Вечером мы с Вармом присели у костра. Я ждал, пока стемнеет, чтобы увидеть золотоискательную формулу в действии. Желая скоротать время, Варм попросил поведать о себе, перечислить все опасные приключения, да только мне не хотелось их вспоминать. Хотелось забыть о себе хоть ненадолго. В ответ я попросил исповедаться Варма, на что он, в отличие от меня, согласился охотно. Ему, похоже, нравилось повествовать о своих похождениях, но говорил он не гордо, не себялюбиво.
Варм словно видел историю своей жизни необыкновенной и потому спешил ею поделиться. Так, за один присест у костра он и поведал мне о себе.
Герман Варм появился на свет в 1815 году в Вестфорде, что в штате Массачусетс. Мать его – сама пятнадцати лет отроду – бежала, едва оправившись и окрепнув после родов. Бросив сына на попечение отца, Ганса – иммигранта из Германии, часовых дел мастера и изобретателя.
– Большой эрудит, неутомимый любитель головоломок, который решал задачи на раз, но не мог справиться с бедами в собственной жизни. А таковых он имел предостаточно. С ним… было трудно ужиться. Довольно сказать, что батюшка имел странные привычки.
– Например? – спросил я.
– О, привычки за моим батюшкой водились настолько отвратительные, настолько особенные в своей извращенности, что лучше тебе о них не знать. Если у тебя есть хоть капля воображения, твой желудок на месте извергнет ужин. Обойдемся без подробностей.
– Понимаю.
– Нет, и скажи спасибо, что не понимаешь. Собственно, из-за странностей отец и покинул родную Германию. Под покровом ночи, второпях и потратив на переезд почти все сбережения. Америка не понравилась ему с первого взгляда, и он до самой смерти продолжал ее люто ненавидеть. Помню, выглянет по осени в окно на живописнейший массачусетский пейзаж и сплюнет со словами: «Позор Луне и Солнцу за то, что освещают эту землю!» В Берлине, великом метрополисе, он мог развернуться, а здесь ему не хватало, скажем так, благодарной и почтенной публики. Отец чувствовал себя ущемленным.
– Что же он изобрел?
– Отец занимался доработкой уже существующих изобретений. К примеру, он снабдил карманные часы небольшим компасом на циферблате. Для дам он создал отдельную модель: в форме слезы, пастельных тонов. Отец купался в деньгах и любви, пока скандал не разрушил его репутацию. Тогда он и переехал в Америку. Приезжий в чудной одежде и почти не говорящий на английском оказался не нужен даже в захудалых часовых фирмах, чьи лучшие мастера и в подметки не годились моему батюшке. В бедности его разум, и без того пораженный тьмой, стал еще больше погружаться во мрак. Отец выдавал все более зловещие и бессмысленные изобретения, пока наконец не сосредоточил усилия на усовершенствовании орудий пыток и убийства. Гильотину он назвал механическим воплощением изобретательской лености и человеческого несовершенства. Его собственная модель не просто отделяла голову от туловища, она рассекала человека на множество ровных кубиков. Это гигантское полотно из перекрещивающихся серебряных лезвий батюшка окрестил «Die Beweiskraft Bettdecke» – «Покров решающего аргумента». Еще он изобрел веерный пистолет: пять стволов, угол между первым и последним составляет триста градусов, и все стреляют одновременно. Свой скоростной пулеметатель отец назвал «Das Dreieck des Wohlstands», или «Треугольник процветания», в вершине которого сам стрелок.
– Ну, не такая уж и плохая мысль.
– Нет, ужасная. Если, конечно, не отбиваешься от пятерых врагов, каждый из которых соизволит встать перед стволом.
– Твой отец проявил смекалку.
– Он проявил пренебрежение безопасностью и практичностью.
– Все равно, пятиствольный пистолет – штука занятная.
– Отрицать не стану, но тогда, когда мне было всего тринадцать лет, отцовские изобретения меня нимало не радовали. Напротив, вселяли в меня ужас. Я никак не мог отделаться от мысли, что однажды он испробует какую-нибудь задумку на мне. И сегодня я понимаю: простая боязливость, мнительность тут ни при чем. И потому я ни капли не расстроился, когда однажды весенним утром отец ушел. Собрал вещи, не оставив никаких напутствий или распоряжений, просто потрепал меня по голове и был таков. Позднее в Бостоне он покончил с собой. При помощи топора.
– Топора?! Разве такое возможно?
– Не знаю, но вот что говорилось в письме: «С прискорбием сообщаем, что пятнадцатого числа мая месяца Ганс Варм покончил жизнь самоубийством посредством топора. Личные вещи переходят в ваше распоряжение».
– Так, может, его убили?
– Нет, не думаю. Если кто и нашел способ убить себя топором, так это мой отец. Его вещи мне так и не отдали, а мне было интересно, чем он жил тогда, в конце пути.
– Что же было дальше, когда ты остался один?
– Две недели я прожил в нашем доме, а потом вдруг объявилась матушка: писаная красавица двадцати восьми лет. Прознала об уходе батюшки и тут же примчалась увезти меня в Вустер, где и жила все это время. Бросать сына после родов ей было страшно жаль и неохота, но она боялась мужа: тот часто напивался и угрожал ей ножами, вилками, еще чем-нибудь острым. Я так понял, что замуж матушка вышла не по доброй воле, и брак она вспоминала с содроганием. Однако прошлое осталось в прошлом, и мы радовались счастливому воссоединению. Первый месяц в Вустере матушка только и делала, что держала меня да плакала. Собственно, в этом поначалу и заключались наши с ней семейные отношения. Я уж боялся, что перемены так и не наступят.
– Похоже, матушка тебе досталась добрая.
– В самом деле. Пять лет мы прожили как у Христа за пазухой, в ладу друг с другом. Матушке от родителей в Нью-Йорке досталось наследство, и мы не знали нужды: стол всегда был полон, одежда чиста и опрятна. Матушка всячески поощряла мою тягу к знаниям, ибо уже в том нежном возрасте неуемное любопытство заставляло меня поглощать сведения по всем предметам: от инженерии до ботаники и химии. О да! К несчастью, блаженство долго не продлилось. Став взрослым мужчиной, я стал напоминать матушке отца как видом, так и норовом. Увлеченный занятиями, я почти не покидал своей комнаты. Матушка хотела привить мне более здоровые интересы, однако меня обуял гнев такой силы, что испугались мы оба. Тогда же я пристрастился к выпивке. Пьянчугой не стал, но еще больше уподобился отцу: грубил, унижал матушку. Она не хотела повторения прошлой истории, ее можно понять, и мало-помалу любить меня перестала. Между нами ничего не осталось, и я покинул дом – иного выхода не видел. Прихватил кое-какие пожитки, немного денег и отправился в Сент-Луис. Вернее в Сент-Луис отправились мои вещи и деньги, и странствие само собой прервалось. Близилось зимнее время, меня убил бы холод или тоска (а может, и то, и другое). Я продал лошадь и женился на жирной бабе по имени Юнис. Не по любви, она мне даже не нравилась.
– Зачем же жениться на нелюбимой особе?
– В доме у нее стояла пузатая печка, которая жарила, как угли в преисподней. А судя по размерам собственного брюха Юнис, в кладовой имелся солидный запас провианта, вдвоем мы бы перезимовали. Вот ты смеешься, но то был мой единственный мотив: кров и еда. Черт, я на крокодилихе б женился, уступи она мне место на ложе. Впрочем, если вспомнить меру доброты Юнис… Можно сказать, что на крокодилихе я и женился. Ни чувств, ни страсти – ничем таким моя супруга не обладала. В ней ощущалось полное отсутствие привлекательности или даже полная ее противоположность. В Юнис я видел бездонный колодец отрицательных качеств, враждебности. Какая она была страхолюдина! Воняло от нее перепревшими листьями. Одно слово – животное. Когда деньги от продажи лошади закончились и Юнис поняла, что сношаться я с ней даже не помышляю, она, недолго думая, спихнула меня с кровати на пол. Жар от печи припекал мне голову, тогда как холод из-под половиц морозил зад.
Так растаяли мои надежды на сытую зимовку. Юнис стерегла от меня коврижки, как медведица, и порой жаловала миской водянистой баланды. В общем-то, не совсем дурная баба, но и крохи добра в ней приходилось разглядывать о-очень внимательно – не ровен час проглядишь. Однако зима выдалась жутко холодной, и я решил закусить удила, любой ценой переждать морозы в доме Юнис, обокрасть ее по весне и убежать в рассвет. Оставить за собой последнее слово. Юнис раскусила мой план и успела опередить. Возвращаюсь как-то домой из салуна и вижу: за столом сидит здоровенный урод, а перед ним тарелка с коврижками. Я сразу все понял, пожелал им удачи и пошел прочь.
– Великодушно с твоей стороны.
– Как же! Час спустя я вернулся с намерением поджечь им хату. Тот гигант поймал меня над коробком спичек и отвесил такого пинка под зад, что я в прямом смысле улетел! Юнис видела, как было дело, и первый раз при мне захохотала. Долго она смеялась… Как бы там ни было, а получив такой болезненный урок от жизни, я в ней разочаровался. Скатился до банального воровства. Голову ломал: не мог понять, отчего наступила такая полоса неудач. Всего несколько месяцев назад я наслаждался обществом своих книг, чистый, ухоженный, имея крышу над головой, довольный всем. И вот ни с того ни с сего, не учинив греха, оказался на улице. По ночам проникал в чужие амбары и хоронился под стогами обоссанного сена, просто чтобы не замерзнуть насмерть. И вот однажды я сказал себе: «Герман, мир ополчился против тебя!» Пора было дать сдачи.
– Что ты крал?
– Вначале только самое необходимое: буханку хлеба – там, одеяло – здесь, пару шерстяных чулок… Все, без чего ни один человек жить не может. Потом заматерел, стал понаглее, жаднее. Со временем начал таскать все, до чего только мог дотянуться. Просто так, из порочного удовольствия. Крал то, что мне и даром не нужно: дамские сапожки, колыбельки… Однажды стащил со скотобойни отсеченную коровью голову. Для чего? На что она могла мне сгодиться? Когда голова стала слишком тяжелой, я бросил ее в реку. Проплыв немного, она наскочила на камень и утонула. Воровство овладело мной, как болезнь. Я крал, наверное, потому что таким образом хотел отомстить всем, кто не голодает, не мерзнет на улице, кто не одинок. И тогда же я душой и телом попал в плен к зеленому змию. А ты еще свою жизнь называешь порочной.
– Мой отец был пропойцей. Сейчас пьянствует Чарли.
– Яд зеленого змия по-прежнему отравляет мне жизнь. Похоже, я никогда не избавлюсь от своего проклятия. Конечно, можно навсегда завязать с алкоголем. Бросить и все тут. Я ведь познал свою суть, знаю, что пьянство совсем не мое. Почему бы не отказаться от спиртного? Да потому, что это слишком логично. Слишком правильно и разумно. Скользкая это дорожка, даже не сомневайся. Шли дни, за ними месяцы, я обрастал грязью изнутри и снаружи, становился порочнее. Встречаются типы, которые гордятся своим маникюром, хвастаются, что раз в неделю обязательно купаются в горячей ванне, и не хотят думать о бедности. Причесав бороды, они отправляются на службу в церковь, где сидят терпеливо на скамейках и ждут перемен от хорошего к лучшему. Позволь же заметить: я был не из таких, скорее полной их противоположностью. Меня неудержимо влекло к грязи. Больше и больше мне хотелось купаться в ней и даже жить. Я только радовался, когда выпали зубы. Когда клочьями лезли волосы. Если коротко, я стал безумцем, юродивым, что ползает по улицам деревни. Только моей деревней стал не городишко с соломенными крышами, а Соединенные Штаты Америки. Наконец мной овладела мания: убежденность, будто я весь состою из выделений тела.
– Как это?
– Я считал себя ходячей кучей отбросов. Экскрементов. Кости свои я представлял как затвердевшее дерьмо, кровь как дерьмо жидкое. Сам не знаю почему, не проси объяснять. Я болел цингой, много пил, мой разум воспалился, и вот так пришла эта навязчивая идея.
– Живая куча дерьма. Ну надо же…
– Мне нравилось так о себе думать. Любимым занятием у меня стало бродить по улицам, в толпе и трогать за руки одиноких дам. Вид моей собственной грязи на их голой коже радовал несказанно.
– Народ, надо думать, тебя не сильно жаловал.
– Самого меня? Нет, зато любили мусолить связанные со мной сплетни. Впрочем, на одном месте я подолгу не задерживался, так что уличные легенды обо мне так и оставались уличными легендами. Помешательство отнюдь не сделало меня дураком, и я придерживался правила: нашкодил – двигай дальше, не жди поимки и наказания. Украв лошадь, я гнал ее в соседний город, где вновь принимался искать жертву. Грязь, уродство, чернейшие из грехов – так продолжалось изо дня в день. Я не жил, просто существовал в ожидании смерти. А потом, проснувшись как-то поутру, я обнаружил себя там, где никак не ожидал оказаться. Угадай где? Сразу скажу, не в каталажке.
– Ну вот, ее-то я и собирался назвать.
– Хорошо, отвечу. Страдая от похмелья, какого не знал и не узнает ни один сапожник, я пробудился в казарме народного ополчения. Отмытый, побритый, стриженый и в солдатской форме. Трубили подъем, и я уж распрощался с жизнью: думал, помру с испуга, так ничего и не поняв. Потом меня схватил за руку один солдатик живчик и прокричал: «Подъем, Герман! Еще раз проспишь – отправят на губу!»
– Вот это, черт возьми, перемены! Что же случилось?
– Тот же вопрос я задал себе сам. Но ты поставь себя на мое место: откуда мне было знать?!
– Ну, я бы спросил у кого-нибудь.
Приняв серьезный вид и позу, Варм произнес:
– Простите, добрый человек, не скажете, как получилось, что я вступил в ряды народного ополчения? Право, сущая мелочь, но сам я вспомнить не могу.
– Да, неловко начинать беседу таким вот образом, – признал я. – Но что поделаешь? Нельзя же было оставаться в неведении!
– Именно его я и предпочел на время. Сдался. Пойми, Эли, в голове у меня творился такой кавардак! Напиваясь, я частенько останавливался в каком-нибудь месте на час, на два, а то и на вечер. Но где и как быстро я примкнул к солдатам?
И почему они меня все знали? Как можно было забыть столь важный шаг в жизни? До поры до времени я решил не высовываться и следовать за всеми.
– А потом выяснил?
– Это все были проделки того самого живчика, солдатика по имени Джеремайя. Время от времени, когда ему становилось особенно скучно, он выбирался в город в поисках опустившегося пропойцы-бездельника. Напоив его до беспамятства, выпытывал личные сведения и тащил обратно в лагерь. Там одевал в военную форму и укладывал на койку. Собственно, так он поступил и со мной.
– Ох, и разозлился ты, наверное?
– Да не то чтобы… К тому времени, как вскрылась правда, я понял: в ополчении мне нравится. Жизнь среди солдат даровала много полезных перемен. Нас регулярно заставляли мыться. Поначалу баню я невзлюбил, но со временем привык. Возвращение к чистоплотности избавило меня от бесовской привычки считать себя ходячим говном. Меня кормили, одевали. Спать на солдатской койке оказалось вполне удобно, в казармах было сухо и тепло, а по вечерам даже перепадал глоточек-другой выпивки. Мы резались в карты и горланили песни. Крепкие ребята эти военные – сироты, никому ненужные, собранные вместе одним призванием и не знающие, чем занять свободное время. Так, тихо и беззаботно прошло с полгода, я начал подумывать: не дезертировать ли? Но тут мне посчастливилось сдружиться с подполковником по фамилии Бриггз. Если бы не он, Эли, мы бы тут с тобой не сидели в ожидании, когда река отдаст нам свои сокровища.
– И что же произошло?
– Ты слушай, слушай. Прохожу я как-то мимо комнаты Бриггза, смотрю, а дверь, которая обычно не только закрыта, но еще и заперта на засов, даже не захлопнута. Всем рядовым, не одному мне, было любопытно разузнать о подполковнике, потому как если обычный офицер лишь может крыть матом и раздавать приказы, то подполковник наш ходил вечно скромный, застенчивый. Хрупкий такой, седенький, он постоянно носил мечтательную мину, подолгу запирался у себя в комнате бог знает для чего. Тайны в армии – диковина, и я не устоял перед соблазном, захотел разузнать, в чем дело. И вот, значит, открываю дверь, заглядываю и вижу… Ну, Эли, догадайся, что я увидел?
– Даже не представляю.
– Не-ет, ты угадай.
– Сдаюсь, Герман, не томи.
– Ну и правильно, как тебе догадаться-то? В общем, слушай. Заглядываю внутрь, а подполковник наш стоит один, крепко задумавшись, посреди комнаты в белоснежном халате. На столе перед ним горелки, мензурки и всякие прочие лабораторные принадлежности. И по полу кругом разбросаны толстенные книги.
– Бриггз был химик?
– Увлекался ею и, как я выяснил, очень серьезно. Один лишь вид его приборов пленил меня, околдовал. Сам не понимая, что делаю, я вошел в комнату, приблизился к столу и завороженно посмотрел на оборудование. Тут подполковник заметил меня. Я, значит, стою рядом с ним, разинув варежку, а он, покраснев, орет на меня и велит выметаться! Я давай просить прощения, но Бриггз и слушать не стал – вытолкал за дверь. В ту ночь я не мог заснуть. Близость книг и лабораторной утвари пробудила забытую тягу к знаниям. При свете свечи я написал записку Бриггзу: поведал о своем прошлом, об отце и попросил взять меня в помощники. Послание просунул ему под дверь, и уже утром подполковник вызвал меня к себе. Поначалу он отнесся к просьбе настороженно, зато потом, убедившись в искренности моих намерений, заключил со мной сделку: я стал работать у него ассистентом и в качестве платы получил допуск к оборудованию и книгам. Мне даже позволили время от времени проводить собственные опыты. Я с радостью забросил карты, бурбон и сальные байки с товарищами, устроив довольно современную – насколько позволяли казарменные условия – лабораторию. Чутье и знания, почерпнутые в библиотеке Бриггза, привели меня в итоге в царство Света.