Она ощущает себя обворованной. Несчастной.

Но понимает: будь у нее дети, было бы в сто раз хуже. Она, например, не могла бы наложить на себя руки, с усмешкой думает Эстер. С другой стороны, они заставили бы ее мобилизовать остатки жизненной энергии, чтобы хоть изредка готовить обед. Будь у нее дети, она не исхудала бы так. Будь у нее дети, она не отломила бы ползуба черствой трехдневной кунжутной булкой.

У коллеги по больнице она взяла телефон якобы несколько брюзгливой, но опытной пожилой дантистки.

Многие годы об ее зубах заботился Томаш, и ни в каких связях она, естественно, не нуждалась. Сейчас она откладывала свой визит к врачу почти две недели, но шатающийся обломок зуба все сильнее травмировал мягкую ткань (не будь она женой стоматолога, сказала бы просто — десну), и она, позвонив по данному телефону, договорилась о приеме. Если это не потворство жизни, то что же тогда? — думает Эстер. Самоубийцы к стоматологу не записываются. Она вдруг замирает. Ибо снова поймала себя на том, что постоянно оценивает свои поступки, словно кто-то наблюдает за ней. Она неверующая — так почему, черт возьми, она всю жизнь думает, что кто-то не спускает с нее глаз?

В переполненной приемной Эстер листает иллюстрированный журнал для женщин, но читать не может. Боли она не боится — просто испытывает страх перед теми невыносимо знакомыми вещами, которые навсегда будут связаны с Томашем. Она боится лампы над креслом. Боится тоненькой струйки воды в плевательнице. Боится того момента, когда с жужжанием опустится кресло и она вдруг окажется в полулежачем положении. Она заранее приходит в ужас от чужих глаз, близко придвинутых к ее лицу. Ее пугают чужие пальцы, которые проникнут к ней в рот.

— Входите, пани доктор!

Пани доктор — это я, в секунду соображает Эстер. Она встает под взглядами других пациентов и, пошатываясь, входит в кабинет.

— Добрый день.

Традиционные приветствия, последняя связь с миром живых, приходит мысль. Врач усаживает Эстер в кресло и кладет ладонь ей на предплечье.

— Ну, покажите мне ваш зубик. Откройте ротик. О Господи, только не падайте в обморок.

— Постараюсь.

— Вы едите хоть что-нибудь, милочка? Вы завтракали?

Пальцы докторши у нее во рту.

— Яичницу, — промычала Эстер.

— Ну хотя бы!

Врачиха несомненно знает, что Эстер недавно овдовела. И вовсе она не брюзга, напротив, ее поведение выражает такую чрезмерную старательность и добросердечие, что спустя минуту Эстер уже мечтает о смене декораций. Показное жизнелюбие, от которого в конце концов начинает знобить, думает она.

— Ну хотя бы! — повторяет врачиха и в шутку грозит ей пальцем.

Эстер знает, что эта деланая заботливость продлится у врачихи ровно столько, сколько продлится операция — и ни на минуту дольше. Но, может, Эстер несправедлива к ней? Может, у нее тоже кто-нибудь умер? В конце концов у каждого кто-нибудь умирает. Или умрет. Эстер пробует улыбнуться врачихе, но результат получился довольно плачевным. В памяти всплывают слова из недавно прочитанной книжки: скорбь как нездоровый недостаток самодисциплины. Восхищение вызывают только те близкие, которые так умеют скрывать свою скорбь, что никому и в голову не приходит, сколь велико их отчаяние. Ей надо больше стараться.

— Придется сточить обломок зуба. Не бойтесь, больно не будет. Я сделаю анестезию. Чуть уколю.

— Я не боюсь боли, — искренне отвечает Эстер.

— Не боитесь? Значит, вы исключение.

Сестра подает врачихе уже заготовленный шприц. Та, подняв брови, слегка покачивает головой.

— Итак, приступим, пани доктор!

Это звучит несколько вызывающе.

На третьем курсе медицинского факультета на Рождество под нижним седьмым зубом справа у нее образовался пузырек — цистогранулема, не поддающаяся никаким медицинским ухищрениям. Она ходила к Томашу каждую неделю. Прежде они не были знакомы. Несколько раз он старательно прочищал ей оба коренных канала и заполнял зуб дезинфекционной прокладкой, но маленькая шишечка в десне через несколько дней появлялась снова. Когда шишечка слишком набухала, Эстер прокалывала ее иголкой. Соседки по общежитию с отвращением отворачивались, а она только улыбалась.

В середине января Томаш, наконец, буравом Хедсрема проник к самому апексу. Ее всю пронзила острая режущая боль, но она овладела собой. Томаш чуть отступил. Эстер и по сей день помнит его слишком заинтересованный взгляд — речь шла о чем-то большем, чем престиж стоматолога. Да, она закрыла глаза, почувствовав острую боль.

— Пожалуй, победа скоро будет за нами, — сказал он удовлетворенно. — Очаг мы открыли, каналы заполним.

Когда бы она ни пришла, Томаш приветливо улыбался, но никакого флирта не допускал (он был на девять лет старше и эту возрастную разницу старался всячески подчеркнуть). Надо думать, что свищ наконец закроется, деловито заключил он. Эстер, напротив, надеялась, что свищ еще долго не затянется. Лишь в раннем детстве она боялась зубных врачей — а сейчас радовалась каждому визиту. Она просто дождаться не могла, когда Томаш снова наклонится к ней. Она скучала по его спокойному голосу. Скучала по его дыханию. Ее язык с радостью принимал прикосновения его пальцев. Своей подруге Иогане она полушутя говорила, что воспаление в десне может быть и психосоматическим проявлением любви. Но зуб все-таки пришлось удалить — Томаш напрасно обстоятельно объяснял ей причины. Эстер лишь весело поддакивала.

В назначенный день она сидела перед его кабинетом совершенно одна; удивительно, но в приемной не было других пациентов. Сестра, лет пятидесяти, полная, но стройная словачка, через четверть часа вызвала ее из другой двери. Эстер поняла, что удаление зуба будет происходить в операционной, но это нисколько ее не встревожило. По указанию сестры она разделась до трусиков. На ней не было бюстгальтера, но стыда она не испытывала, напротив, вся ситуация, как ни странно, возбуждала ее. Уж не мазохистка ли она: через несколько минут ее рот наполнится кровью, а она думает о сексе, весело усмехнулась Эстер. Она сунула руки в зеленый балахон, а сзади кто-то завязал ей тесемки. Сперва она решила, что это, должно быть, сестра, но в ту же секунду увидела ее перед собой. Обернулась — перед ней стоял Томаш. Впервые он был в операционном халате. Марлевая маска не скрывала румянца на его щеках. А лицо сестры выражало умиление женщины, смотрящей финал мексиканского телесериала. С Эстер никогда не приключалось ничего более романтического. Подобной любовной увертюры больше никогда в ее жизни не будет.

— Что можно ждать от брака, возникшего благодаря флюсу? — острил Томаш позже на свадьбе. — Уже в колыбели нашей любви был гнойник.

Она смеялась вместе с гостями. Разве скажешь об этом иначе? Самоирония и принижение чего-то высокого не что иное, как признание во лжи. Настоящую страсть нельзя свести к сюжету, приемлемому в обществе. Мог ли он сказать свадебным гостям, что тогда — как он позже признался ей — его возбуждали даже ее слюни? Они оба чутко угадывали, что большинство присутствующих на свадьбе ничего подобного не испытывали. Искренне рассказывать им о начале их любви было бы столь же бестактно, как хвастаться перед бедняками своим богатством.