Худой, согнутый, как складной нож, человек с дымчатыми глазами созерцает паутину. Шелковые нити — это каналы, впадающие в другие каналы, и, сходясь к собственному центру, город геометрически упорядочивается, план города — это и есть Амстердам. Здесь он жил тысячу лет тому, десять месяцев назад, серый, как жесть, горящий желанием крыльев. Ибо я горел желанием иметь крылья, даже когда опьянялся здесь древними яствами: мелкой камбалой в сметанном соусе, слоеными пирожками, имбирными пирожными, засахаренной айвой. Я приносил жертвы этому тяготению, которое отрицало мою душу и, нисколько не умаляя беспокойства, напротив, усугубляло его, доводило до состояния болезненной антитезы, как язык, терзающий больной зуб. Икар падает вниз головой на фоне желтого неба. В этой паутине вкус ржавчины от старого замка наполняет рот терпкостью: вкус ломки. Что-то связано, заткнуто, механизм не работает. Во снах бывает: забыто слово, утерян жест, не совершен обряд, покров лежит на том, что должно быть явлено, отсутствие переходит в казнь, ломка, ад верующих. Древняя клеточная память, самые глубокие старые сны всё-таки живут в нем. Я — агатовый шарик, пронизанный млечными путями, разноцветными дорогами, черными нитями, которые привязывают меня к моему прошлому. Я палимпсест, словно изглоданный червем беспокойства и забвения.
Город хотел бы научить его покорности, но воды говорили об уходе. После одиссеи, о которой вполне можно забыть, вот он — на борту «Дамары», стотонного судна (голландской, кстати, постройки), старой развалюхи, курсирующей под индонезийским флагом между Ломбоком и Флоресом.
Свободный человек, как бы там ни было, даже если он освободился только от худшего. Ночью он спит по два часа. Потом весь день чихает, размазывает сопли, плачет. Он может зевнуть двадцать раз подряд. Он слышит в глубине себя землетрясения и войны. Внутри него расстреливают вопящих жертв. Машины бурят его мозг. Ледяные судороги, мятная дрожь, ртутные спазмы тормошат его плоть. Противная клейкая масса заполняет рот. Но главное: главное, я слышу запах падали, в которую скоро превращусь, зловонное семя. В мире есть только один запах, достаточно сильный, чтобы прогнать эту вонь, только один, темный, горький, жирный. Придется жить в состоянии ломки еще много дней, но мужества ему не занимать. Фильм можно смотреть с любого места в любую сторону, мистер Танг поднимает трубку.
Негоциант в Макассаре, мистер Танг высок и толст. У него короткое дыхание, он любит человечество. Он продает туристам безделушки из твердого камня, плохую яшму, непристойные стеатитовые статуэтки, например, три черепахи друг на друге. Он продает натуральный жемчуг, семена или причудливые брелоки на вес, а также розовые бриллианты и девственные жемчужины поштучно. И кроме всего этого мистер Танг продает Сок Небесного Цветка, хотя сам никогда его не употребляет.
Прокрутим пленку обратно. «Дамара» возвращается с Комодо, острова гигантских варанов. В аспидной ночи Сумбава выглядит сумрачно, увитая, как гирляндой, желтой змеей лесных пожаров. Члены экипажа спят, завернувшись в саронги, и даже матросы-китайцы, которые допоздна упрямо играют в шахматы и собирают свои пешки, только если слишком высоко поднимется волна, спят, бросившись навзничь, открыв полные тени рты, черты их лиц вылеплены слабым неверным светом палубы. Стук машины заглушает дыхание моря.
Сто лет назад — скажем, лет сто — опиум был дешевле алкоголя в английских городах, и бедняки травились им, чтобы заглушить голод.
Звук навязчив, то ли тиканье часов, то ли шорох травы. Ветка дерева, черная бронза, зеленая патина, возникает пейзаж. Тысячелетний дракон поднимает минеральную, растительную голову, раздвоенный язык дрожит непрестанно. Черные глаза — глаза провидца, ягоды, полные бдительным соком, чернилами, которые записывают всё. Эйфелева башня, тело, вознесенное высоко вверх на вытянутых ногах, залитое солнцем, шея торчком, он качается из стороны в сторону. Вот он разбегается, набрасывается, резким клевком хватает кусок кишки, вытягивает рывками, разматывает. Звук пилообразных челюстей.
Выращиваемый в большой петле Меконга, Небесный Цветок Лаоса дает людям свой сок, который затем сплавляют по вниз течению на лодках-сампанах. Ночью, в каком-нибудь извиве дельты, его перегружают на маленькие катерки, которые устремляются в сторону Сингапура, избегая мин, как ловкие танцоры. От Сингапура до Макассара путь превращается в лабиринт. Расходы растут. Мистер Танг вздыхает. Телефон дребезжит.
