И ТЫ ПОСТУПИЛ БЫ ТАК, БОЛИВАР!
Венесуэльский порт Ла Гуайра выстроен в неудобном с точки зрения мореходов месте. В наше время с бушующим океаном сражаются бетонные волноломы, а в 1881 году его рейд был открыт всем ветрам и бурям. Корабли зачастую не могли подойти к причалу, и капитаны переправляли пассажиров на берег в спасательных шлюпках. В Ла Гуайре бывает много непогожих дней, и именно в такой день Хосе Марти спрыгнул на мокрые бревна причала с небольшим саквояжем в руке.
Это был весь его багаж, остальное он бросил в Нью-Йорке. Он не жалел об этом. Он не мог больше находиться в городе, где все вокруг — от лиц хмурых друзей до забытых игрушек Пепито — напоминало о крушении надежд. И теперь, с рекомендательными письмами в кармане, он спешил навстречу судьбе, усталый и разочаровавшийся, но все-таки верящий в будущее и готовый поэтому начать все сначала.
От древней крепости Ла Гуайры, замшелые стены которой с моря казались скалами, в глубь континента вела единственная горная дорога. Именно ей и был обязан своим существованием охранявшийся крепостью порт — дорога связывала с морем, а значит, и с миром, город Каракас, славную столицу Венесуэлы.
Смеркалось, когда Марти ступил на тротуары Каракаса. Последние лучи солнца вспыхивали на вершинах гор. Пальмы и красные буки шелестели, словно приветствуя чужестранца. На главной площади, у памятника Боливару, Марти поставил саквояж на плиту тротуара и снял шляпу. Он был в городе, который семьдесят лет назад стал колыбелью свободы его континента.
Когда-то с этих гор доносился до Кубы гул пушек Боливара. Закончив бои на материке, блистательно победив под Бойяка и Карабобо, Освободитель готовил экспедицию на остров.
Но его корабли не подняли якорей. США опасались, что пример свободной Кубы может поколебать систему рабовладения в южных штатах — основу их благополучия. Кроме того, янки, уже тогда подумывавшие о присоединении Кубы, знали: стоит острову стать независимым, как за кубинский табак и сахар, за кубинские рынки и кубинскую экономику придется бороться уже не только с Испанией, но еще с Англией и Францией.
Поддерживавший Испанию «священный союз» монархов Европы также не хотел перемен в последних колониальных владениях иберийской короны.
И Боливару пришлось отступить. Гимн латиноамериканской независимости остался недопетым…
Марти стоял у подножия памятника, и небывалое волнение вздымало его грудь. Можно понять чувства кубинца. В двадцать восемь лет он уже испытал невзгоды, которых с избытком хватило бы не на одну долгую жизнь. Но Марти не считал себя вправе сдаваться даже теперь, когда было потеряно все. Боливар не сдавался.
Сеньора Мерседес Шмидт де Гамильтон, наследница полковника Шмидта из войск соратника Боливара, генерала Паэса, внимательно прочла врученное ей Марти письмо Кармиты Мантильи.
— Кузина Кармита — моя любимица, — сказала она низким, певучим голосом. — Вы, быть может, не знаете, доктор Марти, Кармита наполовину венесуэлка…
Марти вспомнил рассказы Кармиты. Она боготворила Венесуэлу. Что же, еще Гумбольдт нашел Каракас «умным и гостеприимным». Как-то отнесется город к изгнанному кубинцу?
— Мой друг, издатель Никанор Болет Пераса, дал мне письмо к дону Фаусто Теодоро Альдрею.
— О, дон Фаусто очень милый человек! И к тому же его ценит наш президент, сеньор Гусман Бланко…
Дон Фаусто Теодоро Альдрей, директор самой крупной в Венесуэле газеты «Ла Опиньон Насьо-наль», принял кубинца на следующий же день. Марти сразу почувствовал расположение к Альдрею, а тот, в свою очередь, был покорен кубинцем. Их дружба протянулась на много лет, но в основу ее легли мысли и мнения, которые в первую встречу остались невысказанными.
В обоих собеседниках говорила осторожность. Предупрежденный Болетом, Марти догадывался, а Альдрей прекрасно знал, что Венесуэла 1881 года была не тем местом, где можно говорить все, что думаешь.
С каждым днем Марти все больше убеждался в этом. Он быстро нашел себе новых друзей среди каракасских сверстников. Они спорили о живописи и литературе в салоне сеньоры Гамильтон, но чтобы говорить о свободе, уходили на безлюдные зеленые склоны возвышавшегося над Каракасом холма дель Кальварио.
Глядя с холма на город, Марти отыскивал силуэты уже знакомых зданий: Капитолия, Дворца федеральных властей, резиденции архиепископа и президента.
Президент Гусман Бланко не случайно жил рядом с казармами и носил генеральский мундир. За пять лет пребывания у власти он превратился в деспота. Оппозиция была разогнана, тот, кто не хотел славить президента, должен был замолчать. Бланко знал и контролировал все, что происходило под крышами Каракаса.
Впрочем, под одной из крыш жил человек, с которым Бланко никак не мог справиться. Сесилио Акоста, известный гуманист, не желал быть придворным борзописцем.
С почтением ученика вошел Марти в крохотный домик с темным распятием над дощатой дверью. Акоста сидел в высоком кресле, его острые колени покрывал простой плащ. При блеклом свете единственной свечи глубокие морщины на чисто выбритом лице дона Сесилио казались черной паутиной.
Акоста чувствовал, что смерть близка. Но физическая немощь лишь укрепляла его дух.
Бланко, изображавший просвещенного и либерального правителя, не мог просто уничтожить упрямого Акосту и скрепя сердце вынужден был смотреть на бесконечную цепочку людей, сменявших друг друга у постели больного.
Два часа продолжалась беседа Марти и Акосты. Грустно говорил мудрый старик о Венесуэле генерала Бланко:
— Он заявляет, что действует по воле провидения, а поэтому ничто не принимает как случайное. Да, он пришел к власти не случайно. Еще слишком многие мои соотечественники верят, что только сильные люди решают судьбы наций.
— А разве в этом нет доли правды, дон Сесилио?
— Ничто не может поколебать моей великой убежденности: узурпации — преходящие драмы. Победа в конце концов придет к источнику силы. Народ, его воля, его разум восторжествуют.
Дон Фаусто Альдрей также посещал Акосту. И во время каждого визита наступала минута, когда он, смущаясь, произносил:
— Сеньор президент говорил мне, что если вы…
Акоста вздыхал и укутывался.
— Я очень стар и болен, дорогой Альдрей. Пусть новую литературу, о которой мечтает президент, делают новые умы. Я уже многим говорил о Марти — он талантлив и ярок.
Альдрей вздыхал тоже. Из какого теста сделан Марти, он понял еще раньше Акосты.
Слухи о ссыльном кубинце ползли по Каракасу. Генерал Бланко решил выдать столь популярному Гостю аванс. В канун открытия клуба «Эль Комерсио» газета Альдрея получила приказ посвятить судьбе поэта и повстанца целый столбец. Бланко знал, что Марти приглашен выступать на открытии.
Снятый учредителями «Эль Комерсио» зал оказался мал. Марти пришлось говорить с балкона, выходившего на запруженную людьми площадь. Очевидцы свидетельствуют, что он начал речь с похвалы прекрасным и добродетельным женщинам Каракаса. Затем он говорил о Боливаре и истории Венесуэлы, подлинная свобода которой придет в час великих грядущих свершений на континенте Испанской Америки.
Альдрей стоял чуть позади Марти и нервничал. «Грядущая подлинная свобода»! Как зашевелились торговцы и рукоплещут студенты! Только бы не вмешалась полиция…
Марти заговорил о Кубе. Он вспомнил ужасы «Сан-Ласаро» и «Клич Яра», героизм повстанцев. Он рассказал о пожертвованиях ньюйоркцев, гордости
Масео, неустрашимости Нуньеса. Он сказал и о том, что борьба не кончена, несмотря на жестокое поражение.
