Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде

Вьюгин Валерий Юрьевич

Кукушкина Татьяна Алексеевна

Кумпан Ксения Андреевна

Маликова Мария Эммануиловна

М. Э. Маликова

«Время»: история ленинградского кооперативного издательства (1922–1934)

 

 

1. Вступление

Ленинградское кооперативное издательство «Время» представляет собой четко локализованный компактный культурный объект: оно просуществовало 12 лет (с 1922 по 1934 год), было связано с одним городом, Петроградом/Ленинградом, имело устойчивую литературную программу (в первые два года связанную с современными отечественными авторами, последующие десять — с переводами современной западной беллетристики). Его деятельность подробно документирована в обширном архиве. Эти два основных обстоятельства, создающие возможность для насыщенного описания, послужили нам исходным поводом обратиться к истории «Времени».

Очерки истории издательств — известный историко-литературный жанр; в частности, в нем опытнейший историк книги Инга Александровна Шомракова уже написала статью о «Времени» на основании просмотренного ею еще в первой половине шестидесятых годов архива издательства, которая стала основополагающей для последующих справок о нем. Традиционный подход ориентирован на идею канона, с точки зрения которой деятельность издательства интересна и ценна прежде всего связанными с ним крупными, известными именами, литературными направлениями, изданиями, а само издательство репрезентируется как комментированный каталог выпущенных им книг и список наиболее известных сотрудников и авторов. В связи со «Временем» неизменно упоминается об участии в работе издательства А. В. Луначарского — хотя бывший Нарком просвещения возглавил редсовет только в 1931 году, на девятом году его существования, и А. М. Горького — хотя активная и содержательная часть переписки директора издательства И. В. Вольфсона с находившимся в Италии Горьким ограничена 1926–1927 годами и на развитие издательства большого влияния не оказала. Среди авторов, которых издавало «Время», также выбираются прежде всего известные имена — Стефан Цвейг, Ромен Роллан, Осип Мандельштам, Андре Мальро. Если выводить характер «Времени» из состава чаще всего упоминаемых в связи с ним сотрудников и авторов, то приходится предположить, что оно было чем-то вроде горьковской «Всемирной литературы». Если описывать проекты «Времени», например такой фундаментальный издательский труд, как полное авторизованное собрание сочинений Ромена Роллана в 20 томах (1930–1936; издание завершено после закрытия «Времени» ГИХЛ), исходя из утверждения, что оно «явилось важным этапом в ознакомлении советского читателя с творчеством этого крупного французского писателя и мыслителя, с большой симпатией относившегося к русской культуре в ее прошлом и настоящем», то не возникает самой возможности для постановки вопросов, ответы на которые не укладываются в логику историко-литературного канона. В частности, невозможно понять, почему обратилось к столь сложному проекту небольшое кооперативное издательство, главный редактор которого Г. П. Блок, осуществлявший основную работу по организации издания, сделавший для него ряд переводов и редактур, в 1922 году, на пике обеспеченной Горьким и «Всемирной литературой» русской славы Роллана, заметил: «Прославленный ныне Ромен Роллан — гуано, чтобы не сказать иначе». Конечно, резкие слова Г. П. Блока, ориентированные на конкретного адресата, далеко не исчерпывают отношения издательства к Роллану, однако дают понять, что культурная логика, более или менее пригодная для описания мотивов деятельности «Всемирной литературы» — ознакомление советского читателя с творчеством крупного французского писателя, симпатизировавшего русской культуре, — не объясняет работу небольшого кооперативного издательства, руководствовавшегося соображениями не «канонической» историко-литературной ценности или государственной культурной политики, а другими, более многообразными и субъективными. Слова Г. П. Блока о Роллане напоминают известное скандальное mot из романа Реймона Кено «Зази в метро» — «Napoléon mon cub» — которое Карло Гинзбург, исследуя генезис и смысл понятия и метода микроистории, вполне всерьез приводит для противопоставления Истории с большой буквы и микроистории, исходящей из суженой и приближенной к объекту перспективы наблюдения, принимающей в расчет единичные случаи, случайности, странности. Наш метод в самом общем смысле может быть назван, по аналогии с микроисторией, — микроисторией литературы, которую мы противопоставляем канонической, иерархической, ретроспективной, сосредоточенной на больших фигурах Истории литературы.

Для издательства «Время» «канонический» подход неадекватен в частности потому, что из-за своей ретроспективной ценностной ориентации, он мешает увидеть доминировавшую в работе этого кооперативного издательства мысль о современности, усилие осознать и освоить это текучее и при этом оказывавшее непосредственное, сейчасное влияние на личные судьбы его сотрудников явление. Для продления своей легитимации — от начала нэпа через «великий перелом» до середины тридцатых годов — издательство должно было постоянно находить и создавать для себя все новые диспозиции, соотнесенные как с постоянно менявшейся советской современностью (включавшей такой широкий круг обстоятельств, как система цензуры, юридические и экономические основания книгоиздания, вкус массового читателя и официальной критики, отношение советской власти к разным иностранным писателям (и их собственная эволюция), а также к разным ключевым политическим и культурным событиям, от фрейдизма до фашизма), так до некоторой степени и с европейской, поскольку специализацией издательства был перевод новинок иностранной художественной литературы. Точнее, деятельность издательства представляла собой функцию освоения современности его создателями и сотрудниками (переводчиками, редакторами, авторами внутренних рецензий), которые в основном не были крупными в истории литературы фигурами и не принадлежали к культурным сообществам и институциям с определенной идеологией.

С последним обстоятельством связана другая причина, по которой для описания истории «Времени» канонический историко-литературный подход неадекватен: культурная политика издательства, представленного его создателями и ключевыми сотрудниками, не являлась выражением идеологии какой-либо определенной, известной культурной группы, литературного направления. Создатель и директор издательства Илья Владимирович Вольфсон (1882–1950) был профессиональным коммерческим издателем, его предшествующая деятельность не была связана ни с какими определенными культурными кругами и направлениями, издательство «Время» он создал на свои средства, с нуля, то есть без опоры на дореволюционную репутацию, без государственных дотаций и без организационной, идейной или финансовой поддержки других институций культуры. Позицию главного редактора издательства Георгия Петровича Блока (1888–1962) также невозможно вывести из идеологии какого-то известного литературного крута, группы, направления, связать с известными именами, поскольку, будучи в начале двадцатых годов уже тридцатилетним человеком, он, по обстоятельствам своей биографии, был к «<литературным> кругам непричастен», хотя и приходился двоюродным братом А. А. Блоку (с которым, из-за сложной семейной истории, до конца 1920 года практически не был знаком). Таким образом, программа «Времени» непосредственно не определялась ни преемственностью с некой существовавшей ранее издательской институцией, ни государственной культурной политикой, ни какими-либо культурными и научными организациями или литературными направлениями, ни известными литературными фигурами (как, например, А. Блок и идеология символизма, определявшие программу «Алконоста», Философское общество Университета и Институт истории искусств, с которыми была последовательно связана «Academia», Пушкинский Дом, сотрудники которого участвовали в деятельности издательства «Огни», и проч.). Объяснение того, почему в издательстве в первые годы вышли книги В. А. Зоргенфрея, Б. А. Садовского, О. Э. Мандельштама, потом — сотни наименований переводной беллетристики, позже — многотомные собрания сочинений С. Цвейга и Р. Роллана и т. д., в значительной степени заключается в эволюции культурных взглядов малоизвестных сотрудников издательства. Здесь мы сталкиваемся с вообще важной для работы с «мелким» культурным материалом задачей описания вкуса участвовавших в деле культуры людей далеко не первого ряда, для решения которой, вероятно, требуется отказ от исходящей из иерархической ценностной логики историко-литературной доксы и выбор такой исследовательской оптики (и связанной с ней этической позиции по отношению к объекту), которая способна ухватить «шум» современности, этос и вкус «обычных» людей. Эта проблематика находится в русле альтернативных подходов к советской истории и культуре, выработанных наукой последних двух десятилетий, где исследовательский интерес сместился к объектам, не просто выпавшим из официального советского канона и советологической научной парадигмы, но к объектам, в принципе не поддающимся оценочной иерархизации, — практикам повседневной жизни и быта, эмоциям и чувствам, явлениям массовой культуры, моде, медиа, текучим и маргинальным социальным идентичностям и аномалиям, мемуарам и дневникам частных людей. Как пишет Евгений Добренко, произошел «сдвиг от политической „истории сверху“ к социальной „истории снизу“» — все дело в «смене оптики, которая фактически и конструирует объект».

Как описывать историю издательства «Время»:

канон или сообщество

В случае с издательством «Время» довольно просто понять, происходит ли значимое приращение и уточнение смысла, создается ли более насыщенное и понятное описание культурного объекта при изменении оптики с историко-литературной на микро-литературную. Для этого достаточно сопоставить наиболее полный и авторитетный вариант истории издательства, написанный И. А. Шомраковой, с теми историями — укорененными в мелком конкретном контексте, сфокусированными на отдельных людях, основанными на не дискриминирующей работе с архивными материалами, — которые можно рассказать, исходя из практически того же материала. Остановимся здесь только на «беллетристическом» периоде истории издательства, который хуже всего поддается пониманию в рамках канонической историко-литературной логики. В 1925–1928 годах, когда «Время», как и большинство частно-кооперативных издательств, обратилось к наиболее коммерчески прибыльной переводной современной беллетристике и достигло максимума своей продуктивности в отношении количества и тиража наименований и финансового оборота, выпускавшиеся им книги, хотя среди них не было «явно антихудожественных, а переводы, как правило, хорошие», по мнению И. А. Шомраковой, «не отличались большими достоинствами». С точки зрения канонического историко-литературного подхода беллетристика вообще «не отличается большими достоинствами», и поэтому непонятно, как ее описывать.

И. А. Шомракова находит своеобразный обходной путь, представляя «беллетристический» период истории «Времени» через мнение о нем крупной фигуры — дает монтаж из писем А. М. Горького к И. В. Вольфсону. Однако все советы, которые Горький дал издательству, оказались по цензурным соображениям неприемлемыми: писатель советовал обратить внимание «на любопытнейшую книгу: Dr. Lenore Kuhn „Wir Frauen“ <…>. Кюн — „гинекократка“, это новое движение и, кажется, с хорошим будущим» — по отзыву Зоргенфрея, это была «книга, ни в каком отношении не интересная <…>. Еще один трактат по „женскому вопросу“ <…> Избитая мысль о существе женской культуры, о большей ее близости к природе, тяге к самопожертвованию, к самоотдаче, наряду с столь же избитыми рассуждениями о пробуждении личности женщины, о стремлении ее к охвату культурных ценностей, к самостоятельности. <…> Отсутствие плана, мысли и, тем более, решения поставленных вопросов могло бы быть искуплено литературным талантом. Его нет. Книга написана бледно, водянисто. <…> Кругозор автора и, по-видимому, его эрудиция чрезвычайно ограничены. Весь его арсенал — два-три исторических имени или примера (на каждой странице Беттина и Гете!), несколько ходовых и затасканных терминов („tertium non datur“!). Биологическая трактовка женского и мужского начала отсутствует. Социальный фон смазан. Книга до нельзя наивна и пуста. Русского читателя она не заинтересует» (внутр. рец. от 30 апр. 1927 г.). По рекомендации Горького в издательство поступил написанный на иврите роман о современной палестинской жизни «Шаммот» («Опустошение», 1925) жившего в Эрец-Исраэль Ахарона Реувени, который Зоргенфрей также с недоумением отверг («…неторопливое повествование о жизни трудовой еврейской семьи, с ее горестями и радостями, без какой-либо сложной завязки и без ярких моментов. <…> Фон социально-этнографический намечен слабо. „Семейный“ роман. Написан в достаточно примитивных формах, характерных для современной еврейской литературы, художественно-худосочной и еще не окрепшей. <…> Сильная сторона еврейской литературы — юмор — представлена крайне слабо, а лирика вялая» — внутр. рец. от 3 мая 1927 г.; см. также переписку издательства с А. Реувени 23 февр. — 22 июня 1927 г.). Из двух присланных Горьким французских романов один, «Разбойник Ру» Андре Шансона (André Chamson), не мог быть издан из-за «религиозного миросозерцания» автора, составляющего суть романа, которую невозможно убрать посредством «вычерков»; второй, «Совиное гнездо» Кросби Гарстин, также оказался неподходящим с точки зрения цензуры, которая «в последнее время относится резко отрицательно к такого рода авантюрным романам». Наконец, Горький предлагал «Времени» издать рукопись недавно умершего в Германии журналиста и экономиста Николая Афанасьевича Орлова (1889–1926), фантастический роман «Диктатор», которую издательство не смогло принять по формальной причине (по типизации 1925–1926 гг. «Время» не имело права издавать отечественных авторов), однако издай оно роман Орлова, этого, по словам Р. Гуля, «разочарованного коммуниста» и «первого русского невозвращенца», политические последствия для издательства были бы катастрофическими. Оценки Горького любопытны, впрочем, тем, что сами по себе являют пример канонического понимания литературы, воплощенного в программе «Всемирной литературы», и демонстрируют такие его базовые черты, как аисторизм и анахронизм оценок, мышление аналогиями (а не различиями) и сравнениями с уже известным, старым, опора на чужие авторитетные мнения, отказ учитывать конкретные современные обстоятельства, — причем Горький это свое представление о существовании вневременного канона «всемирной литературы» и цели просвещения народа, не требующей знания облика современного читателя, в переписке со «Временем» даже прокламирует. Все его мнения о вышедшей в издательстве иностранной беллетристике основаны на приблизительных сравнениях с уже известным: «Радиге; юноша написал незначительный роман свой с явным намерением заслужить похвалу Анри де Ренье и со страхом перед Ан<атолем> Франсом. <…> „Преступление“ Эрланда я читал в рукописи, — другой перевод, — автор не талантлив и соблазнен пьесами Пиранделло. <…> Эрнст Цан — очень плохой Гауптман, и — старый Гауптман»; исходят не из личного читательского опыта, а базируются на суждениях критиков и мнениях близких ему людей, переводивших или, вернее, пересказывавших для него, плохо владевшего иностранными языками, европейскую литературу: «Поль Ребу был обруган итальянской критикой. Жолинона не читал, его „Путь к славе“ — неплохо, но лишь потому, что „экзотика“. В общем современная литература на Западе лично мне кажется серой, скучной, несмотря на ее попытки „встать ближе к жизни“, неудачные даже у таких людей, как Дю Гар, Мак Орлан, Дюамель, Таро и еще некоторые. <…> Очень слабы английские авторы, вообще английская литература удивительно слаба; о ней, — при посредстве М. И. Будберг прекрасно знающей ее и внимательно следящей — я имею возможность судить».

Из более чем ста выпущенных «Временем» в 1925–1928 годах переводных книг И. А. Шомракова в своем обзоре выбирает те, что отражают, по ее мнению, общие тенденции нэповского книжного рынка, как отрицательные («Не устояло „Время“ и перед всеобщим тяготением к экзотике, выпустив книгу писателя-негра Л. Фэвра „Тум“ и роман Р. Радиге „Мао“»), так и положительные («Но редакция все же старалась издавать произведения писателей, реалистически изображающих будничную повседневную послевоенную жизнь (Л. Ж. Фино „Похмелье“) или провинциальный мещанский быт прошлого (С.-О. Лефевр „Тудиш“ — повесть о провинциальной Франции XVIII–XIX вв.); произведения, направленные против церкви (Ш. Петти „Нищий с моста драконов“ — рассказ о нищем, которого ламы выдают за живого Будду)»). Интересен здесь неотрефлектированный перенос современного исследователю представления о литературной ценности на мотивы деятельности издательства («редакции»), которое «не устояло» перед соблазнами экзотики или «старалось» выпускать реалистические или антиклерикальные произведения. Каковы основания считать, что для сотрудников «Времени» выпуск «Мао» был уступкой моде на экзотику, а «Тудиш» привлек как реалистическое изображение мещанского быта?

Материалы архива «Времени» дают возможность совершенно точно ответить на эти вопросы, поскольку сохранились сотни внутренних рецензий на предлагавшиеся к переводу иностранные книги, в которых дается подробная мотивировка выбора того или иного произведения. Однако этот материал совершенно не привлекал внимания исследователей — вероятно потому, что большая часть внутренних отзывов для «Времени» принадлежит фигурам, с историко-литературной точки зрения «ничтожным» — Н. Н. Шульговскому, поэту-графоману и посредственному стиховеду; Р. Ф. Куллэ, малоизвестному литературоведу с не сложившейся научной карьерой, вынужденному подрабатывать журнальной «поденщиной»; В. А. Розеншильд-Паулину, «бывшему дворянину» со средним (военным) образованием и знанием французского языка — то есть персонажам, которые воспринимаются в лучшем случае как сюжет для заметки-виньетки, но никак не в качестве источника значимых для истории культуры суждений. Если для понимания литературной программы первого периода существования «Времени», 1922–1924 годов, необходимо реконструировать этос и вкус его главного и единственного редактора литературной части Г. П. Блока (этому посвящена 2 глава настоящей работы), то во второй период, 1925–1928 годов, Г. П. Блок находился в ссылке и решения о том, какие из множества предлагавшихся, в основном переводчиками, иностранных книг издавать, принимали авторы внутренних рецензий, сдельно оплачивавшихся издательством. Иными словами, для понимания истории переводной книги в советской России середины 1920-х годов необходимо изучение вкуса не находившегося в Италии Горького, а этих «деклассированных безработных интеллигентов, знающих иностранные языки». Материалы архива «Времени», где сохранились сотни внутренних рецензий, замечательны тем, что позволяют узнать конкретные мотивы, которыми руководствовалось «Время», принимая к переводу почти все упомянутые И. А. Шомраковой книги — не как абстрактная «редакция», а как сообщество конкретных людей, принимавших решения, исходя из собственного вкуса.

Роман Лефевра Сент-Огана «Тудиш» (Lefebvre Saint-Ogan «Toudiche», 1924), литературная новинка, попал в издательство не случайно, а был прислан недавно высланным из советской России Д. А. Лутохиным, специально подбиравшим для «Времени» новые иностранные книги, ориентируясь прежде всего на их успех в европейской критике и полученные литературные премии. В издательстве она была отдана на отзыв двум рецензентам — Н. Н. Шульговскому и О. Э. Мандельштаму (который в 1925 году и отредактировал, совместно с Г. П. Федотовым, перевод романа, снабдив его предисловием, подписанным псевдонимом О. Колобов). Шульговского, рецензента сравнительно простодушного, любящего легкое, но «интеллигентное» чтиво, в романе привлекло то, что автору «удалось влить в весьма старую форму авантюрно-биографического романа какую-то свежесть и свежесть такого рода, что роман читается с легкостью и производит чисто эстетическое впечатление. <…> Это — образец „belles-lettres“ чистейшего вида» (внутр. рец. от 28 октября 1924 г.). Мандельштама с его обостренной в эти годы исторической рефлексией (ср. его стихотворение «1 января 1924 года») заинтересовало в романе своеобразное описание великой, переломной исторической эпохи («Книга захватывает революцию, директорию и, главным образом, наполеоновскую реставрацию»), в котором никак не отражена героическая составляющая истории: «…тщетно стали бы вы искать в ней героики, маршалов, орлов и т. п.» — роман показывает «мелкую бытовую зыбь, расходящуюся вокруг больших имен и событий. <…> Его [Сент-Огана] интересует мутная вода эпохи: он видит в ней гротеск, анекдот. <…> Ощущение современности временами доходит до газетной остроты. Во всем чувствуется глубокая и темная вода. Нередко прозрачный анекдот глубок, как омут» (недат. внутр. рец.). Таким образом, из внутренних рецензий на роман Сент-Огана видно, что менее всего издательство — понимаемое как сообщество обеспечивавших его функционирование конкретных людей — в этом романе привлекло изображение «провинциального мещанского быта прошлого»: причины для принятия «Временем» к изданию «Тудиша» заключались в новизне и европейском успехе романа, а также в конкретном, личном и достаточно интересном для реконструкции вкусе авторов внутренних рецензий — предпочтении одним изящной беллетристики, интересе другого к «зыби» над «темной и глубокой водой» истории. Возможность же его публикации была обеспечена своеобразным компромиссом с требованиями Главлита и личной заинтересованностью О. Мандельштама в том, чтобы получить эту работу для заработка.

Можно судить и о резонах выпуска другой упомянутой И. А. Шомраковой книги — «Тум» Луи Февра (Faivre Louis «Toum», 1926). По словам И. А. Шомраковой, «Время» «не устояло <…> перед всеобщим тяготением к экзотике, выпустив книгу писателя-негра Л. Февра „Тум“ <…>». Человек, доставший книгу и предложивший ее «Времени», действительно представил ее как роман, написанный туземцем, подверстав к имевшей в 1921 году огромный успех «Батуале» (рус. пер. 1922 года) негра Ренэ Марана: «Это колониальный роман, написанный негром — и поэтому в нем нет слащавой экзотики, присущей книгам европейцев на колониальную тему. „Тум“ — это подлинное национальное произведение, в котором бьется и трепещет душа угнетенных, растоптанных народов центральной Африки. Если по языку, пряному и образному, эта книга нисколько не уступает другому шедевру колониальной литературы — „Батуале“, то по размаху и глубине содержания она далеко превосходит его. Маран немного отошел от своего народа, оевропеился и уже сквозь призму европейской культуры взирает на его страдания и болеет за него» (недат. анон. внутр. рец.; роман был переведен для «Времени» А.А. и Л. А. Поляк, которые, вероятно, и предложили его издательству). Роман «Тум» действительно написан в форме рассказа туземца об отношениях туземной девушки по имени Тум и белого чиновника французской колониальной администрации в Нигере, однако автор «Тума» вовсе не был негром — под псевдонимом Louis Faivre скрывался уроженец Бургундии сотрудник французской колониальной администрации в Западной Африке Робер Луи Делавиньет (Delavignette Robert Louis, 1897–1976). Издательство «Время», получившее роман в том же 1926 году, когда он вышел в Париже, конечно не могло знать подлинного имени автора, тогда малоизвестного колониального чиновника, однако отнюдь не самый литературно осведомленный рецензент издательства В. А. Розеншильд-Паулин сумел провести различие между рассказчиком и автором и понял, что подлинный автор — не негр, а европеец: тема непонимания между туземцами и колонизаторами изложена как бы с точки зрения не европейца, а черного туземца, все суждения которого преисполнены «наивности и примитивности», тогда как подлинного автора отмечают «большая наблюдательность и хороший стиль», он «видимо, знаток туземной жизни, основательно изучивший местный быт, хорошо ознакомившийся со взглядами черных и сумевший проникнуть в их психологию» (внутр. рец. от 27 мая 1926 г.). Таким образом, во «Времени» понимали, что «Тум» представляет собой не собственно «туземный» роман, а стилизацию под него, однако предварили роман предисловием, поддерживающим литературную игру. Причем в этом предисловии роман был представлен как туземный не ради успеха у читателя, а для обеспечения его идеологической приемлемости в глазах цензуры как не просто очередного экзотического романа, а разоблачения колониализма с позиции «угнетенных народов»: «Колонии! Вот стержень мировой политики буржуазных стран, кровавое яблоко раздора империалистических держав <…>. „Тум“ не имел бы права на существование, если бы он был обыкновенным колониальным романом <…>. Но не такова эта своеобразная книга. Прежде всего Луи Февр — негр. <…> Рассказ ведется негром, и в этом вся прелесть и все значение книги». Итак, реальные обстоятельства работы «Времени» с «экзотическим» романом «негра» Луи Февра оказываются более специфическими, чем просто следование за «всеобщим тяготением к экзотике».

Другой упомянутый И. А. Шомраковой в одном ряду с «Тумом» как «экзотический» роман — «Мао» Реймона Радиге, вышедший во «Времени» в 1926 году, — отнюдь не относится к этому жанру (вероятно, в заблуждение ввел неудачный перевод заглавия; в оригинале — «Le Bal du comte d’Orgel», 1924; Mao — имя героини романа, француженки). Для советской критики это был всего лишь «великосветский» роман, который, «вопреки уверению автора предисловия, ничем от других романов в желтой обложке не отличается». Однако в восприятии переводчика романа и автора предисловия к нему, Г. П. Блока, роман отнюдь не был ни банально «экзотическим», ни банально «великосветским». «Время» получило роман Радиге по обыкновению оперативно — в том же 1924 году, когда состоялась его публикация в оригинале, и в сопровождении рецензий парижской прессы; издательство закрепило его за собой в Бюро регистрации 28 февраля 1925 г., однако внутренних отзывов на роман в архиве не сохранилось, переведен он был в 1926 году Г. П. Блоком, который в этот период находился в трехлетней ссылке по «лицейскому делу», где, однако, не порывал связей с издательством, выполняя для него, вместе с женой Еленой Эрастовной Блок, переводы с французского. Таким образом можно предположить, что к изданию романа Радиге «Время» подтолкнула личная заинтересованность в нем Г. П. Блока, по каким-то причинам считавшего важным и интересным его перевести даже тогда, когда он уже утратил статус новинки, а умерший три года назад автор так и не получил известности у советского читателя. Переводчик предварил роман предисловием, которое, в отличие от предисловий к другим книгам «Времени», не было нацелено ни на идеологическую легитимацию книги в глазах цензуры и официальной критики, ни на привлечение к ней массового читателя. Оно посвящено в основном металитературной проблематике, а именно новаторской, литературно искушенной работе Радиге с жанром «желтого» романа (при этом Г. П. Блок явно осведомлен об особом литературном статусе Реймона Радиге (Radiguet Raimond, 1903–1923), рано умершего французского писателя, близкого к кругу дадаистов и кубистов, интимного друга и протеже Жана Кокто). Такая интерпретация могла отпугнуть от книги как цензуру, так и массового читателя, и именно этим интересна. Радиге, по мнению Г. П. Блока, отважно и совершенно сознательно ограничил себя тесным кругом формул, характерных для «французского романа в желтой обложке», где «литература обратилась в какую-то алгебру», стала механическим сочетанием ограниченного набора элементов. Радиге же, пользуясь этими банальнейшими формулами, «очень дерзко дразнит ими читателя: вот вам и граф и графиня, принц и принцесса, князь и княгиня, вот вам терпкие духи блистательных парижских гостиных, вот как будто завязывается и традиционный, неизбежный, высокоторжественный адюльтер. Однако никакой алгебры не получается. Все формулы хитро перелицованы, и трагически знакомые элементы складываются в совершенно невиданные сочетания». Г. П. Блок видит здесь страстную, «не по-детски жестокую борьбу» автора с литературой вообще:

Радиге по-видимому крепко ненавидел литературу. Вся она представлялась ему должно быть одной огромной и весьма ядовитой ложью. Отравленные литературой люди в угоду ей калечат подлинную, совсем с нею не схожую жизнь. <…> Вражде к литературным представлениям обязана своим развитием не одна только фабула романа: во всей книге нет почти ни одного диалога, почти ни одной авторской ремарки, где бы не било в глаза все то же упрямое желание вывернуть наизнанку любой навязчивый вывод, как бы ни тяготела над ним логическая последовательность. <…> Отроческий гнев сказался конечно и на форме. Для него ли Севрская лазурь многовековой декламационной традиции? Весело ему с соловьиным горлом притворяться косноязычным, искусственно прибеднять свой мужественный, просторный синтаксис. В той же предварительной схеме он предписывает себе избрать стиль нарочито неряшливый [509] .

К сожалению, литературную изысканность намеренно «прибедненного» литературного стиля Радиге было практически невозможно заметить в контексте советской переводной литературы. Возможно, выйди перевод романа в издательстве «Academia», рядом с прозой Анри де Ренье, и имей Радиге репутацию в каких-то неофициальных отечественных литературных кругах, которые могли бы обеспечить его просвещенную рецепцию, хотя бы кружковую, перевод имел бы отклик, однако в гуще переводной беллетристической продукции «Времени» 1926 года книга Радиге совершенно потерялась. Что, однако, не делает менее интересным для нас предисловие к ней Г. П. Блока как декларацию его личных литературных забот и взглядов: именно в те ссыльные годы, когда был переведен Радиге, Г. П. Блок писал свой первый роман, «Одиночество» (вышел в 1929 г. в Издательстве писателей в Ленинграде). В нашу задачу не входит анализ возможного влияния романа Радиге на роман Г. П. Блока, однако можно с уверенностью сказать, что реальные причины выхода во «Времени» романа Радиге (отнюдь не «экзотического») никак не выводятся из общих, внешних представлений о советском литературном поле и связаны прежде всего с литературными интересами и личной судьбой Г. П. Блока.

Сравнение той версии истории издательства, которая дана в очерке И. А. Шомраковой — фактографически весьма точном и фундаментальном, однако невольно навязывающем фактам внешнюю причинно-следственную логику и ценностную иерархию — с той историей этого же объекта, которая выявляется при перестройке исследовательской оптики на гораздо более мелкий масштаб и синхронические обстоятельства, демонстрирует искажения, которые создает «большая» история литературы, а также указывает на небесполезность отказа от иерархиизирующего отбора в работе с архивом.

Архив издательства «Время»:

проблема автора и сообщения

Большой объем и сохранность архива «Времени» — одно из значимых обстоятельств его истории. При традиционном использовании архива — для публикации отдельных материалов и комментирования — семантика и структура самого архива обычно выпадает из поля зрения исследователя: архив воспринимается как «прозрачный» материал, не подвергаемый в целом семиотическому прочтению. Одновременно он дифференцируется по признаку канонической историко-литературной ценности: внимание исследователей привлекают прежде всего материалы, связанные с известными именами. Однако наш опыт сплошного просмотра всех материалов архива «Времени» (обычно этим занимается обработчик в своих специализированных целях) — что представлялось этически «честным» способом услышать, что именно «говорит» архив, не навязывая ему своей концепции и внешнего ценностного критерия дифференциации его материалов — подталкивает к рефлексии над природой архива, и в частности архива «Времени».

Прежде всего, возникает вопрос: почему архив «Времени» сохранился в таком полном объеме и в таком престижном архивохранилище — при том, что корреляции между степенью сохранности архива и культурным весом издательства нет. Так, объективная культурная ценность деятельности издательства «Academia», например, несомненно более велика, чем у «Времени», а историографический «свидетельский» пафос его директора ленинградского периода А. А. Кроленко, который вел практически поденый дневник на протяжение более пятидесяти лет, далеко превосходит среднюю, в особенности советскую, норму — однако архив «Academia» ленинградского периода сохранен лишь фрагментарно, в связи с теми институциями (Религиозно-философским обществом и ГИИИ), с которыми оно было афилиировано; материалы знаменитого, с богатой дореволюционной историей издательства «Брокгауз-Ефрон», продолжавшего существовать и в советское время, не были после закрытия издательства в 1930 году официально архивированы, хотя очевидно представляли большую историко-литературную ценность, и хранились дома у его последнего директора А. Ф. Перельмана, откуда в 1933 году были конфискованы ОГПУ и в значительной части утрачены; архивы близких «Времени» по статусу и программе ленинградских частно-кооперативных издательств «Мысль» и «Петроград» никто из их сотрудников не озаботился сохранить. Технические документы Рукописного отдела ИРЛИ о приемке архива «Времени», произошедшей всего через месяц после закрытия издательства, дают ответ на этот вопрос: комиссия по передаче дел издательства состояла из Г. П. Блока, одного из основателей, долгие годы главного редактора и на протяжении всех двенадцати лет ключевого сотрудника «Времени», и Н. А. Энгеля, возглавившего издательство в начале 1930-х, после ареста его основателя и директора И. В. Вольфсона. Очевидно, что прежде всего именно Е. П. Блоку архив обязан фактом своей сохранности почти за все годы работы издательства и передачи именно в Пушкинский Дом, где Георгий Петрович служил в начале двадцатых ученым хранителем рукописей и с которым был связан всю жизнь, любя и понимая ценность архивов. Можно с большой уверенностью предположить, что архив «Времени» в целом отмечен его «подписью», причем это — единственное для архива «Времени» «авторство», поскольку он не прошел обработки, кроме предварительной, то есть не побывал в руках архивиста как обычного автора композиции архива и его описи.

Актом архивации Георгий Петрович зафиксировал прежде всего свое ощущение завершенности истории «Времени», которое он сформулировал в письме к сотруднику издательства М. А. Кузмину, написанном в день официального закрытия издательства 1 августа 1934 г.: «с сегодняшнего дня Издательство „Время“ уже не существует и все имущество его передано вновь образованному Гос<ударственному> Издательству Худ<ожественной> Литературы». Соответственно, архив — это то, что осталось от переставшего существовать издательства после вычета из него «имущества» (рукописей, гранок, клише, средств на банковском счете, запасов бумаги и проч.), переданного государственному издательству (которое, хоть и в редуцированном виде, реализовало многие из начатых «Временем» изданий). В чем же ценность этого «остатка» завершенной истории, не востребованного государством, зачем нужно было передавать его в таком большом объеме в столь значимое для истории литературы архивохранилище?