Внизу, в кабине сплошь расчерченной черными и голубыми электропроводами, нет воздуха. Зеркало раскачивается, царапая перегородку. Прежний обитатель оставил стопку стихотворений, сложенных, как блины, на углу обтянутого клеенкой столика. Pergi ke bulan… Улетим на луну… Человек по имени Питер ван Хоог ничего не ест, его всё время рвет, пот обильно смачивает корни волос. Экипаж не заблуждается насчет его состояния, но им всё равно. Гигантские вараны не интересуют Питера ван Хоога, но он сумеет пробраться к острову Комодо на борту «Дамары», и там, в печальной и пустынной бухте Соро Лианг, ловцы жемчуга передадут ему пакет. Я привез железные коробки, герметичные коробки. Поскольку это сырец, придется мне жить с ним, не прикасаясь к нему, даже не открывая коробок, чтобы понюхать, морской воздух ему ни к чему. Вернуться в Биму, одноглазый город, затем кошмарный полет — он кошмарен всегда — до Сурабайи. И затем еще нужно будет его мыть, вымачивать, варить, процеживать… Расходовать потихоньку, курить дросс, беречь каждую капельку, тогда, быть может, запас долго послужит тому, кто потерял время и выбросил пространство…
Только одна деревня на неприютном острове, усеянном обломками, над которыми изредка пролетит ворона или белоголовый коршун. Комковатая почва рассыпается под ногами, сезон дождей превращает ее в трясину. Соломенная мечеть, заброшенное кладбище, заросшее желтой травой, чуть-чуть горько-соленой воды. У обитателей острова серая кожа; солнце обесцвечивает их волосы до того бледного оттенка, который можно видеть на крышах из иланг-иланга. Ангелы, танцующие там, посеребренные пеной изо рта, увенчанные лихорадкой и паразитами, носят имена холера, туберкулез, малярия, столбняк… Кроме ловцов жемчуга и перламутра, которые останавливаются на острове, когда грозит буря, остров посещают лишь австралийские и японские зоологи, так как морские течения и скалы Малых Сундов делают доступ к нему полным опасностей.
Сначала он работает художником, дизайнером, на текстильной мануфактуре недалеко от Шеллингвуда, местечка, пахнущего снегом и половой тряпкой. Однажды ему предлагают провести шесть месяцев на острове Ява, чтобы изучить, каким образом можно перенести узоры батика в промышленный орнамент европейских хлопчатобумажных изделий без потери их самобытности. По истечении шести месяцев он увольняется и находит на одной из фабрик Сурабайи должность, равноценную той, что он занимал в Голландии. Он вызывает к себе жену, блондинку, которая немедленно начинает толстеть и приобретает от жары пурпурный цвет, но лишь когда она окончательно приковывает его к себе ребенком, он уходит от нее навсегда. Новорожденный ребенок — это освежеванный заяц, алый, липкий, с синими прожилками, с беловатыми пятнами, гной под натянутой тонкой кожей, непристойной пленкой, в которую набиты мясные обрезки. Вопрос богословов тщетен, как соляной столп. Душа появляется медленно, и также медленно она уходит, часто весьма задолго до смерти. Душа трехмесячного щенка более реальна, чем душа новорожденного человеческого младенца.
Состав сырца: 5-15 % морфина; 1,5-12,5 % наркотина; 0,5–3 % кодеина; 0,1–0,5 % папаверина; 0,3 % тебаина; 0,2 % нарцеина; другие растительные алкалоиды, не говоря о прочих химических составляющих. После переработки в чан-ду, курительный опиум, он содержит не менее 12 % алкалоидов.
Пористый скелет с лицом постаревшего ребенка, узким и сухим, с пергаментными висками, лицом, похожим на раковины, те хрупкие структуры, обломки которых усеивают пляжи. Для него все двери открыты, все швартовы отданы, сила телесного тяготения побеждена. Его душа обширна, как море. Он скопец.
Впрочем, жена не ставила мне это в вину. Ее привели в отчаяние мой провал на работе, после которого меня уволили, и огромные расходы на опиум. Она сказала, что не может больше выносить этот климат. Взяла ребенка, вернулась в Амстердам и теперь живет у своей матери в высоком кукольном доме, выкрашенном в черный цвет и пахнущем чаем. Эдит носит передник и играет на клавесине, но она играет на нем как на гармошке или аккордеоне, потому что наша нидерландская музыка всегда или ярмарка, или богослужение. Холостой пастор аккомпанирует ей на блокфлейте, а красная шапочка, желтоволосый ребенок делает вид, что разглядывает картинки, слушая их барочный кошачий концерт.
