Рабби смотрит на кучера, который, чтобы не терять времени, смазывая повозку, бормочет утренние молитвы. Рабби не бранит его. Напротив, обратив взор к небесам, он зовет их в свидетели: «Воззри на народ Свой и гордись, Бог Израиля. Что делает этот человек, занимаясь своей телегой? Он молится. Найдется ли еще один народ, который столь неотступно думает о Тебе?»
По дороге в синагогу, где он должен руководить субботней службой, рабби встречает «просвещенного» молодого человека, который с вызывающим видом достает трубку и закуривает. Рабби останавливается, чтобы напомнить ему:
— Ты, верно, забыл, что сегодня суббота?
— Нет, не забыл.
— Гм, тогда, должно быть, ты не знаешь о законе, запрещающем курить в субботу?
— Вовсе нет, я знаю все ваши законы, — дерзко отвечает курильщик.
Рабби оглядывает молодого человека с головы до ног. Он не поддается на провокацию. Вместо этого он обращается к Тому, Кому этот юноша бросает вызов: «Ты слышишь? Верно, он попирает кое-какие Твои заповеди. Но ты должен признать одно: никто не вынудит его солгать».
Герой этих анекдотов, конечно, не кто иной, как рабби Леви-Ицхак Дербаремдикер (Милосердный), чаще его, впрочем, называют по имени города Леви-Ицхак из Бердичева. Его рассказы, диалоги и проповеди невозможно приписать никому другому. Его монологи — это поэмы, его поэмы — это легенды, а все вместе живое свидетельство в пользу человека. И всегда он оставался нашим предстателем перед Господом.
Современник Великого Маггида из Межирича, он занимает уникальное место в хасидском движении, так же как и в жизни каждого хасида. Его популярность равна популярности Баал-Шема. Даже сегодня — пожалуй, сегодня даже больше, чем в прошлом, — он вызывает у нас уважение и любовь. Ни один учитель европейской диаспоры со времен Баал-Шема не оставил такого глубокого следа в еврейском воображении.
В детстве я представлял себе его могучим, непобедимым защитником слабых, исполненным милосердия, готовым на все ради торжества правды и справедливости. Он был моим героем тогда, остается и сейчас. Часто, предпринимая путешествие во времени в поисках своих духовных истоков, я вспоминаю его песни и молитвы. И когда мы помышляем о преграде между жертвой и преследователем, между умирающим и смертью, его имя вспоминается первым. Призывать его имя, согласно хасидской традиции, значит сформулировать пожелание и заручиться его исполнением. «В чем величие Леви-Ицхака из Бердичева? — спрашивал мой дед. И отвечал: — Он был борцом».
Однако он не был рабби в общепринятом смысле этого слова. Он не добивался распространения своей собственной доктрины, не нуждался в учениках, последователях, поклонниках. Бердичевский хасидизм возник и исчез вместе с ним. Он не основал ни школы, ни династии. Воздвигнутое им здание он носил в себе.
Возможно, этим, главным образом, и объясняется то единодушное уважение, с которым относились к нем? другие великие вожди движения. Он не был ничьим соперником. Шмелке из Никольсбурга называл его своим учеником в «Нигла» (устной традиции), и учителем в «Нистар» (эзотерической традиции). Шнеур-Залман из Ляд говорил так: «Бог — цадик наверху, а Леви-Ицхак — здесь, внизу». Барух из Меджибожа утверждал, что ангелы и серафимы завидуют его душевному жару. Нахман из Брацлава, сам рьяный бунтовщик, воздал ему хвалу, узрев свет Израиля в его свете. Другой нонконформист, Менахем-Мендл из Коцка, безапелляционно заявлял, что врата святилища любви были открыты Леви-Ицхаком. После его смерти они вновь сомкнулись.
Будучи другом всех рабби и рабби всех их учеников, он не принадлежал ни к одному клану. Он был выше соперничества и отказался от участия в бесчисленных сварах, раздиравших движение. Защитник Израиля, он ходатайствовал за каждого несправедливо униженного, осужденного еврея в отдельности и за всех вместе. Его самые чудесные приключения, самые прекрасные истории об этих приключениях показывают Леви-Ицхака в роли защитника, противостоящего Судии. Я любил их в детстве, не видел в них ничего, кроме рассказов о любви и дружбе. Сегодня я чувствую, что они отягощены отчаянием, духом мятежа — и люблю их еще больше. Я часто обращаюсь к ним. Я обязан им многим. И бывает, перед тем как писать, я наведываюсь в их сокровищницу.
Кем же он был? Его жизнь прослеживается лишь в общих чертах. О его детстве известно очень мало, почти ничего. Мы знаем, что он родился в Галиции в 1740 году, что он обладал острым, пытливым умом, что очень рано стал ученым-талмудистом и что женился весьма молодым. Когда Баал-Шем умер, Леви-Ицхаку было двадцать лет. Он мог бы встречаться с ним, но не повстречался. Возможно, все это его не занимало — недавно основанное движение не привлекало его. Он отправился к Шмелке в Никольсбург изучать Талмуд и комментарии, а не хасидизм. Рабби Шмелке, впечатленный его ученостью и жаждой знаний, уделял Леви-Ицхаку пристальное внимание. Это был ученик в его вкусе: экономный в движениях и скупой на слова.
«Он ни разу не произнес ни одного слова понапрасну», — позднее сказал рабби Шмелке. И он послал Леви-Ицхака в Межирич, к Маггиду, где ему довелось открыть,
что исходные принципы иудаизма надо переживать, а не изучать.
Сразу после женитьбы Леви-Ицхак пришел провести праздники к своему тестю — влиятельному члену общины. Накануне Симхат-Тора он был приглашен прочесть молитву, открывающую торжественное шествие и пляски. Польщенный Леви-Ицхак взобрался на кафедру, обернул плечи ритуальным покрывалом и — снял его. Минутой позже он завернулся в него, но лишь с тем, чтобы снова снять. Это продолжалось довольно долго, на глазах у изумленных прихожан. Наконец Леви-Ицхак решительно сорвал шалит, гневно прокричав: «Так если ты сразу и хасид, и талмудист, можешь читать молитву сам!» — и вернулся на свое место.
В тот же вечер за обеденным столом тесть возмущенно обратился к нему:
— Ты осрамил меня перед всей общиной, так уж позволь узнать почему?
— Я объясню вам, что случилось, — мягко сказал Леви-Ицхак. — Когда я завернулся в талит, йецер ха-ра, зловредный искуситель, предложил мне совместно читать молитву. «С тобой? — спросил я. — А ты достоин этого?» «А ты?» — отпарировал он. «Да, — сказал я, — ведь я изучаю Талмуд». — «И я». — «Ты изучаешь Талмуд? Где?» — «С тобой». — «Но ведь я — не ты. Я хасид». — «И я». — «Кто же твой рабби?» — «Тот же, что и твой». — «Великий Маггид из Межирича?» — «Он самый. Каждый раз, когда ты направляешься к нему, я сопровождаю тебя». И тут, — добавил Леви-Ицхак, — гнев обуял меня. «Ну, раз ты взыскан столькими достоинствами и столь добродетелен, во мне ты не нуждаешься. На тебе талит и читай молитву без меня».
Этот анекдот позволяет убедиться в силе его темперамента и полнейшем безразличии к общественному мнению. Как бы то ни было, если, говоря и поступая таким образом, он надеялся сделать своего тестя хасидом, приходится признать, что он потерпел неудачу. Тесть запретил ему возвращаться к Учителю. Чтобы вернуть себе свободу, Леви-Ицхак начал поститься, и эта первая в анналах хасидизма голодовка увенчалась успехом.
Леви-Ицхак вернулся к Маггиду, где снискал репутацию прекрасного талмудиста. Несколько общин предложили ему раввинские посты. Однако ему не везло: куда бы он ни приходил, везде его встречала оппозиция митнагедов, провоцировавших и третировавших его — не потому, что они питали ненависть к нему лично, просто таков был обычай.
Это было время яростных схваток между хасидами и их противниками, сохранявшими верность строгому, консервативному толкованию иудаизма. Совсем недавно Виленский Гаон опубликовал свой первый указ об отлучении, который читали во всех общинах. Ученики Маггида ответили тем же. Фанатизм процветал в обоих лагерях. Ни один еврей не мог оставаться в стороне. Если одна сторона поддерживала того или иного учителя — другая немедленно его отвергала. Синагоги превратились в театр военных действий, улицы оглашались бранью из-за пропущенных или добавленных стихов. Евреи, особенно на Украине, дошли до того, что апеллировали к властям, дабы принудить канторов совершать богослужение в консервативной манере. Хуже того, рабби Шнеур-Залман из Ляд был арестован по обвинению в государственной измене.
«Это они донесли на него», — возмущались хасиды. Иррациональная ненависть, обуявшая антагонистов, приобретала черты массовой истерии.
Леви-Ицхак по мере сил уклонялся от схватки. Его вера в Бога и в человека (а для него это взаимосвязанные понятия) была слишком велика, слишком неподдельна, чтобы углублять различия между людьми. С его убеждениями и темпераментом он мог лишь оплакивать сектанство в любой форме. Пользы однако же в этом не было: куда бы он ни пришел, он попадал в самую гущу схватки.
Его пригласили сменить рабби Шмелке в Ригволе, и он немедленно подвергся там испытаниям: интриги, клевета, издевательства, насмешки — и никого, кто бы пришел на помощь.
Измученный и выдохшийся, он сбежал. Это случилось в канун Симхат-Тора.
Пребывание в Злочеве, где на двадцать шестом году жизни он занял пост раввина, оставило у него не менее горькие воспоминания.
Спустя шесть лет он вновь лишился должности. Леви-Ицхак принял приглашение обосноваться в Минске — и столкнулся с теми же нападками, с той же оскорбительной и злобной клеветой. Однажды, когда он навешал своего Учителя в Межириче, минские евреи ворвались в его дом, вдребезги разбив все, что попалось им под руку. Это был полный разгром. Более того, вернувшись домой, Леви-Ицхак обнаружил, что его место занял другой рабби.
