1
Спустя неделю после автографиады — звонок в дверь. Решив, что Габина пришла чуть пораньше, я иду открывать. Но за дверью не Габина, а какой-то хмырь, который порывается тут же войти, хотя никто и не думает его приглашать. Я прикинул было, что этот хмырь пришел насчет газа или там еще чего, но он, не снимая штиблет, рванул прямиком в гостиную и, внахалку рассевшись на диване, объявил, что пришел сообщить мне, что моя книга банальная, кичовая, вульгарная и написана на скорую руку.
— А кем вы изволите быть? — спрашиваю.
Он называет свое имя, которого я в жизни не слыхивал, хотя он и утверждает, что принадлежит к когорте известных литературных критиков. Преимущественно он-де пишет о литературе, но разбирается в политологии, социологии, теологии и атомных электростанциях.
— Вы, должно быть, и вправду спец, — говорю я.
Он скромно пожимает плечами и снова заговаривает о моей книге: пишу я, дескать, стилем капиталистического реализма, бросаюсь словами, а претензии, которые я в своих постмодернистских философских отступлениях предъявляю к литературе, формулирую ждановской лексикой… Он нес такую бредятину, что вступать с ним в дебаты было бессмысленно. Однако более всего меня зацепило, что он был преисполнен дикой ненависти ко мне. Я начисто не мог понять причину такого злобствования и должен признать, что поначалу это меня даже ошарашило. Ведь эти деятели из Института чешской литературы ни о чем подобном тогда и не вякали!
Ну и сыграли со мной подлянку, думал я и в то же время быстро прикидывал, как бы этому дубарю раз и навсегда заткнуть глотку. Он говорил, что, дескать, в моей книге он с ходу обнаружил подозрительный схематизм, корнями уходящий, судя по всему, в пятидесятые годы, что я-де циник, пишущий для циников, и что я совсем недалек от логики насилия.
В последнем пункте он не ошибся. К логике насилия в данную минуту я был близок как никогда.
— Моментик, шеф, — обрываю я его. — Вы читали рассказы Джеймса Тэрбера?
Он в замешательстве кривит морду.
— Естественно, — говорит он оскорбленно. Он, выходит, кумекает, но я иду на риск.
— Спустимся-ка в подвал, — говорю я ему.
Я встаю и иду в прихожую. Он покорно шлепает за мной. Лестница темная и сырая. На одной ступеньке я притормаживаю.
— Погодим, — говорю я. — Стало быть, вы читали рассказы Джеймса Тэрбера и все-таки топаете за мной в подвал?
— Что вы плетете, дружище? — взвивается он. — Лучше бы вы о своих героях поразмыслили! Что это за нули без палочки, черт подери!
Он заводится в новом монологе и все время божится каким-то Лопаткой. Никакого Лопатки я не знаю, но лопата, слава богу, на своем месте.
— Нули без палочки? Кого вы имеете в виду? Моего отца? Мою мать? Или сестрицу? — говорю я и с разворота врезаю ему этой лопатой по вывеске.
Он шмякается как подкошенный прямо на уголь — по крайней мере, волочить его никуда не придется! Однако он жив.
— Хрестоматийная реакция на критику, — хрипит он укоризненно. — Вы типичный пример узколобого человека!
Тут уж я размахиваюсь как можно шире и еще раз-другой хрястаю его по универсально умному кумполу. Под конец заваливаю его несколькими центнерами угля и иду наверх. Затем принимаю душ, переодеваюсь и в шейкере смешиваю для Габины «манхэттен». Капелюху отливаю себе и бросаю туда две черешенки. Попиваю, жду Габину и балдею. Все ж таки классно, что за долгое время я наконец обтяпал что-то толковое.
После пяти рюмок «манхэттена» Габина здорово заквасилась и никак, ну никак не могла поймать кайф. Я не сдавался, но вкратце описал ей, как только что замочил критика. Я полагал, что ее могла бы разжечь мысль, что она совокупляется с реально крутым парнем, но это как-то не возымело действия.
— Значит, ты убийца! — говорит она с ужасом.
— Типа того, — улыбаюсь я и стараюсь, чтобы все выглядело натурально cool.
— Так ты убийца?!
Она даже пытается сесть.
Спустя время мне удается кое-как ее успокоить, но главное все еще впереди.
— Попробуй говорить гадкие слова, — предлагает она. — Типа жутко неприличные.
Мизинец она без конца сует себе в рот, но уже и это не действует.
— Не могу, sorry.
Я не то что против неприличных слов, но просто не могу выговаривать их при этом — они напоминают мне Рождество на пару с фатером, и потому я всегда лопаюсь от смеха.
К счастью, мне вдруг приходит в голову нечто абсолютно другое.
— Послушай, — говорю я, — представь себе хотя бы, как ты видела меня по телику.
Она закрывает глаза и, прежде чем я успеваю сосчитать до десяти, выпадает в осадок.
Вот она, слава!
Через неделю критик, естественно, начинает подванивать.
В субботу должна пожаловать сестрица. Уже в среду мы с папахеном затеваем генеральную уборку всей квартиры, однако от этой вони, в натуре, не избавляемся.
— Тут все время что-то воняет, — говорит фатер.
— Я скажу тебе, что тут воняет, — говорю я. — Это воняет твоя отцовская любовь…
(Днем раньше он звонил сестрице и, когда прощались, послал ей воздушный поцелуй.