Он потерял место в обществе, утратил общительность — вот ведь слово для заик. Опиум — единственная его путеводная нить, водораздел, поверхность воды, где он плавает, леска для ловли на глубине. Он обращает взгляд к бухте Соро Лианг, высматривая из тысячи окон своего карточного дворца прибытие ловцов жемчуга. Он ждет, что какое-то неведомое пока вещество проявит фотоснимок его жизни, даже зная, что наступит день — который будет хуже, чем сейчас — когда его черные и зеленые дворцы, в которых ныне раздаются возвышенные гимны, превратятся в ад, «в ужас мщения, в Илиаду невзгод», когда сброшенные с небес ангелы будут падать на землю дождем: но ломка — это уже ледяное чистилище. Легкий, как дерево наплаву, со страданием, отпечатанным в угольных знаках, прозрачный, рыхлая известь, завернутая в полотно, Питер ван Хоог скоро поплывет меж ветвей, парусов и муаров путешествия в глубь себя, по волнам безымянной музыки.
Ратна, говорит он, Ратна была похожа на звук арфы, чье пение еще привязывало меня к этому миру, не умаляя другого, истинного мира чан-ду. Я больше не слышу ее в моем нынешнем состоянии, но опиум, который приносит всё из далека-далека, вернет мне ее, после искупления. Я не имею в виду догму, под искуплением — моим и Ратны — я понимаю пляшущее взаимопроникновение времен и царств.
Ведь я специально для вас приготовил этот чудесный пакетик, an extraordinary bargain, indeed, but cash. У меня большая семья, два сына, они учатся, паразиты, в Лозанне, а всё так дорого в наше время, позвольте также напомнить, что я вам уже предоставлял огромный кредит. Итак, только наличными…
Не зная, что за ним наблюдают, варан заглатывает свою добычу, он разевает пасть на 180°. Бесконечная череда наблюдателей и наблюдаемых, от одного вида к другому, от одного царства к другому, от одной вселенской бездны к другой.
У меня оставались деньги лишь на то, чтобы прожить несколько месяцев, не отказываясь от опиума. Я остановился в Сурабайе, огромной, плоской, воняющей нефтью и живущей в неоновом свете вывесок компании Пертамина. Я поселился в сумрачном пригороде и нанял прислугу, от которой ничего особенно не ждал. Двенадцатилетняя Ратна предпочитала не работать на какой-нибудь прядильне, а смахивать метелкой пыль, открывать кокосовый орех ударом пробойника, ходить за дешевой стряпней в китайскую обжорку. Ратна была индуисткой, и пока я курил, она часто напевала Рамаяну, носовое мурлыканье, внезапно переходящее в горловой хрип. Но еще чаще связывала нас черная лента полной тишины. Ратна, эфемерная и бессмертная, как Цветок, единая и многообразная, хрупкая, исчезающая, невинность мира. Светлый ангел неуловимой наружности, Ратна любила меня, и я любил ее в совершенном целомудрии Небесного Цветка. Но на другой планете и шкала ценностей другая, ибо я ненавижу сестер милосердия, презренных сиделок, дьяконесс, знахарок. Ратна, которая умела поджечь для меня шарик опиума на игле, не имела ничего общего с этими милосердными шлюхами. Смотрите, сейчас как будто всё сгорит. Сухой сезон.
Стоит сухой сезон, и пейзаж напоминает австралийские степи, до которых от острова не более 500 миль. Стайки маленьких какаду вспархивают среди пепельных акаций, колючих кустов, деревьев, скелеты которых торчат на лиловатом фоне вулканических уступов. Всё тускло, за исключением редких орхидей под мышкой у эвкалипта. Примятая на узкой ленте тропинки, которой островитяне ходят за дровами трава ждет знака, чтобы превратиться в пламя. Держа в правой руке кинжал-керис, в левой — веревку, за которую он тянет козленка, крестьянин идет быстрым и мерным шагом, избегая задевать нити, протянутые между деревьями пауком-нефила. Обрывистая с одной стороны, песчаная впадина поднимается среди зарослей кустов, растущих на противоположном склоне. Обитатели острова спускаются туда с козленком. По какому произволу привезли его сюда на лодке, больного от страха и качки, с глазами, изъеденными мошкой, чтобы он окончил свой краткий век под ножом мясника, в этой песчаной впадине, принесенный в жертву гигантскому варану? Всё очень быстро. Дрожащий крик, всхлип, рывок. Синеватые глаза, глаза цвета мыльной воды, козленок лежит в пыли, на шее красный цветок. Его потрошат со свистом рвущейся ткани, разбрасывают внутренности палкой. На фотографии будут видны два мясника, расходящиеся в разные стороны, как актеры, покидающие сцену.