В аплодисментах и приветственных выкриках утонула короткая речь сеньоры Шмидт де Гамильтон, благодарившей Марти. Журналисты протискивались к нему, держа наготове блокноты. Альдрей облегченно вытирал платком свой высокий лоб. «Марти очень умен, — думал дон Фаусто, — одним краснобайством с такой аудиторией не совладать».
Наутро Альдрей беседовал с Уго Рамиресом, одним из основателей клуба «Эль Комерсио». Рамирес считал речь Марти слишком красочной и необычной.
— Многие негоцианты, Фаусто, говорят, что наш гость далек от классической строгости.
— Но, дорогой Уго, язык этого бунтаря красив по-новому, он рвется сквозь каноны…
Рассыльный внес на подносе письмо.
— Смотри-ка! — улыбнулся Альдрей. — Кубинец сам шлет нам свои приветы. Слушай: «Недавно я потерпел поражение на поле чести. Но разве проигрыш одной битвы не есть обязательство выиграть следующую?
Я готовлю себя к верному служению людям, к долгому пути с книгами на плече по дорогам новой жизни. Я буду счастлив стать безвестным солдатом в борьбе за возвышенное и честное дело и умереть за свободу без колебания и страха».
После открытия «Эль Комерсио» сеньора Гамильтон перестала рассылать приглашения на свои вечера — друзья, извиняясь за вторжения, являлись сами, чтобы послушать стихи кубинца.
Аплодисменты и возгласы одобрения вместе с дымом гаванских сигар вылетали на площадь сквозь распахнутые окна. Слушатели расходились, покоренные словом кубинца, а сам он, придя в свою комнату, зажигал свечи на маленьком письменном столе. Там рядом с чернильницей стояла фотография смеющегося Пепито.
…Сын в тревоге за все, ищу прибежище в тебе. Я написал тебя здесь своей кистью, как видели мои глаза. Ты явился предо мной в праздничных одеждах. Поток этих стихов прошел через мое сердце…
По утрам ночные сторожа докладывали сеньоре Гамильтон, что доктор Марти опять лег на заре. Мерседес качала головой. Бедный доктор, он совсем не хочет себя поберечь.
А в это время «бедный доктор», наскоро перекусив, уже начинал готовиться к лекциям. Преподаватели и ученики нескольких колледжей Каракаса уговорили его прочесть курс ораторского искусства.
Марти чувствовал, что, посвящая восторженных юношей в тайны ораторских водоворотов, он в чем-то противоречит их старому богу — ревнителю классической речи Сесилио Акосте. Но сам Акоста упрекал кубинского вольнодумца только в неосторожности. Акоста был прав. Гусман Бланко пристально следил за большелобым мамби, превращавшим свои лекции в страстные беседы на опасную тему: свобода, демократия, честь.
Вскоре Марти получил официальные письма от директоров колледжей «Санта-Мария» и «Вильегас». Они просили доктора Марти занять профессорские кафедры в их заведениях и вести курсы литературы и французского языка.
Марти улыбнулся. Он догадался, что Фаусто Альдрей приложил руку к этому делу. Да, недаром Болет так тепло говорил о нем.
Только благодаря Альдрею ему удавалось пока что ладить с Бланко. Диктатор уже не раз предлагал Марти через дона Фаусто сольную партию в придворном хоре. Кубинец отделывался общими фразами на страницах «Ла Опиньон Насьональ», а ее редактор докладывал Бланко, что Марти мало пишет «из-за болезни».
Кончалась весна, но ее великолепие было омрачено.
Акоста уже не вставал, и священники дежурили у его изголовья. Венесуэла теряла человека, который был мозгом и совестью честного либерализма, и замены ему не видел никто.
С болью следил Марти за угасанием Акосты. Немощный телом, но сильный духом вожак покидал сынов Боливара в трудное для них время. И кубинец решил поднять забрало.
Он попросил у властей разрешения на выпуск журнала «Ла Ревиста Венесолана», дипломатично обещая избегать на его страницах «страстей и вопросов внутренних споров». Бланко, по-видимому, счел, что Марти сдается, и разрешение было дано очень быстро.
1 июля 1881 года первый номер журнала появился в руках разносчиков.
Каракас смог снова убедиться, что Марти достоин своей литературной славы. «Воздадим честь чести», — писал кубинец, и никто не смог найти ни единой погрешности в его историографии.
Сам Марти тоже знал, что первый номер его журнала неуязвим. Он писал о признанном и уже умершем национальном герое Мигеле Пенья, оттачивая каждую фразу, обдумывая каждый обзац. На смену пышному стилю времен Гватемалы пришел новый, более строгий, и недаром спустя много лет исследователи творчества Марти сочли лучшей характеристикой его венесуэльской прозы написанные им же самим слова о Мигеле Пенья: «Его речь сверкала четкими, смелыми образами и точными, сильными словами».
…Акоста умер через неделю. А еще неделю спустя, 15 июля, Гусман Бланко потрясал гранками второго номера «Ла Ревиста Венесолана» перед носом главного цензора. Жирным синим карандашом президента были подчеркнуты строки: «Это был человек доброты и любви, знания и веры. Он придавал силу и указывал новые пути, был прозорлив и помогал видеть другим. Он воплощал красоту духа, посвящая всего себя необходимому. Он обладал великой силой искренности, которая даруется мудрецам и детям. И его перо вечно зелено. Он оставался бодрствующим, в то время когда другие спали».
Казалось, в этих словах нет ничего крамольного. Но Бланко считал иначе. Его моральный противник, человек, отказавшийся служить его Венесуэле, «обладал великой силой искренности»? Чертов старик, смущавший юнцов вместо того, чтобы сотрудничать в его прессе, «оставался бодрствующим, когда другие спали»?
«Доброжелатели» уведомили Марти о гневе Бланко и его решении: либо в следующем номере «Ревисты» слава президента получит достойный ее отзыв, либо… дорога до Ла Гуайры кубинцу знакома.
Вечером 27 июля Марти торопливо писал Альдрею: «Мой друг, завтра я уезжаю из Венесуэлы и возвращаюсь в Нью-Йорк.
Я чувствовал теплоту и щедрость сердец в этой стране, и я с признательностью отвечаю им тем же. Исполнение их надежд и ожиданий — мое желание и радость, их печаль —. мое страдание.
Я сын Америки. Я принадлежу ей. И венесуэльская земля является колыбелью той Америки, развитию, обновлению и немедленному укреплению которой я посвятил себя. Верные сыны не отрекаются от колыбели. Пусть Венесуэла скажет, как я могу служить ей».
Он взял билет на судно «Клаудиус», отходившее назавтра из Ла Гуайры. Деньги на дорогу одолжил ему один из учеников Сесилио Акосты.
СНОВА НА 29-Й УЛИЦЕ
Кармита открыла дверь, держа в руках кофейник. В гостиной все было так, словно он и не уезжал, в вазочке лежало его любимое печенье. Из-за стола, поперхнувшись, вскочил доктор Эусебио Эрнандес, порывисто обнял друга.
— Здесь так скучали без тебя, Пепе…
Письмо матери, длинное и грустное, ожидало Марти. Донья Леонора хотела сыну понятного ей простого житейского счастья. «Я знаю, — писала она, — что после этого путешествия ты увидишь, что люди одинаковы везде и что во всех углах земли есть недовольные. Вспомни, Пепе, я говорила тебе в детстве, что на том, кто вмешивается во все, судьба ставит крест».
Он печально улыбнулся. Бедная мамита, она никак не поймет, что его крест уже давно лежит на его плечах. И он будет нести его до конца.
Наутро с шумом ввалились венесуэльцы: Ника-нор Болет Пераса и его помощники по издательству.
— Сеньор президент играет в Наполеона, — рассказывал друзьям Марти. — Для полного сходства ему не хватает похода в Россию. Мешает также огромный рост, бас и черная борода. Он уже чеканит медали, где профиль Боливара лишь выглядывает из-за его профиля…
— Что ты собираешься делать теперь? — спросил Болет.
Марти встал, подошел к окну. Где-то вдалеке гудели пароходы. Что делать? Революция разгромлена. Говорят, только в Тампе и Кайо-Уэсо — населенных кубинцами городах Флориды — патриотические клубы еще продолжают активно работать. С Кубы нет известий. Здесь, в Нью-Йорке, газеты кричат о трагедиях. Президент Гарфильд получил пулю в спину и медленно умирает. Рабочие проводят стачку за стачкой. Люди теряют веру в незыблемость конституционных свобод. Рушатся замыслы Джефферсона, который мечтал о новом обществе без разительных контрастов. Капитал наступает… Что делать?
— Я буду, дорогой Болет, собирать силы и продолжать борьбу.
— Ты говоришь о независимости Кубы?
— Да. Но не следует считать независимость моего острова конечной целью. Она — одно из средств борьбы за единство всей нашей Америки.
Вечером он никуда не пошел, а сел за письменный стол. Он так и не выписал своих книг в Каракас, и теперь они окружали его, как верные солдаты молчаливо окружают проигравшего бой командира. Обсидиановый держатель для бумаг — подарок мексиканца Диоса Песо — лежал там же, где и полгода назад. Марти провел рукой по его холодной полированной грани. Проигрыш одной битвы обязывает выиграть другую — разве не он сам сказал это? Он взял перо:
«Сеньор редактор «Ла Опиньон Насьональ»…
Еще не собираясь спешно покидать Каракас, он говорил с Альдреем о будущем сотрудничестве. Дон Фаусто предлагал Марти писать в его газету отовсюду, где он только ни окажется. И теперь, когда долг звал Марти снова, он решил рассказать своей большой родине о северной стране, история которой могла служить прекрасным уроком:
«Эта нация имеет абсолютное право и абсолютный долг быть великой. Для нас, наследников бурь, естественно жить в дружбе с нею…»
Спустя две недели он отправил эту статью в Каракас, приложив к ней другие, где говорилось о положении в Испании, отношениях Бисмарка и Гамбетты, диалоге Франции и Италии. Он знал, что, печатая его, Альдрей рискует навлечь на себя гнев Бланко, и поставил под статьями подпись: «М. de Z.».
Альдрей поместил все полностью и вслед за гонораром прислал дружеское письмо. Марти не удивился, уловив в нем нотки беспокойства. Любезный дон Фаусто понимал, что стиль очень скоро выдаст подлинного автора. И действительно, память о речах Марти была слишком свежа в Каракасе, чтобы Элой Эскобар и его друзья раздумывали над тем, кому принадлежат строки: «Свобода никогда не умирает от полученных ран. Нож, ранящий ее, несет в ее вены новую кровь!»
Темами статей Марти стали исторические заметки о Георге III и Вашингтоне, выступления Аделины Патти, встреча русского царя и немецкого кайзера, конгресс геологов, события в Ватикане, экспедиции в Антарктику, новые железные дороги, проблема Гибралтара и многое другое. Он писал, изучая и прочитывая громадное количество солидных трудов и периодики на испанском, английском, французском, португальском языках. Он писал так красочно и детально, словно сам был очевидцем каждого привлекшего его внимание события. Впрочем, для него это было не обязательно — он являлся современником своих хроник в самом глубоком смысле этого слова.
Альдрей с большим удовольствием получал статьи о странах Европы. Он считал, что такая тематика лучше законспирирует подлинного автора. Но европейские события все чаще отходили для Марти на второй план, и он посылал Альдрею хроники о бурной жизни гигантской страны, которая с безразличием сильного приютила его, как и сотни тысяч других эмигрантов. Он преклонялся перед ее народом, и страдания простых американцев были его страданиями. Он видел сотни людей, доведенных до нищеты. Они валялись на траве и сидели на скамейках в скверах, босые, голодные, пряча тоску своих глаз под полями шляп. Капитал не дал им работы.
Марти подолгу беседовал об этом с Эусебио Эрнандесом. Честный патриот и прекрасный знаток социальных проблем, Эрнандес рассказывал другу о целях и деятелях социалистического движения. Однажды они побывали на митинге, организованном секцией Интернационала. Ораторы говорили по-немецки, и друзья мало что поняли, но Марти запомнилась их бедная одежда и страстная убежденность. С тех пор он всегда с уважением относился к социалистам, и это почувствовал даже Альдрей, получивший блестящие статьи о конгрессе социалистов в Испании и преследовании их в России и Германии.
Альдрей поколебался, но все же заслал статьи в набор, вычеркнув несколько самых «красных» абзацев.
Наступила двадцать девятая осень Марти. Стопки листов, исписанных быстрым неразборчивым почерком, регулярно отсылались в Венесуэлу. Иногда рыжий почтальон ирландец приносил письма с Кубы — отец и мать болели, Вионди заклинал теплее одеваться и коротко сообщал о делах. Кармен молчала. И он снова склонялся над столом, а вечерами все чаще уходил в гости к журналисту Энрике Трухильо.
Гостеприимный дом Трухильо всегда заполняли кубинцы. Хозяин — высокий, энергичный, с короткой бородкой и решительным взглядом — лишь недавно прибыл в Нью-Йорк из Испании, где отбывал ссылку за помощь повстанцам в малой войне и теперь ратовал за новое восстание.
Несколько вечеров Марти молчал, слушая воинственные призывы. Ему хотелось знать, как настроены остальные. Увидев, что большинство готово бездумно согласиться, Марти взял слово:
— Новая война, говорите вы? А вы спрашивали у народа, хочет ли он этой войны? Где у вас ружья, чтобы стрелять? Вы говорите, что добудете их в бою, но кто поведет вас в этот бой? Лучшие люди Кубы звенят цепями на каторге, их иссушает солнце Сеуты и Махона. Гомес и Масео далеко, и еще неизвестно, кто будет готовить восстание на самом острове. Ведь не думаете же вы, что горстки кубинцев из Нью-Йорка или Флориды достаточно, чтобы сломить Испанию!
Молчанием были встречены эти слова. Азарт остыл, все понимали: Марти прав, для хорошего взрыва нужно скопить динамит.
Уже веяло холодом наступавшей зимы, и, словно вымаливая хоть чуточку солнечных лучей, деревья в скверах тянули мокрые черные ветви к свинцовому небу. Плотно закутав шею шарфом и подняв воротник пальто, Марти каждое утро уходил из дому, направляясь в деловой район Боулинг Грин, где нашлось место делопроизводителя в фирме «Лайонс энд Компани». Во второй половине дня он продолжал писать для «Опиньон», посещал дом Трухильо или ужинал у Кармиты. Он стремился все время быть среди друзей, чтобы убежать от леденящего чувства одиночества. Но наступала ночь, и он все-таки оставался один. Воспоминания не давали заснуть. Ему слышался голос Кармен и смех Пепито. Марти вставал, зажигал газовый рожок, садился к столу:
На полях листов появлялись рисунки: букет в клюве фантастической птицы; мальчик, выходящий из разбитого яйца; две птицы, кружащиеся над гнездом; мечети, кувшины, верблюды, замки. Незадолго до нового, 1882 года рукопись, куда вошли написанные после разлуки с сыном стихи, была сдана в издательство «Томсон энд Мар» под названием «Исмаэлильо».
Рождество Марти провел у Энрике Трухильо. За огромным, накрытым по традициям Орьенте столом сидело больше двадцати человек — цвет кубинской эмиграции. Шелковое знамя Кубы на стене украшали гирлянды из лавра.
Трухильо встретил друга в прихожей, отстранив слугу, сам помог снять пальто.
— Ну как, успел? — с интересом спросил он. Несмотря на разногласия в вопросах войны, их объединяла любовь к журналистике. Марти вынул из кармана свернутую в трубку рукопись, и Трухильо, не обращая внимания на гостей, стал читать.
«Закрывают свои двери конгресс, правительственные учреждения и школы; на улицах — народное гулянье; магазины переполнены; у семейных очагов волнение. Изгнанники с тоской обращают взор к далекой родине; малыши с жадностью смотрят на заваленные игрушками витрины. Повсюду — рождество. Газеты удваивают свои страницы. В храмах пастыри настраивают звучные органы. Готовятся к пышным балам магнаты.
Какие события могут иметь значение в эти дни, когда тайно льют слезы матери, к чьим детям не придет через обвалившуюся трубу добрый Санта-Клаус, когда светятся радостью глаза отца, несущего своим малышам игрушечный домик?
Над снующей толпой, над цветами, над зелеными ветвями рождественской елки возникают, как чудовищные призраки, странные слухи: будто жители Северной Америки имеют право на все золото, на все богатства Южной Америки.
Потомки пилигримов натягивают на ноги солдатские сапоги и идут кто в Канаду, кто в Мексику. Сенатор Хоули сказал: «А если мы захватим Канаду и Мексику и станем царить без соперников на континенте, какую же цивилизацию создадим мы в будущем? Цивилизацию опасную, цивилизацию Карфагена!»
Трухильо перевернул последнюю страницу. Что же, сеньор Альдрей должен благодарить судьбу за такого корреспондента в Нью-Йорке. Он взглянул на друга. Тот, забыв обо всем, рассказывал его маленькому сыну веселую сказку.
ОБМАНЧИВАЯ ТИШИНА
Хозяин маленькой книжной лавки на 24-й улице с удовольствием опустил полдоллара в ящик кассы. Невысокий человек в черном пальто вежливо простился с ним и вышел, положив в карман «Листья травы» Уолта Уитмена. Хозяин лавки рисковал: человек мог оказаться членом какого-нибудь религиозного братства или, что еще хуже, пинкертоновским сыщиком. Тогда, конечно, поднялся бы шум — честный американец не должен торговать книжками поэта, который осужден и церковью и газетами. Хозяин лавки мог, конечно, давным-давно сжечь «Листья травы» в камине, но книжка стоила денег…
Трухильо перелистал принесенный другом томик, равнодушно отложил. Марти покачал головой.
— Я допускаю, что этого человека могут недооценивать, не понимать и даже подвергать гонениям неучи и святоши. Но когда Уитмена недооценивает литератор — я поражаюсь. Уитмен — великий поэт.
— Лично я предпочитаю Бодлера, — ответил Трухильо.
— Бодлера? С его презрением к «низкой толпе»? Энрике, уж если тебе столь по сердцу французы, взгляни на Сюлли-Прюдома, у которого есть и широта взглядов, и благородство, и величие тем, и страсть, кипение, суровость. Сюлли-Прюдом — поэт, потому что он любит людей. А Рембо? Рембо, чья жизнь — образец победы чести и мужества над властью бесплотных химер? Он писал, что поэзия должна отказаться от будничных дел, а сам пошел на баррикады Коммуны. И с ним был Верлен, тот самый любитель коньяков и ликеров, о котором ходило столько сплетен. Он стал глашатаем семьдесят первого года! Вот с этими французами, а не с Бодлером еще можно сравнивать Уитмена.
— Ты говоришь так длинно, Хосе, — отшутился Трухильо, — что я стараюсь всегда с тобой соглашаться. Хорошо, я отдаю должное демократу Уитмену, поэту, который не бреется и не стрижется. Но, Хосе, разве Бодлер не великий мастер?
— Малларме писал, что там, где господствует одно мастерство, веет холодом. А наш Эредиа умел вкладывать в стихи не только мастерство, но и биение своего искреннего сердца…
Они проспорили о судьбах и долге литературы допоздна, хотя ясно высказались уже в первых фразах. Трухильо ушел, сердито махнув рукой. Как может Марти ставить утонченного Бодлера ниже Уитмена! А Марти, оставшись один, достал с полки стопку чистой бумаги. Каждая хорошая книга, войдя в его жизнь, словно подхлестывала, давала новый толчок, заставляла брать перо, превозмогая усталость и желание лечь в постель и просто-напросто спать, спать…
Он не собирался отдавать эти стихи в печать, но дорожил ими. На папке, где они хранились, он надписал: «Свободные стихи». Рожденные в мечтах о свободе, они не сшивались из чужих лоскутов.
Каждое стихотворение — частица его жизни, оставшаяся на бумаге. Сколько умоляющих писем пришло с Кубы, сколько раз, сжав руками голову, он пытался сломить себя!
В холодные, мрачные ночи, когда одиночество чувствовалось острее всего, к нему приходили мысли о смерти.
Но он гнал от себя эти мысли, и строки снова звучали надеждой.
На столе, рядом с листами черновиков, стояла чашка давно остывшего кофе. Кубинского кофе.
Город начинал просыпаться. Люди уже запрягали лошадей и хватали трубки телефонов, месили тесто и торопливо целовали спящих детей. Но ничего этого не было видно из комнаты…
«Вот мои стихи. Такие, как есть. Поэзия должна быть честной, и я всегда хотел быть честным до конца… У каждого человека свой облик, у каждого поэтического вдохновения свой язык. Мне нравятся сложные созвучия, стихи — скульптуры, стихи звонкие, как фарфор, стремительные, как полет птицы, пламенные и всесокрушающие, как поток лавы… Мне хотелось быть верным самому себе, и, если даже меня сочтут грешником, я не устыжусь своего греха».
Марти мог отнести «Свободные стихи» в издательство, где полным ходом печатался сборник «Исмаэлильо». Однако он поборол соблазн и положил их на полку.
— Им рано идти в мир, — сказал он Кармите. — Я буду работать над ними еще…
Зима прошла в упорном труде. По-прежнему первую половину дня отнимали счета в конторе «Лайонс энд Компани», а вечера были отданы очеркам и стихам. Чувствуя опасения Альдрея, Марти старался маскировать политическую остроту в материалах для «Ла Опиньон Насьональ». Он писал о встрече боксеров в Нью-Орлеане, о новых и старых поэтах Франции, о Гарибальди, о Джесси Джеймсе — знаменитом бандите. Но даже в этих материалах он умел раскрывать звериное лицо мира капитала. Наконец он пишет свое «Письмо из Нью-Йорка».
Соединенные Штаты била стачечная лихорадка. На западе бастовали металлурги и горняки. В штатах Нью-Йорк и Нью-Джерси прекратили работу железнодорожники и грузчики. Самая крупная рабочая организация Америки тех лет — «Благородный орден рыцарей труда» — поддерживала стачки, воплощая в жизнь свой лозунг: «Удар по одному — ущерб для всех».
21 марта 1882 года Каракас, а спустя несколько дней и остальная Латинская Америка читали слова Марти: «…B газеты врывается множество новостей: юбилейные торжества, битвы в конгрессе, сообщения о грозных мятежах, вспыхнувших в молодых городах далекого Запада и представляющих собой лишь робкие опыты грядущего переворота, к которому приведет страну (США. — Л. В.) борьба людей труда с людьми капитала…
Все видят, как объединяются богачи, чтоб защититься от требований бедноты. В этой стране должны быть выработаны — хоть это и кажется преждевременным пророчеством — новые законы как для людей, живущих трудом, так и для людей, которые этот труд покупают. На исполинской арене разрешится, наконец, исполинская задача. Здесь, где трудящиеся так сильны, они будут бороться и победят. Решение задачи запаздывает, но не снимается. Отказаться от решения — значит оставить все зло в наследство нашим сыновьям. Мы должны жить в наше время, бороться в наше время, смело говорить правду, ненавидеть благополучие, добытое ценой бесчестья, и жить мужественно… В других странах мы наблюдаем национальные распри и политические бои. В этой стране разразится грозная социальная битва…»
Карлос Карранса, аргентинский консул в Нью-Йорке, регулярно читал «Ла Опиньон Насьональ». Раскрывая эту газету, он первым делом отыскивал очерки, подписанные «М. de Z.». Консул очень хотел, чтобы Марти читали и в Буэнос-Айресе.
Карранса нанес кубинцу визит, сразу отметив про себя, что поэт живет более чем скромно.
— Аргентина хочет учиться у мира, — неторопливо говорил консул. — Кроме машин и других товаров, мы хотели бы импортировать из США и знание жизни этой, без сомнения, великой страны. Сейчас Аргентина бедна, мой доктор, и вы знаете это. Но разве не хотелось бы вам поработать, чтобы приблизить время ее расцвета?
Марти не пришлось долго уговаривать. Он радовался любой возможности послужить своей большой американской родине. 15 июля после предварительной переписки с сеньором Митре-и-Ведиа, владельцем крупнейшей ежедневной газеты Аргентины «Ла Насьон», он отправил в Буэнос-Айрес первую корреспонденцию.
Работа для «Ла Насьон» оказалась весьма кстати, потому что Каракас перестал печатать Марти. Гусман Бланко, очень внимательно прочитавший «Письмо из Нью-Йорка», наконец, узнал тайну инициалов «М. de Z.».
Альдрей и Уго Рамирес были очень расстроены.
— Я не могу понять, как Бланко пронюхал об авторстве Марти, — сокрушенно говорил Альдрей.
— Теперь это уже все равно, — трезво отвечал Рамирес.
— Да, пожалуй. И зачем он только полез в политику! Лучше бы писал об искусстве. Помнишь, как он описывал оркестр? Корнет-а-пистон издает синие И оранжевые звуки, фагот и скрипка — каштановые и берлинской лазури… Белым ему представлялся звук гобоя.
— Моя дочь перечитывает «Исмаэлильо». А Элой Эскобар говорит, что эти стихи напоминают ему лучшие народные песни Испании. — Рамирес значительно поднял брови. — Очень, очень жаль, что ты потерял такого автора, Альдрей. Марти большой мастер.
А «большой мастер» не знал отдыха. Иногда он переделывал написанное по шесть или восемь раз. Он продолжал учиться у великих прозаиков. «Глубочайший наблюдатель и выдающийся мыслитель», — так отзывался он о Бальзаке. «Золотым резцом», по его выражению, работал Флобер.
Вчитываясь в написанные этими гигантами страницы, кубинец отнюдь не собирался копировать их стиль или приемы. Он постигал сокровенные глубины их мастерства, потому что хотел писать так, как до него не писал никто, хотел удесятерить силу слова, придав своему испанскому языку энергию и лаконичность английского, строгость и изящество французского, певучесть и красочность итальянского. Он хотел, как казалось друзьям, невозможного…
В один из душных июльских вечеров к нему пришли Энрике Трухильо и Флор Кромбет.
Марти сидел за столом, писал ответ на письмо из Буэнос-Айреса. Голубой листок с монограммой сеньора Митре, издателя «Ла Насьон», лежал перед ним.
«Ваша статья, — писал кубинцу Митре, — будет прочитана с огромным интересом в Аргентине и соседних странах… Но не следует критиковать отдельные факты жизни США так резко, дабы не создать ложного впечатления, что газета начинает кампанию на низвержение великого северного соседа… Прошу извинить меня за непозволительную грубость, но газета — это тоже товар, который должен соответствовать спросу…»
— Так, — сказал Кромбет. — Ну и что же ты им пишешь?
— Вот послушай: «Я не верю, что хорошим фундаментом нации может быть фанатическая приверженность к материальному богатству, которая лишает людей веры и надежды и развивает их однобоко… Несомненно, что группа честолюбивых людей (в США. — Л. В.) замышляет коварные планы, которые не могут успокоить страны нашей Америки. Но я по-прежнему буду воздавать должное нации, в которой все люди могут свободно обсуждать интересующие их проблемы…»
— Так, — сказал Кромбет. — Очень вежливо.
— Митре боится, — сказал Марти. — Он очень боится, что янки отвернутся от Аргентины и их капиталы уплывут куда-нибудь в Перу. Он заслуживает резкого ответа, этот газетный король, решивший, что может не только покупать информацию о новостях, но и диктовать мне мое мнение о них. Однако я отвечаю ему мягко, потому что Аргентина, как и вся наша Америка, которая читает «Ла Насьон», должна и впредь знать правду о янки. Ведь если Аргентина будет, подобно страусу, прятать голову под крыло, ее ждут большие беды. Янки не шутят, друзья, вспомните сенатора Хоули…
Вошла Кармита, неся на подносе печенье и кофе.
— Это, конечно, не такой кофе, как в Гаване, — сказала она шутливо. — Но потерпите, кажется, республика победит уже скоро.
Кромбет встал, выпрямился, предложил обсудить планы дальнейшей борьбы. От кубинцев, живущих в Санто-Доминго, Гондурасе, на Ямайке, идут хорошие вести. В Кайо-Уэсо создан новый революционный комитет…
Марти помолчал, потом ответил медленно и твердо:
— Да, тишина кончается. Она была обманчивой, она растила новые бури. Пора действовать настает.
ВОЛНЕНИЯ И ПЕРЕМЕНЫ
Оставшись один, Марти еще долго ходил по комнате, и Кармита не могла заснуть, слушая его быстрые, нервные шаги. Захваченный мыслями о будущем, Марти снова и снова перебирал в памяти все «за» и «против» новой войны.
Обещанные Испанией реформы остались на бумаге. Колонизаторы по-прежнему грабили Кубу, заявляя, что остров с его полуторамиллионным населением «задолжал» метрополии четверть миллиарда песо. Почти пятьдесят различных видов налогов платили кубинцы во имя пресловутого «национального единства». Коррупция испанских чиновников стала правилом. Сплетенные из бычьей кожи бичи по-прежнему свистели на сахарных заводах и плантациях. На борту каждого отплывавшего из Гаваны корабля можно было встретить людей, вынужденно покидающих родину.
У Марти было немного сведений о подпольном движении на острове. Но он отлично знал, как обстоят дела среди эмигрантов. В Гондурасе под покровительством либерального президента Марко Аурелио Сото собирали силы вожаки кубинского сепаратизма: Антонио Масео командовал гарнизонами крепостей Пуэрто-Кортес и Омоа, Карлос Ролоф, Хосе Майя Родригес и другие занимали солидные административные должности. Доктор Эусебио Эрнандес, бывший сосед Марти по пансиону Кармиты, тоже жил теперь в Гондурасе и вел споры о социализме с сотрудниками госпиталя, суперинтендантом которого назначил его президент.
Один только Максимо Гомес уже покинул Гондурас и разводил индиго на крохотной плантации в Санто-Доминго. Но разве не говорил возбужденный Кромбет, что «старик» всегда готов воевать за Кубу?
И Марти пришел к выводу, что при тщательной подготовке, объединении патриотов на острове и в эмиграции новая война могла бы начаться.
20 июля 1882 года он решил написать Гомесу: «Куба в ее нынешнем положении и с ее нынешними проблемами уже созрела для того, чтобы снова понять невозможность политики примирения и необходимость насильственной революции».
Вечернее солнце освещало стену его комнаты, и карта Антильских островов была похожа на стайку ярких колибри, севших на голубой лист бумаги. Марти вспомнил суровое лицо капитана, посланного в Нью-Йорк Эмилио Нуньесом. «Не нужно было торопиться», — жестко сказал тогда капитан. Да, теперь уже ясно, что начинать войну без достаточной подготовки могут только сумасшедшие. Он дописал письмо: «Революция — это не просто какая-то вспышка показного характера, не удовлетворение чьего-то вошедшего в привычку стремления воевать и повелевать. Революция — это творчество, требующее детальной разработки и продуманного расчета. Нельзя вовлекать страну вопреки ее желанию в преждевременную войну, однако нужно все подготовить к тому моменту, когда страна почувствует, что она уже набралась сил для ведения войны».
В тот же день Марти написал и Антонио Масео.
Кончалось лето, и уже начинали желтеть листья кленов в Мэдисон-сквере, куда он иногда ходил гулять с малышами Кармиты. Ему было все труднее выкраивать свободные минуты, потому что неблагодарный труд в конторе «Лайонс энд Компани» продолжался теперь за те же деньги куда дольше, чем прежде. Но он терпел, чтобы скопить средства на лечение отца. Он знал от Вионди, что дон Мариано чувствует себя все хуже и не может вылечиться в Гаване.
Ему, наконец, помог Эпплтон, чье издательство готовилось выпустить для продажи в Латинской Америке книгу Марафи о древней Греции и Вилькинса — о древнем Риме. Марти блестяще перевел эти книги на испанский и получил новый заказ. На этот раз речь шла о «Логике» Стэнли Эванса. Марти пришлось изрядно попотеть, формулируя по-испански суровые правила, которые сам он в глубине души считал удивительно бесполезными.
Помогала и журналистика. Он по-прежнему посылал хроники в «Ла Насьон» и по просьбе редакции «Ла Плюма» в Боготе отправил в тихую столицу Колумбии несколько свежих зарисовок. Несмотря на вечную нехватку денег, он никогда не жаловался на низкие гонорары — возможность говорить со своей Америкой была для него важнее, чем чек на любую сумму.
Осенние дожди смыли пыль с Нью-Йорка, и город под низким небом расцветился неяркими красками влажных плащей и зонтов. Прохладный воздух Атлантики шевелил ситцевые занавески на окнах комнаты, где в ноябре собрался возрожденный Революционный комитет кубинцев. Марти слушал пылкие речи, и в его груди рождались сомнения. От Гомеса и Масео не было вестей, а здесь, в Нью-Йорке, слишком многие хотели сначала стрелять, а потом думать. И слишком многие просто болтали.
В ту же осень он подружился с худощавым и тонкогубым сеньором Эстрасуласом. Консул Уругвая в Нью-Йорке, Эстрасулас уже хотя бы в силу своего дипломатического ранга предпочитал опьяняющим спичам трезвый расчет. С Марти его объединяла не только любовь к дискуссиям и живописи, не только совпадение взглядов на литературу. Главным было общее понимание континентальных проблем. Эстрасулас видел, как прав Марти, предостерегавший свою Америку от цивилизации Карфагена.
У Эстрасуласа уже давно пустовал пост вице-консула. После недолгого размышления он связался с Монтевидео, убедил правительство и назначил на этот пост доктора Хосе Марти.
Спустя два дня из Нью-Йорка в Камагуэй ушло письмо, адресованное Кармен. Через неделю она читала его отцу, и упрямый старик Басан, все последнее время не желавший и слышать о Марти, сдался и отпустил дочь и внука к непутевому зятю, который вдруг стал дипломатом.
Вьюжной зимой 1883 года над зеленым коттеджем в Бруклине вились идиллические дымки. Прохожие могли видеть на двери медную дощечку с надписью:
ХОСЕ ХУЛИО МАРТИ-И-ПЕРЕС,
ДОКТОР,
ВИЦЕ-КОНСУЛ ВОСТОЧНОЙ РЕСПУБЛИКИ УРУГВАЙ
Теперь ему не нужно было идти к друзьям, чтоб отведать жареного поросенка по-кубински. В его собственной гостиной накрывался стол, и в редкое воскресенье за ним не собирались шумные гости.
Очаровательные улыбки Кармен покорили даже суховатого Эстрасуласа.
— Тебе повезло с женой, дружище, — сказал он;
Марти вежливо улыбнулся. Ему не хотелось, чтобы Эстрасулас заметил трещины в таком надежном на вид здании счастья.
А трещины оставались. С безмерным самоотречением Марти брал на себя вину за все — за скитания и слезы, нужду и потерянные для семьи годы. Кармен тоже старалась сдерживать себя. Но оба понимали, что былого счастья им уже не вернуть. Жизнь под крышей бруклинского коттеджа шла в настороженной тишине, и чем больше гроз таила в себе эта тишина, тем больше Хосе и Кармен любили свое прошлое, воплощавшееся в Пепито.
Марти исполнилось тридцать лет. Принимая поздравления, он заставлял себя улыбаться. Сердечные спазмы и кашель, мешавшие ему давно, в эту зиму стали особенно частыми.
Его финансовое положение понемногу улучшалось, но он все же не порывал с «Лайонс энд Компани», хотя и старался брать там поручения пореже. Теперь по утрам он обычно сидел в тепле, за большим темно-коричневым столом, работая для «Ла Насьон» и других газет. В марте его пригласили сотрудничать в «Ла Америка», нью-йоркском журнале, который издавался на испанском языке и освещал вопросы сельского хозяйства, промышленности и коммерции.
Марти принял приглашение. Однажды, закончив очередной материал, он подумал, как удивился бы весельчак Гуасп, узнав, что его любимый драматург пишет о способах изготовления сыра. Он, наверное, сморщил бы нос, прочитав эту статью. Но разве подлинная революция состоит только из выстрелов? Его Америке, кроме всего прочего, нужно и умение делать сыр.
Конечно, не все работы Марти для «Ла Америка» посвящались таким утилитарным темам. Сотрудничая в журнале, кубинец рассказывал своему континенту об экономической и политической жизни в США: «Крупнейшие промышленные корпорации тиранически проводят через конгресс свою волю, для чего используют тесные деловые и личные отношения, связывающие их с лидерами политических партий, а также зависимое положение конгрессменов, в большинстве случаев лишь по видимости представляющих жителей определенной местности, а в действительности же выступающих представителями той могущественной промышленной корпорации, которая своим весом и деньгами обеспечила их избрание. В наши дни, когда нарождается новая государственность, когда в общественной жизни все кишит и бурлит, когда народы, движимые пока еще смутными чаяниями, начинают жить по-новому, в Соединенных Штатах депутат конгресса, как правило, покорный раб богатейших, гигантских компаний.
Поскольку победившие демократы обычно делают то же, что и победившие республиканцы, то, быть может, в недалеком будущем все имеющие право голоса открыто и решительно станут искать для себя нового и чистого способа избирать достойных, ибо нынешние представители народа или отдались внаймы могущественным избирателям, или погрязли в темных делах и бесчестной наживе».
Кармен не мешала ему работать. Она радовалась, что муж, как ей казалось, забросил свои бунтарские идеи. Но Кармен ошибалась, и самое ближайшее будущее убедило ее в этом.
14 марта 1883 года, в 2 часа 45 минут пополудни, в Лондоне, в доме № 41 по Мейтленд-парк-роуд, сидя в любимом кресле, скончался Маркс.
17 марта его хоронили на Хайгетском кладбище в той же могиле, куда чуть больше года назад опустили тело его жены.
Над могилой говорил Энгельс:
— Человечество стало ниже на одну голову, и притом на самую значительную из всех, которыми обладало… Стихией Маркса была борьба… Правительства — и самодержавные и республиканские — высылали его, буржуа — и консервативные и ультра-демократические — наперебой осыпали его клеветой и проклятиями. Он отметал все это как паутину, не уделяя этому внимания, отвечая лишь при крайней необходимости. И он умер, почитаемый, любимый, оплакиваемый миллионами революционных соратников во всей Европе и Америке, от сибирских рудников до Калифорнии…
В Нью-Йорке траурное собрание состоялось в конце марта. Зал оказался мал, и люди теснились в фойе, сдерживая дыхание, чтобы слышать слова горьких речей. Марти и двум его спутникам кубинцам достались места в предпоследнем ряду.
Придя домой, Марти выпил большую чашку кофе. Ему не хотелось есть, и ужин, который оставила ему уже заснувшая Кармен, так и остался стоять на столе под узорной гаванской салфеткой. Марти писал:
«Карл Маркс умер. Он заслуживает почестей, поскольку встал на сторону слабых. Взгляните на этот зал, украшенный зелеными листьями, в центре его — портрет того пламенного реформатора, который объединял людей из разных стран, который был могучим и неустанным организатором. Интернационал — его творение, и воздать ему почести идут люди разных наций. Вид этой толпы мужественных рабочих наполняет нас нежностью и вместе с тем придает силы — у них больше мускулов, чем украшений, больше честных лиц, чем шелков.
Карл Маркс учил, как построить мир на новых основах; он разбудил спящих и показал им, как выбить никчемные опоры.
И вот здесь — добрые друзья Карла Маркса, который был не только титанической движущей силой гнева европейских трудящихся, но и прозорливым ясновидцем причин человеческой нищеты и судеб людей, человеком, охваченным жаждой делать добро. Повсюду он видел то, что свойственно было ему: дух борьбы и восстания, путь к высоким целям…»
Марти называл Маркса самым благородным героем и самым могучим мыслителем мира труда. Он знал, что кубинцы уже давно знакомятся с его идеями, знал, что марксист Эмилио Ройг-и-Сан-Мартин создал на острове рабочую организацию «Сентро де Артесанос». Он дружил с проповедовавшим социализм доктором Эусебио Эрнандесом, не раз давал отпор крикунам, которые обвиняли социалистов в намерении растоптать право собственности, пряча за этими воплями боязнь потерять скопленные за счет бедняков миллионы.
Но Марти не был социалистом. Он не мог стать им, потому что его еще слишком ослепляла идея единства всей кубинской нации, единства богатых и бедных.
Он видел социальные битвы в стране янки, видел общность социальных проблем США и Кубы, видел социальные корни лозунгов аннексии его родного острова.
И все же самым непоследовательным, удивлявшим доктора Эрнандеса образом он продолжал верить, что есть сила, способная навечно скрепить столь желанное для него единство всех кубинцев, создать умный и гармоничный мир без конфликтов между трудом и капиталом. Он надеялся, что этой силой станет рожденная в войне за независимость будущая республика.
НЕТ, БОГОМ КЛЯНУСЬ, НЕТ!
В середине лета 1883 года Марти получил, наконец, ясный ответ на мысли и предложения, высказанные в отправленных Гомесу и Масео письмах.
Эмигрантские центры на юге США одобряли стремление к новому восстанию, но… у них не было ни денег, ни оружия, ни продуманных планов. Масео также не возражал против войны, он всегда был готов взяться за мачете, но… слишком много волн энтузиазма прошло и рассыпалось перед его глазами. В глубине души «бронзовый титан» верил только в таких испытанных огнем людей, как Максимо Гомес. А Гомес написал Марти, что считает революционное движение несозревшим. Вожаки поколения Десятилетней войны не откликнулись на призыв новых сил революции.
Но в июне в Нью-Йорк прибыл генерал Рамон Леокадио Боначеа. Порывистый и громогласный, он без устали говорил о войне. Генерал Боначеа не собирался ничего готовить и планировать, его не заботила подпольная сеть на острове.
— Вся Куба возьмется за оружие по первому выстрелу нашего десанта! — гремел он в тесной комнатке Нью-Йоркского комитета. — Уж я-то знаю, что это так! И если среди эмигрантов не найдется ни одного кубинца, готового вступить в мой отряд, я отправлюсь один и один разверну флаг войны на родных берегах!
«Как часто храбрость бывает слепа!» — думал Марти, слушая Боначеа. Охваченный жаждой славы и власти, генерал не желал слушать «болтунов во фраках».
Что мог поделать с этим Марти? Боначеа стал искать винтовки подешевле, а Марти снова и снова склонялся над письменным столом, заставляя читателей в разных странах думать о судьбах Кубы и его Америки. Он твердо верил, что «свобода Америки никогда не будет полной, если не будет свободна Куба», и знал, что путь к этой свободе может быть проложен только после долгой, кропотливой и все решающей подготовки.
24 августа 1883 года, в сотую годовщину со дня рождения Боливара, он получил отличную возможность высказать свои мысли перед весьма представительной аудиторией.
В большом банкетном зале фешенебельного ресторана «Дель Монико» собрались люди, представлявшие в Нью-Йорке всю Латинскую Америку. Косые лучи низкого солнца, проникавшие через огромные, закругленные вверху окна, отражались от граней хрустальных ваз с тропическими цветами. Под флагами своих республик сидели консулы и вице-консулы, журналисты и коммерсанты. Под флагом Гондураса можно было видеть самого Маркоса Аурелио Сото.
Кресло рядом с Эстрасуласом пустовало. Марти сел среди соотечественников под красно-бело-голубым флагом.
Звенели бокалы, и ораторы расплескивали потоки изящного красноречия. Марти слушал, и в его груди росло раздражение. Разве этого достойна память Боливара? Если бы вдруг волею судеб Освободитель вошел сейчас в зал! Он смахнул бы хрусталь со стола и развернул карту Кубы. Разве позволительно представителям республик забывать о порабощенном брате?
И Марти не выдержал. Он поднял бокал и встал со словами:
— За свободу всех народов и за счастье тех, кто еще страдает в рабстве!
Он говорил больше часа. Он призвал всех быть верными делу Боливара не только на словах. Он говорил о красоте своей Америки, о ее величии, о том, что мешает и грозит ей. И каждый, кто слушал его в тот вечер, почувствовал боль, когда он говорил о Кубе — ампутированной конечности континента.
— …Те, у кого есть родина, должны любить и уважать ее. Те, у кого нет родины, должны ее завоевывать!..
Владельцы, журнала «Ла Америка» предложили Марти пост редактора. Они знали, что делали, — в последние полгода благодаря статьям Марти тираж журнала значительно вырос.
Не успел Марти согласиться, как последовало новое признание значительности его общеконтинентальных заслуг. В январе 1884 года из Венесуэлы пришел толстый, запечатанный сургучом пакет. Каракасское общество «Друзья знания», объединявшее лучшие умы страны и слывшее подлинной академией наук Венесуэлы, избрало его своим членом-корреспондентом.
Обязанностей и забот у него прибавилось больше, чем прав, но зато редакторский оклад в «Ла Америка» позволил, наконец, уйти из «Лайонс энд Компани». Он снова написал отцу и вскоре встретил его на причале Нью-Йоркского порта.
Дона Мариано было трудно узнать. От прежней выправки и твердой поступи ничего не осталось. В тихую бруклинскую квартиру вошел сутулый, опирающийся на трость старик, для которого мучительной болью отзывался каждый вздох.
Сначала Марти сам ездил с отцом по докторам, но потом вынужден был доверить дона Мариано попечению друзей и Кармен. Весна несла с собой грозы.
Отовсюду шли вести о растущей активности эмигрантов. Генерал Боначеа, правда, еще не сформировал отряда, но собрания революционных клубов и комитетов становились все горячее.
Генерал Максимо Гомес дал знать о себе из Санто-Доминго. Поздним мартовским вечером полковник Мануэль Агилера ворвался к Марти, держа в руках подписанное генералом «Послание революционным центрам». Гомес, еще недавно считавший движение несозревшим, теперь сам предлагал план, в основе которого лежала согласованность действий повстанческих центров в эмиграции. Гомес считал необходимым создание временной хунты, но всю полноту военной власти предназначал главнокомандующему. Еще одной необходимостью, по мнению Гомеса, было создание денежного фонда в двести тысяч долларов.
Вскоре из Гондураса пришли вести о полной поддержке этого плана генералом Антонио Масео. И тогда эмигранты Нью-Йорка окончательно воспрянули.
На торжественной сессии клуба «Индепендьентес», где присутствовали все члены Революционного комитета, было решено принять план Гомеса. Чтобы генерал смог прибыть в Нью-Йорк, из пожертвований на революцию выделили двести долларов.
Приглашение и деньги повез Гомесу Мануэль Агилера.
Посланец должен был сообщить Гомесу, что необходимые революции двести тысяч долларов уже нашлись. Это могло показаться злой шуткой, но в Нью-Йорке действительно был кубинец, пообещавший всю эту сумму сразу.
Нужно сказать, что к этому времени в составе кубинской эмиграции произошли изменения. Остров стали покидать некоторые либерально настроенные плантаторы, сахарозаводчики, владельцы табачных фабрик. Испанцы, верные своей политике грабежа, конфисковали их земли и предприятия, придравшись к весьма осторожным высказываниям в пользу автономии Кубы.
Среди этих эмигрантов оказался и Феликс Говин, знакомый Марти по памятному банкету в кафе «Лувр» 21 апреля 1879 года. Большую часть капиталов Говин уже давно держал в зарубежных банках, и поэтому конфискация коснулась только недвижимости. Но потеря даже части состояния приводила его в бешенство.
— Я готов отдать все, до последнего цента, лишь бы Куба стала свободной! — говорил Говин. Он по-прежнему обильно потел, но платок цветов испанского флага уже не показывался на свет. Говин усиленно размахивал перед носом Марти красно-белоголубым батистовым квадратом.
Гомес приехал в Нью-Йорк вместе с Масео, посетив по дороге эмигрантские клубы Кайо-Уэсо и Нью-Орлеана. Ликующая толпа энтузиастов встречала генералов на перроне. У высокой подножки пассажирского пульмана Марти впервые пожал руки двум ветеранам.
Максимо Гомес носил жесткую бородку, опущенные вниз усы и очки с вытянутыми вдоль бровей овальными стеклами в тонкой стальной оправе. Ему уже было сорок восемь лет, но сюртук сидел на нем как мундир, а энергии хватало на десятерых. Антонио Масео в те дни исполнилось тридцать девять. Высокий, ловкий, с мягкими, но величавыми манерами, он никак не походил на человека, прошедшего через десятки рукопашных схваток.
Генералы остановились в дешевеньком отеле мадам Гриффо на Девятой улице. Совещания начались на следующий же день.
Марти был моложе Масео на восемь, а Гомеса на семнадцать лет. Но — и это очень удивляло его — он чувствовал разницу, лишь думая о генералах в одиночестве. Тогда перед ним вставали грохочущие картины боев, и среди идущих за Гомесом и Маceo кубинцев он видел себя простым солдатом. На встречах в отеле мадам Гриффо все было по-другому. Кубинцы Нью-Йорка подчеркивали свое уважение к нему, и генералы хотя и не часто, но все же спрашивали его советов.
Они отправились к Говину втроем: Гомес, Марти и Масео. Говин, преувеличенно обрадованный, налил рома, предложил сигары. Гомес прямо напомнил ему о деньгах. Говин всплеснул руками, сразу вспотел.
— Что вы, генерал, какие двести тысяч? Я говорил о деньгах, но не обещал такой суммы. Ведь я разорен, совсем разорен! И если я дам сейчас хоть немного денег, испанцы никогда не вернут мне конфискованного имущества. Я говорил о трех тысячах и то, лишь когда получу заводы обратно…
Гомес ударил кулаком по золоченому столику.
— Сеньор Говин, вы пытались сыграть двумя колодами карт. Вы хотели шантажировать Испанию и вернуть себе заводы, обещая деньги революционерам. Хватит болтовни!
Положение стало критическим. Патриотам Кайо-Уэсо удалось собрать всего пять тысяч долларов. Гомес обратился к состоятельным кубинцам в Нью-Йорке, призывая их поддержать революцию. Через два дня почтальон принес в отель Гриффо первый ответ, так и оставшийся единственным. Владелец маленького табачного магазина посылал пятьдесят долларов и желал повстанцам удачи.
Напрасно Масео пытался успокоить Гомеса, ссылаясь на активность кубинцев во Флориде. Генерал бушевал:
— Да, я знаю, что в Тампе существует клуб «Игнасио Аграмонте», я читаю все их газеты — и «Эль Яра», и «Эль Сепаратиста», и «Ла Република». Но я предпочел бы получать не газеты с призывами, а винтовки! Да, винтовки!
Марти, Кромбет, Эрнандес, Агилера тратили все свое время на пропаганду революционных идей. Марти стал меньше писать, забросил обязанности вицеконсула. Эстрасулас посетил Кармен.
— Я нигде не могу его разыскать, — мягко сказал он.
Кармен устроила мужу бурю, каких не устраивала давно. Но результат оказался неожиданным — Марти отказался от поста вице-консула. Напрасно Эстрасулас упрашивал его не горячиться, напрасно плакала Кармен. Он хотел быть свободным.
10 октября, в годовщину «Клича Яры», он вышел на эстраду зала «Таммани-холла», чтобы произнести речь перед самой большой кубинской аудиторией, которая когда-либо собиралась в Нью-Йорке. Он вложил в призывные слова всю свою страсть и веру. Спустя несколько дней родилось Кубинское общество помощи, и он стал его президентом.
Невинной вывеской общества прикрывалась вполне конкретная цель — сбор средств и оружия для будущей революции. Как и в преддверии малой войны, Марти снова принимал песо и доллары, винтовки и пистолеты. Но и денег и оружия было, как и тогда, мало. И он не стал возражать, когда Гомес предложил направить тайных эмиссаров к кубинцам, живущим во Франции, Санто-Доминго, Ямайке, Мексике. Тайных потому, что испанцы через своих послов в любой момент могли потребовать ареста людей, с оружием в руках покушающихся на безопасность и целостность владений короны.
Марти поддержал Гомеса, хотя начинал все настороженнее относиться к его действиям. Он преклонялся перед военным талантом генерала, но… Разве прав Гомес, считая, что революция — это прежде всего вторжение на остров, а не война за умы кубинцев? Генерал действует так, словно свобода Кубы зависит только от количества закупленных патриотами винтовок, от успеха отряда храбрецов-экспедиционеров. Неужели он не понимает, что подлинная гарантия успеха революции в завоевании всенародной поддержки? Может быть, генерал считает, что эта поддержка придет сама по себе, после первых боев и первых побед? Но придет ли она в действительности без предварительного разъяснения планов революционной войны и демократического переустройства Кубы среди тысяч и десятков тысяч людей, ненавидящих испанский гнет?
Так думал Марти в октябре 1884 года. Да, Гомес оставался только генералом. Это было и много и мало. С приходом Гомеса дело революции, бесспорно, быстрее двинулось с места. Но куда?
Марти все больше опасался, что если движение будет и дальше развиваться в соответствии с приказами генерала, на Кубе может возникнуть военная диктатура.
Эти опасения, сомнения и раздумья неминуемо должны были толкнуть Марти на откровенный разговор с Гомесом. И разговор состоялся утром 18 октября в салоне отеля мадам Гриффо.
Мы не знаем его. точного содержания. Но мы знаем, что многолетняя вера Марти в непогрешимость первого генерала сражающейся Кубы поколебалась. Спустя три дня, 21 октября, Гомес получил письмо:
«Уважаемый генерал и друг!
В субботу утром я вышел из вашего дома в состоянии столь удрученном, что решил подождать дня два и дать своим чувствам успокоиться. Я хотел, чтобы решение, продиктованное мне впечатлениями не только от последней нашей встречи, но и от предыдущих разговоров с вами, было плодом зрелых размышлений, а не результатом мимолетной обиды или излишней горячности в защите священных для меня идеалов.
Есть нечто, стоящее выше всякой симпатии, которую вы внушаете мне, как человек, и даже выше всех доводов рассудка, подтверждающих своевременность вашего начинания, — я полон твердой решимости не позволить страстной приверженности к идее, в которой заключена вся моя жизнь, увлечь меня на неверный путь. Я не окажу ни малейшего содействия делу, начатому с целью установить на моей родине режим диктатуры личности, еще более позорный и пагубный для моей страны, чем политическое бесправие, от которого она страдает сейчас. Кто мы, генерал? Героические и скромные служители великой идеи, окрыляющей наши сердца, верные друзья страждущего народа или дерзкие и удачливые каудильо, которые, натянув сапоги со шпорами и взяв хлыст в руки, намерены поднять народ на войну, чтобы впоследствии поработить его? Даже руководствуясь самыми искренними побуждениями, можно впасть в очень серьезные ошибки.
Я стою за войну, начатую во исполнение воли страны, в братском союзе со всеми основными силами народа. Я пришел к вам, полагая, что именно такую войну вы намерены возглавить. Такой войне я отдам всю душу, ибо она спасет мой народ. Но из разговоров с вами я понял, что имеется в виду совсем иное.
Разве могу я, генерал, с этой тревогой и этими сомнениями в душе выполнять поручения, привлекать новых сторонников, убеждать тех, которые мне уже верят, вести переговоры с людьми выдающимися, руководить людьми?
Не обижайтесь на меня, генерал, за то, что я изложил вам свои доводы. Я считаю вас человеком благородным и хочу заставить вас призадуматься. Вы можете стать великим человеком, но можете и не стать им. Подлинное величие — в уважении к народу.
Мне кажется, что вас, человека, исполненного достоинства, я люблю. Но той войне, которую в настоящий момент вы собираетесь начать, я говорю — нет!
Остаюсь уважающий вас и готовый к услугам
Хосе Марти».