— Опомнись, отец. Ей уже двадцать семь, — говорю я ему с отвращением. — Дело твое, но по мне, так уж лучше скажи, что целуешь ее взасос, только прошу: не посылай ей воздушных поцелуев! Такого пылкого проявления отцовской любви я, факт, больше не выдержу…)
В пятницу смрад становится почти невыносимым. Я non stop распахиваю настежь окна, но и это ни черта не помогает. Полный прокол! Я, само собой, знал, что разлагающийся труп смердит, но чтобы так?!
Так дико смердеть, видать, может только критик.
— Из подвала несет, — убежденно говорит папахен.
— Серьезно, сержант?
— Я спускался туда посмотреть. По-моему, от угля воняет.
— Наверно, под ним труп, детектив Коломбо, — говорю я, однако начинаю малость нервничать.
— Уголь, однако, так вонять не может, — качает головой фатер.
Я подхватываю подкинутый шанс и говорю:
— Может. Шахтеры на него после смены всегда мочатся — это такой профессиональный обычай. Такой шахтерский ритуал.
— Чушь порешь, парень!
— Фиг тебе чушь! Это еще со Средневековья идет. В Кутна-Горе, к примеру…
— Там вроде серебро добывали, — вздыхает фатер.
— Так и на серебро ссали после смены…
— Сегодня не Рождество, — автоматически напоминает мне фатер.
— Вот почему у ихней патронессы — у святой Барбары — на всех картинах того времени закрыты глаза. Ты про это никогда не слыхал?
Фатер делает самый что ни есть скептический вид.
— Идет такой смрад, что на этот уголь они скорей всего даже… — не договаривает он. Сегодня не Рождество.
— …насрали, хочешь сказать?
— Сегодня не Рождество.
— И ты еще удивляешься? За те гроши, что они там теперь получают?
2
Когда у Ренаты был выпускной бал, она приехала пригласить меня лично. После тех злосчастных двух лет, пока она встречалась с Виктором, это был ее первый визит ко мне, и мы оба изрядно нервничали, что, думаю, понятно. Естественно, у меня были все причины изображать из себя обиженного и злиться на нее, потому как если ваша собственная дочь два года кряду, с позволения сказать, плюет на вас, то, думаю, это существенный повод для злости. Но я сказал себе: радуйся, мол, что она пришла сама наконец, и не испытывай больше судьбу. В минуты, когда мои дети чем-то ужасно допекут меня, я всегда вспоминаю одно стихотворение Голана. Хотя поэзию я не особенно читаю (а если честно, не читаю вообще ничего), но однажды у Голана я прочел, что человек должен быть готов взбить перед сном сыну подушку, даже если сын, к примеру, убийца. Голан, естественно, написал это лучше, на то он и поэт, но в общем и целом там была примерно такая мысль. Естественно, это относится не только к сыновьям, но и к дочерям — сын здесь просто такой поэтический образ (хотя, естественно, я не хочу сказать, что даже отдаленно сравниваю то, что сделала мне Рената, с чем-то таким ужасным, как убийство, но вы же понимаете, что я имею в виду). Так вот: я старался говорить с ней любезно и дружески, словно между нами никакой кошки не пробежало. «Тебе чаю или лимонаду?» — спросил я. «С удовольствием чего-нибудь выпью», — сказала Рената. Видно было, что она благодарна мне за то, что никаких сцен я ей не устраиваю. Сказала, что на выпускных балах всегда бывает так называемый родительский танец: сыновья приглашают матерей, а дочери — отцов, и потому она, дескать, хочет, чтобы я непременно был там. Не стану врать, будто это меня не порадовало, хотя что касается танцев — я отнюдь не Фред Астер, говорю это прямо. «Но ваше диско я танцевать не буду, — сказал я Ренате. — Из меня Фред Астер не получится». Естественно, я не мог идти туда в форме: для этого праздника пришлось купить новый костюм за четыре тыщи без малого. Чувствовал я себя в нем, честно говоря, хорошо, но потом, уже на балу, перед самым родительским танцем начал порядком нервничать. Хотя все было нормально и моя бывшая жена относилась ко мне с пониманием, все равно я испытывал большое желание залезть под какой-нибудь стол и немного очухаться. Но я знал, что должен держать себя в руках, чтобы не опозорить Ренатку. А уж это случилось бы точно — ведь там везде были слишком короткие скатерти. К счастью, после нашего танца заиграли вальс, который я на уроках танцев хорошо выучил, так что я обрел необходимую уверенность и, за исключением двух моментов, когда мы сбились с ритма, у нас, думаю, все получилось недурно. «Ты очень хорошо танцевал, папка», — сказала Рената, когда музыка кончилась. Она взяла меня под руку, и мы снова пошли к столу, где сидела моя бывшая жена. «Ты заметила, что я купил новый костюм?» — сказал я Ренате по дороге. Она остановилась, как следует оглядела костюм, а потом, ни слова не говоря, у всех на глазах поцеловала меня. Во мне, естественно, все сжалось, и я чуть было не разрыдался, потому что этот вальс, который мы сейчас танцевали, и этот ее поцелуй были для меня прямым доказательством, что, пусть мы с моей бывшей женой уже шесть лет в разводе, для дочери я по-прежнему ее папка — а ведь в таком доказательстве, видит бог, я, так сказать, чертовски долго нуждался. Но я знал, что мне нельзя попрекать Ренату и устраивать какие-то сцены, а потому просто спросил ее, не купить ли ей к вину хрустящих палочек, и тут же пошел за ними.