Она надела красный цветок себе на шею, сделала прическу, оделась в лиловое платье, на пальце у нее колечко, которое ей подарил хозяин. Сидя на цементных ступеньках, она запрокидывает голову, словно жертва, она улыбается небу. Ее кожа — золотой шелк, по которому вьется серебряная кайма, световая нить вдоль ее рук, шеи, плеч. Губы настолько полные, что ей трудно закрыть рот, он остается приоткрытым, так что виднеются зубы. Она живет настоящим, не думая о будущем, но боится богов. Два ее старших брата мечтают о японском мопеде.
Удушливо тянутся часы. Геккон токи испускает заунывный крик. Человек делает знак: opa! Варан! Ничего не видно. Ничего не слышно. Один и тот же пучок жухлой травы столетиями отпечатывается на сетчатке, в двух дюймах от лица. Засада навострилась пылающим лезвием, варан здесь, невидимый и неслышный. Обоняние сообщает ему обо всем. Он знает всё. Он всегда приходит вовремя.
В бесконечной дали он видит себя, немого, покрытого солью, крылатого. Он видит себя на дне лиловой бездны. Он видит себя в клубах пара. Его ум постигает всё, если только он не схвачен и не пожран беспощадной ломкой. Да, у меня были эти деньги, да, у меня была сумма в рупиях, в точности соответствующая той сумме в долларах, которую требовал мистер Танг за extraordinary bargain, за этот запас, которого хватило бы надолго, надолго тому, кто не замечает времени. — Я чрезвычайно сожалею, что вынужден заставить вас совершить эту поездку, но вы понимаете, что бдительность властей… (и всё это на тайном языке, черными знаками Небесного Цветка). — But cash. Только наличными.
Не позднее завтрашнего дня — или вчерашнего — он увидит корабль на якоре в бухте Соро Лианг, спустится и сядет в сампан. Другие вараны приходят вслед за первым, уходят, возвращаются, сменяют друг друга у козленка, оголяют кости, хватают кишки, рвут куски мяса. То, что было существом козленка, изменяется, распадается, меняет форму, как облака на закате, превращается в существо каждого из варанов. Оно разделено и умножено, клеточная арабеска, танец молекул. Его душа плывет в темных потоках, бесформенная, забытый образ самой себя.
Зачатый, выношенный, вскормленный в пурпурной тайне, изверженный в соленой родильной слизи, облизанный, вспоенный молоком, дышащий, отринутый, похищенный, унесенный, связанный, зарезанный, выпотрошенный, пожранный. Таков козленок.
Но есть древний закон:
Существует определенный миг, когда всякая жертва знает в точности, что с ней произойдет, когда жертвоприношение предстает перед ней в малейших деталях, застыв, как образ, навеки.
У Ратны безнадежная семья. Старухи с красными от бетеля ртами, молчаливые страшные отцы, болтливые матроны. Еще у нее есть братья, шалопаи в джинсах, оба с цветком плюмерии за ухом, с длинными ногтями, с яшмовым перстнем на мизинце. Гегек и Сукрака самые упрямые из братьев. Они задолжали торговцу мопедами и настояли на том, чтобы семья приняла решение забрать Ратну. Предложение увеличить ей жалование было отвергнуто, отправить ее работать на фабрику они тоже не хотят, им нужна сразу крупная сумма.
Rumah merah, Красный Дом, находится на пути от Сурабайи к Моджокерто, это ровная дорога, идущая вдоль посадок арахиса. Каменный дом стоит среди арековых пальм, и большая вывеска кока-колы указывает на то, что это кафе. Прямо с улицы вход в зал с вестминстерскими часами, с холодильником, работающим от керосиновой лампы, с ширмами, покрытыми картинками pin-up girls. Клиентура набирается из рабочих нефтеочистительного завода, бродячих торговцев, водителей трехколесных такси и в особенности мясников. Даже полицейские заходят освежиться в это кафе, которое никогда не пустует. У стойки можно купить жетон, старый жетон нью-йоркской подземки, token, попавший сюда неведомыми темными путями. Тогда один из негодяев отворяет заднюю дверь.
