Среди убитых была еще девочка.

Она лежала ниже, среди тех четырех, что были на проспекте, — девочка лет десяти-двенадцати, и лицо у нее было не такое, какое бывает у умерших девочек, а совсем взрослое, как будто за то короткое время, когда ее арестовали и поставили к стенке, она сразу прошла весь путь, отделявший ее от взрослых. Ее голова на почти совсем перерезанной пулеметной очередью шее склонялась к мужчине, лежавшему рядом, волосы ее слиплись от крови, а серьезное лицо глядело в серьезное лицо мужчины, слегка повернутое к ней.

А ее за что?

Гракко увидел еще одного из тех, с кем познакомился вчера вечером, — коротышку Сына Божия, и на миг вступил с ним в свой непрестанный разговор. Он обратил к нему лицо, на котором вновь внезапно дернулись губы, так что возле них появилась складка, обратил к нему взгляд, повернув голову с седыми висками. И Сын Божий сделал шаг в его сторону.

Но потом остановился на месте. «А ее за что?» — спрашивал Гракко. И Сын Божий ответил ему таким же способом. Он взглянул на Гракко и вернул ему вопрос: «А ее за что?»

«За что?» — воскликнула девочка. «Как за что? За то самое! И ты это знаешь, и вы все это знаете. Мы все знаем это. Зачем же ты спрашиваешь?»

Она заговорила с мужчиной, который лежал с ней рядом.

«Они еще спрашивают! — сказала она ему. — Разве они не знают?»

«Полно, полно, — ответил мужчина. — И я знаю. И мы все знаем».

«А они разве не знают? — сказала девочка. — Ведь и они все знают».

«Правильно», — сказал Гракко. Он сам все знал, и мертвые говорили ему о том же. Тот, кто стрелял в них, не мог попасть более метко. Попасть в девочку, в старика, в двух пятнадцатилетних подростков, в женщину, в другую женщину — ведь это лучший способ попасть в человека. Попасть ему в самое чувствительное место, туда, где прячется его младенчество и его старость, где у него вынуто ребро и не защищено сердце, попасть туда, где он больше всего человек. Тот, кто стрелял, был волком, он хотел запугать человека. Разве не этого он хотел? А этот способ, как полагал волк, был лучшим из имевшихся у него способов запугать человека.

И все же казалось, что среди толпы нет испуганных.

Разве был испуган Гракко? Или Сын Божий? Или Шипионе? Или Барка Тартаро? Их нельзя было испугать. А разве мог испугаться Эн-2? О нет! И точно так же не был испуган ни один человек в толпе. Каждый становился как они: едва увидев мертвецов, он понимал все, что понимали они, и не знал страха, как они. И каждый мог быть с ним вчера ночью. И каждый мог бы беседовать с Гракко.

И Гракко действительно вступал в беседу с каждым.

Он стоял перед мертвецами, и каждый натыкался взглядом на его лицо, и у губ появлялась еле заметная морщинка. «Ты спрашиваешь: за что?» Это Гракко говорил каждому: «Ты спрашиваешь: за что?»

«Да, — отвечал собеседник, — я спрашиваю, за что? Разве я не имею права так спрашивать?»

«Можешь спрашивать, если хочешь», — говорил Гракко.

«А женщину за что? Вот о чем я спрашиваю. Женщину за что?»

А другой говорил: «За что — девочку?»

А третий: «За что — тех двух подростков?»

И тогда Гракко говорил: «А этот мужчина? За что его?»

Лица мужчины не было видно, видны были только его длинные ноги с развитыми мускулами человека в цвете лет. Он лежал в туфлях на босу ногу, в трусах и в рубахе, запястья его потемнели, кулаки были сжаты, как у человека, который стиснул зубы. А на лицо его был наброшен пиджак.

Зачем? Убийцы как будто хотели скрыть свое предательство, потому что его, человека во цвете лет, предали, предали хуже, чем всех остальных. «Ну, а его за что?» — спрашивал Гракко.

И его собеседник говорил: «Вот именно. За что?»

Гракко спрашивал так о каждом из мертвецов. Возле его губ появлялась складка, он глядел на человека, а тот глядел на него, и губы его так же слегка кривились. Каждый из мертвецов ничем не отличался от той девочки. Обо всех убитых было известно одно и то же, и кто хотел найти новый ответ, найти слова, которые направили бы по иному пути наше знание, тот должен был спрашивать обо всех мертвецах скопом: «За что?»