3
Угадайте, что мы с папахеном каждую пятницу по вечерам делаем? Нет, в компьютерные игры на моем ноутбуке мы не играем — абзац, как вам только могло прийти такое в голову? Я терпеть не могу компьютерные игры. Итак, еще раз: что мы с фатером можем делать поздно вечером в пятницу?
Точняк, смотрим «Тринадцатую комнату»!
— Пан инженер, вы сказали, что обнаружили в себе это несколько необычное стремление еще в детстве. Как и когда это произошло? — именно в эту минуту спрашивает моя сестрица без малейшей иронии.
В будке перед ней сидит некий архитектор, которого, несмотря на высшее образование, возбуждают раковины.
Да, вы читаете правильно: раковины.
— Когда я сидел в ванне, а мама пришла вытащить затычку, — вслух предваряю его ответ, но фатер одергивает меня.
Он сидит перед экраном типа какой-то пришибленный, на нем армейский спортивный костюм лилового цвета с надписью Dukla-Praha, и он в полном отпаде буквально пожирает глазами сестрицу. Кстати, сегодня мы едва узнали ее: с кило штукатурки, волосы зачесаны вверх и еще костюмчик лососевого цвета. Ни фига себе сестрица!
— Впервые я осознал это на каникулах в Высочине, куда я еще ребенком наведывался к родным, — говорит силуэт инженера (и голос у него вполне цивилизованный). — Там была одна женщина, замужняя, которая уже тогда возбуждала меня сексуально.
— А сколько вам было тогда лет?
— Двенадцать.
— Она знала об этом?
— Думаю, нет. Естественно, я старался не выказывать свои… чувства, чтобы не выдать себя.
— В каких ситуациях эта женщина возбуждала вас более всего?
— Однозначно: когда она купалась. Я всегда внимательно следил, когда она пойдет в ванную, и старался зайти туда следом за ней. И здесь я должен упомянуть об одной существенной детали: как уже сказано, я навещал родных летом, когда ни один из членов семьи не спускал из ванны воду, чтобы дядя или тетя смогли использовать ее для поливки. В деревне это было и, думаю, осталось довольно распространенной практикой. Тогда я впервые осознал, что сильно возбуждаюсь, погружаясь во все еще теплую воду, в которой упомянутая женщина за минуту до этого купалась голой.
— Боже правый! — оторопело говорит папахен, не спуская, в натуре, глаз с экрана.
— Что же, собственно, явилось непосредственным импульсом вашего возбуждения: реально существующая вода или воображаемая обнаженная женщина в этой воде?
Dukla-Praha гордо подмигивает мне, дескать, заметил ли я, как его дщерь умеет точно и литературно закручивать.
— Поначалу, думаю, и то и другое вперемешку. Однако учтите: хотя в этой ванне я с самого начала, естественно, и мастурбировал, надо сказать, что ни вода сама по себе, ни воображаемая женщина сама по себе в полной мере возбудить меня никогда не могли.
— Следовательно, что вы должны были делать, чтобы достичь оргазма?
— Боже правый! — восклицает папахен.
Когда сестрица в телевизоре произносит слова типа оргазм или поллюция, у фатера каждый раз делается такой вид, будто, несмотря на ее умение точно и литературно высказываться, он никак не может однозначно решить, гордиться ли ему ею или краснеть за нее.
— Лапидарно говоря, я должен был вытащить затычку. Оргазм наступал мгновенно.
— И, следовательно, тогда вы впервые осознали, что решающим импульсом для вашего сексуального возбуждения является сточное отверстие?
— Именно так Для людей с традиционным, как бы с консервативным пониманием сексуальности это, естественно, прозвучит несколько экстравагантно, а для многих, к сожалению, и довольно вульгарно, но правда такова, что меня возбуждают темные сточные дыры…
Фатер хватается за голову и уже не произносит ни слова.
— Но при условии, что в данной ванне купалась женщина?
— О нет, с течением времени это условие перестало быть для меня непременным. Я могу возбудиться и при виде совершенно новой, никем еще не использованной ванны или душа.
— Или даже умывальника?
— Однозначно, и умывальника тоже.
— Как вы это оцениваете, пан доктор? — не поведя бровью, обращается сестрица к заседающему в комиссии сексологу. — Встречались ли вы когда-нибудь с подобной девиацией? Но прежде чем пан доктор ответит нам, я предлагаю пану инженеру решить, хочет ли он в конце нашей программы показаться зрителям или же предпочтет остаться невидимым.
— Лучше б он нам на глаза не показывался! — вздыхает папахен.
Инженер, услыхав, верно, пожелание фатера, из будки не вышел, но зато спустя час под нашими окнами вышла из такси сама знаменитая модераторша. Фатер засветился как круглая луна и побежал скинуть свой еханый армейский костюм. Прежде чем сестрица вскарабкалась наверх, он был уже при параде — ни дать ни взять жених.
— Сегодня ты превосходно выглядела, — подсыпается он к ней прямо с ходу и облизывает ее штукатурку.
— Здорово, сестрица, — говорю я. — У тебя опять был крутой замес!
Сестрица устало и вместе с тем блаженно потягивается. Она размалевана как цирковая афиша, но, с другой стороны, должен признать, что ее белобрысый абажур всегда освещает наш дом. Она, в натуре, тут же кривит нос.
— Чем у вас воняет? — с интересом спрашивает она.
— Приближающейся старостью, — говорю я, кивая на фатера.
Он вроде хочет возразить, но сестрица опережает его.
— Итак, мужики, — тянет она мечтательно, открывая окно и снимая лодочки цвета лососины. — Вы не поверите, но сегодня вечером в программе был самый привлекательный извращенец, какого я когда-либо исповедовала.
— Серьезно? А фигли ж он тогда не выставил свою красоту на обозрение народа? — говорю я. — Я же выставил.
— За это мы все тебе ужасно признательны, — улыбается фатер.
— И ты этому удивляешься? — говорит сестрица. — Представь себе: высокий, стройный, красивые глаза и такая мягкая, озорная улыбка à la Ричард Гир…
— Когда свадьба?
— И у него были такие чистые ногти, — продолжает сестрица.
Фатер оглядывает свои ногти.
— Выходит, вся загвоздка в том, что та не раковина, — говорю я. — Представляешь, как бы вы могли покайфовать вместе!
— Балда, — смеется сестрица.
Она берет бутылку из-под содовой, наливает в нее воды и поливает наши цветы (это, наверно, дает ей ощущение, что она проявляет заботу о нас).
— Совершенно сухие, — говорит она. — А что, если я у вас заночую? Неохота тащиться домой.
Она прижимается к фатеру, который, в натуре, балдеет от счастья. Даже смотреть тошно. Наконец сестрица высвобождается из его шкодливых старческих объятий.
— Я могу выкупаться? — говорит она. Не дожидаясь ответа, идет в ванную.
— Сестрица… — говорю я.
— Что тебе?
Я делаю озорную рожу à la Ричард Гир и хватаюсь за яйца.
— Не спускай после себя воду, золотко…
Мы оба смеемся.
Фатер отвешивает мне счастливый подзатыльник.
Нормальная семейная идиллия.
4
Каждое утро Синди отправляется на пляж бегать. Продирает глаза, напяливает мятые серые тренировки и мятую синюю майку и тихо выскальзывает из комнаты, чтобы не разбудить нас с Крохой, но я в это время обычно уже не сплю. Часто думаю о Синди и представляю себя на ее месте. В самом деле, была бы я способна в один прекрасный день взять и бросить, возможно, тягомотную, но прилично оплачиваемую работу в Нью-Йорке и полететь в какую-то Прагу, где сроду не была? Just for fun. И остаться в этой Праге на целых пять лет. Выучить чешский, найти работу, квартиру и парня семью годами младше себя — какого-то водителя грузовика (как-то, вспоминая о нем, Синди сказала грузовист). Потом разойтись с ним, познакомиться с разведенным солдатом-кадровиком, у которого двое взрослых детей и который слово thriller произносит как «трайлер», а дома ходит в лиловом армейском тренировочном костюме.
И при этом еще выглядеть счастливой.
Синди возвращается, румянец во всю щеку, потемневшая от пота майка.
— Hi, — улыбаясь, шепчет она, чтобы не разбудить Кроху. — Хочешь кофе? Я включу кофейник.
Пока она сыплет кофе в фильтр, я разглядываю личико спящей Крохи. Странный барьер между маленькими детьми и бездетными женщинами (Джон Фаулз). Хотя Кроха вовсе не такая уж маленькая, но этот барьер налицо. Я лезу из кожи вон, но барьер не исчезает. И мы обе знаем это. Я и она. Я могу ежедневно покупать ей хоть двадцать порций мороженого, могу отыскать с ней хоть пятьдесят шикарных лавчонок с модными шмотками, могу с ней на этом треклятом тобоггане хоть разодрать до крови задницу (и при этом ни на секунду не переставать безумно смеяться) — но все равно мы обе будем постоянно знать, что в действительности недолюбливаем друг друга.
Естественно, знает это и М.
Когда, случается, мы остаемся вдвоем, он хвалит меня за мои старания, но я-то знаю: одновременно он мысленно и укоряет меня, что я всего лишь стараюсь. Что его дочь я не люблю как бы от чистого сердца. Что я не люблю ее по-настоящему.
Мы знаем это оба, но ни за что не признались бы в этом.
Ведь тогда наш общий мир распался бы, правда?
Мне двадцать семь, и у меня еще нет ребенка. У Синди тоже нет детей, хотя она на девять лет старше меня. Но несмотря на это, она, похоже, совсем не спешит обзавестись потомством. Похоже, ей комфортно и без мужа, и без ребенка. В этом смысле ее присутствие — очень успокаивающий фактор. Она не гладит не только майку, но и юбку. Она не зациклена на свадьбе, как большинство окружающих меня, включая даже тех, о ком такого и не подумаешь. Взять хотя бы моего отца. Чем дольше он в разводе, тем больше тайно мечтает о моей свадьбе. Это точно. Он хочет лично повести меня к алтарю… Да, пусть de jure он и потерял бы меня, но de facto он уже раз и навсегда обрел бы покой. Потом уж пусть кто-то другой сохнет от любви ко мне. Всю ответственность за меня возьмет на себя мой муж. А он, отец, уже ничего сделать не может… Я понимаю его, это для него, наверное, страшно заманчиво: так он дотянул бы свою отцовскую роль до победного конца.