Спустя почти четверть века после закрытия издательства и передачи его архива в Пушкинский Дом тот же Г. П. Блок в служебной автобиографии сформулировал противоположную точку зрения, придающую абсолютно большую ценность той части истории «Времени», которую можно назвать оставшимся от него «имуществом», востребованным и использованным госиздательством. Вкратце излагая в 1958 году историю издательства и вместе с ней свою собственную, Г. П. Блок назвал ключевыми достижениями «Времени» исключительно те издательские проекты, которые были фактически отняты у него госиздательствами и успешно ими продолжены:

Нашими лучшими достижениями были широко известная научно-популярная серия «Занимательная наука», полное собрание сочинений Ромена Роллана, авторизованное автором и выходившее при чрезвычайно активном его участии, и полное собрание сочинений Стендаля, которое еще недавно было охарактеризовано в нашей печати как «лучшее не только в СССР, но и за рубежом научно-критическое издание его произведений» («Литературная газета», № 101/3757 от 22 августа 1957 г.). Мне приходилось принимать участие в этих изданиях не только в качестве их организатора, но и в качестве редактора и переводчика. В 1934 г. наше издательство было влито в Гослитиздат, с которым я установил связь, но уже не служебную, а договорную [518] .

Особенно показательно упоминание в списке главных достижений «Времени» собрания сочинений Стендаля, из которого «Время» успело выпустить лишь один, шестой том, и которое «недавно» — то есть через 23 года после закрытия «Времени» — было высоко оценено «в нашей печати».

Перед нами две разные точки зрения одного человека на смысл истории одного и того же объекта — издательства «Время» — и вместе с ним на смысл собственной судьбы: одна зафиксирована в факте архивации и в письме Г. П. Блока 1934 года М. Кузмину, члену издательского товарищества, то есть принадлежащему вместе с самим Г. П. Блоком ко «Времени» как сообществу, другая — в 1958 году в официальной служебной автобиографии, одном из важнейших советских жанров социальной самоидентификации. В первой версии важно, что для сотрудников издательства, которые своим личным трудом, профессиональным опытом и репутацией осуществляли его деятельность, оно уже не существует, и — о чем свидетельствует передача архива в Пушкинский Дом — даже после отнятия от более несуществующего издательства его «имущества», в том числе и подготовленных изданий, остается нечто, с точки зрения его создателей, важное для истории культуры, то есть достойное архивации в Пушкинском Доме. Актом архивации Г. П. Блок взял на себя традиционно принадлежащую власти функцию распоряжения архивом, таким образом сам и на свой лад рассказав и завершив историю «Времени», вопреки позиции власти, решившей растворить издательство, «влив» его в Гослитиздат. Во второй версии истории издательства — в адресованной институтам советской власти служебной автобиографии человека, с которого только что сняли судимость, ориентированной на ретроспективное пересоздание своего «безопасного» «я» — важно совсем другое: то, что и после завершения существования «Времени» его культурная роль продолжилась в деятельности государственных издательств, и вместе с ней продолжилась и роль самого Г. П. Блока, участвовавшего в начатых «Временем» и продолженных Гослитиздатом изданиях на «договорных началах». Вторая точка зрения традиционна и солидарна с позицией власти, «влившей» «Время» в Гослитиздат. Однако первая точка зрения нам важнее, поскольку именно из нее исходил акт архивации Г. П. Блоком материалов «Времени», составляющий финальное событие в его истории.

Можно не сомневаться, что в архивации Г. П. Блоком материалов «Времени» была определенная историографическая интенция, поскольку он был человеком с обостренным историческим самоощущением: «Наше дело, — писал он в романе „Одиночество“ (1929), — помнить, что все, чем мы жили, чем мы тлели, для них [следующих поколений] темно и мертво, как Розеттский камень, и обязанность наша умереть так, чтобы им не потребовалось столетиями дожидаться новых Шамполионов». Общее направление и содержание этой историографической мысли можно, как нам кажется, уяснить, рассмотрев два текста Г. П. Блока, совпадающие по времени написания с началом и концом существования издательства «Время» — мемуарный фрагмент 1922 года «Из петербургских воспоминаний» и неоконченный роман 1934 года о восстании Черниговского полка «Каменская управа».

О неоконченном романе можно судить по двум повестям — «Каменская управа», отвергнутой журналом «Звезда» и опубликованной в выпущенном Издательством писателей в Ленинграде летом 1934 года «Альманахе молодой прозы», и повести «Секретный», также отвергнутой «Звездой» и сохранившейся в архиве журнала. В «Каменской управе», действие которой относится к маю 1811 — августу 1812 года, центральный персонаж — член Южного общества Иосиф Поджио, однако большую часть повествования занимает подробная предыстория — судьба его отца, итальянского выходца Витторио (Виктора Яковлевича) Поджио, неудачливого одесского негоцианта и самоотверженного лекаря. Повесть «Секретный», действие которой начинается 3 января 1826 года, имеет центральным героем поручика И. И. Сухинова, члена Общества соединенных славян, участника восстания Черниговского полка, однако посвящена не восстанию, а бегству переодетого крестьянином Сухинова после провала восстания. Внетекстовая историческая компетентность читателя позволяет спроецировать точку соединения этих повествовательных фрагментов в восстании 1825 года — сходным образом, в виде контрапункта, Г. П. Блок построил свою раннюю «Повесть о молодости Фета» (1924): «Синоптически следя за обоими [А. Фетом и И. Введенским] сразу, подхожу очень медленно к их встрече. Выходит что-то вроде фуги». Однако в повести «Каменская управа» пересечения линий не происходит, восстание декабристов, а также вообще все «большие» события — деятельность Каменской управы Южного общества декабристов, восстание Черниговского полка, бунт, поднятый Сухиновым в Зарентуйском остроге — вынесены за пределы повествования. Все внимание сосредоточено на развертывании историй жизни персонажей, в том числе проходных, и событиях, в том числе мелких, принадлежащих к пред- и пост-истории известных событий. Историческое событие оказывается замещенным рядом косвенно и контрапунктически влекущихся к нему историй жизни разных людей, ценность которых никак не связана с общепринятой исторической иерархией; в повести «Каменская управа» есть целый пассаж, где, сравнив три пары лиц и явлений: император Наполеон и Трафальгарское поражение, Чигиринский канцелярист Иван Моисеевич Потапов и его увольнение от службы за пьянство, восьмилетний паныч с Херсонского хутора и его разорванные штаны, — автор утверждает, что, хотя иерархия лиц и событий тут очевидна, в сущности они вполне сопоставимы и, более того, «мальчишеское горе по остроте своей нимало не уступает императорскому горю». Незаконченный роман «Каменская управа» воплощает интерес Г. П. Блока к определенному метаисторическому сюжету — контрапунктическому звучанию множества голосов, на которое «большие» исторические события влияют лишь косвенно, а также к истории личного поражения, которая лежит в основе его более раннего косвенно автобиографического романа «Одиночество» (1929).

Другой, автобиографический текст, отражающий метаисторические размышления Г. П. Блока — мемуарный очерк 1922 года «Из петербургских воспоминаний» — задает понятийный аппарат его историографии. Прежде всего автор отвергает историческую доксу, «газетные клички» — «разночинец» («…надо освободиться от навязчивого, скудного и неточного разменного словечка „разночинец“. Решительно ничего оно не объясняет»), «время реакции» («Эти годы [эпоху Александра III] принято называть „временем реакции“. <…> Нам, нынешним тридцати пяти — сорокалетним людям, это время — ранее детство наше — представляется очень спутанным, и если, глядя в наши воспоминания, мы пытаемся найти в них какое-то странное связующее их единство окраски, то этому слову очень трудно дать название, и уж никак не удовлетворяет старая, стоптанная газетная кличка» — с. 157). «Детство проходит „дома“, оно непременно очень „свое“ — такой-то переулок, такой-то номер дома, „сердитая булочница“ на одном углу, знакомый аптекарь на другом. Дальше детский глаз не убегает» (с. 157), — это почти младенческое, семейно-интимное, приближенное к частностям зрение Г. П. Блок постулирует как вообще свойственный ему способ исторического восприятия: даже теперь, «когда <…> расширенные революцией зрачки ищут в прошлом общего, большого, неизбежно приходится опираться все на ту же свою, другим непонятную „сердитую булочницу“» (там же). Соответствующий этому типу исторического восприятия слух фиксирует в «мелодии времени» (определение Мандельштама «шум времени» тут, пожалуй, точнее) не громкие голоса «выразителей общественного мнения» (либералов) — «…следует помнить, что наряду с теми, кто „говорил“ (временами даже „покрикивал“, а то и „повизгивал“), были другие — молчаливые, неслышные потомкам, и вот именно из них-то, как и всегда, составлялось главное множество, подлинная основная ткань данного века. Именно из них, а совсем не из того, особого текста, от которого полнела „Русская мысль“ или — все равно — „Русское богатство“, „Вестник Европы“. И у них есть, конечно, свое место, но только при наличии серьезнейших дефектов исторического слуха можно полагать, что в речах этих „выразителей общественного мнения“ слышен истинный голос всей современной им России» (с. 158). Историческое зрение Г. П. Блока воспринимает в качестве «важного», «характерного» и «значительного» для эпохи прежде всего маленькое, частное, трудно определимое, слух фиксирует голоса не громкие, шумные, а невнятные, тихие, почти беззвучные: «в том-то и дело, что голос этот был очень невнятный, может быть даже и вовсе не было никакого голоса (весь заглох в темных портьерах), а преобладающим, характерным было молчание» (с. 158). Значимы не «газетные клички», а эфемерные моды дня (увлечение уголовными процессами, мода на турнюры и мужские бороды лопаточкой — с. 160–161), не «разночинцы», «реакционеры» и «либералы», а неопределенная, промежуточная, трудно определимая иначе, кроме как негативно, социальная группа, которую отчасти смог описать только Чехов — «дикое мясо» «человеческих наслоений», где трудно нащупать «„остов“ типа. <…> сущность этой группы, первопричина ее крылась именно в удалении от типа, в утрате его, вольной и невольной. <…> Это, конечно, не родовая и служилая знать и не „буржуазия“. Вместе с тем это вовсе и не так называемая „передовая интеллигенция“ и не „кающиеся“ дворяне, а просто так: начальник отделения такой-то, присяжный поверенный такой-то, инженер такой-то, или еще проще: Владимир Николаевич, Сергей Сергеич» (с. 158–159); в культуре — неофициальные литературные симпатии (цыганщина, Апухтин — с. 161–162), — «на этом черном бархате мы и росли» (с. 162). В этой истории для Г. П. Блока — как и в повести «Каменская управа» и романе «Одиночество» (1929) — наиболее значим сюжет поражения, «трагедия», в которой «никто из посторонних зрителей не признал бы <…> трагических элементов» (с. 159), с которой невозможно бороться: «В психологической невозможности психологически необходимой борьбы, не только борьбы — даже хотя бы пассивной враждебности, в этом и заключалась чрезвычайно простая в конце концов суть трагедии» (с. 160).

Если наша — в большой степени, из-за скудости материала, основанная на проекциях — реконструкция представлений Г. П. Блока об истории хотя бы в общих чертах точна, то в обширном неиерархизированном архиве «Времени» можно до некоторой степени увидеть ее отражение. Материалы архива — несмотря на то, что Г. П. Блок устроил их в такое престижное архивохранилище, тем самым, вероятно, адресуя будущим исследователям свою, альтернативную властной, оценку культурного значения деятельности издательства — практически не дискриминированы по объективной историко-литературной ценности, так что этот огромный архив (его большой объем при скудости ценных с канонической точки зрения материалов, вероятно, и стал причиной того, что он так долго остается неразобранным и мало востребован) создает эффект «шума», контрапунктического звучания и развития множества в основном тихих, незначительных голосов (или голосов, которые можно считать «крупными», как Цвейга, Роллана или Жида, однако говорящих на незначительные темы). История «Времени» — издательства, несмотря на многолетнее «лабораторное» качество работы, в конце концов закрытого и уничтоженного властью — это, конечно, история поражения. Однако взяв на себя авторитетную, властную функцию авторства рассказа и завершив его на свой лад актом архивации, Г. П. Блок сам выступил в роли историографа, тем самым единственным остававшимся в его распоряжении образом отчасти это историческое поражение преодолев и предложив потомкам свою, альтернативную властной, версию смысла и значения издательства, которому посвятил двенадцать лет жизни.

Итак, есть по меньшей мере две истории издательства «Время». Одна — солидарная с позицией и языком власти, исходящая из иерархической идеологии «канона» и «прогресса». С этой точки зрения история «Времени» ретроспективно выглядит как «прогрессивное» движение от ориентированной на интересы «рынка» переводной беллетристики к «общественно значимым» авторизованным собраниям сочинений Роллана и Цвейга, «прогрессивным» современным французским и немецким авторам и классике — то есть, в конечном счете, как постепенное встраивание в советскую государственную систему книгоиздания, в которой продолжились начатые им издания, часто с тем же составом сотрудников (редакторов, переводчиков, художников), установивших с Гослитиздатом договорные отношения. Вторая история менее очевидна: она представлена в архиве, где история «Времени» завершена 1934 годом, состоит из множества отдельных историй, никак не описываемых в категориях «прогресса» и даже «крупных» имен, ее финалом является поражение. Для описания этой второй истории от исследователя требуется мелкая оптика, способность уловить «шум времени», а также этическая позиция солидарности с рассказами тех, кто потерпел поражение, отказ от очевидной ретроспективной оценочности, культурной и идеологической доксы. Как показало соотнесение второй истории с первой, первая регулярно оказывается неточной, поэтому в настоящей работе мы попробуем описать «историю два».

 

2. «Я, такой несовременный… живу сегодня»: Г. П. Блок

Официально устав «артели работников науки, литературы, книжной графики и издательского дела „Издательство Время“» зарегистрирован 30 января 1923 года, однако на самом деле «Время» было создано, с названием и издательской маркой, и выпустило первые книги годом ранее. В начале февраля 1922 года Г. П. Блок сообщал Б. А. Садовскому: «Некий Вольфсон <…> вовлек меня в издательскую работу с ним вдвоем. <…> Издательство называется „Время“». В архиве издательства этот «нулевой» этап не отражен, однако он может быть реконструирован на основании переписки и воспоминаний главного редактора издательства Г. П. Блока, определявшего литературную программу («Моя редакция, привлечение авторов, надзор за печатанием, — сообщал он Садовскому о своем соглашении с Вольфсоном. — Помимо меня ничего не приобретается и помимо меня других редакторов нет»).

Издательские планы «Времени», которые Г. П. Блок описал Б. А. Садовскому:

Вот кончаем печатать Зоргенфрея <…> Далее, мной намечены Вы и Ахматова <…> И, наконец, последнее — воспоминания Овсянико-Куликовского. Как видите, мешанина порядочная, но благообразная, едва ли оскорбительная [530] , —

восходили к задуманной им ранее, в августе-сентябре 1921 года, программе собственного издательства или альманаха, ориентированного на «Алконост» С. М. Алянского («Алконост-Алянский процветает», — писал Г. П. Блок Садовскому 27 сентября 1921 года), куда он собирался привлечь Б. А. Садовского, В. Л. Комаровича, В. Н. Княжнина, А. А. Ахматову, М. С. Шагинян. Вероятно, эти проекты и составили «портфель», с которым Г. П. Блок пришел во «Время», где в марте 1922 года вышел сборник стихотворений В. А. Зоргенфрея «Страстная суббота», а в августе — «Морозные узоры. Рассказы в стихах и прозе» Б. А. Садовского. Круг авторов, которых Г. П. Блок хотел привлечь, явно объединен постсимволистской ориентацией и живой связью с только что ушедшим А. Блоком, о чем объявлял открывший литературную программу издательства сборник Зоргенфрея с посвящением «благословенной памяти Александра Александровича Блока». Однако невозможно просто подверстать издательство «Время» первых лет существования с его главным редактором, двоюродным братом поэта, к культурной программе позднего символизма и фигуре А. Блока, то есть в сущности уподобить «Алконосту», поскольку Г. П. Блок, по обстоятельствам сложной семейной истории и своей дореволюционной чиновничьей биографии, в десятые годы оставался в стороне от культуры Серебряного века и с двоюродным братом познакомился и единственный раз встретился только в конце 1920 года. Литературная программа «Времени» может показаться обращенной назад, в эпоху Серебряного века, отрезанную от современности начала двадцатых, по впечатлению Б. М. Эйхенбаума, смертью А. Блока как переломным историческим «мигом сознания». Этой культурной архаизации соответствует нарисованная в 1922 году С. В. Чехониным издательская марка «Времени», на которой изображен старик-Хронос с гигантскими крыльями на фоне звездного неба: его могучие руки в бездействии скрещены на груди, у ног лежат традиционные аллегории бренности жизни — череп и песочные часы, а на песочных часах сидит сова, аллегория мудрости.

Марка издательства «Время».

Однако своеобразие культурной позиции Г. П. Блока, отразившейся в первоначальной программе «Времени», заключалось не в анахроничной ретроспективности, а, по емкому определению Р. Д. Тименчика, в «полемически заостренной», то есть возникшей как реакция на некие актуальные обстоятельства, программе «культурного анахронизма». Попробуем развернуть это определение.

В конце 1920 года Г. П. Блок собирал материалы о жизни и творчестве А. Фета и в связи с этим обратился к Александру Блоку, своему двоюродному по отцу брату, с которым до того практически не был знаком. По собственному признанию, он переживал тогда период «„первой любви“ к стихам Блока, которых до того не знал. Только что вышла его книжка „За гранью прошлых дней“. Там в предисловии было признание о Фете. Почти одновременно я прочел статью „Судьба Аполлона Григорьева“, где призрак Фета встает во весь рост и таким именно, как он мерещился тогда и мне. Мне настойчиво захотелось увидеться с Александром Александровичем» — то есть Г. П. Блок лишь в конце 1920 года открыл для себя стихи А. Блока, прочел его опубликованную еще в 1916 году программную статью «Судьба Аполлона Григорьева» и воспринял как актуальные стихотворения Блока рубежа веков, включенные в сборник «За гранью прошлых дней» (1920), которые на Б. М. Эйхенбаума, сверстника Георгия Петровича, произвели впечатление не просто «старых», но имевших «уже вид посмертных <…> Самые их названия казались анахронизмом. (Эйхенбаум говорит также о сборнике А. Блока 1920 года „Седое утро“. — М. М.) Точно Блока уже нет». Почти тогда же, в начале 1921 года, и также в связи с Фетом, Г. П. Блок обратился с письмом к жившему в Нижнем Новгороде Б. А. Садовскому, с творчеством которого он ранее также не был знаком (уже установив с адресатом доверительную эпистолярную связь, Г. П. Блок признался, что прозы его совсем не знает, а стихи узнал лишь недавно, как не знал до последнего времени ничего современного). Общение с обоими, хотя недолгое и в основном заочное, вышло далеко за пределы «foethiana» и решающим образом повлияло на осознание Г. П. Блоком своего места в пореволюционной современности, которое произошло не через осмысление собственно этой современности, а путем актуализированной мемуарной ретроспекции, выкристаллизовавшейся в двух его очерках, «Герои „Возмездия“» (1924) и «Из петербургских воспоминаний» (1922).

Культурное «опоздание» Г. П. Блока к Серебряному веку было связано с его происхождением: он принадлежал к среде петербургского чиновничества, «правоведам»: его общий с А. Блоком дед, Лев Александрович, был правоведом, отец, Петр Львович, служил адвокатом в Министерстве финансов. Георгий Петрович пошел по их стопам: после окончания Александровского Лицея поступил на службу в первый департамент Правительствующего Сената и к 1914 году был уже надворным советником и камер-юнкером. В юности у него, как у многих молодых людей, были «литературные порывы»: состоя в студенческие годы в редакции «Лицейского журнала», пополнявшегося в основном за счет произведений его редакторов, Георгий Петрович поместил в нем два стихотворения и несколько рассказов, свидетельствующих о его неплохих литературных способностях. Однако подлинный идеал собственного будущего — романтизированную мечту о карьере государственного чиновника — Блок описал в рассказе «Гроза» («Лицейский журнал». 1907–1908. № 5. С. 348–365; № 6. С. 415–440): герой рассказа Щебнёв, блестящий тридцатипятилетний чиновник, только что успешно составил некий государственный проект исключительной важности; Щебнёв физически исключительно крепок и здоров, очень счастлив, глубоко нравственен и религиозен, в его просторном петербургском кабинете царит приятнейшая атмосфера «трудового, упорного и блестящего карьеризма», он обожаем женой и сыновьями, имеет большое государственное значение и даже знаменит, хотя, конечно, у него есть враги и оппозиция (представленные описанными с ироническим пренебрежением либеральными типами — студенткой в пенсне и студентом-гувернером, читающим «Русскую мысль»). В родовой усадьбе, куда он приезжает отдохнуть после успешного завершения своего чиновничьего подвига, ему наносит визит некто с сомнительной фамилией Мациевский, невнятно, но угрожающе предлагающий Щебнёву перейти на «их сторону». Получив гордый отказ, Мациевский подло убивает Щебнёва.

Эта мечта Г. П. Блока, начавшая осуществляться в 1910-е годы, была разрушена революцией: в лицейском рассказе он мечтал к 35 годам стать видным государственным чиновником антилиберального толка, и вероятно стал бы, а оказался в 1921 году «33-летним младенцем, трепетно вступающим на страшное, неизведанное поприще» литературы. Однако культурное опоздание Г. П. Блока относительно сверстников, которые ближе были причастны к литературной жизни 1910-х годов, своеобразной траекторией сблизило его в начале 1920-х с некоторыми представителями Серебряного века правой культурно-политической ориентации. Судя по тому, что, характеризуя Садовскому Зоргенфрея и таким образом издательство «Время», начавшее с выпуска его книги, Г. П. Блок коротко замечает: «Он наш», имелась вполне определенная духовная общность, связывавшая всех троих и не требовавшая дополнительных разъяснений. С. В. Шумихин в комментарии поясняет, что «наш» здесь следует понимать в специфическом значении: «В. А. Зоргенфрей, сын лифляндского немца и армянки, был яростным антисемитом», что в целом верно — конечно, не в вульгарном, а в актуальном для культуры русского символизма культурно-политическом аспекте проблематики расы и антилиберализма (вероятно, именно желая подчеркнуть эту общность, Г. П. Блок именует издательство «Время» «испанским», а И. В. Вольфсона «испанским страусом»; узнав, что Садовской осведомлялся у Б. Л. Модзалевского, что за человек Г. П. Блок, «а главное, ариец ли он?», с готовностью сообщает о своем «арийстве»; в последующих письмах со страстью обсуждает «еврейство» Фета, одну из любимых тем Садовского, раздраженно пишет об «иностранцах»-формалистах и «неизбежных брюнетах»). Антилиберальная проблематика актуализировалась для Зоргенфрея вновь в связи со значимой для него фигурой А. Блока, к которому он после февральской революции пережил период охлаждения, в связи с совместной работой над переводами Гейне для «Всемирной литературы». «Предстоит дать Гейне нашей эпохи — труд большой и ответственный, — писал Блок Зоргенфрею, приглашая его участвовать в переводе „Путевых картин“, — русского Гейне, несмотря на два полных собрания и множество отдельных переводов, не существует, есть только либеральный суррогат», добавляя тут же: «В этом Вы меня поймете без лишних слов». Это уточнение свидетельствует о близости Зоргенфрею мыслей А. Блока, изложенных в известных докладах 1919 года на заседаниях «Всемирной литературы» — «Гейне в России (О русских переводах стихотворений Гейне)» и «О иудаизме у Гейне (По поводу доклада А. Л. Волынского)», которые были связаны с программной статьей А. Блока «Крушение гуманизма». Говоря в 1919 году о переводах Гейне, А. Блок противопоставил «подлинный поэтический образ» Гейне-«артиста» «грузной, стопудовой, либеральной легенде о Гейне», возникшей в «безмерно уплотненном» удушающем воздухе 1860–1870-х годов. Эта либеральная легенда, принимающая «совершенно возмутительные для художника и уродливые формы (Гейне превращается чуть ли не в народолюбца, который умер оттого, что был честен)», ожила в пореволюционной современности, где с отменой религиозной цензуры «на свет выполз ряд переводов одного из упадочнейших для Гейне (если не самого упадочного) стихотворения „Disputation“», а журнал «Пламя» поместил несколько «революционных» стихотворений Гейне в старом переводе П. К. Вейнберга, из которых «удалось сделать передовицу в „Красной газете“». Задача, понятная «без лишних слов» Зоргенфрею — «стряхнуть <…> то гражданственное отношение к поэту, которое я хотел бы назвать, несколько играя словами, родной нашей, кровной, очень благородной и чистой, — но все-таки — грязью», — стоит перед «новым течением русской поэзии», то есть символизмом, который А. Блок в 1919–1921 годах опять воспринимает как явление актуальное и отвечающее «духу времени», отечественной эпохе «кризиса гуманизма», создавшей уникальные условия для понимания и актуализации Гейне как антигуманистического, антилиберального автора.

Г. П. Блок соприкоснулся с этим кругом важных для А. Блока 1919–1921 годов мыслей иным путем, но его реакция на них также в значительной степени определила его отношение к современности. Г. П. Блок обнаружил «призрак Фета» «во весь рост и таким именно, как он мерещился тогда и мне» в прочитанной им только в 1920 году программно антилиберальной статье А. Блока 1916 года «Судьба Аполлона Григорьева», где Фет как раз отнюдь не является центральной фигурой, хотя и причислен к высочайшему, непосредственно наследующему Пушкину, кругу в русском поэтическом пантеоне (к которому принадлежит по А. Блоку и русский символизм). Обратившись под влиянием этой статьи с письмом к А. Блоку, Г. П. Блок начал с апелляции к «крови» как основанию для их возможного культурного и духовного сходства: «мысли могут оказаться родственными в силу нашего с Вами близкого кровного родства. Я замечал в духовном облике всех представителей нашей семьи какие-то общие всем им черты. Были они и у наших отцов — Александра Львовича и Петра Львовича», то есть обратился к кругу тем, волновавших А. Блока в эпоху поэмы «Возмездие», — «проблематике собственного культурного генезиса, а также семьи и рода <…> [в поэме „Возмездие“] „наследничество“ одновременно описывается поэтом в терминах культурных и кровных, расовых — биологическое наследование оказывается в то же время наследованием культурным». Однако при единственной встрече и разговоре с А. Блоком 5 декабря 1920 года Георгий Петрович обнаружил, вместо ожидавшегося им «родства», свою «разность» с двоюродным братом «главным образом в отношении к современности». Впрочем, судя по тому, как Георгий Петрович пересказывает услышанное им от А. Блока, он плохо понял слова поэта, и в конечном счете произведенная им актуализация прошлого для самоопределения в настоящем была близка позиции А. Блока. В передаче Георгия Петровича, А. Блок говорил ему, что «Гейне глумится над Августом Шлегелем за то, что тот изучал прошлое. Гейне прав. Если не жить современностью — нельзя писать», и далее перешел к разговору о современности и необходимости понять, «почему Фет нужен сейчас». Вероятно, А. Блок имел в виду «Путевые картины» Гейне, а именно пассаж из главы «Северное море», где Гейне пишет как раз не о том, что не следует изучать прошлое, а о непрерывной актуализации классики новыми поколениями: «Творения духа вечны и постоянны, критика же есть нечто изменчивое, она исходит из взглядов своего времени, имеет значение только для современников, и если сама не имеет художественной ценности, какую, например, имеет критика Шлегеля, то не переживает своего времени. Каждая эпоха, приобретая новые идеи, приобретает и новые глаза и видит в старинных созданиях человеческого духа много нового», — то есть говорил с Г. П. Блоком о том же, о чем с Зоргенфреем, предлагая ему «дать Гейне нашей эпохи». Таким образом, Г. П. Блок и Зоргенфрей в самом начале 1920-х годов разными путями, пересекшимися в значимой для обоих фигуре А. Блока, пришли к актуализации идей символизма в пореволюционной современности, что отразилось в первоначальной литературной программе «Времени».

Своеобразие реакции Г. П. Блока на плохо им понятые слова А. Блока о современности заключалось в том, что для внутреннего обоснования своего права, несмотря на несовременность, жить в современности и быть ей современником, он сделал шаг назад — перенес ключевую для его самоопределения мысль о «кровном родстве» с «братьев» на «отцов», к которым всегда чувствовал себя «ближе», то есть передвинул свой исток на поколение назад, с 1910-х годов в эпоху Александра III. Эта ключевая для его самосознания начала 1920-х актуализированная автоархаизация фундирована в статье о прототипах «Возмездия», на первый взгляд сугубо историко-литературной с мемуарным уклоном (статья опубликована в мемориальном блоковском номере «Русского современника» № 3 за 1924 год, где датирована августом 1923 года, однако основные ее мотивы обнаруживаются в письмах Г. П. Блока Садовскому 1921–1922 годов), и в написанном им в 1922 году для затеянного Садовским в Нижнем Новгороде, но не состоявшегося альманаха мемуарном эссе «Из петербургских воспоминаний», также непосредственно связанном с содержанием литературной программы «Времени» — эссе написано под влиянием «раздражения, в коем находился по случаю чтения писем Короленки и воспоминаний Овсянико-Куликовского», то есть двух выпущенных «Временем» книг только что умерших представителей либеральной интеллигенции поколения отцов. В соответствии с осознанной Георгием Петровичем программной близостью к «отцам», мемуарное эссе посвящено эпохе Александра III, хотя сам он ее застал лишь маленьким ребенком (в год смерти императора-«Миротворца» ему было шесть лет) и проникнуто программным антилиберальным пафосом, близким блоковскому. Короленко Г. П. Блок именует «полицмейстером освободительного движения» — ср. у А. Блока о Белинском «белый генерал русской интеллигенции». Воспоминания Овсянико-Куликовского по формулировке (естественно, сочувственной) рецензента «Русского современника» представляли «живой образ русского интеллигента» с характерным для него «культом <…> гуманности <…> А „гуманность“ для Овсянико-Куликовского, — это в конечном определении известная норма психофизического здоровья, единственный оценочный критерий как в сфере личной жизни, так и в истории, норма прогресса» — ср. в мемуарном отрывке Г. П. Блока о «злодее», ставшем причиной «глухой трагедии» поколения отцов (с которым он ассоциирует и себя): это «многоликий и во всех своих ликах гуманный, просвещенный, удручающе нравственный <…> либеральный (хотелось бы сказать — розовый) террор». Обращение не к современности, а к прошлому «отцов» служит непрямым путем к вновь обретенному чувству кровной и культурной общности и с «братьями»: эссе начинается с цитаты из «Возмездия»; презрительные слова о громких либеральных голосах «выразителей общественного мнения», кто не только «„говорил“ (временами даже „покрикивал“, а то и „повизгивал“») перекликаются со словами А. Блока о «шумном поколении <…> во главе с Белинским»; словосочетание, которое использует Г. П. Блок — «либеральный террор» — принадлежит к того же рода содержательным парадоксам, что розановский «либеральный сыск» или образы Белинского как «генерала», «власти» и цензора в статье А. Блока об Аполлоне Григорьеве.

«Полемически заостренная программа „культурного анахронизма“», надежным фундаментом которой стало концептуально осмысленное Г. П. Блоком собственное десятилетнее отставание от сверстников и перенос своего истока в эпоху «отцов», неожиданным образом позволила ему в 1921 году — несмотря на то, что собственно Серебряный век он «пропустил» — совпасть с современностью в обостренном и актуализированном интересе к А. Блоку, прежде всего к поэме «Возмездие»; к идейно связанным с ней размышлениям самого поэта последних лет его жизни, эпохи сотрудничества со «Всемирной литературой», о современности как «крушении гуманизма» и либерализма; и наконец, к его знаковой смерти, воспринятой тем культурным сообществом, которое нашел для себя «опоздавший» Г. П. Блок в начале 1920-х, как «миг сознания», не отрезающий прошедшую блоковскую эпоху от настоящего (как воспринял его Б. М. Эйхенбаум в одноименной статье), а как повод для исторической авторефлексии, возвращения к своему истоку для определения позиции в современности. Таким образом, первоначальная литературная программа «Времени», ориентированная на знаковую фигуру А. Блока последних лет его жизни, после «Двенадцати», и начавшаяся с книги стихов «действительного друга» А. Блока В. А. Зоргенфрея, отражала своеобразно анахроничную, но при этом связанную с мыслью о современности систему культурно-политических взглядов, генетически восходящих к символизму в его широком культурно-политическом понимании.

Обложка «Шума времени» Мандельштама.

Завершением этой определявшейся личным этосом Г. П. Блока культурной программы «Времени» стала последняя принятая им к изданию в конце 1924 года, до «лицейской» ссылки, книга — «Шум времени» О. Мандельштама. Опыт краткого сотрудничества со «Временем» был для Мандельштама проходным, однако Г. П. Блоком воспринимался как значимый для будущей (не реализовавшейся) программы издательства и для собственного исторического самосознания. Можно с уверенностью утверждать, что Г. П. Блок увидел то отмеченное позднее исследователями разительное «стилевое и мировоззренческое» родство, каким обладает «Шум времени» с его собственным мемуарным фрагментом «Из петербургских воспоминаний». В издательской аннотации на книгу Мандельштама, составленной, вероятно, самим Г. П. Блоком, сказано, что она «исчерпывает эпоху», а на обложке (художник Е. Ф. Килюшева) заглавие книги подчеркнуто перекликается с необычно крупно набранным названием издательства «Время» (что было сделано именно по инициативе издательства, а не автора, которому обложка не понравилась — П. Н. Лукницкий записал в дневнике 5 апреля 1925 года, что Мандельштаму «кажется странным видеть на обложке название „Шум времени“ и тут же внизу — „Изд. Время“»).

* * *

Вскоре актуализированная символистическая ориентация первоначальной литературной программы издательства, определявшейся личным этосом Г. П. Блока, стала размываться. Сначала, в марте 1923 года, при официальной регистрации издательства, число его пайщиков возросло от первоначальных 4 до 10 человек — впрочем, принадлежавших к одному культурному кругу. Значительное влияние на изменение программы издательства оказали последующие разнородные события: в феврале 1925 года по «лицейскому делу» был арестован Г. П. Блок, находившийся до осени 1928 года в ссылке на Северном Урале, в результате чего политика издательства в области художественной литературы утратила «авторский» характер и была переориентирована на выпуск современной переводной беллетристики. Этому способствовала и проведенная государством в 1925–1926 гг. типизация деятельности издательств, в результате которой из программы «Времени» были окончательно исключены отечественная художественная литература, историческая книга, «Научная серия» А. Е. Ферсмана, и она была ограничена переводной иностранной художественной литературой, а также негуманитарными, существовавшими автономно, каждая со своим редактором, научно-популярными сериями «Занимательная наука» (ред. Я. И. Перельман) и «Физкультура и спорт» (ред. Г. А. Дюперрон). С конца 1924-го — 1925 года основой деятельности «Времени» стала современная переводная беллетристика, отбор которой определял новый крут лиц: решение о том, издавать или нет ту или иную новую книгу, принимали заведующий редакцией (на это место был приглашен Л. С. Утевский, только что ликвидировавший свое издательство «Атеней» — в деловом отношении «страшный надувала и путаник») и, прежде всего, круг внутренних рецензентов, вербовавшихся в основном из социальной категории, которую в советских условиях можно назвать «неудачниками». Эти, по жесткому выражению О. Мандельштама (который сам вынужденно сотрудничал в двадцатые годы, в том числе и со «Временем», в качестве переводчика, редактора, автора внутренних рецензий), «деклассированные безработные интеллигенты, знающие иностранные языки» трудно и без особого успеха осваивали новые условия советского культурного поля, что в целом закончилось для них поражением (вынужденные в двадцатые годы подрабатывать литературной поденщиной — переводами, рецензиями и проч., они в подавляющем большинстве были репрессированы в тридцатые или погибли в первую же блокадную зиму). Однако именно достигнутый ими в эпоху нэпа компромисс между собственным воспитанным до революции вкусом и требованиями внешних советских инстанций «диктатуры вкуса» (цензурного, читательского, официальной критики) в значительной степени определял репертуар переводных книг, наводнявших нэповский литературный рынок, качество и специфику их перевода и редактирования.

 

3. Переводная беллетристика

Период 1925–1928 годов, когда «Время», как и большинство советских частно-кооперативных издательств, обратилось к переводам современной иностранной беллетристики, не поддается, о чем мы уже писали во вступлении, традиционному историко-литературному анализу, с точки зрения которого беллетристика — это просто «плохая» литература. При этом без учета стремительно возникшей в первые же годы нэпа широкой моды на беллетристику, прежде всего новейшую иностранную (переводную), невозможно описать советское литературное поле двадцатых годов. «В истории русской литературы XX века, — отметил в 1925 году Б. М. Эйхенбаум, — придется, по-видимому, отвести особое место периоду переводной беллетристики <…>. Сейчас переводная беллетристика заполняет собой пустоту, образовавшуюся в нашей самобытной литературе <…> [читателю] нужно, чтобы в часы досуга у него под руками была увлекательная книга». Говоря, что «русская литература как бы уступила свое место „всемирной“», Эйхенбаум имел в виду не монументальный проект создания канона мировой классики в русских переводах для советского читателя, начатый одноименным горьковским издательством, а «увлекательную книгу», то есть Джека Лондона, О’Генри, Пьера Бенуа, Герберта Уэллса, Виктора Маргерита, Уильяма Берроуза, Гилберта Кита Честертона, Пьера Ампа, — такова была иерархия иностранных авторов по числу отдельных изданий в советской России в 1924 году. Именно это в своем парадоксалистском и точном стиле сформулировал в том же году В. Б. Шкловский: «Джек Лондон, О’Генри, Пьер Бенуа сейчас самые читаемые русские писатели». «Время», начав выпускать переводную беллетристику только в 1924 году и уже к 1925-му войдя в тройку тех ленинградских издательств, наряду с «Мыслью» и «Петроградом», куда, по ироническому выражению К. И. Чуковского, прежде всего «бежал со всех ног» переводчик, получив из-за границы книжную новинку, в отличие от конкурентов уклонялось от наиболее легкого пути в этой области — известного набора названных выше популярных иностранных авторов от Джека Лондона до Уильяма Берроуза. Вместо этого «Время» занималось штучным отбором, который осуществляли внутренние издательские рецензенты из сотен хаотически поступавших по разным частным каналам, прежде всего от переводчиков, иностранных беллетристических новинок, в подавляющем большинстве среднего литературного качества. Работа издательства в «серой» области массовой литературы может быть описана на материале сохранившихся в архиве сотен внутренних рецензий как функция все возраставшего давления доминирующего феномена массовой литературы на тех людей, которые принимали в издательстве решение о выборе книг для перевода. Можно увидеть, как мысль о своеобразных внелитературных критериях, по которым следует оценивать беллетристику, постепенно превращалась для них из объекта брезгливого отталкивания, связанного с их социальной и культурной самоидентификацией, в доминирующее соображение в их литературно-социальной рефлексии, постепенно изменявшее их самих.

Работа «Времени» над переводной художественной литературой состояла из следующих этапов: издательство получало из какого-то из множества частных источников книжную новинку, спешно закрепляло ее за собой в Бюро регистрации (добровольной организации частно-кооперативных издательств, созданной в 1925 году для регулирования конкуренции на базе ленинградского издательства «Практическая медицина»), после чего отдавало на отзыв внутреннему рецензенту. Если отзыв был положительным, книга поспешно, в два-три месяца, переводилась (в случае отрицательного отзыва издательство отказывалось от зарегистрированной книги в пользу следующего на очереди; в среднем из 100 рецензировавшихся книг в год во «Времени» до печати доходила пятая часть), представлялась в цензуру и после получения разрешения выходила в свет, — таким образом «Времени» и другим нэповским издательствам регулярно удавалось выпускать переводы в том же году, когда книга выходила в оригинале.

В задачу внутреннего рецензента входило определить, «для какого круга читателей предназначена та или иная книга и какова идеология данной книги» (письмо «Времени» киевской переводчице Е. Р. Быховской от 22 июня 1927 г.), а также предугадать ее цензурную приемлемость. Обычными способами предотвратить цензурные претензии, связанные с официальным запретом на «религиозность» и «порнографизм», было снабдить книгу предисловием, оправдывающим опасные места «этнографизмом» или якобы имевшимися у автора целями сатиры, разоблачения, стилизации, а также заранее произвести в тексте книги сокращения и изменения, часто весьма значительные (это не воспринималось как нецивилизованная практика и было юридически легально, т. к. советская Россия, вслед за царской, не подписала международную Бернскую конвенцию по авторскому праву и права иностранных авторов в ней никак не охранялись): так, О. Мандельштам в рецензии на роман Карла Ганса Штробля «Призраки на болоте» (Ströbl Karl Hans «Gespenster im Sumpf», 1920) говорит об «оздоровлении книги путем искусного сокращения» (имеется в виду нивелировка того обстоятельства, что «кроме здоровой фантастики, остроумных образов и ситуаций в книге очень много болезненного спиритуализма»), от чего «вещь только выиграет» (недат. (1924 г.) внутр. рец.); Р. Ф. Куллэ предлагает «выкинуть» из другого романа все художественно малозначительное, «как, впрочем, и все то, что восходит к религиозно-пуританским и методистским ощущениям персонажей романа. Без этого балласта книга может представлять интерес для широкого читателя, увлекающегося приключениями и любовными переживаниями в экзотической обстановке»:

Выбросив рассуждения, сны, письма и психологическую мотивировку, сведя роман к живому развертыванию действия листов на 10, можно думать, что в таком компактном виде он не вызовет никаких препятствий в цензуре, найдет широкого читателя наименее подготовленного и потому любящего авантюрную литературу и послужит некоторым вкладом в нашу переводную литературу <…>. Обрисовка характеров и динамика действия не потеряют, а выиграют от сокращения, произведенного опытной рукой. Безусловному изгнанию подлежат все пиэтически-религиозные помыслы и размышления персонажей, несмотря на то, что они характерны для англичан. Также, полагаю, следует ослабить и некоторую подчеркнутую гордость принадлежностью к англо-саксам, что также свойственно английской литературе.
Внутр. рец. от 23 апреля 1926 г. на:

Важное внешнее обстоятельство, которое должны были учитывать авторы внутренних рецензий, составлял возможный успех книги у нового массового читателя, который сам представлял проблемную инстанцию: с одной стороны, люди старой культуры, составлявшие издательство «Время», имели о нем смутное и неприязненное представление, с другой, в своих культурных вкусах, как показывали социологические исследования, он мало отличался от предреволюционного, предпочитая ту же «пинкертоновщину» и А. Вербицкую, не психологическую, а сюжетную прозу, с третьей и главной — он приобрел политически весомый статус «заказчика» в гетерономном советском литературном поле и при этом утратил «культовое» отношение к литературе и писательству (в частности, благодаря активно поощрявшемуся институту рабкоров, стиравшему грань между читателем и писателем). В архиве издательства сохранилось значительное количество комически безграмотных предложений читателей из низов издать написанные ими произведения, а также их весьма решительные оценки переводной продукции «Времени». Так, хотя внутренний рецензент «Времени», рекомендуя перевести роман Жюльена Грина «Адриена Мезюра» (Green Julien «Adrienne Mesurat», 1927), утверждал, что «хотя это вещь чисто психологическая, тем не менее она доступна довольно широкому кругу читателей в виду чисто беллетристических достоинств письма» (внутр. рец. Н. Н. Шульговского от 15 мая 1927 г.), московский рабочий, к которому попал изданный «Временем» перевод, возмущенно сообщил издательству (сохраняем правописание оригинала), что им «на днях <…> в Москве куплена книга Жюльен грин перевод с французского Е. С. Коц. Под заглавием Адриенна Мезюра. Книга сама по себе очен дорогая т. е. 1 р. 20 к. По цене должна представлят для читателя большой интерес, но на самом деле, чистая ерунда и совершенно никуда негодная <…> совершенно для нашего рабочего брата совершенно не понятная и для нас такое издательство не под ходящее нам нужны книги в простом понятном языке, но не как что вся книга, обмороки страдания особы и описание разной дрянной мебели. И вот интересно как ваши умные головы думают относительно этой книги беряс проводит по высокой цене и ничего кроме глупых разговоров не дат» (письмо И. Кубрина «Времени» от 30 октября 1927 г.). В середине 1920-х издательству пришлось ориентироваться уже далеко не на того нового читателя, которого в первые пореволюционные годы дидактически конструировала горьковская «Всемирная литература», хотя А. М. Горький и в 1926–1927 годах советовал «Времени» переиздавать старые исторические романы, полезные современному читателю, который «„тарзанизирует“ себя не только „Тарзаном“, но и кинематографом», «уже одним тем, что развили бы его привычку читать» — «Дюма, Дюма, <…> вот кого станут читать, я уверен. <…> Это возбуждает интерес к чтению, более, чем что-либо другое» — директор «Времени» И. В. Вольфсон, разделяя в общем мнение Горького, что «многие из новых вещей, конечно, уступают прежним и весьма вероятно, что новому читателю было бы полезнее прочитать кое-что из старых книг», имел более близкое к реальности представление о новой публике, которой «не всегда нравится лучшее, наиболее художественное». Все эти внешние соображения входили в сложное взаимодействие с эволюцией личного вкуса внутренних рецензентов издательства.

В. А. Зоргенфрей

Первые отложившиеся в архиве внутренние рецензии на иностранные книги появляются во второй половине 1924 года и составлены В. А. Зоргенфреем, ставшим после выхода в 1922 году во «Времени» сборника его стихотворений «Страстная суббота» близким сотрудником издательства и его пайщиком. В первые годы его суждения о современных книгах исходят из того же представления об актуальности иностранной книги для отечественного читателя, которым он, под влиянием А. А. Блока, руководствовался в своей работе во «Всемирной литературе»: «трудная» современность обращается «в поисках содержания и формы, в глубину и вдаль, минуя близкое и чужое», поэтому он последовательно отвергает книги политически или литературно злободневные и «модные» как в сущности не современные, скучные, не художественные. Первая иностранная книжная новинка, которую В. А. Зоргенфрей безоговорочно советует в 1924 году перевести — это первые тома романа-эпопеи Роже Мартен дю Гара «Семья Тибо» (Martin du Gard Roger «Les Thibault», 1922) — писателя, совершенно неизвестного в России, да и во Франции остававшегося в тени вплоть до присуждения ему в 1937 году Нобелевской премии по литературе:

…в ряду множества современных французских романов, порою занимательных, но художественно незначительных, «Семья Тибо» выделяется, как подлинное литературное произведение, которому суждено остаться. В этой хронике, к сожалению еще не законченной, есть жизнь, своя собственная, художественно оправданная, резко-индивидуальная и социально закономерная. Действующие лица, от главных героев до эпизодических персонажей, обрисованы необычайно живо, пластично, с особым творческим бесстрастием, обличающим в авторе крупное дарование эпического тона. Характерным в манере Мартен дю Гара является то, что он не стремится с первых же строк дать законченные человеческие фигуры: его персонажи, с каждым новым диалогом, с каждым эпизодом, все больше и больше выигрывают в своей четкости, оставаясь верными своей сущности и достигая мало-помалу жизненности живых людей. Несмотря на то, что злободневность и «идеология» отсутствуют в романе вовсе, он современнее многих произведений современнейших из литераторов. Программные вопросы в нем не ставятся и не разрешаются; религиозное восприятие жизни дается как убедительнейший факт наряду с позитивным мироощущением; намечаются творчески глубокие жизненные корни, дающие столь различные ответвления — и все это в форме внешне легкой, подвижной, разнообразной и непрерывно-заинтересовывающей. <…> Первые две книги хроники, посвященные отроческим годам одного из главных героев, выдерживают, на многих страницах, сравнение с «Детством и отрочеством» Л. Толстого. Две следующие книги, на мой взгляд, несколько тяжелее, но по-своему интересны. Роман не закончен и задуман, по-видимому, широко.
Недат. (1924 г.) внутр. рец. [592]

Ключевой для представления Зоргенфрея об актуальности современной литературы парадокс: «несмотря на то, что злободневность и „идеология“ отсутствуют в романе вовсе, он современнее многих произведений современнейших из литераторов» — почти на сорок лет предвосхитил аналогичную формулировку Альбера Камю из предисловия к собранию сочинений Мартен дю Гара: «Не будет парадоксом сказать, что в книгах, как у Мартен дю Гара, наша живая современность (notre actualité vivante) находится позади нас».

Мартен дю Гар прошел через всю историю существования «Времени» как самый близкий издательству по художественной и социальной идеологии автор, однако чаще приходилось руководствоваться компромиссными соображениями, принимая к переводу либо новые книги иностранных писателей, оцененных читателем еще до революции, либо эстетически «среднюю» литературную продукцию, мотивируя это тем, что новинки европейской беллетристики отличаются от отечественных «большей грамотностью — но и только» и в русском переводе найдут себе читателей, «ибо вкус с каждым днем портится», «но марка издательства едва ли выиграет» (недат. внутр. рец. В. А. Зоргенфрея на роман Франца Ксавера Каппуса «Человек с двумя душами» — Kappus Franz Xaver «Der Mann mit den zwei Seelen», 1924).

H. H. Шульговский

Из 150 сохранившихся в архиве «Времени» внутренних рецензий за конец 1924–1925 год 120 написаны Николаем Николаевичем Шульговским (1880–1933). По верной, хотя и жесткой характеристике М. Ю. Эдельштейна, автора единственной существенной статьи о Шульговском (в которой не учтено сотрудничество ее героя со «Временем»), «его письма и автобиографические документы рисуют вполне цельный и законченный психологический тип графомана, начисто лишенного представления о своем реальном месте в литературном процессе». Шульговский закончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета, одновременно прошел курс историко-филологического факультета, в 1904–1905 гг. слушал лекции в Гейдельбергском и Мюнхенском университетах, получил также музыкальное образование (учился у известного педагога и композитора А. К. Лядова). Будучи сторонником теории психологии права Льва Иосифовича Петражицкого, в кружке которого он активно занимался в университете, основанной на вере в постепенный прогресс правового чувства, неуклонно движущегося к конечному идеалу «совершенного господства действенной любви в человечестве», который позволит обойтись без правового принуждения, Шульговский, несмотря на успешно складывавшуюся в университете карьеру юриста-теоретика, испытывал отвращение к «юридической оценке» жизни и желал посвятить себя литературе. С 1907 года он публикуется как прозаик, критик и прежде всего поэт, однако, несмотря на все попытки внедриться в актуальную литературную среду и на выход в свет его солидно изданных поэтических сборников «Лучи и грезы» (1912) и «Хрустальный отшельник» (1917), а также центрального стиховедческого труда — «Теория и практика поэтического творчества. Технические начала стихосложения. Часть 1» (1914), Шульговский быстро приобретает маргинальный статус графомана. Шульговский — «трогательная, несколько тупая тетка», по дневниковому определению Михаила Кузмина (слово «тетка» у Кузмина принадлежит к гомоэротическому сленгу), пацифист, вегетарианец, противник смертной казни и адепт гомеопатии, искренне веривший, что «в развитии человечества замечается какой-то удивительный процесс, в котором бессознательно вырабатывается определенный позитивный нравственный критерий», происходит «мирно-эмоциональное приспособление человека» в отношении к свободе и признанию нрава на жизнь всех людей и животных, был глубоко потрясен и первой русской революцией, и мировой войной, и, конечно, революцией 1917 года, которую ему было очень трудно осознать: «Вообще вижу, что над Россией сейчас реет не красный цвет революционного знамени, а свет красного фонаря известного заведения, да и вся страна обратилась в это последнее. Кто-то будет вышибалой? Вот Вам и народ „богоносец“ (бедный Достоевский!), вот Вам и „святая“ Русь! А, все-таки, скажу, что несмотря на всю невозможную дикость проявлений и „самоопределений“, на гомерические наглость и хамство, — чуется с точки зрения мировой перспективы кое-что и великое, кое-что и правдивое, кое-что и небывалое… Чудовищная форма и подлецы (сознательные подлецы!) во главе, а если всю эту гадость отскоблить, то почуется зерно мировой правды, зародышевое и грубое, но, все-таки, зерно словно бы и с зеленым отросточком…». В самом начале двадцатых Шульговский-стиховед еще не забыт совершенно: он участвует в работе Дома Искусств (читает лекции «Основные вопросы изучения поэзии» — как он пышно выражается в автобиографии, «занимал кафедру поэтики в „Доме Искусств“») и фигурирует в списке «коллегии экспертов» эгофутуристического «Кольца поэтов имени К. М. Фофанова» (1921–1922), анонсы которого, сочинявшиеся Андреем Скорбным (В. В. Смиренским), включали в число его членов полсотни вряд ли знавших об этом литераторов, художников, театральных деятелей. При этом он с графоманской страстью не перестает писать (ни одно из его пореволюционных произведений не опубликовано), не обинуясь называя свои произведения гениальными, в том числе «в тех ритмах русского vers libre’a, которые я давно уже ввел в нашу поэзию, и эстетическое обоснование которым, равно как и доказательство их соприкосновения и выхождения из ритма народных русских стихов, я приготовил для 2го или эвентуально Зго пишомых теперь томов „Теории и практики поэтического творчества“».

Можно не сомневаться, что начавшееся в конце 1924 года сотрудничество Шульговского, оставшегося к этому времени в полном одиночестве, без средств к существованию, без связей с современной литературной средой и уже безо всякой надежды на опубликование своих произведений, со «Временем» в качестве автора внутренних рецензий, переводчика и редактора было для него в социальном и материальном отношении спасением (во «Времени» же в 1926 году в серии «Занимательная наука» вышло его «Занимательное стиховедение»). Трудно, однако, вообразить менее подходящего человека для беспристрастной оценки чужих книг, актуальности их тематики, пригодности для современного массового читателя, цензурности. Шульговский — человек с болезненно уязвленным самолюбием, утративший в начале двадцатых даже ту маргинальную профессиональную и социальную реализацию, которая у него была в десятые годы, враждебный современности и озлобленно не желающий ее понимать. Эти черты его личности во многом определяли его книжные рекомендации: он то отказывается от книг, которые рекомендовал бы в «нормальное», «мирное» время, «при нормальных условиях нашего книжного рынка», то советует издавать сочинения, смысл которых лишь в том, что они питают его ностальгию. Центральной тактической задаче издательства — найти книги, которые отвечали бы вкусу как массового, так и интеллигентного читателя — противоречит определявшее рецензии Шульговского противопоставление «интеллигентного», «культурного» читателя, воплощенного, как ему кажется, в нем самом и в издательстве в целом, читателю «массовому» — недифференцированному и достойному исключительно презрения. Исходя из этого представления Шульговский отсоветовал «Времени» переводить симпатичную юмористическую прозу английского писателя Ф. Анстея (Гутри Томас Анстей, 1856–1934) — которого благополучно издавали по-русски как в 1900–1910-е годы, в том числе в Дешевой юмористической библиотеке «Сатирикона», так и в 1920-е, также в различных сериях «библиотеки сатиры и юмора», — сокрушаясь, что «к сожалению этот юмор совершенно недоступен современной нашей широкой публике. Его могут понять у нас разве только те, кто получал „ученый паек“, да и то с отбором. А между тем вообще книжка должна была бы быть доступной всякому интеллигентному читателю и раньше имела бы у нас большой успех» (внутр. рец. от 1 апреля 1926 г.), и рассказы популярного французского литератора Александра Арну (Arnoux Alexandre, 1884–1973), с успехом выпущенные в 1925 году массовой «Библиотекой „Огонька“», — потому, что «оценить у нас эти рассказы способен лишь тонкий и к тому же утонченный слой чистой интеллигенции. <…> Широкий и демократический читатель прежде всего ровно ничего не поймет в этой книге» (внутр. рец. от 27 июня 1926 г.). Глубокая внутренняя враждебность рецензента тому читателю, на которого должно было ориентироваться издательство, коренилась не только в эстетических, но и в нравственных расхождениях и происходила еще из его дореволюционных идей психологии права: «Если мы сравним психологию человека некультурного, с одной стороны, и истинно интеллигентного, с другой, то мы заметим, что человек с культурным уровнем развития гораздо легче удерживается от ненавистнических действий, чем человек неразвитой». В 1927 году, рецензируя повесть Вильгельма Шмидтбона «Бегство к беспомощным» (Schmidtbonn Wilhelm «Die Flucht zu den Hilflosen», 1919) «о трех собаках, которые жили у человека, любящего собак и понимающего всю проникновенность этих самых благородных существ на земле», Шульговский счел ее идеологию «неприемлемой» для современного отечественного читателя: «как видно из судебных отчетов по делам о невероятных мучениях животных со стороны наших хулиганов, не только обвиняемые, но и судьи, и „публика“ и даже газетный репортер глумятся над „нежностями“ по отношению к тем животным, которые не составляют экономического инвентаря» (внутр. рец. от 4 июля 1927 г.).

Впрочем, самоидентификация Шульговского как «интеллигентного» читателя не совсем точно отражала его литературные пристрастия. Столь важное для него стремление доказать свою способность понять «культурную» книгу несколько раз приводило к тому, что он с восторгом отзывался на разные псведоинтеллектуальные подделки. Так, он принял беллетризованный памфлет итальянского писателя (писавшего под псевдонимом А. Маттеи) Артюра Арну «История инквизиции» за солидный исторический труд («Исследование это научное и очень добросовестное, основанное на изучении подлинных материалов, наиболее яркие образцы которых приведены или полностью или in extensio. <…> Идеология автора оспорима и односторонняя. Он видит корни инквизиции в самом евангельском библейском учении. На самом деле причины возникновения инквизиции чисто исторические и экономические. Во всяком случае во многом автор прав, а его несколько наивная в философском смысле идеология в настоящее время послужит не во вред, а в пользу книги. <…> Это труд серьезный и подробный» — внутр. рец. от 21 марта 1925 г.), однако издательство благоразумно попросило о профессиональной оценке книги историка Е. В. Тарле, который сообщил, что «книга Арну — бойкий, интересно (и очень размашисто и хлестко) изложенный антиклерикальный памфлет, написанный республиканским публицистом в конце второй Империи <…> Глубиной мысли книжка не блещет, объяснения всему этому явлению не дает <…>; слишком азартный тон иногда несколько утомляет (своею непрерывностью). М.б. книжка и прочтется сейчас нашими нынешними читателями и, вообще, окажется „ко двору“; — изложена она очень занятно и не без таланта. Но издательство должно было бы (мне кажется) пояснить, что это за книжка, что, мол, она сама — любопытный документ из времен анти-клерикальной борьбы во Франции, — что она потому-де так азартно и написана, — а вот тут и тут автор слегка врет, и вообще объяснять, мол, так все это нельзя и т. п. <…>» (внутр рец. от 5 апреля 1925 г.), и книга вышла с соответствующим предисловием Тарле. Несколько месяцев спустя Шульговский дал восторженный отзыв на книгу Курта Бреннера «Перелом в науке» (Brenner Kurt «Die Naturwissenschaft am Wendepunkt. Ein neues Weltbild auf wissenschaftlich einwandfreier Grundlage», 1925): «Книга необычайного интереса… проводимая автором теория так поражающа, так доказательна, что… кажется прямо истиной <…> теория Бреннера — явление выдающееся и перевод его книги необходим» (внутр. рец. от 13 августа 1925 г.). Издательство благоразумно обратилось за вторым отзывом к инженеру, популяризатору науки Я. И. Перельману, редактировавшему во «Времени» серию «Занимательная наука», который оценил книгу совсем иначе: «Совершенно вздорная книжка, лишенная всякого научного значения. Смехотворные теории автора — плод невежественных домыслов наивного недоучки, не имеющего представления о том, как и для чего должны строиться научные гипотезы. Книга не заслуживает даже критики. Ее издание может скандально скомпрометировать самую беззаботную фирму» (внутр. рец. от 20 августа 1925 г.). Роман англичанки Маргарет Кеннеди «Верная нимфа» (Kennedy Margaret «The Constant Nymph», 1924) Шульговский счел «предназначенным для интеллигентного читателя. <…> об этом говорит само содержание: роман посвящен музыкальному миру, и надо иметь известное образование, чтобы сохранять интерес к самой теме» (внутр. рец. от 14 марта 1927 г.), тогда как по впечатлению автора другой внутренней рецензии, Р. Ф. Куллэ, роман «глуповат. Вроде романов Уэдсли и других искусных рукодельниц. Во всяком случае это не настоящая литература, а занимательное чтение для невзыскательных девиц и дам на амплуа совбарышни и домохозяйки» (внутр. рец. от 17 февраля 1927 г.; роман вышел в 1927 г. в «Мысли» под загл. «Золотая клетка»).

Впрочем, Шульговский умел оценить хорошую книгу для легкого чтения, и издательство последовало нескольким его советам, выпустив «Тудиш» Лефевра Сент-Огана: «Автору <…> удалось влить в весьма старую форму авантюрно-биографического романа какую-то свежесть и свежесть такого рода, что роман читается с легкостью и производит чисто эстетическое впечатление. <…> Это — образец „belles-lettres“ чистейшего вида» (внутр. рец. от 28 октября 1924 г.); «Риппл Меридит» Берты Рек (Ruck Berta «The Dancing Star», 1923): «Роман смело можно рекомендовать для перевода. Он написан интересно, тонко, психологично и в некоторых местах даже поэтично. <…> Большое достоинство в том, что он доступен широкой публике и вместе с тем вполне удовлетворит самого интеллигентного читателя» (внутр. рец. от 20 сентября 1926 г.); «Маленькую Папакоду» Поля Ребу (Reboux Paul «La petite Papacoda: roman napolitain», 1923): «Почти наверно можно думать, что этот роман будет иметь успех для легкого чтения. Он написан чрезвычайно легко, изящно, без особых претензий и может быть прочитан „в один присест“ <…>. Тема его незначительна и заурядна, но самый рассказ имеет свою прелесть редкой простоты, и притом есть еще одно достоинство — прекрасно выдержанный и живой колорит неаполитанской жизни. <…> Все это верно и образно. По живости рассказа такие романы встречаются не часто. Но это, все-таки, — лишь легкое чтение, в вагоне, между делом и т. д. Роман вполне доступен для нашей современной публики» (внутр. рец. от 24 января 1926 г.); «Ментрап» Синклера Льюиса (Sinclair Lewis «Mantrap», 1926): «Роман исключительно для легкого чтения, в сущности пустоватый и по-американски растянутый, но не лишенный юмористических положений, быта и занимательности. <…> Роман наверное будет иметь успех, особенно в вагонном чтении. <…> Во всяком случае вещь литературная и с легкими разговорами» (внутр. рец. от 14 июля 1926 г.). Из этих отзывов можно составить тот тип иностранной беллетристической книги, который Шульговский и издательство «Время» считали в середине 1920-х гг. приемлемым для перевода: она доступна широкой публике и одновременно способна удовлетворить интеллигентного читателя, предназначена для непродолжительного — «вагонного» — чтения, с сюжетом предпочтительно из экзотической колоритной жизни, полная разговоров, юмора и приключений.

Однако неспособность Шульговского понимать более современную литературу — выразившаяся, в частности, в том, что новых западных авторов он оценивает через призму классической русской литературы (так, рецензируя рассказы Жоржа Дюамеля, посвященные «неудачникам из среды простого народа», Шульговский заметил, что в переводе они «будут звучать, как Чехов. А к чему давать копии, когда есть первоклассные оригиналы?» (внутр. рец. от 6 декабря 1924 г. на: Жорж Дюамель «Заброшенные жилища» — Duhamel Georges «Les homes abandonnés», 1921) — привела к тому, что он отверг несколько ценных книг, причем не потому, что они недоступны массовому читателю, а по соображениям чисто художественным. Так, рецензируя роман Жана Кокто «Самозванец Тома» (Cocteau Jean «Thomas l’imposteur», 1923), Шульговский, незнакомый с фигурой автора (хотя уже были опубликованы ознакомительные статьи А. Эфроса «Три силуэта» — Современный запад. 1923. № 4 и М. Эйхенгольца «Современная французская поэзия» — Печать и революция. 1924. № 4), отнес роман к тому типу произведений, которые «Миролюбов (редактор „Ежедневного журнала“, в котором Шульговский печатался в 1910-е гг. — М. М.) <…> поместил бы в специальном разделе своего журнала, называемом „Из жизни“, где помещались хорошо написанные картинки жизни, но не больше» (внутр. рец. от 25 января 1925 г.) — в том же году этот роман вышел в «Никитинских субботниках» с развязным, но более осведомленным предисловием А. В. Луначарского. Шульговский не оценил мастера английского морского жанра Джозефа Конрада, без восторга несколько раз подряд отозвавшись на предлагавшиеся к переводу его произведения как «типичные английские романы приключений» для юношества (внутр. рец. от 3 января 1925 г. на: Джозеф Конрад «Корсар» — Conrad Joseph «The Rover», 1923), в которых рецензенту «были интересны лишь художественные детали природы и морской жизни, а самые приключения <…> показались скучноватыми» (внутр. рец. от 24 января 1925 г. на: Джозеф Конрад «Лорд Джим» — «Lord Jim», 1923, впервые: 1900), — в результате «Время» осталось в стороне от большого успеха Конрада на советском книжном рынке середины двадцатых и только в 1928 году, после положительного отзыва РФ. Куллэ, выпустило один его роман, «Ностромо». Шульговский также отверг сборник рассказов Амброза Бирса (Bierce Ambrose «Tales of Soldiers and Civilians», 1891), хотя в сопровождавшей ее анонимной (вероятно, В. А. Азова) недатированной аннотации Бирс справедливо аттестовался как «гениальный американский писатель <…> Бирс заглядывает в человеческую душу с проницательностью Достоевского и с аналитической силой Эдгара По». Шульговский же решил, что «военные рассказы, да еще из эпохи 60-х годов, <…> для нас <…> просто устарели. Это — военные случаи с отдельными лицами, приключения и индивидуальные переживания. В смысле последних все эти американские рассказы могут быть заменены одним русским, — „4 днями“ Всев. Гаршина. А как приключения, то мы их уже столько начитались в рассказах о последней войне, что они нам надоели по горло. Это во первых. А во вторых, даже в военных рассказах Бирса цензура может усмотреть мистицизм. <…> Нельзя сказать, что подобные рассказы не найдут себе любителей, но едва ли они пройдут в цензуре, да и в художественном отношении они ничего выдающегося собою не представляют» (внутр. рец. от 26 июля 1925 г.). В 1927 году Шульговский не оценил «Великого Гэтсби» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда (он рецензировал французский перевод), сочтя его романом «бульварного характера, рассчитанным на очень неприхотливую публику и крайне скучным. <…> он пойдет лишь среди такого читателя, которому нравятся богатая обстановка и таинственность личности — главного героя. Конечно, о художественном значении этого романа говорить не приходится: это — типичная американская поделка для невзыскательной публики» (внутр. рец. от 20 января 1927 г.).

Интересно проследить по внутренним рецензиям, как происходила адаптация Шульговским своего вкуса к потребностям массового читателя: в начале работы во «Времени» Шульговский исходит при оценке книги исключительно из собственного литературного вкуса; потом не без самодовольства замечает, что достоинства многих романов, которые нравятся ему самому, «может понять только очень интеллигентный читатель, т. е. тот, который сейчас переводных романов не читает. Средний читатель, т. е. тот, на котором все сейчас держится, закроет книгу на 50й странице» (внутр. рец. от 3 октября 1927 г. на: Рёльвааг О. Э. «Гиганты Земли» — Rölvaag О.Е. «Giants in the Earth», 1927). Он решает, что для выбора романа, подходящего для среднего читателя, рецензенту самому нужно уметь иногда встать «на точку зрения публики „Знака Зорро“» (внутр. рец. от 6 мая 1927 г. на: Сабатини Р. «Морской ястреб» — Sabatini Rafael «The Sea Hawk», 1915), и даже пытается говорить не своим голосом, а от лица массового читателя: читатель «обеспечен, даже широкий, для которого в романе много очень занимательных положений и „все про любовь“» (внутр. рец. от 11 марта 1929 г. на французский перевод романа Томаса Харди «Джуд Незаметный» — Hardy Thomas «Jude l’Obscure», 1895, франц. пер. — 1901) или от лица цензуры: «особый читатель: ничего шокирующего нет, но роман никчемный, а потому и бесполезный. Никакой общественности. Среда буржуазная. От нечего делать сытые буржуи сходят с ума и занимаются всякими ревностями и любовными делишками. Сантиментальная влюбленная как кошка баба подражает всем любовницам мужа, только чтоб его удержать около своей юбки. Глупо и неинтересно» (внутр. рец. от 26 ноября 1928 г. на роман Андре Моруа «Климаты» — Maurois André «Climats», 1928; перевод вышел во «Времени» в 1930 г. под заглавием «Превращения любви»).

На протяжении всех пяти лет своего сотрудничества со «Временем» в качестве внутреннего рецензента Шульговский обдумывает мысль о том, что собственно бульварные романы не следует оценивать с художественной точки зрения: «С художественной стороны к нему подходить нельзя, да он и не задается такими ценностями. Как роман приключений он написан занятно, имеет весьма сложную интригу и целый ряд авантюр на каждом шагу. Есть сцены и недурные в художественном смысле <…>. Но это все — в пределах достоинств авантюрного романа, как такового» (внутр. рец. от 1 октября 1925 г. на: Норд Ф. Р. «Битва за медный рудник» — Nord ER. «Der Kampf um die Kupfergrube», 1924); другой роман, «чистейшая авантюра в чисто американском духе», может быть интересен именно «как роман авантюрный <…> Для любителя таких вещей, читателя бульварного. <…> Если принять эту вещь сознательно, как авантюрный и даже бульварный роман, и согласиться на это, то тираж, конечно, обеспечен» (внутр. рец. от 17 августа 1927 г. на: Кауфман Реджинальд Райт «Слепой» — Kauffman R. W. «Blind Man», 1927); книга может быть написана «хорошо как экзотическая Вампука» (внутр. рец. от 23 марта 1927 г. на роман Пьера Шалена «Злоба албанки» — Chanlaine Pierre «I’Albanaise et sa haine», 1927), «немного вампукистое, но вполне приемлемое произведение <…> роман испанистый, но не макулатурный» (внутр. рец. от 28 августа 1927 г. на французский перевод испанского романа Мануэля Акосты и Лера «Любовники из Гренады» — Acosta у Lera Manuel «Les Amants de Greñade», 1927). Все перечисленные романы во «Времени» не вышли.

Рецензент пытается выработать особый способ оценки бульварных произведений: рецензируя роман из эпохи американского сухого закона и признавая, что он «принадлежит к типу несомненно бульварных произведений <…> в нем имеется достаточно приключений и эротических сцен, и ревности, и выстрелов, и убийств для того, чтобы найти себе читателя. В этом отношении перевод можно спокойно издавать», — Шульговский задается вопросом, непосредственно связанным с его собственной самоидентификацией: «удобно ли для нашего издательства выступать с этой вещью?» — и приходит к выводу, что удобно, «приняв во внимание, что здесь не может быть и речи о художественном значении романа, что здесь идет разговор о несомненном бульваре в американском духе, но имеющем все же известное значение и способном найти себе читателя» (внутр. отзыв от 7 марта 1926 г. на роман Виктора Льона «Пираты виски» — Llona Victor «Les pirates du whisky», 1926). Иными словами, оценивая бульварную книгу, следует исключить собственно художественные соображения и оценивать ее только по критериям социальным (развлекательности, успеха, фактографического интереса и проч.). К такому же разделению художественной и социальной (понимая под последней как социальную злободневность, так и развлекательность приключенческого романа) функций бульварной книги приходит в эти годы и другой, более литературно просвещенный рецензент «Времени» Р. Ф. Куллэ, оценивая этот же роман Виктора Льона: «Если рассматривать роман под углом зрения „агитпропа“, он, пожалуй, имеет общественное значение, но как художественное произведение — ничтожен <…> если в нем что и заслуживает внимания, то это <…> приключенческая сторона плохенького романа из разряда „приключения пиратов на суше и на море“» (внутр. рец. от 18 марта 1926 г.).

С 1926 года, когда получение отобранных Д. А. Лутохиным книг прервалось, издательство, вероятно, стало требовать от внутренних рецензентов более дифференцированной и определенной оценки потенциального спроса и цензурности книг из потока, бессистемно шедшего от переводчиков. Шульговский старательно повторяет в своих рецензиях поставленные перед ним издательством вопросы: «Прежде всего необходимо выяснить, насколько сейчас в публике имеются требования на такого рода романы, <…> а во-вторых, — есть ли надежда на пропуск таких произведений в цензуре» (внутр. рец. от 3 мая 1926 г. на роман Октавуса Роя Коэна «Кроваво-красное алиби» — Cohen Octavus Roy «The Crimson Alibi», 1919), однако оказывается не в состоянии свести все разнородные вкусовые требования и в 1927–1929 годах вырабатывает для своих рецензий, уже немногочисленных, схему, по отдельности оценивая «тип романа» (например: «бытовой, но с психологией», «английский семейно-бытовой серьезный»), «тему», «литературность» (например: «очень изящная, но не выходящая из типичности французского адюльтерного романа»), «идеологию» (варианты: «нет», «обыкновенная», «невинная», «подходящая»), а также «цензурность». Наиболее гротескным выглядит в его рецензиях раздел «читатель», свидетельствующий о степени его отчуждения от этого читателя: «контингент публики <…>: школьный возраст, богаделенка, очень средние домашние хозяйки», «читатель комсомолец; среднего уровня и мелодраматически настроенная домашняя хозяйка; охотники», «читательский круг для не особенно ловких, еще неопытных лиговских хулиганов до 15 лет и для прислуги старого режима».

Необходимость учитывать одновременно вкус разных категорий малопонятных ему читателей, цензуры и критики постепенно приводит Шульговского к утрате способности дать издательству определенный ответственный совет, его рецензии превращаются в место разыгрывания бесплодных диалогов между разными инстанциями вкуса. Даже рецензируя легкий юмористический роман, «веселенький пустячок», он погружается в гущу неразрешимых вопросов и вместо личного решения изобретает разные вкусовые мнения: «Могут ли „критики“ упрекнуть Издательство за перевод? Могут, конечно, но для добродетельных умов здесь есть отвод: герой романа вначале бездельник, делается после постигших его приключений деловым и работающим человеком <…>. Т. о. в книге есть „мораль“. Может ли книга иметь успех в публике? Безусловно. Для чтения в вагоне и вообще для самого легкого чтения. „Зазорно“ ли издавать такую книжку? Скорее — нет. <…> Направление упреков „критики“ будет такое: роман — пуст, грубо подогнаны комические положения, среда — светская, следовательно неинтересная и позорная, ничего поучительного нет и т. п. Это все будет преподнесено с упоением, но в таком случае вообще нельзя издавать книг для „легкого чтения“» (внутр. рец. от 8 ноября 1926 г. на роман Фредерика Стюарта Ишема «Ничего кроме правды» — Isham Frederic S. «Nothing but the Truth», 1914; роман не был переведен), а рекомендовав сборник рассказов популярнейшего Клода Фаррера (типично французские любовные рассказы, «но сорта изящного и тонкого <…>. Вообще книга принадлежит к типу подлинных belle letters»), в конце концов отказывается принимать решение: «P. S. Обдумав еще раз цензурную сторону книги, прихожу к необходимости снять с себя ответственность за уверенность в благополучном исходе. Кто знает?!» (внутр. рец. от 21 февраля 1926 г. на книгу Клода Фаррера «Звери и люди, которые любили» — Farrère Claude «Bêtes et gens qui s’aimèrent», 1920).

Последняя внутренняя рецензия Шульговского датирована июлем 929 года, но уже с 1927-го его оттесняют на второй план начавшие ктивно сотрудничать со «Временем» с 1926 года в качестве авторов внутренних рецензий Р. Ф. Куллэ и В. А. Розеншильд-Паулин. Если Куллэ, профессиональный филолог, был гораздо лучше Шульговского осведомлен в современной иностранной литературе и более дифференцированно оценивал потенциального отечественного читателя, то отзывы Розеншильд-Паулина представляют многие недостатки Шульговского усугубленными до гротеска.

В. А. Розеншильд-Паулин

О Владимире Александровиче Розеншильд-Паулине (1872–1941) нам известно мало: «бывший дворянин», образование среднее, знает «французский язык и отчасти польский и немного немецкий», служил в Министерстве финансов, во время войны был призван на военную службу, после революции занимался переводами беллетристики, написал несколько рассказов, опубликованных в журнале «Мир приключений», и две одноактные пьесы, изданные под псевдонимом «Вэр». Таким образом, он был старше других сотрудников издательства (в середине 1920-х ему за пятьдесят) и хуже образован. На довольно приличном все же среднем культурном уровне внутренних рецензий отзывы Розеншильд-Паулина выделяются культурной архаичностью и комически дурным стилем. Они состоят главным образом из старательного и пространного изложения содержания романа, которое своим стилем часто производит непредусмотренное рецензентом омическое впечатление: «Изабелла несмотря на то, что этот молодой человек был некрасивой наружности, чрезвычайно прозаичный, материалист и даже до некоторой степени циник, увидела в нем единственный якорь спасения», далее героиня «впала в религиозный экстаз, молилась, терзала себя и наконец призналась во всем отцу, после чего вскоре поступила в монастырь и таким путем ликвидировала всю эту драму. Попутно ее сестра Полина вышла замуж за нотариуса», «Изабелла несомненно несчастная девушка, но холодная, бессердечная, единственный идеал которой — это выйти замуж за кого попало» и проч. (внутр. рец. от 5 октября 1926 г. на: Деберли Анри «Враг своих» — Deberly Henri «Uennemi des siens», 1925).

Собственные вкусовые суждения Розеншильд-Паулина либо архаично-элегичны («Вся эта история, — это полная грусти элегия <…>. Точно из шумного современного города попал в деревенскую глушь и едешь тихой проселочной дорогой. Повествование течет как журчащий ручеек. <…>. Краски тусклые, поблеклые, точно глядишь на нежную акварель, или открыл старинную книгу с пожелтевшими листами и засохшими цветами. <…> Я представляю себе эту книгу в особом издании, в красивом переплете, с рисунками <…> в руках просвещенного читателя, но в наш век мировой войны, всевозможных революций, радио, фокстротов и джаз-бандов она представляет слишком большой диссонанс с современностью» (внутр. рец. от 24 февраля 1927 г. на: Гастон Шеро «Дом Патрикия Перье» — Chérau Gaston «La Maison de Patrice Perrier», 1924), либо свидетельствуют об искренней любви рецензента к банальной, даже бульварной литературе. Так, предлагая издательству в 1929 году перевести роман Андре Кортиса (Corthis André, под этим псевдонимом писала француженка Andree Magdeleine Husson, 1882–1952) «Преждевременное прощение» («Le pardon premature»; рецензент датирует его 1921 годом, хотя роман впервые вышел в 1914), Розеншильд-Паулин подробно и с упоением, используя все возможные испанские штампы — то, что Шульговский называл «роман испанистый», — излагает его банальнейший сюжет с «пылким испанцем», ревнующим «чисто животной ревностью», и героиней, проявляющей «наследственные черты веками порабощенной испанской женщины» (недат. (1929 г.) рец.; в 1927 году Розеншильд-Паулин и Шульговский сошлись в высокой оценке другого романа Андре Кортиса, «Только для меня» — «Pour moi seule», 1919; внутр. рец. соответственно, от 3 и 13 июня 1927 г.), который «Время» выпустило в 1928 году в переводе Розеншильд-Паулина). Трудно понять, какие причины, кроме социальной близости и сострадания, заставили «Время» сотрудничать с ним на протяжении 1927–1929 гг. как с автором внутренних рецензий и переводчиком.

Р. Ф. Куллэ

Третий постоянный автор внутренних рецензий во «Времени» в 1926–1928 годах, Роберт Фредерикович Куллэ (1885–1938), выпускник историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета, был гораздо квалифицированнее двух других, хотя также принадлежал в двадцатые годы к категории «неудачников». Его биография и взгляды периода сотрудничества со «Временем» могут быть подробно описаны благодаря его чудом сохранившемуся дневнику 1924–1932 годов, а также десяткам опубликованных им во второй половине двадцатых годов историко-литературных и критических статей. Куллэ, как и Шульговский и наверняка Розеншильд-Паулин, был в литературном мире Ленинграда фигурой маргинальной: после окончания в 1918 году историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета он на пять лет уехал в Ташкент, где был одним из создателей Туркестанского университета и возглавлял там кафедру истории западноевропейской литературы; в 1923 году, после того как историко-филологическое отделение университета было упразднено, Куллэ вернулся с семьей в Петроград и долго не мог найти места: его дневник за 1924–1925 годы полон ламентаций по поводу «всеобщего иудейского засилия», а также невозможности и собственной неспособности, в отличие от других «бывших», устроиться в новых условиях, найти язык, чтобы «столковаться с современностью». В этосе Куллэ двадцатых годов есть ряд черт, сближающих его с главным редактором «Времени» Г. П. Блоком и характерных, вероятно, для определенного типа людей «поколения 1890-х» в ситуации советских двадцатых: оба, хотя им едва за сорок и они необычайно много работают, ощущают свою преждевременную «старость» — не столько физическую, сколько душевную и прежде всего социальную. В статье к сорокалетию со смерти Надсона Куллэ с явной личной проекцией пишет о поэте как о «музыкальном выразителе нескольких лет истории русской интеллигенции» эпохи Александра III, воплотившем «всю безнадежность, неясность и все отчаяния пассивных настроений», разительно совпадая здесь с мемуарами Г. П. Блока, которому эпоха Александра III представлялась определяющей для его самоидентификации в современности: «Тихие, молчаливые годы <…>. И нечего говорить, и не умеем сказать, и не хочется, да вероятно не надо. <…> В психологической необходимости психологически необходимой борьбы, не только борьбы — даже хотя бы пассивной враждебности, в этом и заключалась чрезвычайно простая в конце концов суть трагедии». При этом, несмотря на решительное неприятие советской власти, Куллэ, как и Г. П. Блок, стремится в двадцатые годы к профессиональной реализации, хорошо выполняемому труду — и тогда готов быть «заодно с правопорядком»: «Я люблю работать и ненавижу халтуру». Куллэ сотрудничал во «Времени» с 1926 года; тогда же ему удалось наконец найти достаточно историко-литературной, хотя и поденной журнальной работы — в основном обзоры иностранных и отечественных литературных новинок и тенденций, переводы, а также юбилейные статьи на всевозможные литературные темы. «Внешне дела мои значительно поправились: мы теперь совсем не бедствуем, даже поправляемся. Оказалось, что самой верной работой является литературная. Создалось имя, завязались знакомства, стали признавать, и поток заказов не прекращается. <…> Редактирование Э. Золя, связь с изд. „Время“, статьи в толстые журналы <…>».

В отличие от Шульговского и Розеншильд-Паулина, Куллэ был способен как к историко-литературной контекстуализации предлагаемых к переводу книг, в том числе и самых новых, поскольку, судя по его статьям в периодике, имел доступ к свежим европейским журналам, так и к более трезвой и дифференцированной оценке возможной рецепции, хотя и разделял крайний пессимизм Шульговского относительно вкуса нового читателя: «В этом романе есть все, что нужно для „захватывающего“ интереса: подвиги, благородство, любовь, верность, убийство, подозрения, таинственность, разбойники, переодевания, дуэли, схватки с людьми и быками, интриги, золото, плен, выкуп, злодейство и т. д. и т. д. Нельзя признать за этим романом художественных достоинств: он очень бойко сделан, но не написан художником. Для современного широкого читателя он заманчив, как кино, как пьянящая чепуха легкого умственного развлечения и с этой стороны успех его обеспечен, как успех всякого кино-романа. Серьезный читатель будет его читать разве только в вагоне или перед сном на даче» (внутр. рец. от 12 мая 1926 г. на: Причард К. и Гэскет Причард. «История любви дона Кью» (Prichard К. and Hesketh Prichard «Don Q’s love story», 1909); другой роман «глуповат. Вроде романов Уэдсли и других искусных рукодельниц. Во всяком случае это не настоящая литература, а занимательное чтение для невзыскательных девиц и дам на амплуа совбарышни и домохозяйки. <…> Может быть я не справедлив и строго сужу. Я нахожу и роман Уэдсли „Пламя“ тоскливым дамским рукоделием, а он имеет успех у домашних хозяек и невзыскательных читателей среднего типа. Этот роман такой же. Мне он отвратителен, многим он будет по душе. Только это не художественное произведение» (внутр. рец. от 17 февраля 1927 г. на: Кеннеди Маргарита. «Верная нимфа» — Kennedy Margaret «The Constant Nymph», 1924). Впрочем, это не мешало Куллэ верно оценивать популярные у этого читателя жанры — он дал «Времени» удачные советы перевести кинематографический роман Жана Дро: «Это, конечно, слегка бульварно, но проистекает из самой установки на кино. Роман вполне можно назвать „кинороман“ <…>. Это легкое, веселое, забавное чтение, на котором просто можно отдохнуть. Вполне цензурной» (внутр. рец. от 17 ноября 1927 г. на: Drault Jean «Galupin touriste», 1927; издан во «Времени» под загл. «Похождения Галюпена» в 1928 г.) и «Знак Зорро» Мак Кэллея (Me Culley Johnston «The Mark of Zorro», 1919), американская экранизация которого 1919 года как раз вышла на советские экраны (внутр. рец. от 28 апреля 1926 г.; рус. пер. вышел во «Времени» в 1926 г.).

Куллэ также определил для «Времени» нижний допустимый уровень беллетристики, отвечающей вкусам среднего читателя — это женские любовные романы английской писательницы Оливии Уэдсли (Wadsley Olive, 1859–1959), которые, при явной литературной второсортности, имели огромный успех. В своих «Этюдах о современной западно-европейской и американской литературе» Куллэ уделил отдельный пассаж «Пламени» Уэдсли как показателю низкого вкуса современного читателя (равно «буржуазного» и советского): «Мораль не слишком глубокая, волна эмоций не слишком высокая, но вполне отвечающая запросам ищущего „тихой пристани“ — благополучной развязки без потрясения „основ“ — читателя… Поразительный успех, сопровождавший эту книгу, как, впрочем, и большинство пошлых романов Уэдсли, свидетельствует весьма недвусмысленно о <…> „культурном“ уровне общества <…>. К сожалению, и в переводе она нашла своих восторженных читателей». Во внутренних рецензиях для «Времени» Куллэ использовал имя Уэдсли в нарицательном смысле — как, например, в желчном отклике на очередной женский роман из жизни евреев в Америке: «Более пошлого, более бездарного романа мне никогда не приходилось читать. В нем широко развернута психология мелкого мещанства, местечковых интересов, он тенденциозен, совершенно чужд художественности и богат клеветой. <…> По моему переводить эту дребедень не стоит, но помня Уэдсли, Езерскую и проч. не исключаю возможности появления этой книги на рынке. Желательно — не в изд. „Время“» (недат. внутр. рец. на: Эдна Фербер «Самостоятельная Фанни» — Ferber Edna «Fanny Herself», 1917); другой английский роман «не сложен и не глубок, но читается легко. Если возвести Уэдсли в первую степень, то получится Дипинг. <…> Роман простой, не слишком умный и буржуазно добродетельный в стиле английской мещанской морали. Читателей и особенно читательниц он поэтому будет иметь очень много, ибо он значительно лучше Уэдсли. Но это не первосортное произведение. Сезонный роман. Он цензурен и очень легко написан. Для тиража стоит перевести» (внутр. рец. от 13 ноября 1927 г. на: Д. У. Дипинг «Кити» — Deeping George Warwick «Kitty», 1927).

В целом оценки Куллэ ориентированы на сформировавшийся в его сознании компромиссный тип книги, который мог бы удовлетворить требованиям советского книжного рынка и при этом не навредил бы репутации издательства, отчасти напоминающий тот механический гибрид массового, интеллигентного и цензурного вкуса, который сложился у Шульговского, но сравнительно более трезвый и реалистичный. Это новый роман иностранного автора, уже известного русскому читателю — как, например, французская писательница из социальных низов Маргарита Оду (Audoux Marguerite, 1863–1937), славу которой принес ее первый автобиографический роман «Мари Клэр», вышедший в 1910 году во Франции с предисловием Октава Мирбо и уже в 1911 опубликованный в России не менее чем в десятке разных переводов — который «не является выдающимся произведением» и «относится к типу средней литературы, но написан с большим чувством, тонко и довольно художественно. <…> Он бесспорно составил бы занимательное чтение для не слишком требовательного, среднего читателя, вернее читательницы» (внутр. рец. от 18 февраля 1927 г. на роман Маргариты Оду «Из деревни на мельницу» — «De la ville au moulin», 1926; вышел во «Времени» под заглавием «Хромоножка» в переводе под ред. и с предисл. Р. Ф. Куллэ в 1927 г.). Другой роман, который, по оценке Куллэ, «вполне отвечает интересам и уровню нашего среднего читателя. Я бы сказал, что это тот самый тип романа, который максимально отвечает требованиям, не раз высказывавшимся, как нормальные пожелания для подлежащего переводу произведения. Все ленинградские издательства, конечно, согласятся его перевести» (внутр. рец. от 21 января 1927 г. на: Albert Daudistel «Wegen Trauer geschlossen», 1926; выпущен «Временем» как: Даудистель Альберт «Закрыто по случаю траура» / Пер. с нем. М. Венус под ред. В. А. Зоргенфрея. 1927) — отчасти того же рода, что и роман Оду: его автор уже извести отечественному читателю (по-русски выходил автобиографический роман Даудистеля «Жертва»); роман идеологически (т. е. с точки зрения цензуры) приемлем (автор «принадлежит к передовому слою социалистической интеллигенции Германии» — там же) и при этом по литературным качествам доступен среднему читателю: «Роман не слишком умен и не блещет достоинствами больших литературных достижений автора. Но он безусловно занимателен, цензурен и вполне отвечает интересам и уровню нашего среднего читателя» (там же).

Постепенно, однако, необходимость принимать компромиссные решения, ощущение оторванности от по-настоящему значительных событий мировой современной литературы и, главное, невозможность выносить условия советской жизни, которые Куллэ фиксирует в дневнике с поразительной осведомленностью и трезвостью, делают его внутренние рецензии крайне озлобленными и для издательства в сущности бесполезными: «…редко можно встретить даже в океане современной халтурной литературы более банальное, бледное, никчемное и нехудожественное произведение, чем этот роман, доводящий до гротеска, нарочитого уродства обычно не слишком яркую манеру английских писательниц. <…> Не переводить эту книгу надо, а предъявить иск сочинительнице и издательству „George Doran Company“ в Нью-Йорке за нанесение увечий читателю» (внутр. рец. от 14 января 1927 г. на: Джейн Ингленд «Красная земля» — England Jane «Red Earth», 1926); «Следовало бы поставить два электрических стула, без всякой жалости посадить на один автора, на другой издателя и убить, а читателю за отвагу выдать миллион долларов, если он не умрет от тоски до конца чтения» (внутр. рец. от 4 января 1928 г. на: Паулина Смит «Церковный служка» — Smith Pauline «The Beadle», 1926); «„Гениальные евреи“, посрамленные янки, грошовое „обличение“, благородство до отказу, героизм потрясающий, страсти чуть ли не африканские и пошлость, пошлость, пошлость. Книга не выше и не ниже уже давно известных халтур этой глупой дамы из еврейских кварталов Нью-Йорка. Но Езерская имеет свой крут читателей у нас. В библиотеках на нее есть спрос. И если не „Время“, то другое издательство непременно переведет эту книгу и она будет иметь успех, как и предшествующие, ибо наших читающих девиц и дам будет от нее не отогнать. <…> Если издательство уже приняло на себя дважды грех издания переводов этой пошлятины, то почему бы не сделать этого третий раз, тем более, что сбыт обеспечен?» (внутр. рец. от 5 декабря 1927 г. на: Андзя Езерская «Надменная нищенка» — Jezerska Anzia «Arrogant Beggar», 1927); «От первой до последней страницы все так бездарно надумано, так переполнено избитыми описаниями и разбавлено претенциозной болтовней об „эросе“ и негрской экзотике, что читатель не в силах одолеть тошноты и отвращения. <…> Ужасно пошлая фабула. А исполнение ее еще хуже. Тоскливо и бездарно. Нет, не следует переводить этой чепухи. Довольно у нас халтуры и без этой книги» (внутр. рец. от 28 декабря 1927 г. на: Рашильд «Жонглерша» — Rachilde «La jongleuse», 1900). Куллэ становится все более желчно враждебен западным беллетристам, массовому отечественному читателю, советской критике («наши патентованные готтентоты с их громким требованием „пролетарской идеологии“ от писателей всех времен и народов» — внутр. рец. от 11 января 1927 г. на: Томас Бёрк «Солнце в зените» — Burke Thomas «Sun in Splendour», 1926) и даже издательству «Время» («Если издательство считает возможным издавать такого сорта „уголовно-сыщицкую“ литературу, сбыт книги обеспечен» — внутр. рец. Р. Ф. Куллэ от 28 апреля 1927 г. на: Десберри Лоуренс «Голубой луч» — Desberry L. H. «Des blaue Strahl», 1922). Последние сохранившиеся в архиве «Времени» отклики Куллэ датированы началом 1928 года.

* * *

Пытаясь предварительно в начале статьи охарактеризовать «беллетристический» период истории «Времени», мы отметили, что причины принятия издательством к переводу той или иной книги невозможно объяснить, исходя только из внешних обстоятельств нэповского литературного поля — реальные причины более многообразны и обнаруживаются в области личного этоса и культурного вкуса рецензентов издательства, их внутренних компромиссов с внешними «рядами» советского литературного поля двадцатых годов, прежде всего с доминирующим влиянием массового читателя и цензуры. Обращение издательства «Время» к современной, в основном новейшей, переводной беллетристике позволило ему достичь к 1926 году положения одного из самых экономически мощных ленинградских издательств и объективно сыграть свою роль в истории русской литературы двадцатых годов, ставшей на время «родиной переводов»: никогда ни раньше, не впоследствии советское производство переводной книжной беллетристики не было так синхронизировано с западным. Однако на уровне деятельности издательства как сообщества «беллетристический» период его истории оказывается историей поражения: обращение к литературе для масс вынуждает внутренних рецензентов к отказу от личного суждения, исходящего из их собственного культурного вкуса, который составлял основу их самоидентификации в пореволюционной советской современности (и, в частности, их идентификации со «Временем» как сообществом, которое давало им возможность хотя бы компромиссной личной автономизации). Пытаясь встать на точку зрения массового читателя и найти внеэстетические критерии для оценки беллетристики, а также предусмотреть возможные цензурные претензии, Н. Н. Шульговский и Р. Ф. Куллэ приходят к сходным выводам о необходимости судить бульварную книгу по социальным критериям (развлекательности, занимательности, успеха, цензурности, значимости как социального документа и проч.), однако эта точка зрения лишает их основания для личного суждения о книгах. В сущности, они оказываются в положении, родственном положению советских писателей, которые, заняв позицию «ремесленника», «спеца», пытались интериоризировать «социальный заказ», признать благотворность его давления. Шульговского это приводит к бесплодному и часто производящему невольное пародийное впечатление разыгрыванию диалогов между разными равно ему чуждыми и плохо понятными инстанциями оценки (читателя, цензуры, критики), Куллэ — к желчной враждебности по отношению не только к массовому советскому читателю, иностранным писателям-беллетристам, критике и цензуре, но и к издательству «Время» и в конце концов к социальному краху.

В 1928–1929 годах «беллетристический» период истории «Времени» подошел к завершению. Резко сократилось количество внутренних рецензий: за эти два года было отрецензировано 67 произведений иностранной художественной литературы, тогда как за один 1926 год их было без малого 200; за 1930–1931 годы в архиве издательства не сохранилось ни одного внутреннего отзыва. Если в 1927 году «Время» выпустило 48 переводных книг, в 1928 году — 31 (не считая первых томов собрания сочинений С. Цвейга), то в 1929 — только три, а в 1930 — две. Для этого были известные внешние причины — взятый Главлитом в 1928–1929 годах курс на окончательное уничтожение негосударственных издательств (в частности, сокращение их планов в области наиболее прибыльной переводной беллетристики, требование представлять весь план на год вперед, что лишало их возможности оперативно выпускать новинки, расширение для них цензурных запретов, в частности, на все книги, стоявшие в планах Госиздата, и проч.) и невозможность оперативно получать книжные новинки из-за границы, как раньше, по частным каналам; однако этот факт может быть рассмотрен и как внутренний крах сотрудников издательства середины двадцатых, занятых отбором (а также переводом и редактированием) иностранных книг для массового читателя, как истощение их ресурсов адаптации к литературному нэпу.

Немногочисленные внутренние рецензии за скудные 1928–1930 годы, сохранившиеся в архиве, демонстрируют растерянность издательства в новой ситуации (в этот период главным редактором «Времени» снова стал вернувшийся из ссылки Г. П. Блок, а одним из основных авторов внутренних рецензий — П. К. Губер). Изолированное от актуального европейского контекста, лишенное механизма быстрого выпуска иностранных новинок, издательство, даже если каким-то образом получало и переводило действительно новую и значительную книгу, не могло оценить ее новизну или сделать ставку на нового писателя. Так, переводчица М. Е. Абкина представила новейший роман Олдоса Хаксли (Huxley Aldous; Альдос Гексли в тогдашней русской транслитерации) «Point Counter Point» (1928), который был принят «Временем» и вышел в 1930 году под заглавием «Сквозь разные стекла» в ее, довольно заурядном, переводе под редакцией Д. М. Горфинкеля и без предисловия. Литературная новизна романа не была оценена не только советской критикой, заметившей Хаксли лишь после выхода в 1936 году в «Гослитиздате» нового перевода этого романа, «Контрапункт» (пер. И. К. Романович), с предисловием Д. П. Мирского, но и самой переводчицей, снабдившей его восторженной, но крайне невнятной рецензией, и автором внутренней рецензии (вероятно, П. К. Губером), который оценил общую культурность автора («В авторе чувствуется человек очень неглупый, с широким кругозором и незаурядным образованием. Разговоры на всевозможные литературные, художественные и философские темы, происходящие между действующими лицами, весьма интересны и занимательны. <…> Одних этих разговоров, в сущности, нисколько не связанных с основным сюжетом, было бы достаточно, чтобы книга читалась с интересом. Но этим далеко не исчерпываются достоинства романа, который вообще написан мастерски и отличается весьма своеобразной композицией» — недат. (издат. штамп о получении 12 января 1929 г.) внутр. рец.), однако вынужден был сосредоточиться на цензурном аспекте, чем совершенно нивелировал оригинальность произведения:

В цензурном отношении книга не может представить препятствий. Автор описывает представителей господствующих классов, людей утонченных, обаятельных, симпатичных, но несомненных упадочников, представителей усталой, уже склоняющейся к своему закату культуры. Его собственная точка зрения всего полнее выражается в речах протестующего бедняка и плебея, который работает в качестве ассистента в лаборатории лорда Эдуарда. Это воинствующий атеист, материалист и социалист, ненавидящий то шикарное общество, с которым его поставила в связь научная работа. Единственным, хотя и небольшим препятствием, может явиться то, что этот ядовитый критик английского большого света именует себя коммунистом, а он, по совести говоря, не вполне похож на тот образ, который у нас принято соединять с этим наименованием. Но это легко устранить, пропустив при переводе самое слово «коммунист», которое впрочем повторяется очень редко.
Там же [637]

Говоря о другом новейшем романе, «Степном волке» Германа Гессе (Hesse Hermann «Der Steppenwolf», 1927), П. К. Губер также смог в целом оценить его литературное качество («Этот роман… впрочем, это столько же роман, сколько психопатологический этюд и философский трактат, — несомненно создался под влиянием Достоевского и притом в особенности двух его произведений — „Двойник“ и „Записки из подполья“. Книга Г. Гессе и представляет собой записки такого подпольного немецкого человека, только гораздо более ученого и начитанного, нежели его русский прообраз» — недат. внутр. рец.), однако большую часть своего отзыва посвятил тому, как, исказив книгу сокращениями и предисловием, предотвратить возможные претензии цензуры и «бесхитростного и неискушенного» читателя:

Книга производит болезненное, тяжелое впечатление, и, однако, читается не без интереса. В случае перевода ее следовало бы сократить, во-первых для цензуры, а во вторых в интересах читателя. В цензурном отношении опасны рассуждения Геллера о боге, бессмертии души и т. д. Для рядового читателя утомительным покажется изобилие рассуждений. Они, по большей части, интересны и глубокомысленны, но их воистину слишком много. На первых 90 страницах, третья часть всего романа, не случается ровно ничего: один страстный лирический монолог на тему о «Степном волке». Официальная критика должна зачислить эту книгу в категорию свидетельств о гниении западной буржуазии. Некоторые рассуждения могут понравиться, например, все, что говорится о войне, о тупости немецкого бюргерства и т. д. Необходимо предисловие, которое бы объяснило, на всякий случай, фантастический элемент романа умственным расстройством Геллера. <…> Главным ее недостатком является некоторая трудность ее для читателя бесхитростного и неискушенного.
Там же

Не имея возможности составить сколько-нибудь полное представление о современной европейской литературе и новых авторах, издательство обращалось к писателям уже известным, часто устарелым. Предлагая «Времени» новый роман популярного в России в 1900–1910-е годы немецкого прозаика и драматурга Германа Зудермана «Жена Стеффена Тромхольта» (Sudermann Hermann «Die Frau des Steffen Tromholt», 1927), переводчица Е. Ю. Бак попыталась представить его как ставящий «животрепещущие проблемы», которые на самом деле были безнадежно анахроничны в контексте радикального бытового либертинажа советских двадцатых: «Возможна ли истинная любовь без установления, так или иначе, прочной связи? А подобная связь — может ли она не подавлять индивидуальность? Есть ли семейная среда вдохновительный базис или замаскированное болото? А ребенок? Вносит ли он в брак сознание долга и одухотворенную цель, или же является обузой и заставляет родителей „опуститься“?» (недат. внутр. рец.), закончив свои похвалы роману привычной апелляцией ко вкусу массового читателя: «Самое ценное, однако, — то, что проблемы Зудермана не „выпирают“, а органически вплетены в фабулу, столь непрерывную и динамическую, что она сохранила бы свою увлекательность и осмысленность даже для читателя, не доросшего до заданий автора и подошедшего к этой книге просто как к „интересному роману“» (там же). Роман вышел во «Времени» в 1928 году в переводе Б. Евгениева (псевдоним Е. Ю. Бак?) и Е. Э. Блок с предисловием Р. Ф. Куллэ, который рекомендовал Зудермана отечественному читателю именно как «старика», «патриарха» немецкой литературы, который отзывается на «злобы дня» во всеоружии своего традиционалистского художественного мастерства. Другой новый роман Зудермана, «Пурцельхен. Роман о молодости, добродетели и новых танцах» («Purzelchen. Ein Roman von Jugend, Tugend und neuen Tanzen», 1928), был высоко оценен С. П. Блоком также благодаря своей несовременности — благодушной консервативности эстетической и идеологической позиции автора, а также сочетания «настоящей литературности», которой искало издательство, и «яркой занимательности», которой требовал массовый читатель:

Говорить об идейном содержании романа не приходится. Никакими так называемыми «проблемами» Зудерман не задается, сознательно ограничивая себя только чисто сюжетными и бытоописательными задачами. Тон повествования объективный, подернутый налетом благодушного, никого не бичующего юмора. <…> Рассуждений нет вовсе, описания коротки и выразительны, диалоги легки и полны неожиданных реплик, <…> действие развивается живо, не предугадывается вперед и чем ближе к концу, тем напряженнее захватывает внимание. Словом элементы настоящей литературности и яркой занимательности несомненно на лицо. <…> Будь это роман рядового писателя, цензура может быть стала бы против него возражать, ссылаясь на его легковесность. Однако же литературность его, бесспорно высокая, в соединении с именем Зудермана устранит вероятно подобные возражения. Печать едва ли похвалит роман; как не хвалила она пока и Беделя [639] . Зато несомненно довольны останутся читатели, в особенности же читатели Контрагентства и в частности даже и те, кому так не по душе пришлась Уэдсли [640] .
Внутр. рец. от 10 декабря 1928 г. [641]

Издательство рассматривало также старый роман братьев Жерома и Жана Таро «Братья-враги» (Tharaud Jérôme et Jean «Les Frères ennemis», 1906), авторов, знакомых «Времени» по переведенному в 1924 году новому тогда роману «В будущем году в Иерусалиме!» («L’an prochain à Jérusalem», 1924). Г. П. Блок в подробном отзыве, при всей его вдумчивой тщательности, также рассматривает литературное качество книги прежде всего с точки зрения советских условий — цензурных (религиозная тема) и читательских (наличие любовной истории) требований:

Начнем с недостатков. Против этого романа могут быть выдвинуты только два возражения: 1) основа его религиозная, 2) нет любовной истории. Эти возражения едва ли серьезны. <…> Братья Таро и тут, как и в другой известной нам книге, умеют соблюдать величайшую объективность, сдобренную едва уловимой скептической иронией. Они почти с исчерпывающей полнотой приводят все, что ставилось в вину средневековому католицизму, и не скупятся в этом отношении на чрезвычайно яркие иллюстрации. Так же точно не щадят они и основоположников протестантизма. Трудно предсказывать, но есть основания полагать, что книгу признают здесь даже полезной. <…> Думается, что величайшим достоинством романа является его форма. Он написан в форме мемуаров современника, в форме наивной средневековой критики, предельно сжатой, безупречно простой и совершенно очаровательной по тихому своему изяществу. Было бы глубочайшей ошибкой считать, что роман недоступен широкому читателю: можно с уверенностью сказать, что он увлечет даже ребенка, а вместе с тем удовлетворит и самого искушенного, блезированного читателя.
Внутр. рец. от 29 мая 1929 г. [642]

То обстоятельство, что новизна иностранной книги и быстрота появления ее русского перевода стали менее релевантны, повысило в соображениях внутренних рецензентов мотив качества перевода: так, П. К. Губер в цитировавшейся рецензии на «Степного волка» замечает: «Книга написана простым и ясным языком, но в ней множество моментов исторических, литературных и философских, которые может понять и надлежащим образом передать только вполне культурный и образованный переводчик. По силам ли это будет почтеннейшему Григорию Израилевичу (вероятно, речь идет о сотрудничавшем со „Временем“ переводчике, враче по профессии, Г. И. Гордоне. — М. М.)»; В. А. Зоргенфрей в отзыве на «Берлин Александрплац» Альфреда Дёблина (Döblin Alfred «Berlin Alexanderplatz. Die Geschichte vom Franz Biberkopf», 1929) также пишет: «Перевод потребует работы высшей квалификации. Имеются трудности почти непреодолимые — диалект берлинских низов, воровской жаргон, бесчисленные цитаты в стихах — литературные, из бытового песенного обихода и пр. — цитаты, иногда сознательно перевираемые и варьируемые автором. Кое-где проза самого автора переходит в рифмованную. Необходимо будет дать везде материал художественно адекватный, ибо, в сущности, на этом, внешне побочном словесном интересе и основана вся художественная ценность романа. Без него он может превратиться в мало интересную — почти скучную — книгу» (внутр. рец. от 25 окт. 1929 г.).

Можно сказать, что к концу 1920-х издательство «Время» отказалось и от восходившего к А. Блоку представления об актуальности книги для нашей «трудной эпохи», с которого началась его история в начале 1920-х, и от определявшей расцвет нэпа в книгоиздании установки на скорейший, в острой конкуренции с другими издательствами, перевод и выпуск иностранных беллетристических новинок. Тенденцию 1930-х годов определяли, по формулировкам нового руководства издательства, «общественное значение» изданий и «лабораторное» качество их подготовки.

 

4. Авторизованные собрания сочинений Стефана Цвейга и Ромена Роллана

 

Цвейг

При упоминании издательства «Время» прежде всего называют два его фундаментальных проекта, уникальных для истории советского переводного книгоиздания двадцатых-тридцатых годов — многотомные авторизованные собрания сочинений Стефана Цвейга (в 12 томах, 1928–1932 гг.) и Ромена Роллана (в 20 томах, 1930–1936 гг., завершено после закрытия «Времени» ГИХЛ), которые были формализованы договорами с авторами и готовились в постоянном контакте с ними (обширная переписка с обоими отложилась в архиве издательства). К творчеству Цвейга «Время» обратилось в 1926 году, на пике своего «беллетристического» периода, к которому в полной мере относился тогда в рецепции советской критики и молодой австрийский литератор: «Ходкий товар <…> очень терпкие темы, восходящие к загадкам сексуального <…> блестящее литературное оформление <…> Но разве не обязывало это с сугубой осторожностью отнестись к вопросу: следует ли предлагать их советскому читателю? Книги — нездоровые, с запахом гнили. Их острота, их изощренность — упадочны. Пряное, изысканное блюдо для пресытившихся. Очень показательно, что такие цветы взращивает литература послевоенной Европы. Но это — интересный факт для историка литературы, <…> а не для рядового потребителя. Зачем засорять наш и без того неблагополучный переводной рынок гнилью?». Сделанное самим Цвейгом издательству предложение издать по-русски его еще не вышедший в оригинале сборник новелл «Смятение чувств» («Verwirrung der Gefühle», 1927; см. письмо Цвейга «Времени» от 30 декабря 1925 г.) открыло путь к изданию его авторизованных русских переводов — сначала отдельного сборника, а потом и собрания сочинений. Впрочем, быстро выпущенные один за другим в 1927 году первые три тома собрания были составлены из уже переведенных издательством ранее новелл австрийского писателя; в начале февраля 1928 года, выпуская четвертый том и еще не определив состав последующих, «Время» переиздало первые три тома вторым изданием, а в декабре 1928 года — третьим. Таким образом, вначале собрание сочинений Цвейга, хоть и готовилось в близком контакте с автором, было снабжено предисловиями А. М. Горького, Рихарда Шпехта и самого Цвейга, а также специально выполненным Францем Мазереелем портретом Цвейга, а отдельные включенные в него произведения переведены «Временем» с рукописи, в сущности мало чем отличалось от обычной беллетристической продукции. В том же роде были четвертый и пятый тома, изданные в 1928 году, в которые вошли новеллы и легенды, имевшие успех у достаточно широкого читателя. К этому моменту уже было ясно, что, несмотря на оригинальность идеи русского авторизованного собрания сочинений современного иностранного автора и выстроенные издательством личные отношения с Цвейгом, русское собрание не будет полным — часть текстов не могла быть включена по цензурным соображениям, некоторые мелкие новеллы и легенды были отвергнуты издательством как «публицистика, достаточно почтенная, но не свежая и мало оригинальная» (внутр. рец. Зоргенфрея от 29 апреля 1927 г.), ранние вещи не хотел переиздавать сам автор. В 12-томное русское собрание не были включены драматургия Цвейга и поэзия, завершение собрания в 1932 году двенадцатым томом стало не обдуманным заранее логическим финалом, а скорее обрывом, из-за утраты взаимного интереса и понижения акций Цвейга у советской власти.

Наиболее значимой для издательства точкой в издании собрания сочинений Цвейга стал выход шестого тома, который составило большое эссе о Л. Толстом (1929 [1928]). Оно было доставлено «Времени» в рукописи (см. письмо Цвейга «Времени» от 31 января 1928 г.) и получило скептическую внутреннюю рецензию впоследствии редактировавшего перевод Б. М. Эйхенбаума; «Книга написана чрезвычайно красноречиво, „шикарно“ — до такой степени, что местами чувствуется, как Цвейг любуется собственным стилем и никак не может остановиться. Одна и та же мысль обрастает целым стилистическим кружевом. В книге, несомненно, больше слов, чем мыслей. Если позволить себе некоторую резкость — с точки зрения современного русского человека она может быть названа даже болтливой и должна разочаровать. Но, конечно, независимо от трактовки Толстого, книга эта интересна как книга Цвейга. Для него Толстой — все же экзотическое явление, явление очень чужой культуры, которую он плохо понимает. <…> Для нас, в свою очередь, книга Цвейга о Толстом — своего рода экзотика». Однако когда в начале сентября неожиданно стало известно о приезде Цвейга в Москву на толстовские торжества, публикация по-русски его эссе о Толстом приобрела актуальность: издательство не стало дожидаться получения двух других частей немецкой книги писателя «Три певца своей жизни. Казанова — Стендаль — Толстой» («Drei Dichter ihres Lebens»), над которыми Цвейг еще работал, и выпустило эссе о Толстом отдельным томом (при переиздании том был расширен и полностью повторил немецкое издание). Несмотря на то что в фойе Большого театра, где 10 сентября 1928 года проходило торжественное заседание, посвященное юбилею Л. Толстого, продавалась не книга Цвейга о Толстом в переводе «Времени», а опередившее ее издание «Красной газеты», дешевое и тиражное (Цвейг С. Великая жизнь (Лев Толстой). Л., 1928. Перевод Ст. Веткина. Тираж 25 000 экз., цена 75 коп.), то обстоятельство, что марка «Времени» была теперь тесно связана с именем Цвейга, приезд которого, как и других иностранных литераторов, на толстовские торжества имел большое культурно-политическое значение для новой власти, могло перевести «Время» из разряда обреченных частно-кооперативных издательств, выпускавших «мелкобуржуазную» переводную беллетристику, на уровень издательства «общественно-значимого».

Однако, судя по переписке, вскоре после возвращения писателя из Москвы начинается ослабление взаимного интереса Цвейга и «Времени». Начиная с середины ноября 1928 года, когда издательство сообщило Цвейгу о своем новом замысле издания полного авторизованного собрания сочинений Роллана и попросило его, как близкого друга Роллана, написать предисловие, и вплоть до июля 1929 года, когда Цвейг наконец доставил вводный текст, переписка отмечена явным диссонансом: Цвейг постоянно информирует издательство о «грандиозном» и «невероятном» успехе своей пьесы «Вольпоне», которую он очень хотел увидеть переведенной и поставленной в России, и о своих новых планах, тогда как издательство отвечает ему главным образом напоминаниями о предисловии к Роллану. Далее, вплоть до 1933 года, издательство несколько раз повторяет в письмах Цвейгу просьбу о присылке его «новых новелл и Stuck <…> заблаговременно — в рукописях и корректурах» (письмо «Времени» Цвейгу от 4 октября 1929 г.; см. также письма от 24 мая 1931 г. и 27 января 1933 г.), то есть подчеркнуто интересуется только его имевшими успех у читателя новеллами и легендами, а не эссе и историко-биографическими сочинениями, составившими последние тома собрания и создавшими для издательства цензурные затруднения. Если в сентябре 1928 года тот факт, что марка «Времени» была тесно связана с именем Цвейга, оказался выгодным для издательства, над которым нависла угроза закрытия, то вскоре он стал скорее обременительным, прежде всего потому, что круг тем, интересовавших «такого насквозь европейского человека, человека современной Европы, как Стефан Цвейг», и его позиция стали в советских условиях нецензурными.

Так, в планы «Времени» входило перевести сборник Цвейга «Путешествия. Пейзажи и города» («Fahrten. Landschaften und Städte», 1919) при условии актуализации его современным материалом, а именно «рассказом о путешествии Цвейга в Советскую Россию, буде таковой удастся издать» (внутр. рец. П. К. Губера от 30 мая 1929 г.). Издательство несколько раз в течение 1929 года сообщало Цвейгу о желании издать «Поездки» вместе с его новейшими впечатлениями о советской России, осведомляясь, собирается ли он выпускать последние отдельной книгой (см. письма «Времени» Цвейгу от 27 мая, 2 августа, 6 и 19 декабря 1929 г.), однако ответа на этот вопрос не получало. Это кажется довольно странным, поскольку советские впечатления Цвейга «Путешествие в Россию» к этому времени уже были опубликованы как сериально в газетах, так и отдельным изданием (Zweig S. Reise nach Russland. Wien: Österreichische Journal-Aktiengesellschaft, 1928) и при этом были вполне приемлемы для советской цензуры, о чем свидетельствовала публикация некоторых из них в русском переводе в ленинградской вечерней «Красной газете» (27 и 29 октября, 5 и 26 ноября 1928 г.; переводчик не указан). Приходится предположить, что «Времени» нужны были от Цвейга советские впечатления иного рода, чем те, что он уже опубликовал. Кооперативному издательству для укрепления своей крайне шаткой в условиях «великого перелома» позиции, вероятно, необходимо было, чтобы Цвейг, с которым в тот момент прежде всего ассоциировалась марка «Времени», после посещения Москвы представил четкие политические декларации солидарности с советской Россией — которых писатель, как он признался в позднейшей автобиографии, как раз сознательно решил избегать.

Несмотря на «жгучий интерес» к советской России, Цвейга с самого начала удерживало от посещения Москвы то, что «любая поездка в Россию в те годы немедленно обретала характер некоей политической акции; требовался публичный отчет — признаешь или отрицаешь, — а я, испытывая глубочайшее отвращение и к политике, и к догматизму, не мог допустить, чтобы меня заставили после нескольких недель пребывания в этой необъятной стране выносить суждения о ней и о ее еще не решенных проблемах». Приглашение приехать именно на толстовские торжества показалось писателю удачной возможностью, которая, «в связи с общечеловеческой значительностью повода ее, не имела политического характера». Однако двухнедельное, слишком короткое и слишком насыщенное пребывание в Москве и Ленинграде в «легком тумане духовного опьянения» («Смотрел, слушал, восхищался, разочаровывался, воодушевлялся, сердился — меня без конца бросало то в жар, то в холод. <…> Время утекало между пальцев, но все же каждая секунда была насыщена впечатлениями и спорами; во всем этом был какой-то лихорадочный ритм <…> Чем больше я видел, тем меньше понимал суть происходящего») дало ему основания продолжать воздерживаться от высказывания определенного мнения: «Незнание языка мешало мне вступать в непосредственный контакт с простыми людьми. И потом: какую микроскопически малую часть этой необозримой страны мне довелось увидеть в эти четырнадцать дней! Если я хотел быть честным по отношению к себе и другим, мне следовало признать, что все мои впечатления, какими бы волнующими, какими воспламеняющими во многих отношениях они ни были, не могли иметь никакой объективной значимости. Таким образом, вместо того чтобы, как очень многие европейские писатели, побывавшие в России, тотчас опубликовать книгу с восхищенным „да“ или ожесточенным „нет“, я не написал ничего, кроме нескольких статей». В составленной из этих статей книге «Поездка в Россию» Цвейг следует той же установке: делиться своими впечатлениями, красочными и мимолетными, но не давать оценок, не предъявлять претензий к России, не преувеличивать, не извращать и, прежде всего, не лгать. Восприятие Цвейгом России было двойственным: собственное увлечение «порывистой сердечностью» русских, неизвестными в Европе «широтой и теплом» человеческих отношений было отрефлектировано им как «опасный соблазн, перед которым и в самом деле не могли устоять иные из иностранных писателей во время их визитов в Россию. Видя, что их чествуют, как никогда прежде, и любят широкие массы, они верили в то, что необходимо прославлять режим, при котором их так читали и любили; ведь это заложено в человеческой натуре: на великодушие отвечать великодушием, на избыток чувств избытком чувств. Должен признаться, что в иные мгновения я сам в России был близок к тому, чтобы стать высокопарным и восхищаться восхищением». Противоядием против советского «колдовского дурмана», как он позднее рассказал в автобиографии, послужило подсунутое ему в карман во время встречи с московскими студентами письмо на французском языке — «очень умное, человечное письмо, совсем не от „белого“, и все же полное горечи из-за усилившегося в последние годы ограничения свободы. „Верьте не всему, — писал мне этот незнакомец, — что Вам говорят. При всем, что Вам показывают, не забывайте того, что многое Вам не показывают. Поверьте, что люди, с которыми Вы говорите, Вам в большинстве случаев говорят не то, что сказать хотят, а лишь то, что смеют. За всеми нами следят, и за Вами — не меньше. Ваша переводчица передает каждое Ваше слово. Телефон Ваш прослушивается, каждый шаг контролируется“. Он приводил ряд примеров и мелочей, перепроверить которые я был не в состоянии. Но письмо это я сжег в полном соответствии с его указанием: „Вы его не просто порвите, потому что отдельные кусочки из Вашей мусорной корзины достанут и составят их вместе“ — и впервые задумался обо всем. В самом деле, разве не соответствовало действительности то обстоятельство, что во всей этой искренней сердечности, этом чудесном дружелюбии мне ни единого раза не представилась возможность поговорить с кем-нибудь непринужденно наедине?»

Эмоционально и культурно Цвейг в советской России оказался на стороне «проигравших», которые, как он писал Роллану, «наряду с истребленным дворянским классом и императорским домом <…> как раз те люди, которые нам ближе всего: свободные, независимые, живущие духовной жизнью». Цвейг воспринял Москву как современный европейский интеллектуал, который, сопротивляясь навязываемому ему идеологическому ослеплению, старается сохранить взгляд неангажированного культурного наблюдателя. Отсюда структурное и отчасти мотивное сходство его составленной из мозаичных, в основном визуальных зарисовок книги «Поездка в Россию» с очерком «Москва» бывшего в Москве почти за два года до него (зимой 1926/1927 годов) немецкого философа Вальтера Беньямина, который также, в отличие от большинства многочисленных западных интеллектуалов, находившихся в те годы в советской России под бдительным присмотром ВОКС, программно отказался «даже в какой-то мере от всякого суждения».

Для Цвейга, как и для Беньямина, на восприятие Москвы накладывались его личные интеллектуальные интересы не только в области культуры (Л. Толстой), но и политики, истории. Описывая московские магазины, где нет излишнего, а лишь необходимое, и потому нет рекламы (здесь впечатления Цвейга разительно отличны от того, что видел Беньямин, заставший Москву еще в разгар нэпа), Цвейг обозначает первое словом «le superflu, как называла это французская революция», что сразу отсылает к той историко-политической рефлексии, к которой Цвейг со страстью обратился сразу по возвращении из Москвы — беллетризованной биографии «политического» человеческого типа Жозефа Фуше («Joseph Fouché. Bildnis eines politischen Menschen», 1929), написанной, как поясняет автор в предисловии, потому, что политика стала «la fatalité moderne», современным роком, и нам необходимо «в целях самообороны» «разглядеть за этой силой людей и тем самым — понять опасную силу их могущества». Слово «le superflu» возникает в начале книги Цвейга, где он подробно характеризует написанную Фуше лионскую «Инструкцию», называя ее «первым коммунистическим манифестом нового времени». Опасная актуальность некоторых мотивов книги Цвейга о Фуше (и прежде всего именно ее «лионского» эпизода) и советская мода на нее середины 1930-х годов позволяют, в частности, лучше понять, почему издательство «Время», начиная с «Фуше», стало испытывать большие цензурные затруднения со своим проектом издания собрания сочинений Цвейга и было вынуждено предварять все последующие его тома критическими предисловиями, дистанцируясь от позиции автора.

Книга Цвейга о Фуше была прислана в издательство «Время» в корректурных листах в начале октября 1929 года и получила по обыкновению довольно скептическую рецензию П. К. Губера:

Эта книга, как я и предполагал, представляет собою обработку известной монографии о Фуше, принадлежащей перу французского историка Л. Мадлена, Цвейг сам заявляет об этом в своем предисловии. Конечно он пересказывает Мадлена по-своему, со своими обычными эффектными антитезами, смелыми психологическими догадками, которых не мог себе позволить строгий академический ученый Мадлен и т. д. Книга, видимо, сделана наспех. В литературном отношении она, пожалуй, несколько слабее других опытов «типологии духа», которые за последние годы дал Цвейг.
Внутр. рец. от 30 мая 1929 г.

Губер, естественно, усмотрел цензурную сложность в неизбежных параллелях Великой французской революции и советских условий. Прежде всего это касалось второй главы книги,

где выведен Фуше, укротитель Лиона. Как известно, Фуше был одним из самых решительных террористов. Он беспощадно искоренял католический культ и проводил на практике многие социально-политические мероприятия, которые Цвейг без всяких оговорок называет коммунистическими. Австрийский писатель характеризует этот период деятельности Фуше в очень резких выражениях, которые могут не понравиться цензуре. Считаю, что здесь можно помочь горю при помощи тактичного перевода, который смягчит все авторские резкости и, сохранив общую нить рассказа, оставит за бортом все идеологически не годные элементы.
Там же

Однако издательство, вопреки обыкновению своего «беллетристического» периода, когда сокращения и прочие мотивированные цензурными и стилистическими соображениями модификации текста при переводе были обычной практикой, ограничило «тактичность» перевода тем, что уже на стадии верстки (сохранившейся в архиве) вычеркнуло из русского перевода главы «Mitrailleur de Lyon» («Укротитель Лиона») пассаж, в котором Цвейг, говоря о трагической судьбе революций и их вождей, которые «не любят крови и все же насильно вынуждены ее проливать», проводит параллель с русской революцией:

Все они, которых впоследствии изображали как кровожадных зверей, безумных убийц, опьяненных запахом крови, все они в душе презирали казнь, подобно Ленину и вождям русской революции; они стремятся прежде всего держать своих политических противников под угрозой казни, но жатва убийств является вынужденным следствием их теоретического признания необходимости убийств.

В случае с «Фуше» «Время» не «дезинфицировало» сам текст, а предпослало книге довольно резкое предисловие, критикующее позицию автора. Более раннее предисловие к русскому переводу «Фуше», по мнению цензуры, «недостаточно отражало лицо книги» (отзыв бригады Ленинградского Горкома партии, инспектировавшей издательство «Время» осенью 1933 г.; первоначальное предисловие в архиве «Времени» не сохранилось и его авторство нам неизвестно), и издательству пришлось, отложив выпуск тома, заказать новое предисловие рядовому историку-марксисту, специалисту вовсе не по Французской революции, а по средневековой Испании и Англии А. Е. Кудрявцеву, который «обезвредил» политический смысл книги нехитрым объяснением, что она принадлежит не к историческому, а к чисто художественному жанру и при всех достоинствах психологического анализа и яркости художественных обобщений характерна для «писателя с ярко выраженной мелкобуржуазной психикой». Эта дефектность социальной психики автора выразилась, по мнению А. Е. Кудрявцева, выступающего здесь не столько как профессионал-историк, сколько как безличная общественная функция, дающая «правильную» оценку, в преимущественном интересе Цвейга к внешнему драматизму событий и ярким историческим личностям: «динамика исторических событий» у Цвейга представлена «прежде всего сменой действующих лиц <…>. Народ <…> безмолвствует или занимает настолько отдаленный фон сцены, что трудно различить его социальный облик, его классовую природу». Отдельно Кудрявцеву пришлось «обезвреживать» ту же интерпретацию Цвейгом деятельности Фуше как «усмирителя Лиона», которую писатель в сущности называет революционно-террористической по методам и коммунистической по содержанию программы, что вызвало беспокойство редактора перевода, вычеркнувшего из нее целый пассаж, и внутреннего рецензента П. К. Губера. Если Губер, как можно понять из его внутреннего отзыва, сам вполне разделял мнение Цвейга о том, что жестокое изъятие «излишков», борьба с церковью, массовые расстрелы, которыми занимался Фуше в Лионе, могут быть названы революционно-террористическими мерами, и предлагал смягчить те оценки, которые дает писатель этим зверствам, то историк-марксист, естественно, возражает против самой этой параллели.

Однако несмотря на предпринятые усилия дистанцироваться от политических и исторических взглядов автора, выпущенная «Временем» книга Цвейга о Фуше, с трудом прошедшая цензуру и несколько раз изымавшаяся из продажи, была воспринята советским читателем как остро актуальная и даже стала модной. «В те годы, — свидетельствует писательница Галина Серебрякова, жена важного партийного функционера, о 1935–1936 годах, — все мы запоем читали „Талей-рана“ Тарле и „Фуше“ Цвейга», — что для «Времени» несомненно было опасно.

После «Фуше» «Времени» пришлось аналогичным образом заменить первоначальное, написанное специалистом, предисловие к новой книге Цвейга «Врачевание и психика. Месмер — Мари Бекер-Эдди — Зигмунд Фрейд» («Die Heilung durch den Geist. Mesmer — Mary Baker-Eddy — Freud», 1931) резко критическим «руководящим» предисловием. Опубликованному переводу этой книги, составившему 11 том русского собрания сочинений (1932), предпослано предисловие видного деятеля революционного движения, впоследствии «красного профессора» В. А. Десницкого, вошедшего, как и В. А. Быстрянский, в начале тридцатых в редакционный совет «Времени». Однако первоначально было написано и даже сверстано другое предисловие, В. П. Осипова — знаменитого психиатра, ученика В. М. Бехтерева и директора Государственного института мозга, автора ряда фундаментальных трудов о душевных болезнях, — сохранившееся в архиве издательства. Сравнение отвергнутого предисловия Осипова и опубликованного предисловия Десницкого небезынтересно как одно из многочисленных свидетельств резкой утраты фрейдовским психоанализом легитимации в советской России после бурного расцвета в двадцатые годы, однако нам, в рамках настоящего исследования, оно важно с точки зрения изменения риторики и прагматики «руководящих» предисловий.

Сохранившийся в архиве текст профессора Осипова выдержан в традиционном жанре предисловия специалиста, адресованного массовому читателю: он коротко и доступно разъясняет специфику литературной задачи Цвейга, когда «писатель, прославившийся как оригинальный автор многочисленных так называемых беллетристических произведений, берется за тему социально-медицинского характера <…> об апостолах психиатрии», и основное положение, которое стремится доказать писатель: «Он хочет показать, как учения и идеи, идущие навстречу потребности масс, неудовлетворенных медициной своего времени, неудовлетворенных будничными интересами, склонных к мистическому и чудесному, быстро и широко распространяются, несмотря на то, что они проводятся в жизнь отдельными личностями при резко выраженном противодействии официальных представителей науки и даже администрации». Автор предисловия дает краткие сведения энциклопедического характера о героях книги Цвейга Месмере, Бекер-Эдди и Фрейде; говоря о последнем, Осипов безусловно признает его огромное значение в истории психоанализа и исключительные качества личности: «Личность большого таланта. <…> Фрейд является одной из самых крупных фигур научной современности, и Цвейг с полным основанием ставит его чрезвычайно высоко». Только заключительная часть предисловия, разительно контрастирующая с основной и имеющая явный шов склейки, посвящена идеологической критике учения Фрейда: она написана уже не языком ученого, а как будто другой авторской инстанцией — от лица «мы» («мы не можем принимать Фрейда полностью, не можем принимать его учения и в толковании Цвейга»), и построена на однозначных классовых диагнозах «правильного» и «должного»: «Фрейд находится в полном плену у буржуазной науки, являясь классовым представителем капиталистической идеологии. <…> идеология Фрейда построена на неправильном основании, ничего общего не имеющем с диалектическим материализмом, который выручил бы его, если бы он мог его воспринять <…> советский читатель должен приложить к нему свой классовый подход, свою мерку, которая предохранит его от принятия этого произведения без должной критики, а критика необходима, так как буржуазная идеология должна преодолеваться в нашей стране строящегося социализма и вместе с тем резко изменяющего и даже ниспровергающего законы и установки буржуазной науки». Здесь та же явная небрежность склейки содержательной, адресованной читателю, части и топорной социологической критики, прагматика которой очевидно сводится к обеспечению цензурности книги, которую неодобрительно отмечала советская критика в практике частно-кооперативных издательств середины двадцатых, почти демонстративно обнажающая правила игры издательства и цензуры и оставляющая возможность читателю прочесть только собственно полезную и интересную ему часть предисловия.

Прагматика предисловия В. А. Десницкого, заменившего текст В. П. Осипова, совсем иная и характерна уже для нового советского типа «сильных руководящих» предисловий, как определило их жанр издательство в письме Луначарскому от 21 апреля 1931 г. Предисловие с первых же слов подвергает резкой критике книгу Цвейга, которую предваряет: «В ряду биографических трилогий, посвященных Ст. Цвейгом историческим личностям, настоящая <…> не является лучшей…» и ее героев: «Здесь взяты и соединены под общим знаком „врачевания и психики“ лица специального порядка, интерес к которым поддерживался и поддерживается в буржуазном обществе не столько их значительностью <…>, сколько атмосферой шума и скандала, связанного с их именами. А для современной западноевропейской буржуазной интеллигенции этот интерес является <…> социально обусловленным, поскольку самая проблематика мышления и творчества избранных Ст. Цвейгом персонажей тесно сомкнута с глубочайшей тягой разлагающегося капиталистического общества ко всему таинственному, мистическому, порочащему творческие усилия разума, движения положительной научной мысли». Главным образом и со все нарастающей резкостью Десницкий критикует Фрейда и самого Цвейга, который, хотя и обладает даром «превосходного рассказчика» и «опытного художника психолога», однако как «художник-индивидуалист» «слишком увлекся своим „героем“ Фрейдом и его учением», «неожиданно и для самого себя стал жертвой „ложной“ идеи, выражаясь языком Плеханова, оказался в плену той буржуазной идеологии, против которой он, как бы, пытается бороться», «не понял, не доглядел» и «в результате его картина действительности и оказалась тесно сомкнутой с устремлениями и настроениями упадочной буржуазии капиталистического Запада». «Индивидуалистический подход Ст. Цвейга к явлениям идеологического порядка лишает положительной ценности его наблюдения и заключения», он «не понимает общественной жизни как состояния напряженной классовой борьбы» и в целом порождает суждения «наивные по форме и социально вредные по существу». «В конечном счете, — завершает Десницкий свое предисловие, — трилогия С. Цвейга „Врачевание и психика“, безоговорочным принятием всех „достижений“ Фрейда смыкающая его с реакционными настроениями буржуазной интеллигенции Западной Европы в значительной мере, чем все его прежние произведения, на творческом пути талантливого художника, несомненно, ошибочный шаг. Она в высокой мере показательна для характеристики настроений части мелкобуржуазной интеллигенции капиталистической Европы».

Когда-то Михаил Кузмин писал: «Разумеется, человек, пишущий предисловие, не есть критик и даже исследователь, он только проводник, слегка объясняющий, чтобы оставить удовольствие окончательных открытий и восприятия самому читателю». «Руководящие» предисловия как нельзя далеки от этого определения: они лишают читателя возможности всяких открытий и вообще суждений. Вернее, нельзя даже сказать, что их адресатом служит потенциальный читатель книги — для их прагматики важно, что они очень длинные: предисловие Десницкого к «Врачеванию и психике» вдвое длиннее текста Осипова и едва ли может быть прочитано обычным, рядовым читателем, на которого всегда ориентировалось «Время». Изматывающее многословие предисловия не столько объясняет, сколько, напротив, блокирует возможность осмысленного восприятия, заговаривает. Его аргументация строится посредством нанизывания семантически опустошенных риторических приемов — утомительных перечислений, составляющие которых слабо связаны между собой, и идеологических деклараций, оперирующих пустыми, приблизительными понятиями — политическими штампами («упадочная буржуазия капиталистического Запада», «революционный пролетариат», «мелкобуржуазный художник», «классовая борьба» и проч.), закавыченными выражениями с неопределенно сдвинутым смыслом («Современный буржуа — мистик, он жаждет „тайны“ спасения, ему нужно „чудо“») и не оправданными экономикой текста метафорами («И поскольку буржуа еще страстно хочет жить и бороться за сохранение мира классовой эксплуатации, такие только „художественные“ произведения как новая книга Ст. Цвейга сплошь и рядом являются для него не ударом врага, а необдуманным подарком друга, той каплей живительной влаги, которую богатому Лазарю подает сжалившийся над ним Лазарь-бедняк, мелкобуржуазный гуманный индивидуалист»). Есть пассажи, где представлены все эти выхолащивающие смысл риторические приемы: «Опоэтизированная проповедь свободного проявления непосредственных чувств внеклассового человека, „человека вообще“, эстетическая реставрация разнообразнейших форм религиозных верований, идеализация человека первичных, целостных инстинктов, призывы к непосредственному действию, превознесение биологического начала „расы“, „голоса крови“, культ в поэзии „чистого искусства“, поднятие на щит представителей формалистического искусства прошлых эпох <…> все они являются <…> орудием борьбы, средством фашизации буржуа, разгрузки его от задерживающих моментов гуманистической цивилизации, средством „эстетической“ отравы революционного пролетариата».

Совершенно новый характер по сравнению с традиционным жанром предисловий приобретает и фигура автора предисловия: это не только не критик и не исследователь, против чего предупреждал авторов предисловий М. Кузмин, но вообще не личность, не специалист, не человек, сотрудничающий с издательством, то есть старающийся способствовать лучшему восприятию выпускаемой книги читателем, сделать ее цензурной и приемлемой для критики, а некая облеченная властью критическая, партийная, цензурная инстанция «диктатуры вкуса».

Названные черты критических руководящих предисловий: заговаривающее смысл многословие, двойственность авторской инстанции, одновременно внешней властной и внутренней издательской, анахронизм и «вневременность» оценочной позиции — отличают и предисловие А. В. Луначарского к книге Цвейга «Борьба с безумием. Гельдерлин — Клейст — Ницше» («Der Kampf mit dem Dämon. Hölderlin — Kleist — Nietzsche», 1925; в материалах архива «Времени» также упоминается под более точно переведенным заглавием, отвергнутым, вероятно, по цензурным соображениям, «Борьба с демоном»; книга составила 10 том собрания сочинений, вышедший в 1932 году). В 1929 году, рецензируя только что полученную книгу, П. К. Губер, отметив иронически, что «счастливая способность Цвейга не говорить ничего определенного и положительного в длинных, красивых фразах спасает его произведение от явной нецензурности», и что в литературном отношении книгу отличает всегдашний у Цвейга «прием риторической амплификации, тот же блестящий фейерверк эффектных фраз, те же „портреты с натуры“, втиснутые в гущу отвлеченных рассуждений» (внутр. рец. от 30 мая 1929 г.), посоветовал все же снабдить ее предисловием, необходимым не из цензурных соображений, а потому, что первые два героя книги, Гельдерлин и Клейст, в России практически не известны:

…нужно оно не столько для полемики с тенденциями книги, сколько для оправдания самого факта выхода ее в свет . Цензура нынче постоянно спрашивает: кому и для чего нужна сия книга? И на этот вопрос не так легко в данном случае ответить. Толстой и Достоевский, Бальзак и Диккенс (Бальзаку, Диккенсу и Достоевскому посвящена книга Цвейга «Три мастера» — «Drei Meister: Balzac — Dickens — Dostojewski», 1920, вошедшая в 7 том собрания сочинений (1929). — М. М.) считаются бесспорными знаменитостями и о них позволено писать сейчас сколько угодно. Напротив, Гельдерлин и фон Клейст, достаточно прославленные у себя на родине, абсолютно неизвестны в России, почему в предисловии следовало бы указать, что такое неведение несколько предосудительно и подлежит ликвидации.
Там же

Два года спустя, когда издательство стало готовить перевод к выходу в свет, требовалось уже предисловие иного рода. «Дело в том, — писало издательство А. В. Луначарскому, который уже через несколько дней официально стал председателем редсовета издательства, — что, при всех обычных для Цвейга художественных достоинствах этой книги, идеологическая ее сторона нас не вполне удовлетворяет» (письмо от 21 апреля 1931 г.):

Между тем отказаться от выпуска этой книги безусловно невозможно по некоторому ряду соображений. Не говоря уже о том, что это нарушило бы внутреннюю цельность нашего издания, это было бы неудобно прежде всего перед нашими читателями, которые, познакомившись с авторским предисловием к нашему шестому тому, ждут появления всей трилогии в полном ее виде и будут в праве претендовать на нас, если мы представим ее только двумя ее частями. (Речь идет о трилогии Цвейга «Строители мира», первая часть которой, «Три певца своей жизни. Казанова, Стендаль, Толстой» составила 6 том собрания «Времени», вторая, «Три мастера. Бальзак, Диккенс, Достоевский» — 7 том; «Борьба с безумием» представляла собой заключительную часть трилогии. — М. М.) <…> Но помимо того — и это самое важное — это было бы более чем неудобно перед таким испытанно дружественным Советскому Союзу автором, как Стефан Цвейг, который к тому же следит с большим вниманием за судьбой русского издания его сочинений и очень этим изданием дорожит.
Там же

Таким образом выход остается один: книгу выпустить, предпослав ей сильное руководящее предисловие. Эту точку зрения разделяет и Ленинградский Областлит.

Зная Ваше отношение к Цвейгу, как к человеку и писателю, мы решаемся просить Вас, глубокоуважаемый Анатолий Васильевич, не найдете ли Вы возможным написать хотя бы краткое предисловие к этой книге, художественная ценность которой не вызывает на наш взгляд сомнений.

Из письма видно, что издательству важно не содержание предисловия, пусть краткого, и не анализ книги, художественная ценность которой не вызывает сомнений, а исключительно авторство Луначарского как политически авторитетной фигуры, ради чего «Время» готово было задерживать выпуск тома (см. письмо «Времени» А. В. Луначарскому от 23 июля 1931 г.). Написанное Луначарским предисловие к «Борьбе с безумием» прежде всего, как и предисловие Десницкого к «Врачеванию и психике», утомительно длинно (больше 20 страниц), что сразу делает сомнительной его адресованность обычному читателю. По жанру это собственно не предисловие (Луначарский отнюдь не занят тем, чтобы, как предполагал П. К. Губер, разъяснить советскому читателю значение мало ему известных Гельдерлина и Клейста), а довольно высокомерная критика: Луначарский то похваливает Цвейга, то иронизирует над ним («Стефан Цвейг — писатель необычайного красноречия. <…> И иной раз так и хочется сказать по-базаровски: „Друг Аркадий, не говори слишком красиво“»), — что Цвейгу, воспринимавшему советское собрание сочинений как способ приобрести статус писателя мирового значения, никак не могло быть приятно.

* * *

Противоречивость прагматики «руководящих» предисловий и, в частности, двойственность в них авторской позиции наглядно видна в том, что Десницкий, Быстрянский, Луначарский, берущие на себя функцию внешней критической оценки, одновременно являлись сотрудниками «Времени», членами его редакционного совета. Именно в этой двойственной роли — «внутренней» (ангажированной интересами издательства и в частности издаваемой книги) и «внешней» (властной, критической, цензурной) — лиц, писавших предисловия к последним томам Цвейга, лучше всего отразилась специфика нового способа функционирования «Времени» как сообщества в тридцатые годы. Вхождение в редакционный совет «Времени» В. А. Быстрянского, старого большевика, руководителя Петроградского Истпарта, члена редколлегии газеты «Ленинградская правда», «красного профессора» В. А. Десницкого и А. В. Луначарского было частью произошедшей в 1930–1931 годах радикальной перемены в руководстве издательством «Время», из которого были изъяты его создатели, директор И. В. Вольфсон (арестован) и главный редактор Г. П. Блок (переведен на техническую должность заведующего производством). Вместо старой системы руководства было создано Правление, председателем которого стал Николай Альбертович Энгель, член ВКП(б) (до этого все члены товарищества «Время» были беспартийными), до 1930 года руководивший Ленинградским Областлитом (его виза стоит на некоторых выданных «Времени» в 1920-е годы цензурных разрешениях), а его заместителем — член ВКП(б) Яков Григорьевич Раскин (вероятно, представитель системы Промкооперации, в которую входило «Время»), и редакционный совет, куда вошли помимо старых сотрудников издательства С. Ф. Ольденбурга, А. А. Смирнова, А. А. Франковского и В. А. Зоргенфрея также Н. А. Энгель, В. А. Быстрянский и В. А. Десницкий, а возглавил этот редсовет на открытом редакционном совещании 4 мая 1931 года, по просьбе издательства, бывший Нарком просвещения А. В. Луначарский. Таким образом внутрь издательства, формально сохранившего свой кооперативный статус, основное направление деятельности (издание переводной художественной литературы), штат сотрудников (редакторов, переводчиков, художников) и соответствующие критерии качества издательской работы, было внедрено внешнее — цензурное, профсоюзное, партийное, государственное — руководство, то есть в издательстве (как и в «руководящих» предисловиях) оказались совмещены внешняя и внутренняя инстанции суждения.

Этот новый характер деятельности издательства, переставшего быть сообществом людей одного поколенческого и культурного круга, лишает нас возможности искать объяснение его программы 1930-х годов в личном этосе и высказываниях его сотрудников и заставляет читать сохранившиеся в архиве документальные свидетельства этих лет, адресованные уже не «внутрь», кругу близких по духу людей, а «вовне», как «улики», указывающие на некие остающиеся за сценой внешние обстоятельства.

 

Роллан

В 1932 году, о чем мы уже упоминали, издательство к 15-летней годовщине Октябрьской революции выпустило сборник статей Роллана «На защиту Нового Мира», одновременно работая над его фундаментальным 20-томным авторизованным собранием сочинений. Советская репутация Роллана была обеспечена вначале изданием его произведений в горьковской «Всемирной литературе», благодаря чему он приобрел статус европейского классика, «самой крупной фигуры теперь во французской литературе» масштаба Льва Толстого. К началу переговоров «Времени» с писателем об издании русского собрания его сочинений, занявших целый год (конец 1928 — начало 1930 г.), и выходу первого тома (май 1930 г.) Роллан оценивался советской критикой в целом как европейский «буржуазный пацифист», «„внепартийный“, „внеклассовый“ интеллигент», которого она с высоты своей идеологической правоты не без симпатии поучала. В таком духе написано предисловие А. В. Луначарского к первому тому собрания «Времени», где автор журит Роллана за то, что тот, «не понимая создавшейся мировой ситуации — не принимает вооруженной борьбы трудящихся масс против эксплоататоров», называет его гуманизм «несмотря на присущий ему пафос <…>, мягким и даже дряблым» и утверждает, что «человек, застрявший в ролландизме, должен быть продвинут вперед к коммунизму». Однако к 1932 году советский политический вес Роллана резко вырос: он прошел путь «от индивидуалистических иллюзий к пролетарской революции, от гуманизма буржуазного к гуманизму социалистическому» и стал символом «пути западной интеллигенции от старого мира к новому». Из всех присланных Ролланом для юбилейного сборника текстов только один — «Ответ Константину Бальмонту и Ивану Бунину» (1928) — не был в него включен (Роллан доставил издательству французский машинописный текст «Ответа», он был внесен в оглавление выстроенного по хронологическому принципу сборника, нарисована заставка, однако перевод выполнен не был), что тем более удивительно, поскольку он уже выходил в Советской России в 1928 году, вскоре после французской публикации, в журнале «Вестник иностранной литературы» во вполне корректном переводе Н. Явне и в сопровождении идеологически установочного для советского читателя «ответа на ответ» А. В. Луначарского.

Материалы архива издательства не дают прямого ответа на вопрос о том, почему было решено не включать «Ответ Константину Бальмонту и Ивану Бунину» в приуроченный к юбилею революции сборник Роллана «На защиту Нового Мира», однако в истории «Времени» можно найти общее указание на контекст, в котором могло быть принято это красноречивое политическое решение.

Открытое письмо, адресованное Бальмонту и Бунину, было написано Ролланом в ответ на обращенные к нему также открытые письма двух этих видных эмигрантских писателей старшего поколения, опубликованные в русской эмигрантской и французской печати, которые, в свою очередь, были связаны с известным письмом «Писателям мира» — появившемся в июле 1927 года в русской эмигрантской прессе анонимном обращении, подписанном «Группа русских писателей. Россия. Май 1927 года», с отчаянными словами о цензуре и репрессивных ограничениях свободы слова в советской России и мольбой о моральной помощи, обращенной к западному писательскому сообществу. По воспоминаниям Н. Н. Берберовой, непосредственной свидетельницы зарубежной реакции на «Письмо», «ни один „писатель мира“ не откликнулся на это письмо, ни одна газета, ни один журнал не комментировали его. „Левая“ печать Франции, разумеется, стояла на позиции „Правды“, „правая“ не интересовалась положением русской литературы „на данном этапе“». Роллан, в частности, проигнорировал предложение И. Д. Гальперина-Каминского, переводчика и журналиста, члена редакции небольшой парижской газеты «L’Avenir», сделанное в сентябре-октябре 1927 года, высказаться на страницах этого издания в поддержку анонимных авторов «Письма». Гальперин-Каминский обратился также к ряду русских эмигрантских писателей с просьбой ответить на анкету, темой которой была поддержка авторов обращения «Писателям мира» — в последующие месяцы в газете появились, по-французски, отклики Б. К. Зайцева, А. И. Куприна, Д. С. Мережковского и других, а также, 12 января 1928 года, сдвоенные письма К. Д. Бальмонта и И. А. Бунина, обращенные лично к Ромену Роллану, под общим заголовком «Мученичество русских писателей. Ромену Роллану. Отчаянный призыв Константина Бальмонта и Ивана Бунина» («Le Martyre des ècrivains russes. A Romain Rolland. Un appel désespéré de Constantin Balmont et Ivan Bounine»). Этот призыв имел своей темой не только письмо «Писателям мира» и ответное молчание европейских литераторов, но и опубликованное Ролланом 7 ноября 1927 года в газете французской компартии «Юманите» приветствие к десятой годовщине Октябрьской революции (которое было воспринято писателями-эмигрантами как своего рода ответ на описанное в обращении «Писателям мира» положение в советской России). Получив лично ему адресованные открытые письма двух видных и ценимых им эмигрантских писателей старшего поколения, Роллан счел необходимым откликнуться открытым «Ответом Ивану Бунину и Константину Бальмонту» (датир. 20 января 1928 года), который опубликовал 15 февраля 1928 года в дружественном ему парижском ежемесячнике «Europe». Таким образом, Роллан оказался единственным крупным западным писателем, публично откликнувшимся, пусть косвенно, на письмо «Писателям мира», что придало его «Ответу» особый вес для русской эмиграции, где он был тут же переведен и опубликован (Последние новости. 1928, 19 февраля; Сегодня. 1928, 23 февраля). Через пять дней после написания «Ответа Бальмонту и Бунину» Роллан, желая, вероятно, найти подтверждение своей позиции, обратился к Горькому с вопросом, «можно ли говорить о „мученичестве русских писателей“», и просьбой прислать ему «список подлинно талантливых писателей, которые живут, пишут и издаются в теперешней России и довольны своей судьбой». Полученный из Сорренто вполне предсказуемый пространный ответ, а также посланную Горьким вырезку из «Правды» с утверждением, что письмо «Писателям мира» — эмигрантская фальшивка, он переслал от своего имени для опубликования в «Europe» (15 марта 1928 г.), после чего этот ответ Горького Роллану был мгновенно перепечатан, в обратном переводе с французского на русский и с купюрами, как в эмиграции, так и в советской России; тогда же, в марте 1928-го, в советской России появился перевод «Ответа» Роллана Бальмонту и Бунину, помещенный в «Вестнике иностранной литературы» в сопровождении «ответа на ответ» Луначарского.

Однако по прошествии двух лет, в 1930 году, в противоречии с ранним официальным советским утверждением о том, что письмо «Писателям мира» было эмигрантской фальшивкой, ОГПУ, как обнаружил А. В. Блюм, предъявило обвинение в участии в акции с написанием «Письма» и привлечении к его подписанию (напомним, что «Письмо» опубликовано анонимно) ряду ленинградских частно-кооперативных издателей, в том числе директору «Времени» И. В. Вольфсону (а также П. Витязеву (Ф. И. Седенко) из «Колоса», С. С. Баранову (Гальперсону) из «Научного издательства»). Это обвинение пытались подверстать к «Академическому делу»: якобы издатели «совместно с руководителями „Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России“ С. Ф. Платоновым и Н. В. Измайловым и еще некоторыми контрреволюционно настроенными писателями и издателями, с целью нанесения ущерба соввласти, составили в 1927 г. явно клеветническое контрреволюционное воззвание „К писателям мира“ об отсутствии в СССР свободы печати и слова». В частности, И. В. Вольфсон, будучи якобы «одним из организаторов по организации этого дела с „Обращением“», не только сам его подписал, но и помог его инициаторам привлечь к его подписанию «академические круги, в частности, С. Ф. Платонова. С этой целью в издательстве „Время“ происходили совещания и свидания инициаторов „Обращения“ с Платоновым опять-таки при участии Вольфсона». 3 апреля 1930 г. И. В. Вольфсон, сыгравший ключевую роль в подписании договора с Ролланом на издание его русского собрания сочинений, был арестован, осужден по известной «антисоветской» 58 статье УК РСФСР (части 10 и 11) (а также части 2 статьи 169 — мошенничество, повлекшее причинение убытка государству или общественному учреждению) и через год (12 апреля 1931 г.) приговорен к заключению в лагерь сроком на три года (которое полностью отбыл, вернувшись только в 1935 году, когда «Время» уже было уничтожено), что сопровождалось описанными выше радикальными переменами в руководстве издательства. Вероятно, большинство участников работы над изданием сборника «боевых» статей Роллана, в том числе и сам французский писатель, не были в полной мере в курсе этого политически иронического обстоятельства, однако само по себе оно вполне красноречиво для советской истории Роллана и издательства «Время».

В предисловии к тому публицистических статей Роллана, вышедшему в 1958 году в составе его нового советского собрания сочинений, куда благополучно вошел и «Ответ Бальмонту и Бунину», И. И. Анисимов назвал этот текст переломным моментом в эволюции Роллана, «свидетельством кричащих противоречий» — «однако двойственная позиция автора письма к Бальмонту и Бунину не помешала Луначарскому, другим советским критикам и всем советским читателям правильно понять намерения Роллана и правильно взвесить огромную положительную ценность его выступления. Все мы были убеждены, что Роллан выйдет победителем из внутреннего кризиса, и мы были правы — Роллан стал „в ряды СССР“». Точнее было бы сказать, что Луначарский, а также Горький и отчасти издательство «Время» сыграли активную роль в том, чтобы публичный ответ Роллана Бальмонту и Бунину, напечатанный в парижском еженедельнике «Europe» и адресованный русским эмигрантским и европейским, а отнюдь не советским, читателям, спровоцировал возникновение политического и нравственного «кризиса» в сознании и репутации Роллана, который, пытаясь сохранить свое экстерриториальное, надпартийное положение «совести европейской интеллигенции», оказался невольно вовлеченным в резко поляризованные политические отношения между эмиграцией, Горьким и советской властью и встал на путь, который быстро завел его «в ряды СССР».

Риторика и прагматика этого интенсивного эпистолярного обмена не прозрачны, что связано как со своеобразным жанром открытой, публичной переписки, где участники диалога преследуют одновременно множество целей, от обмена мнениями и взаимных манипуляций до публичного декларирования своей позиции, ориентированной вовсе не на формального адресата письма, так и с тем, что, уже вне воли авторов, смысл сказанного ими менялся при перемещении из эмигрантского печатного органа в официальный советский и обратно. Кроме того, не известно (до сих пор) авторство исходного документа, письма «Писателям мира», что позволяло всем участникам диалога делать предположения относительно его подлинности, исходя из собственных политических интересов, более или менее осознанных. Если политические позиции анонимных авторов воззвания и Бальмонта с Буниным достаточно четко высказаны, то Роллан, напротив, предпринимает исключительные риторические усилия, чтобы остаться «над схваткой» и выступать, как желчно писал Ходасевич, исключительно по вопросам «Человечества, Свободы, Красоты, Науки, Религии, Искусства, Знания, Духа, Гуманности, Любви, Смерти, Долга и всего прочего, а также Задач Прошедшего, Настоящего и Будущего <…> о Творчестве и Горизонтах. И все это — в необыкновенно цветистых метафорах, в которых при „поверке воображения рассудком“ концы с концами никак не сходятся», подчеркнуто не делая различия, обращается ли он к эмигрантским писателям, к Горькому или к представителям советского партийного и литературного истеблишмента, и старательно избегая «производственной», как сказал бы В. Беньямин, то есть осмысленно политической, солидарности с той или иной стороной, а также, в отличие от своего друга С. Цвейга, посещения СССР. В ответе Роллана на приглашение ВОКС посетить в дни революционных торжеств СССР (как и в его «Приветствии к величайшей годовщине истории народов», прочитанном на проходившем в Москве в ноябре 1927 года международном конгрессе «Друзей Советского Союза») Роллан, отклоняя предложение приехать в Москву, декларирует, что его объединяет с русской революцией, несмотря на идейные расхождения, о которых он всегда «высказывался с искренностью», «не доктрина, политическая или социальная, а нечто бесконечно большее, общий бог — Труд. И вы и мы его сыновья. Ему мы служим, ему поклоняемся. Он — кровь земли. Он — дыхание наших легких. Он — дух жизни. Перед ним, в нем, мы все равны, все братья. И оттого, что Социалистическая Республика Советов первая установила на земле царство труда, я восклицаю: „Да будет она благословенна! Да живет она во веки!“». Несколько ранее он в том же духе и также публично ответил Луначарскому на предложение принять участие в затевавшемся при центральной партийной газете «Правда» журнале «Революция и культура»: отказавшись от регулярного сотрудничества, он не отказывался от участия «в принципе» «ради того, чтобы подать пример. <…> я полагаю своим долгом, долгом свободного француза, еще раз решительно порвать с лицемерной реакцией, которая стремится поработить народы Европы и изо всех сил пытается задуть мешающий ей светоч Русской революции» и, возвращаясь к этому своему ответу Луначарскому в открытом письме Бальмонту и Бунину, утверждал, что всегда отстаивал «свободный обмен мнений, святую свободу мысли против всех его душителей — красных, белых, черных (я не делаю различия между цветом тряпки, которой затыкают рот!)».

Не удивительно, что Роллан, упорно отказывавшийся определиться в этом насквозь политизированном мире, стал легкой жертвой манипуляций. Желая подкрепить свою пусть идеализированную и искаженную, но все же простительную для европейского писателя, не бывавшего в России, точку зрения, базирующуюся в основном на впечатлениях иностранных путешественников, осматривавших СССР под бдительным водительством БОКС, он обратился за разъяснениями к Горькому, что для него лично было вполне естественно, поскольку оба писателя, хоть и не были еще лично знакомы и переписывались и читали друг друга только через переводчиков, вероятно действительно верили, что их объединяет «единственное в своем роде понимание, возвышенная дружба двух титанов», насущно важные для обоих как людей с большим общественным темпераментом, вынужденно живущих в отрыве от родины. Однако предав гласности от своего имени то, что написал ему в ответ на его наводящие вопросы Горький, а также пересланную Горьким статью из «Правды», объявляющую письмо «Писателям мира» фальшивкой, Роллан, не имея представления о происходившей именно в 1927–1928 годах резкой поляризации отношений Горького с эмиграцией и его дрейфе в сторону Советской России, вскоре увенчавшемся пышным празднованием шестидесятилетия писателя и его поездкой по России, солидаризовался как с двусмысленной позицией Горького, так и с официальной советской точкой зрения. Нечто похожее произошло и при републикации «Ответа» Роллана Бальмонту и Бунину в журнале «Интернациональная литература» в сопровождении «Ответа на ответ» Луначарского. Ранее, соглашаясь «в принципе» сотрудничать в советском издании, Роллан предполагал, что если он не будет скрывать всего того, что отделяло его от русской революции — «неприязни к некоторым ее политическим методам, слишком напоминающим худшие приемы реакционной политики, с которой она сама же борется, к доктринерской узости, к диктаторскому духу. Я открыто осуждал ее двуликость и крайности», а Луначарский, как обещал, опубликует его статью, «даже в том случае, если главные ее положения разойдутся со взглядами редакции», сопроводив ее редакционным «обращением к читателям», то получится «свободная дискуссия», которая позволит советской России привлечь на свою сторону «лучшую часть независимых умов всего мира, эту когорту сильных духом людей, которые отказываются покоряться какой бы то ни было догме и сражаются против любого проявления фашизма и справа и слева». При советской републикации «Ответа Бальмонту и Бунину» произошло, казалось бы, именно это, однако получилась отнюдь не «свободная дискуссия», а политическая манипуляция восприятием отечественного читателя (не знавшего содержания текста «Писателям мира» и открытых писем Бальмонта и Бунина Роллану) и репутацией Роллана (Луначарский в «Ответе на ответ» и в отсылающем к нему предисловии к первому тому собрания сочинений Роллана в издании «Времени» характеризовал путь французского писателя исключительно в терминах его постепенной эволюции от пацифистского «ролландизма» к «правильной» революционной позиции).

Таким образом, вступив в 1927 году в диалог с Бальмонтом и Буниным с целью публично подтвердить свой надпартийный статус «великого гуманиста», «совести европейской интеллигенции», Роллан попал в силовое поле, сплошь заряженное политикой. Можно предположить, что разрешение Главлита издавать полное авторизованное собрание сочинений Роллана, данное кооперативному издательству «Время» именно в те месяцы, когда (с конца мая до середины октября 1928 года) Горький находился в Москве, было одним из осторожных шагов власти, направленных на привлечение французского писателя в ряды союзников Москвы. В этом контексте не случайным кажется и то, что именно в эти месяцы переписку с Ролланом инициировала Мария Павловна Кудашева (Кювилье, 1895–1985) — по ее собственному признанию, после того, как прочла ответ Роллана Бальмонту и Бунину, — вскоре ставшая близким другом Роллана, с 1931 года секретарем, а с 1934 года женой. Мария Павловна оказывала большое влияние на издание русского собрания сочинений Роллана, в частности, вероятно, от Москвы через ее посредство исходила инициатива предварить собрание сочинений, помимо заказанных «Временем» предисловий Горького и Цвейга, близко знавших Роллана, также «руководящей» вступительной статьей А. В. Луначарского, придававшей изданию политический характер. Эта идея была высказана поверенным Роллана в делах на территории советской России А. Г. Пертциком и даже выделена в отдельный пункт договора: «Ромен Роллан в лице своих поверенных в СССР принимает на себя переговоры с А. В. Луначарским о написании последним предисловия для собрания сочинений на русском языке» (договор Ромена Роллана с издательством «Время», 20 марта 1930 г.).

При этом в самом «Времени» замысел обещавшего быть длительным издания полного авторизованного собрания сочинений Ромена Роллана, современного и невраждебного советской России писателя-классика, был, вероятно, прежде всего способом создания новой надежной диспозиции в ситуации, когда властью был взят курс на окончательное уничтожение частно-кооперативных издательств. А. В. Блюм отмечает, что исключение, сделанное в 1930 году, когда закрылось абсолютное большинство негосударственных издательств, для «Времени» выглядит «несколько странным и загадочным, тем более, что оно всегда находилось под особым подозрением ленинградской цензуры», и высказывает предположение, что «Времени» было дозволено просуществовать до 1934 года потому, что оно успело в 1929 году заключить эксклюзивный договор с Ролланом сроком на четыре года. Вероятно, это действительно так: договор «Времени» с Ролланом, передававшим кооперативному издательству монопольное право на русское издание своего полного авторизованного собрания сочинений, заключен 15 марта 1929 года (через год был подписан другой, исправленный вариант соглашения), а месяц спустя власть перерегистрировала устав «Времени» (устав внесен в реестр первичных промыслово-кооперативных организаций ЛОСНХ 26 апреля 1929 г.). Впоследствии издание Роллана также служило издательству «охранной грамотой»: так, в 1930 году, защищая «Время» от новой угрозы закрытия и добиваясь выделения ему бумаги для изданий, А. В. Луначарский в письме к С. М. Кирову апеллировал именно к изданию «настоящего нашего друга среди современных мировых писателей, которого не нужно было бы никак обижать и которому никак не следовало бы совать в самый нос такие могущие неприятно удивить его вещи, как зарез издательства кооперации ученых в момент выхода в свет первого тома его сочинений, притом в блистательном издательском виде».

Таким образом, издание «Временем» полного авторизованного собрания сочинений Роллана с самого начала представляло собой объект приложения разных и взаимно непрозрачных политических интенций, заблуждений и интересов: власть, представленная самыми разными своими институтами и лицами, от А. М. Горького, А. В. Луначарского и М. П. Кудашевой до Главлита, ОГПУ и ВОКС, стремилась форсировать эволюцию видного французского писателя «от индивидуалистических иллюзий к пролетарской революции»; сам Роллан желал утвердить свой международный статус «совести европейской интеллигенции»; кооперативному издательству «Время» необходимо было создать для себя новую надежную диспозицию в ситуации, когда ему грозило закрытие.

Ироническим образом, одним из центральных вопросов, обсуждавшихся на протяжении всех лет работы над изданием, был именно вопрос цензуры, которому отчасти посвящена публичная переписка Роллана с Бальмонтом и Буниным, а также авторского права. На сделанное «Временем» Роллану в конце ноября 1927 года предложение издать по-русски авторизованное собрание его сочинений, начав с «Жан-Кристофа» (см. письмо «Времени» Роллану от 21 ноября 1928 г.), Роллан ответил, что не видит «никаких оснований» участвовать в издании, «которое не только не сулит мне никаких выгод, но не гарантирует даже точного и полного воспроизведения текста моих сочинений»:

У меня под рукой томы различных русских изданий «Жан-Кристофа» и других моих книг, и я мог убедиться в том, с каким малым уважением отнеслись к полному тексту. Не допуская никакой цензуры для произведений ума, я — даже и молчаливо — не соглашусь подвергнуться таковой в России.
Письмо Роллана «Времени» от 3 декабря 1928 г. [734]

Роллан декларировал, что его прежде всего волнуют «моральные гарантии касательно русских изданий, настоящих или будущих, моих произведений» и, в частности, протестовал против принятых в советской России сокращенных и адаптированных переводов иностранных авторов, в частности, его «Жан-Кристофа», — «будто бы для того, чтобы сделать его доступным всем»:

Я абсолютно против таких искажений. <…> я хотел бы хотя бы, чтобы мой протест был отмечен и сделан гласным. Как раз потому, что я питаю такое же уважение к массам как к искусству, я считаю унизительным и для искусства и для масс думать, что последние могут воспринять произведение искусства, только снизив его к уровню плохой фильмы или глупого бульварного романа. Я пишу, чтобы учить, будить, поднимать, вести народ, а не чтобы льстить его духовной лени. Я считаю себя в этом его истинным другом
Письмо Роллана А. Г. Пертцику от 16 января 1929 г.;

Риторика здесь та же, что в «Ответе Бальмонту и Бунину»: Роллан признает, что в советской России над печатным словом «продолжает тяготеть ярмо цензуры», и объявляет себя сторонником «свободного обмена мнений, святой свободы мысли против всех его душителей — красных, белых, черных (я не делаю различия между цветом тряпки, которой затыкают рот!)». Однако если отчаянно протестовавших против цензуры советских писателей и поддержавших их эмигрантов Роллан призывал «отказаться от этой эгоцентристской иллюзии, что только наши собственные интересы являются интересами всего человечества» и обратить внимание прежде всего на «обилие признаков мощного возрождения и обновления» в советской России, на «размах научных исследований и поддержку, которую им оказывает советское государство», на возникновение «блестящих школ молодых писателей» и на то, что «там печатают и читают столько, как никогда до этого времени, как не печатают и не читают у нас во Франции», то, заботясь о собственном статусе, писатель требовал от «Времени» «моральных гарантий» того, что «ни один отрывок» из его французских произведений не будет выпущен из русского издания без его «ведома и согласия» (письмо Роллана «Времени» от 25 октября 1929 г.). Не найдя в первом варианте договора таких гарантий — которых кооперативное издательство в условиях предварительной цензуры Главлита и отсутствия в СССР авторского права на книги иностранных авторов дать никак не могло — Роллан пригрозил: «…текст договора не дает автору никакой гарантии в том, что его сочинения будут опубликованы в цельности. Между тем я заявляю, что если этого не будет (т. е. если текст изданных сочинений будет опубликован не полностью, или если его смысл будет намеренно изменен), я не могу считать себя „морально“ связанным по отношению к Издательству» (письмо Роллана «Времени» от 3 февраля 1930 г.). Очевидно, что такого рода гарантии мог дать только Главлит, который собственно и практиковал все цензурные выпуски и сокращения, все подавление свободного обмена мнений и свободы мысли, против чего Роллан так красноречиво протестовал. «Время» обратилось за требуемыми Ролланом «моральными гарантиями» именно к Главлиту: «Ромен Роллан, предоставляющий нам монопольное право издания на русском языке полного собрания его сочинений, ставит, среди других условий, условие об обязательном выпуске полного текста его сочинений без каких-либо сокращений. В связи с этим просим указаний Главлита, можно ли принять такое обязательство пред Роменом Ролланом» (письмо «Времени» в Главлит от 6 февраля 1929 г., в левом углу листа приписка карандашом: «Не подано, но прочитал 6/2 1929 г. Нач. Главлита т. П. И. Лебедев-Полянский не возражал»). Положительный, хотя и неформальный ответ главы Главлита позволил «Времени» объявить издание Роллана, в отличие от издания Цвейга, полным и внести в текст договора с автором пункт — довольно, впрочем, осторожный — о том, что «Издательство обязуется не производить по своему усмотрению изменений и сокращений текста произведения Ромена Роллана. Если бы по обстоятельствам, от Издательства независящим, такие изменения или сокращения оказались необходимы, Издательство обязуется в каждом отельном случае ставить об этом в известность Ромена Роллана» (договор «Времени» с Ролланом, 20 марта 1930 г.), а также обещать автору, что, если цензурные сокращения окажутся неизбежны, они будут «всегда обозначены в тексте тома пробелами (или точками) размера, равного объему выкинутых слов» (письмо Роллана «Времени» от 25 июля 1930 г.). Получив для себя исключительные гарантии от Главлита, Роллан отнюдь не способствовал установлению в советской России «свободного обмена мнений, святой свободы мысли», а лишь вновь, как и в ситуации с письмом «Писателям мира», желая сохранить свою идеалистическую позицию, оказался ангажирован советской властью.

Цензурная проблема полноты издания была также непосредственно связана с его авторизованностью и, следовательно, с авторским правом:

Вы говорите о том, как неудовлетворительно были выпущены предыдущие издания ваших книг на русском языке, — отвечало «Время» на претензии Роллана. — Ваша забота о хорошем качестве издания не только не противоречит нашим стремлениям, но совершенно совпадает с ними, т. к. забота о том, чтобы издание получилось возможно более тщательным, и заставила нас обратиться к вам. Вы, например, говорите о «Жане-Кристофе» как о произведении «далеком и превзойденном». Может быть потому вы сочли бы нужным кое-что в нем исправить или вычеркнуть. Уважение к чужому труду и заставляет нас обращаться к автору и заботиться о том, чтобы издание вполне удовлетворяло его во всех отношениях. <…>
Письмо «Времени» Роллану от 17 декабря 1928 г.

Мы вам предложили гонорар только за новые произведения и в случае получения их нами за 3 месяца до появления их в свет заграницей потому, что в этом случае мы получаем один-единственный плюс — возможность выпуска книги РАНЬШЕ другого издательства и ничего больше. Никаких других прав мы не получаем, т. к. из-за отсутствия конвенции любое издательство имеет право выпустить то же произведение, независимо от соглашения издательства с автором. Это последнее обстоятельство исключает возможность уплаты иностранному автору нормального гонорара за весь печатаемый текст, ибо подобная уплата, значительно удорожив издание, лишила бы его возможности конкурировать с другими, не оплаченными гонораром изданиями того же произведения. Единственное, что мы можем сделать в этой области — это оплатить ваше предисловие к русскому изданию, а также те поправки, которые вы пожелали бы внести в текст ваших произведений специально для русского издания. <…> Мы подчеркиваем, что наше предложение имеет временный характер — до заключения Правительством конвенции с заграницей. Как только такая конвенция будет заключена, мы будем очень рады заключить с вами настоящий договор с соответствующим обязательством выплачивать вам гонорар.

Предполагая сделать издание авторизованным, то есть подготовленным с согласия автора, с учетом его пожеланий, с выплатой ему гонорара (хотя и только за новые произведения) и с возможностью для него вносить исправления в старые тексты, «Время» не имело опоры в отечественной системе авторского права, поскольку Советская Россия, вслед за царской, не подписала международную Бернскую конвенцию, и интересы иностранных авторов в ней никак не охранялись. С юридической точки зрения, как прекрасно понимали все заинтересованные стороны, договор издательства с Ролланом отнюдь не являлся обычным издательским договором, предоставляющим издательству «право издания и распространения произведения за определенную плату, уступку имущественных прав автора. Договор не может рассматриваться с точки зрения возмездного отчуждения авторского права, так как для такой сделки отсутствует прежде всего объект — самое авторское право» (заключение юрисконсульта И. Я. Рабиновича на претензии шведской издательской фирмы «Aktelbolaget Sveriges Litografiska Tryckener» к Ромену Роллану, 28 апреля 1931 г.). Сила этого договора, как писало «Время» Роллану, заключалась «не в юридических его санкциях, а в тех моральных обязательствах, какие он налагает, прежде всего конечно на нас, а затем и на другие издательства: в обязательствах, вытекающих из уважения к Вашей воле (выражением которой служит подписанный вами договор)» (письмо «Времени» Роллану от 22 ноября 1931 г.). К моральным обязательствам издательства принадлежала и выплата гонорара Роллану, с юридической точки зрения представлявшая собой со стороны «Времени» «добровольную материальную жертву» (заключение юрисконсульта И. Я. Рабиновича).

За три года до начала переговоров с Ролланом на аналогичное предложение издательства «добровольно» и «морально» формализовать отношения охотно согласился Стефан Цвейг, который при этом мало придавал значения гонорару и объявил в предисловии к первому тому своего русского собрания сочинений, что, с его точки зрения, отсутствие договора об охране авторских прав между Россией и Германией благотворно, поскольку способствует «духовному сближению между Россией и европейскими странами». Несколько лет спустя, когда издательство обратилось с аналогичным предложением к Андре Жиду, находившемуся в той же юрисдикции французского авторского права, что и Роллан (см. письмо «Времени» Жиду от января 1934 г.), Жид также охотно согласился на все предложения «Времени», хотя сам договор счел «совершенно бесполезным»: «для чего эти взаимные обязательства, раз я вам абсолютно доверяю и также объявляю об этом здесь формально» (письмо Жида «Времени» от 24 марта 1934 г.), но все же, по просьбе издательства, подписал. Однако согласование договора с Ролланом оказалось гораздо более сложным для издательства и затянулось на целый год. Предложение об издании авторизованного собрания сочинений на русском языке «Время» сделало Роллану 21 ноября 1928 года; формальное письменное согласие от его московского поверенного А. Г. Пертцика было получено 31 января 1929 года; первый вариант договора подписали 15 марта 1929 года, после чего «Время» начало активную работу над изданием, однако А. Г. Пертцик затягивал выполнение взятых им на себя обязательств, а Роллан предъявлял к издательству все новые требования, в результате чего 20 марта 1930 года был заключен новый и окончательный договор.

Прежде всего, Роллан добился того, что гонорар ему выплачивался не только за новые произведения в случае получения их «Временем» за три месяца до появления их в свет заграницей (50 р. за лист), как первоначально предлагало издательство, по образцу своей работы с Цвейгом, — а в 40 рублей за лист «как ранее вышедших, так и новых произведений» (письмо А. Г. Пертцика «Времени» от 31 января 1929 г.). Гонорар этот был относительно невелик — известные отечественные авторы получали в те годы в два-три раза большее вознаграждение, — и равен ставке хорошего переводчика. Однако для многотомного издания, содержавшего такие громадные по объему произведения, как «Жан-Кристоф» или «Очарованная душа», где необходимо было платить также переводчикам, редакторам, в том числе назначенному Ролланом редактору всего собрания П. С. Когану (10 р. за лист), гонорарные расходы оказались весьма значительными, при том, что другие советские издательства гонорара иностранным авторам не платили вовсе.

При этом сам Роллан использовал гонорар не для материальной, а исключительно для символической выгоды. Он с самого начала потребовал, чтобы «пока, причитающиеся мне суммы не выходили бы из России, и чтобы я мог располагать ими в пользу лиц или русских общественных дел, которые я укажу. <…> Существенно то, чтобы следуемые суммы были пока записаны и сохранены так, чтобы я мог ими располагать» (письмо Роллана Пертцику от 16 января 1929 г., подчеркивания автора письма). Объект благотворительности некоторое время оставался не определен. В июле 1929 года, когда Роллан добивался от ВОКС разрешения для своей будущей жены М. П. Кудашевой приехать к нему в Швейцарию, благотворительная акция с гонораром обрела полезное политическое значение: в письме, написанном «Временем» в ВОКС по просьбе Роллана и по образцу, присланному А. Г. Пертциком, подчеркивалось, что «Ромен Роллан выразил желание оставить всю сумму причитающегося ему гонорара в советской России и пожертвовать его на какое-либо общественное дело, мотивируя это решение своим желанием публично засвидетельствовать свое сочувствие к Советскому Союзу» (письмо «Времени» в ВОКС от 10–17 июля 1929 г.), что придавало общественно-политическую важность изданию и, в частности, желанию Роллана «дать ряд указаний по изданию путем личных переговоров, для которых он просит приехать к нему М. П. Кудашеву, которую он лично знает и которая является секретарем проф. П. С. Когана, редактора собрания сочинений Роллана» (там же). В первом варианте договора с Ролланом, подписанном 15 марта 1929 года, высказанное автором желание «оставить всю сумму причитающегося ему гонорара в советской России и пожертвовать его на какое либо общественное дело» (письмо Роллана Пертцику от 16 января 1929 г.), причем издательство должно было выплачивать гонорар «автору в советской валюте путем взноса на текущий счет его в Государственном Банке» (письмо Пертцика «Времени» от 31 января 1929 г.), было отражено абсолютно точно: «вознаграждение уплачивается Издательством в советской валюте путем взноса его на текущий счет Ромена Роллана в Государственном Банке, по его указанию» (договор Ромена Роллана с издательством «Время», 15 марта 1929 г.). Однако писатель, получив согласованный с его поверенным текст, потребовал переписать пункты, которые «позволяют думать 1) что у меня имеется открытый счет в Московском Государственном Банке; 2) что я там регулярно получаю и буду получать какое-то авторское вознаграждение. Этого я ни в коем случае не могу позволить. <…> Я слишком хорошо знаю политику, чтобы подвергать себя возможности, что позже такой текст будет использован для представления меня как лица, получившего какое-то денежное вознаграждение от СССР; и если я защищаю СССР (как я это делаю), я желаю, чтобы это было на виду у всех, в качестве независимого человека, который никому ничего не должен. С другой стороны, слишком много иностранных писателей уже попользовались от СССР, и я не хочу, в настоящих обстоятельствах, извлечь из него какую-нибудь выгоду» (письмо Роллана «Времени» от 3 февраля 1930 г.). В новом, окончательном тексте договора было обозначено, что гонорар передается «на дело общественного воспитания в СССР», а именно для учреждения стипендий студентам МГУ (договор Ромена Роллана с издательством «Время», 10 января 1930 г.). Эту свою благотворительную акцию Роллан сделал центральной темой опубликованного в «Известиях» «Письма в редакцию»: «Я уведомил моих русских друзей о том, что я совершенно отказался от своего авторского гонорара, который мне причитался бы за сочинения, которыми я могу располагать, причем я поставил условием, что эти суммы должны быть полностью переданы издательством „Время“ на имя и на текущий счет Первого Московского университета. Мне было бы приятно, если бы эти деньги пошли на создание фонда по выдаче стипендий студентам. Таким путем я хочу публично засвидетельствовать свои братские чувства трудящейся молодежи России и мою преданность СССР» (Известия ВЦИК. 1930, 4 апреля; курсив в тексте) — и всех прочих своих публичных выступлений, связанных с изданием его русского собрания сочинений. Таким образом Роллан, вынудив «Время» выплачивать довольно значительный для небольшого кооперативного издательства гонорар, при этом считал, что не получает никакого «денежного вознаграждения от СССР» и в полной мере воспользовался его символической выгодой. Деньги же, которые «Время» регулярно перечисляло на счет Первого Московского университета, были потрачены неизвестно на что (добиться от Университета отчета не удалось).

Другим затруднением в истории издания «Временем» собрания сочинений Роллана, также разрешенным писателем не в пользу издательства, была авторизация издания. «Приступая к изданию ваших сочинений, — объясняло издательство Роллану, — мы все время исходили из расчета на то, что выпускаемое нами собрание будет вами полностью авторизовано. При полной свободе печатания в СССР переводов любых произведений любого иностранного автора такая полная авторизация, объявленная на титульном листе каждого тома, дала бы нам конечно и большие материальные гарантии и большое моральное удовлетворение» (письмо «Времени» Роллану от 11 ноября 1929 г.). Однако уже после подписания первого варианта договора неожиданно, по словам Роллана в передаче Пертцика, выяснилось, что французский издатель Роллана «Albin Michel» в 1920 году (при предшественнике А. Мишеля Оллендорфе) уступил право перевода и издания на русском языке «Жан-Кристофа», «Клерамбо» и «Кола Брюньона» издательствам в Швеции (акционерному обществу «Aktelbolaget Sveriges Litografiska Tryckener») и Германии («Слово»), из-за чего Роллан не имел законного права давать «Времени» письменное разрешение на русское издание всех своих произведений, то есть называть собрание сочинений авторизованным, как предполагалось вначале, а готов был передать право только на «принадлежащие ему произведения» (недатированное письмо А. Г. Пертцика «Времени», штамп о получении 12 октября 1929 г.). Соответствующее изменение было внесено в договор: к слову «произведений» было добавлено уточнение «которыми он имеет право располагать». Пришлось изменить и исключительно важный для советского собрания сочинений текст специально написанного Ролланом обращения к русским читателям. Сам Роллан воспринимал этот текст как «подходящий случай публично выразить свои симпатии, старинные симпатии к России» (письмо Пертцика «Времени» от 20 февраля 1929 г.) и требовал напечатать параллельно по-французски и по-русски — «я нахожу, что это придаст ему больше значительности» (письмо Роллана «Времени» от 1 июля 1929 г., см. также письма Пертцика «Времени» от 8 и 12 июля 1929 г., Кудашевой «Времени» от 25 сентября 1929 г.). Для «Времени» же текст Роллана был важен по другим причинам: издательство ожидало, что Роллан, «во избежание выпуска другими издательствами параллельных, может быть сокращенных изданий», упомянет в своем обращении к советскому читателю о том, что издание «Времени» — это первое авторизованное им издание его произведений на русском языке и что он предоставил издательству исключительное право на выпуск русского их перевода (письмо «Времени» Роллану от 2 июля 1929 г.). Первоначально текст был написан в форме «Привета Жан-Кристофа его русским братьям», однако позже Роллан потребовал убрать из заглавия упоминание «Жан-Кристофа» как именно того произведения, права на русский перевод которого не имел, назвав текст «Привет Ромена Роллана русским читателям», а также снять указание месяца и дня написания приветствия (см. письмо Роллана «Времени» от 25 октября 1929 г.). При этом в тексте не говорилось о том, что Роллан предоставил «Времени» исключительные, монопольные права на русское издание своих произведений и что издание в полной мере им авторизовано. С точки зрения Роллана, все разрешилось наилучшим образом: «…ввиду того, что юридическое положение в России отлично от моего, вы имеете право печатать их (те три произведения Роллана, права на русский перевод которых были проданы зарубежным эмигрантским издательствам. — М. М.) без формального моего на то разрешения, но с молчаливого согласия. И никто не может воспретить мне обратиться к читателям СССР с выражением моей симпатии. Вот почему вы можете напечатать в качестве предисловия мой „привет русским друзьям“» (письмо Роллана «Времени» от 12 октября 1929 г.). Однако издательство своей цели — опубликовать заявление Роллана об авторизованном и монопольном характере издания — таким образом не достигало. Поэтому «Время» обратилось к Роллану с просьбой, воспользовавшись предложенной Ролланом формулировкой, публично объявить об авторизованности издания «с молчаливого согласия» автора:

Приступая к изданию ваших сочинений, мы все время исходили из расчета на то, что выпускаемое нами собрание будет вами полностью авторизовано. При полной свободе печатания в СССР переводов любых произведений любого иностранного автора такая полная авторизация, объявленная на титульном листе каждого тома, дала бы нам конечно и большие материальные гарантии и большее моральное удовлетворение. Но раз обстоятельства этому препятствуют, раз вы можете располагать только частью ваших произведений, то мы полагаем, что ограничиться опубликованием в СССР только этой части ваших сочинений и лишать русского читателя возможности ознакомиться с такими образцами вашего творчества, как «Жан Кристоф» и «Клерамбо», было бы неправильно. Мы думаем потому, что нам достаточно вашего молчаливого согласия для включения и этих произведений в выпускаемое нами собрание. Отсутствие литературных конвенций дает нам на это право и мы надеемся, что благодаря возможности пользоваться вашими указаниями и советами нам удастся с успехом осуществить это издание.
Письмо «Времени» Роллану от 11 ноября 1929 г.

Роллан, однако, не согласился на формулировку о своем «молчаливом согласии» (хотя сам ранее ее использовал):

Термин «молчаливое согласие» , которым вы пользуетесь, говоря обо мне, для авторизации издания вами тех моих произведений, которыми я не могу законным образом располагать, — не годится . Вы можете без моей авторизации печатать все эти произведения; и я не предприму ничего, чтобы против этого возражать. Но идти дальше этого я не имею права.
Письмо Роллана «Времени» от 26 ноября 1929 г.,

Невозможность назвать собрание авторизованным во многом лишала для «Времени» смысла все это предприятие, обесценивала многочисленные добровольно взятые им на себя обязательства перед автором, поэтому издательство снова обратилось к Роллану с просьбой, «чтобы нагляднее оттенить различную природу наших прав на „Жан-Кристоф“ и „Клерамбо“, с одной стороны, и на все остальные Ваши произведения, с другой стороны, не печатать слова: „Авторизованное издание“ на титульных листах произведений этой первой группы, однако печатать на остальных» (письмо «Времени» Роллану от 9 декабря 1929 г.). Роллан вновь отказал:

Я не был бы сторонником того, чтобы на титульных листах томов различалось, как вы мне говорите, «издание авторизованное» и издание без отметки об авторизации. — Юридическое положение договоров на заграничные издания довольно запутано во Франции. Мы, авторы, связаны с французскими издателями на всю жизнь; они присваивают себе право заключать договоры на иностранные переводы; и случалось иной раз — особенно в смутные годы войны — что они делали это, не предупреждая автора <…>. — Таким образом, если бы в одном из томов Вашего «авторизованного издания» оказалось такое произведение, изданием которого на русском языке уже распорядились, то это дало или могло бы дать достаточный материал, чтобы затеять против меня тяжбу. Для этого потребовалось бы лишь немного злой воли, направленной против меня или против СССР, а во Франции и в том и в другом нет недостатка. С большим удовольствием осудили бы дерзкого автора «Ярмарки на площади», позволяющего себе обнаруживать симпатию к Советским Республикам. Итак я полагаю, что было бы выгоднее и безопаснее и для вас и для меня придерживаться общей моей формулы, которая в силу своей неопределенности не исключает ни одного произведения и покрывает их все, ограждая вместе с тем и от каких бы то ни было нападок: — «Я предоставляю издательству Время исключительное право печатать на русском языке все те мои произведения, которыми я могу располагать».
Письмо Роллана «Времени» от 18 декабря 1929 г.

Таким образом, Роллан в полной мере воспользовался выгодами тех «моральных» обязательств, которые добровольно взяло на себя «Время», планируя издание как авторизованное: он получил гонорар, который «Время», находясь в юрисдикции советского авторского права, имело полную возможность не выплачивать, и максимально использовал его для увеличения своего символического капитала; он заставил «Время» согласиться на участие в работе ряда ключевых сотрудников извне издательства, в чем с точки зрения издательства и издания не было никакой необходимости и что представляло собой нарушение его устава и бессмысленно затрудняло работу. Однако со своей стороны писатель не согласился ни на одну формальную уступку издательству и полностью лишил «Время» столь важной для него возможности назвать издание авторизованным. Практикуя абсолютную трезвость и деловую осмотрительность в том, что касалось его авторских интересов, Роллан проявлял наигранные, как кажется, идеализм и наивность в отношении интересов и возможностей кооперативного издательства. Эта своеобразная двойственность его позиции проявилась в двусоставной риторической конструкции, к которой он постоянно прибегал: четко формулируя свои вполне конкретные требования, он тут же декларировал, что делает это с высокой и бескорыстной целью бороться с «цензурой для произведений ума» (письмо Роллана «Времени» от 3 декабря 1928 г.), «учить, будить, поднимать, вести народ, а не <…> льстить его духовной лени» (письмо Роллана Пертцику от 16 января 1929 г.), «публично засвидетельствовать свои братские чувства трудящейся молодежи России и мою преданность СССР» (Письмо в редакцию // Известия ВЦИК. 4 апреля 1930 г.); утверждал, что отказывается от денежного вознаграждения (при этом добившись, чтобы издательство выплачивало его не только за новые, а за все произведения), чтобы «защищать СССР (как я это делаю) <…> в качестве независимого человека, который никому ничего не должен» и не извлекать из СССР никакой для себя выгоды, в отличие от многих иностранных писателей, которые от СССР «уже попользовались» (письмо Роллана «Времени» от 3 февраля 1930 г.), что запрещает издательству «Время» называть издание авторизованным потому, что возможные претензии (речь шла о риске вполне материальных претензий к нему западных издателей) будут проявлением «злой воли, направленной против меня или против СССР, а во Франции и в том и в другом нет недостатка. С большим удовольствием осудили бы дерзкого автора „Ярмарки на площади“, позволяющего себе обнаруживать симпатию к Советским Республикам» (письмо Роллана «Времени» от 18 декабря 1929 г.). Прислав «Времени» в начале февраля 1930 года список изменений в уже подписанный им год назад договор, Роллан, опасавшийся осложнений для себя лично со своим французским издателем (см. письмо Роллана «Времени» от 6 февраля 1930 г.), уже месяц спустя торопил издательство, грозя «перенести дело в Комиссариат Народного Просвещения и, к великому сожалению, публично отказаться от этого предприятия, для меня совершенно безвозмездного, ибо желание мое всегда было поступиться всеми моими правами в пользу дела социальной реконструкции, которым я любуюсь в СССР» (письмо Роллана «Времени» от 4 марта 1930 г.).

«Время», в свою очередь, лишившись возможности поименовать издание авторизованным, изобрело множество оригинальных способов указания на факт непосредственного участия в работе над ним автора. Так, на вклейке первого тома собрания сочинений был факсимильно (с русским переводом) воспроизведен присланный Ролланом по просьбе издательства рукописный текст авторизации издания (хотя и не абсолютной, поскольку речь в нем шла только о тех произведениях, которыми автор «мог располагать»). Вклеенные в последующие тома рукописные обращения Роллана также воспроизводились в цвете, факсимильно, в масштабе 1:1, создавая у читателя полное ощущение, что он держит в руках подлинный написанный рукой Роллана текст; тома сопровождались фотографиями Роллана, на которых автор был изображен в том возрасте, в котором он написал соответствующие произведения, с цветными фототипически воспроизведенными авторскими пояснительными подписями к ним и прочим специально присланным по просьбе «Времени» иллюстративным материалом (например, открытками с видами старого Кламси для заставок к «Кола Брюньону»), а также авторскими историко-литературными пояснениями (часть из которых написана специально для русского издания, что неизменно оговаривалось в издательских к ним примечаниях), биобиблиографическими предисловиями и послесловиями, главным образом излагавшими, с его нынешней точки зрения, историю создания отдельных произведений.

Другой проблемой, также не имевшей в условиях советской России, несмотря на договор издательства с автором, юридического разрешения, было обеспечение монопольного характера издания «Времени»: в СССР, не примкнувшем к Бернской конвенции, права иностранных авторов никак не регулировались, «при этих условиях любое издательство СССР вправе выпустить перевод вышедшего заграницей произведения без разрешения автора и без уплаты ему гонорара» (заключение И. Я. Рабиновича). Однако несмотря на формальную юридическую пустоту в советских условиях понятия «монопольности» права на издание иностранного автора, «Время» сделало его, наряду с «авторизованностью», одним из ключевых в своих договоренностях с Ролланом. Как ни странно, поверенный Роллана легко согласился предоставить «Времени» «монопольное право издания на русском языке полного собрания сочинений г. Роллана», причем Роллан даже отказывался от получения гонорара, если бы пункт договора о монопольном праве издания был им или его представителем недостаточно обеспечен (письмо Пертцика «Времени» от 31 января 1929 г.), хотя никаких реальных механизмов для обеспечения этого обязательства у них не было. Это выяснилось при первом же конфликтном случае, произошедшем в период между подписанием первого и второго вариантов договора: узнав о выходе в ленинградском издательстве «Прибой» отрывков «Жан-Кристофа» под заглавием «Молодые годы Жан-Кристофа» в сокращенном переводе А. Н. Горлина и Б. К. Лившица (1929), А. Г. Пертцик обвинил «Время» том, что оно не сообщило ему «о намерениях указанных переводчиков и „Прибоя“ и тем не дало мне возможности предупредить возмутительный акт нарушения моральных прав Ромена Роллана, прав, гарантированных ему Народным Комиссариатом Просвещения», и заявил «о недопустимости участия гр. Горлина <…> в выполнении русского издания полного собрания сочинений Ромена Роллана» (письмо Пертцика «Времени» от 7 сентября 1929 г.). Издательство резонно отвечало, что «„намерения“ других издательств и работающих в них переводчиков» не могут быть ему известны (письмо «Времени» Пертцику от 18 сентября 1929 г.). Из внутренней редакционной переписки ясно, что в издательстве вполне понимали причины столь резкой реакции Пертцика, опасавшегося, что его неспособность обеспечить монопольность прав «Времени» позволит издательству, в соответствии с договором, отказаться от выплаты гонорара его доверителю — чего «Время» отнюдь не собиралось делать. После этой истории издательство сочло необходимым разъяснить Роллану, что появление его сочинений на русском языке в другом издательстве никакой ответственности возложить на него, конечно, не может, «речь идет не об ответственности, а о том содействии, которое вы и ваши поверенные в СССР можете нам оказать» (письмо «Времени» Роллану от 10 марта 1930 г.), и в окончательном варианте договора было записано: «До истечения срока действия настоящего договора и до распродажи выпущенных Издательством книг Ромен Роллан не разрешает издания своих сочинений на русском языке. <…> Ромен Роллан обязуется лично и через своих поверенных в СССР принять все зависящие от него меры к фактическому обеспечению за Издательством исключительного права издания его сочинений. Если тем не менее в течение срока действия настоящего договора появятся какие-либо сочинения Ромена Роллана на русском языке в другом издании, Издательство освобождается от платы гонорара <…> и, кроме того, имеет право односторонне расторгнуть настоящий договор» (Договор «Времени» с Ролланом, 20 марта 1930 г.).

На самом деле, гарантией монопольных прав «Времени» в отсутствие Бернской конвенции могли быть как добрая воля Роллана, так и, в большей степени, благоволение Главлита:

В виду того, что Ромен Роллан предоставляет издательству монопольное право издания его сочинений и соглашение об этом праве связано для издательства с принятием на себя обязательств редакционного, технического и материального свойства, с чем связаны и интересы Ромена Роллана, просим указаний Главлита также насчет того, может ли Ромен Роллан быть уверен в том, что не будут выпущены какие-либо параллельные издания его сочинений без его, автора, на то согласия. В связи с этим просим указаний Главлита, можно ли принять такое обязательство пред Роменом Ролланом.
Письмо «Времени» в Главлит от 6 февраля 1929 г.

И хотя на этом обращении издательства, как уже говорилось, имелась карандашная приписка о том, что начальник Главлита П. И. Лебедев-Полянский «не возражал», у «Времени» при издании Роллана возникали проблемы конкуренции с государственными издательствами, где Роллан постепенно перестал быть «Времени» союзником. Основную борьбу за монопольность своих прав на Роллана «Времени» пришлось вести в 1932 году.

Решая проблемы, возникавшие в процессе согласования договора с Ролланом, «Время» не оставляло практической работы по подготовке издания. В 1930 году был выпущен «Проспект издания собрания сочинений Р. Роллана», в котором издательство заявляло свою культурную задачу: «ознакомить русского читателя со всеми разнообразными видами творчества французского писателя и дать исчерпывающе полный, строго проверенный перевод его произведений»; первый том собрания, с предисловиями автора, М. Горького, А. В. Луначарского и Стефана Цвейга, под общей редакцией проф. П. С. Когана и акад. С. Ф. Ольденбурга, содержавший первую книгу «Жан-Кристофа» в переводе под редакцией А. А. Смирнова, вышел меньше чем через два месяца после подписания окончательного варианта договора, 12 мая 1930 года. Роллану выпущенный «Временем» том очень понравился: «Насколько я могу судить, издание изящное и прекрасно преподнесенное» (письмо Роллана «Времени» от 7 июня 1930 г.). Действительно, по точному описанию И. А. Шомраковой, «темно-синие с золотым тиснением переплеты, четкий шрифт, небольшое количество книжных орнаментальных украшений, портреты автора в каждом томе, хорошая бумага, полученная специально для этого издания, — все это сделало внешний вид скромным, но строгим, выдержанным в хорошем стиле».

Однако в самом издательстве в этот период произошли описанные выше катастрофические изменения — был арестован директор И. В. Вольфсон. Вероятно, чтобы предупредить нависшую над издательством опасность закрытия, члены товарищества собрали 4 мая

1931 года расширенное редакционное совещание, на котором присутствовали, помимо сотрудников, представитель комиссии РКИ (Рабоче-крестьянской инспекции, иначе Рабкрин) по чистке издательства, который, вероятно, должен был вынести решение о его закрытии, и приглашенный «Временем» либеральный и относительно влиятельный, хотя и смещенный уже с поста Наркома просвещения, А. В. Луначарский, который в финале заседания согласился на просьбу «Времени» стать председателем его редсовета, хотя попросил иметь в виду, что «в силу перегруженности прочей работой он будет иметь возможность уделять Издательству сравнительно немного времени» (протокол расширенного редакционного совещания издательства «Время», 4 мая 1931 г.). Главным козырем издательства, отстаивавшего свое существование, было издание собрания сочинений Роллана. Докладывая о нем, сотрудники издательства подчеркивали прежде всего принципиально новый, «лабораторный», подход к переводу и редактированию по сравнению с прежними русскими переводами Роллана:

Издание это в значительной степени носит экспериментальный характер: не было, кажется, случаев, чтобы при жизни автора собрание его сочинений выпускалось в таком исчерпывающе-полном объеме; новы, кроме того, до известной степени и методы перевода и редактирования. В полное собрание сочинений входят: 1) романы, 2) биографии, 3) драмы, 4) история музыки и 5) публицистика. При этой внешней разнородности творчество Роллана проникнуто ярко выраженным внутренним единством, что и побуждает представить его читателю во всей полноте. Сам Роллан считает себя не романистом, не беллетристом, а историком-поэтом — следует добавить: и мыслителем. Полное собрание сочинений займет от 15 до 20 томов, около 20 листов каждый, всего около 350 печатных листов. <…> Такого издания нет и во Франции. Объем издания предуказан автором, вообще все издание ведется в тесном контакте с ним. Принципы перевода — абсолютная точность, связанная, конечно, с необходимой литературностью. Принята определенная стилевая установка. В основу перевода положено единство мысли и художественной манеры. Особенность Ромена Роллана в том, что он поэт, пишущий прозой. Он строг и точен в выражениях, язык его не очень богат, но чист, энергичен и выразителен. В нем нет тривиальности, манерности и искусственности. Настоящий перевод Роллана резко отличается от всех старых переводов, в большинстве случаев случайных, сборных. Старые переводы грешат несоответствием оригиналу, зачастую впадают в ту «бойкость», которая граничит с вульгарностью. Кроме того, они и не согласованы: в разных томах одно и то же имя сплошь и рядом переводится различно. У нас все переводы, за очень малыми исключениями, новые. Редактура осуществляется тремя лицами (имеются в виду А. А. Смирнов, П. С. Коган и С. Ф. Ольденбург. — М. М.).
Протокол расширенного редакционного совещания издательства «Время»,

К августу 1931 года вышли первые пять томов собрания сочинений Роллана, все тиражом в 7200 экземпляров, на чем закончилось печатание «Жан-Кристофа», переведенного, под общей редакцией А. А. Смирнова, М. Е. Левберг, А. Н. Горлиным, А. А. Франковским, М. А. Дьяконовым, Н. Н. Шульговским, С. Я. Парнок. В последнем, пятом томе было опубликовано послесловие Роллана к роману, написанное специально для русского издания, где подробно излагалась история создания «Жан-Кристофа». Следующим произведением Роллана по порядку томов русского собрания сочинений была «Очарованная душа», однако писатель продолжал работать над ее заключительной книгой (см. письмо Роллана «Времени» от 20 февраля 1931 г.), поэтому, выпустив в начале 1932 года 6 и 7 тома, содержавшие первые три книги романа в переводе под редакцией А. А. Смирнова, издательство объявило, что 8 и 9 тома, зарезервированные для заключительных частей романа, выйдут позже, и стало выпускать следующие тома. В 11 том, увидевший свет в марте 1932 года, вошли «Пьер и Люс» (пер. Е. С. Кудашевой) и «Клерамбо» (пер. А. А. Франковского) (выходные данные этого тома уже отражают произошедшие в руководстве издательства перемены: бывший главный редактор Г. П. Блок числится техническим редактором, ответственным же редактором назван Я. Г. Раскин).

В июне 1932 года вышел 10-й том, включавший «Кола Брюньона» (пер. М. Л. Лозинского) и «Лилюли» (пер. А. Н. Горлина). Вероятно, десятый том вышел после одиннадцатого потому, что издательство ожидало присылки специально написанных Ролланом для советского издания «Примечаний Брюньонова внука» (датированных мартом 1930 года) и послесловия к «Лилюли» (дата 11 ноября 1931 г.). «Времени» принадлежит заслуга подготовки знаменитого русского издания «Кола Брюньона» в переводе М. Л. Лозинского с автолитографиями Е. А. Кибрика, хотя соединение под одной обложкой перевода и иллюстраций произошло уже после закрытия «Времени» (в 10 томе собрания сочинений «Кола Брюньон» сопровождается одной иллюстрацией М. А. Кирнарского, оформлявшего все тома издания). На упоминавшемся открытом редакционном совещании издательства 4 мая 1931 года М. Л. Лозинский сделал сообщение о принципах, положенных им в основу тогда только начатого перевода:

«Кола Брюньон» написан прозой сплошь и рядом переходящей в прозу ритмическую и рифмованную причем эти рифмованные отрывки построены в стиле как бы прибаутки. Наряду с несомненной рифмой, которую автор сознательно вводит, как таковую, встречается в ряде случаев и рифма так сказать «кажущаяся», возникающая случайно в силу распространенного во французском языке подобозвучия окончаний. Переводчик должен ставить себе задачей передавать рифму рифмой всюду, где несомненно ее наличие (хотя бы иной раз и «разгружая» систему рифм; например, систему из четырех одинаковых рифм передавая двумя парами рифм). В отдельных случаях позволительно не передавать рифму оригинала; но допустимы и «компенсации», т. е. введение рифмы там, где ее нет в оригинале, но где она вытекает естественно из строя фразы. Другими словами, переводчик не должен избегать непроизвольной рифмы в тех местах, где она уместна. Конечно введение рифмы в русский перевод неизбежно ослабляет лексическую точность перевода, — но такая неточность искупается адекватностью высшего порядка — более верной передачей всего строя речи, самой окраски повествования.
Протокол расширенного редакционного совещания издательства «Время»,

Что касается знаменитых иллюстраций Е. А. Кибрика к «Кола Брюньону», то они впервые увидели свет в издании ленинградского отделения «Художественной литературы» в 1936 году в сопровождении специально написанного Ролланом восторженного текста «Кола приветствует Кибрика», однако договор на их создание и воспроизведение был заключен с художником именно издательством «Время», когда планировалось «роскошное художественное издание» «Кола Брюньона» «с деревянными гравюрами какого-нибудь из наших крупных художников» (письмо «Времени» Роллану от 3 октября 1933 г.), которое издательство не успело осуществить.

В сентябре 1932 года вышли 12 и 13 тома с работами Роллана о театре. В них «Временем», в соответствии с указаниями Роллана, был уточнен относительно французского издания «Hachette» порядок расположения произведений, то есть состав этих томов русского издания является авторизованным и текстологически дефинитивным по сравнению с французским. Тринадцатый том, куда вошли более ранние драмы, написанные Ролланом до «Народного театра», был снабжен послесловием В. А. Десницкого, разъяснявшего публике, что напечатанные драмы представляют собой пройденный этап в творчестве Роллана, который ныне уже не «буржуазный гуманист», а «человек опыта пролетарской революции». Именно эта произошедшая с Ролланом политическая метаморфоза пошатнула «моральные» основания, на которых покоился его договор со «Временем».

Начиная с 1931 года Государственное издательство стало проявлять все более активный интерес к тому, чтобы, в нарушение «морального» монопольного права «Времени» на издание сочинений Роллана, выпускать те или иные произведения французского писателя, причем не просто, как раньше, пользуясь отсутствием на территории СССР Бернской конвенции, а с согласия и с предисловиями Роллана. В конце октября 1931 года к Роллану обратился Музгиз, подразделение Госиздата, а именно советский музыковед М. В. Иванов-Борецкий, с просьбой дать предисловие к новому русскому переводу сочинений Роллана о музыке и музыкантах (см. письмо Роллана «Времени» от 27 октября 1931 г.). Роллан ответил, что связан договором со «Временем», которое печатает его полное собрание сочинений, из какового он ни в коем случае не хотел бы выпускать музыкологические сочинения: «музыка — это сердце всего моего творчества; я обязан ей не только своей манерой воспринимать, а также некоторыми из моих героев; я частично обязан ей своим инструментом наблюдения и выражения — самой психологией» (там же; см. об этом также письмо Роллана «Времени» от 25 октября 1929 г.). Таким образом, при первом столкновении с гос-издательством Роллан вполне понимал, что выход его произведений о музыке в дешевом и тиражном музгизовском издании сделает невозможным их публикацию в составе фундаментального собрания сочинений. «Время» восприняло первую же претензию госиздательства на Роллана как потенциально для себя катастрофическую:

В виду затруднений, которые это дело сулит нам в будущем, четкая, чуждая компромиссов позиция, которую вы заняли с самого начала, дает нам огромную моральную поддержку. Вы со свойственной вам прямотой, определенностью и твердостью встали на защиту наших прав, вытекающих из договора, который делает нас счастливыми обладателями драгоценной связи.
Письмо «Времени» Роллану от 11 ноября 1931 г.

Нечего закрывать глаза: здесь идет речь о самом существовании нашего собрания, т. к. выход в свет ваших музыкологических сочинений в другом издании лишил бы нас фактически возможности охранить эти произведения в составе нашего собрания. <…> это было бы не просто более или менее крупной неприятностью, а настоящей катастрофой, ставящей нас в необходимость совершенно обезобразить наше издание, которое мы с самого начала строим как полное, и которое нам пришлось бы оборвать на полпути, изъяв из него то, что по вашему выражению является сердцем вашего творчества.

Одновременно издательство обратилось с секретным письмом к сменившему в 1931 году Лебедева-Полянского на посту начальника Главлита Б. М. Волину (письмо от 12 ноября 1931 г.) и вскоре получило ответ, что Главлитом «урегулирован вопрос с Издательством ГИХЛ <…> (речь шла об одновременном желании ГИХЛ издать том публицистических статей Роллана, см. об этом ниже. — М. М.) и Музгиз <…> об издании и переиздании произведений Ромена Роллана только Издательством „Время“. Издательства согласились не предпринимать указанного издания у себя» (письмо Главлита «Времени» от 19 ноября 1931 г.). Однако не прошло и двух месяцев, как Музгиз как ни в чем не бывало обратился уже непосредственно во «Время», сообщив о своих совершенно определенных планах издать в 1932 году этот том. Прежде всего, подразделение государственного издательства попыталось ввести «Время» в заблуждение, предполагая, что ему неизвестно содержание ответа Роллана на предложение Иванова-Борецкого, а также постаралось свести вопрос исключительно к предисловию Роллана к изданию Музгиза, считая сам факт такого издания делом решенным, которому «Время», несмотря на зафиксированную договором «монопольность» своих отношений с автором, никак не могло противодействовать:

Музгиз обратился к Ромену Роллану с просьбой дать свое предисловие к этому изданию. В ответ мы получили от него сообщение, в котором он дает свое принципиальное согласие на такое предисловие, но вместе с тем, указывая на договор об издании его сочинений в СССР Вашим издательством, просит нас получить от Вашего издательства формальное разрешение на указанное предисловие. Музгиз надеется, что с Вашей стороны не будет никаких препятствий в отношении подобного разрешения, и просит немедленного ответа по этому вопросу.
Письмо «Музгиза» «Времени» от 23 января 1932 г.

В ответном письме «Времени» пришлось напомнить Музгизу точные цитаты из письма Роллана Иванову-Борецкому, копию которого писатель переслал «Времени», где «воля Ромена Роллана по вопросу о выпуске его музыкологических произведений вне нашего собрания выражена совершенно ясно» (письмо «Времени» Музгизу от 10 марта 1932 г.), и из письма Главлита «Времени» от 19 ноября 1931 года, сообщавшего, что вопрос с Музгизом «урегулирован»:

Музыкологические произведения Ромена Роллана рассчитаны на сравнительно узкий круг читателей-специалистов. Поэтому выпуск их Вашим Издательством лишил бы нас возможности включить их в наше полное собрание сочинений, что намечено нами осуществить еще в этом году, и таким образом были бы нарушены как воля самого Роллана, так и твердая установка, данная по этому вопросу Главлитом и Сектором Печати ЦК ВКП (б).
Там же

Вследствие этого мы категорически возражаем против выпуска Вами музыкологических произведений Ромена Роллана.

Чтобы дополнительно запутать ситуацию, Музгиз в переписке со «Временем» прибег не к надежной тогда почтовой связи (письмо из Москвы в Ленинград шло 1–2 дня), которая, при строгом порядке в делопроизводстве «Времени», позволила бы четко документировать всю историю переговоров, а передавал письма через своего представителя в Ленинграде. Письмо Музгиза, датированное 23 января 1932 года, было доставлено «Времени» только 9 марта, а процитированное ответное письмо «Времени» от 10 марта, по утверждению Музгиза, не было ими получено вовсе, что позволило госиздательству пригрозить «Времени», на этот раз спешной почтой: «В виду того, что дальнейшая задержка печатания этих произведений, находящихся в сверстанном виде, повлечет за собой большие убытки для издательства, Музгиз сообщает, что при неполучении ответа от Вас в течение десяти дней — по существу сделанных Вам предложений — находящиеся в сверстанном виде материалы будут по соглашению с Главлитом отпечатаны» (письмо Музгиза «Времени» от 11 мая 1932 г.). Получив от «Времени» копию якобы пропавшего письма от 10 марта, Музгиз сообщил, что, оказывается, было утеряно и их письмо «Времени» от 11 апреля, составленное без учета категорического возражения «Времени» против выпуска Музгизом музыкологических произведений Ромена Роллана:

По поводу издания музыкологических работ Ромена Роллана сообщаем, что нами было предпринято такое издание для того, чтобы советский читатель мог познакомиться с указанными работами с соответствующими критическими замечаниями, которые имели целью надлежащую ориентацию читателя. В этом критическом освещении предпринято пока издание двух его работ: 1) Музыканты прошлых дней — работа подписана к печати и 2) Бетховен — заключен договор. В связи с этим и вследствие неполучения от Вас письма Государственное Музыкальное Издательство предлагает два способа разрешения поднятого Вами вопроса.
Копия письма Музгиза «Времени» от 11 апреля 1932 г.,

1. Государственное Музыкальное Издательство указанные работы выпускает как совместное с Вами издание, с тем, чтобы доходы от издания поступили в Музгиз.
приложенная к письму от 21 мая 1932 г.

2. Государственное Музыкальное Издательство передает Вам договора на указанные работы; все издержки, понесенные по этим работам, возвращаются Вами Музгизу, а «Время» издает эти работы от своего имени и получит все доходы от издания.

Считая, что каждый из указанных путей разрешения поднятого Вами вопроса вполне для Вас приемлем, Музгиз просит срочного ответа, для избежания задержек производственных процессов.

Иными словами, Музгиз предлагал «Времени» либо поставить свой гриф на издании, полностью подготовленном Музгизом и не входящем в собрание сочинений Роллана, либо купить у Музгиза подготовленные им переводы и выпустить их под своим именем. В 1921 году П. Витязев в брошюре «Частные издательства» с искренним возмущением рассказывал о прямых подлогах, обмане и волоките в деятельности Госиздата, в частности о том, как Госиздат, в качестве цензурного органа, принимал от издательств рукописи, а потом выпускал их под своей маркой. Судя по предложениям Музгиза, государственное издательство, которое всего через два года вновь станет абсолютным монополистом (в частности, когда в 1934 году «Время» было «влито» в Гослитиздат, выпущенные и только подготовленные кооперативным издательством книги государственное издательство стало выпускать и переиздавать под своей маркой без указания на роль «Времени»), по-прежнему не делало различия между своим и чужим издательским продуктом. «Время», однако, ответило Музгизу языком «нормального» книгоиздания, который И. В. Вольфсон, еще только создавая свое издательство на заре нэпа, считал единственно возможным. Прежде всего, «Время» аргументировало свои возражения на оба сделанных Музгизом предложения:

Первый из предлагаемых Вами вариантов сводится, по-видимому, к тому, чтобы интересующие Вас два музыкологических произведения Ромена Роллана были выпущены Вами, то есть в Вашем переводе, силами Вашего редакционно-издательского аппарата, на Ваши средства и с поступлением в Вашу пользу всего дохода от этого издания.
Письмо «Времени» Музгизу от 25 мая 1932 г.

Согласиться с тем, что этот вариант, как Вы пишете, «вполне для нас приемлем», мы не можем, потому что при этих условиях участие наше в этом издании было бы фактически сведено к нулю и, если бы это издание считалось при этих условиях «совместным», то эта «совместность» была бы чисто фиктивной, на что мы идти не можем.

Второй Ваш вариант предусматривает передачу нам Ваших договоров и возмещение нами всех Ваших расходов по данным изданиям.

Перенимать Ваши договоры нам нет смысла, так как «Музыканты прошлых дней» нами уже переведены [761] , а «Бетховен» переводится по договору с нами первоклассным, музыкально-образованным переводчиком [762] . Возмещать же Вам расходы по этим изданиям у нас нет никаких оснований, так как еще осенью прошлого года Главлитом, по соглашению с Сектором Печати ЦК ВКП(б), было указано, что упомянутые произведения Роллана, как и все вообще его сочинения, должны издаваться только нашим Издательством, а Вами издаваться не должны. Это решение Главлита было тогда же Вам сообщено, и если Вы тем не менее, вопреки этому решению, принялись за осуществление этого издания и понесли в связи с этим расходы, то о переложении этих расходов на нас не может быть и речи.

Таким образом и этот вариант для нас неприемлем.

Далее «Время» в очередной раз сформулировало те «нормальные» интересы «культуры и просвещения», которыми руководствовалось при издании Роллана и которые И. В. Вольфсон (к этому времени уже арестованный) считал основаниями всякой издательской деятельности:

Мы подчеркиваем, что считаем ошибкой обсуждение всего этого вопроса в целом в плоскости одних только хозяйственных интересов той или другой издательской организации. Если мы настаиваем на том, чтобы музыкологические произведения Роллана издавались только нами, то мы меньше всего думаем о материальных выгодах и боремся не только за свои права, но и за свои обязательства перед Ролланом. Его воля выражена ясно: он передал нам ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ право издания его сочинений в СССР; он дал определенное общественное назначение всему своему гонорару за наше издание; он заявляет, что его музыкологические произведения составляют «сердце» его творчества; он требует, чтобы они были включены в собрание его сочинений, выпускаемое нами под непосредственным его наблюдением и по выработанному им самим плану, он не желает, чтобы они выпускались вне нашего собрания и другим Издательством.
Там же

В виду этого мы протестуем против выпуска Вами этих произведений, как против прямого нарушения воли дружественного нашему Союзу иностранного писателя.

При этом издательство хорошо поняло советский язык Музгиза, сообщавшего, что задача подготовляемого ими издания — представить работы Роллана о музыке «с соответствующими критическими замечаниями, которые имели целью надлежащую ориентацию читателя» (письмо Музгиза «Времени» от 11 апреля 1932 г.), и тут же обратилось к московскому музыковеду B. C. Пшибышевскому с просьбой снабдить подготовленные «Временем» переводы книг Роллана «Бетховен. Творческие эпохи» и «Гете и Бетховен», составившие 15 том, «критическим предисловием и послесловием и, может быть, примечаниями, поясняющими советскому читателю марксистскую точку зрения на трактуемые в книге вопросы» (письмо от 29 мая 1932 г.; этого предисловия в изданном томе нет). Кроме того, стремясь, вероятно, опередить Музгиз, «Время» в самом конце 1932 года выпустило 15 том, в который вошли «Гете и Бетховен» (пер. А. А. Смирнова) и «Бетховен. Великие творческие эпохи» (пер. М. А. Кузмина) в обход 14-го тома и невзирая на предупреждение писателя, что «этот „Бетховен“ — первый том серии („Великие творческие эпохи“), работу над которой я рассчитываю возобновить со следующей зимы. Как же вам удастся включить эти тома позднее в ваше издание?» (письмо Роллана «Времени» от 30 апреля 1932 г.). «Время» постаралось закрыть Музгизу возможность выпуска конкурирующего перевода исключительным качеством собственного издания (том был необычайно богато иллюстрирован, подбор оригиналов для иллюстраций выполнил Э. Ф. Голлербах) и большим для своей довольно специальной тематики тиражом (13 000 экземпляров).

Одновременно с конфликтом с Музгизом в 1932 году «Время» вынуждено было бороться с аналогичным и столь же безапелляционно высказанным желанием ГИХЛ выпустить отдельным изданием политические статьи Роллана, прежде всего планировавшееся им продолжение эссе «Прощание с прошлым», которому «Времени» удалось противопоставить выпуск сборника публицистических статей Роллана «На защиту Нового Мира» (см. об этом выше). Что касается 18-го тома собрания сочинений, включавшего публицистические статьи, то материал для него был получен «Временем» зимой 1933/1934 гг. и, вероятно, в значительной степени переведен, однако выпущен был уже Гослитиздатом в 1935 году под общей редакцией А. В. Федорова. Впрочем, подведение итогов послевоенной интеллектуальной эволюции Роллана — продолжение «Прощания с прошлым», которое вышло по-французски в 1935 году под заглавием «Пятнадцать лет борьбы (1919–1935)» — в гослитиздатовский том включено не было, поэтому он, в отличие от томов, которые выпускало «Время», оказался лишен той актуальной синхронизации с эволюцией писателя, к которой стремилось в своей работе «Время».

В конце лета 1932 года «Время» вновь вынуждено было отвечать на претензию Государственного издательства издавать Роллана: ГИХЛ сообщил «Времени» о своем решительном желании напечатать отдельными изданиями «Жан-Кристофа» и «Очарованную душу», «независимо от издания вами в полном собрании сочинений», и потребовал выслать «для ознакомления» копию договора «Времени» с Ролланом (письмо ГИХЛ «Времени» от 13 сентября 1932 г.). Протестуя, «Время» прибегло к той же аргументации, что и в более ранних конфликтах с госиздательством, апеллируя к договору с Ролланом («согласно договору с Роменом Ролланом, он предоставил нам „ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ право издания и переиздания на русском языке всех его сочинений“ и до истечения срока действия договора „НЕ РАЗРЕШАЕТ“ другого издания своих сочинений на русском языке»), к распоряжению Главлита, к «исключительному общественному значению» издания, весь гонорар от которого Роллан пожертвовал «на культурно-просветительные нужды СССР» (письмо «Времени» в ГИХЛ от 15 сентября

1932 г.). Кроме того, как и прежде, «Время» обратилось за поддержкой в Главлит (см. письмо «Времени» в Главлит от 15 сентября 1932 г.). Однако на этот раз государственное издательство сделало Роллану новое, соблазнившее его предложение: если в случае с музыкологическими и публицистическими работами государственное издательство не сулило Роллану тиражей, превышавших тиражи «Времени» («История оперы» была выпущена Музгизом тиражом в 3000 экземпляров, публицистические статьи ГИХЛ предлагал издать тиражом в 5000 — см. недат. письмо ГИХЛ «Времени», штамп о получении 27 декабря 1931 г.), то теперь Н. Н. Накоряков, глава ГИХЛ, предложил Роллану издать его произведения «большим тиражом для широких народных масс», причем утверждал, что именно по этой причине «Издательство „Время“ не воспротивится этой публикации, пока ваш договор с этой фирмой остается в силе», и заранее просил Роллана «по окончании действия вашего договора с Издательством „Время“, срок которого приближается, заключить договор с нашим издательством, чтобы дать нам возможность бесперебойно продолжать выпуск в СССР ваших произведений на русском языке» (письмо Накорякова Роллану от 15 декабря 1932 г.). Роллан с его амбицией «учить, будить, поднимать, вести народ» (письмо Роллана Пертцику от 16 января 1929 г.), конечно, хотел, чтобы его произведения были доступны для «широких народных масс», и солидаризовался с государственным издательством:

<…> я, так же как и Вы, желал бы, чтобы мои произведения распространялись среди более широкого круга публики, чем тот, который доступен Издательству «Время». Некоторые из моих друзей, возвращающиеся из СССР или живущие там, выразили мне сожаление, что тираж их ограничен, а цена слишком высока. Я хотел бы таким образом, чтобы Вы нашли почву для соглашения с «Временем», которым я лично вполне доволен. Само собой разумеется, что я остаюсь верен договору, заключенному со мной этой фирмой. Но не был ли бы возможен одновременный выпуск одного «роскошного» (или «полу-роскошного») издания, как издание «Времени», и другого народного, выпускаемого Вами?
Письмо Роллана Накорякову от 26 декабря 1932 г.

Не только ГИХЛ, но и сам Роллан, проделавший «путь к революции», стал тяготиться тем, что такой решительный «друг Советского Союза» связан договором не с государственным, а с кооперативным издательством. «Время», ввиду чрезвычайной важности для него этого вопроса, обсудило его на правлении 9 января 1933 года и отправило Роллану подробную мотивировку своих возражений госиздательству. Впрочем, как видно сейчас, предложения и предположения ГИХЛ не могли быть опровергнуты «нормальными» фактографическими доказательствами «Времени», поскольку исходили из логики совершенно новой ситуации, вскоре окончательно оформившейся, где государственное издательство было уже абсолютным монополистом, а «Время» просто не существовало.

Прежде всего о некоторых неясностях и неточностях в письме тов. Накорякова. Второй абзац этого письма («L’Edition Vremia ne s’opposere pas etc…») изложен так, что дает некоторое основание предполагать о каких-то якобы уже происходивших переговорах Госиздата с нами. Это не так. Никаких переговоров по затронутому т. Накоряковым вопросу Госиздат с нами пока не вел. Он запрашивал нас, довольно давно уже (и это Вам известно) о Ваших музыкологических произведениях и о сборнике Ваших политических статей. На оба эти вопроса мы ответили отрицательно. И если «Кола Брюньон» и некоторые другие ваши беллетристические произведения включены в план ГИХЛа, то это сделано без нашего согласия и без нашего ведома. Это первая фактическая поправка, или вернее разъяснение. Вторая касается срока нашего с Вами договора. Тов. Накоряков пишет, что срок действия его приближается к концу. Как Вам известно, это тоже не совсем верно. Срок нашего договора — 20 марта 1934 года. Таким образом впереди еще один год и 2 ½ месяца.
Письмо «Времени» Роллану от 17 января 1933 г.

Далее «Время» подробно, с цифрами, возражало на слова Накорякова, поддержанные Ролланом, что издания кооперативной фирмы дороги и малотиражны:

Нас чрезвычайно огорчило, что существуют жалобы на малый тираж нашего издания и на высокую его цену. Вернее сказать, нас огорчило, что об этих жалобах мы узнали только косвенным образом — из Вашего письма тов. Накорякову. Если бы мы узнали об этом раньше непосредственно от Вас, мы имели бы возможность сразу же дать Вам по этому вопросу нужные разъяснения. Эти разъяснения сводятся к следующему:
Там же

1) Нормальный тираж беллетристических произведений в СССР не больше, а меньше нашего тиража. Для обычной беллетристики он редко превышает 5000–5200 экз. Для писателей с крупным именем он повышается, но не очень значительно. Так, например, очень популярный у нас Эптон Синклер выпускается в количестве 8200 экз. [766] Что касается наших тиражей, то позвольте Вам и напомнить (они все обозначены на книгах):

«Жан-Кристоф» — 7200 экз.

«Очарованная Душа» — 10 100 —

«Кола Брюньон» — 15 000 —

«Клерамбо» — 10 000 —

Драм, произв. — 8500 —

«Гете и Бетховен» — 13 000 —

Эти цифры довольно показательны. Книготорговые организации, приобретающие у нас наши издания, неоднократно указывали нам, что наши тиражи выше обычных.

2) Вопрос о ценах. Средняя цена одного печатного листа нашего издания, равного 16 страницам (считая и фототипии, и деревянные гравюры, и виньетки) — 18,08 коп. Если взять для сравнения книги других наших издательств (мы говорим о беллетристике), то мы увидим, что при отсутствии фототипий, деревянных гравюр и виньеток и при бумаге менее высокого качества цена одного печатного листа этих книг колеблется в пределах от 18 до 24 коп. Издания же более изящные расцениваются гораздо дороже.

Мы не думаем, чтобы можно было при этих условиях говорить о дороговизне наших изданий. Мы утверждаем обратное и ссылаемся на единодушный отзыв всех без исключения наших клиентов, которые все в один голос твердят о дешевизне (некоторые даже — о чрезмерной дешевизне) наших изданий. Так говорят цифры.

Пытаясь оставаться в рамках «нормальной» логики конкурентного, а не монопольно государственного книгоиздания, хотя условия этой конкуренции были совершенно не равны, «Время» предприняло попытку обыграть ГИХЛ на его поле тиражных и дешевых изданий: «Тов. Накоряков совершенно прав, когда говорит, что в задачи ГИХЛа входит выпуск многотиражных изданий беллетристических произведений. Такие издания ГИХЛа существуют и цена их действительно ниже нашей. Но выпуск изданий дешевых с большим тиражом, равно как выпуск беллетристических произведений, пригодных для изучения в школе, не составляет монополии ГИХЛа» (там же). «Время» приняло решение выпустить удешевленное переиздание «Жан-Кристофа» тиражом, сравнимым с такими копеечными государственными изданиями, как «Библиотека „Огонька“», давая, впрочем, понять Роллану, что рассматривает этот шаг как вынужденный:

Мы приступаем сейчас к переизданию «Жан-Кристофа». