустроительный пыл городского руководства. Но однажды прибежал посыльный. Меня срочно вызывали в горком партии. В кабинете первого секретаря помимо хозяина и местного синклита власти я увидел, двух незнакомых людей. Меня представили им. Они в свою очередь назвались: начальник областного Управления по делам строительства и архитектуры Попцов и начальник инспекции Госархстройконтроля Ваганов. Мне сообщили об утверждении проекта Парка культуры и отдыха и о назначении меня исполняющим обязанности главного архитектора города Половинка с одновременным исполнением обязанностей начальника инспекции Госархстройконтроля и председателя постоянной Государственной комиссии по приемке строящихся зданий и сооружений (в исполкомовском штатном расписании я значился инспектором ГАСК).

Начальство благополучно укатило, оставив кучу всяких бланков и инструкций. И вот тут началось...

С копией приказа о назначении я отправился в стройконтору к Пятигорцу. Вручил бумагу секретарше Раечке. Ее тоненькие бровки взлетели вверх, а в глазах застыло удивление. Она прочла текст.

— Не уходите, я доложу Григорию Филимоновичу. Он сейчас у себя.

Пятигорец был деловым и решительным человеком. Порвал у меня на глазах приказ, бросил ею в корзинку, и тут же продиктовал секретарше свой приказ: назначить меня инженером его стройконторы. Потребовал, чтобы с завтрашнего дня я приступил к своим новым обязанностям.

Я понял, что возражения бесполезны и отправился в исполком к председателю. Тот успокоил меня, сказав, что все будет в «полном ажуре» — приказ о моем назначении утвержден облисполкомом, и Пятигорец уже ничего не сможет изменить.

Мне отвели кабинет, поставили телефон. На дверях кабинета появилась табличка с моей фамилией и указанием часов приема посетителей.

В связи с острой нехваткой жилья строительной конторе увеличили план строительства общежитий. Было разрешено индивидуальное строительство. Помимо выдачи разрешений я должен был контролировать правильность отвода участков, размещения домов относительно «красной линии» и соблюдения типового проекта. В связи с разбросанностью объектов и немалых расстояний мне выделили верховую лошадь.

Это была смирная и неторопливая кобыла, по кличке Клань-ка. Она предпочитала передвигаться шагом или медленной трусцой. Заставить ее скакать галопом было безнадежным делом. Однако и у этой смирной лошадки был свой норов или, как теперь говорят, своя индивидуальность. Она не выносила запаха спиртного, и подвыпившего седока немедленно сбрасывала. Отучить ее от этого свойства характера безуспешно пытался ее бывший владелец, заведующий горкомхозом, уволенный незадолго до моего прихода за взяточничество и пьянство. Вместе с лошадью ко мне перешли и его служебные обязанности. Разбирая его документацию, я обратил внимание на три заявления от одного человека с просьбой отвести место на его же приусадебном участке для строительства сарая. На первом заявлении стояла лаконичная резолюция: «Отвести не могем», — на втором заявлении, датированном месяц спустя, стояла такая же резолюция об отказе, а на третьем, той же рукой было написано: «Отвести». Как выяснилось позднее, разрешение на «отвод» было получено за пол-литра самогона.

Первое время многие из моих посетителей пытались сохранить заведенный «порядок». Являлись на прием с кошелками, из которых откровенно выглядывали горлышки бутылок, закупоренных пробками из газетной бумаги... На их лицах отражались удивление и даже растерянность, когда они получали положительное решение, выданное «за просто так». Пытались как бы по забывчивости оставить принесенную мзду. Сложнее было отказывать. Не всем удавалось растолковать обоснованность отказа. Меня пробовали брать «измором», уговаривали, предлагали деньги. Затем увеличивали сумму, видимо, полагая, что мало предложили. Когда же убеждались, что это бесполезно, писали на меня жалобы. К счастью, начальство быстро распознало подоплеку таких жалоб, да и было их не так уж много.

С областными руководителями у меня установились нормальные отношения. Это были специалисты своего дела, и поездки в Пермь с отчетами не только не тяготили меня, а, наоборот, прибавляли опыта и знаний не только в строительном деле и архитектуре, но и в житейских вопросах.

Как только устроились мои дела, ко мне приехала мама. Я даже не сразу узнал ее, так сильно она изменилась и постарела. Отца я хоть мельком видел, когда вернулся из Австрии, а маму в последний раз видел, когда уходил на службу в армию, в ноябре 1939 года. С тех пор прошло уже почти семь лет. К сожалению, мои многочисленные служебные обязанности оставляли нам для общения мало времени. Первую половину дня я проводил в седле, объезжал строящиеся объекты. Потом — прием посетителей, совещания, комиссии. Вечерами допоздна — проектная работа. А тут еще меня вызвали в Пермь на семинар. Я чувствовал, как тяжело маме снова расставаться со мной, хотя она это тщательно скрывала, не желая быть помехой в моей работе. Уезжала она с надеждой на скорую встречу в Москве. <

 

26. Дела служебные и личные

Постепенно жизнь становилась сносной, и я вот-вот мог довольно органично вписаться во все прелести этой удивительной по нелепости системы. С переходом на работу архитектором при горисполкоме, я больше не числился закрепленным за угольной промышленностью, и моему возвращению домой вроде бы ничто не препятствовало. Но совершенно неожиданно меня пригласил к себе прокурор города. Его назначили сюда совсем недавно. Здешнего прокурора тихо перевели в другой район. Поговаривали, что за взятки и неумеренный произвол. Новый прокурор, Григорий Иванович, был моим ровесником, и попал сюда почти сразу после института. Он приветливо поздоровался и спросил: — Как вам работается в этой упряжке?.. Сами впряглись или заставили?.. — Затем доброжелательно признался: — Я сам еще не освоился со своей прокурорской должностью. На шахтах руководство нарушает все, что только можно нарушить. А спецкомендатура осуществляет надзор за ссыльными так, как будто они сданы им в бессрочное рабство...

Беседа принимала дружеский характер, и я подумал, что он пригласил меня, чтобы поближе познакомиться. Но вот он достал из ящика стола лист бумаги и протянул мне.

Это было заявление Пятигорца о незаконных, как он считал, действиях местного исполкома и моем самовольном уходе с предприятия, относящегося к угольной промышленности, что по действующему Положению должно рассматриваться как дезертирство...

— И что же вы собираетесь со мной сделать? — спросил я.

— Никакого нарушения в ваших действиях я не усматриваю. Больше того, в интересах города, считаю действия исполкома вполне оправданными. Во всех вопросах, касающихся наведения порядка в строительстве, можете рассчитывать на мою помощь. Будем работать в контакте: вы — не допускать нарушений в строительстве, я — нарушений законов и прав шахтеров. Думается, здесь это будет совсем не простым делом...

Я не понял, что он имел в виду. Но скоро убедился в реальности его предположений. Не прошло и года, как он был убит. Но об этом потом.

Строительство, которое вел Пятигорец, входило в сферу моего контроля. Я позвонил ему и попросил проехать со мной по его объектам.

Утром легкие сани уже ждали меня у дома, небольшой морозец слегка пощипывал лицо. Санный транспорт в эту пору был самым подходящим. Несколько минут хорошей рыси, и возница остановил лошадь перед конторой. Знакомая приемная. Здороваюсь с Раечкой. Она почему-то встала при моем появлении. Спрашиваю, у себя ли начальник?

— Он ждет вас.

И вот я снова в кабинете Пятигорца, где совсем недавно со мной обращались довольно бесцеремонно. Теперь мы поменялись ролями. Пятигорец вышел мне навстречу. Я предъявил свои полномочия, отпечатанные на бланке. Он сказал, что уже все знает и сожалеет, что все так «негарно» получилось, не сумел разобраться в человеке.

— Так мне дурню и надо, — резюмировал он.

Мне было неловко слышать это от человека значительно старше меня. И я сказал:

— Не будем поминать старое. Хотелось бы, чтобы у нас были деловые, дружеские отношения. Вы опытнее меня, и я рассчитываю на вашу помощь в работе. Ведь дело у нас общее. И ваша, и моя задача: дать людям хорошие дома. Так давайте решать эту задачу вместе.

Мы скрепили наш союз крепким рукопожатием и отправились на объекты.

Перед визитом к Пятигорцу я внимательно изучил всю документацию. Это помогло мне заметить на месте несколько отступлений от проекта.

Григорий Филимонович тут же давал указания об исправлении. На одном из строящихся домов я обратил внимание на беспокойное поведение прораба, когда его спросили, как выполнена конструкция перекрытия. Попросил вскрыть небольшой участок, и, действительно, обнаружилось отсутствие рулонной изоляции. Это было серьезное нарушение. Оно привело бы к постоянной сырости в помещениях. Выяснилось, что несколько десятков рулонов дефицитного пергамина, предназначенного для устройства изоляции, просто-напросто украли. Прораба отстранили от работы. После этого случая меня стали побаиваться бракоделы и жулики.

В тот день мы объехали с десяток строящихся объектов, а потом отправились на мебельный комбинат. Где изготавливались оконные и дверные блоки. Комбинат находился у края начинающейся тайги. Начальник комбината, Манаенко, худощавый, совершенно седой, хотя далеко не старый человек, провел нас по цехам. Мы увидели, как изготавливается мебель по специальным заказам. Я был поражен художественной фантазией, тонкостью вкуса и безукоризненным исполнением. Обращал на себя внимание необычный вид поверхности. Позже, в кабинете начальника я увидел множество наград, дипломов и грамот, присужденных комбинату. Как оказалось, его мебель украшает некоторые помещения Московского Кремля и других правительственных зданий.

Манаенко был основателем комбината, его главным художником и конструктором. Собственноручно разрабатывал эскизы оригинальной мебели и технологию изготовления, сам подбирал сорта и разновидности древесины, составлял цветовые сочетания. Потомственный краснодеревщик, он был душой производства, обладал тонким вкусом, чувствовал малейшие оттенки свойств древесины и умел использовать их с наибольшим эффектом. Здесь, в этой глуши он, как и многие, оказался в результате репрессий тридцатых годов. После осмотра производства нас пригласили обедать. Мы прошли в небольшое помещение, отделенное легкой перегородкой от общего зала рабочей столовой. Обед из трех блюд со свежими овощами в этом неплодородном крае показался почти царским. Я удивился еще больше, увидев, что рабочие в общем зале получали такой же обед. Оказалось, что при комбинате есть подсобное хозяйство, и жители этого маленького поселка не знали перебоев ни с мясом, ни с овощами. Не входил в общее меню столовой только напиток в глиняном кувшине, на вкус напоминавший брагу. Особенным успехом он пользовался у нашего возницы.

В приятной беседе с хозяином время незаметно подошло к вечеру. Надо было возвращаться домой. Вставая из-за стола, я почувствовал неуверенность в ногах, хотя выпил совсем немного. Напиток оказался довольно хмельным. На улице пуржило. Мы сели в сани, подтянули плед, чтобы ветер со снегом не так бил в лицо. Возница подстегнул лошадь, и она помчалась галопом. Снег слепил глаза, и впереди ничего не было видно. Мы с Григорием Филимоновичем укрылись с головой. Он начал дремать, бормоча что-то непонятное. Пришлось держать его, чтобы не выпал из саней на поворотах.

Только я подумал об искусстве нашего возницы, как на очередном повороте сани опрокинулись, и мы полетели кувырком в овраг. Я ушел в сугроб головой. Когда выбрался на поверхность, ни Пятигорца, ни возницы поблизости не было видно. Только приглядевшись, увидел метрах в пяти торчащие из сугроба ноги. По щеголеватым унтам узнал Пятигорца. Сначала испугался, думал он сильно ушибся, но разгреб снег и был немало удивлен, Григорий Филимонович продолжал спать, сладко посапывая, как будто ничего не произошло. Пришлось его основательно потормошить, прежде чем он окончательно проснулся. Мы вместе откопали возницу. Он совсем не держался на ногах. С трудом доволокли его до саней. Дальше за возницу был сам Пятигорец. Эта поездка окончательно примирила и даже сдружила нас. Каждый раз при воспоминании о совместном «полете» мы не могли удержаться от смеха.

Индивидуальное строительство на территории города доставляло мне немало хлопот. Строить разрешалось только по типовым проектам, с соблюдением проектных размеров и технических условий. Большинство застройщиков слабо разбиралось в проектной документации. У каждого возникала масса вопросов, требовалась постоянная помощь, и это отнимало уйму времени. Строительные участки находились в разных концах, и добираться до них из-за бездорожья можно было только верхом. И потому почти ежедневно с утра я шел на конный двор, где уже оседланной дожидалась меня Кланька.

Как правило, в строительстве дома участвовали и взрослые, и дети. На каждом участке на треноге висел чайник, к которому время от времени прикладывалась вся семья. По наивности я думал, что в чайнике вода или квас, но оказалось — самогон. Каждая семья старалась угостить меня стаканчиком самогона, хотя многие уже знали, что я почти не пью. И все же однажды я не устоял.

Дождливый день подходил к концу, когда я добрался до отдаленного участка. Чтобы согреться, согласился выпить полстакана самогона. Когда хотел сесть в седло и ехать домой, обычно смирная Кланька взбрыкнула, и я полетел в грязь. Она не стала дожидаться, пока я приведу себя в порядок, и отправилась восвояси.

На мои просьбы остановиться, принципиальная Кланька не реагировала, дождь продолжал лить. На сапоги налипло столько глины, что я уже не в состоянии был догнать лошадь, выбился из сил и отстал.

Только под утро, весь вымокший и перемазанный глиной, едва волоча ноги, добрался я до дома. На мое счастье, в этот ранний час никто не увидел, в каком виде возвращался домой архитектор города... Кланька, преподав мне урок нравственности, сама вполне благополучно вернулась в конюшню.

На строительстве Парка культуры заканчивалось сооружение танцевальной веранды. В один из выходных решили провести общий воскресник. Со всех шахт и учреждений прибыло много людей. Часть из них на грузовиках отправили в тайгу за саженцами, остальные копали ямки. Место для каждого деревца было заранее обозначено колышком, согласно проекту.

В этот день посадили тысячу двести деревьев разных пород. Почти все они, вопреки прогнозам скептиков, прижились. В этом была заслуга нашего агронома Василия Ивановича, исключительно трудолюбивого человека, влюбленного в свою профессию. Он ухаживал за каждым деревцем, как за ребенком. Его, жителя Западной Украины, сослали сюда после присоединения в 1940 году. Василий Иванович был замечательным специалистом, умел без лабораторного анализа на вкус безошибочно определять состав почвы. Степень его квалификации характеризует следующий случай.

Нам, работникам исполкома, выделили участки земли под картофель (в ту пору стоимость ведра картошки на рынке равнялась примерно моей трехдневной зарплате. Я жил один, питался в столовой, временем свободным практически не располагал, а потому хотел отказаться от выделенного участка. Но Василий Иванович уговорил меня и вызвался даже помочь вырастить хороший урожай. Вдвоем мы быстро вспахали нашу небольшую полоску. Василий Иванович приготовил состав удобрения, а потом, в процессе созревания картофеля, изменял его при подкормке.

Когда ботва зазеленела, моя полоска стала отличаться от соседних своей... хилостью. На других ботва пышно разрослась. Сотрудники стали надо мной слегка подтрунивать. Я пожалел, что ввязался в это дело.

Наступила осень. Пришла пора собирать урожай. Мы вооружились лопатами. Я захватил мешок, а Василий Иванович ведро и какой-то сверток. Узнав, что это мешки, я засмеялся и сказал, что нам и одного моего мешка будет много. Таким мизерным представлялся мне наш урожай.

На соседних полосках шла оживленная работа, но итог был более чем скромным. На могучих стеблях, вытащенных из земли, виднелось по несколько мелких картофелин, а кое-где вовсе было пусто. Наш приход вызвал оживление. Всем хотелось узнать, каким же будет урожай у нас, если у них такой хилый... Выкопать первый куст Василий Иванович предоставил мне. Я погрузил лопату в мягкий грунт и выворотил большой ком земли, скрепленный разветвленным корневищем. Он весь оказался усыпанным крупными картофелинами. Все ахнули. С нашей полоски мы собрали примерно втрое больше картофеля по сравнению с другими. Такой урожай для здешних мест был невиданным.

Кроме своих должностных обязанностей, мне приходилось заниматься проектированием. Городу нужны были стадион, бассейн и многие другие общественные сооружения. Рассчитывать на областные проектные организации было бесполезно.

Следующим на очереди был стадион. Я с увлечением взялся за эту не простую, но интересную работу, хотя на проектирование оставались только вечерние и ночные часы. Работа над проектом заняла более трех месяцев. Построен стадион был уже после моего отъезда.

Также по моему проекту был сооружен обелиск погибшим шахтерам, вместо изрядно поржавевшего железного памятника.

Часто ко мне обращались руководители различных организаций с просьбой помочь в проектировании пристроек, реконструкций и даже новых производственных объектов.

Однажды, по просьбе начальника строительства Губахинского химического комбината пришлось потратить почти месяц на разбивку в тайге участков под строительство нового рабочего поселка.

На одной из шахт я познакомился с Виктором Ивановичем Злыдневым. Мое внимание привлек контраст между его интеллигентным лицом и большими, грубыми руками с опухшими, изуродованными пальцами. По ним словно били молотком или защемляли дверью. Пальцы плохо двигались, и ему стоило большого труда свернуть цигарку и зажечь спичку. Смотреть на его изуродованные руки было неприятно. Лицо его, наоборот, было красивым. В серых глазах светился ум. Виктор Иванович, коренной петербуржец, был инженером-электриком по образованию. Здесь, как и многие другие, находился на положении ссыльного. На мой вопрос, что у него с пальцами, сказал, что отморозил. Я заметил, что эта тема для него неприятна, и не стал больше расспрашивать. Мы подружились. Он оказался очень порядочным человеком и верным другом. Я договорился с Пятигорцем и, с согласия начальника шахты, где Виктор Иванович работал простым крепильщиком, он был переведен в стройконтору на должность мастера, а месяцев через пять-шесть стал начальником участка. Пятигорцу он также пришелся по душе.

 

27. Лида

Как-то вечером не работалось, и я заглянул во Дворец культуры. Шли танцы под баян. Многие танцевали в телогрейках и шапках. Парни в кирзовых сапогах с завернутыми по моде голенищами. Танцевали, не вынимая папиросу изо рта. Это считалось хорошим тоном. В воздухе стоял табачный дым, приправленный матом. Сквернословие здесь было неотъемлемой частью лексикона и никого не смущало. Мое внимание привлекла незнакомая девушка. Она была стройна, очень симпатична и держалась с достоинством. Баянист, лихой парень с чубом, видимо, был ее постоянным партнером. С ним она танцевала, когда он откладывал баян и ставил пластинку. Когда же он играл на баяне, она танцевала с подружкой. Другие парни, видимо, получали отказ. Баянист заиграл танго. Я подошел к девушке и с легким поклоном пригласил ее. Необычная для здешних мест форма приглашения слегка смутила ее. Но она быстро справилась со смущением и согласилась. Баянисту это явно не понравилось. Парень отложил баян, завел пластинку с быстрым танцем и, закурив «Беломор», в развалку подошел к нам. Недобро взглянул на меня, бесцеремонно взял девушку за руку и потянул к себе. Девушка высвободила руку и оттолкнула его со словами:

— Я тебе уже говорила, что с папиросой в зубах девушку не приглашают. И вообще пока не научишься прилично вести себя, ко мне не подходи.

Я думал, что парень от этих слов распалится еще больше, но, как ни странно, он, еще раз зло взглянув на меня, отошел в сторону. Лида, так звали девушку, предложила погулять, и мы незаметно покинули зал. Долго бродили по пустынным, почти не освещенным улицам.

В Половинку она попала маленькой девочкой. Мать и четверо ее сестер и братьев привезли сюда с Украины вместе с другими женщинами и детьми во время массовых репрессий. О своем отце они с тех пор ничего не знали. Брать с собой домашний скарб не разрешили. Ехали, не зная куда.

Привезли на пустое место. Выгрузили на снег. Кругом сугробы. Дети ревут. Дали лопаты: «Ройте землянки, другого жилья пока не будет»...

— Сколько горя хлебнули, словами не передать, — сказала мне Лида.

Заболел и умер ее старший брат. Мать и старшая сестра работали на шахте. Самым счастливым стал день, когда из землянки они перебрались в маленькую комнату в бараке. Лида окончила семилетку и отправилась в Кизел учиться на фельдшера. После окончания вернулась домой и стала работатп заведующей здравпунктом на шахте. Две другие сестры образования не получили: надо было кормить семью. Мать часто хворала и умерла, не дожив и до пятидесяти лет. Лида нигде, кроме Кизела, не бывала. Никогда не видела многих фруктов. Когда я упоминал о винограде, персиках, бананах, она спрашивала: «А что это такое?»

Мы с Лидой стали часто встречаться. Оказалось, что Виктор Иванович раньше, до встречи со мной, работал с Лидой на одной шахте. Иногда мы втроем ходили в кино. Но чаще собирались у меня.

Пили чай, слушали рассказы Виктора Ивановича о городе на Неве.

Виктор Иванович не скрывал от меня, что ему очень нравилась Лида, и обижался, когда я говорил, что не буду в обиде, если она предпочтет его мне. Лида, видимо, чувствовала, что нравится Виктору Ивановичу и не прочь была пококетничать с ним. Позже, когда я уже уехал из Половинки, из Лидиного письма узнал, что Виктор Иванович по окончании срока ссылки, пришел проститься и только тогда признался, что был влюблен в нее.

Творческая проектная работа, претворяемая в жизнь, увлекала меня. Виктор Иванович и Лида скрашивали мое одиночество. И все же мысли о возвращении в Москву не покидали меня.

Во время одной из поездок в Пермь мне удалось попасть на прием к начальнику областного Управления МВД. Я рассказал ему о своем положении, о том, что при демобилизации ни о какой ссылке в отношении меня упоминаний не было. Почему же мне не выдают на руки паспорт, и я не могу вернуться домой, откуда был призван в Красную Армию? Генерал пообещал разобраться и сказал, что в ближайшее время я получу ответ. Обнадеженным, вернулся в Половинку. Но шли месяцы, а ответа не было. Между тем в городе произошло то ужасное событие, о котором я уже упоминал раньше.

Оно повлияло и на мою судьбу.

Осенней ночью был зверски убит прокурор города Григорий Иванович. Справедливый, честный человек, он за сравнительно небольшое время, что работал в городе, снискал уважение и любовь жителей (думаю, что такое с прокурорами бывало тогда крайне редко). Он смело вступил в борьбу с местными высокопоставленными чиновниками и за это поплатился жизнью. Вот как это произошло.

Григорий Иванович с женой был приглашен на свадьбу одного из работников горисполкома. Накануне он выехал на дальнюю шахту, находился там более суток и приехал с опозданием. Его жена пришла раньше. Много пила, а потом куда-то исчезла.

В городе все знали, что особой нравственностью она не отличалась, осуждали ее и жалели Григория Ивановича. Работала она заведующей продуктовой палаткой. Не раз знакомые предупреждали прокурора, что его жена путается с парнем из спецкомендатуры. Но Григорий Иванович и слышать об этом не хотел. Он приехал на свадьбу усталым и голодным. Ему тут же налили «штрафную» чарку водки. Обычно непьющий, он отказался, но его начали уговаривать выпить за счастье молодых. Он выпил чарку, с непривычки немного захмелел, и его начало клонить ко сну. Признался, что сутки не спал. Ему не стали мешать, решили: пусть отдохнет. К середине ночи, когда гости начали расходиться, и мы с Лидой тоже собрались уходить, решили взять с собой и Григория Ивановича, но не нашли его. Оказалось, что какой-то «доброжелатель» разбудил его и сказал: «Пока ты здесь спишь, твою жену хахаль из спецкомендатуры к себе в балок повел...»

Видели, как Григорий Иванович тут же поднялся и вышел на улицу. Он, видимо, знал, где живет этот охотник до чужих жен, и направился прямо к нему. Соседи были разбужены громким стуком и видели, как Григорий Иванович стучал в дверь. А потом дверь приоткрылась и прозвучали выстрелы. Прокурор упал. Когда собрались люди, он был уже мертв.

Следствие вел бывший прокурор Половинки. Убийца не предстал перед судом. Следствие квалифицировало его действия как вынужденные, в целях самообороны. Убийца якобы принял прокурора за грабителя...

Этой версии мало кто поверил. Было ясно, что Григорий Иванович попал в ловушку, ловко подстроенную против него. Капкан ставили профессионалы власти насильников. И разработка, и исполнение — все их, фирменное, без осечек...

Хоронили Григория Ивановича жители не только города, но и дальних поселков. Женщины плакали.

Для меня гибель Григория Ивановича была большим горем. Мы были друзьями, а кроме того, его смерть лишила меня опоры в работе, которая теперь стала далеко не безопасной. Особенно после того как я попытался в разговорах с очевидцами поставить под сомнение результаты расследования этого убийства. Мне показалось, что я тоже взят «на прицел».

Как-то зашел Виктор Иванович. Он был явно расстроен. Под большим секретом поведал, что его вызывали в спецкомендатуру и обязали следить за мной и докладывать о всех моих делах и разговорах. Пригрозили расправой в случае неповиновения. Почти одновременно такое же «задание» получила и Лида, а когда она с возмущением отказалась, ей угрожали, что загонят в шахту на самую тяжелую работу. Она пришла ко мне заплаканная и, как и Виктор Иванович, обо всем рассказала. Теперь я знал, во-первых, откуда ждать беды, а во-вторых, что у меня есть по крайней мере дьа верных друга, а это тоже что-нибудь да значило.

Между тем на работе у меня назревали осложнения с «удельным князем» — управляющим угольным трестом, лауреатом Сталинской премии Петюшкиным: я отказался подписать акты приемки нескольких недостроенных домов. Петюшкину акты были нужны, чтобы рапортовать об обеспечении шахтеров благоустроенным жильем, хотя в некоторых домах были только стены, а строительство других вообще было законсервировано.

Петюшкин вызвал меня в свой кабинет. Поговаривали, что в задней стене этого кабинета была дверь, замаскированная под книжный шкаф. Дверь вела в просторный будуар с зеркалами и роскошной, из карельской березы, двуспальной кроватью. Ходили слухи, что в этот будуар агенты «по снабжению» доставляли Петюшкину молоденьких девушек. Удостоенные этой «чести» одаривались богатым продовольственным пайком или обещанием хорошей, легкой работы. Но каждую предупреждали, чтобы держала язык за зубами, если не хочет стать жертвой несчастного случая в шахте.

Внешне Петюшкин выглядел, как теперь говорят, респектабельно. Его грузное тело покоилось в удобном кресле. На нем был полувоенный френч защитного цвета, такого же фасона, как у Сталина на большом портрете над потайной дверью. Над застегнутым воротником управляющего нависали жирные складки. Толстые лоснящиеся щеки зажали с обеих сторон маленький нос, из-за чего, очевидно, Петюшкин все время громко сопел. Щеки наплыли и на глаза, оставив лишь две узкие щелки

Не отвечая на мое «здравствуйте», он просопел:

— Ты что же это себе позволяешь? Запомни, хозяин здесь я!

И ты будешь делать так, как нужно мне. Иди, и чтоб акты приемки домов были сегодня же подписаны.

Заметив, что я хочу возразить, тут же добавил:

— Впрочем, можешь не подписывать, обойдемся без тебя.

И, действительно, акты приемки подписали все члены комиссии, а вместо моей подписи стояла подпись заместителя председателя горисполкома.

Тучи сгущались. Главная моя поддержка и опора — Николай Иванович Типикин не сработался с первым секретарем горкома, и его перевели в другой город.

Здесь, в Половинке, где проживали в основном бесправные ссыльные, Петюшкин был полновластным наместником. В его руках оказалось снабжение населения продовольственными и всеми другими товарами первой необходимости. Благодаря этому мощному — особенно для послевоенного голодного времени — рычагу в зависимости от него оказались все основные оплоты власти — горсовет, прокуратура, спецкомендатура и даже горком партии. Одних подкупали щедрыми подачками, других устраняли под разными предлогами. Было несколько странных несчастных случаев в шахтах: одному упал на голову кусок породы, другого нашли мертвым в заброшенной подземной выработке. Вся корреспонденция и местная печать находились под строгим контролем. В центр шли только победные рапорты об успехах и достижениях. Из центра сюда — награды начальству и пожелания еще больших успехов трудящимся; это ссыльным женам и детям тех, кто был расстрелян или раскулачен в тридцатые годы. Несмотря на строгую цензуру, кое-что все же просачивалось. Чтобы не переполнялась чаща терпения — сменили прокурора. Вновь присланного молодого прокурора Петюшкин попытался подчинить сначала лаской, потом посулами, а там уж анонимными угрозами. Не вышло. А люди поверили новому прокурору. Стали приходить к нему со своими обидами и жалобами на притеснения и издевательства местных воротил. А те в свою очередь не могли простить прокурору, что он рьяно вступался за обворованных, оболганных, прижатых к стенке. Он вскрыл нарушения и подлоги, фальшивые рапорты, махинации с продовольственными товарами, уходящими на сторону, минуя магазины и шахтерские столовые. Обнаружились приписки к выполнению плана угледобычи. Стали известны и «амурные» дела управляющего, а в общем-то, его постоянные паскудства.

Думая, что сможет вывести на чистую воду высокопоставленную банду, Григорий Иванович подписал сам свой смертный приговор.

Однажды вечером ко мне в кабинет зашел новый заведующий коммунальным хозяйством. Под большим секретом он сообщил, что составляется список для отправки на строительство каких-то объектов на островах в Заполярье и что в этот список включен и я... Перспектива остаться там навсегда — меня не устраивала.

Надо было принимать какое-то решение. Отправка могла произойти внезапно, без предупреждения. Такая практика была мне уже хорошо знакома...

Здесь, в Половинке, не осталось никого, кто мог бы меня отстоять. И я решил в тот же вечер выехать в Москву.

Повидался с Виктором Ивановичем. Рассказал ему обо всем. Попросил завтра вечером зайти ко мне и, не застав меня дома, утром следующего дня сообщить в спецкомендатуру о моем исчезновении.

Виктор Иванович сначала наотрез отказался, и мне стоило большого труда убедить его это сделать. Ведь в противном случае ему грозит расправа, а о моем отъезде они все равно узнают. Донесут другие. Я же за это время успею уехать далеко. Виктор Иванович ушел, а я ждал Лиду, и не знал, как сказать ей о принятом решении. Она пришла и сначала не поверила мне, думала, что это шутка. Потом разрыдалась, и ничто не могло ее успокоить. Может быть, не стоило говорить ей правду...

Я не вписался в круг половинковской партийно-блатной элиты и потому должен был или подчиниться, или подлежал уничтожению вслед за прокурором. 

Смертельную опасность я научился чуять безошибочно и загодя, а посему снова решил бежать, в пятый раз, но теперь уже от «наших».

 

28. Снова в побеге

Поезд из Молотова на Москву прибывал в Поливинку в полночь. Стоянка — одна минута. Я знал, что станция была под постоянным надзором спецкомендатуры, и меня могут задержать при посадке. Билеты на поезд продавали только по разрешению комендатуры или по командировочному удостоверению.

Решил ехать без билета. В подвале дома нашелся кусок латунной трубки и трехгранный напильник. Несколько ударов молотка и «трехгранка» — ключ для вагонных дверей — готова.

С наступлением темноты я вышел из дома. Вещей с собой никаких не взял, чтобы руки были свободны. Станцию обошел стороной и спрятался за штабелем шпал.

Темная осенняя ночь помогала оставаться незамеченным. Накрапывал дождь. По пустынной платформе прохаживался человек, другой время от времени выглядывал из приоткрытых дверей станционного барака. Спецкомендатура блюла службу.

Но вот вдали засветились огни поезда. Как только он поравнялся со мной, я побежал под его прикрытием к станции.

После минутной стоянки поезд снова тронулся, я вскочил на подножку предпоследнего вагона, с противоположной от платформы стороны.

Состав набирал скорость. От холодных поручней руки, отмороженные еще в фронтовую зиму 42-го, сразу закостенели. Поток встречного ветра продувал насквозь.

Долго не решался открыть дверь в тамбур своим ключом. А когда окончательно продрог и решился, то сначала не мог разжать пальцы. Потом никак не удавалось достать из кармана ключ. Отогревая руки, чуть не сорвался с подножки. После долгих усилий наконец открыл дверь и вошел в тамбур. Не успел отогреться, снова пришлось спуститься на подножку. Поезд подходил к станции. Так повторялось в течение ночи несколько раз.

Утром поезд остановился на большой станции. Я кинулся к вокзальной кассе и успел взять билет до Москвы. Почти всю оставшуюся дорогу продремал на верхней полке. Перед глазами стояло заплаканное лицо Лиды, а в памяти звучала ее просьба, повторенная много раз: «Не уезжай!»...

Шли вторые сутки как я покинул Половинку, и чем меньше оставалось до Москвы, тем тревожнее становилось на сердце. О моем отъезде уже, вероятно, знают. Могли сообщить по линии. Не исключено, что уже поджидают, ищут как преступника, бежавшего из тюрьмы, хотя я не был ни заключенным, ни репрессированным, ни даже ссыльным.

В районе станции Москва-Сортировочцая состав замедлил ход. Я вышел в тамбур, открыл дверь своей трехгранкой и благополучно приземлился на московской земле. Сперва на трамвае, а затем на метро, доехал до Маяковской и пешком отправился в Большой Каретный переулок к тетке Вере, родной сестре мамы. Ехать домой в Кунцево было рискованно и, как потом выяснилось, опасения были не напрасны. Там, у дома, дежурили двое в штатском.

В Москве я надеялся добиться приема у высокого руководства, но не учел при этом, что без паспорта меня никуда не пустят. Пока, для безопасности, родственники отправили меня на дачу в Манихино.

Октябрь в тот год под Москвой был мягким. Стояли погожие дни «бабьего лета», но к концу месяца погода испортилась. В летней даче стало холодно, я перебрался опять в Москву и поселился у знакомых в Курбатовском переулке.

За это время родители отправили несколько писем Сталину, Швернику, в Президиум Верховного Совета и Министерство внутренних дел. Как нетрудно догадаться, ни на одно письмо им так и не ответили. Стало ясно, справедливости не дождаться.

Тогда я решил изменить фамилию, уехать куда-нибудь в глушь, где нужна рабочая сила и не очень интересуются подлинностью документов.

Удалось найти человека, который за деньги достал мне паспорт с украинской фамилией и редко встречающимся именем Никон.

В паспорт он вклеил мою фотокарточку.

Перед отъездом из Москвы меня навестила тетя Вера. Уже поздно вечером я пошел проводить ее до автобусной остановки. Когда выходили из дома мне показалось, что кто-то быстро поднялся по лестнице и остановился на верхней площадке.

На автобусной остановке за нами встал в очередь человек в кожаной кепочке. Он показался мне подозрительным. Подошел автобус, забрал всех пассажиров. Тип в кепочке остался и сразу отошел в сторону. Сомнений не было, меня засекли. Значит, слежка была и за родственниками. А как потом выяснилось, чуть ли не за всеми знакомыми.

Ускоряя шаг, я пошел прочь от остановки. Пересек безлюдную в этот поздний час Тишинскую площадь. По стуку торопливых шагов понял, что преследователь едва поспевал за мной. Я побежал, и, похоже, мне удалось оторваться от него. Я быстро свернул за угол дома, а мой преследователь, как в плохом детективе, проскочил мимо. Двор оказался проходным. Я вышел на Грузинскую улицу. Оставалось пройти еще с десяток метров — и я дома. Оглянулся — сзади никого. Впереди на трамвайной остановке стояли несколько запоздавших прохожих. От них отделились двое и пошли мне навстречу. Один, широкогрудый, плечистый, загородил дорогу и, пока я пытался обойти его, откуда-то появился третий. Они вплотную обступили меня, и широкогрудый негромко произнес:

— Уголовный розыск. Предъявите документы.

Я хотел достать из кармана паспорт, но почувствовал, как в бок уперся ствол пистолета. Ребята были хорошо натренированы. Меня мгновенно прощупали. Из карманов извлечено все, что в них находилось. Операция длилась считанные секунды...

— Вы подозреваетесь в убийстве. Вам придется проехать с нами! Это было предлогом для задержания. Тут же подкатила машина, и я оказался на заднем сиденьи между двумя оперативниками. Третий сел рядом с шофером. Недолгий путь по ночной Москве — и мы въехали в ворота дома номер 38 по улице Петровка.

Небольшая, совершенно пустая камера без окон. Бетонный пол. Ни стола, ни скамейки. Часа через полтора щелкнул замок, и меня повели вверх по лестнице. В кабинете — трое в штатском. Один сидел за столом, двое стояли рядом. Некоторое время все трое меня молча рассматривали, потом предложили сесть. Тот, что сидел, взял лист бумаги.

— Фамилия, имя, отчество, год и место рождения?

Я назвал паспортные данные, все еще надеясь, что мое задержание — случайность. Допрашивающий ухмыльнулся и не стал записывать. Все трое переглянулись.

— А вы уверены, что это ваша фамилия?

Я не успел ответить. Зазвонил телефон. Трубку снял один из стоящих рядом и тут же передал ее тому, кто сидел за столом.

— Так точно, товарищ генерал... Нет, еще не назвался... Слушаюсь, товарищ генерал...

Я понял: дальнейшая игра бессмысленна и назвал настоящую фамилию.

Позже я узнал, что постановление на мой арест утвердил собственноручной подписью сам министр Государственной безопасности СССР генерал-полковник Абакумов!

— Откуда у вас этот паспорт?

— Купил на Тишинском рынке.

Последовали вопросы: у кого? когда? при каких обстоятельствах? с какой целью? Я рассказал о действительной причине отъезда из Половинки и о том, для чего мне нужен был паспорт. На вопрос: как выглядел человек, продавший вам паспорт?, описал внешность того типа, который выследил меня и преследовал от автобусной остановки. Позже выяснилось, что паспорт принадлежал женщине с украинской фамилией. Ее имя Нина переделали на Никон.

Продержали меня на Петровке недолго — всего несколько дней. Ночной переезд в закрытом фургоне, и вот меня уже вводят в большое мрачное здание. Сильный запах карболки. Ею пропахло все: и машинка, которой меня остригли наголо, и помещение, где сняли отпечатки пальцев и сфотографировали в фас и профиль, и полотенце, и тюремное белье. Карболкой пахли надзиратели. Даже вода в душевой, казалось, пахла той же карболкой.

Этот запах напоминал мне что-то из давнего прошлого... Вспомнил. Так пахла куртка отца, когда он вернулся домой, просидев полгода в Бутырской тюрьме. Ему тогда повезло. Берия, только занявший место смещенного наркома внутренних дел Ежова, еще не успел развернуться. Несколько явно абсурдных дел по 58-й статье попали в Московский городской суд, и невиновные были оправданы.

В это число попал и мой отец. Видимо, имело значение и то, что он отказался подписать протоколы следствия с нелепыми обвинениями.

Отец рассказывал, что однажды его привезли на допрос на Лубянку, и там следователь сказал ему:

— Если не будешь подписывать протоколы, отправим тебя в Лефортово. Там все подпишешь. А что касается свидетелей, то вон по улице люди ходят, — и он показал рукой в окно, — любого из них приглашу, он и будет свидетелем против тебя...

В какую же тюрьму угодил я?.. Судя по запаху карболки — Бутырка. Впрочем, наверное, и в других тюрьмах «Шипром» не пахнет.

Сначала меня поместили одного в сравнительно просторную камеру с лежаком, убирающимся в стену на день. На зарешеченном окне снаружи «намордник». Виден только кусочек серого осеннего неба. Под потолком не выключенная электрическая лампочка. В дверях, окованных железом, «глазок» для наблюдения за заключенным, и откидывающийся люк для просовывания миски с едой.

На завтрак дали жиденькую пшенную кашу, кусок черного хлеба. Потом черпак чаю, в ту же опорожненную миску.

Опять вспомнил рассказ отца о Бутырке. Битком набитая людьми камера, выносная «параша». А здесь — фаянсовый унитаз, соединенный с водопроводом и канализацией. Комфорт... Значит, мне досталась тюрьма «повышенной категории», с удобствами.

Первые дни немного мешал звук мощного двигателя, расположенного где-то поблизости, настолько мощного, что он перекрывал все остальные звуки. Обычно двигатель работал в вечерние часы. Но к этому я скоро привык.

Шли дни. Обо мне словно забыли. Думать о том, что меня ожидает, не хотелось. Это было непредсказуемо и потому бессмысленно. Еще в Бадене, под Веной, в сорок пятом, я познакомился с ведомством Абакумова. Тогда меня хотели убрать как нежелательного свидетеля. Теперь я был снова в его власти, и можно было ожидать всего. Тревога усиливалась одиночеством. Но однажды дверь в камеру открылась и ко мне ввели мужчину средних лет в военном френче со споротыми погонами. Следствие по его делу закончилось, и он ожидал трибунала. Его обвиняли в передаче секретных сведений иностранной разведке. А произошло это, по его рассказу, так: по окончании войны он был назначен начальником военного аэродрома на территории Германии. Связался с женщиной. Она оказалась шпионкой. Его скомпрометировали. Боясь наказания, согласился передать секретные сведения. Был уличен. Во всем чистосердечно признался и теперь надеялся на снисхождение. Первым моим вопросом был:

— В какой тюрьме мы находимся?

— В Лефортовской... — ответил он.

 

29. Тюрьма в Лефортове

Итак, это была тюрьма, которой лубянский следователь пугал моего отца. Тюрьма, где официально разрешалось применение пыток!

Первый допрос. Следователь — капитан лет тридцати пяти. Лицом немного напоминал известного киноактера Кадочникова. Правильная речь. Спокойней ровный голос. В общем, ничего угрожающего. Он задавал вопросы, я отвечал. Писал он быстро, ровным почерком. Каждую написанную страницу давал прочесть и подписать. Изложение было грамотным, без искажений и предвзятости. Незначительные неточности тут же исправлялись. С первого допроса я ушел ободренным. Слово «Лефортово» уже не казалось столь зловещим.

Допросы происходили ежедневно, кроме воскресенья. Путь до следовательского кабинета был довольно длинным. Надзиратель шел рядом, одной рукой сжав мою руку выше локтя, а другой подавал сигналы, щелкая пальцами. Так он предупреждал встречных. Заключенным встречаться лицом к лицу не полагалось — либо загоняли в нишу, либо поворачивали лицом к стене.

Двери камер выходили на галерею. Между собой противоположные галереи соединялись переходными мостиками, почти как в московском ГУМе, а между этажами — металлические трапы, как на многопалубном корабле. Пространство между галереями было затянуто стальной сеткой — это чтобы нельзя было броситься вниз и разбиться насмерть. Вот такая забота о подследственных.

С каждым днем чувство голода усиливалось. Для получения передач из дома требовалось разрешение следователя. На мою просьбу он неопределенно ответил:

— Посмотрим на поведение.

Пока допросы проходили гладко. Но, как ни странно, то, что касалось половинковской номенклатурной банды, расправившейся с прокурором и вынудившей меня приехать в Москву, следователя почти не интересовало. Значительно больший интерес он проявил к обстоятельствам моего пленения. Я подробно рассказал ему, как меня включили в разведгруппу, как готовили для заброски в тыл к немцам, как сорвалось наступление, и наши армии оказались в окружении без боеприпасов и горючего. Рассказал о неудавшихся попытках прорваться, о ранении. О том, как оказался в плену и совершил побег.

Когда следователь дал мне прочесть написанное, я увидел, что многое в протокол допроса не вошло, хотя, на мой взгляд, имело принципиальное значение.

Ни слова не упоминалось о харьковском окружении, будто его не было вовсе. Все было сведено к тому, что я «добровольно сдался в плен».

Я отказался все это подписывать, капитан начал кричать, назвал меня изменником Родины и сказал, что здесь он решает, что и как писать. Предложил подумать, а сам ушел, оставив меня с надзирателем. Отсутствовал он довольно долго, а когда вернулся и узнал, что я не изменил своего решения, сказал:

— Ну что ж, не хочешь подписывать сейчас, подпишешь потом... Мы еще вернемся к этому. Рассказывай, что было дальше.

Мой рассказ о том, как пробирался в Сумы на конспиративную базу, как наткнулся на карателей и едва не был расстрелян, как был арестован жандармерией и бежал, встретился с подпольщиками, снова был схвачен и снова бежал — не вызвал заметного внимания.

Следователь часто прерывал меня, заявляя, что к существу дела это не относится. Отпустил он меня лишь под утро.

Едва я лег и заснул, тут же объявили подъем. Весь день меня клонило ко сну. Сильнее давала себя знать слабость от недоедания. Но стоило задремать, сидя на скамейке, как раздался стук в дверь и крик надзирателя: «Не спать!» После ужина меня на допрос не вызвали. С трудом дождался я отбоя и сразу уснул. Но вскоре меня уже тормошил надзиратель. Снова переход по галереям, мостикам и трапам. Снова вопрос следователя:

— Надумал?

— Нет, подписывать не буду.

— Хорошо, рассказывай дальше. — И снова допрос до утра.

Привстать с табуретки и хоть немного размять задеревеневшие мышцы не разрешалось. Сам следователь вставал, прохаживался по кабинету, курил, пил чай, выходил, оставляя меня с надзирателем или другим следователем.

Так тянулось из ночи в ночь. В следственные протоколы включались только те моменты моей военной биографии, с помощью которых следователь рассчитывал представить меня изменником Родины. Делал он это часто в ущерб, логике и здравому смыслу. Так, например, он не указал, что в Эссене я оказался не случайно, а выполняя задание нашей разведки.

Любому, кто хоть немного знал обстановку в Германии тех лет, было ясно, что, свободно владея немецким языком, я мог бы при желании совсем иначе распорядиться своей судьбой. Мог бы оказаться в зажиточном крестьянском хозяйстве, обеспечив себе почти свободную сытую жизнь, вместо существования за колючей проволокой концлагеря в Эссене, ставшем для многих местом гибели от бомбежек, голода, зверств гестапо и охраны.

Этот должно было быть ясно и следователю... Но ему, как и людям его толка, трудно было поверить в поступки, на которые сами они не способны. Мой следователь не мог себе представить, что, находясь в немецком лагере и владея немецким языком, я скрывал это, чтобы не стать переводчиком, добровольно отказался от лагерных благ.

Следователь преднамеренно умалчивал о моей деятельности на заводах Круппа, и в этом была своя логика: в противном случае все его старания изобразить меня изменником и предателем выглядели бы явным абсурдом.

Пытка лишением сна продолжалась. Яркий свет лампы в камере, казалось, сверлил мозг. Знакомая до мелочи, до пятнышка на стене обстановка, еженощно повторяющийся путь к следователю — раздражали. Трудно стало сосредотачиваться. Читая протоколы, я терял ход мысли. Иногда мне начинало казаться, что рассудок покидает меня.

Видно, следователь это почувствовал и дал передышку. Ему, как коту, интереснее было играть с еще живой мышью. Я отсыпался не только ночью, но и днем, стоя, и на ходу на вечерней прогулке. Но тут особенно остро начал ощущаться голод. Получать передачи из дома мне так и не разрешили. Все мои мысли теперь сконцентрировались на еде, как тогда по пути в Сумы или в фашистских лагерях. Начались вкусовые галлюцинации. То совершенно отчетливо чувствовался запах домашних пирогов, то пшенной каши, которую в детстве не любил, а теперь нещадно корил себя и мысленно подсчитывал сколько набралось бы полных мисок не съеденной каши. Но больше всего мечталось о черном сухарике. Он виделся во сне и наяву и казался дороже любых пирожных.

Чтобы не так долго тянулось время между кормежками, мы с напарником решили сделать шахматы. Но вылепить их из хлеба, отрывая от мизерной пайки, было выше наших сил. Я предложил использовать песок с глиной. Его можно было набрать в тюремном дворике, куда нас выводили на прогулку. Правда, сделать это было непросто. Часовой на мостике сверху следил за каждым шагом. И все же за несколько дней нам удалось собрать несколько горстей и вылепить шахматные фигурки. Квадраты нацарапали на столе ногтями. Теперь, за шахматными баталиями время тянулось не так мучительно долго.

Как-то я обнаружил в доске своего лежака выступающую головку гвоздя. Не приобрести такой ценный инструмент было неразумно.

Несколько дней я ковырял ногтями древесину, расшатывал гвоздь, и наконец он поддался. Торжествуя, я показал вытащенный гвоздь напарнику и тут же спрятал его, воткнув между каблуком и подошвой сапога.

— А для чего он тебе, уж не бежать ли задумал? Стену гвоздем не процарапаешь — толщина не менее метра, да и вообще едва ли кому удавалось бежать отсюда. Это невозможно, — сказал он.

Я не любил слово «невозможно» и возразил:

— Бежать можно и отсюда. Для этого не обязательно рушить стены или делать подкоп. Представь: ты делаешь вид, что душишь меня. Надзиратель открывает дверь и старается тебя оттащить. Мне достаточно одного не очень сильного удара, чтобы на некоторое время сделать надзирателя недвижимым и безмолвным (нас этому неплохо научили в разведке). Этого достаточно, чтобы связать ему руки и ноги простынями и заткнуть рот. Затем ты одеваешь его форму и, щелкая пальцами, ведешь меня к выходу. В карманах у нас песок, подобранный в прогулочном дворике. Им можно засыпать глаза вахтерам на выходе. Главное — действовать энергично и смело. Конечно, шансов немного. А вдруг повезет?..

Напарник недоверчиво покачал головой, но все же попросил показать ему приемы и места, куда надо бить. Я продемонстрировал кое-что из того, что знал. Ему захотелось овладеть этими приемами: в лагере они могут пригодиться для защиты от уголовников. Но удары у него получались вялые, в них не было резкости. И весь он был какой-то рыхлый. Нет, для таких дел он явно не годился. Я посоветовал ему каждое утро тренироваться, отрабатывать резкость удара. Во время показа ударов несколько раз открывался глазок. Видно, надзирателю тоже было любопытно.

Вечером я один вышел на прогулку. Напарник пожаловался на недомогание. Вернувшись с прогулки, я не застал его в камере. А спустя некоторое время дверь распахнулась и вошли трое надзирателей. Меня поставили лицом к стене, обыскали, извлекли из кармана горсть песка с глиной, принесенных с прогулки для ремонта шахматных фигурок. Приказали разуться, вытащили из-под каблука спрятанный там гвоздь. Им все было известно.

Меня отправили в карцер — холодный, тесный. Настолько тесный, что умещался там только голый лежак, без матраса и подушки. Раз в сутки давали кусок хлеба и чуть теплый чай. Иногда эти сутки казались нестерпимо длинными, но холод здесь был еще нетерпимее, чем голод. Размеры карцера ограничивали движения, не позволяли согреться. Часами сидел я на голой доске, обхватив себя руками. Так казалось теплее.

Окна в карцере не было. День перепутался с ночью.

Однажды, по-видимому, ночью, я лежал и, как обычно, долго не мог заснуть от холода. .Двигатель не работал, и тюрьма казалась вымершей. Вдруг до слуха донеслось постукивание. Сначала я подумал, что где-то что-то ремонтируют. Но по ритму понял, что это не так. Звук был очень слабый, глухой, и трудно было установить, откуда он. Казалось, что стучат рядом за стеной, потом — что звук доносится откуда-то сбоку и снизу. Я подумал: кто-то ищет со мной общения, — и ответил стуком в том же ритме. Тут же в ответ послышалось несколько частых, торопливых ударов. Словно некто за стеной обрадовался, что ему ответили. После небольшой паузы прозвучало десять ударов, я ответил тоже десятью ударами. Потом прозвучало восемнадцать ударов, и я снова отстучал столько же. Потом четырнадцать... После паузы удары повторились в том же порядке, и так — несколько раз. Наконец я догадался, что число ударов соответствует месту буквы в алфавите. Получилось слово «кто». Я очень обрадовался своему открытию и часто застучал в стену в знак того, что вопрос понял. Повторяя про себя буквы по алфавиту, я простучал свою фамилию. В ответ мой собеседник простучал свою.

На взаимное представление ушло, как мне показалось, не менее часа. Затем человек за стеной предложил ускоренную систему. Смысл ее заключался в следующем: алфавит делился на три группы. В первых двух по десять букв, в третьей — остальные. Сначала стуком обозначалась группа, а после небольшой паузы порядковый номер буквы в группе. Например, буква «т» передавалась двумя ударами, обозначающими группу, и после короткой паузы восемь ударов, обозначающих место буквы в своей группе. Всего десять ударов, вместо восемнадцати. Освоив новую систему, я прежде всего сообщил фамилию «подсадной утки» и просил, чтобы предупредили соседей, если есть с ними связь. От стучания по каменной стене у меня распухли суставы, но радость общения заглушала боль. Каждую ночь, точнее, в то время, когда не работал двигатель, мы продолжали наш разговор.

 

30. И далее по лефортовским ухабам

После карцера меня поместили в небольшую камеру, где уже были два человека. Один высокий стройный красавец в кителе морского офицера, с небольшой бородкой. Другой — невысокого роста, пожилой, с круглым скуластым лицом без признаков растительности, с приплюснутым носом и щелками монгольских глаз. Он сидел на кровати-лежаке, поджав под себя ноги.

Я мысленно окрестил его «чучмеком». Мы представились друг другу. Моряк оказался капитаном польского военно-морского флота, но разговаривал он на чистейшем русском, без всякого намека на польский акцент.

Сначала я решил, что «чучмек» плохо говорит по-русски, и все больше обращался к моряку. Но вскоре выяснилось, что «чучмек» прекрасно говорит не только по-русски, но знает французский, английский, китайский, японский и несколько мусульманских языков. Окончил два высших учебных заведения, одно из них во Франции. И был это не кто иной, как великий имам Дальнего Востока. Ему при жизни сооружен памятник в городе Дайрене. В 1918 году у него была встреча с Лениным. В Лефортово его доставили из Дайрена вместе с каким-то японским наследным принцем после капитуляции Японии в 1945 году. Хазрату, так мы обращались к нему, шли многочисленные посылки из многих стран. Общаться с ним было очень интересно. От него я много узнал о магометанстве, о жизни и религии мусульман, дважды в день он совершал молитвенный обряд. Потом делился с нами продуктами из полученных посылок. На вопросы, а точнее, на беседы вызывали только Хазрата.

Судя по всему, гэбисты хотели перетянуть имама на свою сторону, с далеко рассчитанными наперед целями...

Следствие по делу моряка было закончено. Его подозревали в связях с иностранной разведкой.

Мой путь по лефортовским ухабам продолжался.

Всхоре меня снова поместили в одиночную камеру. Когда опять привели на допрос, я увидел моего следователя в благодушном настроении.

Он угостил меня «Казбеком» и, как ни в чем не бывало, сказал:

— Ну вот что, все, о чем мы с тобой до сих пор говорили, все это ерунда. Теперь мы займемся настоящим делом. Нас интересует твоя связь с Интеллидженс Сервис...

Услышав такое, я невольно рассмеялся.

— Если так, то вам придется освободить меня. Это явная нелепость.

— Ну что ж, увидим...

Снова каждую ночь допросы. Только я засыпал, входил надзиратель, тряс меня, спрашивал фамилию, хотя в камере я был один, и вел к следователю. Допрос продолжался до утра. Следователь часто отлучался и его подменял человек в штатском, который внешне немного походил на меня.

Этого человека интересовала Вена, мои связи, круг знакомых, подробное описание города, характерные особенности венцев, система образования и многое другое. На следователя он не походил, и его роль так и осталась непонятной, хотя...

Утром, незадолго по подъема, меня приводили в камеру. Я раздевался, тут же засыпал. Но объявляли подъем, и я должен был подниматься.

Днем спать не разрешалось. Лежак убирался в нишу на стене. Если я садился спиной к двери и начинал дремать, тут же раздавался стук в дверь, и надзиратель требовал, чтоб я сел лицом к двери. Тогда я приноровился дремать, стоя около двери, спиной к глазку. Но и эта уловка скоро была разгадана. Надзиратель стал требовать, чтобы я стоял лицом к глазку.

Обычно допрос начинался с вопроса: «Ну что надумал?..»

Однажды следователь заявил:

— Вот ты стараешься выгородить своих друзей по Половинке, — и он назвал Виктора Ивановича и Лиду. — А они дали показания против тебя. — В доказательство он потрясал какими-то бумажками, но не показывал, что в них написано. — А ты все упорствуешь, не хочешь сознаться. Твоя подружка уже спуталась с главным инженером шахты.

Как выяснилось позже, Лида в это время находилась в больнице. После моего вынужденного отъезда у нее было сильное нервное потрясение, а выйдя из больницы, она приехала в Москву и некоторое время жила у нас дома, добивалась разрешения на свидание со мной, но, разумеется, не получила.

Ночные допросы, страшная пытка лишением сна продолжались теперь непрерывно, даже по воскресеньям. Когда подошли к венским событиям, я умолчал о совместной операции движения Сопротивления с частями 3-го Украинского фронта по освобождению Вены. Моя причастность к этой операции и знание полной правды о ней едва не стоили мне жизни тогда, в сорок пятом.

Нынешние последователи смершевцев, не жалея сил в интересах собственной карьеры, добивались от меня признания в связях с английской разведкой!

Я был на грани помешательства. Еще немного, и я сознался бы в любом преступлении, даже в связях с преисподней. Но в самый критический момент, когда нервная система была истощена до предела, где-то внутри меня зазвучала музыка. Она была подобна прохладной струе воды, утоляющей многодневную жажду. Это музыка заполнила меня всего, перенесла в какой-то другой мир, где не было ни тюрьмы, ни следователя.

И хотя я отчетливо видел его за столом, дымящего «Казбеком», и даже отвечал на его вопросы, но все это было уже как бы помимо меня.

Я наслаждался чудесной мелодией и чувствовал, как отдыхают мой мозг и все тело. Это было невероятно. Когда перед подъемом меня привели в камеру, я совсем не хотел спать.

Все это пришло как спасение, было похоже на какую-то космическую подпитку, на Святую Защиту... И это уже не в первый раз! Было над чем задуматься...

В этот день надзиратель ни разу не стучал в дверь. Я с нетерпением ждал допроса, чтобы снова услышать чудесную музыку. И она зазвучала снова, как только я опустился на табурет в кабинете следователя. Он, видимо, заметил перемену во мне, но не мог понять причину. Вроде бы все делал по инструкции, и эта методика всегда срабатывала. А тут вдруг осечка. Он стал нервничать, больше курить, часто отлучался. Обычно уравновешенный, срывался, начинал кричать. Даже однажды чуть не ударил, когда я на очередной его выпад сказал:

— Это вы делаете преступниками честных людей.

Он вплотную подошел ко мне и прошипел сквозь зубы:

— Тебе это дорого обойдется, я загоню тебя туда, где Макар телят не гонял, оттуда уже не убежишь.

Забегая вперед, скажу — эту угрозу он выполнил...

Несмотря на все старания следователя, с Интеллидженс Сервис у него ничего не получалось. Я научился управлять спасительной музыкой. Делал ее звучание громким, когда нужно было заглушить его брань, и видел только шевелящиеся губы, как в кино, когда пропадает звук, или уменьшал громкость, когда нужно было сосредоточиться. Следователь недоумевал.

Дважды меня возили на Лубянку, держали там часами в «стоячей камере», когда ноги затекают и немеют до полного одеревенения. Меня тщательно обследовали их врачи, задавали разные вопросы — хотели, видимо, выяснить, как у меня с психикой. А еще: откуда это у меня рубцы от ранений, сделанные, видите ли, не «фронтовым способом» (металлическими зажимами), а профессиональным игольно-ниточным швом?..

Я понимал, что из Лефортова есть только два выхода: в лагерь или в небытие... Для второго «выхода» больше всего подходили те, кто не совершил никаких преступлений. Деятелю этого ведомства не составляло труда состряпать любую фальшивку. Грош цена была следователю, не умеющему из простого советского человека сделать шпиона или, на худой конец, просто врага народа. При этом они входили в такой раж, что потом сами удивлялись, какого матерого врага разоблачили. В итоге врагу — «вышка», следователю — благодарность от начальства и народа.

Можно было догадаться, что в арсенале Лефортовской тюрьмы были и другие методы допросов, и что рано или поздно они меня сломают. Позже, в общей камере, перед этапом мне рассказывали, что в следственных кабинетах нижнего этажа под рокот двигателя, о котором я упоминал, допрашивали менее утонченными способами. У человека, который рассказал мне это, были выбиты зубы, тело в кровоподтеках, суставы пальцев раздроблены. О тех, кто не вынес пыток и отправился в лучший мир, на запросы близких сообщали: у нас не значится», или: убыл без права переписки, а то и без обиняков: умер от разрыва сердца, или от воспаления легких...

Нужно было что-то предпринять, чтобы избежать подобного исхода. И вот тут пришло ко мне некое озарение. Я понял, что надо помочь следователю в стряпании моего дела. А то ему одному не справиться, а отдуваться придется мне. Если ему, чтобы упечь меня в лагерь, недостаточно будет того, что он уже попытался приписать мне, то он пойдет на запредельную фантазию, и тогда меня уничтожат. Нужно подбросить ему что-нибудь попроще от себя... Но попроще, чтобы с правом переписки, а не «без»... Например: мол, «добровольно сдался в плен», «работал переводчиком в лагере», «завербовался на работу к самому Круппу аж электриком», «послан учиться в Вену самим гауляйтером Рура»... Но, главное, не переборщить. И ни слова больше об участии в движении Сопротивления и разведывательной работе. Ни слова!.. А то, чего доброго, не судить, а выпускать надо, да еще извиняться, платить компенсацию и награждать! Этого здесь ни в одном циркуляре не предусмотрено. Ведь их дело — врагов народа создавать, а наше дело им помогать. Или уж, на худой конец, не мешать!.. Но до таких мыслей дозреть надо — просто так, в нормальную голову они прийти не могут, до них доводят.

Вот такое сквозное прозрение поразило меня, но другого выхода из этой ловушки тогда я не нашел. Захотелось поскорее с моим заклятым капитаном увидеться, пока он сам какую-нибудь еще большую пакость не придумал, «на всю катушку».

Несколько дней меня не вызывали. Возможно, самому капитану потребовалась передышка. Шутка ли так истязать себя? Каждую ночь, без выходных. Одного «Казбека» сколько извел.

На очередной допрос меня вызвали раньше обычного. Сразу после того как заработал двигатель. Повели не наверх, а вниз. Следователь и в самом деле выглядел осунувшимся. То ли приболел, то ли получил нагоняй от начальства за то, что либеральничал со мной. Что-то подсказало мне: промедление может обернуться большой бедой. Пора!

Не дожидаясь, когда он задаст свой обычный вопрос: «Ну что, надумал?», я сам обратился к нему:

— Мы изрядно надоели друг другу. Больше мне вам сказать нечего. Остается только придумывать то, чего не было. Стоит ли зря терять время. Я подпишу протоколы, хотя они и искажают суть цела. Что же касается Интеллидженс Сервис — это несерьезно, начальство может усомниться в ваших профессиональных качествах. Я не надеюсь выйти отсюда на свободу. А для лагеря, наверное, уже достаточно того, что вы там понаписали — сотен пять страниц будет... Кое-что можно будет еще пополнить... — осторожно пообещал я. Удивительно, но следователь дал все это мне высказать и ни разу не перебил. Он, видимо, думал, что я буду продолжать упорствовать, и сегодня намеревался применить ко мне другой метод допроса, не такой изуверски утонченный, а попроще... из арсенала самого министра Абакумова. А я неожиданно уступил, словно предугадал его намерения, и это обезоружило его. Он принял предложенный мной компромисс.

Показывая на три пухлые папки следственных протоколов, следователь произнес:

— Может быть, когда-нибудь ты напишешь роман. У тебя биография поинтереснее, чем у графа Монте-Кристо. И выдумывать ничего не надо!

Никогда бы не подумал, что это напутствие, спустя много лет, мне удастся осуществить!

Еще несколько допросов, и следствие закончилось. Меня познакомили с показаниями свидетелей. По следственному заключению я обвинялся в том, что сдался в плен, бежал из ссылки, проживал по поддельным документам. Я надеялся, что мне удастся доказать трибуналу несостоятельность этих обвинений. В плен я добровольно не сдавался, в официальной ссылке не значился, а побеги совершал только в тылу у фашистов. Моя деятельность там подтверждена госпроверкой и свидетельствами антифашистов-подпольщиков.

Теперь я ждал трибунала. Но дни шли, а меня никуда не вызывали... Это было напряженное ожидание. А когда наконец вызвали, то завели в небольшой кабинет, и чиновник в штатском подвинул ко мне лист бумаги со следующим текстом: «Особое совещание в составе... (кто был в составе, чиновник прикрывал рукой) приговорило к десяти годам исправительно-трудовых лагерей».

— А где же суд, где трибунал, который должен меня судить?

Нехотя, чиновник процедил сквозь зубы:

— Трибунал вернул твое дело за отсутствием состава преступления...

— Ну так нет ведь преступления, почему же десять лет?!

— А это спрашивай у Особого совещания.

— Я должен знать, кто такой щедрый, иначе подписывать не буду.

— Да хрен с тобой, можешь не подписывать. А впрочем... — И он отнял ладонь с таким видом, словно хотел сказать: все равно там скоро сдохнешь, смотри не жалко... И прочел: «...в составе Абакумова, Алферова и Меркулова». Вот уж не ожидал, что удостоюсь такого внимания со стороны главного карательного треугольника страны, этого зловещего трио бериевско-абакумовского вертепа. Позже выяснилось, что осужденным «тройкой» обычно давали расписаться в копии приговора, где состав Особого совещания, как правило, не назывался. Чем объяснить, что на этот раз «тройка» раскрылась, не знаю. Скорее всего, исконно нашей расхлябанностью. А может быть, Абакумову захотелось удовлетворить свое мелкое честолюбие: отыграться за упущенную возможность расправиться со мной еще тогда в Бадене. Мол, знай наших!

Еще несколько суток я провел в Лефортовской тюрьме, но теперь уже в большой общей камере, человек на сто. Здесь находились самые разные люди. Многие были совершенно сломлены. Рядом со мной оказался человек из Краснодона, переживший там оккупацию. У него на теле не было живого места. Это был один из тех, кого допрашивали под шум двигателя. У некоторых в глазах — ужас. Они ни с кем не разговаривали, словно были немыми. Но были и такие, кто сохранил стойкость, даже пытался шутить, ободряя других. Мне они были больше по душе.

Рассказывали, что Абакумов, питавший склонность к боксу, став министром, иногда не отказывал себе в удовольствии «размяться» на подследственных, разумеется, «в интересах следствия»...

Я радовался, что выстоял в этом жутком раунде, длившемся почти полгода.

 

31. Туда, где Макар телят не гонял

Из Лефортовской тюрьмы осужденных увозили партиями. Перед отправкой мне передали из дома кое-какие вещи, в том числе мой новый темно-серый костюм, оставленный в Половинке. Как он оказался в Москве, я тогда еще не знал (о том, что Лида приезжала к нам домой, добивалась свидания со мной, я узнал позже). Не знаю, зачем его передали мне. В том «доме отдыха», куда предстояла отправка, из-за этого костюма уголовники могут запросто прирезать. Так мне сказали товарищи по камере и посоветовали нашить сверху несколько заплат для маскировки.

Почти каждое утро открывалась дверь камеры и зачитывались фамилии: «на выход с вещами». В одну из групп попал и я. Нас, человек десять, втиснули в фургон без окон, где уже было примерно столько же людей. Привезли на какую-то товарную станцию. Здесь, под охраной конвоиров с собаками, уже шла погрузка заключенных в «столыпинские» вагоны, почему их так называли, никто не знал. В тесное купе, а точнее — загон, нас затолкали столько, что на двухэтажных нарах-полках можно было лежать только на боку, тесно прижавшись друг к другу. Конвой суетился, спешил, но все равно все было очень медленно. Лишь к вечеру наш вагон прицепили к какому-то составу, и поезд тронулся. За весь день нас не кормили ни разу, только теперь дали по куску очень соленой залежалой рыбы без хлеба, хотя мы видели, что хлеб загружали. Некоторое время спустя рыбка «запросила» пить. Но поить нас явно не собирались. Жажда становилась все невыносимее. На наши просьбы конвоиры не реагировали. Стали раздаваться возмущенные крики. Зрел бунт. Тогда начальник конвоя — старшина открыл решетчатую дверь загона, и тот, кто был ближе к двери не успел и моргнуть, как оказался в наручниках. Они так сильно сдавили запястья, что заключенный начал кричать и грясти руками. Он не знал коварного свойства этих наручников, прозванных «шверниковски-ми» — по фамилии члена политбюро, Председателя Верховного Совета СССР, Н. Шверника. Каждое резкое движение сопровождалось щелчком, и наручники еще сильнее сдавливали запястья. Бедняга кричал от нестерпимой боли и еще сильнее тряс руками, а сталь еще глубже врезалась в тело. Душераздирающий крик не трогал конвоиров. Беднягу спасло только то, что от боли он потерял сознание.

Военный трибунал Московского военного округу

ПРОТЕСТ

13.03.90 г.

по делу Витмана Б. В.

Постановлением Особого Совещания при Министре Государственной Безопасности Союза ССР от 6 марта 1948 г.

ВИТМАН Борис Владимирович, 1920 года рождения, уроженец г. Ярцево Смоленской области, русский, гражданин СССР, беспартийный, с неоконченным высшим образованием, ранее не судимый, на момент ареста 21 ноября 1947 г. без определенных занятий, проживавший в г. Москве,

привлечен к уголовной ответственности на основании ст.ст.58-1 п. «б» 82 ч. 2 и 72 ч. 2 УК РСФСР с заключением в исправительно-трудовой лагерь сроком на 10 (десять) лет.

Витман признан виновным в измене Родине, побеге с места обязательного поселения и нелегальном проживании по подложным документам.

Данное постановление в отношении Витмана Б. В. подлежит отмене, а уголовное дело прекращению по следующим основаниям.

Постановлением ОСП УМВД Молотовской области от 19 февраля 1947 г. Витман как изменник Родины был сослан на спецпоселение в г. Половинка Молотовской области сроком на 6 лет, откуда 6 октября 1947 г. сбежал и проживал на нелегальном положении по поддельному паспорту.

Как установлено материалами дела, Витман, являясь военнослужащим Советской Армии, в мае 1942 года попал раненым в плен в условиях, вызванных боевой обстановкой [в/часть под Харьковым попала в окружение]...

Каких-либо данных о причастности Витмана к спецслужбам Германии и его службе в немецкой армии, а также о совершении им других противоправных деяний в ущерб суверенитету, территориальной неприкосновенности или государственной безопасности и обороноспособности СССР в материалах дела не имеется. Не установлено таких данных и проведенной в декабре 1989 г. проверкой, а поэтому сослан был Витман на спецпоселение без законных к тому оснований

Таким образом, следует признать, что в действиях Витмана Б. В. отсутствует состав какого-либо преступления и привлечен он к уголовной ответственности необоснованно.

Руководствуясь ч. I ст. 35 Закона СССР «О прокуратуре СССР», —

ПРОШУ:

Постановление Особого Совещания при Министре Государственной Безопасности Союза ССР от 6 марта 1948 г. в отношении Витмана Бориса Владимировича отменить и уголовное дело прекратить за отсутствием в деянии состава преступления.

ЗАМЕСТИТЕЛЬ ГЛАВНОГО ВОЕННОГО ПРОКУРОРА генерал-майор юстиции

В. С. Фролов

КОМИТЕТ

ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР

Следственный отдел 5.12.89 № 6/03805 Москва

Директору Особого архива Главного архивного управления при СМ СССР тов. Прибыткову В. Н.

125130, г. Москва, Выборгская ул., 3

По поручению Главной военной прокуратуры Следственным отделом КГБ СССР проводится проверка по архивному уголовному делу в отношении Витмана Бориса (Вальдемара) Владимировича, 1920 года рождения, уроженца Смоленской области, русского, бывшего в Германии и Австрии в 1942—1945 гг.