Впрочем, почему всех своих более серьезных кавалеров я всегда столь охотно водила к нему на показ? — задаюсь я вопросом. Разве я не хотела представить ему и пана архитектора?
Почему?
Не потому ли, что подсознательно я всегда старалась ему угодить!
5
Еще до развода (месяца за два с половиной) я познакомился на работе с одной сослуживицей по имени Линда, было ей двадцать семь, и работала она в нашей части вольнонаемной в отделе труда и заработной платы (работала она там и раньше, так что, естественно, мы знали друг друга еще до моего развода, то есть до этих двух с половиной месяцев, но это было как бы деловое знакомство). Ребята предупреждали меня и постоянно твердили известную поговорку «Что в своем дому, то не беру», но я не принимал это во внимание. И, думаю, правильно делал: во-первых, по большей части они мне просто завидовали, что я встречаюсь с молодой и красивой девушкой, а во-вторых, именно Линда была тем человеком, кто помог мне не сбрендить в то время, когда дома, так сказать, не говорило со мной даже радио. Она хотя бы тем помогала мне, что я мог спокойно обо всем поговорить с ней, а главное, она умела слушать, что, думаю, в наше время тоже редкое качество. Встречались мы с ней без малого четыре года, хотя условия у нас были довольно трудные: детям о ней я, естественно, не говорил, значит, и приходить к нам домой она не могла и тому подобное. Когда я с Линдой познакомился, Ренате было двенадцать, а мальчику — всего шесть, а в таком возрасте, как говорится, нельзя рубить с плеча, это любой признает. Со временем Линда, естественно, хотела с детьми познакомиться, но я ей сказал, что лучше не надо, что, мол, она в свои годы, ясное дело, подходит ко всему правильней, чем малые дети, которые еще без понятия и к тому же успели досыта «нахлебаться», когда мы с моей бывшей женой разводились. Линда была умницей и, к счастью, подошла к этому здраво, ни на чем не настаивала. Тем самым в отпуск я ездил четыре раза в год — два раза с детьми и два раза с Линдой, что, с одной стороны, было приятно, а с другой — шибко било по карману; кроме того, очередного отпуска в основном не хватало, и на одну неделю мне всегда приходилось брать отгулы, что, естественно, нашему командиру было не по нутру. Но делал я это ради детей, особенно ради Ренаты — ведь эти зимние и летние отпуска были единственными двумя неделями в году, когда я мог по-отцовски более или менее нормально, день за днем, жить с ней и разговаривать, а не смотреть без конца на часы, как оно бывает, когда она со мной остается только на выходные. Сперва у нас все шло лучше некуда, хотя на работе частенько меня доставали: что это я, мол, всегда такой загорелый и тому подобное. Однако потом Линде стукнуло тридцать, и, естественно, ей тоже захотелось иметь своих детей. Таким образом, наши отношения вскоре кончились — хотя Линду я искренно любил, однако ж не мог в то время представить себе, что способен еще раз взять на себя такую колоссальную ответственность. Ибо иметь ребенка — это и впрямь ответственность колоссальная, и она вовсе не кончается с его совершеннолетием, потому как ребенок, на мой взгляд, — пожизненная обязанность. А нынче я убежден еще и в том, что если у тебя нет твердой веры, что ты эту обязанность сможешь выполнить, то с детьми надо повременить. Что до меня, так этой веры у меня тогда не было (и по правде сказать, нет и посейчас). Я имею в виду не уверенность, ее, естественно, ни у кого в полной мере быть не может, а именно твердую веру в то, что ты способен стать хорошим и ответственным родителем, который до конца будет заботиться о своем ребенке. И если вы над этим задумаетесь, то убедитесь, что и за угон машин, и за изнасилование, и даже за убийство всегда ответственны не только те, кто совершил подобное, но отчасти и их родители, которые свою обязанность, видимо, не очень хорошо выполнили.
6
Всегда, когда сестрица долгое время у нас не показывается, фатер впадает в тяжелую ломку и под каким-либо сомнительно прозрачным предлогом в ближайший уик-энд старается нагрянуть к ней с визитом. Бог весть почему, но он и меня берет с собой — скорей всего для алиби.
Так, например, спустя неделю-другую после того, как сестрица допрашивала этого обожателя раковин, у фатера с самого утречка в субботу поехала крыша: давай-ка, мол, прямо сейчас, до полудня, махнем к Ренатке — наконец приделаем ей лампочку.
— Лампочку? — с удивлением говорю я, поскольку ни о какой лампочке мне, в натуре, невдомек.
— Ну да, над кроватью, — втирает мне очки фатер. — Она читает в постели, а до сих пор у нее там не приделана лампочка.
— Вот оно что.
— Та черная. Из «ИКЕИ».
— Схвачено, — говорю.
Папахен принимается радостно укладывать инструмент.
— Это так, про между прочим: а сестрица в курсе, что мы к ней сегодня ввалимся?
— Как-никак я могу раз в месяц навестить собственную дочь, — обиженно гундит фатер.
— Почему же нет? Кто говорит, что не можешь? — срезаю его, но тут же, как только он запирается с субботним приложением в сортире, быстро набираю сестрицын номер.