Питер ван Хоог выписывает чек «за жемчуг». Его последняя крупная сумма. Это всё. Остаются лишь несколько рупий на жилье и скудную еду. Он прячет в карман чек, который завтра он отошлет в Макассар. Когда он спросил у них о цене, они назвали сумму, равную стоимости двух мопедов. Они нарочно удвоили цифру. Напрасно пытался он торговаться. Они разглядели печаль в его взгляде. Я не располагаю такой суммой. Подумайте. Бесполезно, я не могу. Ну что ж, тогда…
Тогда приходится пробираться по коридору вдоль кухонь и прачечных, где священнодействуют тощие старухи с мерзкими ухмылками. Это не сводницы, сводниц тут нет, всем делом заправляют мерзавцы.
Это они в конце коридора принимают жетоны и впускают клиента во двор. Двор разевает драконью пасть, двор из черной лавы, по правую сторону — отхожие места, по левую — псарня. В глубине, под козырьком — клетки с решетками, как у хищников. Ряд клеток, в каждой из них дверка для клиентов, которые сидят на корточках в ожидании своей очереди и курят трубки кретек, а мерзавцы расхаживают, постукивая себя по ноге рукояткой кнута. Вечером рыжеватый фонарь бросает жирные отблески на землю, вымощенную лавой. Запах жареной рыбы, гвоздики, затхлого пота, позора. Брань и стоны, лязг ключей в замках. В каждой клетке — циновка, рваные тряпичные подушки, ведро. Заведение не держит мальчиков, только девочек от 10 до 14 лет. Распухшие, часто лишенные пищи, с потухшим взглядом, они бессильно лежат на циновках. Каждая принимает в день от шестидесяти до восьмидесяти клиентов, но недолго, несмотря на то, что они поразительно выносливы.
Легко отстаивать принципы на словах. Осуждать без лицемерия те жестокости, которые видел и в которых нашел источник тайной и неожиданной сладости, уже труднее.
Вечер. Она только что дочитала песнь, в которой злой демон Равана похищает Ситу, когда у входа затормозил мопед. Невнятные приветствия, затем Гегек, старший, велит Ратне собирать вещи. Ее бьет сильная дрожь. Она послушно выходит из помещения, а Питер ван Хоог остается наедине с ее братьями. В кармане у него всё еще лежит чек, пальцы мнут его, an extra-ordinary bargain. Гегек упрямо смотрит поверх ограды сада, как будто что-то там увидел. Сукрака ковыряет кожу вокруг ногтей и насвистывает. Ратна возвращается, неся в руке узелок. Гегек кивает ей. На цементном крыльце она оборачивается к Питеру ван Хоогу, протягивает руку и застенчиво гладит на прощание его пальцы. Ее глаза зовут на помощь. Она считает его всесильным. Он молчит. Она тоже. Она кажется еще меньше, чем обычно. Сукрака сжимает ее руку пальцами в дешевых перстнях.
Но есть древний закон:
Существует определенный миг, когда всякая жертва знает в точности, что с ней произойдет, когда жертвоприношение предстает перед ней в малейших деталях, застыв, как образ, навеки.
И я не хочу снова попасть в паутину, я хочу сберечь крылья, я не хочу вещей. Он обращается к матросу, который только что поймал еще трепещущую рыбу. Матрос не понимает, улыбается и говорит: да-да. Кок изрыгает проклятия в своем закопченном камбузе. Стук машины заглушает слова Питера ван Хоога, который надтреснутым голосом с надтреснутым смешком цитирует Оскара Уайльда: Self-sacrifice should be forbidden by law. Самопожертвование нужно запретить законом.
Разумеется, он имеет полное право пожертвовать кем-то, если речь идет о его жизни. О его жизни, но и о его погибели, даже если бы Ратна тоже стала его погибелью, постепенно превратившись, как ранее Эдит и желтоволосое дитя, в помеху его существованию. В то же время, судьба Ратны не может не волновать, потому ли, что она возбуждает сострадание, или потому, что ее жертвенность вызывает в воображении отвратительно сладострастные картины, причем первая возможность нимало не исключает второй.
Стоящее на якоре в Соро Лианг, черной бухте, где море всегда плохо пахнет, судно ловцов жемчуга выделяется серым силуэтом на утреннем небе. Одетые в американские куртки, с большими часами-браслетами на запястье, четверо мужчин расположились на песчаном берегу, готовя чай на костре, сложенном из старых досок. Приплыв из Флореса или Манггараи, они ловят жемчуг самостоятельно, продавая добычу в Макассар, а иногда и в Гонконг. Они приглашают Питера ван Хоога выпить с ними чаю и отдают ему небольшой пакет, тщательно упакованный в пластик. Мистер Танг выполняет свои обязательства крайне скрупулезно. И еще: Питер ван Хоог не знает, что пакет у него украдут из каюты в тот же самый день, и он уже никогда его не найдет.