Хосе Марти. Хроника жизни повстанца

Визен Лев Исаакович

Глава V

НА ЧУЖИХ БЕРЕГАХ

 

 

ПОБЕДА НАД ПЫТКОЙ

Уже третий раз Марти плыл дорогой Колумба, и снова она была для него грустной дорогой.

Серо-свинцовая Атлантика угрюмо вздымалась вокруг «Альфонсо XII», и корабль, вздрагивая от киля до клотиков, ронял клочья дыма в пенную борозду за круглой кормой. Пассажиры предпочитали отсиживаться в каютах, и никто не мешал Марти подставлять лицо мокрому соленому ветру, стоя между канатных бухт у бугшприта.

Мысли мелькали беспорядочной чередой.

Опять ссылка, опять одиночество. Пепито, наверное, сейчас гуляет с Кармен. Мама плачет, отец курит. Агилера и Гомес — что с ними? Генерал Бланко требовал лояльности. Сначала они берут Кубу за горло, а потом требуют радостных гимнов. Нет, достоинство и человека и народа упруго, ущемите его — и почувствуете силу противодействия. Десять лет войны позади. Если верить испанским попам, конца кровопролития пожелал сам святой Яков Компостельский, покровитель королевства. Что же, благочестивые проповедники могут провозглашать что угодно. Чем больше провозглашений, тем больше пожертвований. А кровь льется снова, ее не остановить суесловием и молебнами.

Агустино Сендеги не успел сделать кольцо из звена каторжной цепи. А обручальное стало велико, сустав еле удерживает его. Кармен не хочет ничего понимать. Новый завод отца ей дороже, чем свободная Куба. Он, Марти, думал, что сможет примирить любовь и долг, но пока что — нет, это ему не удается…

— Добрый вечер, дорогой доктор, я думал найти вас в салоне…

Марти резко обернулся. Высокий человек с обветренным лицом стоял перед ним, заложив руки за спину. Марти узнал его. Полковник побежденной республики Рамон Роа, один из тех, кто подписал Санхонский пакт, плыл в Испанию, чтобы попытаться заставить правительство выполнять обещания.

Когда на бортах и мачтах «Альфонсо XII» зажглись ночные сигнальные огни, разговор двух кубинцев еще не был кончен.

— Вы правы, полковник, мир — великое благо, но мир в Санхоне — позор! Куба больна не от войны, а от рабского порабощения. Наша страна созрела для независимости, и реформы Санхона — лишь причиняющие боль перевязки на ране, которая ждет смелой руки хирурга…

— Послушайте, Марти, Куба устала. Никто не хочет воевать…

— Куба устала, это так. Но жаль, что сюда, в океан, не доносятся выстрелы из Орьенте — лучший ответ на слова о нежелании сражаться. Разве мишура внешних свобод может обмануть народ? Разве не остались в земле Кубы корни чуть отступившего зла?

— Не будем спорить, дорогой Марти, — вдруг неожиданно мягко сказал Роа. — Мы оба рождены на Кубе…

«Альфонсо XII» рассекал тьму слабо освещенной стрелой бугшприта. Звуки неспокойного ночного моря сливались в глухой ропот.

Роа, высокий и грустный, ушел в каюту, и на сердце у Марти стало еще тяжелее. Вот и еще один солдат устал, сдался, стал вымаливать милости. А ведь это его песню запевали мамби:

Когда над траншеей черной На грозном ветру — знамя Кубы…

Губернатору Сантандера, куда 11 октября 1879 года прибыл корабль из Гаваны, было в высшей степени наплевать на ссыльных вообще. Он осуществлял «строгий надзор» прежде всего за контрабандой рома и сигар. Сказывалась личная заинтересованность.

Марти понял это и не замедлил уехать в Мадрид.

Он помнил бурный водоворот республиканского Мадрида, красоту его революционного духа и энтузиазм. Теперь ему казалось, что время остановилось и для города на берегах Мансанареса нет ничего важнее свадьбы Альфонсо XII Бурбона с австрийской и венгерской принцессой Марией Кристиной.

Оставив чемодан в дешевом пансионе на узкой улочке Тетуан, он отправился искать давних друзей. Их оставалось совсем немного — старый Берналь, заседавший теперь в кортесах, как один из. трех вест-индских депутатов, да несколько завсегдатаев театра «Эспаньоль».

Мадрид был чужим, холодным. «Я не нашел здесь ничего, что было бы достойным восхищения, — ни театров, ни кружков, ни собраний в Атенео. Ничего».

На почтамте ему дали несколько писем — от Кармен, матери, Вионди, Аскарате. Вионди писал о делах и обещал помогать семье, Аскарате сообщал о ссылке Агилеры и Гомеса в Африку, мать заклинала его беречься от простуд, а Кармен…

«Сто кинжалов не причинят мне столько боли, — записывал в дневнике Марти. — Она не хочет понять меня…»

Дела, порученные ему в спешке Вионди, не отвлекали от мыслей о доме: «Мне тяжело, я хочу убежать от самого себя — ведь я оторван от родной земли, от ребенка, головку которого можно поцеловать. Я покинул их, чтобы сильнее их любить».

По вечерам он шел в музей Прадо к любимому Гойе или просиживал в зале Национальной библиотеки над грудами Монтескье и Руссо. Он с грустным сожалением смотрел, как жадная до зрелищ уличная толпа приветствует спектакль королевской свадьбы — «бесполезную, помпезную византийскую церемонию…».

В конце концов он заболел и по ночам будил хозяйку пансиона долгим кашлем. Добрая толстуха носила жильцу горячее молоко и грелки. Право же, он заслужил это, он был таким скромным и бледным, вежливым и одиноким. И к тому же пока что платил вперед.

Старый Берналь привез доктора, а когда тот ушел, оставив листки с рецептами, сказал с хриплым вздохом астматика:

— Ты сам себя сжигаешь, Пене…

Едва поднявшись на ноги, Марти отправился к депутату Мартосу. Вионди считал, что Мартос стал «способным координатором либеральных сил», и надеялся, что он сможет хоть чем-то помочь Марти в защите дела Кубы. У Марти были основания не соглашаться с Вионди — он помнил речи Мартоса на сессии кортесов в первые дни Второй республики. Но он все же пошел к «координатору» — «пусть никто не упрекнет меня в том, что я не использовал все средства».

У Мартоса была вытянутая, странной формы голова, очки в черной оправе сидели косо. Депутат был наслышан о Марти прежде, но особого значения этой фигуре не придавал. И вот теперь в течение двух часов он не переставал удивляться фанатической, как ему казалось, убежденности сосланного поэта.

— Санхон — это обман, — быстро говорил Марти, — в стране нет мира, Кубой по-прежнему правят страх и ненависть. Нам обещали реформы и амнистию, а каторжные тюрьмы Сеуты, Чафаринаса и Махона набиты секретно высланными патриотами.

Революция живет в сердце каждого, Куба видит, что реформизм — ложный путь, что ему не суждено погасить огонь борьбы, потому что не в интересах испанцев покинуть остров…

«А ведь он прав, — вдруг растерянно подумал Мартос. — Или его дорога войны, или, как прежде, испанский гнет. Третьего не дано…»

На следующий день они встретились в кортесах. Марти сидел на галерее для публики, и горькая усмешка кривила его губы. Ничего, пусть Мартос, как попугай, повторяет с трибуны услышанное вчера. Лишь бы его услышали депутаты. Чем он кончит, чего потребует?

— …Прошу милости для несчастного острова. Лучшей щедростью его величества в связи с бракосочетанием была бы обещанная эмансипация рабов…

Марти поглядел на Берналя. Старик тонул в кресле, устало склонив голову.

«Не верит, — подумал Марти. — Поддержит, конечно, Мартоса, но уже ни во что не верит…»

Мартос взглянул на Марти, чуть развел руками, словно говоря: «Я сделал все». Марти вежливо кивнул.

Спустя месяц Вионди читал письмо Мартоса: «Марти произвел на меня такое впечатление, что я должен тебе сказать: он самый талантливый человек, которого я знаю».

Вионди вздохнул, сунул листок в конверт. Мартос не открыл Америки этим отзывом. Где-то сейчас Пепе? Что он делает?

А Марти собирался в дорогу. Ничто не удерживало его в Испании. Министры короля так и не отменили рабства. Призывы Роа не помогли, и Марти стал свидетелем исполнения своих предвидений, свидетелем бессилия либералов. Он жалел только одного из них — Берналя, и только старик что-то значил для него теперь во всем Мадриде.

Марти покидал Испанию, но путь его лежал не на Кубу. Билет на родину был слишком дорог: ссыльные могли заплатить за него лишь публичным отречением.

В канун отъезда он перечитывал последние письма. Кармен всегда хотела для него должностей и чинов, а он оставался опасным безумцем. Теперь она уехала с Пепито к отцу, и конверты со штампом Камагуэя леденили ему ладони.

«…Трудности громоздятся на моем пути, — написал Марти Вионди в тот вечер. — Но они предназначены для меня и ни для кого другого. Во мне борются долг перед страдающей родиной и семейный долг, каждый из которых требует принести другого в жертву. Это молчаливая пытка. Однако было бы трусостью взять на себя большую ответственность, а в тяжелый момент сбросить ее… Легко преуспевают лишь те, кто не боится быть несправедливым.

Пусть все, что предназначено мне, придет. Без слабости и усталости я протягиваю свои руки навстречу».

В Париже Марти встретил Огюст Вакери. Они познакомились еще в январе 1875 года, и теперь Вакери устроил обещанную тогда встречу с Гюго. На улице Клиши, 21 кубинец и француз вошли в полутемный подъезд и поднялась на пятый этаж.

К сожалению, не сохранилось документов, достоверно повествующих о беседе двух гениальных сынов своего времени. Мы знаем лишь, что Марти записал: «Наш век и Гюго неразделимы…»

3 января 1880 года Марти шел по улицам Нью-Йорка. Он решил сразу испробовать свой английский и после нескольких бесед с упитанными полисменами разыскал дом кубинца Мануэля Мантильи. Дон Мануэль и его жена Кармен Мийярес, которую друзья звали просто Кармитой, сдавали комнаты внаем.

Марти купил большую бутылку хереса, и обитатели дома Мануэля Мантильи подняли бокалы «за здоровье доктора». В тесной гостиной стоял шум, знамя Кубы над камином, словно в бою, заволакивало синим дымом. Марти снова был среди друзей.

Как и всякого новичка, его неудержимо тянуло на улицу. В тот год, на его счастье, нью-йоркская зима была теплой, снег таял, едва выпав. Все же Кармита заставила Марти истратить кучу денег, и он стал похож на стопроцентного янки: тяжелое широкое пальто, калоши, теплый шарф и шляпа знаменитого фасона «дерби».

Теперь простуда была не страшна. Изучая Нью-Йорк, Марти медленно проходил мимо хмурых фасадов Уолл-стрита, улыбался при виде деревенских домишек, уцелевших в районе 59-й улицы, пил жидкий кофе с молоком в крохотных закусочных на углах, катался на поездах городской железной дороги, грохотавших над улицами по стальным пятиметровым эстакадам и пугавших впряженных в фаэтоны лошадей. Он покупал каракасские газеты и кубинские апельсины, слушал песни негров в Гарлеме и сравнивал бульвары Испанской Америки с претенциозной Пятой авеню. К вечеру пляшущий свет газовых фонарей ронял на его усталое лицо неверные блики. Он шел домой, а Нью-Йорк по-прежнему гудел и свистел, кутался в драные шарфы и норковые манто, спешил и фланировал, стенал и улыбался, покупал и продавал… Почти полуторамиллионное сердце Соединенных Штатов 1880 года восхищало и подавляло своей грандиозностью.

Внешне все было действительно великолепно. Почтенные дамы раздавали бедным бесплатный суп, в Метрополитэн-опера пела Аделина Патти, а «Общество толстяков», куда мог быть принят каждый, кто достиг, веса в двести пятьдесят английских фунтов, насчитывало уже более тысячи человек.

На деле было другое. Соединенные Штаты переживали трудные годы экономического становления.

Минуло едва тридцать лет с того дня, как у Тихого океана на маленькой мельнице Суттера были найдены первые крупицы желтого металла — микробы, заразившие страну золотой лихорадкой. Как ни странно, больше всего золота осело в карманах Корнелиуса Вандербильда, который и не думал ездить в Калифорнию. С шестизарядным кольтом в руках он грузил золотоискателей на свои суденышки, отправлявшиеся к берегам надежд. Теперь этот джентльмен носил сшитые в Париже сюртуки, прятал кольт в письменный стол и откровенничал с прессой: «Что мне законы? Разве у меня нет власти?»

Отгремела великая гражданская война между Севером и Югом, между свободой и рабством. Из недр Аппалачских гор, из рудников Огайо, Индианы и Иллинойса потекли угольные реки, подвластные воле еще одного нувориша — Марка Ханна. Уже родилась «Стандард ойл компани», и Рокфеллер хладнокровно разорял мелкую нефтяную сошку.

Темп жизни убыстрялся все более. Уже не осталось свободных земель на востоке, города росли не вширь, а ввысь. Два плечистых висконсинца, Армор и Свифт, прославили Чикаго консервами из пахнущей конским потом «говядины». Словно гигантский стальной бич, страну перехлестнула трансконтинентальная железная дорога. Вместе с дымом в паровозные трубы вылетали надежды мелких акционеров. Спекулируя их доверием, Джей Гульд, которого Гвен назвал «проклятием Америки», заграбастал четверть миллиарда.

«Migt is right» — «Кто силен, тот и прав». А силен тот, кто богат. Суды над высокими мошенниками заканчивались оправданием подсудимых или не начинались вовсе. Судьи стоили недорого в стране, где продавались сенаторы, министры и президенты.

Казалось, что ничего не поделаешь. «Each man for himself» — «Каждый за себя» — гласил еще один одобренный Всемогущим Долларом принцип. Но Справедливость, Честь и Человечность нашли своих защитников.

Весной 1864 года выступления рабочих заставили законодателей штата Нью-Йорк отказаться от принятия антизабастовочного билля. В том же году бостонский слесарь Айра Стюарт организовал Ассоциацию рабочей реформы для борьбы за восьмичасовой рабочий день. Это движение поддержали Уэнделл Филлипс, в недавнем прошлом крупнейший деятель аболиционизма, Уильям Сильвис, вожак профсоюза, объединявшего сталеваров США и Канады, и многие другие борцы. Летом 1866 года первый американский рабочий конгресс провозгласил в Балтиморе создание Национального рабочего союза. Враг уже был известен — промышленная и финансовая буржуазия.

Рабочие Америки начинали понимать правильность пути, избранного I Интернационалом. В 1870 году состоявшийся в Цинциннати конгресс Национального рабочего союза принял резолюцию, в которой говорилось: «НРС заявляет свою приверженность принципам Международного товарищества рабочих и надеется присоединиться к упомянутой организации в ближайшее время».

В дни Парижской коммуны пролетарии США собирали средства для восставших, а после падения Коммуны протестовали против подлого поведения американского посла во Франции Уошберна, который ратовал за расстрел коммунаров. Выражая мысли рабочих, Уэнделл Филлипс говорил:

— Я приветствую Париж как авангард мирового Интернационала. Люди, возглавлявшие Коммуну, являются самыми передовыми, честными и благородными патриотами.

13 сентября 1871 года двадцать тысяч рабочих прошли по Нью-Йорку, требуя восьмичасового рабочего дня. Над одной из колонн колыхалось алое полотнище со словами: «Если мирные попытки окажутся безрезультатными, тогда революция».

Митинги специалистов проходили с неизменным успехом. Пролетариат США нащупывал верный путь, но успеху рабочего движения помешал разразившийся в 1873 году кризис. На улице оказалось три миллиона человек. В Нью-Йорке полиция расстреляла демонстрацию союза безработных, в других городах их травили собаками и избивали. Кризис тянулся до 1878 года. Пятилетний террор и голод привели к почти полному развалу еще не окрепших рабочих организаций.

В 1879 году Межнациональный рабочий союз, созданный последователями Маркса в Соединенных Штатах, провел все же ряд успешных забастовок. Но начинавшийся промышленный бум сбил остроту классовых боев. Страна понеслась вперед на всех парах. По меткому выражению Марка Твена, богом № 1, самым большим, надежным и лучшим в мире американским богом, окончательно стал «самодовольный Доллар» — достойный потомок «самодовольного английского Фартинга». Кошмарные отчеты о варварстве «красных» сменились на первых полосах газет сенсациями из уголовного мира.

И сквозь бесстыдную мишуру просперити лишь немногие видели истинное положение дел.

В первые дни после приезда в Нью-Йорк Марти считал США образцовым государством. Но еще не истек январь, как в душе кубинца появился холодок разочарования. Он заметил следы перерождения на лице американской свободы и постепенно начал понимать, что преступный альянс между дельцами и политиканами медленно, но верно превращал демократию в удобный для гульдов и морганов оффис.

И все же Марти, вырвавшийся из монархической Испании, дышал полной грудью. Никто не следил за ним, никто не принуждал к чему-либо. Кубинские эмигранты вокруг были полны неясных, но и неугасающих надежд.

— Э, дон Хосе, — говорил вечерами Мануэль Мантилья, — мы надеялись на завтрашний день на Кубе, мы ждем его и здесь…

— Я вижу, как трудно жить в Нью-Йорке, — отвечал Марти, — но все-таки здесь свобода. Что же до трудностей — разве они не закаляют нас, не делают более сильными?

Он написал в Гавану о своем намерении вызвать жену и сына в Нью-Йорк, «как только обретет свою крышу в новой стране». Последние деньги он истратил на картуз и пальтишко для любимого Пепито.

Кармен ответила сердитым письмом, но Марти понял, что она хочет приехать. И он кинулся искать работу.

В издательстве бывшего президента Революционного комитета Понсе де Леона и его друга, венесуэльца Болета Перасы, которое выпускало литературу на испанском языке, не было ничего. Симпатизировавший кубинцам издатель Фрэнк Лесли погряз в долгах. Знаменитый Эпплтон, на которого Марти возлагал самые большие надежды, путешествовал по Европе, а его заместитель отказал даже в аудиенции.

Это было закономерно. В погоне за осязаемыми благами людям было не до духовной пищи. Французские и испанские профессора филологии радовались месту корректора или переводчика. Марти снова и снова пешком проходил из одного конца города в другой, прочитывал все объявления в газетах, но переводчики и корректоры не требовались никому.

В конце концов гонорар за перевод писем для нескольких мелких торговых фирм позволил ему воспрянуть духом. Он подарил детишкам Кармиты шоколад, а Вионди отправил письмо, где говорилось: «Может быть, все январские тучи исчезнут в феврале».

Теперь, с первыми заработанными долларами в кармане, он мог отправиться в нью-йоркский Революционный комитет, куда не хотел идти в первые дни, чтобы не выглядеть беспомощным просителем. Его встретили Каликсто Гарсиа и новый председатель комитета Хосе Франсиско Ламадрис.

Когда после краткой беседы он ушел, получив приглашение на обед в дом генерала, Гарсиа сказал Ламадрису:

— Очень, очень милый молодой человек. И образованный, и умный, и, очевидно, смелый. Мне много говорили о его работе в Гаване до провала. Но какой из него солдат? Он пробыл в комитете полтора часа, из которых мы беседовали тридцать минут. Остальное время он кашлял…

 

«НАМ НЕ СДЕЛАТЬ БЕЗ НЕГО РЕВОЛЮЦИЮ»

Марти остался не очень доволен беседой.

Он вспоминал тесную комнату комитета с длинным и узким столом посредине, где склонялись над мятой картой острова усатые люди в длинных пиджаках и повязанных бантом галстуках. Он вспоминал их разговоры — отрывистые и четкие фразы профессиональных военных, для которых не существовало ни сомнений, ни проблем. Их заботило только одно: деньги и оружие.

Оружие… Восемь винтовок, стоявших в углу. У кого-то на квартире хранится еще четырнадцать. Ролоф обещал принести дюжину револьверов. И это пока все.

Члены комитета — храбрые ветераны, славные представители поколения, которое подняло знамя восстания в 1868 году. Но ведь они хотят воевать вслепую! Идет январь, а последние известия с острова датированы ноябрем. В ноябре в Орьенте сражались негритянские отряды, в центре острова дрались патриоты под командованием Серафина Санчеса, Эмилио Нуньеса, Франсиско Каррильо. А сейчас уже январь.

Генерал Гарсиа возглавляет войну по праву. После Максимо Гомеса и Антонио Масео он, несомненно, один из самых популярных и талантливых военачальников, вставших во главе повстанцев. Он не подписал Санхонского пакта — после ста дней боев в окружении он выстрелил себе в голову, чтобы не сдаваться живым. Вылечив пленника, испанцы посадили его в смердящую одиночную камеру. Какой страшный шрам пересекает лицо дона Каликсто!..

Но почему генерал нарушил слово, данное Антонио Масео? Ведь он специально ездил в Кингстон, на Ямайку, чтобы согласовать с Масео планы войны. Масео должен был командовать первой же большой экспедицией на Кубу. А теперь вместо него назначен генерал Бенитес. Конечно, Бенитес храбрый и преданный человек. Но разве пойдут за ним гуахиро Орьенте, разве откликнется Камагуэй? Они ждут одного вождя, и этот вождь — Масео.

Что же случилось? Как поговаривают, Масео отстранен, потому что он мулат, а Бенитес назначен, потому что он белый. Неужели снова «fear of the negro»? Хуан Гомес считает, что только из-за этого в Десятилетнюю войну был отклонен выдвинутый Масео план прорыва из Орьенте и Камагуэя в западные провинции Кубы. Тогда богатые плантаторы испугались, что все негры по всей Кубе возьмутся за оружие; что, разгромив испанцев, они поднимут руку и на своих бывших хозяев; что война за свободную от Испании Кубу станет «черной войной» и остров превратится во второе Гаити, в республику негров. Не случайно слышались возражения против выдвижения «цветных» на командные должности, не случайно еще тогда плелись интриги против Масео.

Но неужели члены комитета и сам Гарсиа — единомышленники расистов-плантаторов? Нет, это невозможно! Но, быть может, они вынуждены были уступить чьему-то давлению?

Так или иначе, отстранение Масео выгодно только врагам. «Fear of the negro» — этим призраком запугивают кубинцев сторонники аннексии острова Соединенными Штатами, страной, где расизм лишь слегка пошатнулся после удара, нанесенного ему Линкольном. Но программа аннексионистов не годится для бойцов за независимость. Тот, кто разделяет народ, отдаляет победу.

Неужели Ламадрис и Гарсиа не понимают, что войну решает не только количество винтовок?..

И все-таки Марти решил участвовать в работе комитета, хотя и был не согласен со многим. В конце концов, думал он, эти люди готовы платить жизнью за свободу Кубы.

Теперь вечерами он шел туда, где готовили революцию. Он выполнял любые поручения — составлял письма с призывами жертвовать на войну, пересчитывал винтовочные патроны, встречал в нью-йоркском порту эмигрантов.

Он не думал о себе, забывая укутывать горло, надевать под пальто теплый свитер. И вскоре он простудился. Казалось, кашель разорвет ему гортань. Кармита уговаривала его лечь, несдержанный Ролоф ругался по-русски и по-испански. Марти так и не лег. Он счел, что болеть ему некогда, и по-прежнему пропадал в комитете.

— А мы не ошиблись, назначив его субделегадо гаванской хунты, Каликсто, — сказал как-то Гарсиа осторожный Ламадрис.

24 января 1880 года из подъезда старинного четырехэтажного здания «Стик-холла» чинно выходили группы членов какого-то религиозного братства. На смену им в зал вливались шумные, оживленно жестикулирующие люди — живущие в Нью-Йорке кубинцы. Они приходили с семьями и в одиночку, желая увидеть друзей и блеснуть новыми туалетами. Они уже много раз собирались вместе, каждый примерно знал, что ждет его на этом вечере, и поэтому всеобщее настроение было благодушно-спокойным.

Марти должен был участвовать в таком собрании впервые. Ему стоило немалых трудов убедить генералов, что народом нельзя командовать, как военным лагерем, что необходимо выступить с терпеливым разъяснением целей революционной войны сразу перед сотнями кубинцев, большинство которых еще не принимало участия в координируемой комитетом деятельности. Однако генералы слабо верили в силу слова, и Марти не раз был близок к отчаянию, видя, что комитет по-прежнему предпочитает иметь дело лишь с узким кругом ветеранов, уже не мыслящих своей жизни вне боев и походов.

Все-таки он сумел перетянуть на свою сторону Ролофа, затем Ламадриса. После этого великодушно позволил убедить себя и Гарсиа.

Теперь у Марти была одна мысль — победить равнодушие к борьбе родины, которое еще жило в сердцах многих озабоченных своими насущными нуждами соотечественников. С самого утра он не выходил из своей комнаты, склонившись над набросками речи. Тихо входила Кармита, ставила на край стола кофе и сандвичи. Марти благодарно кивал и писал, писал…

К вечеру, как ему казалось, он сделал все. Он снова выпил кофе и надел жестко накрахмаленную рубашку.

Выйдя на сцену «Стик-холла», он услышал, как шумит зал. Но это не был шум одобрений или протестов. Это был самый ужасный для оратора шум — безразличия.

Лишь немногие в Нью-Йорке хорошо знали Марти. Основная масса кубинцев, эмигрировавшая восемь-десять лет назад, не слышала ни его фамилии, ни его речей, ни стихов. Первые слова, сказанные им негромко, вернулись, словно отскочив от первых рядов. Марти сделал шаг вперед и четко повторил их:

— Долг нужно выполнять просто и естественно…

Дрожащее пламя газовых рожков заставляло приплясывать невысокие тени на полу и на стенах. Аудитория постепенно замолкала, люди смотрели на сцену, откуда на них несся поток страстных, огненных слов. Молодой человек, сжавший в руке листки с набросками речи, был не похож на выступавших здесь прежде.

— Минувшая Десятилетняя война была необходимостью для народа Кубы, который еще совсем недавно пребывал в рабстве. В этой справедливой войне кубинцы сделали героические подвиги ежедневной реальностью, а необыкновенное — обыкновенным…

Зал слушал все внимательнее. Многие спрашивали у соседей имя оратора.

— Марти? Кажется, это парень из «Сан-Пабло», которого испанцы судили в шестьдесят девятом… Марти? Я знаю от Аскарате… Марти? Мне говорил полковник Роа… Ну да, это он! Все такой же бледный. Тише, тише, слушайте, слушайте!

— Взгляните на тех кубинцев, которые склонны скорее теоретизировать, а не бороться. Их образ мыслей целиком испанский, и они более всего боятся нарушить свои финансовые дела. И каким поразительным контрастом выглядят сердца и лица тех, кто, полный спокойной смелости, предпочитает работать, чтобы построить свои новые дома на своей земле, освобожденной ценою бескорыстных усилий и жертв. Я вижу эти лица здесь, в этом зале, я слышу биение этих сердец, и я верю, что единая воля кубинцев спасет Кубу…

Он говорил больше часа, и больше часа «Стик-холл» сидел как на иголках, подхваченный полетом его ясной мысли. Аплодисменты и крики «Браво!» гасли быстро — люди хотели услышать каждое слово.

— Пусть будет сказано на этой пуританской земле: несправедливо обвинять граждан нашей Испанской Америки в бунтах и неповиновении. Грехи раба целиком лежат на его хозяине!

Аплодисменты вспыхнули лишь в середине зала и сзади, и Марти почувствовал, как настороженно напряглись первые ряды. Вот он, вечный камень преткновения, вот оно, лицо скрытых рабовладельцев, сторонников присоединения Кубы к Штатам, где до сих пор негр не чувствует себя свободным. Вот она, причина отставки Масео!

— Я верю в людей, отдающих жизнь во имя всеобщего блага. Я помню молчаливых индейцев, которые тысячами гибли в боях за свободу нашей Америки, я помню негров и мулатов, без которых не было бы многих побед минувшей войны.

И не нам говорить о подозрениях в строю бойцов. Янки, эти саксонцы севера, считают слегка цветными всех кубинцев без исключения, и дело тут не в цвете кожи, а в мании владычества, в цезаризме янки, которые хотят повелевать на землях всей нашей Америки.

Решение кубинцев в час новой войны может быть только одно: прежде чем мы откажемся видеть нашу родину свободной и процветающей, сольются воды Севера и Юга, а змея родится из яйца орлицы. Так пусть эта война, эта революция станут общим делом!

Аплодируя вместе со всеми, Гарсиа наклонился к Ламадрису:

— Я бы не сумел так сказать.

— Ему не сделать революцию без нас, а нам — без него, Каликсто, — ответил Ламадрис.

Речь Марти явно помогла патриотам. Негры и мулаты, охладевшие было к новой войне после отставки Масео, снова стали откликаться на призывы комитета, пожертвования возросли. Кубинцы, казалось, стали более единодушны.

Еще в канун собрания в «Стик-холле», 24 января, Гарсиа не был уверен, стоит ли выпускать Марти на сцену. А 25 января он мог в пух и прах разнести любого, кто отозвался бы о Марти нелестно. Впрочем, таких не находилось. Колония единогласно признавала за Марти блестящий талант и редкий патриотизм.

Когда в комитете решался щекотливый вопрос о том, кому идти за деньгами к богатому торговцу Мигелю Кантосу, первым было названо имя Марти. С ним вместе отправился Ролоф.

Сеньор Кантос уже привык к американской манере вести дела. Выслушав Марти, он достал коньяк и ответил:

— Ты мог бы говорить покороче, сынок. Я ведь был в «Стик-холле». Я обещаю комитету корабль и часть оружия…

Спустя пару недель в комитет прибыл посланец с Кубы. Из провинции Лас-Вильяс от Франсиско Карильо он привез собранные среди кубинцев песо.

Гарсиа ликовал. Деньги Кантоса, Каррильо да и его собственные сбережения уже позволяли кое-что сделать. 17 апреля во главе группы вооруженных экспедиционеров суровый генерал отплыл из Джерсей-сити на борту маленькой шхуны «Хэтти Хэскел».

Марти остался в Нью-Йорке. Так решил комитет. Все, кроме, разумеется, его самого, считали, что он лучше поможет революции, отвечая за поставку всего необходимого для войны.

Бурный водоворот внешне неприметных, но весьма важных и знаменательных событий захватил Марти. Газета «Ла Индепенденсиа», которую выпускал комитет, в каждом номере призывала кубинцев к пожертвованиям, и в кассе снова появились доллары. Их приносили те, кто был беден. Дворники и разносчики дров, кучера фаэтонов и сигарочники. Кубинцы и американцы.

Денег все-таки не хватало, и Марти, надев свой единственный костюм, сам отправлялся в богатые кварталы. Чаще всего он шел пешком — билет городской железной дороги стоит пять центов, как и чашка кофе. Еще по дороге он чувствовал, как в груди нарастает раздражение. Он знал, что хозяева особняков будут любезны, а когда разговор зайдет о покупке винтовок, пообещают дать ответ позднее. Слишком многим из них не дорога свобода Кубы.

Да, конечно, думал Марти, янки ориентируются в политике куда лучше. Воротилы сахарного треста, например, не пожалеют денег, чтобы прибрать к рукам кубинские плантации. Те, кто хочет аннексии, давно предлагают постучаться в их двери. Но разве это нужно Кубе?

Марти отдавал комитету свои последние доллары и снова скоро оказался в долгах. Но Нью-Йорк уже влил новые соки в его несколько академичный английский язык, и проблема работы была, наконец, решена. 21 февраля 1880 года только что созданный еженедельник «Аур» познакомил американцев с первой статьей Марти.

Статья была посвящена работам художника Мадрасо и понравилась знатокам. Редакция, прежде видевшая в Марти случайного автора, тут же поручила ему вести отдел критики искусства.

Марти оправдал и надежды и гонорары.

«Аур» получил серию очерков о «сверхтонкости» француза Фортуни, которого влекли исключительно испанские сцены, «бедности фантазии» баталиста Мессонье, «розоватой гладкости» поклонника женской прелести Бугро и многих других вопросах.

Снова, как когда-то в Мексике, Гватемале и на Кубе, Марти стал желанным гостем на литературных вечерах и домашних спектаклях, дискуссиях и обедах. Почтенные дамы благосклонно улыбались, когда он приглашал их на вальс, а юные сеньориты требовали стихов в альбомы.

И он писал пустяковые четверостишия, спорил о новых пьесах, а вернувшись домой, устало говорил Кармите:

— Сегодня, танцуя с женой одного сеньора, я убедил ее купить для Гарсиа пять винтовок…

Кармен и Пепито приехали в весенний день, когда неяркое нью-йоркское солнце высушило тротуары и крыши, и традиционный ритм жизни в пансионате Мантильи рухнул под бурным натиском двухлетнего сорванца. Марти перестал ходить на диспуты, товарищи по комитету понимающе кивали, когда он торопился домой. Кармен не изменила своим привычкам, и сейчас же по приезде она заказала на Парк-авеню новое платье, но была необычно тиха и нежна.

Жизнь, казалось, начиналась сначала. Все чаще в черную кожаную папку ложились листки с набросками будущих стихотворений, и Пепито затихал, слушая ритмичную речь отца:

Мальчик, ты для меня Опора моя и корона…

Да, все как будто бы шло хорошо, но раны прошлого не рубцевались. «Я не чувствую себя одиноким сейчас, — писал Марти Вионди, — но корни, даже после того как вырваны, оставляют свой след в земле…» Обостренная интуиция поэта предсказывала возможность нового взрыва.

Он случился, когда Ламадрис отправился в Ки-Уэст, основанный кубинскими эмигрантами на скалистом островке в двух третях пути от Кубы до Флориды. Там жили табачники, называвшие свой город на кубинский манер — Кайо-Уэсо и свято хранившие вольнолюбивые традиции.

Ламадрис не без оснований рассчитывал получить у них финансовую поддержку и уехал, возложив обязанности президента комитета на Марти.

Опять, потратив день на переводы и журналистику, Марти пропадал на митингах и собраниях. Кармен была вне себя. Нет, не затем она ехала в Нью-Йорк, чтобы смотреть, как получает туберкулез ее муж и простуживается ее ребенок. Нет, она не оставит Хосе в покое, пока тот не бросит пустую игру в революцию и не начнет спокойную жизнь. Уж лучше жить в Камагуэе, где нет электричества, но зато есть тишина…

Марти молчал. Кармен была права — на Кубе они могли бы не знать нужды. Один из родственников ее отца занимал в колониальной администрации весьма и весьма важный пост. Он давно обещал, что власти смогут закрыть глаза на прошлое Марти и предоставят ему достойное его поэтической славы место.

Марти молчал, но не колебался. «Ты знаешь, Вионди, — писал он в те дни в Гавану, — ты знаешь, что, каким бы ни был я фантазером и идеалистом, в моем сердце нет места для несбыточных иллюзий. Невозможное возможно. Нас называют сумасшедшими, но мы, сумасшедшие, — мудрецы. Я по-прежнему буду растить дерево, хотя, — я это чувствую, мой друг, — тень его ветвей никогда не упадет на мой дом».

Весна была ясной, с жаркими полднями, а в доме Марти становилось все холоднее. Даже маленький Пепито, словно догадываясь о разладе, смотрел невесело.

И все же радость, которой так не хватало в Нью-Йорке, пришла. 7 мая генерал Гарсиа с шестью спутниками высадился в Асеррадеро, на южном побережье провинции Орьенте. 13 мая кубинцы передавали из рук в руки только что отпечатанную прокламацию. В ней говорилось, что высадка Гарсиа — это триумф воли народа, которая служит уздой для испанских завоевателей. Прокламация призывала создать армию, которая бы работала, чтобы помогать армии, которая сражается.

Ни для кого не было секретом, что текст составлял Марти. Эмигранты воодушевились снова, приток денег усилился, и от комитета ждали новых сообщений, призывов и распоряжений. Люди хотели побед, оптимизм побеждал равнодушие, хотя никто и не мог точно сказать, что же происходит на Кубе в действительности.

 

ПОРАЖЕНИЕ

Когда Марти писал «Обращение 13 мая», он знал, что сама по себе высадка Гарсиа еще ничего не решает. Генерал мог рассчитывать на успех, лишь приняв командование повстанческими отрядами. Для этого горстке его храбрецов нужно было отыскать в горных лесах Орьенте группы Хосе Масео, Гильермо Монкады и Кинтина Бандераса, а потом соединиться с мамби в центре и на западе острова.

Однако и этого было мало для победы. Долгожданная, полная и всеобъемлющая, она могла прийти лишь в случае всенародной поддержки вновь начатой войны.

Тянулись недели, полные надежд и разочарований. Слухи с Кубы противоречили один другому, новые ссыльные сообщали о боях и арестах, о предательской тактике либералов-автономистов, которые слали к повстанцам своих эмиссаров, чтобы убедить их сложить оружие. Восстание только мешает реформам, кричали автономисты, преступно платить жизнью патриотов за то, что испанцы обещают дать стране в случае мира.

Марти становилось все труднее поддерживать бодрость духа среди единомышленников.

1 июня прекратили борьбу мамби Орьенте. Хосе Масео, Монкада и Бандерас так и не встретились с Гарсиа. Не зная даже о его высадке, без патронов и продовольствия они вступили в переговоры с испанцами. Мамби просили одного — возможности покинуть остров. Испанцы согласились. Но едва перегруженная шхуна с кубинцами вышла в открытое море, ее настигли испанские канонерки. Повстанцев отправили на каторгу.

Бригадный генерал Грегорио Бенитес, который должен был поднять Камагуэй, также оказался в плену. Разобщенность и неподготовленность восстания приносили свои горькие плоды.

Что мог поделать Марти? Страна не поддерживала повстанцев, это было ясно. Но он продолжал убеждать маловеров и подбадривать нытиков. В конце концов все еще могло измениться, ведь Гарсиа был на Кубе, а в Лас-Вильясе по-прежнему сражались отряды Франсиско Каррильо, Серафина Санчеса и Эмилио Нуньеса. Он говорил так всюду и только вечером, дома, позволял себе снять маску оптимиста.

Может быть, ему было бы легче, если бы не Кармен. И без ее упреков он видел, что семья на грани нищеты. Заказ от журнала «Аур» на три большие статьи под общим заголовком «Впечатления нового испанца» пришелся весьма кстати. Прислушиваясь к дыханию спящего сына, Марти исписывал лист за листом, и трагичность бежавших дней накладывала свою печать на неровные строки: «Соединенные Штаты — действительно надежда мира. Но им недостает всех тех духовных факторов, которые необходимы в качестве устойчивого прибежища для правды, свободы и человеческого достоинства».

Нью-Йорк мерцал за окном тысячами бледножелтых и голубых огней. Марти вспомнил грустную песенку негра, натиравшего недавно пол у Кармиты:

Негр сеет хлопок на холме, Негр уберет его. Белый возьмет себе деньги, А негру не даст ничего. Сидит на ветке дятел, Он учится считать. Всё белые забрали, А негр ни с чем опять.

Он спросил тогда у негра, откуда тот родом. «С Миссисипи», — ответил негр. Он уехал на север потому, что ударил белого, который приставал к его дочери. «Нас пятеро в семье, доктор, — говорил негр, — и все мы уехали через час. До утра бы нам там не дожить…»

Да, вот она, Америка, надежда мира. Негр бежал с Юга, а владельцы плантаций именно к южным штатам хотят пристегнуть Кубу. Нет, никогда! Только свобода и полная независимость! Америке еще далеко до совершенства. Так и нужно написать: «Не направляется ли вся плодотворная энергия страны исключительно на материальные цели? Когда наступят тяжелые дни, какое богатство, если не богатство духа, сможет помочь этой стране в ее колоссальном несчастье?»

Статьи были опубликованы и оценены по достоинству. Но скоро их отодвинули на задний план другие, грозные и печальные события.

Генерал Гарсиа не смог встретиться с мамби Орьенте, и 3 августа, измученный скитаниями в горах, он сдался испанцам вместе со своими едва идущими бойцами. Спустя две недели генерал-губернатор Кубы Бланко докладывал Мадриду: «Я обошелся с ним хорошо и посылаю его в Испанию». «Хорошее обращение» означало арест, а «посылаю» — ссылку.

Следом за Гарсиа прекратили бои отряды Франсиско Каррильо и Серафина Санчеса. Один Эмилио Нуньес продолжал дерзко сражаться, считая, что выдвинутые испанцами условия примирения «хуже, чем в Санхоне».

Испанцам пришлось потрудиться, чтоб окружить горстку последних повстанцев в одной из долин центральной Кубы. Но и тогда отчаянный Нуньес решил сдаваться, лишь предварительно связавшись с комитетом в Нью-Йорке. Бланко мог, конечно, просто раздавить мамби силой своей артиллерии, сконцентрированной вокруг их лагеря. Но он решил не будоражить общественное мнение такой «победой» и согласился. Нуньес послал офицера в Нью-Йорк. Гонец вернулся с письмом, подписанным Марти и Ламадрисом. Комитет разрешал Нуньесу сдаться.

Прочитав письмо, Нуньес длинно выругался. Собственно говоря, он не ожидал иного распоряжения, но все же было горько отправляться в плен, ничего не добившись и потеряв столько храбрых товарищей.

— Это еще не все, — сказал вернувшийся из Америки капитан. — Вот личное письмо от Марти.

Нуньес вскрыл конверт, злясь еще более. Вечно эти поэты размазывают то, что можно сказать в двух словах.

«Считаю бесполезным для вас и для нашей родины дальнейшее пребывание ваше и ваших товарищей на поле сражения».

Ну, чтобы сказать это, незачем было писать еще одно послание. Что дальше?

«Такие люди, как вы и я, должны желать для нашей родины радикального освобождения. Оно необходимо, и пусть оно придет с помощью силы сегодня, завтра или когда бы то ни было, но — лишь когда оно станет возможным, в единственно нужный и безошибочно избранный момент. И у нас должен быть тщательно обдуманный, величественный план строительства новой страны».

Нуньес смягчился. Марти прав.

«Наша честь, наше дело требуют, чтобы мы покинули поле боя. Мы не заслужили и не должны заслужить репутацию таких профессиональных революционеров, которые способны жертвовать благородными жизнями ради своих целей, — пусть даже неоспоримо честных! — целей, триумф которых сейчас невозможен».

Нуньес дочитал письмо, взглянул на дату — 13 октября. Усмехнулся: письмо писалось в несчастливый день. Позвал молоденького адъютанта.

— Всему лагерю — на коней! Строиться!

И тихо добавил:

— Мы сдаемся, чико…

Война, которую историки назвали «малой», была кончена. Генерал Бланко звенел новыми орденами, либералы потирали руки, а патриоты — настоящие патриоты — стали думать о новых боях.

Думать — потому, что сделать что-либо было необычайно трудно. После того как в Гаване с помпой было объявлено о победе и пленении главарей мятежников, Нью-Йоркский комитет распался, издание газеты «Ла Индепенденсиа» прекратилось. Опустили руки и другие эмигрантские клубы и комитеты, десятки которых были разбросаны по США, Мексике, Ямайке, странам Южной Америки.

Марти снова и снова анализировал весь ход войны.

Почему не поднялся остров? Почему автономисты смогли убедить столь многих? Гарсиа боялся подходить к городам и терял силы, плутая по горным ущельям.

Двадцать пять тысяч отборных солдат бросила Испания против шести тысяч повстанцев, многие из которых впервые взялись за оружие. Но разве Орьенте и Лас-Вильяс не стали свидетелями замечательных кубинских побед?

Нет, основная причина горького провала — не численный испанский перевес, а трагическая разобщенность патриотов. Плод был сорван незрелым, остров не знал, куда зовут его инсургенты, размахивающие стягом одинокой звезды, и не поддержал их.

Нужно было все начинать сначала. Но у Марти уже не хватало сил, не хватало здоровья. Он заставлял себя думать только о семье и был благодарен издателю нью-йоркской «Сан» Чарльзу Дэйну, который предоставлял его перу страницы своей влиятельной газеты. «Сан» была заметным светилом на газетном небосклоне Соединенных Штатов. Она расходилась по всей стране, ее читали в Англии, Канаде, Латинской Америке. «Сан» не теряла интереса к Кубе, и Дэйн почти никогда не сокращал статей, написанных кубинцем Марти.

Однажды Марти принес Дэйну статью, озаглавленную одним словом — «Пушкин».

— О, я вижу, ваша мысль отлично чувствует себя не только под пальмами тропиков, но и среди русских снегов! — воскликнул Дэйн.

— Я давно хотел написать об этом гиганте, дорогой Чарльз, — ответил Марти. — В Москве открыт ему памятник, и потом мне столько рассказывал Ролоф…

— А, тот длинноносый беглец из России, который научил мамби пользоваться динамитными бомбами!

— Да, тот самый. Ролоф рассказывал мне о трогательной дружбе Пушкина с Адамом Мицкевичем, лучшим польским поэтом. Пушкин — это символ России…

Гонорары газеты помогали Марти поддерживать в доме настороженный мир. Пепито повеселел, отец проводил с ним все свободное время. Но стоило Марти остаться наедине с Кармен, как между ними возникало отчуждение. Кармен вспоминала жизнь в Мехико и Камагуэе, а перед глазами Марти вставали зал в «Стик-холле», посланец Нуньеса, горькие строки писем Масео.

«Я уже не могу быть счастлив», — написал в ту зиму Марти сестре Амелии. Сбывалось его предвидение своей судьбы, о котором он писал в октябре Эмилио Нуньесу: «Я не буду просить милости у Испании и увижу, как от меня на Кубу уйдут жена и сын. А я отправлюсь на новые земли или останусь здесь, согревая свою грудь последним обрывком честного знамени».

Кармен забрала Пепито и уехала не простившись.