Телефон звонит многозначительно долго.
— Але, — отзывается наконец сестрица.
Ну ясно, она еще дрыхла.
— Высыпь пепельницы, убери бутылки. А того гаврика, что возле тебя слюнявит подушку, мигом выстави. Через полчаса мы с фатером у тебя. Если случайно тебе еще неизвестно, так знай: двигаем к тебе мастерить лампочку…
— Что-что? — не врубается сестрица. — Какую, господи, еще лампочку?
— Над кроватью, — сладко тяну я. — Ты же читаешь в постели без лампочки и портишь свои красивые глазки, sugar. Твой папка больше не может этого вынести — он через минуту пожалует и приделает лампочку.
— Какой он правда хороший…
— Самоотверженный, да?
— Только я никакую лампочку не хочу! И уж тем более в субботу утрам! И вообще, я не одна, и, кроме того, тут дикий бардак…
— Стало быть, honey, ты в обломе! Фатер покакает, и мы мигом к тебе.
— Никаких гостей я не принимаю!
— Это ты ему скажи…
— Но почему, господи, в субботу утром?!
Слышу — фатер спускает воду.
— Закругляюсь, монтер уже идет, — говорю я быстро и вешаю трубку.
По сей день не допру, как она изловчилась, но, когда полчаса спустя мы с фатером ввалились к ней, ее гарсоньерка была как стеклышко: посуда вымыта и убрана, пыль вытерта, с пола, как говорится, хоть кашу ешь (при условии, конечно, если какому мудафелю такое пришло бы в голову). И сама она свежекупаная, башка мытая, в выглаженном кремовом халатике. И ко всему видок у нее ничуть не усталый. Даже наоборот.
— Папочка! Братец! — приветствует она нас с интонацией Адины Мандловой. — Какая приятная неожиданность!
— Мы не разбудили тебя? — притворно спрашивает папахен и пристально оглядывает убранную квартиру.
— Что вы! Я с раннего утра на ногах, — сладко говорит сестрица и усаживается в кресло с пяльцами, что достались ей от нашей бабушки. — Вот вышиваю. Я всегда утречком по субботам вышиваю. — Показывает фатеру иглу с ниткой.
Фатер явно не врубается. Я сажусь на кровать и, когда фатер отворачивается, чуть приподымаю перину — интересно, нет ли на простыне следов спермы. Вроде нет ничего, но от одной подушки едва слышится слабый запах мужского одеколона.
Сестрица предупреждает меня взглядом. Я корчу ей веселую рожу.
— У тебя тепло, — поддерживает разговор фатер. — Значит, он уже нагревается?
В прошлый наезд он спускал воздух из радиатора. («Холодина у нее как в погребе», — твердил он.)
— Отлично нагревается, — говорит признательная сестрица с иглой во рту. — И кран в кухне, что ты недавно исправил, тоже пока не течет…
Папахен в явной отключке. Он ходит по квартире и с удовлетворением осматривает свои непрошеные починки.
— Я решил зайти к тебе и приделать лампочку над кроватью… — говорит он наконец.
Сестрица как бы от неожиданности откладывает вышивание.
— Серьезно?! Золотой мой, цены тебе нет…
7
Сегодня Кроха в дурном настроении. Все утро она лежит в тени под пиниями и не желает ни с кем общаться. Примерно раз в час мы с М. проведываем ее.
— Что-нибудь случилось? — прямо спрашивает М.
Кроха молча мотает головой.
Подойдя к ней в очередной раз, мы видим — она уснула.
Изнывающий отец прикрывает полотенцем ей спину.
К концу дня она просыпается совершенно преображенной. На щеке у нее еще вмятина от парусинового лежака, но она уже бурлит энергией.
— У меня идея! — восторженно оповещает она всех.
И пускается перед нами вскачь по горячему песку.
— Слушаем тебя, — говорит М., сразу же оживившись. (Его мысль реагирует на изгибы настроения Крохи традиционно мгновенно.)
— Давайте не пойдем на ужин, а…
— Исключено! — улыбается М.
— Погоди, выслушай: давайте не пойдем на ужин, а вместо этого устроим на пляже пикник.
— Great idea! — говорит Синди.
— Пикнику костра! — мечтательно говорит Кроха.
Она жестами в воздухе изображает пламя, а затем извивается в коротеньком, но очаровательном восточном танце.
Оба присутствующих отца наблюдают за ней с упоением, которое ни Синди, ни я при всем нашем желании разделить до конца не можем.
— Правда, потрясная идея? — Кроха упорно добивается от них согласия.
М. переглядывается с моим отцом. Потом обращается к дочери:
— Девочка моя, безусловно, это прекрасная, романтическая идея, но, к сожалению, неосуществимая. Даже в том случае, если мы откажемся от ужина в гостинице, хотя, естественно, этого делать не хочется.
— Я — запросто, — говорю я.
— Почему неосуществимая? — не отступает Кроха. — Ну скажи, почему?
— Да потому, что на этом частном пляже — это ты можешь прочесть вон на той табличке на нескольких европейских языках — разводить костры запрещено под угрозой высокого штрафа.
— Не будь таким невыносимо консервативным, — говорю я и мужественно встречаю его осуждающий взгляд. — Найдем другой пляж, что особенного?
— Sure! — поддерживает меня Синди.
— Здорово! — восклицает Кроха. — Какой-нибудь общий пляж, так?
М., слегка поднимая брови, пробегает взглядом разноцветные прямоугольники отдельных пляжей, тянущихся вдоль моря до самых скалистых утесов на весьма отдаленном горизонте.
Братец громогласно смеется.
— Ну хорошо, — говорит М., — тогда предположим, что теоретически нам удается найти пляж, на котором разводить костры разрешается. Но вопрос второй: из чего мы разложим этот костер и что в течение всего пикника будем в него подкладывать?
— Для этого есть плавник, — произносит Кроха авторитетно.
— Правильно! — восклицаю я как можно радостнее. — Правда, Синди?
— Правда, — соглашается Синди. — А что такое плавник?
М. оглядывает нас обеих, словно видит впервые в жизни.
Мой отец делает веселый и одновременно всепонимающий вид.
Братец одурело держится за голову.
Кроха, глядя на него, упрямо скалится.
— Хорошо, — говорит М. спокойно и серьезно. — Допустим тогда, что мы нашли подходящий пляж с необходимым количеством сухого плавника, с помощью которого мы легко разведем костер.
Уголки губ у него весело подрагивают, но он подавляет улыбку.
— Допустим далее, что прилив нам неустанно будет подбрасывать сухой плавник, скорее всего, обломки потерпевших крушение деревянных кораблей, так что у нас будет чем поддерживать огонь.
— Ты противный, папка! — мрачнеет Кроха.
— Остается последний вопрос: что мы будем есть?
— Нормально возьмем с собой ужин из столовой, — торжествует Кроха. — Незаметно сделаем свертки!
В наступившей тишине мы все, несомненно, думаем о том, как незаметно вынести из переполненной гостиничной столовой ужин на шестерых человек.
— А в конце концов почему бы и нет? — озорно говорю я.
— Я скажу тебе, почему нет, — говорит мне М., с виду обиженный моим поведением (но на самом деле я продолжаю расти в его глазах).
— Oh, shut up, — смеется Синди. — Let’s have a picnic!
Часа через три мы сидим под теми дальними скалистыми утесами у костра, разложенного из остатков случайно найденной камышовой циновки, нескольких бумажных стаканчиков и трех кусков плавника. Мы едим из свертков, вынесенных из гостиничной столовой на глазах у возмущенных официантов.
У нас пикник.
За нашими спинами гудит прилив, и искры, взметающиеся от костра, похожи на заблудшие светящиеся звезды, которые тщетно пытаются снова попасть на небо.
Самым большим счастьем светится, конечно, Кроха.
Когда она не видит, М. посылает мне влюбленные взгляды.
Отец и Синди идут плавать.
Мы с братцем все это записываем.
8
— Ну, дело сделано, — говорит фатер и принимается укладывать обратно в сумку инструмент.
Лампочка вкручена и горит.
— Спасибо, папочка, — говорит сестрица.
Между тем она приготовила кофе. Я мигом выхлебываю его и лезу под стол записывать. Наверху пьют кофеек и беседуют. Сестрица по обыкновению старается говорить о настоящем, тогда как папахен больше всего любит повспоминать — сейчас как раз о каком-то докторе Хароусе, к которому сестрица ходила в детстве.
— Пап, — внезапно прерывает его сестрица, — в следующее воскресенье ты придешь к маме обедать? Я хотела бы представить тебе одного человека.
— Он фотографирует? — говорит фатер с такой обалденной находчивостью, что мы с сестрицей награждаем его коротким смешком.
— Никоим образом. Не беспокойся…
— А чем он занимается? — бросает папахен вроде непринужденно, но если бы вы сидели под столом, то видели бы, как он нервозно мнет ладони между коленями.
— Он… инженер, — осторожно говорит сестрица.
Фатер поначалу не замечает ее смущения.
— Архитектор, — уточняет сестра.
Звучит это почти что виновато.
Руки фатера взлетают вверх и хватаются за край стола.
Идиллия кончилась.
— Тот самый архитектор? — заводится он. — Я правильно понял?
— Да, правильно.
— Тогда с обедом на меня не рассчитывайте, — говорит фатер ледяным тоном.
Он даже встал.
— Папа, — говорит сестрица мирно, — это интеллигентный, порядочный и вежливый человек Разве ты не считаешь, что, прежде чем осуждать людей, надо сначала узнать их лично?
— Я его слышал и сыт этим по горло.
Он рассерженно обувает свои офицерские полуботинки.
Похоже, мы уходим.
— Папа, он не прокаженный… — убеждает его сестрица.
Вид у нее не сказать чтобы happy.
— Он никому не приносит вреда. Да, он определенным образом увечный, но ведь и мы все немного с прибабахом? — подводит черту сестрица с явным намеком на наш семейный заворот — сидение под столом.
И все же фатер хлопает за собой дверью. Обыкновенный семейный хипеж. Надо бы, решаю я, разрядить духоту, приколоться малость.
— Ну что, сестрица? — говорю. — Этот инж уже продул тебе сифон?
Думаете, она мою хохму оценила?
Тем не менее в следующее воскресенье мы с фатером у мамочки как часы — я, в натуре, ждал этого с самого начала. Пожаловали мы даже с утра пораньше, чтобы, дескать, он мог с матерью спокойно обо всем потолковать. Говорили они non stop несколько часов кряду. Когда потом в полдень сестрица с этим интеллигентным и вежливым извращенцем позвонили в дверь, фатер напоминал герметический котел, в котором все утро под высоким давлением варились твердые намерения и настоятельные просьбы.