Просим Вашего указания срочно проверить и сообщить, имеются ли сведения о причастности Витмана к спецслужбам Германии и его службе в немецкой армии.

Старший следователь Отдела  В. Е. Слесарев

— Кто еще хочет пить? — с издевкой, под гогот остальных охранников, спросил старшина. Все молчали. Я вспомнил, как хладнокровно расстреливали эсэсовцы евреев, попавших в плен под Харьковом, и мне показалось, что между теми и этими есть что-то общее. Только те не хохотали, для тех мы все были чужими — людьми, которые стреляли в них, и так же, как и они, убивали. А для этих?.. Через их руки проходили не сотни и не тысячи осужденных, а сотни тысяч. Неужели не понимали они, что в народе не может быть столько преступников, «врагов народа», изменников.

От невыносимой жажды люди могли обезуметь. Надо было что-то придумать. Я обратил внимание на одного конвоира, который не принимал участия в издевательстве над нами. У одного из нас нашелся лист бумаги и красно-синий карандаш. В несколько минуту я нарисовал портрет этого солдата, изобразив его, эдаким бравым гвардейцем, и когда он проходил мимо нашего загона, показал ему рисунок. Конвоир долго рассматривал портрет, словно впервые увидел собственное изображение. Потом ушел и вернулся с ведром воды. А затем еще принес буханку хлеба и пачку махорки. Ко мне стали проявлять признаки внимания и даже какого-то уважения, а один из уголовников тайно сообщил: «Теперь ты у нас как бы в законе!»

Тогда я не придал его словам значения, но это оказалось куда серьезнее, чем я мог предположить.

В нашем этапе не оказалось мелких уголовников. Здесь были крупные преступники с неоднократными судимостями и большими сроками — цвет преступного мира: грабители банков и ювелирных магазинов, крупные рецидивисты, виртуозны-«медвежат-ники», предводители банд. Многие из них, общаясь с образованными, интеллигентными людьми, которые в ту пору составляли большинство на этапах, в тюрьмах и лагерях, нахватались верхушек различных познаний и могли, когда это им было нужно, сойти за неплохо образованных людей. К тому же, как правило, они обладали живым, острым умом, во всяком случае, среди этого разряда уголовников я не встретил ни одного дурака и знал даже нескольких с высшим образованием.

Обеспечив «водопой», я и не подозревал, какую недобрую услугу оказал себе и всем остальным. От выпитой воды возникла естественная потребность. Конвоиры водили по одному в туалет, но явился старшина и запретил это. Поднялся шум, снова щелкали наручники и раздавались душераздирающие вопли. Многие были вынуждены мочиться под себя. Не повезло тем, кто был внизу.

Здесь, в этой тюрьме на колесах, вскрылась, может быть, одна из основных причин бесчеловечного отношения к узникам. Кусок газеты, переданной нам вместе с махоркой, оказался гулаговской малотиражкой для служебного пользования, под девизом — «Смерть изменникам Родины» (вместо обычного — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!). В ней я прочел призыв: —«Никакой пощады врагам народа, предателям и шпионам, агентам иностранных разведок!» Газета призывала все партийные ячейки «усилить активную политико-воспитательную работу в охранных подразделениях, ежедневно разъясняя всему личному составу почетную роль органов по беспощадной очистке общества от внутренних врагов, на благо всего советского народа». Можно ли было после ежедневной накачки, где все мы выставлялись врагами народа, ожидать от вохровцев иного к нам отношения? Виновность каждого из нас не должна была вызывать у них сомнения. Охранник чувствовал себя «народным мстителем», а за что мстить — причин накопилось у всех предостаточно.

Поезд часто останавливался. Нас отцепляли, прицепляли вновь и везли дальше.

Первая выгрузка — в городе Кирове. Первая на этапе пересыльная тюрьма, «Вятская пересылка». Прибыли мы туда вечером. До пересылки шли пешком под конвоем с собаками. Одноэтажное, из потемневших, почти черных толстых бревен, здание тюрьмы огорожено сплошным высоким забором со сторожевыми вышками по углам. Огромная общая камера до отказа набита людьми. Крохотные оконца под потолком. У одной стены двухъярусные нары. Сырые почерневшие бревенчатые стены и земляной (возможно, так показалось) пол. Никаких признаков отопления. Согревались тем, что прижимались друг к другу. Недостатка в постоянном обилии тел здесь, судя по всему, — не было. Только успели загнать нас в камеру, погас свет. Я с трудом протиснулся подальше от двери и «параши», источающей вонь, улегся на холодный грязный пол, положив голову на чьи-то ноги в сырых вонючих валенках, и тут же заснул.

Утром принесли пустой кипяток, объявили, что питание за двое суток вперед нам выдали «сухим пайком». Доказывать, что этого «сухого пайка» мы и в глаза не видели, — было бесполезно. Тюремщики пригрозили отправить недовольных в карцер в наручниках.

Как только дневной свет проник сквозь грязные стекла окошек, меня окликнули с верхних нар. Потеснились, дали место, сунули в руки кусок хлеба с салом, отсыпали самосада. Знакомые по вагону уголовники умели держать слово. Я недоумевал, откуда у них такое богатство, а спросить не решался. Вскоре источник снабжения определился. Загремел засов, открылась дверь, и в камеру запустили пополнение. Многие оказались местными жителями. У некоторых были довольно объемные котомки. Одни тут же доставали продукты, завтракали сами, делились с товарищами, другие клали котомки под себя, украдкой вытаскивали провизию и торопливо, чтобы ни с кем не делиться, ели. Одного из них и приметили сверху мои покровители. Часть его запасов была реквизирована.

В Вятской пересыльной тюрьме нас продержали около двух суток без питания. Возникла догадка: остановка была связана с отработанной системой воровства продуктов конвойными в сговоре с вятскими тюремщиками. А может быть, как в авиации: не принимал конечный пункт назначения, не освободилась «посадочная полоса»... Слишком много «груза». И снова путь на Восток в столыпинском вагоне.

В пересыльных тюрьмах нас размещали по разным камерам. Сначала я думал, что это случайно. Но, как выяснилось, надзиратели специально отбирали тех, на ком еще уцелела приличная одежда. Их помещали в камеру с уголовниками. Нетрудно представить, что происходило дальше. У них отнимали все, что можно было сбыть надзирателям за табак, хлеб, а иногда и за водку. Сопротивляться или звать надзирателей на помощь было, естественно, бесполезно. Тюремщики и уголовники действовали «единым фронтом».

Все, кто начинал со мной этап в приличном виде, теперь были одеты в жалкое отрепье. У многих не осталось даже обуви: ноги обмотаны тряпками. Я среди них выглядел «пижоном». На мне было приличное московское пальто, костюм, теплая рубашка, хромовые сапоги. Уцелел даже новый темно-серый костюм с нашитыми для маскировки заплатами. За время этапа я не расстался еще ни с одной вещью. Для многих это было загадкой. А, как известно, загадочное и непонятное настораживает. Я пользовался этим, когда попадал в камеру к незнакомым мне по этапу уголовникам. У меня даже выработался определенный стиль поведения. Попав в такую камеру, я окидывал взглядом верхние нары, где обычно располагалась уголовная «элита». Если даже там не было никого из знакомых, пробирался вперед, пользуясь замешательством, вызванным моим «шикарным» видом, швырял небрежно наверх свою котомку и устраивался рядом. Плюс нехитрый блатной жаргон, несколько известных в уголовном мире имен, намеки на свою принадлежность к самой высокой блатной «верхушке». Действовал этот прием, как правило, безотказно. Если же кто-то из «шестерок» все же пытался меня «прощупать» или нацеливался на мою котомку, приходилось прибегать к еще не совсем забытым приемам. Короткий, едва заметный для окружающих удар в солнечное сплетение был лучшим аргументом. Остальные, не поняв толком, в чем дело, больше прощупывать меня не пытались.

Во время долгого пути мне еще несколько раз приходилось прибегать к помощи рисования. Я даже приобрел среди блатных кличку «художник».

В одной пересылке мне предложили сыграть в «буру» на мое пальто или сапоги против английского френча. В нем, неизвестно откуда добытом, щеголял один из главарей блатной картежной компании. Признаться в том, что из всех карточных игр я знаю только «подкидного дурака», значило разоблачить себя. Пришлось под большим секретом «открыться» — мол, готовлюсь «уйти с концами» (то есть совершить побег), а значит, мне английский френч ни к чему. В среде блатных побег считался делом серьезным.

Конечно же, я общался не только с уголовниками. Много интересных людей пришлось встретить на этапах, пересылках и в лагерях. Математики, физики, конструкторы, поэты, писатели, артисты, дипломаты, военные высокого ранга. Как правило, это были известные, талантливые люди.

Бывали случаи, когда в лагеря попадали и дети. Рассказывали, что во время этапирования умерла женщина. При ней находился ее сын, подросток лет одиннадцати. В этапном списке он не значился. Фамилия украинская, а мамины инициалы подправили. Так и оказался паренек в лагере. Потом он уже с помощью заключенных писал и в Верховный Совет, и Швернику, и даже лучшему другу всех детей, отцу родному, товарищу Сталину. Но ни ответа, ни привета. Тогда ему кто-то посоветовал: — напиши товарищу Ленину!.. Письмо пошло с таким адресом: «Москва, Красная площадь, Мавзолей, Владимиру Ильичу Ленину»... Абсурд! А парнишку освободили!

В Новосибирской пересыльной тюрьме мне довелось познакомиться с академиком Василием Васильевичем Париным — секретарем Академии медицинских наук СССР, осужденным на 25 лет за так называемое разглашение государственной тайны. А он всего-навсего прочел доклад по медицинской тематике на международной научной конференции.

Другой выдающийся ученый-химик, действительный член нашей и многих зарубежных академий Алексей Александрович Баландин был моим соседом по нарам в норильском лагере. Вместе с ним мы некоторое время работали в опытно-металлургическом цехе.

С полковником Николаем Ивановичем Заботиным, помощником военного атташе в Америке, мне довелось познакомиться в красноярской пересылке. Он, насколько мне известно, был среди тех, кто вторгался в сферы американской секретности на атомную тему...

Я был дружен с биохимиком Побиском Георгиевичем Кузнецовым, необыкновенно одаренным человеком, ставшим впоследствии видным ученым. О нем расскажу позднее и подробнее.

Познакомиться довелось со многими другими известными или неизвестными, наглухо засекреченными людьми, и с теми, кто еще не успел стать известными — молодыми, талантливыми, загубленными навсегда.

Была здесь и группа наших летчиков-асов. Они не побоялись перед войной открыто заявить руководству о том, что наша истребительная авиация уступает немецкой и в вооружении, и в скорости, за это получили по десять—пятнадцать лет лагерей.

Но вот, наконец, и последний сухопутный пункт этапа — пересыльный лагерь около Красноярска.

При запуске в зону нас снова шмонали (обыскивали) и сортировали на «социально близких» (уголовников) и «контриков» (осужденных по 58-й статье). По ошибке, а может быть, умышленно, моего земляка-инженера причислили к уголовникам. Моя попытка отстоять его, закончилась тем, что меня самого поместили в барак с уголовниками. Увидя множество явно не ангельских лиц, и ни одного знакомого по этапу, я уже мысленно попрощался со своим «шикарным» видом и с костюмом в котомке... Но и на этот раз все обошлось: сработал уже не раз апробированный прием.

В этом лагере мы пробыли с неделю и от обслуги узнали, что незадолго до нашего прибытия здесь произошло восстание. Его инициаторами была группа блатных. Они набрали камней, подобрались поближе к одной из сторожевых вышек и по команде обрушили град камней на часового, так что тот не успел выстрелить. Несколько человек перелезли через проволочное ограждение, взобрались на вышку, захватили ручной пулемет и открыли огонь по охране на других вышках. Под прикрытием огня заключенные в нескольких местах повалили ограждение, убили охранников еще на двух вышках. Чуть ли не половина лагеря ушла в тайгу.

Многих поймали, но некоторым удалось уйти, доказательством услышанного были следы от пуль в дощатой обшивке вышек.

 

32. Вниз по батюшке-Енисею

В Красноярске завершилась сухопутная часть пути. Теперь начинался водный — по Енисею. Никогда не видел я этой великой сибирской реки, по которой предстояло проплыть несколько тысяч километров до самого устья, проплыть в глухом трюме баржи и не увидеть ни самой реки, ни ее берегов.

Нас погрузили рано утром, и буксир, разорвав хриплым гудком предрассветную тишину, потянул караван огромных барж вниз по течению, на Север, вслед за недавним паводковым льдом.

Сквозь квадратный люк в палубе видны были лишь небо да часовые с винтовками. Мне досталось место на верхних нарах. Здесь было сухо, и сюда, через люк, шел хоть какой-то приток свежего воздуха. Внизу же, по днищу, прокатывался слой вонючей жижи и трудно дышалось. Не прошло и часа, как началось выяснение отношений, сначала между группировками блатных из-за сфер влияния, а затем и всем остальным населением трюма, за передел мест на нарах. Конфликт перешел в жестокую драку. В ход пошли глиняные миски, за неимением другого «оружия» (все было отобрано при погрузке вплоть до ремней и костылей). Вскоре от мисок остались лишь черепки. Конвой сначала не реагировал, но, поняв, что битва может перерасти в бунт, вооружился деревянными увесистыми кувалдами на длинных рукоятках, и принялся сверху, через люк, без разбору дубасить дерущихся.

Кормили один раз в сутки. Овсяную баланду опускали в трюм в ковшах, прикрепленных к длинным шестам. За отсутствием мисок баланду набирали, подставляя черепки, шапки или просто в пригоршни. Спускаться в трюм конвой не решался.

Почти все время приходилось проводить, лежа на нарах. Они занимали все пространство. Походить, размяться было негде. Хотелось курить, но табак и спички обобрали при погрузке. И все же кто-то ухитрился добыть огонь трением деревяшек, а вместо табака мы выковыривали просмоленную паклю из бортовой обшивки.

Не видя самой реки, мы постоянно ощущали ее по плавному покачиванию, а иногда и по сильной качке с настоящей морской болезнью у заморенных зеков. ,

Недалеко от меня на нарах в окружении «шестерок» возлежал на куче телогреек и одеял весьма именитый пахан по кличке Гундосый. Там, где у него должен был быть нос, зияли две дырки, направленные вверх и немного в сторону. Одно ухо было начисто срезано, другое надорвано, как у матерого кота. Слова он произносил с таким гудением, что не всегда удавалось разобрать их смысл. Более зверского лица я не встречал, хотя самых различных харь повидал немало. Со своего ложа Гундосый вставал только по естественной надобности. Завтрак, обед и ужин, неизвестно откуда добытые, ему приносили приближенные «шестерки». В перерывах между приемом пищи и карточной игрой Гундосый пел. По отдельным признакам и словам припева это, скорее всего, была старая солдатская строевая песня «Жура-журавель». Но слова самой песни представляли собой бесконечную импровизацию. Каждый новый куплет начинался одной фразой: «Если вы хотите знать...». Дальше следовала импровизация: «Прокурорша тоже б...» — и шла рифмованная похабщина: У «ней в ж... карбюратор, а в... аккумулятор. Жура-жура-журавель, журавушка молодой...» И снова: «Если вы хотите знать, у судьи есть тоже б... у ней в ж... генератор...» и т. д. Перебрав всю юстицию, Гундосый принимался за лагерное начальство, не оставлял без внимания охрану, надзирателей, нарядчиков — словом, всю систему ГУЛАГа. Песня лилась без единой заминки в течение нескольких часов. При этом Гундосый обнаруживал незаурядную эрудицию в технике. В его арсенале помимо карбюраторов и генераторов были сепараторы, культиваторы и сотни других агрегатов. И что самое странное — слова песни он произносил вполне отчетливо.

В тюрьмах и на этапах мне довелось слышать разные песни, в большинстве своем это были заунывные, жалостливые. Эта не была похожа ни на одну: она отличалась мажорностью и неистребимым оптимизмом. И сам Гундосый все время пребывал в благодушном настроении, словно находился он в своем родовом княжестве, среди преданных холопов.

Я не мог постичь причину общего раболепия перед ним, пока случай не помог. С чего все это началось — не знаю. Очевидно, Гундосому кто-то не угодил или посягнул на его власть. Змеиным броском метнулся он в сторону. Мгновение, и его пальцы железной хваткой сжали горло жертвы. Несколько конвульсивных движений, и тело безжизненно обмякло. Некоторое время задушенный оставался лежать на спине с высунутым синим языком и вылезшими из орбит глазами. Потом Гундосый подал знак, и «шестерки» выкинули тело через люк на палубу, к ногам конвойных. Охрана даже не попыталась провести расследование, знали, что это бесполезно... Мерно покачивалась баржа, в трюме снова водворилось трагическое спокойствие, будто ничего не произошло, и Гундосый как ни в чем не бывало затянул очередной куплет: «Если вы хотите знать, у начлага тоже б...» В «песенном творчестве» — он был неутомим.

Довольно часто, особенно в пересыльных тюрьмах, я уже встречался с подобным феноменом. Почти в каждой камере наряду с осужденными по 58-й статье имелась небольшая группка уголовников. Несмотря на их явное меньшинство, они терроризировали и подавляли всю остальную массу заключенных. Унижали, отбирали продукты и вещи, всячески издевались. В случае сопротивления жестоко избивали, захватывали лучшие места на верхних нарах. Чувствовали себя раскованно и свободно, как хозяева в своем доме.

Гундосый не обладал заметной физической силой и не отличался особой сообразительностью. Вместе с ним, в тех же условиях находились люди высокого интеллекта. Многие из них были не робкого десятка, да и силой кое-кого Бог не обидел... Почему же они позволяли так издеваться над собой ничтожествам?

Гундосый со своими главными приближенными составлял как бы политбюро нашего трюма. Они обсуждали стратегию и тактику очередных реквизиций и расправ с остальной массой «фраеров». Они являли собой как бы модель, копию всего сталинского государственного устройства.

Вожди-гундосые могли и не обладать интеллектом, физической силой. Однако у них были звериное чутье и инстинкт, компенсирующие недостаток извилин. Вдобавок к этим качествам они, видимо, обладали еще мощной биоэнергетикой, гипнотическим, оболванивающим воздействием на людские сообщества, основанным, как правило, на тотальном страхе.

Неограниченная власть такого пахана превращала всю страну в огромную тюремную камеру, с блатной (можно считать «партийной») элитой, с «шестерками», всегда готовыми на любые услуги, на любые подлости.

В империи ГУЛАГа у меня окончательно сложилось впечатление, что именно лагерная структура являет собой основу, суть нашего общества, а все, что вне колючей проволоки, — это придаток. Система воспитания в нас, с детского сада, набора идеологической ненависти к «врагам всех мастей», постоянно давала свои плоды. В лагерях эта система приобрела завершенные формы уродливого монстра, ошметки и ядовитые вирусы которого мы тащим на себе и в себе по сей день. И еще удивляемся постоянно: откуда все это у нас?

Система заставляла задуматься над ее истоками. В самом деле — откуда? Что за чума такая смогла поселиться в удивительном и разновеликом народе?.. Поселилась и разрастается!.. Как уберечься от этой чумы и не сгинуть?.. Только за вопрос, не говоря уже о любом ответе, можно было схлопотать девять граммов свинца в затылок. А вопросы роились и требовали ответов.

Шла вторая половина мая, весна должна была быть в полном разгаре, но почему-то воздух, проникающий через люк, становился все холоднее и даже морознее. А синь неба в квадрате люка — все прозрачнее, словно ее, как акварель, понемногу разбавляли водой. Караван входил в Заполярье.

Нашу баржу пришвартовали к причалу морского порта Дудинка.

В трюм опустили трап, и началась выгрузка. Нас мотало из стороны в сторону, кружилась голова. Многие падали, хлебнув свежего воздуха. От долгого лежания мы едва не разучились ходить. Дудинка встречала нас пронизывающим ледяным ветром. На берегу громоздились глыбы льда, оставленные ледоходом.

Нас загнали в барак с выбитыми окнами, а потом небольшими партиями отправляли в баню. Я прилег на нары, положил под голову котомку. Подошел парень в драном бушлате. Стал расспрашивать, откуда, что и как... Когда он ушел, я обнаружил, что из котомки исчез костюм. Пришлось рассказать о пропаже одному из знакомых блатных. Он тут же узнал, что это дело рук местных «шестерок», что вор со следующей партией пойдет в баню. Знакомый еще добавил, что я должен пойти с той же партией. Больше он ничего не сказал. По дороге в баню и в раздевалке я присматривался к окружающим, но ничего подозрительного обнаружить не мог. И только когда уже одевался, недалеко от меня произошел какой-то спор. Я услышал слова: «Где ты взял этот костюм?» Вора тут же избили и вернули мне пропажу.

После бани нас снова поместили в тот же барак. Прошел слух, что будут отправлять еще дальше, в Норильск. Желания отправиться еще дальше, туда, где, как сказал следователь, «Макар телят не гонял», у меня не было... А что если попытаться остаться здесь?.. Разыскал лагерного художника. Мы быстро нашли общий язык. Он подтвердил, что здесь, в этом лагере, обслуживающем порт, заключенным живется значительно лучше, чем в других лагерях. Многие работают на разгрузке судов и от голода не пухнут. Я попросил его помочь мне остаться в Дудинке. Он сказал, что для этого нужна «лапа» — взятка начальству. Вот тут-то и пригодился костюм.’Мы спороли маскирующие заплатки; костюм начальнику пришелся впору, и дело сладилось. Я был оставлен в Дудинке. Сразу же отправил письмо домой, а примерно через месяц получил ответ. Из него я и узнал, что Лида приезжала к нам в Москву. Маме она очень понравилась. Лида ей сказала, что будет ждать моего возвращения. Еще через месяц пришла посылка из дома и письмо от Лиды. В нем она сообщала, что решила приехать в Дудинку, чтобы быть поближе ко мне и упрекала, что я не написал ей. Что я мог ответить? Приезжай, мол, буду очень рад!.. Но для чего?..

Я за колючей проволокой, вместе быть мы не сможем. К чему калечить еще одну жизнь? Пока нас ничего не связывает — она свободный человек, у нее еще все впереди. Самое лучшее поскорее выбросить меня из памяти. Но эти мои доводы не убедили Лиду. В каждом письме она настаивала на приезде ко мне, в конце концов пришлось написать, что у меня якобы есть другая женщина, и перестать отвечать на письма, как ни тяжело было это сделать, но иначе убедить ее я не смог.

 

33. Ворота в Ледовитый океан — морской порт Дудинка

Дудинский припортовый лагерь среди лагерей ГУЛАГа был не худшим. От разгрузки речных и океанских судов зекам что-нибудь да перепадало, а потому не было такой острой уничтожительной зависимости от лагерной пайки хлеба и миски баланды.

Нас собрали в помещении клуба, и начальник по режиму долго говорил об обязанностях каждого зека. О правах, разумеется, — ни слова! Затем перешел к призывам — добросовестно трудиться на благо нашего социалистического... И, наконец, показали какой-то старый фильм.

Бригада, в которую я попал, работала на погрузке сплавного леса — «баланов». Этот лес, заготовленный заключенными в сибирской тайге, по многочисленным протокам попадал в Енисей. Дальше он плыл по реке на Север, в Игарку и Дудинку, в виде огромных плотов. В порту плоты разбирали и баграми вытаскивали бревна на довольно крутой берег. Работа требовала немалой физической силы, ловкости и сноровки. Толстые, в обхват, бревна, тяжелые от воды, часто срывались и устремлялись вниз. Не успеешь отскочить — в лучшем случае покалечит. Эта работа считалась самой тяжелой и опасной. Поживиться здесь было нечем. Истощенному лефортовскими допросами и этапами, мне такая работа оказалась не под силу. А тут еще началась цинга. На теле появились темно-лиловые пятна, начали опухать ноги и руки, замедлилась реакция.

И опять своеобразное везение. Бревно, перекатившееся через меня, оказалось не таким уж толстым... Всего месяц провалялся в санчасти. За это время познакомился с инженерами-зеками, работающими в конструкторском бюро порта. Туда как раз требовался конструктор-чертежник.

КБ находилось в общей охраняемой зоне, примыкающей к лагерю, и на работу мы ходили без конвоя. Работали там вольнонаемные и зеки. Я быстро освоился с относительно новой для меня профессией и флотской терминологией. Помогло и знакомство с иностранными языками. Значительная часть технической документации была на английском и немецком языках. Вольнонаемное начальство часто обращалось ко мне за консультацией.

Я с головой ушел в работу, забывая порой, что нахожусь в заключении. Побывал почти на всех кораблях, приписанных к Дудинскому порту. Знал многих капитанов и главных механиков. Каждый раз, вступая на палубу корабля, испытывал подобие пьянящего чувства свободы, как свежее дуновение ветра. Наверное, потому, что акватория порта была вне лагерной зоны. Водный простор в отличие от земли ВОХРа пока еще не сумела опутать колючей проволокой.

Время от времени в лагерь поступало пополнение — караваны барж с заключенными. Одна из барж села на мель. Ее оставили до прихода буксира. Время шло, а помощи все не было. В радиорубку порта стали поступать тревожные радиограммы. Поначалу на них не очень обращали внимание — подумаешь, села на мель, не тонет же... Радиограммы продолжали поступать. Это уже были сигналы бедствия: «Ускорьте присылку буксира, формуляры (так условно в радиограммах именовались заключенные) — начинают портиться»... Когда наконец злополучную баржу приволокли в порт, «формуляры» из трюма вытаскивали на носилках. У многих из них лица были прикрыты шапками.

С окончанием летней навигации мой вольнонаемный шеф уехал до весны домой в Игарку. Меня оставил вместо себя — исполняющим обязанности начальника КБ.

Приближалась зима, дни стали совсем короткими. Вскоре наступила полярная ночь. В соседнем отделе работала симпатичная девушка Лена. Худенькая, с короткой стрижкой и непокорной каштановой челкой. Она недавно приехала в Заполярье по комсомольском призыву. Лена стала часто заходить к нам в КБ. То угостит чем-нибудь, то просто поболтает...

Стали подшучивать, что зачастила она к нам из-за меня. А шутки эти были опасными. За связь с зеком для нее: исключение из комсомола и высылка на Большую землю — так здесь именовалась остальная не заполярная территория страны. Меня за связь с вольнонаемной женщиной отправили бы в штрафной лагпункт. Все это я знал и упорно сохранял между нами деловую дистанцию.

Иногда мне приходилось задерживаться на работе. Случайно или преднамеренно Лена задерживалась тоже. Однажды, когда мы оба задержались, началась «черная пурга» — ураганный ветер и сплошная снежная карусель.

Были случаи, когда такая пурга сметала с дороги колонну заключенных вместе с конвоем. Находили их уже мертвыми. Правда, в последние годы «черные пурги* стали помягче, но все равно в одиночку передвигаться было опасно, а порой и не под силу. Ветер сбивал с ног и стаскивал с дороги. Мы с Леной хотели переждать, но пурга не унималась. Идти было рискованно, но и остаться вдвоем, возможно, на всю ночь — не менее опасно. Мы хорошо это понимали, а потому решили идти.

Едва ступили за порог, на нас обрушился неистовый снежный смерч. Ничего не было видно, кроме сплошной снежной пелены, настолько плотной, что нельзя было разглядеть даже ладонь вытянутой руки (отсюда и название — «черная пурга»). Идти против ветра вообще было невозможно. Тогда мы стали лицом друг к другу, прижались щекой к щеке, обхватив друг друга, как борцы, начинающие схватку. Только так можно было, пусть медленно, но продвигаться. Один шел спиной вперед, другой направлял его и подталкивал, помогал преодолевать напор ветра.

Но вот сильнейшим порывом нас сбило с ног и потащило с дороги вниз под откос. Я не сумел удержать Лену и тут же потерял ее из виду. А меня все волокло, пока на пути не возникло препятствие. В него я и уперся. Это оказался перевернутый ковш для транспортировки расплавленных шлаков. По размеру и форме он отдаленно напоминал кремлевский Царь-колокол. Сходство усиливалось еще и тем, что край у ковша, так же как и у колокола, был отбит.

Совсем рядом я услышал голос Лены и очень обрадовался. Если бы не это препятствие, неизвестно, чем бы все кончилось. Ураган усиливался. Мы разгребли снег и через пролом вползли под ковш. Отверстие вскоре занесло снегом. Снаружи неистовствовала пурга, а здесь было почти тихо. Только ковш глухо гудел под ее бешеным напором.

Было даже тепло — или, может быть, это нам показалось. Я сбросил варежки, Лена расстегнула шубку. Радуясь, что уцелели, да и не только поэтому, мы крепко прижались друг к другу. До сих пор, встречаясь ежедневно в КБ, мы старались держаться на расстоянии. Между нами как бы была протянута колючая проволока, обозначение зоны, и мы ни за что не решились бы перешагнуть через нее. А здесь, в этом тесном замкнутом пространстве, в кромешной тьме, преграды, разделяющие нас, вдруг исчезли. Мы почувствовали себя свободными и нежданно счастливыми... Разъяренная стихия, едва не погубившая нас, неожиданно стала нашей союзницей. Промерзшая земля, на которую мы опустились, оказалась нашей жаркой постелью...

Не знаю, сколько прошло времени, пока мы снова вернулись в реальность. Я чувствовал себя безмерно виноватым, ведь для Лены это было впервые...

Нет, поистине непознаваема женская натура и непредсказуемы поступки. Может быть, это было проявление великого женского милосердия, способности к самопожертвованию. Так когда-то добровольно шли в Сибирь на лишения и муки жены декабристов... Словно прочтя мои мысли, Лена сказала:

— Не казни себя, я ни о чем не жалею...

Потом нам пришлось довольно долго разгребать снег. Наконец удалось выглянуть наружу. Пурга почти стихла. Было все еще темно, в Заполярье зимой не бывает рассветов. Нам очень не хотелось покидать это убежище. Оно сначала защитило нас от пурги, а потом стало сообщником нашей тайны.

— Вот бы захватить этот колокол с собой и установить в укромном месте. Мы бы всегда с тобой сюда приходили... — пошутил я, чтобы хоть как-то смягчить горечь и грусть неизбежного расставания. 

— А потом мы установили бы его в саду нашего будущего жилища, в память о сегодняшнем дне, — осторожно добавила она.

Незаметно мы подошли к краю зоны. Дальше для меня путь был закрыт. Лена пошла домой одна. Я вернулся в лагерь.

В КБ трудно было скрыть наши отношения. Да и опыта не было. Я и не подозревал, что это вызовет зависть у одного из инженеров, тоже заключенного. К тому же он еще завидовал моему положению исполняющего обязанности начальника.

Как-то он завел разговор о побегах. Рассказал, что этим летом отсюда пытались бежать двое заключенных и что их вскоре нашли в тундре мертвыми, начисто изъеденными «мошкой», — и у обоих были отрезаны уши. Он сказал, что не знает ни одного случая, чтобы побеги удавались. Как правило, беглецы погибали от голода и мошки или становились добычей местных охотников. За беглого зека давали хорошее вознаграждение: ружье, порох, продукты. В тех краях охоту за людьми сделали выгоднее охоты на зверя. Отрезанное ухо являлось подтверждением. Правда, был случай, когда ухо оказалось не зековским, а... вохровским. Что поделаешь — во всяком деле бывают издержки.

Само собой, мой собеседник считал побег отсюда невозможным. При слове «невозможно» я вскинулся и тут же с ним не согласился, для примера высказал такую идею: вот эту ржавеющую здесь на берегу стальную трубу приличного диаметра можно превратить в небольшую подводную лодку для одного-двух человек. Заварить торцы, сделать люк с крышкой, рассчитать вес балласта для неглубокого погружения, установить внутри велосипедную передачу вместо двигателя, соединить ее с винтом от моторной лодки, соорудить перископ из полуторадюймовой трубы с зеркальцами на концах.

Погружайся и плыви, хочешь в сторону океана, хочешь вверх по Енисею. Кому придет в голову искать тебя в воде?.. Все это я излагал собеседнику не потому, что действительно собирался совершить побег, ими я уже был сыт по горло, а просто для того, чтобы снова опровергнуть неприемлемое для меня слово «невозможно». Но, видно, урок, полученный в Лефортовской тюрьме за разговор на ту же тему, ничему меня не научил. Как и тогда, собеседник оказался «стукачом», а я опять простофилей и болваном.

Не прошло и недели после разговора о «подводной лодке», в КБ явился вооруженный конвой во главе с лейтенантом. Перерыли мой стол. Видно, искали секретные чертежи.

Руководство порта пыталось меня отстоять, но безуспешно. В тот же день я был отправлен в штрафной лагпункт и прямо с дороги помещен в холодный карцер. Правда, слово «холодный» не совсем точно характеризовало действительность. Если в лефортовском холодном карцере была все же плюсовая температура, то здесь, в этом каменном сарае без отопления, температура была почти такой же, как и снаружи, только без ветра. А морозы стояли до минус пятидесяти по Цельсию. «Макаровы телята» здесь окочурились бы в первую ночь. Счастье, что в карцере нас оказалось трое. Началась борьба за место в середине, а точнее, за то, чтобы выжить. Вступил в силу один из основных законов ГУЛАГа: «Лучше ты умри сегодня, а я — завтра»... Какая уж тут солидарность? Мы жались друг к другу, потому что в этом было спасение. В бесконечные часы «околевания» от нестерпимой стужи мне почему-то вспомнился карцер в фашистской фельджандармерии в Сумах, откуда удалось бежать (это был мой второй побег). В том карцере было тепло, светло и сухо. Нет, то был не карцер — то был номер люкс в «Интуристе»!.. И вновь — уже в который раз — я подумал: там ведь были «чужие», враги, а здесь — свои, наши.

Питание в карцере — стандартное, кусок хлеба в сутки и вода. Здесь она была из растопленного снега. Водопровода в этом отдаленном «штрафнике» не было.

 

34. Часовой, я пошел!..

На седьмой день прямо из карцера, не дав отогреться, меня вывели на работу. За воротами проходной уже вытянулась длинная колонна заключенных. Тут же раздали орудия труда — кому лопату, кому кайло. Инструмент выдавали только на время работы, и отбирали по возвращении в лагерь. Мне повезло — досталась лопата, ею можно было защитить лицо на марше от жестокого, колючего ветра со снегом, особенно чувствительного при температуре ниже -40°С. Начальник конвоя объявил привычное: «Шаг в сторону — стреляю без предупреждения!» Этим он как бы сужал и без того ограниченное колючей проволокой зековское жизненное пространство. Внутри зоны так называемая жилая площадь, приходящаяся на одного зека, составляла в среднем около двух, а иногда и меньше, квадратных метров площади нар или холодного тюремного пола. Расстояние до места работы — шесто километров, около 12 тысяч шагов туда и столько же обратно. Вокруг голая тундра, снег, пурга. Работа — долбить мерзлый грунт — котлованы под фундамент каких-то сооружений. Зеки замыкающей шеренги несли колья с фанерными табличками «ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА». По прибытии на место конвоиры расставляли колышки с табличками вокруг нас и предупреждали: «Шаг за запретную зону считаю побегом, стреляю без предупреждения!»

Я был свидетелем, как один из зеков не выдержал. Сказал: «Часовой, я пошел!» Едва он зашел за колышек, раздался выстрел. С простреленной головой заключенный уткнулся в снег лицом.

Был и другой случай. Конвоиру «не понравился» один из заключенных, назвавший его «вертухаем». Конвоир вскинул винтовку и выстрелил почти в упор, а потом переставил табличку.

В конце дня замеряли глубину каждого котлована. Тот, кто не выполнил норму, получал в лагере урезанную пайку хлеба. Мерзлый грунт был настолько тверд, что норму мало кому удавалось выполнить. Работали по 8—9 часов без обеда. Отдыхали тут же в котловане. Перерывы были короткими. Конвоиры не давали долго засиживаться, все время подгоняли, натравливая овчарок. Здесь мало кто выдерживал больше двух месяцев. Носить можно было только лагерную одежду: бушлат, ватные брюки. Все другое отбиралось, взамен выдавали «б/у» — бывшее в употреблении. У меня отобрали пальто, в котором я ходил на работу в КБ, брюки и шапку. В выданных взамен ватных штанах ваты почти не осталось, что особенно давало себя знать, когда приходилось сидеть на снегу. К тому же были они непомерно велики, особенно в поясе, бушлат, наоборот, был мал и рукава едва доходили до запястья.

В лагере за мной установили особый контроль. Надзиратели получили указание отбирать у меня карандаши и бумагу. Не однажды обыск проводили ночью, переворачивали всю постель, вытряхивали стружки из матраса. Видно, сильно напугала их моя «подводная лодка». Возможно, теперь они искали проект воздушного шара или еще что-нибудь в этом роде...

Да, было над чем посмеяться, если б все это не было так грустно, так абсурдно. Подумалось о том, что десятилетний срок, определенный мне для такой жизни, слишком велик. Сейчас она измерялась не годами, а месяцами, даже днями...

В лагере была еще одна бригада. Входившие в нее также долбили мерзлую землю, только совсем недалеко от лагеря, и котлованы здесь были помельче. В них сбрасывали тех, для кого отпущенный срок оказывался непосильным. Они отправлялись в лучший мир не обремененные ни одеждами, ни гробами — в чем мать родила. Стесняться было некого. Правда, иногда, опасаясь комиссии, умерших паковали в деревянные ящики из неструган-ных досок. «Деревянные бушлаты» — так назвали эти лагерные гробы. Только здесь деревянные гробы были слишком большой роскошью.— древесина-то привозная...

Вот тут я впервые почувствовал всю безнадежность своего положения. В тундре не пройти и десятка километров — подстрелят местные охотники. До ближайшего поселения далеко, да и приюта в нем все равно не будет. Оставалось решить, что лучше: покорно дожидаться обычного для зека конца или сказать конвоиру три слова: «Часовой, я пошел!»

Был еще один, правда, почти безнадежный вариант: лагерная санчасть.

Врач, хотя и был заключенным, освобождение от работы давал только тогда, когда человек уже не мог самостоятельно прийти в санчасть (такая была установка лагерного начальства). Все же я решил заглянуть к нему. На вопрос: с чем пришел? — ответил: ни с чем... Наверное, это был самый нелепый ответ. К врачу приходили многие с просьбой освободить от работы в котловане. Среди них были действительно больные, обессилевшие. Приходили от отчаяния, умоляли. Другие, напротив, угрожали, обещали прирезать. Ко всему этому он привык... Не знаю, почему он не выгнал меня сразу. Спросил за что попал на штрафняк, рассмеялся, когда я рассказал ему о моей подводной лодке. Поинтересовался, за что получил десять лет. Беседа затянулась. Потом он потребовал, чтобы я разделся до пояса. Прижал ухо и груди. Слушал долго, заставлял глубоко дышать, не дышать. Что-то записал в журнал и сказал:

— С завтрашнего дня на работу не выходи, скажешь: освобожден санчастью...

Я ожидал чего угодно, но только не этого, и так растерялся, что не мог произнести ни слова. Доктор не стал дожидаться, пока я очухаюсь, взял меня за плечи и легонько вытолкнул из санчасти.

Утром, когда объявили «развод» на работу, я остался в бараке. Сначала прибежал бригадир, за ним — нарядчик. Проверили по списку освобожденных. Ушли. Несколько раз заходил надзиратель. Я лежал одетым на нарах, хотел отоспаться, но заснуть не мог, невольно прислушивался к биению сердца: а вдруг остановится? Не зря же доктор дал мне освобождение? До самого отбоя я ожидал, что за мной придут, отменят освобождение, снова посадят в карцер. Ночью просыпался от каждого шороха.

Под утро пришли два надзирателя, заставили подняться, все перерыли, ничего не нашли, ушли. Утром дневальный принес завтрак — жидкую похлебку из плохо очищенного овса и половину пайки хлеба, как неработающему. Когда в бараке мы остались вдвоем с дневальным, я попросил у него лист бумаги и карандаш. Не прошло и часа, как портрет дневального был готов. В обед он принес мне двойную порцию баланды. Потом пришел повар. Он тоже захотел иметь свое художественное изображение! Оставил маленькую фотокарточку, лист плотной бумаги и несколько цветных карандашей. , Только я собрался приступить к работе, в барак явились три надзирателя и все отобрали. Предупредили еще раз, что мне запрещено иметь бумагу и карандаши.

Ночью снова учинили «шмон», а днем пришли опять и выпотрошили матрас. Узнав о конфискации, повар не на шутку рассердился:

— Ну хрен они у меня теперь похарчуются. Посмотрим, как посидят на казенном пайке.

Я удивился такому смелому поведению, но на следующий день надзиратель сам принес все отобранное.

Портрет повару понравился. Опасность сгинуть на голодном нерабочем пайке была на какое-то время отодвинута. Я понял, что в иерархии лагерных придурков повара занимают не самое последнее место. Поговаривали, что повар пользуется покровительством начальника спецчасти, который ведал переброской заключенных в другие лагеря. Отправляли отсюда тех, кто стал доходягой или полным инвалидом и уже не мог работать. Заключение о непригодности давала санчасть, но окончательное решение было за начальником спецчасти. Значит, моя судьба теперь зависела от повара. Я попросил его замолвить за меня словечко, и за это пообещал намалевать большую картину красками. Он согласился, но поставил жесткие условия:

— Чтоб на картине была изображена вот такая баба!.. С вот такой!.. И вот такими!!. — Свое скромное пожелание он сопровождал выразительной жестикуляцией и, к счастью, не указал цвет глаз и общую масть женщины. О лице и говорить было нечего — годилось любое.

У меня на примете была одна иллюстрация, очевидно, вырванная из тома Шекспира. Я видел ее у бригадира в нашем бараке. На картинке была изображена Офелия в легком прозрачном одеянии, с распущенными волосами. Я выпросил у него картинку. Повар неизвестно откуда достал масляные краски, кисти и все необходимое для работы. Я решил одновременно писать две одинаковые картины: одну для повара, другую для моего спасителя — доктора; хотелось хоть как-то отблагодарить его. Сколотил подрамники, натянул и загрунтовал холст. Кусочком уголька набросал контуры фигуры. На фанерку, вместо палитры, выдавил из тюбиков краски. Только начал подбирать нужный цвет, явились надзиратели и все забрали. Заявили:

— Не положено!

Но мне не разрешили пользоваться бумагой и карандашом, а их, как видите, здесь нет.

— Все равно не положено, разговаривай с начальником по надзору.

Разговор был пустой и нудный, но закончился он неожиданно:

— Вот ты для повара картинки малюешь, хочешь сытым быть, а с нами дружбу иметь не желаешь. А зря!

— Мы все здесь враги народа, преступники, а вы друзья народа! Ну какая между нами может быть дружба? — придуривался я. — Что же касается сытости, это вы правильно заметили. А кто не хочет?..

— Вот то-то, давай-ка лучше по-хорошему. Ты должен нарисовать и нам большую, настоящую картину.

— Для большой много красок надо, этих не хватит, да и не мои они.

— Не бойся, краски будут! — успокоил начальник.

— Здесь не только краски нужны.

— Это не твоя забота, напишешь на бумажке, что нужно.

— Но мне запрещено писать на бумаге.

— Вот тебе карандаш и бумага, пиши здесь.

— Нет, так я не могу, мне надо знать, что я буду рисовать: какой сюжет картины, ее характер, размеры.

Гражданин начальник погрузился в глубокое раздумье... Там он находился довольно долго, потом, словно вынырнул, и сказал:

— Изобрази товарища Сталина... Верхом на белом коне... На Красной площади!

— Но ведь Сталин никогда не выезжал на Красную площадь верхом на коне. Да и ездит ли он верхом?

— Ездит—не ездит!.. — передразнил меня надзорный начальник и круто выругался. — Генералиссимус Сталин — великий полководец, что ж он, по-твоему, на коне не умеет? — Разговор принимал опасный разворот. — Захочет — так сумеет!

Тут я не стал ему возражать, тем более что за сомнение в верховых и скаковых способностях великого полководца можно было запросто схлопотать от десяти суток карцера до второго срока в десять лет. Но рисовать этого товарища Сталина, да еще на белом коне?! Нет, я просто не мог себе такое позволить и решил «потянуть резину». Для начала потребовал несколько снимков Сталина в разных ракурсах, объяснив это тем, что за малейшее искажение образа вождя на картине не только мне, но и всему лагерному начальству могут диверсию пришить.

Тут начальник и сам был грамотным, даже не возразил.

— И еще мне нужны снимки коней — разных, несколько штук и побольше снимков Кремля и Красной площади, а то я уже позабывать начал, как они выглядят...

Начальник вернул мне все отобранное и еще дал лист бумаги и карандаш, чтобы написал заявку на материалы для создания очередного «шедевра». Но предупредил:

— С бумагой и карандашом поосторожней.

Оказывается, и он тоже побаивался вышестоящего начальства. Я шел к себе в барак и праздновал маленькую победу. Теперь можно было некоторое время спокойно рисовать.

Работа продвигалась. Я давно не писал маслом, и теперь трудился с большой охотой. Писал одновременно две идентичные картины и, пока работал над ними, влюбился сразу в обеих моих Офелий. Тем более что они получались вовсе не похожими одна на другую.

Представьте себе — повар был в восторге!... А я ведь опасался, что он разлютуется, потребует раздеть Офелию и пририсовать ей что-нибудь... Но все обошлось. Моя робкая попытка хоть малость облагородить вкус повара, удалась. Он гордился своим приобретением.

Со второй Офелией я явился к доктору. Он похвалил картину, сказал, что я мог бы стать хорошим художником. Но в другом временном и пространственном измерении... А вот принять мой дар категорически отказался. Либо был принципиальным противником каких бы то ни было взяток, либо крепко держался за свое, достаточно привилегированное место.

Тогда я решил передать картину через повара начальнику спецчасти. Он не церемонился — аппетит приходит во время еды — и сразу заказал еще одну картину с цветной репродукции художника Шишкина «Утро в сосновом бору»; там лес писал великий художник, медведей — другая знаменитость, а тут все пришлось делать мне одному. Зато начальник обещал отправить меня в Норильск с ближайшим этапом. К тому времени я уже много слышал об этой заполярной столице. Говорили, что это большой город, с широкими проспектами и многоэтажными домами. Мне, москвичу, в такое трудно было поверить, и тянуло туда, как на спасение. Ведь здесь, в лагере, были только бараки, нескончаемая колючая проволока да сторожевые вышки, — казалось, ничего другого на этой земле не было...

Несколько раз меня вызывал к себе начальник по надзору, показывал репродукции с изображением вождя народов, Кремля, Красной площади... — увлеченно принимал участие в творческом процессе. Трижды я браковал его заготовки, ссылался на неподходящие ракурсы, — непонятное слово действовало гипнотически, начальник соглашался, кивал сокрушенно головой и упорно продолжал поиски «подходящего ракурса».

Теперь он снова вызвал меня. Снова ссылаться на ракурс уже было рискованно. Я отобрал несколько репродукций и вырезок из газет и журналов. Когда заговорили о размере картины, начальник сразу пожелал, чтобы она была во всю стену кабинета. Я не стал стеснять его представлений о монументализме, тем более что обеспечение необходимыми материалами было уже кругом его забот. А их количество, согласно составленному мной списку, было внушительным. Например, одного растительного масла — четыре литра. Я еле сдержался, чтобы не вписать туда полтора кило сливочного, и почему-то написал: «Канифоли — килограмм...» Подумал: пригодится.

Лагерный плотник изготовил подрамник. При переноске он сломался под тяжестью собственного веса. Пришлось делать новый. Рейки были тоньше, но усилены подкосами, наподобие фермы моста. Этот подрамник я забраковал из-за того, что подкосы будут мешать натяжению холста. Плотник люто и заковыристо матерился, — он первый раз в жизни мастерил эти подрамники. До того он специализировался на колышках и дощечках с надписью: «Запретная зона», реже — на ящиках из неструганных досок. А тут... Из-за огромных размеров картины мне выделили специальное помещение. Очередной загвоздкой стал холст. Я поставил условие: без швов! Материала нужного размера найти не удалось. Пришлось уменьшить размер картины. Снова потребовалось изготовление подрамника. Снова плотник неистовствовал. Я еще подлил масла в огонь:

— Это тебе в наказание за неструганные доски в гробах.

Я думал, он взорвется на куски от ярости.

Время шло. Меня вызвал начальник спецчасти, спросил, когда закончу «мишек», и сообщил, что этап будет на следующей неделе. Я рассказал ему о заказе начальника по надзору и высказал опасение, что он может задержать меня. Признался, что сам «тянул резину», и, надеюсь, генералиссимус не обидится, если ему не придется посидеть на белом коне. Начальник спецчасти посмеялся и заверил меня:

— Можешь не волноваться, теперь он уже ничего не изменит!

Они, оказывается, упорно ненавидели друг друга.

За день до отправки я закончил злополучных «мишек» и успел загрунтовать большой холст на подрамнике — дабы усыпить бдительность начальника по надзору. Пускай думает, что все идет своим чередом. Всех предупредил:

— Холст должен сохнуть двое суток, не меньше.

А на следующий день утром, после развода, начали вызывать на этап. Грузовая открытая машина уже ждала у ворот. Назвали и мою фамилию. Набралось нас немного, двоих принесли на носилках. Когда начальник по надзору увидел меня среди отправляемых, он заметался, подбежал к начальнику спецчасти, что-то говорил, жестикулировал. Подбежал ко мне, я сокрушенно развел руками: ,

— Что поделаешь — судьба. Нарисую в следующий раз!.. Если придется свидеться... Главное, все исходные материалы собраны и холст загрунтован! Это главное. Теперь каждый дурак... — дальше лучше бы мне помолчать.

Впереди был этап, а это всегда испытание.

 

35. Норильские лагеря

Грузовик подвез нас к вокзалу узкоколейной железной дороги Дудинка—Норильск.

Небольшой вагончик трясло и подбрасывало. Рельсы были уложены прямо на мерзлый грунт. В одном месте они разошлись, и вагончик чуть не перевернулся. Часа через три езды по тундре вдали показалось много электрических огней. Из тьмы полярной ночи начали действительно вырастать многоэтажные дома и прямые освещенные проспекты. Обогнув город стороной, поезд въехал в промышленную зону со множеством заводских корпусов, высоких дымовых труб и окруженных колючей проволокой лагерей. В ясном ночном небе полыхало и переливалось северное сияние. Его цвет и очертания все время изменялись. Вот оно сделалось одноцветным голубым, напомнило мне пламя горящего в небе фосфора, как тогда в Эссене, во время бомбежки. Потом вдруг наполнилось нежными, слегка размытыми цветами радуги. Таким я увидел Норильск в конце зимы 1949 года.

Я попал в лагерь заводоуправления Норильского металлургического комбината. Через день пришел нарядчик и, сказал, что на меня уже есть заявка от заводоуправления. Им требуется художник. Казалось, опять везение...

Я поудивлялся немного, но потом понял, что в этом новом звании я оказался благодаря информации начальника спецчасти штрафного лагпункта. Ему понравились «мишки в лесу», и он, как истинный ценитель и меценат, отблагодарил не художника Шишкина, а меня, — благородный человек!

Заводоуправление — кирпичное здание на территории промышленной зоны; там мне отвели место в Красном уголке. Новым моим начальником стал завхоз управления Кирилл Константинович Мазур. Работы здесь хватало: транспаранты, лозунги, плакаты, призывы, стенгазеты, даже портреты членов Политбюро, и, конечно же таблички по технике безопасности.

Промышленная зона, огороженная многокилометровым забором из колючей проволоки, примыкала к зоне лагеря. Меня поместили в барак для ИТР. Здесь были собраны видные представители науки и техники. Многие инженеры из нашего барака работали главными специалистами, начальниками цехов, смен. У них, у высоколобых зеков, в подчинении были сотни и тысячи вольных заключенных. В нашем бараке ощущалась атмосфера редкой доброжелательности. И это заметно отличало его от других лагерных бараков и камер пересылок, где уголовники и бытовики создавали атмосферу непрерывных конфликтов, ссор. Там постоянно вспыхивали жестокие драки, вовсю шла карточная игра, угрожавшая не только жалкому имуществу, но и жизням заключенных. Сплошная матерщина считалась изыском лексики, кража была обыденностью, убийство считалось нормой. Разобщенность и непримиримость всегда были на руку руководству лагерей, и оно, как правило, преднамеренно подогревало обстановку вражды и противостояния.

Наш барак здесь был явным исключением.

Питание в тот период было сравнительно сносным, да и от вольнонаемных нам кое-что перепадало. Многие из зеков здесь получали посылки из дома. В том же лагере, но в другом бараке, оказался Побиск Кузнецов, с которым мы подружились еще в трюме баржи. Для меня была большая радость найти давнишнего приятеля — просто подарок!.. Побиск был личностью особой... Как-то вечером он зашел к нам в барак. Несколько человек играли в шахматы. Моим соперником был сильный шахматист, и я проигрывал... Кузнецов предложил победителю сыграть с ним и обещал не глядеть на доску всю партию. Расставили шахматы. Кузнецов сел спиной к доске и попросил меня переставлять его фигуры. Дебют разыграли быстро, как заученный. Затем под боем оказался слон Кузнецова, и я решил, что он зевнул; потом та же участь постигла другую фигуру. Побиск продолжал уверенно называть ходы, почти не задумываясь. Вокруг собралось много любопытных. Всю ежеминутно меняющуюся ситуацию шахматной баталии он держал в голове. А противник у него был не пустячный... Еще несколько ходов, и оппонент Кузнецова опрокинул своего короля — мат. Та же участь постигла и еще одного очень сильного шахматиста. Я выразил свое восхищение вслух, а он ответил:

— Игра вслепую — не такой недоступный для нормального человека способ... — не удержался и добавил: — Да у нас какой уж год вся страна в эту игру играет...

Побиск научил меня шахматной игре вслепую; шагая на работу, мы умудрялись сыграть партию без доски и без шахмат. Выиграть у него мне ни разу не удавалось. Впрочем, как и другим довольно хорошим шахматистам.

Меня влекло к этому человеку. Влекло, как мне казалось, наличие тех качеств, которых мне постоянно недоставало. От него шел как бы ток высокого напряжения, и этот ток изливался неизвестными тебе доселе познаниями, всегда основанными на доскональном изучении предмета, свободе мышления, развитой интуиции. Волна его интеллекта базировалась на мощной жизненной энергии — их не сломила ни война, ни вся репрессивная машина.

В общении с Побиском Кузнецовым будущее прорывалось и присутствовало почти всегда. Он был как бы инициатором этого прорыва. И этим был действительно уникален.

— Смотреть назад — это смотреть в грязь! — говорил он. — Вперед смотри — там подлинный облик человечества. Здесь, в ГУЛАГе, нет будущего. Оно в твоей голове должно сидеть. И тогда состоится обязательно. Носи его в своей башке — расти, пестуй, и оно сбудется!

Мои взгляды часто не совпадали со взглядами большинства окружающих, а с Побиском Кузнецовым было больше всего общности. С ним я не чувствовал себя белой вороной, хотя и не всегда во всем разделял его идеологическую позицию.

Необычно было уже само его имя: Побиск. Расшифровывалось оно так: Поколение Октября, Борцов И Строителей Коммунизма. Нарек сына этим именем отец — кадровый армейский политработник, верящий в возможность построения коммунизма. Он тем самым хотел приблизить то, что приблизить нельзя.

Побиск окончил военно-морскую спецшколу уже в военную пору. Просился добровольцем на фронт. Не взяли, не хватило лет. Окончил танковое училище. Воевал в гвардейской танковой бригаде командиром взвода разведки. Рассказал мне, как однажды среди документов убитого гитлеровского офицера увидел партбилет члена НСДАП — национал-социалистической немецкой рабочей партии. Задумался. «Какие же они фашисты, если за социализм, и партия у них рабочая? Мы за социализм и они за социализм. Мы за рабочих и они за рабочих... Почему же мы воюем, убиваем друг друга?» — спрашивал он себя и не находил ответа.

После тяжелого ранения стал инвалидом. Начал истово учиться. Увлекся философией и политикой. Стал все глубже и глубже размышлять... Возникали один за другим вопросы, за ними сомнения... Хотел понять первооснову возникновения живой материи и жизни в целом... Натура горячая — полемист! Решил создать научно-студенческое общество. Кто-то накатал на него «телегу» в КГБ. Обвинили в попытке создать антикомсомольское общество!

Судил его военный трибунал за терроризм (еще с фронта остался пистолет) и за создание контрреволюционной организации... Так он схлопотал свои десять лет лагерей.

В тюрьмах, пересылках и в лагерях учителя нашлись получше да покруче, чем в университете. И каждый готов с тобой одним заниматься от зари до зари — недаром индийская мудрость гласит: «В этом мире всегда хватало учителей, в этом мире всегда недоставало учеников».

Побиск оказался великолепным учеником. Человек редких математических способностей, он постоянно и глубоко изучал естественные науки, физику самых современных направлений, химию, философию. А там уж пошли социология и политика... — ну как такого держать на свободе?.. Сосредоточенное лицо сильного русского мужика, по типу ближе к военной интеллигенции, чем к университетской профессуре, высокий лоб слегка нависает над глазницами. Разговаривая, он смотрит в упор на собеседника, словно гипнотизирует. Говорит увлеченно, но без лишних эмоций. Всматривается в глаза собеседника, как бы спрашивает: «Мысль понятна?.. Принята?..» Он не зауживает и не долбит дотошно тему беседы, а, наоборот, постоянно расширяет ее, захватывает близлежащие пласты, но основное направление держит крепко. При этом обнаруживает необычайно широкий диапазон познаний, и в то же время категоричен и уверен в своих убеждениях. Многих это подавляет. Беседы с Побиском были необычайно интересны и всегда открывали для меня что-нибудь новое.

В лагерях Норильского горно-металлургического комбината Побиск Кузнецов общался со многими видными учеными: академиком Федоровским Николаем Михайловичем — основателем Института прикладной минералогии, другом и соратником академика Вернадского (основатель Норильского комбината Завенягин был учеником Федоровского), доктором химических наук Фишманом Яковом Моисеевичем (в прошлом начальник химического управления Красной Армии), доктором химических наук Левиным Петром Ивановичем — заведующим аналитической лабораторией (впоследствии заведующий аспирантурой в Институте химической физики) и многими другими. С некоторыми из них Побиск работал над решением актуальных научных проблем, опережающих по своему уровню разработки институтов Академии наук СССР. Благодаря знаниям, таланту этой группы ученых комбинат в ту пору считался одним из лучших в стране. В Норильлаге была, может быть, самая квалифицированная, самая знаменитая общесоюзная, а точнее, международная, «шарашка» (помимо своих светил науки, там были среди узников ученые из Германии, Польши, Чехословакии, Венгрии, Румынии и других стран, до которых дотянулись длинные щупальца сталинского спрута, не считая большого количества эстонцев, латышей и литовцев).

Наряду с когортой высококлассных специалистов и даже ученых с мировым именем, было много молодых, исключительно талантливых, тех, кому из-за ранних арестов не пришлось еще сказать свое слово в науке, в технике, в организационной деятельности. Не все они находили здесь мало-мальски достойное применение. Большинство попадали на общие работы и там погибали от непосильного, изуверского труда, голода, холода, болезней. Не сразу удалось Побиску приобщиться и научной «шарашке» Норильска. Пришлось побывать и в самом страшном штрафнике — Каларгоне (правда, не как проштрафившемуся, а в качестве заведующего санчастью). На Каларгон отправляли зеков, совершивших лагерное убийство, побег и людоедов (из тех, кого возвращали из побега). К примеру, трое идут в побег, а четвертого прихватывают с собой, как свинью, чтобы было что есть в пути. И до поры эта «свинья» сама идет, да и нести еще кое-что может.

Уникальные способности Побиска обращали на себя внимание не только наших, но и иностранных ученых, оказавшихся в советских концлагерях. Видный немецкий ученый, советник Гитлера по вопросам тяжелой промышленности Борхарт однажды сказал: «Побиск есть очень умный. Если бы он был в Германии, я, не задумываясь, дал бы ему большой институт для реализации его идей». В Норильске Борхарт очутился за отказ от поста министра тяжелой промышленности ГДР. Предложил ему этот пост сам президент Вильгельм Пик! Борхарт тогда заявил, что считал бы это изменой родине. За что и схлопотал «четвертак» (двадцать пять лет лагерей), но почему-то советских... Немцы, которых было здесь довольно много, относились к Борхарту весьма уважительно. При встрече вытягивались по стойке смирно, щелкали отсутствующими в «суррогатках» каблуками и провожали гехаймрата поворотом головы.

Среди норильских зеков было немало людей, обладавших каким-нибудь интересным, а иногда и уникальным качеством. Инженер Давид Малков — автор множества технических идей и изобретений. Он предложил решение, как стабилизировать наклон знаменитой Пизанской башни. Это было совершенно новое, ни на что не похожее решение... Не Пизанская ли башня, находящаяся в Италии, погубила его?.. С Давидом Малковым никто не мог соперничать по отгадыванию кроссвордов, ребусов и самых невероятных головоломок.

Собрание таких талантливых людей, помогало не так уж остро переживать всю лагерную безысходность, бессмысленность постоянного угнетения. Побиск продолжал поддерживать с этими людьми связь и после освобождения. Вместе с академиком Василием Васильевичем Лариным (они познакомились еще в красноярском пересыльном лагере) работали над созданием систем жизнеобеспечения в космосе. Побиску было хорошо известно, как происходило судилище над академиком и какую роль о нем сыграл тогдашний министр здравоохранения Митирев. Перед отъездом на конгресс в Америку Парин согласовал с Митиревым, что можно рассказывать в Штатах, а чего нельзя. В числе разрешенных тем министр назвал работу Клюева и Роскина по лечению рака. Пока Парин был в Америке, вышел указ: «Двадцать пять лет за разглашение государственной тайны». Работа Клюева—Роскина попала в число секретных. Парин возвращается домой, а ему говорят: «Пройдемте!.. Вы разгласили государственную тайну». — «Но я согласовал перечень тем с министром. Он разрешил...» Устроили очную ставку с Митиревым. Тот, не моргнув глазом, заявил: «Ну что вы? Я ему ничего подобного не говорил...» Поверили, конечно, министру. Срок дали академику.

Уже в Москве, через своих норильских коллег, Побиск познакомился с Робертом Людвиговичем Бартини, легендарным авиаконструктором. Роберто Бартини был сыном одной . из богатейших и влиятельных фамилий Италии. Барон, красавец, светлейшая голова. Получил блестящее техническое образование. В ранней молодости увлекся коммунистическим движением, был его активным участником. Оказался замешанным в убийстве австрийского офицера, из-за придирок которого повесили капрала. Позднее принял решение перебраться в Советский Союз. Он тогда еще заявил: «Красные самолеты будут летать быстрее и выше черных» (имелась в виду авиация Гитлера и Муссолини). Первый в мире цельнометаллический самолет сконструировало и выпустило в небо конструкторское бюро Роберта Людвиговича Бартини. А потом пришла пора...

Сначала его приговорили к расстрелу как шпиона. Потом передумали, отправили в лагерь. В конце концов он оказался в «шарашке», в одной компании с Сергеем Павловичем Королевым и выдающимся математиком Юрием Борисовичем Руммером, другими конструкторами и учеными весьма высокого уровня.

Иногда Берия устраивал в «шарашках» банкеты с обильным угощением для ученых зеков. Об одном из них Бартини рассказал Побиску Кузнецову. В застольной беседе возник следующий диалог.

Бартини спросил:

— Лаврентий Павлович почему я здесь? Я же не враг?

Берия ответил:

— Ну какой ты враг? Врагов мы расстреливаем. А как еще вас всех, таких ученых разных профессий, таких умных собрать под одну крышу?.. Как заставить работать всех вместе?.. Вот взлетит твой самолет в небо, и ты сам вылетишь отсюда на свободу.

Он всем здесь говорил «ты».

Излюбленным приемом Берии для решения технических задач был метод всеобщего устрашения. Стало известно, что Япония опередила нас в производстве кобальта, необходимого компонента для получения броневой стали. Состоялось совещание у самого Сталина! Решили в течение года разработать проект и построить новый завод. Контроль за выполнением решения взял на себя Берия. Он собрал руководителей ведомства и сказал:

— Чтобы через три месяца выпуск кобальта был увеличен в десять раз.

Начальник комбината Ивановский, увенчанный многими орденами, заикнулся было о сроке, принятом на совещании у Сталина. Берия прервал его:

— А я сказал: через три месяца — в десять раз!

— Да как же так... — попытался возразить Ивановский.

— Ты что это свой иконостас нацепил? — Берия указал на ордена. — Кобулов, запиши: если через три месяца производство кобальта не будет увеличено в десять раз — расстрелять.

Тогда хотел что-то возразить Логинов, координатор, представлявший науку...

— А ты кто такой, молодой?.. Кобулов, запиши, расстреливать не надо. Пусть десять лет голой жопой морошку в тундре подавит, сразу умнее будет!

Угроза была настолько реальной, что приказ был выполнен. Но мало кто догадывается, какой ценой. И никто нам не расскажет, какими разрушительными последствиями все эти эксперименты обошлись и еще обойдутся. Кобальт кобальтом, броня броней, а потом натужные волевые методы обернулись тупоумием и тотальными разломами страны. Ибо подобные трюки применялись не только в лагере, но и повсеместно, а их результаты — Чернобыль.

После возвращения из заключения Побиск окончил за три с половиной года заочный политехнический институт. Одновременно с дипломным проектом готовил защиту кандидатской диссертации. Тема была значительная. Заместитель директора института вызвал своего снабженца и распорядился обеспечивать все заявки Кузнецова по первому же требованию. Хотел их познакомить, а Побиск говорит:

— Не надо. Мы старые знакомые. (Полковник госбезопасности Сарычев был «кумом» Норильского горлага и обещал сгноить Кузнецова в штрафном изоляторе.) Из кабинета вышли вместе. Обалдевший Сарычев поинтересовался:

— Откуда у вас орден Красной Звезды?

— Вернули после реабилитации, — ответил Побиск. — А ношу, чтобы не задавали лишних вопросов.

Это обескуражило бывшего полковника и сильно огорчило.. Вскоре он повесился. Возможно, на почве хронического алкоголизма, а может быть, потому, что пришлось обслуживать бывшего зека. Но скорее всего, побоялся, что призовут к ответу по совокупность всех и всяческих его собственных безобразий.

Среди малозаметных с виду личностей лагеря нельзя не вспомнить об одном дневальном-уборщике в конторе промзоны Некоторые подробности о нем дошли до меня уже после его загадочного исчезновения. Знаком с ним я не был и видел всего раза два или три. В нем были какая-то подчеркнутая замкнутость. Молчаливость, почти граничащая с немотой. Среднего роста, коренастый, с волевым лицом, никогда не улыбался. Взгляд предельно внимательный, даже цепкий.

Рассказывали, что во время войны он оказался в плену. Был вывезен в Германию и помещен в концлагерь. Его освободили американцы. Какое-то время находился у них. Потом вернулся домой. Итог известен: осужден «тройкой» как шпион и изменник Родины, отправлен в Норильск.

Часто, особенно в пургу, закончив уборку помещения конторы, он надевал на плечи вещмешок с камнями в уходил. Возвращался к середине ночи. Никто не знал, где и как он проводил это время. И вот однажды он исчез. В бараке, где он жил, надзиратели перевернули все вверх дном. Допросы продолжались несколько дней. В конторе, где он работал, произошло то же самое. Вольнонаемного начальника выгнали с работы и отправили на материк. Репрессии шли одна за другой. Все понимали, что гулаговские чины всполошились неспроста. Дошли слухи, что дневальный был американским шпионом и что за ним прилетал специальный самолет оттуда!.. Всем нужны сказки и легенды. Тогда я не поверил этим слухам. Впрочем...

Мне довелось слышать от знакомых вольнонаемных, что «Голос Америки» в своих передачах не раз упоминал норильские лагеря заключенных. Сообщения отличались глубокой осведомленностью, подробно и точно отражали лагерную жизнь и повседневную хронику событий. Все недоумевали, откуда они это знают. Точно — не в бровь, а в глаз, — как от собственного корреспондента... Как говорят блатные — «в цвет».

Примерно за год до происшествия с дневальным, среди серого заполярного дня у меня на глазах произошел случай, которому я так и не мог найти объяснения. Возможно, он имел какое-то отношение к загадочному исчезновению дневального (ведь его так и не нашли). Это произошло, когда нас вели под конвоем рыть очередной котлован в тундре. Начиналась весна — длинную полярную ночь сменял день. И, хотя солнце еще не появлялось, видимость была вполне приличная. Неожиданно на небольшой высоте показались два самолета без опознавательных знаков. Их преследовали три наших истребителя. Расстояние между ними сокращалось. Вдруг один из преследующих резко пошел вниз. Раздался взрыв, и из-за невысокой сопки поднялось облако серого дыма. Вслед за первым то же самое произошло и со вторым нашим истребителем. Никаких выстрелов при этом не было слышно. Два неизвестных самолета резко увеличили скорость и скрылись. Все это произошло фантастически быстро, на глазах у всей колонны и конвоя, и никто ничего не мог понять...

 

36. Смена амплуа

Несмотря на преимущества положения художника, писание призывов, лозунгов и портретов вождей все больше и больше угнетало меня.

К этому времени я познакомился с еще одним замечательным человеком — это был эстонец Альберт Труусс. Он так же, как и Побиск Кузнецов, работал в Опытно-металлургическом цехе (ОМЦ). Альберт был в высшей степени порядочным человеком (даже трудно было себе представить, как он живет в этом мире и не погибает...), всегда собранный, подтянутый, добр, честен, умен — ну что еще нужно для человека?..

Мы чувствовали взаимную симпатию и быстро сдружились. Он постоянно рассказывал о работе в лаборатории и о своей начальнице, очень толковой и милой женщине, Ольге Владимировне Балабановой. Однажды я попросил Альберта переговорить с ней: возможен ли мой перевод в ее лабораторию? Конечно, Мазур возражал, ему позарез нужен был художник, но в конце концов не устоял против напористости и обаяния Ольги Владимировны. Я был зачислен лаборантом. В ее лаборатории царила деловая и дружеская атмосфера. Слово «зек» было наглухо забыто. Здесь занимались исследованием и отработкой новых химико-технологических процессов в металлургии цветных металлов.

По результатам работы лаборатория была на хорошем счету у начальства. Пользуясь этим, Балабановой удавалось не допускать вмешательства представителей ГУЛАГа в дела лаборатории. Да и сам начальник ОМЦ, лауреат Сталинской премии, постоянно защищал Ольгу Владимировну и ее лабораторию. (Еще бы! Ведь на достижениях и научных открытиях ученых, преимущественно заключенных, он строил свое благополучие, за их труды получал ордена, лауреатские звания и премии).

При ОМЦ была очень хорошая техническая библиотека. Нам разрешалось пользоваться ею. Это давало мне возможность расширить познания в химии и металлургии, изучать что-то новое, с чем раньше сталкиваться не приходилось.

“Как-то, просматривая старую подшивку журналов «Химия», в одном из номеров на первой странице я увидел большой портрет и сразу узнал работавшего в нашей лаборатории Алексея Александровича Баландина, моего соседа по нарам в лагерном бараке. Под портретом перечислялись все его многочисленные титулы: доктор химических наук, академик, член многих академий мира Не хватало только последнего звания — зек и должности — дневальный по цеху, так он числился по штатному расписанию в зоне.

В одной из лабораторий работал еще один зек — Пиотривский (за точность фамилии не ручаюсь) — личность весьма загадочная. Ни с кем не общался. Говорил по-русски плохо, с сильным польским акцентом. Работал постоянно только в ночную смену. Подчинялся лично начальнику ОМЦ. Чуть ли не каждую ночь к нему приходила из города молодая женщина с маленьким ребенком. Поговаривали, что это его жена и что ее посещения разрешены самым высоким начальством. Иначе бы им не поздоровилось: его отправили бы в штрафной лагпункт, ее — в двадцать четыре часа из Норильска.

Никто толком не знал, чем занимается Пиотровский, но, судя по сногсшибательным привилегиям, был он очень нужным специалистом и занимался очень важным делом. Работали мы на разных установках, но в одном здании. Познакомился я с ним, когда стал работать в ночную смену. Но сблизиться так и не удалось. Он был, как говорится, закрыт на все застежки и избегал каких бы то ни было контактов и общений. Это был крупный польский ученый-химик, автор нового способа эффективного получения кобальта, за который начальник цеха получил звание лауреата Сталинской премии. Видимо, было за что оберегать ученого. Это подтвердил и мой знакомый, бывший студент химико-технологического института, который в нашем цехе выполнял черновую работу по поручениям начальника и Пиотровского.

Теперь Пиотровский работал над очередной «лауреатской» темой. Студент, несмотря на меры предосторожности и секретность, разгадал сущность процесса. Прикидываясь простачком, он сумел ускорить процесс и получил результат раньше, чем планировалось. Цель опыта, который осуществлял вольнонаемный начальник с помощью заключенного Пиотровского (или наоборот — тут черт голову сломит), — получение в чистом виде золота и платиноидов, содержащихся в шламе (переработанной руде), путем спекания и активного воздействия высококонцентрированными хлоридами (вот приблизительно так). Студент первым узнавал о результатах успешного эксперимента, потому что проводил их сам, и не торопился радовать шефа приятными новостями. Он сумел наскрести с килограмм крупинок чистого золота. Все это студент равномерно распределил в вате своей телогрейки и проходил в ней почти год. Благополучно отсидел срок, освободился и уехал домой в своей старой телогрейке.

Когда пришел изуверский приказ: всю 58-ю статью «отправить под землю», Пиотровского куда-то отправили с первой же партией. О дальнейшей судьбе этого уникального ученого мне ничего не известно.

Сплошное горе это, а не воспоминания..,

С работы мы возвращались поздно вечером, а иногда оставались на вторую смену, чтобы меньше находиться в лагере. На работу приходили в бушлатах, а там надевали белые или синие халаты, в зависимости ох характера работы. Побиск и Альберт, мастера на все руки, придумали способ превращения списанных халатов в непромокаемые плащи. Делалось это так: кусок черной «сырой» резины растворяли в бензине и наносили кистями на ткань несколькими сдоями. Ткань приобретала глянцевитую поверхность. Издали можно было подумать, что на нас импортные макинтоши, такие как у моряков дальнего плавания.

Однажды Альберт предложил сделать для лаборатории большое зеркало. Все необходимые реактивы для этого имелись. Не хватало только одного, но самого главного компонента — серебра. А я вспомнил, что на свалке видел выброшенные магнитные пускатели и реле от импортного оборудования с контактами из серебра. Собранные контакты мы растворили в «царской водке», получили хлористое серебро в виде белого губчатого осадка, растворили его в азотной кислоте, профильтровали и в конце концов получили исходный продукт — чистое азотнокислое серебро. Подготовили большой лист стекла, установили его строго горизонтально и налили на него тонкий слой раствора, предварительно добавив в него несколько капель восстановителя. Скоро на поверхности стекла стало осаждаться серебро. Изготовленное зеркало ничем не отличалось от лучших фирменных. После этого нам с Альбертом пришлось выполнить не один заказ, и я хорошо освоил это дело.

Несмотря на наше относительно сносное положение, лагерные будни постоянно напоминали о себе. По промзоне в поисках наживы шаталось много уголовников. В одиночку ходить было опасно. Одним из пострадавших оказался академик Баландин.

Его остановили двое с пиками, положили лицом в снег. Забрали несколько рублей (больше ничего не было), прокололи бушлат, поранили спину.

Однажды, когда мы шли на работу, наткнулись на труп женщины, припорошенный снегом. Юбка порвана, на голых ногах — следы царапин и ссадин, возле виска и рядом на снегу — кровь. Судя по всему, женщина была изнасилована и убита. Позже стало известно, как это произошло. Одна из бригад заключенных работала в промзоне в ночную смену. Бригадир встречался с вольной женщиной. Часто по ночам она приходила к нему на свидание, а потом он провожал ее. На этот раз бригадир не смог сам проводить и поручил это своему дневальному. На всякий случай тот взял с собой небольшой топорик. По пути провожатый стал приставать к женщине, угрожая выдать ее связь с заключенным. А когда угрозы не подействовали, ударил ее топориком в висок...

Ограбления и разбой о промзоне и городе, куда могли выходить расконвоированные уголовники («социально близкие»), были обычным явлением.

Постепенно стало выясняться, что сама спецкомендатура участвует в грабежах. Случалось задержат человека, приведут в комендатуру, обыщет, проверят, много ли с собой денег, и отпустят. Не успеет он сделать и сотни шагов, его остановят и под видом грабителей отберут деньги.

Был и такой случай: грабитель остановил женщину, забрал все, что у нее было в сумочке, и переложил к себе в карман. Женщина попросила: «Отдай хоть паспорт, он тебе ни к чему!». Грабитель вытащил из своего кармана паспорт и вернул ей. Женщина добежала до дома и обнаружила, что грабитель по ошибке отдал ей свой паспорт со штампом места работы — Норильская спецкомендатура. Женщина оказалась не робкого десятка и тут же обратилась в управление комбината. Оперативная группа отправилась по указанному в паспорте адресу. Работник спецкомендатуры был уже дома. Его попросили показать свой паспорт. Он достал паспорт из кармана и только тут обнаружил, что это паспорт ограбленной женщины. После этого случая спецкомендатуру основательно перетряхнули, и ограблений стало меньше.

Здесь следовало бы остановиться и подумать — что за уголовное нагромождение окружает нас на протяжении всей жизни?.. Как бы мы ни старались вырваться из этого окружения, оно преследует нас, теснит и... в конечном итоге побеждает.

Откуда оно взялось?.. Почему все время с нами?.. Вот и в моем тексте эта уголовщина присутствует куда больше, чем хотелось бы.

Я, без малого, ровесник этой страны, и на склоне лет понял и могу сказать: тотальная уголовщина заложена в фундамент нашей государственной системы, вместе со всеобщим насилием и всеобщей нищетой. От нее нет спасения — она угнездилась в основании партийно-государственного устройства, всего репрессивного аппарата (в одном месте больше, в другом — меньше), в так называемых (извините!) правоохранительных органах, во всей массе трудового и прослойках паразитического люда и, наконец, в непомерном монстре военного организма. Уголовщина, блатнячество и беспредел пронизали все — лексику, способ одеваться, а следовательно, и моду, песенное творчество и музыку, поэзию, конечно же, литературу, систему отношений в семье, на работе, на улице, в учреждении, на самых высоких ступенях государственной иерархической лестницы — саму систему мышления. Уголовщина просочилась повсюду и постепенно начала заполнять армию. А это уж и вовсе беспредельная катастрофа!.. Военные дольше всех продержались. Но в конце концов не выдержали и они — рухнули.

...Когда работа по созданию опытной установки уже завершилась, у меня стало немного больше свободного времени и снова потянуло к живописи. Я набрался смелости и предложил нашей славной начальнице лаборатории написать маслом ее портрет. Ольга Владимировна согласилась. Первый сеанс состоялся в воскресенье. Ольга Владимировна надела очень элегантную кофточку цвета морской волны. Этот цвет хорошо сочетался с почти таким же цветом ее глаз; светлые золотистые волосы и яркая губная помада... Такой я свою начальницу никогда не видел. На работе она носила белый халат, и в нем казалась намного старше своих тридцати лет. Оказалось, мы были ровесники... Я толком не знал, как следует вести себя с ней. Со мной она держалась просто, и я вскоре освоился и уже чувствовал себя гораздо свободнее. Работа продолжалась несколько воскресений. Портрет с каждым разом приобретал все большее сходство и, как говорят художники, вызревал. Близилось завершение. Но однажды в лабораторию неожиданно заявился сам начальник ОМЦ. На меня даже и не взглянул, сухо, недобро сказал:

— Ольга Владимировна, прошу зайти ко мне.

Не знаю, какой разговор произошел у него в кабинете. Ольга Владимировна вернулась очень взволнованной, в глазах стояли злые, сдержанные слезы...

— Дурак. Ничтожество! — произнесла она, как бы продолжая разговор с ним, а не со мной. — Во всем готов видеть... Подонок! — Она уже не могла себя сдержать.

В понедельник Ольга Владимировна не вышла на работу. А во вторник позвала меня и сказала, что приказом начальника я отчислен из ОМЦ. Об этом она очень сожалеет и считает себя виноватой.

— Единственное, что мне удалось для вас сделать, — это добиться перевода в ремонтно-строительную контору, на должность инженера. Вам там будет неплохо. Начальник конторы Рождественский Серафим Алексеевич очень приличный человек. С ним я уже обо всем договорилась.

Мы попрощались дружески Я дал себе слово никогда больше не браться за кисти по доброй воле. Словно сломалось что-то внутри.

 

37. Давай иди — лепи подвиги!

Нетрудно догадаться, в каком настроении явился я в эту стройконтору. Начальника не было, и меня принял главный инженер Офанасов. Мы друг другу сразу не очень понравились, и разговор у нас не получился. Офанасов заявил, что инженер ему не нужен. Я собирался уже уйти, но в это время появился сам начальник, двухметрового роста человек с фигурой атлета. Когда он узнал, кто я, сразу пригласил в свой кабинет. Сказал, что в общих чертах знает мою историю и выразил надежду, что мы сработаемся. Мне отвели небольшое помещение в служебном бараке и сразу загрузили проектно-сметной работой. Серафим Алексеевич действительно оказался приличным человеком, а с Офанасовым скоро установились нормальные рабочие отношения. У него не было инженерного образования, в прошлом партийный работник, в технических вопросах разбирался слабо, часто обращался ко мне за помощью, а иногда даже перекладывал на меня свои прямые обязанности.

По ходатайству Серафима Алексеевича, лагерная администрация засчитывала мне теперь один день за полтора, тогда как в ОМЦ шел день за день. Так что в этом отношении здесь оказалось даже лучше.

Наступило короткое норильское лето. Солнце совсем не заходило за горизонт. Бурно зазеленела и расцвела тундра. Никогда не думал, что здесь может быть такое обилие цветов. К сожалению, все они были без запаха. Это отдавало какой-то искусственностью, действовало удручающе. Порой среди бела дня начинал мерещиться аромат подмосковного луга. Но это были уже полные галлюцинации. О продолжительности лета норильчане шутят: «У нас двенадцать месяцев зима, остальное лето». Фактически лето здесь длится в среднем не больше месяца. За это время прогревается верхний слой водоемов, и смелый да решительный может даже искупаться, потом погреться на южных склонах холмов, созерцая покрытые снегом и льдом северные склоны.

В эту пору мне часто вспоминалась Дудинка. Сейчас в порту навигационное оживление. Прибывают караваны по Енисею, взад и вперед снуют буксиры, оглашая воздух гудками. Швартуются океанские теплоходы и лихтеры. Вспоминалась Лена и ковш, похожий на царь-колокол...

Быстро пролетели считанные теплые дни. Солнце с каждым разом все дольше задерживалось за горизонтом. Опять надвигалась длинная полярная ночь.

Осенние дожди почти мгновенно сменились снежными буранами. Ветер со снегом срывал кровлю. Разразился ураган. Звенели разбитые стекла окон, световых фонарей и окошек на заводских крышах. Вся жизнь и работа были нарушены. За два дня нанесло огромные сугробы. Всех заключенных бросили на расчистку дорог и подъездных путей. Нашей конторе поручили ликвидировать ущерб, нанесенный заводским сооружениям. Прислали несколько бригад из других лагерей. И все «срочно», «немедленно!»

В первый же день аврала случилось ЧП. Заключенным не успели выдать зимнее обмундирование, и они отказались работать на высоте. Начальство настаивало, давило, угрожало... Зеки отрубили топором голову не в меру ретивому прорабу. В наших бригадах тоже росло напряжение. А тут порывом ветра сбросило часть кровли с крыши цеха и покалечило бригадира. Наш мастер потерял власть над бригадами и тоже побаивался лишиться головы. «Это кому же хочется ни за что ни про что..., — бормотал он.

Люди совсем растерялись. Ко мне зашел главный инженер Офанасов и сказал:

— Иди на участок. По-моему, твоя очередь... Мастер распустил сопли... Надо закрыть цеха от ветра и снега, забить проемы досками, поправить нарушенные кровли. Давай иди — лепи подвиги! Вечером доложишь, что сделано... Да я и сам туда подойду... Потом...

Но по всему было видно, что туда он не пойдет ни потом, ни после. Свою голову ему подставлять не хотелось...

Я уже приближался к прорабской, когда дверь с грохотом распахнулась, из нее кубарем выкатился мастер Птахин. За ним с ломиком гнался кто-то из зеков, но внезапно ему стало лень догонять свою жертву, и он вернулся обратно. А Птахин, весь взмокший, несмотря на лютую стужу, растерзанный, все еще бежал и чуть не сбил меня с ног. Остановился.

— Ну что, мастер, не нашел общего языка с гегемоном? — спросил его я.

— Тут если что и найдешь... так крышку, — еле выговорил он, скверно выругался и пошел дальше от греха.

В прорабской собрался почти весь участок. Раскаленная печь пылала жаром. Те, кто находился ближе к ней, поснимали бушлаты. Кто-то уже в сторонке резался в буру. Мое появление не вызвало ни малейшей реакции — и за то спасибо!.. Я обратился к разомлевшим зекам:

— Громодяне! Меня к вам послали на съедение... но в цехах ведь работать нельзя. Там такие же зеки, как и мы (хорошо, что не сказал «вы»). Может быть, так сделаем: кто боится работать на высоте... остается внизу. А нормальные...

— Ты сам пробовал там, наверху? — выкрикнул кто-то.

— Нет. Не пробовал. Лезу вместе с вами. Пошли.

За мной последовала едва ли не треть. Ни много ни мало. Эту треть мы разделили на две группы. Одна — с инструментом и материалами осталась внизу, другая — налегке, мы захватили только веревки, полезла на крышу цеха по пожарной лестнице. Пурга сбивала дыхание и слепила глаза. Ветер отрывал от обледенелых поручней... Но все-таки до верха добрались. Стоять или идти по крыше было невозможно, ухватиться не за что. Я глянул вниз — от непривычки к высоте у меня закружилась голова. Первым на крышу вылез плотник Витолдс, литовец из Каунаса. Он обвязался веревкой, кинул конец нам и пополз к центру крыши, где зияли пустые проемы световых фонарей. Держась за веревку, за ним выбрались и все остальные. Потом, с помощью веревки, уже через цех мы подняли инструмент, доски и гвозди. Работали быстро, без перекуров. Подгонял нестерпимый холод. Я удивился, с какой ловкостью в таких неимоверно трудных условиях действовали два неразлучных друга — литовец Витолдс и белорус Иван Булка, любимец бригады, которого все звали ласкательно — Булочка. В самый разгар работы кончились гвозди. На складе их тоже не оказалось. В это время к нам на крышу поднялся Цой, тот, что погнался за Птахиным с ломом, и стал смотреть, как мы работаем. Цой был наполовину корейцем, наполовину русским.

— Ну что, Цой, надоело у печки сидеть, устал, бедняжка? Давай разомнись!

— Да вы и так хорошо справляетесь! — Несмотря на типичную корейскую внешность, он чисто и правильно говорил по-русски, без малейшего акцента. Среднего роста, пропорционально сложенный и физически развитый, он чем-то выделялся среди других.

— Вот у нас гвозди кончились и на складе нет. Не мог бы ты достать?

— Цой все может, сколько надо?

— Ну хотя бы ящик, достанешь — до конца дня свободен!

Менее чем через час у нас был ящик гвоздей.

На следующий день мы решили изменить технологию работы. Сколачивали щиты внизу в цехе, а поднимали их с помощью блока.

Все работы по этому цеху мы выполнили до окончания рабочего дня. Я дал бригаде отдохнуть, а сам отправился в контору.

Офанасов встретил вопросом:

— Завтра, к концу дня, сумеете закончить работы по цеху?

— Уже закончили.

— Как «закончили»? Не может быть! А я начальству обещал, не раньше чем завтра... Ну, молодцы!

— Мы-то молодцы, а как насчет трех зачетных дней для особо отличившихся?

— Готовь список!

Все, кого я включил в список, получили зачет — три дня за один день. Вот высшая награда в неволе и угнетении — одно обещание свободы, только мысленное приближение желанного мига освобождения. Этим манком пользовались постоянно — оказывается, как просто: лишить человека свободы, а там манить, манить этой призрачной узывностью, манить и затягивать удавку подчинения.

Постепенно Цой стал моим верным помощником, но от бригадирства отказывался наотрез:

— Я не сука. Честной вор здесь командовать людьми не станет, — сказал он, как смазал мне по роже.

— А чего ж ты тогда на крышу полез? — воткнул я ему в отместку.

Теперь чесался он:

— Знаешь, интересно было посмотреть, как вы оттуда лететь будете.

— Ну, мог бы и снизу посмотреть...

Начальство не спешило отозвать меня обратно в контору, и я продолжал руководить участком. Понадобилось «опять срочно» усилить фундамент под оборудование. Бетон, целую машину, привезли с большим опозданием, к концу смены. Вывалили прямо на снег, у дороги. Бригада уже собралась идти в лагерь. Отложить укладку нельзя — бетон ждать не будет: застынет, окаменеет.

Я подозвал Цоя.

— Что будем делать?

— Отпускай бригаду, инженер, останутся четыре человека.

— Да разве вы четверо управитесь?

— Это не твоя забота. Бетон будет уложен. Или ты перестал мне верить?

Бригада ушла в лагерь. Цой разделся до пояса, трое остальных последовали его примеру. Только бегом, двое носилок, при морозе не меньше чем в тридцать градусов — с улицы в цех, без остановок. Это надо было видеть! Перевели дух только тогда, когда весь бетон был уложен в опалубку. На завтра я дал им полдня отдыха. Получилось так, что как раз назавтра Офанасов решил проверить, как идет работа, и... И наткнулся на этих четверых. Устроившись в укромном уголке цеха, они, конечно, играли в карты. Офанасов стал на них кричать, обозвал негодяями, бездельниками. К нему подошел Цой и спокойно сказал:

— Не кричи, начальник. Нам разрешил инженер...

Офанасов не дал ему докончить, взорвался еще больше:

— Какой инженер? Я здесь начальник! Немедленно отправляйтесь на свое рабочее место!

— Вам же сказали, нам разрешили, — снова повторил Цой.

— Молчать! Жулье проклятое. Вон отсюда!

Цой схватил лопату и пошел на Офанасова; тот попятился к двери, выскочил на улицу и побежал прочь. Все повторилось так же, как с Птахиным в день моего прихода на участок. Хорошо, что Офанасов быстро смылся, — Цой раскроил бы ему череп.

Скоро из конторы за мной прибежал посыльный. Офанасов набросился на меня:

— Безобразие! Превратил участок в бандитский притон!..

Только после того как я рассказал ему о вчерашней укладке бетона, он поутих.

В системе ГУЛАГа уголовники, осужденные на небольшой срок, и «бытовики» считались, как я уже говорил, «социально близкими». Они по сравнению с «контриками», осужденными по 58-й статье, находились на привилегированном положении. Из них состояла лагерная элита — нарядчики, бригадиры, писаря, дневальные, повара, заведующие баней, хлеборезкой, клубом, — словом, все те, кого мы называли «лагерными придурками». Многие из них имели пропуска на выход из зоны и бесконвойное хождение по городу.

Кстати, один из таких «социально близкий», заведующий хлеборезкой и по совместительству дневальный «кума» (оперуполномоченного), в течение длительного времени воровал хлеб и недодавал его заключенным.

Долго его не могли уличить, обыски ни к чему не приводили И немудрено, он прятал пайки в надежном месте — под диваном в кабинете оперуполномоченного.

Еще один «социально близкий», числившийся на нашем участке маляром, не раз был уличен в воровстве. И вот как-то ко мне на участок пришла с запиской от. Офанасова сотрудница нашей конторы. В ее городской квартире надо было побелить потолки. Другого расконвоированного маляра не было, пришлось послать его. Через день хозяйка квартиры явилась снова, вся в слезах: украли вещи. Маляр клялся, что ничего не брал. Я не знал, что и подумать, ведь действительно нелепо воровать там, где никого, кроме тебя, не было. Он настойчиво повторял одно и то же в свое оправдание, и трудно было не согласиться с ним.

В это время в прорабскую зашел погреться бригадир штрафной бригады Алексей Костырев, известный в прошлом грабитель. Я рассказал ему о случившемся.

— Вещички сам принесешь аль помочь? — обратился Алексей к маляру.

Тот снова начал божиться, что ничего не брал. Тогда Костырев снял с гвоздя вафельное полотенце, накинул его на шею маляру, толчком в плечо повернул его к себе спиной, перехватил полотенце поближе к шее и коротким резким поворотом руки сдавил им горло. Лицо маляра побагровело и тут же начало синеть, глаза полезли из орбит, рот судорожно раскрылся, и из него набок вывалился побелевший язык. Я схватил Костырева за руку, требуя прекратить истязание, но он оттолкнул меня.

— Не мешай, я знаю, что делаю!

— Да ты ж его задушишь, может быть, он, действительно, ни при чем.

— Тебе веши нужно вернуть? Тогда потерпи и не мешай!

Алексей ослабил полотенце; маляр пришел в себя.

— Ну как, принесешь вещи?

Маляр взмолился:

— Лешенька, я не брал, я ничего не знаю!

И снова резкий выверт руки, полотенце сдавили горло. Маляр попытался еще что-то сказать, но вместо слов получился сдавленный хрип, а затем тело его обмякло и безжизненно рухнуло на пол, как только Костырев отпустил полотенце. Я подумал, что несчастный уже мертв и проклинал себя, что связался с Костыревым. Тем временем маляр ожил, поднялся на ноги и, как будто ничего и не произошло, бросил сквозь зубы:

— Ладно... ваша взяла.

Через полчаса все украденное было на месте. Мы так и не узнали, где все это он прятал и помогал ему кто-нибудь или это он все сам...

Работа на участке хотя и была более чем хлопотной и даже не безопасной, но, в общем, меня устраивала. У нас постепенно сколотилась литая команда, или, по официальной лексике, — здоровый коллектив! Что, прямо скажем, было делом редким для разношерстного состава заключенных.

В бригадах было несколько прибалтийцев - они составили костяк участка. На них всегда можно было положиться. Я уже упомянул литовца Витолдса. Исключительно добросовестный, крепкий, смелый парень. Однажды, когда вышла из строя плавильная печь, он сам полез в еще не остывшее чрево и находился там почти две смены, с небольшими перерывами, пока авария не была устранена.

Почти все зеки нашего участка получали максимальный зачет дней и полную пайку хлеба. Я подобрал надежных бригадиров. Мне здесь зачитывали два, а то и три дня за день, и я не спешил возвращаться в контору. Серафим Алексеевич уже не раз и в шутку и всерьез спрашивал:

— Не надоело бездельничать на участке? Не пора ли вернуться в контору?.. Много дел накопилось.

Я отвечал ему, что за «безделье» на участке мне засчитывают два дня за день, а за конторские дела — только полтора.

Но возвратился из длительного отпуска вольнонаемный начальник участка Азиев, и мне все-таки пришлось вернуться в контору. Правда, Офанасов вскоре снова обратился ко мне за помощью. У одной из фабричных труб начал разрушаться верх. Венчающая трубу чугунная корона весом в несколько центнеров могла упасть. Нам поручили снять корону и разобрать верхний разрушившийся участок кирпичной кладки. Задача была не из простых.

Предлагалось построить леса вокруг трубы и с них вести разборку. Сооружение таких лесов на всю высоту трубы требовало много времени, а корона могла упасть в любой момент и снести леса с людьми, разрушив строения внизу.

Начальник конторы находился в командировке, Офанасов не хотел рисковать сам и подставлять Азиева. Я же был для этого вполне подходящей кандидатурой. В случае чего, вся вина легла бы на нас, а за заключенных никому не пришлось бы отвечать. Вот чем еще была удобна система ГУЛАГа.

Я отобрал умелых, ловких и смелых ребят - Витолдса, Булку, Цоя, конечно, и еще нескольких человек из бригады, проверенных в деле. Правда, предварительно поставил начальству несколько жестких условий: заменить старые бушлаты, ватные брюки, шапки и валенки на новые и, учитывая сильный мороз с ветром, выдавать каждому после смены по сто граммов спирта. Конечно, это было неслыханной дерзостью, но я знал, что у начальства не было другого выхода. С обмундированием проблем не возникло, а вот спирт пришлось Азиеву покупать за свои деньги. Но, думаю, что при тройном окладе, с учетом заполярных надбавок и премий, он не слишком-то обеднел. Во всяком случае по миру не пошел.

Чтобы ускорить работу, мы решили не делать круговых лесов, ограничились возведением лесов только с одной стороны, противоположной той, куда сползала корона. Это раза в четыре уменьшало объем работ. Надо было спешить: с каждым днем корона оседала на сторону все больше и больше.

Чем выше мы поднимали леса, тут труднее и опаснее становилась работа. Руки немели от лютого мороза. Прожекторы, установленные внизу, не столько освещали рабочую площадку, сколько слепили. При ясном небе больше толку было от северного сияния.

Когда леса достигли примерно половины высоты трубы, стало очевидно, что наращивать их дальше опасно. Мы поняли, что совершили ошибку, отказавшись от круговых лесов. Воздвигнутая нами многоэтажная «этажерка», оказалась неустойчивой. Скобы, за которые она крепилась к трубе, могли не выдержать нагрузки, и тогда все шаткое сооружение рухнуло бы вниз. Уже сейчас верхняя площадка лесов напоминала палубу небольшого суденышка во время шторма. Было ясно, что если ветер усилится — нам конец!

Я не знал, что делать. Накануне приходил Офанасов, посмотрел, покачал головой и ушел. На следующий день он не вышел на работу, жена сообщила, что заболел.

Я остановил работу и обратился к ребятам:

— Какие будут предложения?

— Полезем наверх по скобам, — сказал Иван Булка, — сначала один посмотрит, как крепится корона и можно ли ее разобрать и спускать по частям, а потом уж будем решать, как действовать дальше.

Других предложений не было. На том и порешили. Первым вызвался лезть Витолдс. Мы собрались на верхней площадке и с замиранием сердца смотрели, как он по скобам добрался до верха и уселся на край трубы, потом продвинулся дальше, швырнул вниз несколько кирпичей и благополучно вернулся к нам на площадку лесов. По его словам, корону можно будет наверху разобрать, освободив от анкеров, заделанных в кирпичную кладку, и по частям сбросить вниз.

На всякий случай внизу соорудили защитный навес из толстых досок. Теперь наверх полезли Витолдс и Булка, захватив ломик и гаечный ключ.

И вот первый чугунный сектор со свистим и гулом пронесся мимо нас и, ударившись о навес, срикошетил в снег под наше дружное «ура!». К концу смены вся корона была разобрана и сброшена. Осталось разобрать только разрушившийся участок кладки. Я разделил спирт и объявил следующий день выходным. Теперь можно было не спешить. Серафим Алексеевич еще не вернулся из командировки, остальное начальство, видимо, не решалось появиться... Спирт от Азиева поступал регулярно. Я только побаивался, как бы в этом спиртном раже они всю трубу по кирпичикам не разнесли!

Через неделю известили Офанасова:

— Корона Российской империи низвержена! Леса и настил разобраны. Чугунные секторы сложены в аккуратную стопку... Можно выздоравливать.

Офанасов решил, что мы его разыгрываем. По его расчетам, мы должны были еще только заканчивать возведение лесов.

В гулаговской системе для нейтрализации и подавления активных зековских сил и возможных восстаний широко использовалась вражда между лагерными кастами. Особенно успешно использовалась жестокая, непримиримая вражда между «честными» и «ссученными». К первым относились уголовники, сохраняющие верность своему воровскому закону, те, кто не шел ни на какие сделки с администрацией и гулаговской властью, ко вторым — те, кто сдался власти, пошел в услужение. Обе касты люто ненавидели друг друга. Регулируя по своему усмотрению соотношение этих групп в лагере, администрация руками самих заключенных ликвидировала наиболее активных. Они стравливали недовольных между собой и так ослабляли сопротивление режиму. С этой целью заключенных постоянно перетасовывали — как в шулерских карточных играх. Доставалось в этой кровавой битве и тем, и другим. Объектом такой перетасовки стал и честной вор Цой. Администрация лагерей решила перевести его отсюда в другой лагпункт. «Почему?.. За что?..» — «А вот так. Значит, надо!» Цой почуял, что там его ждет гибель, и как мог противился отправке. Как я ни старался, чтобы хоть чем-нибудь помочь ему, мои хлопоты оказались тщетными. Как будто кто-то специально задался целью изничтожить его. А он сопротивлялся до последнего...

Охранники скрутили ему руки и ноги веревками и бросили в кузов. Когда грузовик тронулся, связанный Цой каким-то невероятным образом изогнулся, спружинил и выбросился из кузова. Его подобрали, снова бросили в кузов, и, чтобы не повторился этот трюк, охранники уселись на него верхом.

Предчувствие Цоя, вероятно, сбылось. Вскоре до нас дошел слух, что его там, во враждебном лагпункте, зарезали. Вот наступило время помянуть и его. Яркого и непримиримого. А чего это я так уж скорблю о нем?.. Да мало ли «честных воров» я повидал в ГУЛАГе?.. А потому что красив был и талантлив. И родился на свет, по всему видно было, не для того, чтобы стать уголовником.

 

38. Мельпомена (Муза — покровительница театра)

Сравнительно сносной жизни в нашем лагпункте мы во многом были обязаны начальнику культурно-воспитательной части — КВЧ. Вот просто попался вполне приличный человек — бывает же такое? При его содействии в зоне был построен клуб-театр с балконом и даже гостевой ложей. Руководил артистической труппой опытный режиссер Константин Васильевич Крюков, тоже из заключенных. Участникам труппы разрешалось носить волосы (всех остальных стригли под машинку). Желающих попасть в артисты было, как всегда, куда больше, чем требовалось.

Меня Константин Васильевич тоже привлек к работе как художника спектаклей. А позже и как исполнителя ролей, даже сделал своим помощником в постановочном деле. Он заканчивал десятилетний срок заключения и готовил себе замену.

Он ушел на свободу — мы остались. После его ухода начальник КВЧ неожиданно предложил нам поставить пьесу Славина «Интервенция»! Странное это было предложение, ведь у нас в лагере не было заключенных женщин, а даже простое общение с вольнонаемными было строжайше запрещено. Мне пришлось основательно искалечить пьесу Славина: заменить почти все женские роли на мужские, кроме, разумеется, одной — банкирши и попутно бандерши мадам Ксидиас. Эта мадам должна была оставаться женщиной, иначе терялся весь смысл и шарм пьесы. Роль мадам Ксидиас я поручил очень талантливому парнишке, Леше, а одну из самых выигрышных ролей Фильки-анархиста — моему товарищу Славе Ивлеву.

Почти весь реквизит, костюмы, декорации, бутафорию мы делали сами. Репетировали каждый вечер после работы. Множество хозяйственных проблем, которые непрерывно приходилось решать, поглощали все свободное время, а ведь еще были и творческие — как-никак мы со своим дилетантским рылом вторгались в изящный огород Мельпомены, Музы — покровительницы театра.

Наконец настал день генеральной репетиции. Спектакль принимал сам начальник КВЧ. Все волновались, как первокурсники перед сессией, а больше всех, наверное, я. Но генералка прошла довольно успешно. Особенно хорош был Лешка в роли мадам.

Постановка была принята, и назначен день премьеры. Мой дебют в роли постановщика вроде бы удался. Возможно, об этом отрезке моей лагерной жизни я не стал бы рассказывать, если бы не следующий эпизод, связанный со спектаклем. По сценарию в конце пьесы Филька-анархист произносит такие слова: «Власти приходят, власти уходят, бандиты остаются». На одной из репетиций Слава Ивлев, исполнитель роли, произнося эту фразу, случайно повернулся к пустой ложе. Я мысленно представил, как бы это выглядело в день премьеры, когда в ложе будет восседать лагерное, а возможно, и более важное гулаговское начальство.

Я поделился своими соображениями со Славой. Мы понимали, что это нам может обойтись очень дорого, но отказаться от такой выигрышной, хотя и рискованной мизансцены уже не могли, сознавая, как это воодушевит и ободрит нашу зековскую публику, даст повод к размышлению. Очень хотелось, чтобы спектакль понравился именно им, хоть на время отвлек от мерзкой действительности, принес радость. В этом мы видели свою главную задачу, из-за этого шли на риск.

А если начальство рассердится или даже придет в негодование, а то и в неистовство, то ведь это тоже большая радость и полный праздник... Нет, что ни говори, — искусство со всех сторон обнаруживало свои манящие прелести и было сродни риску разведчика.

И вот наступил день премьеры. Через дырку в занавесе я заглянул в зал. Он был набит до отказа, заполнены даже проходы. Только гостевая ложа оставалась пустой, но с минуты на минуту ожидалось прибытие высокого гулаговского начальства. Наконец, оно появилось в сопровождении многочисленной свиты, все военные, в форме НКВД. Начальник КВЧ подал знак, и спектакль начался.

Первый акт прошел успешно. Зал бурно реагировал, взрывался аплодисментами. Не успел опуститься занавес, как за кулисами появились охранники во главе с одним из представителей свиты.

— Кто позволил использовать вольнонаемную женщину? — с таинственной угрозой обратился он прямо ко мне, как будто я публично изнасиловал его близкую родственницу. — Вам известно, что это категорически запрещено!

— Так точно, гражданин начальник! — бодро отрапортовал я и добавил, еле скрывая улыбку: — А мы ее и не использовали...

— И ты, и она будете наказаны. А теперь позови мне эту блядь.

Я отворил дверь в гримерную и крикнул:

— Мадам Ксидиас, на выход! Вас хочет видеть гражданин начальник!

Лешка пулей вылетел из гримерной, шурша юбками, виляя подкладными бедрами, играя бюстом — он уже хватил первую порцию успеха и жаждал второй, — был раскован и нагл: остановился на почтительном расстоянии и учтиво поклонился, сделав на всякий случай еще и глубокий реверанс.

— Как фамилия, где работаешь? — рявкнул начальник.

— Содержу в порту бардак, ваше благоро... — Тут он сообразил, что переборщил, и, запинаясь, поправился: — Гражданин начальник!

— Номер! Статья!

— Заключенный номер... (такой-то), статья... (такая-то), — промямлил Леша под хохот всей труппы.

Только теперь сообразил начальник, в чем дело, и припечатал:

— Десять суток ШИЗО. После спектакля!

Когда он ушел, мы начали кататься по сцене от смеха, а потом стали качать нашу «мадам», нарушив при этом бутафорию женской фигуры. В результате одна подкладная грудь оказалась на спине...

Понадобилось время, чтобы привести все в порядок. Зал выкриками и аплодисментами выказывал свое нетерпение, требуя продолжения спектакля. К счастью Лешу, не обескуражило обещанное наказание, и с появлением его на сцене зал застонал от восторга. Безупречен был и Филька-анархист. Ивлев отлично справился с ролью. Приближался момент, когда ему нужно будет произнести фразу о бандитах. Он вопросительно взглянул на меня, как бы спрашивая — стоит или нет? — Стоит! Утвердительным кивком ответил я, подхлестнутый инцидентом с «мадам Ксидиас».

И вот настал, как пел Филька в своих куплетах, «критический момент». Он обратился к зрителям и громко произнес:

— Власти приходят, власти уходят... — и, повернувшись к ложе, как бы с сожалением, завершил: — Бандиты остаются!

Что тут поднялось в зале, трудно себе представить. Зрители ревели от восторга. Все что угодно, но такой бурной реакции я не ожидал. Спектакль приостановился, его просто невозможно было продолжать, — это была овация...

В тот же вечер меня вызвали в КВЧ. Начальник был необычайно холоден. Я понимал, что ему из-за нас здорово досталось. Мне и Ивлеву запретили участвовать в самодеятельности и обоих остригли. Труппу немедленно распустили. Правда, Леша отсидел в ШИЗО только одни сутки, но его тоже остригли. Признаться, я ожидал более суровых репрессий, особенно в собственный адрес. Оно так бы и случилось, если бы не вступился за нас все тот же начальник КВЧ. Как же это я забыл его имя-отчество и фамилию — нехорошо. Такого следует помнить.

Так оборвалась моя режиссерско-артистическая карьера, едва-едва успев начаться. «Значит, не судьба», — подумал я.

Молва о нашем спектакле распространилась за пределы 6-го лагпункта, а фраза «Бандиты остаются!» стала своеобразным знаком солидарности не только среди заключенных, но и среди вольняшек.

Мой переход на работу в контору не нарушил дружбы с эстонцем Альбертом Трууссом, с которым мы вместе работали в ОМЦ. Чтобы не оставаться в лагерном бараке в свободные воскресные дни, мы выходили на работу — пользовались тем, что ОМЦ и моя контора находились в одной зоне оцепления.

Однажды Альберт пришел ко мне бледным и очень расстроенным. Его только что ограбили. Остановили трое с пиками...

Денег было немного, но забрали портсигар, памятный подарок из дома. Мы немного посидели, а потом я пошел проводить его. Надел поверх телогрейки свой самодельный черный плащ и сунул в карман бутафорский пистолет. Его изготовили в нашем столярном цехе для вновь воскресающей клубной самодеятельности. Мне как раз надо было отнести его в лагерь. Хотя пистолет был деревянный, но, покрытый черным лаком, выглядел, как настоящий. Еще мелькнула мысль: «А вдруг пригодится!». И как накаркал — в одном глухом месте, из-за укрытия вышли четверо и перегородили нам дорогу. Я шепнул Альберту:

— Иди прямо на них. Не сворачивай и не оборачивайся.

Сам пошел чуть сзади на расстоянии двух метров, делая вид, будто конвоирую. Правая моя рука была засунута в карман плаща, там я сжимал рукоятку деревянного пистолета. Когда подошли почти вплотную, я прикрикнул:

— Не останавливаться! Вперед!

Четверка нехотя расступилась, дав нам дорогу.

До ОМЦ мы дошли благополучно. К себе я возвращался один, готовый при встрече с грабителями пугануїь их бутафорским пистолетом. Но вместо грабителей был остановлен оперативником. Теперь уже мне предложили идти впереди и не оборачиваться. Я спокойно шел, знал, что меня все равно отпустят, но вдруг вспомнил про пистолет в кармане и почувствовал, как спина покрылась холодным потом. Дело в том, что в последнее время было совершено несколько дерзких ограблений. Грабитель, до сих пор не пойманный, всегда угрожал пистолетом, но ни разу не пустил его в ход. Скорее всего, пистолет был тоже ненастоящий. Как я смогу доказать, что грабил не я. За такое преступление могли запросто дать «вышку». Надо было во что бы то ни стало избавиться от пистолета. Пришлось тряхнуть стариной и вспомнить фронтовые навыки. Я мысленно прорепетировал все движения. Надо надежно отвлечь внимание конвоира, опустить руку в карман, вытащить пистолет и сунуть его в сугроб. На все не более двух секунд. Ошибка может стоить жизни. Оперативник наверняка вооружен, и у него-то пистолет, извините, настоящий, на боевом взводе, и снят с предохранителя. Все это я понимал, но выхода не было. Выбрал момент, поскользнулся, вскинул вверх левую руку и, падая, успел правой вытащить пистолет из кармана и сунуть его в снег. Все получилось, как задумал. Оперработник выругался, но ничего не заметил. Пистолет надежно спрятан в сугроб, место я запомнил. В комендатуре меня тщательно обыскали, выяснили, кто я, и отпустили. На обратном пути я подобрал пистолет и отправился в лагерь.

При возвращении из промзоны в зону лагеря всех заключенных всегда обыскивали. Мне следовало сразу отдать пистолет охране для передачи его в клуб. Но под впечатлением только что происшедшего эпизода решил проверить бдительность охраны. Переложил пистолет во внутренний карман плаща и при обыске на вахте широко распахнул пилы телогрейки вместе с полами плаща. Дал проверить карманы брюк, внутренний нашитый карман телогрейки. Потом быстро запахнул полы, подставил рукава для прощупывания снаружи и стал выворачивать боковые карманы, показывая, что они пусты. Пистолета охранник так и не обнаружил. А я понял — таким образом можно было бы и автомат в зону пронести...

После моего изгнания из храма Мельпомены клубной самодеятельностью стал руководить профессиональный актер Сергей Абрамов. Его перевели к нам из какого-то другого лагпункта. Это был исключительно одаренный, необычный и даже загадочный человек. Он талантливо исполнял драматические роли, хорошо пел, аккомпанируя себе на гитаре.

Когда он исполнял старинные романсы или баллады, зал слушал, затаив дыхание, и подолгу не отпускал его со сцены. Я видел, как под воздействием его пения травленные, непрошибаемые зеки плакали. Иногда он вдруг тайно исчезал, и никто не мог сказать, где он находится. И его ни разу не наказали. Кто-то видел его даже в городе. Поговаривали, что он владеет особой техникой гипноза или внушения и может пройти через любую вахту. О нем ходили всякие легенды, даже небылицы, но я ничему не верил, пока не познакомился с ним поближе.

Как-то в разговоре я высказал ему сомнение по поводу этой его способности. Он посмотрел на меня, как удав на кролика, и сказал:

— Если хочешь, можем часок-другой прогуляться по городу. Посидим в ресторане.

Я подумал, что он шутит, и, приняв его игру, сказал:

— С удовольствием!

— Тогда идем.

Не оглядываясь, он двинулся в направлении вахты.

Мы подходили к проходной, пересекать которую в обе стороны могли только вольнонаемные. Сергей легко и без всякого напора сказал охраннику:

— Мы скоро вернемся. — Не сбавил шаг, не приостановился, мне даже показалось, что он смотрел мимо охранника.

Невиданный случай — мы беспрепятственно вышли из зоны. Я шел как по раскаленной плите и ждал, что охранник вот-вот опомнится и выстрелит или гаркнет: «А ну, вертайсь!» Я уже видел себя в штрафном изоляторе — самом строгом... И Сергея рядом... Но все было спокойно. Никто не стрелял, никто ничего не кричал. Мы шли по неохраняемой городской земле. И тут догадка ударила, как хлестнула: «Раззява, да это же сексот — секретный сотрудник ГУЛАГа. Вот тебе и вся легенда. А я-то уши развесил!». Однако виду не подал и свое открытие решил придержать пока при себе.

Сергей хорошо ориентировался в городе, видно, бывал здесь не раз. Мы уже прошли мимо одного ресторана; он вел меня в другой, сказал, что тот лучше. Чтобы проверить свое подозрение, я предложил посетить тот ресторан, который мы уже прошли. Он не стал упорствовать, и мы вернулись. Я еще вначале предупредил его, что денег у меня всего один рубль, а он сказал, что у него и того меньше. Интересно было посмотреть, на что же он рассчитывал? Мы разделись и прошли в зал. Две официантки беседовали между собой, не обращая на нас внимания. Лишь после второго призыва одна из них нехотя подошла к столику.

— Девушка, нам бы чего-нибудь перекусить.

— Меню перед вами.

— Оно нас не устраивает, позовите, пожалуйста, директора.

Появилась сравнительно молодая женщина. Представилась заместителем директора ресторана. На лице недовольное выражение — зачем побеспокоили... И тут на моих глазах стало происходить непонятное превращение.

На лице появилась улыбка, взгляд потеплел. Она ловила каждое слово Сергея и была готова выполнить любое его желание. Он сказал, что случайно встретил своего давнишнего друге и хотел бы отметить это событие несколько торжественнее, чем позволяет меню. Он будет весьма признателен, если она поможет нам в этом... Через минуту на столе появился коньяк, хорошая закуска. Сергей с аппетитом ел, а у меня кусок застревал в горле. Я понял, что мое подозрение было напрасным. Если бы он был сексотом, зачем тогда ему было демонстрировать все это. Теперь я с тревогой ждал момента, когда придется расплачиваться. Сергей же, судя по всему, не испытывал никакого беспокойства, и когда замдиректора подошла к нам осведомиться, довольны ли мы угощением, усадил ее за стол, и мы выпили за ее здоровье. Потом Сергей поблагодарил за гостеприимство, сказал какой-то комплимент и, сделав жест, будто достает бумажник, спросил, сколько мы должны за угощение. Она наотрез отказалась получить с нас деньги...

Присутствуя при всем этом, я плохо понимал, что происходит, словно сам находился под гипнозом. Выходя из ресторана, я боялся обернуться, ожидал, что раздастся возглас: «Вернитесь!» Но и здесь, так же, как на вахте, все обошлось благополучно. Мы беспрепятственно вернулись в зону.

Вот так, в который уже раз, передо мной приоткрылся край занавеса, скрывающего необъятный мир человеческих возможностей.

 

39. Анна К.

В нашей ремстройконторе работала нормировщицей вольнонаемная молодая женщина Анна К. Мне довольно часто приходилось обращаться к ней по работе. Иногда она заходила просто поболтать. По отрывочным и случайным фразам можно было предположить, что в Норильске она оказалась из-за какой-то сердечной драмы. В меру привлекательна и стройна. На ухаживания вольнонаемных мужчин почти не реагировала. На левой руке носила обручальное кольцо, хотя ни мужа, ни жениха, как я знаю, у нее не было. К особо ретивым поклонникам относилась холодно и даже с некоторым презрением. 

Однажды она появилась в помещении почти в невменяемом состоянии и еле выговорила:

— Только что... меня ограбили. Вот тут вот — возле самой конторы... Их двое... Молодые ребята с ножами...

У нее выпотрошили сумочку, сняла часы. Я спросил, как выглядели грабители и в какую сторону пошли. Забежал в столярный цех, сунул в карман молоток, крикнул нашим ребятам, что побежал догонять грабителей и что нужна их помощь. На мой призыв тут же откликнулся кузнец Пашка. Вдвоем мы побежали в указанном Анной направлении. Полярная ночь в преддверии весны немного потеснилась, появились утренние сумерки. Вскоре я различил шагающего широким шагом человека. Приметы совпадали с описанием Анны. Я побежал быстрее, сзади чуть поотстал Пашка. Человек шел, размахивая руками, и не оборачивался. Расстояние между нами сокращалось. Улучив момент, когда его правая рука в махе оказалась сзади, я схватил его за запястье и заломил. Парень рухнул на колени. Подбежал Пашка — в кармане задержанного мы обнаружили нож. Сомнений не осталось — это был один из грабителей. На вопрос, где его напарник, отвечать отказался. Мы повели его в направлении нашей конторы. Не успели пройти и сотни метров, как из сумрака появилось несколько силуэтов. Сначала мы решили, что это наши ребята идут к нам на помощь. Но это были не они... Еще мгновение, и мы с Пашей оказались в плотном кольце. Их было человек пять, в темных бушлатах, с поднятыми воротниками и надвинутыми на глаза ушанками. Лица почти не видны, только свирепые взгляды, ничего хорошего не обещая, устремлены на нас. Медленно подступая, они на ходу вытаскивали из рукавов и карманов кто нож, кто пику. Не знаю, кого из родных и близких вспомнил я в этот момент... Было ясно — это конец! Руки и ноги ослабели. Пойманный грабитель почувствовал, что его нс держат, и отскочил в сторону. Я вспомнил про молоток и отобранный нож, но понял, что любое движение только ускорит конец. Заточенной пикой вмиг пропорят насквозь... Дальше все было как во сне. Кольцо вдруг отпрянуло и исчезло. А из мрака уже появилась фигура в распахнутом полушубке и черном кителе. Это был вольнонаемный мастер столярного цеха Гусев и с ним еще несколько наших зеков. Появись они всего на две-три секунды позже — и опоздали бы... Но вместо того чтобы радоваться избавлению, мне вдруг стало обидно, что мы упустили грабителя. Он не мог уйти далеко, и я действительно увидел его. Он поднимался по насыпи железнодорожного полотна. Еще немного, и он скроется из виду.

Я догнал его, когда он уже спускался с противоположной стороны, снова применил прием — чуть не сломал ему руку. Он пытался вырваться, а когда не удалось, вцепился зубами в кисть моей руки (шрам на пальце остался на память). Потом мы привели грабителя в контору, обыскали еще раз и нашли часы, снятые у Анны. Гусев позвонил в спецкомендатуру и бандита забрали.

После этого происшествия Анна поглядывала на меня с удивлением и даже с любопытством. А в ближайший воскресный рaбочий день пригласила на свою территорию в конторском бараке и устроила маленький благодарственный банкет: на столе были бутерброды, в стаканах горячий чай. Для меня было очень дорого это проявление доброты и участия. Простое человеческое общение между зеками и вольными приобретало особенную ценность. Оно отодвигало кошмарную реальность, в которой подозрения, доносы, стукачество и слежка специально культивировались и поощрялись, где ненависть, подобно грязевой лавине, старалась поглотить случайно уцелевшие островки доброты и милосердия. Эта искусственно разжигаемая ненависть разлагала души, заставляла в каждом видеть врага, словно все вокруг было заполнено одними недругами.

В лагерных условиях выяснение отношений приобретало свои уродливые формы. С ними приходилось сталкиваться почти ежедневно. Ведь это и была сама действительность. Но об одном случае все же стоит рассказать.

Это произошло у меня на глазах. В плавильном цехе работала ремонтная бригада заключенных. Что-то не поделили. Трое погнались за одним по рабочим площадкам и трапам, загоняя его все выше и выше. По тому, как они за ним гнались, и по тому, как он от них убегал, было видно, что тут пощады не будет. Они загнали его на самую верхнюю площадку под перекрытием. Дальше уходить было некуда, оставалась только ферма, и он полез по ней, рискуя каждый миг сорваться. Но преследователей и это не остановило. С противоположных концов они так же полезли по ферме. Приближалась развязка. Преследуемый понял, что ему не уйти, посмотрел вниз, где как раз под ним остановился огромный ковш с расплавленным металлом, и, не раздумывая, с высоты прыгнул «солдатиком» вниз, прямо в ковш... И не промахнулся.

Причины этой трагедии мне не известны. Да и другие, кто был свидетелями, не проявили интереса. Слишком дешевой была там человеческая жизнь, и случаи жестокой расправы происходили довольно часто.

С Анной мы встречались почти каждое воскресенье. Конечно, это было очень рискованно для обоих. Даже обычное чаепитие могло окончиться расправой. Я как-то ее спросил:

— Зачем тебе этот постоянный риск?

Она ответила:

— К сожалению, нормальные люди здесь чаще встречаются і;рсди политических заключенных И ссыльных, а этих борзых, как и уголовников, мне не надо.

В один из дней Анна не вышла на работу. Я не на шутку встревожился... Оказалось, она сильно простыла и заболела. Прошло несколько дней. Я знал, что она живет одна. Может быть, ей нужна помощь... Не мог придумать, как помочь ей. Выручил снова легендарный Сергей Абрамов. Он решительно произнес: «Пошли!»

Опять, как тогда в ресторанном походе, мы беспрепятственно проплыли через вахту и вместе заявились к Анне домой. Она обомлела от неожиданности — уж больно испугалась, что нас отправят в штрафной лагерь за побег из зоны. К счастью, и на этот раз все обошлось. Вот бывает так, даже в полной безысходности, в лагерном мире случаются чудеса.

 

40. «58-ю» — под землю, с глаз долой!

Сперва робко, а потом все настойчивее по лагерю поползли черные слухи. Пришел приказ: всю 58-ю статью собрать в спецлагеря и загнать под землю — в шахты, рудники — с использованием только на общих работах, лишить права переписки и предоставить лагерному начальству полномочия продлевать подошедший к концу срок заключения. Год паскуднейший из худших — 1951-й!

Взволновались не только зеки, приказ наносил серьезный ущерб всему металлургическому комбинату. Вскоре тревожные слухи подтвердились.

Вызвали на этап с вещами первую партию. В нее вошла 58-я с большими сроками, от двадцати лет и выше, с довесками: ссылкой после отбытия срока, поселением, лишением прав. Спустя некоторое время, последовала вторая партия. В нее отобрали тех, у кого сроки были от пятнадцати до двадцати лет. В эти дни все мы жили тяжким ожиданием вызова на этап. Во многих цехах работа остановилась. Производство лишилось многих ведущих инженеров, специалистов, начальников цехов, смен, руководителей групп и проектов. Фактически это был удар по мозговому центру комбината. Началась обычная бестолковщина, сумятица, аварии.

Прошло еще несколько дней, и стали подбирать всех остальных, осужденных по 58-й статье, с «пустяшным» сроком — десять лет.

Так прекратил свое существование 6-й лагпункт — этот крохотный островок просветлений среди обширного архипелага мрака. Островок, с еще не до конца подавленной способностью мыслить, как-то действовать, жить, где сохранялись остатки нормальных человеческих отношений, не всегда доступных даже для тех, кто находился по другую сторону колючей проволоки, на так называемой свободе, в мире искусственно созданного единомыслия, холуйства, предательства и лжи.

Я попал в лагерь, обслуживающий две угольные шахты. Одна, внекатегорийная, то есть сверхопасная по взрыву метана и угольной пыли, другая — второй категории взрывоопасности.

Поскольку вольнонаемные горные мастера, начальники участков и смен теперь не должны были работать совместно с заключенными, возникла необходимость заменить их зеками. В лагере организовали курсы горных мастеров. В числе «курсантов» оказался и я. Преподавателями были опытные инженеры, большинство — бывшие заключенные. В программу обучения входили такие дисциплины, как геология, системы горных разработок, вентиляция, буровзрывные работы, электротехника, горные машины и другие. Занимались по восемь часов с перерывом на обед.

Тут мне очень не хватало моих проверенных друзей: нас всех рассовали по разным гулаговским дырам.

В этом лагере, как, впрочем, и в других, было много литовцев, латышей, эстонцев. Как правило, это были добросовестные трудяги, просто не умевшие делать что-либо кое-как. Такой уж, видно, это народ — разумные, деловые. Среди них мне ни разу не довелось встретить вора, стукача или хотя бы лагерного придурка.

Первым моим новым другом в этом лагере стал литовец Ионас Беляускас. Открытое спокойное лицо, чуть наивный взгляд голубых глаз — в них он отражался весь, без утайки. На таких, как он, можно положиться. Ионаса вместе с другими, «сактированными по инвалидности», должны были в следующую навигацию отправить на материк. У него была уже третья стадия туберкулеза легких. Ему трудно было ходить самому за баландой, и я обычно приносил котелок на двоих в барак. Так из одного котелка мы и ели. Ионас часто останавливался, чтобы передохнуть, и я ждал, пока он снова соберется с силами, а то было бы не поровну. Помню, сколько признательности было в его глазах. Но не за то, что я накормил его или вместе с ним выдерживал паузу (он уже был равнодушен к еде), а за то, что ел вместе с ним из одного котелка и не боялся заразиться. А я как-то даже не придавал этому значения. Цена жизни была здесь слишком ничтожна. Ионас показал мне фотокарточку сестры и сказал, что если бы мы выжили и чудом оказались на свободе, я обязательно должен был бы приехать к ним в Литву.

— Моя сестра была бы тебе верной женой, — говорил он.

Когда в Литву в 1940 году пришли советские войска, Ионас Беляускас заканчивал военное училище. Но стать офицером ему не пришлось. Начались массовые репрессии. Забирали целыми семьями, не позволяли брать с собой ничего. В освободившиеся, со всем оставленным скарбом дома стали поселяться новые хозяева... Нетрудно представить себе масштаб этих репрессий в чужой стране, когда своя была перепахана ими.

Та же участь постигла народы Латвии и Эстонии.

В отношении оккупированных прибалтийских народов вершился настоящий геноцид. Да разве только к прибалтийским?.. А как после этого они должны были относиться и нам? Глубокий след в памяти оставил случай, происшедший в 1940 году на территории, до этого принадлежавшей Польше. Километрах в тридцати от Львова рядом с шоссейной дорогой мое отделение отрабатывало приемы быстрого приведения в боеьую готовность четырехметрового оптического дальномера и определения расстояния до движущейся цели. На шоссе показалась длинная колонна. Я повернул дальномер в ту сторону, прильнул к окулярам и увидел конвоируемых нашими солдатами людей в польской военной форме. Это были совсем молодые парни в обтрепанной униформе, многие шли босиком. Вид у них был изможденный. Колонна уже поравнялась с нами, когда конвоиры объявили привал. Это оказались военнопленные, но почему-то очень уж юные, лет семнадцати-восемнадцати. Один из них обратился к нам по-украински, попросил закурить. С разрешения конвоира мы отдали пленным весь имевшийся при нас запас махорки, выданной на неделю. Завязался разговор. Выяснилось, что это курсанты военного училища, оказавшиеся на территории, отошедшей к нам. Их поместили в лагерь как военнопленных и стали использовать на работах в каменном карьере. Об условиях, в которых они содержались, красноречиво свидетельствовал их облик.

Раздалась команда: «Подымайсь!» Некоторые не смогли встать сами. Им помогали их товарищи под отборный мат наших конвоиров. Пленный, с которым мы беседовали, поблагодарил за махорку и, горько усмехнувшись, произнес:

— Дзякую вам, братику, що вызволили нас! (Спасибо вам, братья, что освободили нас!).

Эту фразу я вспоминал часто. Да и теперь вспоминаю.

Неоднократно мне приходилось слышать о массовых репрессиях со стороны НКВД по отношению к жителям Польши, Бессарабии, Западной Украины, там где я побывал вместе со своей воинской частью перед Отечественной войной. Везде мы ощущали постепенное ухудшение отношения к нам со стороны местного населения присоединенных территорий.

Позже, на этапах и в лагерях, о масштабах этих акций я мог судить по огромному количеству поляков, западных украинцев, молдаван, литовцев, латышей, эстонцев, встреченных мною в пересыльных тюрьмах и в лагерях в период с 1948 по 1954 год. Немало встретил я там немцев и евреев, чехов, корейцев и татар. Да кого только там не было... Разве что с островов Зеленого Мыса! И тем не менее я не знаю ни одного случая враждебности среди заключенных между прибалтийцами и русскими. Наоборот, эти взаимоотношения отличались сердечностью, взаимовыручкой. Даже языковый барьер никогда не являлся препятствием.

Большим подарком и утешением для меня стала дружба с замечательным человеком, Василием Крамаренко. В лагере его считали чуть ли не святым. До заключения он преподавал философию высшему командному составу Советской Армии. На одной из лекций он открыто осудил сталинские репрессии. Это стоило ему двадцати пяти лет лагерей и пяти лет ссылки.

Василий Крамаренко работал в самой опасной угольной шахте. Ее внекатегорийность определялась, как я уже упоминал, повышенной загазованностью взрывоопасными метаном и угольной пылью. Как рассказывали, случайно или по какой-то неизвестной закономерности, каждый год почти в один и тот же день в шахте происходил страшный взрыв. Его сила была такова, что рельсы закручивались в спираль. Все, кто в это время находился под землей, погибали. В этой шахте работали только заключенные. Накануне дня, когда, по расчетам старожилов, должен был произойти взрыв, один из зеков рассказал о своей беде: на этот день его назначили дежурить в шахте. А у него срок заключения заканчивался. Менее чем через месяц он должен был выйти на свободу. Там его ждали жена и двое детей. Зек зашел попрощаться и передать для отправки прощальное письмо домой. Василий Крамаренко пошел в шахту вместо него. На этот раз взрыва не произошло... Вот не произошло и все тут... Зато его поступок запомнился на всю жизнь. И я верю — не мне одному... Настоящих людей никогда не бывает много. И концлагерь — это не выставка благородных поступков.

Эта история не давала мне покоя, и я решил обязательно познакомиться с Василием Крамаренко. Мне его показали. С виду ничего особенного: рост чуть выше среднего, худощавый (здесь толстые встречаются редко), слегка сутуловатый — похож на обыкновенного школьного учителя, только хорошего учителя. А лицо... уж не знаю, как его описать... Мы познакомились... Обыкновенное лицо спокойного, думающего человека. Запомнились глаза, серые, добрые. В тот миг, когда он начинал что-нибудь рассказывать, объяснять или спорить, — в его глазах начинал светиться живой и неистребимый ум. Вот каких людей держала страна и ее правители за решеткой и в лагерях уничтожения.

Сначала я отнесся к Василию довольно сдержанно и даже с некоторым предубеждением, так как знал его приверженность к господствующей у нас идеологии. В ее порочности к тому времени я уже был уверен и как-то однажды сделал первый выпад:

— Я считаю, что сторонниками существующей у нас доктрины могут быть либо недалекие и подслеповатые люди, либо те, кто притворяется, преследует корыстные цели или просто боится за собственную шкуру...

Удивительно, но в ответ он не обрушил на меня оборонительно-наступательный залп, как я ожидал, а спокойно, с улыбкой сказал:

— Здесь все значительно сложнее.

Я уже слышал от других, что он прекрасно разбирается в политических теориях, имеет серьезные познания в философии и истории. У него было чему поучиться. А лагерь — это еще и академия: здесь все мало-мальски стоящие — учатся.

Мы сидели на крыше барака — давно облюбовали это местечко. Наступала весна, и пригревало скупое на тепло солнце. Здесь нам никто не мешал и вероятность подслушивания была наименьшей. Трудно описать весь круг тем, затрагиваемых нами в беседах на крыше барака: тут не то что пятьдесят восьмая статья со всеми своими пунктами и вторым сроком, могли покатиться с плеч наши буйные головы.

Рядом с Василием меня посещало прозрение. В споре с ним я набирался ума.

Там, на крыше барака, формировалась моя мировоззренческая позиция.

— Из всех высказанных тобой, самая сильная мысль та, — спокойно говорил Василий, — что Сталин сам спровоцировал нападение Гитлера на СССР. За такую новацию не то что НКВД, а почти весь советский народ сегодня тебе голову оторвет!

— Но я это знаю — я был свидетелем этого.

— Ну тогда держи мое возражение: война — это следствие, причина в том, что Сталин Гитлера к власти привел за ручку... И водрузил!

— Как это? — тут пришла очередь удивляться мне.

— А вот так... Еще в конце двадцатых Сталин повел смертельную борьбу с европейской социал-демократией — единственной реальной помехой гитлеровскому национал-социализму. И надо сказать, небезуспешно. Гитлер, еще недавно получивший на выборах всего пять процентов голосов, вдруг прыгает выше всех и становится канцлером Германии. Так кто его туда швырнул?.. Кто ему дорогу вымостил и расчистил?..

— Ничего себе, — еле проговорил я, — а еще стойкий марксист-ленинец!

— Но ведь не сталинист же?

— Но и не тут начало. Оно в самой идеологии марксизма-ленинизма — пришлось сказать мне ему. — Еще раньше пришел я к выводу, что в нормальном обществе не может быть равенства. Каждый человек — это неповторимая индивидуальность. Равенство приведет к деградации личности. Другое дело равенство возможностей, равенство всех перед законом.

Такой же абсурд: каждому по потребностям! Ведь именно вечная, естественная неудовлетворенность потребностей стимулирует стремление к совершенствованию и прогрессу. Удовлетворение потребностей возможно было бы только в обществе беспросветных примитивов, способных желать, мыслить или действовать только по указанию. Впрочем, сталинские и гитлеровские концлагеря заложили основу для осуществления на практике этих «светлых идеалов»...

Еще в школьном возрасте я замечал, как расходится, расползается все то, что в реальной жизни окружало нас.

Рядом с нашим домом проходила железнодорожная магистраль. На запасных путях часто останавливались товарные эшелоны. Их охраняли солдаты, вооруженные винтовками с примк-нутыми штыками. Нам, ребятишкам, было интересно взглянуть на «разбойников». Но к нашему удивлению в вагонах находились только женщины и дети. На вопрос: «Куда вас везут?» — отвечали:

— Не знаем, наверное, в Сибирь, куда же еще...

— А где ваши папы?

— Этого мы тоже не знаем. Может, и в живых уж нет...

— А за что вас?.. — Молчание... И голос из глубины вагона:

— Не хотели бесплатно работать в колхозе, умирать голодной смертью...

Это была реальная действительность в начале тридцатых годов в период насильственной коллективизации и голода.

А в школе учителя, пионервожатые, комсорги преподносили эту действительность совсем в другом виде...

Учительница на уроке диктовала условие задачи по арифметике:

— «Колхозник заработал столько-то трудодней и получил на них столько-то муки, мяса, круп...»

Я поднял руку и сказал, что в задаче все неправильно:

— Колхозники на трудодни ничего не получают... (Тогда в городах по карточкам ничего, кроме черного хлеба, не давали, а на селе люди пухли с голоду и мерли.)

Директор школы долго допытывался:

— Кто тебя научил? От кого ты это слышал?

— Никто меня не учил, это я сам знаю, — упорно повторял я. Вызывали отца. Он тоже был удивлен. В семье не вели таких разговоров.

Уже тогда мне казалось странным, почему фабриками и заводами должны управлять не инженеры, а простые малограмотные рабочие, которых в кинокартинах изображали непременно очень умными. А колхозникам просто вменялось в обязанность поучать образованных людей — этих упорных недотеп, негодяев и вредителей.

Непонятно было мне, почему пролетариат, у которого ничего нет, кроме цепей, должен быть хозяином... Какой же это хозяин, который не сумел ничего приобрести, кроме цепей? Доверь такому хозяйничать, он все развалит.

Не мог я уразуметь, зачем нужно всеобщее равенство? Вспоминал своих сверстников, чья жизнь проходила на моих глазах. Были среди них такие, от которых был один урон. Они все ломали, ничего не умели сделать как следует, лодырничали, ходили всегда неопрятными, неумытыми. Большинство из них и выросли такими же. Одни спились, другие проворовались, третьи отбыли свой срок на руководящих постах, не создав ничего положительного.

Их попытки создать что-то полезное, чаще приводили к развалу всего, к чему они прикасались.

— Разве трудолюбивые, нормальные люди захотят равняться на них? — спрашивал я Василия. — А ведь их не мало и становится все больше и больше. Одни не могут, другие не хотят хорошо работать, когда можно получить и так — в обществе, где все равны. Для лодырей, бездельников, неумех, кое-каков — это самая желанная система. За нее они готовы драть свои глотки на собраниях и митингах, перегрызать глотки не таким, как они...

Несмотря на различие наших с Василием взглядов, по ряду позиций мы ощущали родство душ и инстинктивно тянулись друг к другу. Между нами установилось полное доверие. И что удивительно, наши позиции начали постепенно сближаться, одновременно отмежевываясь от призрачных идеологических догм. Мы вместе шли к прозрению, помогая друг другу.

Не знаю, как ему, а мне было чему у него поучиться. Для меня интересно было узнать, что еще в далекой древности Аристотель, ознакомившись с системой государственного устройства, аналогичного нашему, предостерегал: «При такой системе люди перестанут трудиться, поля зарастут бурьяном, опустеют закрома, все хозяйство придет в упадок». А немецкий канцлер Бисмарк, познакомившись с идеями построения коммунизма сказал: «Выберите страну, которую не жалко»...

Иногда я наведывался в здешний клуб, который размещался в обычном бараке. Помогал художественному оформлению постановок, но сам в самодеятельности не участвовал. Мне было запрещено.

Однажды к нам в клуб обратился небольшого роста, щупленький, отощавший зек. Предложил свои услуги. Говорил он с заметным кавказским акцентом и, как выяснилось, был из Баку. На вопрос — что он может? — ответил:

— Я мастэр спорт, могу забит гвозд...

Все присутствующие едва сдержали улыбку, но «мастэр» добавил: бэз молоток.

Принести несколько толстых гвоздей. Молниеносное движение руки, и гвоздь насквозь прошил крышку стола. Так один за другим он вогнал все принесенные гвозди. На поверхности торчали только шляпки. Мы хлопали глазами, не могли понять, в чем дело. Решив, что не очень поверили в его способности, он взял стальную кочергу и завязал ее узлом. Все были поражены, увиденное не вязалось с внешним видом бакинца. Правда, когда он разделся до пояса, у нас отпали все сомнения. Сплошные мышцы; он мог привести их в движение в любой точке тела. Потом он лег спиной на битое стекло, ему на грудь положили широкую доску, а на нее — большой камень и стали бить по камню кувалдой, пока не раскололи. Бакинец встал с пола, потряс мышцами, как собака шерстью после купания, стряхнул прилипшие осколки стекла, и мы увидели, что на спине не осталось никаких следов.

Он показал нам еще несколько номеров, и все они были за пределами физических возможностей обычного, даже очень сильного человека. После Абрамова, это второй феномен на моей памяти.

Помимо нечастых кинокартин или выступлений лагерной самодеятельности, мы иногда удостаивались «чести» прослушать речь самого начальника лагеря. Майор имел склонность к публичным выступлениям на международную тематику. И хотя он не утруждал себя образованием и обычно нес с трибуны околесицу, но именно поэтому его охотно слушали. Какая бы международная ситуация им не затрагивалась, он обязательно обрушивался на югославского маршала Тито, бывшего в ту пору в немилости у Отца всех народов товарища Сталина. Эта тема была коньком нашего начлага. Узнав из газет, что руководство Югославии именовалось не иначе как «кликой предателей», он негодуя произносил: «Презренный клика Титов как бешенный пес порвал ржавые цепи. Он не захотел быть в нашем лагере (майор, видимо, имел в виду наш социалистический лагерь) и переметнулся в лагерь мирового амперализма...» Дальнейшая речь состояла из таких же выражений. При этом оратор широко использовал образные жесты и позы, не всегда пристойного характера, восполняя ими свой небогатый лексикон. Почему он был столь неравнодушен именно к маршалу Тито — осталось невыясненным. На фронте он не был и всю войну прослужил в системе ГУЛАГа. Впрочем, по отношению к заключенным наш майор был не худшим. Были в этой системе начальники и другого склада. По их приказу, провинившихся, особенно тех, кто пытался бежать, отдавали на растерзание овчаркам. И даже вохровцы не могли без содрогания смотреть на истерзанные, окровавленные трупы. А если это случалось зимой, провинившихся поливали водой. Одежда на морозе быстро превращалась в ледяной панцирь, не давая обреченному упасть, и он умирал стоя. Ледяная статуя надежно примерзала к основанию-постаменту, образованному стекающей водой. Такой сталагмит с замерзшим трупом внутри мог долго оставаться в вертикальном положении на устрашение другим, не разлагаясь и не падая под напором жестоких ветров и пурги. Этот вид расправы был удобен гула-говцам еще и тем, что в таких случаях обходились без гробов. Их успешно заменял ледяной саркофаг. Так что пальма первенства в этом деле принадлежит не эсэсовцам, как иногда привыкли считать, а нашим гулаговцам. Такой способ расправы вряд ли пригоден в условиях мягкой маутхаузенской зимы. Наверное, и приоритет создания массовых концлагерей уже в начале тридцатых годов также принадлежит нам. И под документом подпись: В. И. Ульянов (Ленин). Просто у фашистов, перенявших наш опыт, все это было организовано уже на более «высоком» уровне, с крематориями, газовыми камерами, научными медицинскими экспериментами на узниках и утилизацией «отходов», начиная с зубных протезов, женских волос, человеческой кожи и кончая ночными горшками и оправами для очков от миллионов уничтоженных людей. Впрочем, если говорить о количестве уничтоженных, то и здесь мы были впереди.

Но, пожалуй, верхом лицемерия и ханжества гулаговцев была созданная ими видимость соблюдения нравственности среди заключенных. Ни в коем случае не допускалась и строго каралась связь между мужчиной и женщиной. За долгие годы заключения у многих полностью атрофировалось влечение к противоположному полу. Даже если удавалось выжить и вернуться в свою семью, эти люди уже не способны были к восстановлению прежних супружеских отношений. После отбытия срока наказания и искупления несуществующей вины, они до конца дней своих оказывались под гнетом нового наказания, и ни какая амнистия или реабилитация не в состоянии была снять этот гнет.

Известно, что рабовладельцы Древнего Рима относились более гуманно к своим рабам. Они не лишали их общения с женщинами.

Сами же гулаговцы использовали заключенных женщин для удовлетворения своей похоти и ублажения высокого начальства. При этом жертвами оказывались наиболее скромные, красивые и чистые душой узницы. Их согласия никогда не испрашивалось. Отказ был страшнее смерти.

 

41. Горных дел мастер

По завершении программы курсов, нас повезли под конвоем на экзамены в шахтоуправление. Комиссия очень придирчиво проверяла степень нашей подготовленности. Всем, кто выдержал экзамен, присвоили звание «горный мастер» и выдали удостоверения с печатью и оценками. В моем удостоверении, которое удалось сохранить, по всем предметам — «пятерки». Меня назначили мастером проходческого участка. На работу и с работы водили под конвоем. В шахте мы облачались во влажную, не просохшую от пота и сырости, черную от угольной пыли спецовку, брали аккумуляторы с фонариком, прикрепленным к каске, и шли в забой. В отличие от донецких шахт, на которых мне довелось работать, здесь не было вертикальных стволов, через которые шахтеры попадают в забой, а оттуда, «на-гора», по ним поднимают добытый уголь. Здесь — дыра в горе. Это вход в шахту, а далее тоннель, ведущий в забои. Уголь в этой шахте добывали буровзрывным способом, — «отпалкой». Здесь вместо отбойных молотков или врубовых машин применялись длинные двухметровые сверла. С их помощью в угольном пласте бурились шпуры — глубокие гнезда, в шпуры закладывалась взрывчатка — патроны аммонита, с запалами, соединенными электропроводами со взрывной машинкой. Подрывник поворачивал рукоятку, раздавался взрыв. Подрывниками в шахте работали только вольнонаемные, зекам не доверяли. Вырванный взрывом уголь грузили в вагонетки и электровозом доставляли на-гора.

Наш проходческий участок занимался пробивкой вентиляционных и откаточных штреков, обеспечивающих работу добычных участков. Условия здесь были намного тяжелее и вреднее для здоровья, чем на добычных участках. Для вольнонаемных заработки здесь были значительно выше и дополнялись «спецжира-ми» (молоко, масло) за вредность. Для нас, заключенных, никаких привилегий не было, и многие из тех, кто попал на проходку, вскоре заболевали силикозом или раком легких, в дополнение к туберкулезу и цинге, постоянным спутникам многих заключенных Заполярья.

Работа велась буровзрывным способом, только шпуры бурились не в сравнительно мягком угольном пласте, а в очень крепкой базальтовой или гранитной породе.

Вместо сверл применялись пневматические бурильные молотки ударно-вращательного действия, с победитовыми наплавками на концах бурильных штанг. Бурение шпуров шло крайне медленно и сопровождалось сильным грохотом и тряской. Густая пыль забивала глаза, разъедала легкие, вызывала мучительный кашель.

Выработку крепили деревянными «рамами» из двух стоек по бокам и перекладиной сверху. Рамы отстояли друг от друга не более чем на метр, в зависимости от способности кровли к обрушению. Крепежный лес в забои доставляли в открытых вагонетках без бортов. Назывались они «козами». Для новичков шахтерская терминология нередко являлась причиной курьезов. Например, новичку говорили:

— Иди пригони в забой «козу»!

Новичок думал, что над ним издеваются и огрызался:

— Может, вам еще дойную корову пригнать?..

Был случай, когда получивший такое задание, долго не возвращался. Его нашли на поверхности, в шахтном дворе, там он искал козу, настоящую.

Работа в забоях велась в три смены. В первой, короткой, работали вольнонаемные, во второй и в третьей — зеки. Наша смена была средняя. На развод я выходил с первой партией, сразу после обеда, за час до начала смены, и должен был до прихода бригады принять забой от предыдущей смены, замерить проходку, проверить надежность кровли и креплений, исправность вентиляции, оборудования и механизмов. После этого бригада приступала к работе, которая заканчивалась в полночь. На сдачу забоя очередной смене, выход на-гора, мытье в душе, переодевание уходило не менее двух часов. В лагерь попадал часам к двум ночи. Давно остывший ужин — баланда из плохо очищенного овса и кусок соленой залежалой трески. Сил хватало лишь на то, чтобы добраться до нар. От повышенной разреженности воздуха в этих широтах и недостатка кислорода усталость здесь наступала значительно быстрее, чем в средней полосе.

Люди со слабым сердцем не выдерживали. При том скудном питании, которое получали заключенные, даже десятичасовой сон не восстанавливал сил. Проспишь до обеда и все равно не выспался — чувствуешь размазанную усталость. Съедаешь холодный завтрак — ту же баланду из овса, а заодно и обед — то же самое. Из столовой сразу на развод. И так изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Только шахта и нары.

Вольнонаемные — начальник участка и мастер первой смены, приехавшие в Заполярье за «длинным рублем», о чем сами говорили, были грубы, к зекам относились высокомерно и во всем ущемляли нас. Приписывали себе наши метры проходки, сваливали на нас поломки оборудования, оставляли после себя неубранную породу. Мастер зачастую приходил на работу нетрезвым или вообще не приходил. Начальник участка, конечно же, всегда поддерживал его сторону. Трудно было отстаивать справедливость в нашем бесправном положении.

Начались бесконечные придирки. Работа в шахте стала пыткой. Украденные у нас метры проходки приводили к невыполнению нормы. Это в свою очередь отражалось на питании. Бригаде уменьшали и без того недостаточную хлебную пайку. А самое главное — срезали зачет рабочих дней. Все это вызывало недовольство бригады. А я бессилен был что-либо изменить. Каждый день приносил какую-нибудь неприятность. А тут еще прислали новую машину для погрузки породы. Громоздкая, тяжелая и неустойчивая, она могла передвигаться только по рельсам и во время работы часто сходила с рельс, заваливалась на бок. Много времени и сил уходило на то, чтобы поставить ее снова на рельсы, отремонтировать путь. На эту работу, которая никак не учитывалась, приходилось отрывать всю бригаду. Трудно было придумать что-нибудь несуразнее этой машины. В конце концов мы отказались от этого мастодонта и грузили породу вручную. На других участках тоже отказались от этих горе-машин. Их пришлось убрать из забоев, и они еще долго ржавели на шахтном дворе. Обычно, отпустив бригаду, я оставался в забое, чтобы передать смену. Иногда вместе со мной оставался бригадир... Так было и в этот раз. Осматривая забой, я увидел, что один заряд не взорвался и над головой нависла огромная глыба породы. Оставлять ее было опасно.

Длинной стальной «пикой» попытался обрушить ее. Не удалось это и бригадиру Степану Соцкову. Мы решили предупредить сменщиков, а сами занялись замером проходки. И в этот момент глыба рухнула...

По какой-то невероятной случайности мы уцелели. Соцков стоял бледный, с трясущимися руками. А я, привыкший к таким «шуточкам» судьбы, не знал, считать, что мне снова повезло, или, наоборот. По крайней мере сразу бы все кончилось.

Мы оказались замурованными. Пришлось выбираться через завал самим. Смена так и не появилась. Позднее выяснилось, что всю бригаду бросили на другой участок.

Уже в душевой я услышал разговор: «Во второй смене-то двоих насмерть задавило, мастера и бригадира...»

Сколько раз меня считали погибшим, а я все еще живу. Но долго ли так может продолжаться?..

Лагерная санчасть освобождала от работы только в случае тяжелых увечий или серьезных заболеваний. Обычно в шахту гнали всех, но не все были в состоянии выполнять свою работу. Приходилось подменять друг друга, выполнять свою и чужую работу.

Мне чаще всего доводилось браться за бурильный молоток. Эту адскую тряску в кромешной пыли человеческий организм долго не выдерживал. Нелегкой была и работа крепильщиков. Тяжелые бревна таскали на себе и пилили вручную. Я работал вместе с бригадой, и не было ни одной шахтерской специальности, которой бы не пришлось мне выполнять. Но при этом на мне еще лежала ответственность за людей, за выработку, за механизмы, оборудование, инструмент. За все это спрашивали с меня. На смену я приходил раньше бригады, а уходил позже. Нередко, когда с перепоя не выходил на работу вольнонаемный взрывник, я подменял и его, чтобы бригада не осталась без пайки хлеба. Хоть это категорически воспрещалось, он дал мне второй ключ от шкафа, где хранились взрывная машинка, запалы, взрывчатка.

Я чувствовал, что начинаю сдавать. По ночам не давал спать жестокий кашель. Несколько раз просил начальника участка освободить меня от обязанности мастера и перевести в бригаду, но он не соглашался. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не заболел аккумуляторщик. Прекратилась зарядка аккумуляторов для шахтных электровозов и шахтерских лампочек. Шахта оказалась под угрозой остановки. Подходящей кандидатуры среди вольнонаемных в тот момент не оказалось. Я предложил свои услуги. Мне эта работа была знакома еще с армии. В моем саперном взводе имелась походная зарядная электростанция со всем аккумуляторным хозяйством для полковых радиостанций. Работа аккумуляторщика, хотя и несложная, требовала специальных навыков, абсолютной трезвости и аккуратности. Зарядный цех был оснащен импортным оборудованием с мощными ртутными преобразователями тока. В условиях шахты малейшая небрежность могла привести к серьезным неприятностям. Руководство шахты было вынуждено временно поставить меня на эту работу. Но радость в связи с уходом из мастеров была недолгой. Ядовитые пары от электролита еще больше разъедали легкие. Снова, уже в который раз, у меня начался приступ цинги. Соленая мороженая треска, выдаваемая к овсяной баланде в обед и ужин, разъедала кровоточащие, распухшие десны. Основным противоцинготным средством в лагере был настой из хвои, но зеленовато-мутное, неприятное на вкус пойло в бочках из-под трески мало помогало от цинги. Зато из-за пользования общим ковшом заключенные заражали друг друга туберкулезом, распространенным в лагерях.

Не буду спорить с теми, кто полюбил этот суровый край. Но такое может быть только в условиях добровольности и свободы. Нам, полуголодным, плохо одетым зекам, морозы и сбивающий с ног ветер казались еще более свирепыми, а мрак полярной ночи — бесконечным. Я возненавидел зиму и решил, что если мне еще суждено быть свободным, то поселюсь там, где не бывает зимы.

Часто мне снилось, что я совершаю побег. Сначала во сне все, как правило, шло хорошо: я благополучно уходил от преследователей и добирался до теплого края с долинами, залитыми солнцем и покрытыми виноградниками и фруктовыми деревьями. Но отведать фруктов так и не удавалось. Меня арестовывали и снова отправляли на север, за колючую проволоку, где кругом только снег и лед. Я просыпался от ощущения холода. Тонкое истертое одеяло плохо удерживало тепло, когда сползал накинутый сверху бушлат. А если дневальный вовремя не подбросил угля в печь, в барак, съедая остатки тепла, вползала лютая стужа. Побеги из неволи продолжали преследовать меня во сне на протяжении многих лет. ,

Помимо двух угольных шахт наш лагерь еще обслуживал карьер. Земляные работы хотя и велись в котловане, но все же это было на поверхности, а не под землей. Я попросил знакомого бригадира этого участка переговорить со своим начальником о моем переходе на их участок. Начальник согласился при условии, что не будет возражения со стороны руководства шахты.

Недавний случай в аккумуляторном цехе давал мне надежду на положительное решение. А произошло вот что: в системе охлаждения преобразователя тока у пропеллерного вентилятора, охлаждающего ртутные лампы, надломилась лопасть. Я успел отключить вентилятор и, рискуя потерять руку, удержал лопасть в сантиметре от раскаленной ртутной лампы, предотвратив неминуемый взрыв. Начальник шахты объявил мне благодарность. Теперь, когда он однажды зашел в аккумуляторный цех, я обратился к нему с просьбой отпустить меня. К этому времени вольнонаемный аккумуляторщик выздоровел. Но начальник не дал согласия на мой уход с шахты. И когда я наотрез отказался от должности мастера, он перевел меня в газомерщики. В мою обязанность теперь входило следить за состоянием воздуха во всех выработках шахты, а главное, не допустить превышения нормы содержания взрывоопасного газа. В течение смены я должен был обойти все подземные выработки, следя за поведением пламени в лампе Девиса. Удлинение язычка пламени против нормального означало опасное увеличение содержания метана в воздухе, грозящее взрывом, уменьшение сигнализировало об избытке углекислоты. Работа была нетяжелой, но за смену приходилось пройти с десяток километров штреков, вдыхая все тот же шахтный воздух, насыщенный пылью и ядовитыми газами от взорванного аммонита. Надо было что-то придумать, пока силикоз не перешел в рак легких и не доконала цинга.

Еще в донецких шахтах я обратил внимание на то, как примитивно велась очистка угля от кусков породы, неизбежно попадающей вместе с углем на транспортер. Там вдоль транспортера выстраивалась бригада женщин-глейщиц, и пока лента транспортера медленно продвигалась, они вручную отбирали породу. Ее случайное попадание даже в небольших количествах вместе с углем приносило значительный вред при выплавке металла. Здесь выборка породы также выполнялась вручную.

Мне пришла мысль для надежного и быстрого отделения угля от породы использовать различие их удельного веса. Попадая в резервуар с плотной жидкостью, более тяжелая, чем уголь, порода будет оставаться на дне. Применив метод флотации, можно обеспечить непрерывный процесс очистки.

Пользуясь дошедшим и до норильских лагерей всплеском поощрения рационализаторства даже среди заключенных, я составил описание, начертил технологическую схему процесса и передал как рацпредложение в БРИЗ шахты вместе с еще одним предложением: использовать металлургические расплавленные шлаки, выливаемые в отвал, для изготовления шпал, элементов шахтной крепи и других предметов.

БРИЗ принял оба рацпредложения, но дальше дело не пошло. Началась обычная волокита.

Желание распроститься с шахтой подтолкнуло меня на дерзкий шаг. И даже шантаж. Я заявил, что вынужден буду обратиться к руководству комбината или в Москву, поскольку уверен, что внедрение моего предложения в масштабах страны даст огромный экономический эффект и что препятствие внедрению может быть расценено как волокита или еще хуже... Я вел себя так, как все они вели себя каждый день и каждый час...

Тут реакция была мгновенной — я понял, что попал в цель (за волокиту с внедрением строго спрашивали даже с вольнонаемных!).

Используя замешательство начальника, я сказал, что не буду настаивать на внедрении, если он отпустит меня...

Получив недавно от него отказ, я мало надеялся теперь на его согласие — начальство не любит менять своих решений... Но на этот раз он пошел мне навстречу... Ведь лучше ничего не внедрять и даже упустить одного специалиста, чем внедрять, мучиться, набивать шишки, — а прибыли и премии все равно уйдут наверх.

Мне повезло — гражданин начальник от меня откупился, а я выскочил из шахты на поверхность.

Спустя несколько лет, я прочел в газете, что польские инженеры разработали установку для очистки каменного угля от примеси породы, основанную точно на том же принципе, который предлагал я. Что же касается другого моего предложения — об использовании расплавленных литейных шлаков, то оказалось, что многие западные страны уже сравнительно давно используют эти шлаки для производства различных предметов, вплоть до домашней мебели.

 

42. Помилования не прошу

Странным предвидением (или предчувствием?) начался для меня этот год — 1953-й. В жизни вождя всех народов, слава Богу, последний! Его, Сталина, — я увидел во сне. Совсем не того, что проникновенно-заботливо смотрел со всех подретушированных портретов, с сильно увеличенным лбом, облагороженным овалом лица и притом не рябого. Предстал он перед мной в виде отлитой из золота огромной статуи. Монумент неожиданно завибрировал, покачнулся и рухнул, превратясь в огромную кучу мусора... Я не суеверен, но подобные сны не раз становились вещими.

Прошло совсем немного времени. И вот однажды неожиданно замолкли сразу все громкоговорители зоны. Вообще они работали постоянно и безотказно. Раздражали не меньше невыключае-мой даже на ночь яркой электролампы в камере. За что и были прозваны «наждаком».

И вот воцарилась тишина. Поначалу пугающая, рождающая непонятные предчувствия. Молчание громкоговорителей было недолгим. Зазвучала траурная музыка: Чайковский, Бетховен, Вагнер, Скрябин... — Тянули время... Создавали настроение. Одна мелодия сменяла другую. Но как ни странно, чем торжественнее и печальнее звучала музыка, тем легче и радостнее становилось на душе. Чувствовалось, что надвигается что-то значительное.

Наконец, первое сообщение, произнесенное скорбным голосом, с мировым надрывом — о тяжелой болезни любимого вождя. Люди повскакивали с нар, выходили из бараков. У одних на лицах предчувствие великой радости, у других панический страх. В эту ночь мало кто спал. Ждали очередного сообщения. Я с нетерпением ждал возвращения из шахты моего друга Василия Крамаренко, чтобы сообщить ему потрясающее известие. Когда он пришел, я по глазам понял, что он уже все знает. Мы крепко обнялись и долго молчали.

Не помню, чтобы я радовался чужой болезни, а тем более смерти. Даже убитые на фронте гитлеровцы вызывали у меня скорее жалость, чем злорадство. Хотя оснований ненавидеть их у меня было не меньше, чем у других.

Здесь, за колючей проволокой, с нетерпением ожидая сообщения о смерти Сталина, радовались, казалось, все. Одни выражали свои чувства открыто, другие их сдерживали. Боялись, а вдруг не свершится и все останется по-прежнему.

Василий и я сразу отправились к нашему хорошему приятелю — заведующему лагерной баней. Втроем заперлись в моечном помещении и, как ошалелые мальчишки, принялись скакать, барабанить по шайкам, распевать песни. Если бы кто-нибудь мог видеть нас со стороны!.. Да простит Господь, мы ликовали и радовались смерти человека... Нет! Не человека — страшного, кровавого чудища... Уже тогда мы знали: в его черный смертный список были занесены представители всех сословий и всех национальностей этой страны. И множество людей за ее пределами. У него были длинные руки. А туда, куда он не дотягивался, — добирались его подручные. Он не щадил ни стариков, ни детей, ни соратников, ни друзей молодости, ни близких родственников, ни своих собственных детей. Он присваивал чужие революционные, военные и даже научные заслуги и идеи, а потом уничтожал их авторов. Он отбил у людей охоту к труду, любовь к земле. По его указанию были обезглавлены вооруженные силы страны, уничтожен почти весь высший и средний командный состав Красной Армии. Истреблены или репрессированы наиболее талантливые представители науки, культуры, техники. Его авантюрная внешняя политика неизбежно вела к войне.

Он растлил сознание целого поколения, насаждая ложь, раболепие. С его благословения доносы на ближних были возведены в ранг доблести. Он превратил для многих Родину-Мать в мачеху-предательницу.

Об этом мы говорили и думали той ночью. Еще не было свидетельств Александра Солженицина, Василия Гроссмана, Юрия Домбровского и многих других...

Но ведь были глаза, уши. Был здравый смысл. Был наконец норильский лагерь, равно как десятки и сотни других лагерей. Едва ли в ту пору кто-либо мог представить себе масштабы сталинских преступлений, но не видеть их совсем?.. Не верю. Надо было очень хотеть не видеть, не слышать, не знать. Таких и сегодня тьма-тьмущая. •

Да, огромное количество свидетелей было уничтожено, но уцелевшие сотни, тысячи находились здесь, рядом со мной. Общаясь с ними, я получал бесконечные подтверждения бесчисленных преступлений, творимых Сталиным и его подручными.

Теперь вся эта огромная масса свидетелей томилась ожиданием...

И вот, наконец, свершилось! Сообщение правительственной комиссии: Сталин умер!

Лагерь ликовал. Никто не пошел в шахты. Все лагерное начальство, надзиратели и охрана переселились в зону. Внутри за колючей проволокой остались только заключенные.

На территории нашего лагеря, где были заключенные только по 58-й статье, отдельно от других стоял барак для уголовников, прислуживавших лагерной администрации. Он был отгорожен от остальной территории. Нам вход туда был запрещен. Обитатели же этого барака — привилегированные урки, могли свободно разгуливать по зоне, заходили на кухню с черного хода, уносили к себе полные котелки. В шахтах никто из них не работал. Перевели их к нам из других лагерей, где им грозила неминуемая расправа за издевательства над такими же, как и они, зеками, за стукачество и поборы. Среди них был особенно жестокий садист с несколькими судимостями за бандитизм, изнасилование и растление малолетних. В лагере, откуда его перевели к нам, он заведовал штрафным изолятором и был известен своими изуверскими расправами. Здесь для маскировки он носил темные очки.

Сейчас, почувствовав, что над ними нависла расправа, они забаррикадировались в своем бараке. Все остальное лагерное население расположилось вокруг. Стоило кому-нибудь из спрятавшихся высунуться наружу, как на его обрушивался град камней. Но взять барак штурмом еще не решались, боялись, что охрана за зоной откроет огонь. Но нашлось несколько человек, которые проникли за ограду, выбили стекла в окнах и стали бросать внутрь камни и зажженные телогрейки. Из барака повалил густой дым. Несколько человек выползли из барака. Не вставая с колен, они просили о пощаде. Но раздались голоса:

— Нет вам прощения, изверги! Продажные твари! Доносчики!

В стоящих на коленях полетели камни. Крики о пощаде вперемешку с ругательствами стали громче, но град камней усилился и несколько тел уже неподвижно лежало на земле, другие еще шевелились и стонали. А камни продолжали падать.

Из барака больше никто не выходил. Но люди знали, что там остались самые ненавистные. Снова зажгли телогрейки. Стали размахивать ими и кричать, чтобы перестали бросать камни. И когда каменный ливень стих, люди подошли вплотную к бараку, повалили ограждение, вооружились кольями от ограды и подступили вплотную к дверям.

И вот показались трое. У каждого в руке нож. В центре главарь в темных очках. Он угрожающе крикнул:

— Прочь с дороги, падлы! Зарежу!

Те, что находились ближе — попятились. Воспользовавшись замешательством, все трое кинулись вперед, размахивая ножами. Но тут же бег двоих был остановлен. С размаху в них вонзили заостренные колья. Раздался душераздирающий вопль. Сначала их подняли над головами, и всем было видно, как они корчились, словно насекомые, проткнутые булавкой. Затем бросили на землю и добивали камнями и кольями. Третьему, в темных очках, удалось увернуться. Он свалил ударом ножа того, кто попытался преградить ему дорогу и прорвался к зонному ограждению, за которым расположилась охрана. С ножом в зубах он начал взбираться по туго натянутым рядам проволоки, не обращая внимания на острые колючки, раздирающие одежду и тело. Ему уже оставалось совсем немного до верха, когда острый крюк багра вонзился ему между лопаток. Взревев от боли, изувер дернулся вверх. От этого крюк, разодрав пиджак, впился еще глубже в тело. Снизу багор уже тянули несколько человек, и было видно, как крюк раздирал мышцы спины, оставляя рваные края, которые сразу же обволакивались кровью. Уже десятки рук тянули очкастого за ноги вниз, но он мертвой хваткой обеими руками обхватил проволоку.

Наконец удалось стащить его вниз вместе с двумя рядами колючей проволоки. Он уже не двигался, но расправа над ним продолжалась. Озверевшие люди ногтями разрывали рану на его спине. Лица у многих были перепачканы кровью.

Охрана за зоной все видела, но вмешаться, видимо, побоялась, даже когда обреченные в отчаянии обращались к ней за помощью.

Покончив с' обитателями барака, разъяренная толпа бросилась на кухню в поисках повара — стукача и вора. Он обкрадывал зеков и им же продавал украденные продукты. За счет зеков подкармливал лагерных придурков, надзирателей и урок, над которыми только что свершилось возмездие. Теперь пришла и его очередь. Нашли повара в котле с остатками баланды. Его, перепачканного овсяной жижей, выволокли на улицу. Грузное, раскормленное тело сотрясала мелкая дрожь.' Похоже, что от страха он наложил в штаны. Остатки баланды вместе с экскрементами текли у него по ногам. Ему приказали опуститься на колени и языком слизать натекшую лужу. Давясь и захлебываясь, он глотал зловонную жижу, а стоящие вокруг кричали:

— Вылизывай чище, сука!

Поняв, что покорность не спасет, он попытался бежать. Его повалили, били ногами, а потом принесли огромный камень и опустили на голову. Когда после я проходил мимо, камень был сдвинут в сторону, и место головы я увидел сплющенный диск. Сбоку выглядывал остекленевший глаз, придавая диску сходство с камбалой. Выдавленный из черепа мозг был поход на овсяную гущу.

Я не участвовал в расправе, даже не кидал камней, хотя те, на кого обрушился гнев массы наших зеков, были мне так же ненавистны.

Почти одновременно произошло восстание в спецлагере. Но там восставшие захватили лагерное начальство в качестве заложников.

В ясный день с крыши нашего барака был виден этот лагерь. Над одним из бараков несколько дней развевался черный флаг. Вскоре дошел слух, что к лагерю стянули воинские подразделения. Ветер стал доносить звуки выстрелов. Флаг исчез...

О том, что сделали с восставшими, мы так и не узнали. Поговаривали, что их уничтожили. Это было похоже на правду.

Постепенно лагерная жизнь входила в обычную колею. Надзиратели вернулись в зону. Возобновилась работа в шахтах. Все ждали перемен.

Василий Крамаренко написал письмо в Центральный Комитет партии. В нем было перечислено то, что, по его мнению, необходимо было сделать срочно — в первую очередь. Точное содержание всех пунктов я не запомнил, но смысл был таким: немедленно созвать внеочередной съезд партии, на котором разоблачить преступления Сталина;

поставить под жесткий контроль все репрессивные органы и законом ограничить их власть;

немедленно приступить к пересмотру дел и реабилитации осужденных по 58-й статье;

восстановить ленинские принципы демократии (он, бедный, все еще называл их «ленинскими»);

обеспечить подлинную выборность органов власти;

ограничить права цензуры.

Теперь, много лет спустя, вспоминая содержание письма, я думаю, каким светлым человеком надо было быть, чтобы тогда, там, за много лет до Эпохи Реформизма и Восстановления Норм, не только знать, чего хочет нормальный человек и без чего он не может дышать и жить, а еще и добиваться, рисковать, писать письма в ЦК! Таких были единицы на всю страну.

Жаль, что Василий Крамаренко не дожил до этих дней. Он умер вскоре после освобождения.

Прокатившаяся волна восстаний и расправ была грозным предупреждение ГУЛАГу. В лагерях стали появляться комиссии из Москвы.

Обещали пересмотр всех дел. Первыми в нашем лагере вызвали в спецчасть двоих москвичей. Один из них — бывший адъютант маршала Жукова. Им предложили написать прошение о помиловании. А спустя несколько дней вручили авиабилеты до Москвы.

Эти двое были первыми «ласточками», улетевшими на свободу. Потом вызвали еще несколько человек, в том числе и меня. Дали бумагу и ручки, сказали:

— Пишите прошение о помиловании и готовьтесь лететь домой!

Продиктованный текст был более чем кратким: «Прошу меня помиловать» и подпись, без указания за что помиловать...

Мне ничего не стоило бы написать эти три слова, но рука не поднималась. Подошел начальник спецчасти, спросил:

— В чем затруднение, иль от радости писать разучился?

— Нет, не разучился, только просить о помиловании надо не мне, а вам, и тем, кто отправил нас сюда. Я никакой вины за собой не знаю и в милости не нуждаюсь.

— Чудак-человек, это чистая формальность!

— Тем более. Могу написать только то, что уже сказал.

— Ладно, пиши, что хочешь.

Я письменно изложил только что высказанное и поставил свою подпись. Через несколько дней, те, кого вызвали вместе со мной, улетели домой. Говорили, что я свалял большого дурака. Возможно, но я не жалею об этом и по сей день. Ведь иначе я поступить не мог... С зачетами дней работы в шахте и на стройке, я сам сократил свой десятилетний срок заключения, и теперь мне оставалось чуть больше года.

Представляю, как должен был раздражать власти мой отказ писать прошение о помиловании. Они ведь рассчитывали, что эти бумажки смогут им еще пригодиться: во-первых — никаких компенсаций, никакого возврата имущества; во-вторых — «прошу помиловать!» — «значит есть за что, сам просит», и, наконец — когда им вздумается, снова схватят и уволокут. Все это было не так уж безобидно. Тут просматривается один из главных признаков послесталинской сталинщины — длинные шлейфы ее тянутся и по сегодняшним дням...

В этой суматохе как-то незаметно растворялись последние дни

1953 года. Я снова взялся за кисть. На этот раз просто так, для себя. Нарисовал акварелью поздравительную открытку «С новым, 1954 годом!» и отправил ее домой. (К счастью, она сохранилась.)

Подошел конец и моему сроку. Мне выдали справку об освобождении и 268 рублей 49 копеек в дореформенном масштабе цен: на питание и проезд пароходом до Красноярска и далее поездом до города Ярцева, Смоленской области — места моего рождения. Только мне там делать нечего — там у меня никого нет!..

Распростился с Василием Крамаренко и другими солагерниками, пожелал им скорее освободиться и вернуться домой.

Спешить на пароход не стал. Решил подработать денег и вернуться в Москву самолетом. Дал только телеграмму. Бланк, полученный дома, сохранился. Всего три слова: «Свободен целую Борис». На это время меня приютил у себя знакомый прораб стройконторы.

Заказов на картины и зеркала хватало. Для начала я сделал большое зеркало прорабу и написал для него картину маслом. Хотел отказаться от денег.

Но он и слышать ничего не хотел:

— Ты что, обслуживать меня здесь остался или заработать на дорогу? — заявил он и заплатил.

За месяц я успел сделать несколько миниатюр и с десяток зеркал. У вольнонаемных норильчан в ту пору заработки были немалые, и они готовы были щедро платить за обустройство своего жилья и за иллюзию уюта и нормальности в царстве примитива и убогости — тут я им был нужен.

Но была и еще одна подоплека моей задержки в Норильске...

Сразу после выхода на свободу я больше всего хотел отправиться к Анне домой. Но внутри что-то екнуло и ударило по тормозам — за прошедшие годы могли произойти разные разности. Я узнал, что она работает на том же месте. Дождался, когда она шла с работы. Подошел... Встретились буднично и даже скучно... Мои опасения подтвердились — Анна вышла замуж. Ну конечно... по житейски нормально.

Из моих друзей, освободившихся раньше меня, в Норильске никого не осталось. Но однажды я встретил Виктора, бригадира нашей строительной конторы. Его оставили на поселение. Он снимал комнатушку и работал на заводе. Специальности никакой не имел. Осужден был, едва достигнув совершеннолетия, за несколько дерзких ограблений. Сейчас решил не возвращаться к своему прошлому. Ему хотелось учиться, приобрести специальность. На комбинате были курсы повышения квалификации электриков, но для поступления требовался опыт практической работы и теоретические знания. Я знал, что Виктор парень способный, и решил помочь ему. По вечерам и в выходные дни мы напряженно занимались, а в перерывах он иногда рассказывал о своей жизни до заключения. Рос он в дружной обеспеченной семье. Отец работал секретарем райкома партии. Виктор был еще подростком, когда арестовали отца. Мать осталась с тремя детьми. Виктор был старшим. Тот, кто оклеветал отца и занял его место, стал преследовать семью. Сначала их выселили из квартиры. Мать тяжело заболела. Виктор попытался устроиться на работу, но его никуда не принимали. Попрошайничать мешала мальчишеская гордость — как-никак он был сыном первого лица в городе. Чтобы прокормить семью, Виктор не нашел ничего лучше, как забраться в хлебную палатку. Своровал он несколько буханок черного хлеба. Впервые за долгое время сестренка и братишка досыта наелись. Матери становилось все хуже, она уже не вставала с постели. Соседи посоветовали Виктору обратиться за помощью в областной центр. Добираться надо было попутной машиной. Проехало мимо несколько автомашин, но ни одна не остановилась. Он попытался забраться в кузов на ходу. Ему удалось ухватиться за борт грузовика, но когда стал подтягиваться, увидел в кузове человека, который участвовал в травле их семьи. Человек тоже узнал Виктора и со словами: «Куда лезешь, гаденыш!» пнул его сапогом в лицо. Грузовик тем временем развил большую скорость. Виктор еле держался... Человек со всей силой дважды ударил каблуком по пальцам. Виктор упал на дорогу. Пальцы распухли и посинели. Он еле добрался до дома.

С этого момента он потерял всякую веру в доброту людей. И решил им мстить... Вскоре умерла мать. Сестренку и братишку забрали в детдом. Виктор стал беспризорным, и из таких же, как он, несовершеннолетних организовал шайку. Они грабили продуктовые палатки, магазины. Виктор был ловок и удачлив. Но сколько веревочке ни виться, а...

В лагере Виктор оказался среди осужденных по 58-й статье. Тут ему повезло — он встретил немало честных, образованных, а главное, порядочных людей; старался забыть прежние обиды и постепенно начал оттаивать. Я обратил на него внимание, когда работал прорабом. Он добросовестно относился ко всем поручениям, был находчив, смел и прямодушен. Тогда я и поставил его бригадиром.

Заниматься с Виктором было легко. Он обладал хорошей памятью, быстро постигал теоретические основы. Собеседование он прошел успешно и был принят на курсы. Завершил учебу и работал сначала старшим электриком цеха, а потом даже получил какое-то повышение. Думаю, и в дальнейшем у него все сложилось относительно хорошо... Хочу так думать.

Несколько раз я порывался съездить в Дудинку к Лене. Возможно, она еще задержалась там после окончания трехгодичного договора, но всякий раз что-то меня удерживало. Ведь у нее была возможность за эти годы навестить меня в Норильске. Видно, не хотела испортить свою комсомольскую биографию. Ну что ж, наверное, она была права.

Закончилось короткое норильское лето. Меня заждались дома. В моем распоряжении уже была необходимая сумма денег. Я приобрел кое-что из одежды, чтобы в приличном виде лететь в Москву. Купил билет на самолет, дал домой телеграмму, распростился с друзьями и отправился в аэропорт «Надежда». Долго, мучительно долго ждал я этого момента.

Все еще не верилось, что он наступил. Поверил только тогда, когда под крылом «Дугласа» мелькнули удаляющиеся огни Норильска, и, не знаю почему, ощутил грусть расставания. Прощай, столица Заполярья! Здесь я оставлял целый кусок жизни, наполненный безысходной тоской, годы, которые невозможно ни забыть, ни возместить.

В Красноярск прилетели ночью. Здесь появилась возможность пересесть на более быстроходный Ил-2, и к вечеру приземлились в Быково.

Встречали меня мама и ее сестра с мужем. Домой ехали на ЗИМе (служебной машине дяди).

Я смотрел на изменившиеся улицы, на высотные здания, которых раньше не было. Их тоже строили заключенные. Проехали по Кутузовскому проспекту, выехали на Минское шоссе (которое, кстати или некстати, тоже строили заключенные, еще до войны).

Несколько минут, и вот я дома... Отсюда ушел я шестнадцать лет тому назад... Возвращаюсь живым, на своих двоих — как предсказал самому себе накануне войны.

 

43. Воля по-советски

В Москве меня не прописали. Надо было уезжать за 101-й километр. Я объехал несколько городов в этом радиусе, но безуспешно. Отпугивала судимость. На очереди был Серпухов, там требовались строители.

В Серпухов приехал на исходе дня и сразу пошел в строительное управление. Там, действительно, требовались мастера, прорабы, инженеры. Иногородним предоставлялось общежитие. К сожалению, рабочий день уже закончился, завтра надо прийти с утра. Возвращаться в Москву не имело смысла. Нужно было куда-то устроиться на ночь. Начал накрапывать холодный дождь. В гостинице свободных мест не оказалось. Я решил обратиться к первому же прохожему. Им оказался хромой мужчина. Он увяз в грязи, и пришлось помочь ему выбраться на сухое место. Он крепко вцепился в мой рукав и стал требовать, чтобы я отвел его к какой-то Фроське, а сам даже не знал толком, где она живет. Я понял, что он не столько хромой, сколько пьяный. Он стал материть меня и потребовал «трояк» в качестве отступного. Видимо, спьяну принял меня за робкого «фраера». Сначала я хотел проучить его за «неджентльменское» поведение, но ограничился тем, что выдал ему порцию лагерного лексикона и оставил посреди улицы с хлопающими глазами и разинутым от удивления и неожиданности ртом. Ругая себя за потерянное время, я перешел на более освещенную улицу и решил обращаться только к женщинам. Долго никто не шел. Наконец показались две женщины.

Они хотели обойти меня, но я, опасаясь остаться на ночь на улице, не дал им пройти мимо и обратился как можно учтивее, с почти уже забытыми мною вежливыми словами. Видимо, это успокоило их, а просьба подсказать, где можно снять на ночь комнату или койку, даже настроила на шутливый лад. Та, что была постарше, сказала, что живет с мужем...

— Вот если Таиска, — она кивнула на спутницу, — полкойки уступит...

— Бессовестная, как тебе не стыдно! — взорвалась Таиска.

Я решил, что они меня неправильно поняли, и рассказал о своем затруднительном положении. Они посовещались, и старшая, Зинаида, сестра Таиски, сказала:

— Есть знакомая бабуля, с внучкой вдвоем живут. Свой дом у них. Да только вот не знаем, можно ли рекомендовать вас? Какой вы человек? Хороший или плохой?

Вопрос меня озадачил, и я неожиданно для себя ответил:

— Я... неважный.

Обе рассмеялись:

— Ладно уж, возьмем грех на душу. Идемте с нами, это недалеко. И постарайтесь бабуле понравиться. Она такого квартиранта ищет, чтобы внучке в женихи сгодился...

— Э-э нет, тогда не пойду! Мне сейчас жениться ни к чему.

Сестры снова прыснули со смеху:

— Ну и чудной же вы, еще невесты не видели, а уже отказываетесь. Да никто вас женить не станет. Переночуете и все. Не на улице же вам замерзать...

Бабуля оказалась недоверчивой и очень дотошной. Устроила мне допрос с пристрастием, прежде чем согласилась приютить. И опять мне повезло: внучки дома не оказалось, уехала в деревню. Угроза внезапной женитьбы миновала.

На следующий день меня взяли на работу в качестве инженера ПТО и дали место в общежитии. Зинаида и Таиса стали моими первыми знакомыми в городе, а там постепенно и добрыми друзьями. Я часто заходил к ним посте работы. А летом вчетвером — Зина, ее муж, Таиса и я — ездили купаться на Оку.

В общежитии моим соседом по комнате был завскладом, молчаливый человек-отшельник. Вскоре его куда-то перевели. Вместо него поселили другого, разговорчивого, с волевым лицом и тяжелым подбородком. Представился он экспедитором. Вечерами, когда я измотанным возвращался с работы, он старался вовлечь меня в разговоры на политические темы. Все пытался выяснить «мою позицию».

Мне это показалось подозрительным... По субботам я обычно уезжал в Москву к родителям и приезжал либо в воскресенье вечером, либо рано утром в понедельник. Однажды он попросил меня сохранять и отдавать ему использованные мною в эти дни билеты на городской транспорт якобы для его служебных «экспедиторских» отчетов. Сомнений не было, МГБ продолжало опекать меня. По билетам можно было, не выходя из дома, проследить мои маршруты. Я притворился простачком и каждый раз по возвращении высыпал перед ним на стол горсть автобусных, трамвайных и троллейбусных билетов, не только своих, но и всех, какие мне попадались под руку.

В Серпухове я пробыл более года, и значился уже начальником строительного участка.

Однажды меня вызвали в паспортный стол, забрали паспорт и выдали новый: в нем не было пометки об ограничении местожительства. Сообщили, что судимость с меня снята... Вот так, буднично и как бы между прочим, завершился этот спектакль.

Я получил расчет, простился с Таисой, ее сестрой и выехал домой в Москву.

Когда я в назначенный мне день и час явился в Кунцевский райвоенкомат для получения военного билета, меня попросили зайти в соседний кабинет. Двое в штатском встретили меня, как хорошего знакомого. Сказали, что являются представителями Комитета государственной безопасности. Начали с того, что вручили мне медаль «За победу над фашистской Германией». Поздравили. Обещали отыскать награды, к которым я представлялся на фронте, но не успел получить. Сказали, что в военном билете время нахождения в тылу у немцев будет защитано как служба в рядах Советской Армии, а время пребывания в заключении — как трудовой стаж. А на вопросы в анкетах — был ли в плену, оккупации, имел ли судимость, привлекался к ответственности — отвечать: не был, не имел, не привлекался. Снова возник вопрос о моем воинском звании. Я изъявил желание остаться рядовым. Коснулись моей деятельности в Эссене и Вене.

— У вас большой опыт. Хотим предложить вам продолжить эту деятельность...

Я усмехнулся, вытянул вперед руки и прикрыл веки. Растопыренные пальцы заходили ходуном. Первое время дома я ел деревянной ложкой. Она не так громко барабанила по зубам и по тарелке.

— С такой нервной системой в разведке нечего делать, — сказал я полномочным представителям...

Они все-таки назвали номер телефона, который предложили запомнить и позвонить в случае необходимости... Номер этот запоминать я не стал: звонить к ним у меня не было ни желания, ни необходимости. На том и расстались.

Вот таким странным образом была оформлена моя вторая реабилитация. Но, как выяснилось позже, она прошла по внутренним, закрытым каналам гебистского ведомства. Третья, официальная, — свершилась в апреле 1990 года. Меня вызвали в Военный трибунал и вручили справку о реабилитации. В ней сообщалось, что Постановление Особого совещания при МТБ СССР от 6 марта 1948 года в отношении меня отменено за отсутствием состава преступления. Денежная компенсация в размере двухмесячного заработка мне не полагалась. В деле я значился человеком «без определенных занятий»... (!) Но вернемся к моей второй реабилитации.

Вместе с военным билетом мне дали еще бесплатную путевку в Сочи.

Морская вода, Мацеста, ванны, санаторное лечение заметно поправили мое здоровье. Стала проходить боль в позвоночнике. Дома по утрам я делал холодные обтирания, а позже стал регулярно посещать плавательный бассейн. Постепенно прекратилось тремоло в пальцах. Нервная система приходила в норму. Я даже вроде бы помолодел...

Но сразу по возвращении из санатория на меня обрушился град больших и малых жизненных неурядиц. Оказалось, что жить мне в Москве негде. Квартирка в деревянном доме, в которой я с родителями проживал почти с рождения и до призыва в армию, нам не принадлежала, мы ее арендовали у частного владельца. Хозяева дома не пожелали прописать меня на площадь, занимаемую мамой после смерти отца, а без прописки нельзя было поступить на работу. Как не имеющий московской прописки и не работающий, я подлежал высылке из Москвы за нарушение паспортного режима и за так называемое тунеядство... Вот такой заколдованный круг был обусловлен нашими законами.

Жить негде, да и не на что. Из маминой мизерной пенсии в двадцать три рубля ежемесячно надо было отдавать хозяевам дома двадцать. На жизнь вдвоем оставалась трешница. На такую «могучую» сумму даже порядочной веревки, чтоб повеситься, не купишь.

Начались нудные, унизительные, а главное, совершенно бесполезные хождения по государственным учреждениям. Хорошо, умные люди надоумили: «Надо поставить участковому милиционеру пол-литра водки».

И действительно! Обманным путем он тут же забрал у хозяев домовую книгу и оформил мою прописку. Хозяева подали в суд. Но суд судом, а я все же успел поступить на работу.

Многие месяцы продолжалась судебная тяжба. Один суд выносил постановление об аннулировании моей прописки, и я должен был скрываться от милиции до тех пор, пока более высокая судебная инстанция, по ходатайству организации, в которой я работал, не отменяла это решение. Потом все начиналось сначала. Пришлось дойти до главного прокурора Москвы, небезызвестного тогда Малькова. Он изобразил хорошо отрепетированное негодование в адрес волокитчиков, сказал, что берет дело под личный контроль и что все будет в порядке... Как и следовало ожидать, ничего не изменилось. Мои мытарства продолжались многие годы.

Вариант решения проблемы женитьбой на женщине с жилплощадью мне не подходил. Я сделал свой выбор — женился на девушке, у которой, так же, как и у меня, ничего не было. До этого она жила с родителями в крохотной комнатенке, где и без меня ютились четверо.

Несколько дней Ира жила у нас. Но явился милиционер и потребовал, чтобы жена здесь не находилась, а жила по месту своей прописки, у родителей... Тут и водка не помогла.

— А в гости ко мне она имеет право прийти?

— Если б не была женой, то имела бы право, а жёны к мужьям в гости не ходят...

— А если мы расторгнем брак?

— Тогда другое дело...

Неоднократно после одиннадцати ночи являлась милиция и — если заставали Ирину — требовала, угрожая штрафом, удалиться.

Пришлось нам перебраться в дровяной сарай ее родителей, где каждую ночь приходилось отражать атаки обнаглевших крыс.

Чтобы как-то решить этот вечный жилищный вопрос, я перешел на работу прорабом в строительную организацию, с письменной гарантией получения жилья в течение двух-трех лет. Спустя два года, эта организация была слита с другими, более мощными организациями, и, само собой разумеется, гарантийное письмо, подписанное дирекцией, парткомом и профкомом, потеряло свою силу... Я перешел на работу в другое учреждение. Но наши мытарства продолжались, им не было видно конца.

Правда, ведь невыразимо тоскливо читать про все эти коммунально-хлопотные, нудные перипетии нашей жизни?.. А жить вот так изо дня в день?.. Без малейшего просвета?.. И не мне одному, а миллионам людей?..

Возможно, все это явилось причиной того, что мы с Ирой разошлись. Расстались без ссор, без взаимных обид, просто разуверились во всем, и все нам надоело...

А мне надо было решать еще одну насущную проблему: завершить образование. Подал заявление в институт с просьбой о восстановлении и получил согласие без вступительных экзаменов продолжить учебу. Но за месяц до начала занятий пришло уведомление из Главного управления высшими учебными заведениями о том, что я должен сдавать экзамены в полном объеме... На подготовку оставалось всего ничего. А ведь окончил я десятилетку более двадцати лет тому назад! Понимал, что это почти нереально, и все же решил попытаться. Занимался днем и ночью. На удивление самому себе, экзамены по всем предметам выдержал и был зачислен на первый курс.

В течение пяти лет учился и работал. А в 1963 году окончил институт и получил диплом инженера-строителя. Но на этом «грызение» гранита науки не прекратил. Окончил двухгодичный вечерний институт повышения квалификации. Работая в Центральном научно-исследовательском и проектном институте (ЦНИИЭПжилища), получил несколько грамот и дипломов за лучшие научные работы в области строительной технологии. Опубликовал более десяти научных работ. Имею несколько авторских свидетельств. В 1985 году награжден нагрудным знаком «Изобретатель СССР». Мои изобретения внедрены во многих городах страны, на различных предприятиях (только по официальным статистическим данным ЦНИИ патентной информации на 1990 год таких внедрений более двадцати, не считая рацпредложений). В 1996 году избран действительным членом Международной Академии информатизации при ООН. Продолжаю научную работу в области информатики и биоэнергетики.

О пережитом во время и после войны я почти никому не рассказывал. К освободившимся из заключения многие тогда относились с недоверием и страхом, да и у меня, видно, не прошла еще оскомина, набитая в подвале СМЕРШа, ссылке, Лефортовской тюрьме, норильских лагерях...

И все же прошлое временами будоражило воспоминаниями. Я все отчетливее осознавал, что оказался участником или свидетелем ключевых событий, которые по тем или иным причинам замалчивались или преподносились в искаженном виде.

 

44. Предначертание должно быть выполнено

Потребность рассказать правду о событиях, имевших существенное влияние на ход войны и на судьбы миллионов людей, с каждым годом становилось все настоятельней. Видно, самой судьбой было мне предназначено пройти все испытания и уцелеть, для того чтобы выполнить это главное предначертание.

Подчиняясь ему, в 1984 году я приступил к работе над книгой воспоминаний, правда, без большой уверенности, что из этого что-нибудь получится... Слишком многое уже стерлось в памяти, некоторые события и эпизоды затоптаны, получили стойкую заскорузлую, искаженную трактовку. Требовались основательные документальные подтверждения. Не исключалась возможность открытых и тайных баталий с могущественными заинтересованными ведомствами, их противодействия опубликованию книги, что в действительности и случилось...

Чтобы не загромождать содержание пересказом всех событий, в которых мне довелось участвовать, я сконцентрировал внимание на вскрытии «белых пятен» нашей сравнительно недавней истории. Напомню еще раз, каких именно.

Прежде всего это ряд событий, ставших непосредственной причиной возникновения войны. Основываясь на известных мне достоверных фактах, тщательно скрываемых до сих пор, я попытался приподнять завесу неправды вокруг этого главного, не выясненного до конца вопроса истории Великой Отечественной войны. Насколько мне это удалось — судить читателям. Полагаю, к выяснению этого вопроса придется еще не раз вернуться в связи с поступлением все новых и новых фактов.

Следующим немаловажным событием являлось Изюм-Барвенковское наступление весной 1942 года, окончившееся окружением нескольких наших армий под Харьковом, их разгромом и почти полным уничтожением. За весь послевоенный период предпринятого мной поиска, пока откликнулись только трое случайно уцелевших. Истинные масштабы харьковской трагедии, позволившей гитлеровцам совершить гигантский скачок до Сталинграда в результате образовавшейся бреши в нашей обороне, до сих пор утаиваются.

В числе так же утаиваемых событий — уничтожение центра германской военной промышленности в городе Эссене и других городах Рурской области авиацией наших союзников в январе 1943 года. Этот акт, изменивший соотношение сил в нашу пользу, широко известен на Западе. И только у нас о нем ни строчки. Годы и годы утверждалось, что крупповские заводы союзники вообще не бомбили... (!) Что же после этого о нас подумают люди, пережившие этот ад на земле, а также экипажи более тысячи «летающих крепостей», участвовавшие в этих бомбардировках. И что делать мне, пережившему эту бомбежку в заводском районе Эссена? Как быть со шрамом на голове, полученным там?..

Еще одно событие, представленное в преднамеренно искаженном виде — операция по освобождению Вены. Подготовку и участие в ее успешном осуществлении приписала себе абакумовская контрразведка — СМЕРШ. В действительности, как свидетельствуют факты, приведенные мною, и многочисленные документы и живые свидетели, эта смершевская версия никакого отношения в реальности не имеет.

К счастью, уцелели, и к моменту, когда писались эти строки, еще здравствуют руководитель Сопротивления Карль Сцоколль и его ближайший помощник Фердинанд Кез. Так же живы и мои друзья по Сопротивлению Рудольф Кралль и Вальпурга Шмидингер.

Наверное, еще живы и некоторые из тех, кто с нашей стороны прямо или косвенно участвовал в многолетнем внедрении версии освобождения Вены с серьезными недосказанностями и искажениями.

Здравствуют поныне и те, кто по заданию Ставки Верховного Главнокомандования посадил в президентское кресло весьма сомнительную фигуру — престарелого Реннера. А ведь это кресло, как считали тогда многие, по праву должен был занять Карл Сокол.

С отъездом из Вены в июле 1945 года моя связь с австрийскими товарищами оборвалась.

Узнав, что Карл Сокол жив, я пытался через Советский Комитет ветеранов войны и Общество советско-австрийской дружбы восстановить с ним и другими моими товарищами по Сопротивлению связь, пригласить их в Москву, познакомить с ними нашу общественность. Но никакой поддержки не встретил. Обратился с просьбой ознакомиться с имеющимися в Комитете ветеранов войны документами об австрийском движении Сопротивления. Состоялся разговор с полковником в отставке Старчевским Я. Л. (это он по заданию Ставки в 45-м году доставил в Вену президента Реннера). Старчевский сначала пообещал показать мне эти документы, но вскоре сослался на туманные возражения начальства и отказал...

И все же мне опять повезло. Говорят: везет тем, кто что-то делает... Нужные материалы по австрийскому движению Сопротивления я нашел в Российской государственной библиотеке. Для этого пришлось просмотреть довольно большое количество книг и фотокопий сначала на русском языке, выпущенных у нас, а затем на немецком, изданных за рубежом. К этому времени председателем Комитета ветеранов войны стал генерал-полковник Желтов А. С. — тот, кто в апреле сорок пятого сам вел переговоры с посланцем майора Сокола, Фердинандом Кезом. Казалось, блеснул луч надежды. Кто же как не Желтов, мог посодействовать в установлении истины? Но, к сожалению, с этим генералом мне переговорить не удалось. Вроде бы он уже никого не принимал (как мне сказали: по причине весьма преклонного возраста и слабого здоровья, или это была хорошо организованная блокада). Пришлось изложить письменно суть дела и передать секретарю.

В ответ на обращение была назначена встреча... опять с тем же самым Старчевским, по поручению того же самого больного генерала. Полковник на этот раз в принципе согласился с моей оценкой участия австрийских патриотов в Венской операции, с тем, что Сокол и его сподвижники — участники движения Сопротивления — незаслуженно забыты, и о них у нас почти никто не знает. Он также высказал категорическое несогласие с трактовкой венских событий и роли Сокола, Кеза и других в книге Виталия Чернова «Сокрушение тьмы» (Москва, 1984.), которая фактически отражала версию СМЕРШа. В этой книге Сокол и Кез погибают от рук фашистов. Кеза короткой очередью в спин} срезает автоматчик, а Сокол, схваченный эсэсовцами накануне вступления наших войск в Вену и приговоренный к смертной казни, уже с петлей на шее даже успевает кое-что выкрикнуть:

«Нас предали!.. — прохрипел Сокол, нервно ломая плечи... — А план я все-таки передал... через Райфа. Прощай! — Сокол сам выбил под собой табуретку...» (Ну и ну! — выбил все-таки...)

У меня было большое желание посмотреть в глаза этому «писателю-правдолюбцу», но ни мне, ни знакомому журналисту не удалось разыскать его. Зато довелось узнать, что В. Чернов был солдатом похоронной команды при СМЕРШе и, видимо, к казням имел непосредственное отношение. Уж больно образно он описал «казнь» Сокола:

«Их вешали наспех, торопливо изменяя нацистской образцовости и продуманному порядку. К выступавшим из стены стальным балкам привязали по пеньковой петле, которые хранились где-то в тюремной каптерке и были, видимо, уже не раз использованы — старые, с размочаленными концами и жесткими от засохшей слюны ранее повешенных. Рядом с Соколом стояли еще пятнадцать человек из 17-го мобилизационного корпуса — все офицеры»... (Может быть, солдат смершевской похоронной команды Чернов вспомнил и так красочно описал совсем другую казнь, в которой сам участвовал?..) И это было написано почти через сорок лет после окончания войны!.. Наверное, Сокол и Кез живут по сей день (дай Бог им здоровья!) потому, что «человеколюбивый» В. Чернов умудрился так лихо расправиться с ними в своем творении. К сожалению, благодаря таким, как он, многие фальшивые версии обретали видимость исторической правдоподобности.

Итогом моего разговора со Старчевским стало его заверение, что он обо всем доложит генерал-полковнику Желтову, а также будет настаивать на изъятии книги «Сокрушение тьмы» из продажи и библиотек. Возможно, он так и поступил, но никаких реальных действий со стороны Комитета ветеранов не последовало. Еще дважды направлял я генералу Желтову письменные обращения, и все осталось без ответа. Стало ясно, что поддержки от Комитета ветеранов я не добьюсь. Тогда, чтобы восстановить контакт с австрийскими друзьями, я отправил по почте запрос в адресный стол Вены. Ответ с адресами пришел довольно быстро, и я тут же отправил несколько писем.

Когда рукопись первой части была уже почти закончена, пришло письмо от Рудольфа Кралля — руководителя одной из групп Сопротивления.

К глубокому прискорбию, в письме сообщалось о кончине в августе 1962 года его брата, моего верного друга и соратника — Вилли Кралля. Оказывается австрийские друзья пытались меня найти. Строчки из письма цитирую в русском переводе:

«Дорогой Вальдемар!

Конечно, твое письмо явилось большой неожиданностью, но еще большей то, откуда оно пришло. После твоего внезапного (конечно, не зависимого от тебя) исчезновения, я безуспешно пытался найти тебя через генерала Соколова и советскую комендатуру, а также через моего друга, командира 1-й Интернациональной бригады в Югославии. Мне почему-то казалось, что ты должен быть в Югославии — родине настоящих борцов-антифашистов. Хотелось бы посетить Москву, снова увидеть тебя, а так же встретиться с твоими товарищами, ветеранами войны.

Твой друг

Вена, 3.06.88 Рудольф Кралль».

В одном из следующих писем Рудольф писал:

«В настоящее время я имею контакт с австрийско-советским предприятием, могущим оказать вам помощь и прежде всего тем, кто боролся за нашу свободу — бывшим солдатам и борцам против фашизма. Я предложил подготовить продовольственные посылки и отправлять их в организации типа обществ ветеранов войны и обществ советско-австрийской дружбы для распределения среди нуждающихся.

Первое время после войны мы тоже голодали, и нам помогали ваши солдаты. Наш долг проявить солидарность.

Здесь, в Вене, я осуществляю добровольную безвозмездную работу по оказанию такой помощи. Лично я собрал 100 кг риса. Все это я делаю в знак нашей старой дружбы и надежды, что фашистско-националистическая суматоха у вас будет побеждена и единство сохранится.

22 ноября 1990 г. Вена Твой друг Кралль».

Рудольф Кралль не упомянул о том, как рискуя жизнью он и его брат Вилли в течение нескольких лет боролись против нацизма. Распространяли листовки, укрывали бежавших из концлагерей, поддерживали связь с югославскими партизанами и помогали им, участвовали в операции по освобождению Вены. Это далеко не полный перечень их добрых дел. К сожалению, Советский Комитет ветеранов войны не прореагировал на мое предложение пригласить в Москву Карла Сокола и Рудольфа Кралля или хотя бы выразить им свою признательность. Было бы неплохо, чтобы слова «Никто не забыт, ничто не забыто», высеченные на мраморе и граните над могилами павших, так же относились бы и к еще оставшимся в живых.

Вслед за письмом Рудольфа, вскоре пришло письмо и от Сокола. Строки из письма также привожу в русском переводе:

«Дорогой друг!

Вернувшись из Греции, я, к огромному изумлению, нашел дорогую мне весточку от тебя...

Очень хотелось бы подробнее узнать о том, как сложилась твоя дальнейшая судьба. Помимо личного интересен также чисто исторический аспект всего нами пережитого, поскольку в дополнение к уже вышедшей моей первой книге «Der gebrochene Eid», я собираюсь начать работу над второй книгой.

Мой ранее состоявшийся визит в Москву был отмечен заметкой в газете «Известия». Я охотно вышлю копию, если тебе не удастся найти этот номер.

С самым сердечным приветом Вена 4.07.1988 твой Карл Сцоколль».

Работу над первой частью книги я закончил в 1986 году и отнес ее в редакцию журнала «Новый мир» — как-то по традиции с большим уважением относился к этому журналу-борцу... С положительной рецензией меня ознакомили сразу. Это было как глоток свежего воздуха... Рецензент писал:

«Яркая и талантливая повесть воспоминаний восполняет пробел в литературе такого рода и приоткрывает многолетнюю позу умалчивания целого пласта военной деятельности советских людей в плену, в рабочих командах, в активном участии в движении Сопротивления Германии и Австрии — в самые тяжелые годы.

Убежден, что повесть «Ближний бой», после определенной редакторской работы будет готова к публикации. Она этого трижды заслуживает и будет малой толикой оплаты нашего непомерного долга перед теми, кто нес свою ношу на войне беззаветно и до конца. Нравственные долги тоже следует оплачивать, даже с любым запозданием.

Верю и, кажется, знаю, — читатели встретят эту публикацию с большим интересом как у нас, так и за рубежом, потому что очень много людей на земле ждут восстановления элементарной правды тех событий».

Рукопись была принята к публикации и включена в план издания на 1987 год, но в связи с изменениями в руководстве начались проволочки. Предложили издать отдельные главы к концу года в общем сборнике.

Я забрал рукопись и отнес ее в редакцию журнала «Дружба народов».

К этому времени была уже готова и вторая часть повести. Обе части получили положительные рецензии литературных консультантов. Сокращенный вариант был намечен к опубликованию в 1989 году. Но произошла смена руководства отделом... И все то же самое!.. Заведующим стал другой человек, вернувшийся из долгосрочной загранкомандировки... У него тоже были горячие актуальные планы, и публикацию моей повести он отодвинул на 1990 год... В начале 90-го года журнал сообщил мне, что рукопись опубликована не будет.

Истинная причина отказа выяснилась в разговоре с руководством редакции. Они больше всего боялись, что кто-нибудь из военных (а возможно, из бывшего ведомства Абакумова) посчитает себя оскорбленным...

Следующим издательством был «Московский рабочий». Снова положительная рецензия и включение в план издания. И опять, как и в двух предыдущих редакциях — проволочки, ссылки на финансовые затруднения...

И вдруг телефонный звонок моего первого рецензента в «Новом мире»: «Срочно забирайте рукопись. Встречаемся в издательстве «ПИК»! Оказалось, директор издательства согласился издать книгу в этом же году.

 

45. «Шпион, которому изменила Родина»

Доподлинно мне не известно, как в редакции «Московских новостей» узнали о существовании «человека с необычной, почти невероятной судьбой» (так меня кто-то представил, сообщив при этом, что скоро должна выйти из печати книга моих воспоминаний).

Телефонный звонок из редакции МН и первая встреча с журналистом Г. Н. Жаворонковым (он получил задание провести журналистское расследование).

Результатом довольно продолжительной беседы была... (как я узнал позже) его докладная записка главному редактору: «Прошу освободить меня от журналистского расследования, так как я не поверил ни одному слову из этой истории»...

Журналисту организовали командировку за кордон. Последовала вторая докладная: «При проверке архивных документов и опросе свидетелей все оказалось правдой...»

Первый очерк в июльском 1990 года номере «Московских новостей», с фотографиями. (Почти одновременно этот материал был опубликован зарубежными издательствами на английском, немецком, французском языках.) Признаюсь, заголовок — «Шпион, которому изменила Родина» — мне совсем не понравился, хотя в нем и было что-то притягательное и необычное. Не понравился потому, что шпионом или разведчиком (а это в сущности одно и то же), в полном смысле этого слова, я себя не считал и не считаю, и к профессии этой отношусь отрицательно. И изменила мне не Родина, а группа лиц, присвоившая себе право действовать от имени народа и Родины, не имея на то морального права.

В ответ на эти, высказанные журналисту соображения, он сказал: «Прочтя очерк, люди захотят приобрести книгу с таким названием».

Спустя некоторое время, когда рукопись еще находилась в издательстве, я убедился, что он был прав, и сохранил это название для книги.

Вслед за первой публикацией появилась вторая: «Он был повешен...» («Московские новости», 9.09.90) авторы: Ева Таубер, Геннадий Жаворонков. Вена—Москва.

В публикациях свидетельства самого Сокола:

— «Как видите я жив. За мой арест нацисты назначили премию в 10 тыс. германских марок... В первый же день после освобождения Вены меня и одного из руководителей компартии Австрии Эрнста Фишера принял военный комендант города генерал Благодатов. Он сразу же предложил мне возглавить полицию Вены, продолжить сотрудничество и взаимодействие с Советской Армией, так удачно начатое операцией «Радецкий». Я не скрывал от Благодатова свою обеспокоенность тем, что на освобожденных территориях стран Европы создаются однопартийные структуры государственного управления. Ни Благодатов, ни Фишер не возражали против формирования многопартийного правительства. Советский комендант в знак признательности за участие Сопротивления в освобождении Вены подарил мне самый современный радиоприемник...»

Из публикаций:

«После встречи с генералом Благодатовым Сокол отправился в городскую ратушу. Примерно к 16-ти часам было принято первое совместное решение о порядке жизни города и подготовлено обращение к жителям Вены...

Работа была прервана появлением солдата по имени Митя и представительницы левой группировки Сопротивления Хрдлички. Митя предложил Соколу пойти с ним во дворец Ауэрсперг, где якобы требовалось его присутствие как главы венской полиции. Сокол категорически отказался — обстановка в городе требовала принятия скорейших решений. Митя ушел, но уже через 20 минут вернулся в сопровождении майора, который потребовал поехать вместе с ним...

Черный лимузин рванул с места, но помчался в противоположном направлении от дворца Ауэрсперг. Остановились на Маркграф Рюдигештрассе. Сокола обыскали, отобрали все личные вещи, вплоть до подтяжек, и отвели в подвал. Потом начались допросы, многочасовые, изнурительные. Сокол понял, что его обвиняют в желании войти в доверие советскому командованию и не позволить свершиться в Австрии революционным изменениям.

— Ты английский, американский шпион! — твердили следователи... — Ты хотел выведать и выдать наши планы... Возвращаясь с допросов, Сокол мучительно анализировал ситуацию... Русское военное командование полностью одобрило его действия и в знак доверия назначило главой венской полиции. Тогда кто же эти офицеры, обвиняющие его в предательстве?

Уже в 1942 году Сопротивление делало все, чтобы австрийские военные части покидали боевые позиции и тайно возвращались домой. Сокол налаживал связи с антифашистами не только в Австрии, но и в других странах. Его посланец искал контакта с Раулем Валенбергом, а через него с австрийскими частями в Венгрии.

После изнурительных допросов Сокола переправят в Баден Там он встретится с Борисом Витманом — русским разведчиком, участником немецко-австрийского Сопротивления — и поймет наконец, что оба они — пленники СМЕРШа. _ .

Его жизнь была в руках тех, кто приписал себе все заслуги Сопротивления по освобождению Вены и повесил себе на грудь ордена и медали. По их версии, «лоцманами» были они, смер-шевцы, первыми якобы вступившие на улицы Вены. Сокол не устраивал их, как живой свидетель истины и как политический деятель, способный ■ помешать левым единолично захватить власть.

Конечно, исчезновение главы Сопротивления не могло пройти бесследно. Вот тогда-то по городу и был пущен слух, что Сокол то ли в Москве, где его готовят на должность нового главы правительства, то ли у американцев, которые собираются сделать то же самое».

И снова из высказываний Сокола:

— «То, что СМЕРШ приписал себе наши действия, я не знал, как и то, что меня якобы повесили эсэсовцы. Хотя, действительно, я был приговорен к смерти.

Меня ждала судьба Рауля Валенберга. Но Советская Армия второй раз спасла мне жизнь. Я помню это и буду помнить всегда. Мрачная встреча со СМЕРШем не изменила моего огромного уважения к русскому народу».

К сожалению, мы уже не сможем покаяться перед Раулем Валенбергом, перед тысячами польских офицеров, уничтоженных энкаведистами в Катынском лесу, так же, как и перед миллионами других невинных жертв ВЧК-НКВД-КГБ-СМЕРШа и их крестных отцов в КПСС. Впору, пока не поздно, покаяться бы перед случайно оставшимися в живых...

И еще из публикации Геннадия Жаворонкова:

— «Борис Витман остался жив, как уникальный свидетель немецко-австрийского Сопротивления нацизму. Его рассказу просто невозможно было бы поверить, если бы все это не подтвердил руководитель австрийского Сопротивления Карл Сцоколль».

Третья публикация принадлежала известной журналистке и драматургу Ольге Кучкиной: «Между жизнью и СМЕРШем оказался советский разведчик» («Комсомольская правда», 5.01.91). Очерк начинался вступительным словом участника Отечественной войны, офицера разведбата танкового корпуса Теодора Вульфовича (он же был первым рецензентом моей книги):

«Жарким летом 1986 года в редакции журнала “Новый мир” ко мне обратились с вопросом: а не могли бы вы прочесть и отрецензировать одну странную рукопись о войне и разведке?..

Я начал читать и с первых страниц влип. Не литературный стиль и не страсти смертельных ситуаций поразили меня — этими прелестями переполнена почти вся наша художественная проза о войне. Меня зацепила безукоризненная правдивость каждой строки, написанной человеком, пропахавшим все ступени этой адовой лестницы. Удивительным было то, что он сам себя назначил разведчиком!. Ведь в разведшколе фронта он обучался всего три недели и готовился к использованию в операции по освобождению Харькова.

Когда мне возразили в редакции журнала: но ведь это невиданное, неправдоподобное везение, я ответил: да, невиданное. А вы бы хотели, чтобы ему хоть один раз не повезло? Чтобы его хоть раз убили?.. Вам это хочется?.. Все, кому хоть один раз не повезло в схожих ситуациях, мертвы. И не могут рассказать ничего».

В самом очерке не столько события и драматическая пружина, сколько психологический портрет человека в экстремальных условиях.

Автор очерка утверждает: «Борис Витман всегда оставался суверенной личностью в тоталитарном государстве... Ознакомление с его рукописью дает представление о нем, как о человеке глубоко порядочном, искреннем, способном на невероятные поступки молодом двадцатилетием человеке со своеобразным, гибким, аналитическим умом... Он не лжет даже в деталях, потому что дело не в том, чтобы не лгать кому-то. А в том, чтобы не лгать самому себе. Это труднее»...

На мои возражения по поводу незаслуженной, на мой взгляд, героизации моей персоны, авторы очерков обычно заявляли примерно одно и тоже: «Нам виднее!»...

После этих публикаций пошло множество самых разнообразных писем. Все «за» были действительно разные и, видимо, затрагивали авторов лично, под самый корень. Все «против» — удивительно одинаковые, с налетом ненависти и «обличающие»: «Не было!.. Ложь!.. Клевета на действительность!.. Интересно, какой национальности?.. Не еврей ли?..» — вплоть до знакомого и родного, самого простого и распространенного — «Под суд его!.. Ату!»

Пошли письма в КГБ и во всякие другие «инстанции», с требованиями немедленной расправы!

Все это не могло остаться без внимания КГБ... И оно среагировало... Но об этом чуть позже.

Тем временем моей историей заинтересовались в дирекции Музея Отечественной войны на Поклонной. Через Сокола я помог нашему музею установить контакт с документальным архивом австрийского Сопротивления в Вене. Оттуда был получен ряд документов, подтверждающих то, о чем написано в очерках и моей книге. Позже, в год пятидесятилетнего юбилея нашей Победы, в Гвардейском зале музея, на стенде № 46 появилась моя фронтовая фотография и секретная карта вермахта обороны Вены, доставленная через линию фронта в штаб 3-го Украинского фронта незадолго перед началом операции по освобождению столицы Австрии. Фотография действительного героя австрийского Сопротивления, чьи действия сохранили Вену и многие тысячи жизней наших воинов, — Карла Сцоколля появилась на стенде только после моего настоятельного требования.

Еще одно свидетельство из переписки К. Сокола с заместителем директора Центрального музея ВОВ Григорьевым В. А. Вена 15.01.1991:

«Передайте Борису Витману сердечный привет и сообщите, что я посетил Вальпургу Венграф. Она подтвердила участие Бориса вместе с ней в движении Сопротивления. Группа Кралля, к которой они относились, была одной из групп, участвовавших в осуществлении моей акции».

С Соколом у нас поддерживалась переписка. В одном из писем он сообщил, что имел разговор с Европейским издательством на предмет издания моей книги в Австрии и что получено предварительное согласие. Однако издательство хотело бы сначала познакомиться с содержанием книги, получив несколько отрывков, переведенных на немецкий язык, а еще лучше изданный у нас экземпляр книги.

После сигнального экземпляра прошло уже порядочно времени, а выпуск тиража почему-то задерживался. Ссылались на финансовые затруднения. Нечем было заплатить за картон для жесткого переплета. Я согласился на мягкий, но и на него не нашлось. Потом выяснилось: издательству мягко намекнули: деньги у вас будут, но не на издание этой книги, а других... Объяснить толком кто «намекнул», так и не смогли, или не решились...

Опубликовать рукопись удалось только в 1993 году в казанском издательстве «ЭЛКО». Но когда часть тиража (25 тыс. экземпляров) была уже напечатана, у издательства не оказалось денег, чтобы выкупить книги у типографии. Выручили московская контора «Норильск-никель» и фирма «Юлия». Они перечислили издательству нужную сумму, и в Москву в распоряжение этих спонсоров поступило восемь с половиной тысяч книг.