В конце концов, после долгих странствий, он застрял в Бердичеве. Будучи 45 лет от роду, он наконец получил возможность начать работу в довольно стабильной, если и не вполне мирной обстановке. Здесь тоже нашлись митнагеды (правда, их было немного), столь же громогласные и деятельные, как везде. Их присутствие никак не облегчало жизнь новому рабби.
Однако с годами враждебность мало-помалу ослабла. Благодаря рабби Бердичев стал святилищем хасидизма. Он умер через 25 лет после прибытия в город, совет общины отказался нанять преемника: Леви-Ицхаку невозможно наследовать. Хроники подтверждают: в Бердичеве после него не было рава — официально назначенного раввина. Даяны — раввинские судьи — имелись, но другого рава не было никогда!
Деликатный, внимательный, мягкий в обращении с людьми, он казался наивным, чуть ли не инфантильным человеком. Но у него было чувство юмора.
Его мгновенные реплики отличались остроумием, но редко бывали обидными. Приведенная ниже история представляется исключением.
Раввин общины портных и пекарей — врагов хасидизма — предложил ему выступить перед ними.
«Сказано, — обратился к ним рабби Леви-Ицхак, — что, когда придет Мессия, сама природа обеспечит людей одеждой и хлебом. Я все не мог понять, зачем это. Но теперь понимаю. Для того, чтобы не нужны были ни портные, ни пекари, ни даже их раввин».
В другой раз, во время публичных дебатов в Варшаве с Авраамом Каценеленбогеном из Бриска, митнагедом и серьезным оппонентом, он ввязался в полемику о некоторых обычаях, только что введенных в хасидское богослужение.
— Почему вы так орете в синагоге? — спросил рабби Авраам. — Думаете, Он очень далеко? Так далеко, что не расслышит вас?
— Отнюдь, — ответил Леви-Ицхак, — мы знаем, что Бог рядом, что Он слушает нас. Если мы кричим, так это для того, чтобы вы нас услышали.
Однако от аналогичного диспута в Вильне он уклонился по совету Маггида из Кожниц.
— Если они спросят тебя, — заметил Маггид, — почему, вопреки обычаю, во время чтения Амида твои глаза остаются открытыми, что ты ответишь?
— Как? — удивился Леви-Ицхак. — Мои глаза открыты? Но ведь я ничего ни вижу, когда молюсь.
— Верно, — сказал Маггид из Кожниц, — я это знаю. Но они, враги наши, разве знают это?
И Леви-Ицхак сдался.
Такое с ним случалось нечасто. Обычно остановить его на полпути не удавалось. Слишком порывистый, чтобы взвешивать последствия своих действий или обращать внимание на насмешки, он бросался очертя голову вперед, веря в себя и в то, что найдет именно те слова, какие потребуются.
Однажды, когда он шел по улице, кто-то метко выплеснул ему на голову ведро помоев. Расспросив людей, он выяснил, что оскорбила его жена злобного митнагеда. Невозмутимый рабби спокойно проследовал в «Дом учения», где объявил инцидент исчерпанным: «Не гневайся, Господи, это не ее вина. Бедная женщина всего лишь хотела угодить мужу. Можешь ли Ты винить ее за это?»
Описанный случай показывает масштаб личности этого человека. Он никогда не терял находчивости и остроумия, всегда умудрялся найти смягчающие обстоятельства для других. Ему самому не удавалось отделаться так легко: наиболее строгим судьей Леви-Ицхака был он сам, «Почему все талмудические трактаты нумеруются начиная со второй страницы? Чтобы напомнить нам: даже если мы знаем их от корки до корки — все равно, мы еще и не приступили к их изучению». Каждый вечер, перед отходом ко сну, он обозревал прошедший день: «Леви-Ицхак грешил сегодня, — причитал он, — но Леви-Ицхак обещает больше этого не делать. Он то же самое обещал вчера? Да, но сегодня это уже по-настоящему».
Хочется верить, что его юмор был бессознательным, почти непроизвольным. Он не использовал обходные маневры или хитроумную стратегию для привлечения смеющихся на свою сторону: он слишком уважал человеческую природу (а что может быть более человечным, чем слабости), чтобы глумиться над ней. Если он и забавлял людей, то невольно. С бесконечной серьезностью он переводил заурядные обиды и ссоры в теологические диспуты, включая в конфликт вездесущего участника — Бога, наделяя тем самым свою в общем-то ребячливую легкомысленную паству вневременным, вечным измерением. Становясь на сторону своего обидчика он, естественно, вызывал смех — но смех того рода, что метит не в противника, а в саму ситуацию, худо или хорошо распределившую роли.
Однажды он услышал проповедника, неистово призывающего огонь и серу на общину за ее грехи, действительные и мнимые. Только после окончания проповеди Леви-Ицхак дал себе волю: «Господи, да не слушай Ты его, — взмолился он, — ведь человек говорил по обязанности. Разве Ты не видишь, это же его ремесло. Проповедями он зарабатывает хлеб насущный. Ведь у него, конечно, семья, которую надо кормить, и три дочери, которых надо выдать замуж. Дай же ему денег, в которых он нуждается, и пусть он прекратит злословить и клеветать на Твоих детей».
Что до Леви-Ицхака, то ни разу не сказал он плохого слова о Его детях. Напротив, он превозносил их добродетели и перед Господом, и в сердце своем. Таков уж девиз Леви-Ицхака: человек должен критиковать себя и воздавать хвалу своему ближнему. Порой он возлагал на себя ответственность за все невзгоды человечества.
Вот одна из его историй:
«Однажды утром я с беспокойством и огорчением заметил, что горожане больше не уважают меня. Я старался понять, почему? И наконец увидел, что дело не в них, а во мне. Попросту, я сам потерял к себе всякое уважение. С какой же стати другие будут более снисходительны, чем я? Короче, мне пришлось поработать над собой. В итоге люди начали ко мне относиться со все возрастающим уважением. Сперва моя семья, потом соседи. От семьи к семье, от улице к улице — сдвиг становился все более ощутимым и наконец затронул весь город. Меня опять стали уважать».
Занимаясь самосовершенствованием, рабби влияет на других — это основной принцип мистического мышления. Пусть хоть один человек достигнет совершенства, тогда все остальные проникнутся истиной. Леви-Ицхак лишь частично присоединился к этой форме эгоцентризма, предпочитая непосредственную помощь людям. Он беседовал с ними, направлял их действия, отдавал им себя пусть только для того, чтобы люди смогли облегчить душу.
Встретив на улице закоренелого безбожника, он спросил его:
— Знаешь ли ты, что я тебе завидую?
— С чего бы это?
— Потому что, по словам наших мудрецов, если ты когда-нибудь раскаешься, все твои грехи будут засчитаны как добрые дела.
Окончание этой истории известно в двух вариантах. В соответствии с первым, безбожник обратился к вере. Согласно второму, он вскричал: «Ну уж коли ты завидуешь мне сейчас, рабби, то подожди до ночи: у тебя будет куда больше поводов для зависти».
В другой раз он сумел переубедить своего противника, известного философа, который очень любил задавать раввинам и теологам провокационные вопросы, содержащие диалектические доказательства невозможности бытия Бога. Прибыв в Бердичев, этот человек застал рабби Леви-Ицхака погруженным в глубокое раздумье. Неожиданно, без всякого вступления, рабби взглянул ему прямо в глаза и мягко сказал: «Ну, а если все-таки это правда? Скажи мне, а что если это правда?» Со временем философ признался, что этот вопрос больше встревожил его, чем все возможные утверждения и доводы, слышанные им когда-либо до или после этой встречи.
Леви-Ицхак знал, когда и с кем делить свою уверенность в истине и свои поиски истины. Он знал, когда стоит врезаться в самую гущу страстных и бурных дебатов, а когда — вернуться к пассивному ожиданию. Владея искусством ошеломляющей реплики, он знал, когда нужно хранить молчание.
Он не обманывался и насчет людей, хотя любил даже самых грешных и невежественных. Именитейшие мужи города упрекали его за общение с простонародьем. «Когда Мессия придет, — отвечал Леви-Ицхак, — Бог устроит пир в его честь; и, конечно же, созовет всех наших патриархов и царей, пророков и мудрецов. А я тихонько прокрадусь себе в последний ряд, в надежде, что там на меня не обратят внимания. Если же вдруг меня обнаружат и спросят, по какому праву я здесь, я скажу: „Пожалуйста, будьте милосердны ко мне, ибо и я был милосерден“».
Бедняки, неудачники, неучи искали его. Присутствие Леви-Ицхака давало им ощущение собственной значимости. Они получали у него то, в чем нуждались больше всего: чувство собственного достоинства.
Было ли в его силах изменить их жизнь? Не следует обольщаться на этот счет, но стоит помнить то, что явствует из легенд: влияние Леви-Ицхака на людей выходит за рамки его способностей оратора и полемиста. К примеру, доводы, которыми он пользовался, значили меньше, чем его способ отправления службы. Его улыбки были исполнены большего значения, нежели проповеди.
Это случилось еще в Минске. Он послал за безвестным, неприметным учителем по имени Аарон, жившему в дальней деревушке. Учитель, человек молодой и робкий, никак не хотел следовать за посыльным. Все же его убедили, и он предстал перед Леви-Ицхаком. Тот сердечно встретил гостя: «Барух ха-ба, рабби Аарон, добро пожаловать. Садитесь, рабби Аарон из Карлина».
Озадаченный столь почетным приемом, посетитель покачал головой. Ничего более. Два человека уселись друг перед другом, не проронив ни единого слова. Прошло два часа — ни звука. Затем, повинуясь общему побуждению, они молча обменялись улыбками — и так же молча расстались. Ни тот, ни другой не раскрыли нам значения и смысла улыбки, сути и содержания этого молчания. Но результат мы знаем: робкий, застенчивый учитель стал знаменитым цадиком.
Как и Баал-Шем, Леви-Ицхак изменял тех, кто встречал его. И подобно Баал-Шему, Леви-Ицхак легче всего чувствовал себя среди обычных людей. Он поддерживал контакты с другими рабби — Элимелехом из Лизенска, Шмелке из Никольсбурга, Маггидом из Межирича, — но являлся к ним в обличье простого хасида. Он предпочитал быть ведомым, а не ведущим. В своем подлинном смирении он возлюбил униженных и голодных. Тронутый их нищетой, он видел в ней милость Господню. Сам вечно безденежный, он жалел богатых, «которые теряют больше, чем приобретают». Свое жалованье он раздавал нищим.
Отчаявшись, его жена пожаловалась в раввинский суд, что муж — который случайно в этот раз занимал председательское место — не выполняет условий брачного контракта, что, занятый беготней из деревни в деревню, с улицы в синагогу, из богадельни в сиротский приют, он пренебрегает нуждами семьи. Леви-Ицхак не признал себя виновным. Этот контракт, объяснил он, предписывает кормить и одевать семью на честно заработанные деньги. Ну, а рабби не всегда вправе приберечь что-то для семьи.
В связи с этим рассказывают странную историю. Ходили слухи, будто его жена подписала у местного мирового судьи некое обязательство, дав обет креститься, если в назначенный срок она не выкупит заклад.
Действительно, ее муж не обращал на деньги никакого внимания и недоумевал, отчего люди так страстно жаждут получить их. Увидев спешащего по улице человека, он остановил его: «Эй, куда ты несешься?» — «Я ищу работу». — «Из-за этого ты торопишься? А что, если работа ищет тебя? Если Бог ищет тебя?» По его мнению, деньги существовали лишь для того, чтобы раздавать их в качестве подаяния. Когда совет общины обсуждал проект создания фонда для нуждающихся, с тем чтобы отвадить бродячих попрошаек, он заявил, что эта затея напоминает ему о Содоме, где терпеть не могли нищих, и пригрозил отставкой: не нужно мешать бедным. Совету пришлось уступить.
Леви-Ицхак был порывистым человеком, способным на непредсказуемые поступки. Никто не знал, чего от него ожидать.
Однажды он вскарабкался на крышу дома, примыкающего к рынку. Внимательно следил он за торговлей лавочников, прислушивался к крикам барышников — и внезапно закричал: «Люди добрые, а люди добрые! Не забывайте! Не забывайте: Бога тоже надо бояться!»
Время от времени он посылал своего слугу то в одну, то в другую синагогу: «Не оглядывайся по сторонам, сразу же поднимись на бима, стукни по ней кулаком и объяви: „Знайте же, мужчины и женщины, знайте: Бог есть, и Он Бог и вот этого, нашего мира!“»
Люди противились ему, но в Бердичеве — никто над ним не насмехался. Люди внимали ему, выказывали уважение, хоть был он чудным, нескладным, и вечно с ним что-нибудь случалось. Он не мог засветить ханукальные свечи без того, чтобы не обжечь пальцы, не мог вынуть из буфета этрог, не разбив стеклянную дверцу. На седере у педантичного рабби Баруха из Меджибожа он опрокинул стол. Пошел как-то к колодцу и чуть не свалился в него. То ли рассеянный, то ли постоянно пребывающий в трансе, — он обладал, вероятно, весьма слабым чувством реальности. Леви-Ицхак не отдавал себе отчета в беспорядке, который везде оставлял за собой. Внутренняя жизнь обособляла его от внешней. Когда свора подонков беспощадно избивала его, он ни на минуту не прерывал молитв, словно не замечал побоев. Невосприимчивый к внешнему миру, он не боялся страданий. Он просто игнорировал их. Он побеждал боль своим собственным способом. Провожая на кладбище тело своего сына, он принялся танцевать, восклицая: «Господи, Ты вверил мне сына моего с чистой душой, и таким я возвращаю его Тебе».
Понятно, почему митнагеды, отвергавшие все, что отдавало сенсацией, боролись с ним столь ожесточенно и с такой решимостью, особенно вначале. Им не нравились его манеры, его увлечения — все, что они называли театральщиной, короче — его образ жизни. В качестве казенного раввина он, по их мнению, должен был посвящать больше времени занятиям и меньше — богослужению. Он поступал наоборот. Как некогда рабби Акива, он молился так самозабвенно, что перепуганные верующие шарахались от него. Он жестикулировал, стонал, танцевал, прыгал из угла в угол, толкая и опрокидывая все, что попадалось на его пути. В этот момент люди не существовали для него. Во время молитвы он сам для себя не существовал. Не раз верующие, устав ждать конца службы, уходили домой, оставляя его в Бет-Мидраш. Такое случалось даже в канун Песах. Он молился страстно, ибо верил в молитву. Вот история, которую он любил рассказывать: «Однажды при мне схватили вора, и я услышал его бормотание: „Ай, как плохо, ай, как досадно. Ничего, авось другой раз удастся“. Вот у этого вора я и научился тому, что всегда надо быть готовым к новой попытке».
Не меньше, чем в молитву, верил он в рвение, и сам был ревностен безгранично. Что бы Леви-Ицхак ни делал, он безоговорочно отдавался этому всем своим существом. Часто он терял сознание посреди учебы. Самая непродолжительная молитва изнуряла его: она заключала в себе больше, чем упование — она захватывала всю его жизнь.
Но превыше всего он верил в приход Мессии. Составляя брачный контракт его сына, писец указал, что свадьба будет отпразднована тогда-то и тогда-то в Бердичеве. Леви-Ицхак яростно изорвал контракт в клочки: «В Бердичеве? Да с какой стати! Вот что ты должен написать: свадьба состоится такого-то дня в Иерусалиме, если же Мессия до тех пор не явится, бракосочетание переносится в Бердичев».
Как и многие его ученики, он был ярким, выделяющимся из толпы человеком. Он заинтриговывал, смущал, очаровывал и пугал многих своих современников. Одни его знали, не понимая. Другие любили, не зная.
Он «играл», привлекая к себе внимание. Такова уж была сущность этого человека. Некоторые полагали, что он считал лицедейство лучшим прикрытием. Такого мнения, в частности, придерживался Элимелех из Лизенска, спросивший Аарона из Житомира: «Почему ты хочешь остаться со мной? Следуй за своим учителем, Леви-Ицхаком». «Его я уже знаю. Вы тот человек, кого я хочу узнать теперь». — «Что ты мелешь! — выбранил его Элимелех. — Ты думаешь, будто знаешь Леви-Ицхака — да ты не имеешь представления даже об одежде, покрывающей его!»
Зато другие учители предостерегали непосвященных против близкого общения с этим, на их взгляд, опасным человеком.
Ученик Моще-Лейба из Сасова, известный Авраам-Давид, будущий рабби из Бусака, собрался провести субботу в Бердичеве. Сасовский цадик спросил его: «А сможешь ли ты удержаться от смеха?» — «Да, рабби». Но Авраам-Давид переоценил свои силы. Безумие поразило его во время первой субботней трапезы. Ни с того ни с сего он разразился смехом и не мог остановиться тридцать дней и тридцать ночей. Рабби Моше-Лейб написал тогда своему другу: «Я послал тебе целую вазу, а ты вернул мне ее разбитой на тысячи осколков».
Этот эпизод никогда не был полностью исследован. Хасидские хроники ограничиваются тем, что наделяют его счастливым концом. Леви-Ицхак, движимый состраданием, отменил наказание. Ученик выздоровел. Но почему он смеялся в присутствии Учителя и его гостей? Что заставило его столь бесцеремонно оскорбить хозяев? Ведь он был простым заурядным человеком. Неужели он увидел, открыл или осознал в Бердичеве нечто такое, что заставило его рассмеяться в святейший момент недели, перед лицом достойнейших деятелей хасидизма? Этого мы никогда не узнаем.
Почему Леви-Ицхак так восхищался царем Соломоном, мудрейшим из наших монархов? Потому что, согласно Мидрашу, он владел всеми языками? Потому что умел разговаривать с птицами? Потому что Соломон понимал язык сумасшедших.
Мы никогда не узнаем истины. Целый период, какой-то особый период в жизни рабби — табу. Хасидские тексты едва намекают на это. Думается, он не смог преодолеть состояние глубокой депрессии, более глубокой, чем те, предыдущие.
Мы знаем, к примеру, что однажды ночью, очутившись на тогдашней улице Дубильщиков, он был охвачен безграничной, почти нечеловеческой печалью и потерял сознание. Мы знаем также, что его угнетало воспоминание о самоубийстве бедного, убогого служки, повесившегося на главном светильнике синагоги — ради вящей «славы» Господней. Постоянно навещая других учителей, Леви-Ицхак, по всей видимости, пытался избавиться от видений, овладевших им после долгого, многолетнего сопротивления.
Он погрузился в себя, превратился в затворника. Внезапно утратил способность исполнять официальные обязанности и проводил время, необычайно быстро читая из маленькой книжечки, с которой никогда не расставался. Он находился в прострации, отсутствующий взгляд блуждал поверх предметов и людей. Он, чья страстность высекала искры из каждого сердца, выгорел дотла, став испуганным, затравленным человеком. Пружина сломалась. Что его мучило? Переутомление? Или наслоившиеся переживания, обиды взяли свое? Возможно, накопившиеся неудачи ввергли его в отчаяние. Много цадиков собралось, чтобы помочь ему. Они приписали недуг иным глубинным и скрытым причинам. Ицхак-Айзек из Калува констатировал: «Это возмездие ангелов, он понукал их». Другие усматривали здесь кару: кажется, Леви-Ицхак засомневался однажды и в своей собственной силе, и в искренности своих последователей. Третьи утверждали, что он пал жертвой своих предосудительных изысканий: тайной наукой нельзя заниматься безнаказанно. Беззащитен и уязвим тот, кто бросает вызов Божественному порядку. Открыл ли Леви-Ицхак, что душа может стать врагом разума? Что рвение, доведенное до предела, обрывается в бездну, что метания оборачиваются безумием? Понял ли он, что его мольбы не привели к ожидаемым результатам, ибо Богу легко не внимать им либо не придавать его молитвам значения. Никто не знает — и что совсем уже странно, — никто даже не пытался узнать.
Однако его болезнь не выглядит исключением. Многие другие хасидские учители страдали подобным же образом: Барух из Меджибожа, Нахман из Брацлава, Элимелех из Лизенска, Святой Люблинский Ясновидец и, согласно некоторым источникам, сам Баал-Шем. Все они по-разному боролись с меланхолией. Быть может, с неотступным вниманием всматриваясь в страдания, они приучились видеть в мире только скорбь, и, напряженно вслушиваясь, в тысячи печальных голосов, предпочли оглохнуть и онеметь. И все-таки с Леви-Ицхаком дело обстоит иначе: о его надломе почти не упоминается, словно летописцы хасидизма не хотели, чтобы он предстал перед нами измученным, сломленным человеком. Кто угодно — только не он. Легенда принуждала его оставаться верным себе, пылающим верой, источающим силу и творческий восторг.
По счастью, кризис продолжался не более года. Леви-Ицхак выздоровел почти внезапно, без всякой посторонней помощи покончив с этим кратковременным недугом, и снова стал самим собой. На протяжении следующих пятнадцати лет он неоднократно бросался в битву, которая достигла тогда особого накала, чтобы защитить свой народ от бесчисленных опасностей и наветов. Кстати, его болезнь стала точкой отсчета, началом. После уединения и безмолвия, после жгучих мук разочарования Леви-Ицхак достиг новых высот и обрел новые силы, корнями уходящие в его распри с Богом. Можно с уверенностью сказать, что распри эти приходятся на время, протекшее между завершившимся душевным кризисом и кончиной. Его отвага и прямодушие были продиктованы тем же глубочайшим отчаянием, что и мятеж.
Поначалу рабби взял на себя властную защиту человека от его Судии. Он сделал это во время новогодних праздников, в присутствии всей общины. А чтобы каждый мог его понять, изъяснялся не на священном языке, а на идиш, иногда на польском. Для битвы священный язык он считал малоподходящим. Даже для битвы с Богом.
В диалоги с Богом вступали и до него. Но никто не осмеливался с Ним противоборствовать. Никто не заходил так далеко, чтобы осуждать Бога и угрожать Ему. «Зол Иван блозен шофар! — вскричал Леви-Ицхак во время службы Рош-ха-Шана. — Если Ты предпочитаешь нам врага, чьи страдания уступают нашим, пусть враг и воздаст Тебе хвалу!» Со всей решительностью рабби напоминал Богу, что он тоже должен просить прощения за все невзгоды, которые навлек на свой народ. Отсюда, мол, следует множественное число Йом-Кипурим: просьба о прощении взаимна.
Однажды в синагоге он заметил заплаканного человека. Это случилось перед Кол-Нидре.
— Почему ты плачешь? — спросил Леви-Ицхак.
— Как же мне не плакать? Я был благочестивым и благополучным человеком, жена — богомольной и гостеприимной. И вдруг вмешался Он и поверг меня в прах. Я лишился жены. Лишился дома. Теперь я уже ни на что не надеюсь. Я остался нищим, с шестью детьми на руках. Погоди, это еще не все. Был у меня молитвенник, который значил для меня очень много. И Он сжег его тоже. Я не знаю больше, как мне молиться и могу только плакать.
Рабби распорядился, чтобы человеку принесли точно такой же молитвенник, какой у него был раньше, а затем спросил:
— Будешь молиться?
— Да.
— Простил ты Его теперь?
— Да, — промолвил еврей сквозь слезы, — сегодня же Йом-Кипур: я обязан простить.
— Прекрасно, теперь Твоя очередь там, наверху, сделать то же самое! — возопил Леви-Ицхак. — Ты должен тоже простить.
И он запел строгую, торжественную молитву Кол-Нидре.
В другой раз он предложил Богу сделку: «Мы отдадим Тебе наши грехи, а в ответ Ты даруешь нам прощение. Впрочем, Ты-то и будешь первым. Без наших грехов что бы Ты делал со Своим прощением?»
Вот какую историю он рассказал в Рош-ха-Шана: «Женщина, запыхавшись, прибегает в синагогу: она опоздала. Вдруг она замечает, что служба еще не началась. И тогда она обращается к Богу: „Я хочу возблагодарить Тебя за то, что Ты велел Своим детям подождать немного. Что же мне пожелать Тебе? Я желаю Тебе гордиться ими так же, как горжусь ими я“.»
Однажды он с утра до ночи простоял на кафедре, молча, не шевеля губами, после того, как при всех предостерег Бога: «Если ты отказываешься отвечать на мои молитвы, я отказываюсь творить их».
Другая история: «Был Йом-Кипур. Верующие, ослабев от поста, ждали когда рабби начнет молитву Муссаф, но он тоже чего-то ждал. Прошел час, другой. Нетерпение обратилось в мучительное ожидание. На этот раз рабби явно переборщил. Уже поздно. Чего он ждет? Наконец, очнувшись, он объяснил: „Среди нас есть человек, не умеющий читать. Это не его вина. Он был слишком занят, обеспечивая семью, чтобы ходить в школу или заниматься с учителем. Но он жаждет петь. И он позволяет себе в сердце своем сказать: „Ты — Бог, а я всего лишь человек. Ты Всемогущий и все знаешь, я слаб и невежествен. Я способен разве что разобрать двадцать две буквы священного языка. Разреши же мне вручить их Тебе, чтобы Ты сотворил из них для меня молитвы, и будут они прекраснее моих““. Рабби возвысил голос: „А посему, братья, нам пришлось ждать. Бог был занят. Он создавал молитвы“.»
Если другие мистики сохраняли отношения с Богом на уровне Я и Ты, Леви-Ицхак угрожал Ему разрывом этих отношений. Тем самым он доказывал: можно быть евреем с Богом, в Боге, даже против Бога — но не без Бога. Он не довольствовался тем лишь, что задавал вопросы Богу, как это делали до него Авраам и Иов. Он требовал ответов, и из отсутствия таковых делал свои выводы. Утверждения святости путем противостояния Богу — вот чего он искал. «Если бы согласились с доводами Бердичевского рабби, сказал Барух из Меджибожа, — то не осталось бы ни одного еврея, перед которым Бог не был бы виноват».
А доводы его впечатляли: «Со дня заключения Тобой договора со Своим народом, Ты настойчиво старался разорвать этот союз, подвергая его испытаниям. Зачем? Вспомни: на Синае Ты бродил взад и вперед со Своей Торой, словно торговец, неспособный избавиться от гнилых яблок. Ты предлагал Свой Закон каждому народу, все они презрительно воротили нос в сторону. Один лишь Израиль изъявил готовность принять Тору и принять Тебя. Где же его награда?»
В другой раз он произнес страшные слова: «Знай, если Твое царствование не принесет милосердия и сострадания, ло тешев аль кисаха бе-эмет — трон Твой не будет троном истины».
Он сказал также: «Когда еврей видит филактерии на земле, он спешит поднять и поцеловать их. Разве не написано, что мы — Твои тфилин? Неужели Ты никогда не соберешься поднять нас к себе?»
Перед молитвой Муссаф в Йом-Кипур он вскричал: «Сегодня Судный день! Давид в своих псалмах объявил это. Сегодня все Твои создания стоят перед Тобой, и Ты можешь вынести им приговор. Но я — Леви-Ицхак, сын Сары из Бердичева, я говорю и провозглашаю, что судить сегодня надо Тебя. И судить Тебя должны Твои дети, страдающие и умирающие за сохранение святости имени Твоего, Твоего Закона и Твоего обета».
И еще: «Ты предписал человеку помогать сиротам. Мы тоже сироты. Почему же Ты отказываешься помочь нам?»
Его депрессии, вероятно, связаны с несчастьями, которые, как он видел, непрерывно сыплются на народ. Однажды в канун Песах, измученный, выведенный из себя неразрешимой загадкой всеобщих мучений и бедствий, он взорвался: «Сегодня мы празднуем наш исход из Египта. По традиции, четыре сына задают отцу четыре вопроса, относящиеся к этому событию. Нет, не четыре, только три. Четвертый даже не знает вопроса. Я — четвертый. И не то, чтобы я испытывал недостаток в вопросах, Господи. Но я не знаю, как их поставить, да если бы и знал, не осмелился. Итак, я не спрашиваю, почему нас преследуют и уничтожают везде и всюду, под любым предлогом, но я по меньшей мере хотел бы знать, для Тебя ли все наши страдания?»
Несмотря на эти громогласные обличения, никому не приходило в голову обвинить его в богохульстве. По двум причинам. Первая: Леви-Ицхак не злился бесконечно. Однажды выговорившись, он возвращался к Богу. Его упреки улетучивались, угрозы таяли, и он свободно — как свободный человек — заканчивал древнюю, величественную молитву Кадиш. Вопросы оставались вопросами, но он продолжал служение, заново возводя здание на. руинах. Второе: еврейская традиция позволяет говорить Богу все, при условии, что это делается в интересах человека. Внутреннее освобождение человека есть оправдание Божества. Все зависит от того, какую позицию выбрал обличитель. Оставаясь в недрах своей общины, он вправе высказываться начистоту. Стоит ему выйти за ее пределы, он лишается этого права. Восстание верующего — это не мятеж ренегата и не одна и та же мучительная потребность заставляет обоих возвысить голос.
Восстание Леви-Ицхака из Бердичева сообщило еще большую силу легенде. Он поднимается из нее уже не только как наставник, Учитель. Это сильный и отважный брат, надежный заступник.
Давайте закончим эту главу историей, которую безвестный хасид рассказал мне в царстве мрака и тумана:
Умирая, Леви-Ицхак в присутствии своих ближайших последователей поклялся, что как только окажется Там, — он отречется от покоя, пока ему не будет позволено положить конец людскому горю. Чтобы воспрепятствовать выполнению его обещания, Господь превратил Леви-Ицхака в ангела огня. Вот почему Мессия так медлит с приходом. И вот почему, добавил хасид, мы пребываем здесь — забытые, заброшенные, извергнутые из Божественной и людской памяти. Ни одна из этих жестокостей, ни одно из этих зверств не были бы возможны, если бы за нас мог заступиться наш предстатель Леви-Ицхак.
Но вопросы Бердичевского рабби, его вызов Всевышнему взвились к небу языками пламени и пережили Леви-Ицхака. Сопровождая наше бытие, они придают нам силы и мужество вновь и вновь обращать их к небу, словно эти вопросы измыслили мы сами.