— Добро пожаловать, — старательно произносит фатер. — Не снимайте обувь, пожалуйста, мы тоже никогда не разуваемся.
— Мы всегда обязательно разуваемся, — информирую я коллегу-девианта из-под стола. — Отец заливает.
— Перестань, — осаживает меня фатер. — В самом деле, не разувайтесь.
Но покуда он облизывает сестрицу, инженер за его спиной смущенно снимает шузы. На нем коричневые пропотевшие носки — вид у него сразу становится ужасно комичным.
— Вы действительно сняли обувь? — говорит мать, однако в руках у нее уже домашние тапки. — Зачем же вы, право?!
— Не оставил ли тебе фатер засос? — кричу я из-под стола сестрице. — Как и в прошлый раз?
— Вылазь! — советует мне фатер.
Я слушаюсь.
Папахен недовольно оглядывает меня и пожимает плечами…
— Вот, познакомьтесь с Ренатиным братом, — говорит он кисло. — Он у нас немного того, юморист.
— Приветик, — говорю я архитектору, и мы пожимаем друг другу руки.
— Кроме того, он, должно быть, раз в пятый переживает переходный возраст.
— Точняк, — говорю я и правой рукой изображаю знак V. — Forever young, правда?
— Проходите, садитесь, — вступает в разговор мать. — Суп будет через минуту, вот только нарежу омлет.
— Вы к супу подаете омлет? — кричит ей в кухню извращенец. — Я буквально обожаю омлет!
«А раковины?» — мелькает у меня в голове. Но я держу язык за зубами.
— В ресторанах его уже практически нигде не подают, — держится затронутой темы инженер.
— Я делаю абсолютно простой, — весело кричит мать. — Немного муки, взбитый белок и, разумеется, соль.
— Точно такой делает моя мама, — говорит инженер.
Я весело улыбаюсь сестрице. Но ее взгляд скорей всего умоляющий.
Архитектор для разнообразия обращается ко мне.
— Разумеется, я читал твою книжку, — заявляет он весело, в то время как фатер рассаживает нас вокруг стола. — Право, мне понравилась. Особенно этот причудливый образ отца, залезающего под стол, — он поистине восхитил меня.
Во взгляде сестрицы мольба стоимостью в тысячекронную гербовую марку.
— Спасибо, — говорю нейтрально.
— Уже готово! — кричит из кухни мать. — Знаю, вы умираете с голоду!
— Не с голоду вовсе, — замечаю я.
Сестрица сверлит меня глазами.
— Ну что, инженер, — говорю я быстро, стараясь исправить дело. — Завтра снова, как говорится, к станку?
Видок у инженера малость напуганный.
— Что поделаешь, как-то существовать надо, — выдавливает он из себя.
— Прошу прощения за смелость, но что именно вы сейчас возводите?
Он выдает мне то, что хоть маленько возвращает ему уверенность.
— И где же это?
Он благодарно, но чересчур пространно объясняет. Мутота страшная, но я самоотверженно изображаю интерес. Обдумываю, о чем бы, блин, еще спросить.
— А во что обходится эта мраморная хреновина?
Архитектор начинает извергать какие-то цифры, но тут эстафету разговора перехватывает, к счастью, фатер, и уж оно пошло-поехало: стоимость строительного материала, его качество, субпоставщики, стоимость строительных работ, архитектурный надзор, тупые хранители памятников, передатчик на Жижкове и прочая мура. Да, видать, папахен к сегодняшнему обеду специально подковался. Он типа как ботаник — напичкан знаниями.
— Три минутки — и готово! — кричит мать. — Потерпите!
— Прошу извинения, — неожиданно говорит инженер. — Я могу сполоснуть руки?
— Естественно, — говорит сестра. — По коридору налево.
Архитектор отваливает в ванную. Слышу, как он запирает дверь. Секунду-другую ничего не происходит. Потом он спускает воду.
Спервоначалу я и бровью не повел, но затем не выдерживаю и усмешливо гляжу на сестрицу.
Папахен несколько раз откашливается.
Сестрица кидает на нас угрожающие взгляды.
— Перестаньте! — шипит она. — Человек нормально пошел перед обедом вымыть руки — вот и все.
— А я что? Ничего, — говорит фатер.
Но видок у него нехороший.
Мать вносит дымящуюся супницу.
— Где же пан?
— В ванной! — отсекает сестрица.
Мать раскладывает на тарелки куски омлета. Вода в ванной продолжает течь. Мы ждем. Фатер постукивает вилкой о стол. Он в нервном напряге, как сани перед зимой. Чувствую, что эту светскую духоту за столом хорошо бы слегка разрядить.
— Сходи проверь его, — говорю я сестрице, — прежде чем он снесет тебе умывальник.
Как всегда, я единственный, кто смеется.
Архитектора все нет и нет. Только слышно, как течет вода. Фатер откладывает ложку.
— У меня не хватает на это нервов, — говорит он тихо. — Не сердитесь.
Голос у него дрожит.
— Я старался, видит бог, я правда старался, но…
И он залезает под стол.
Инженер наконец возвращается.
— Омлетом пахнет! — кричит он с показным восторгом. — Ням-ням!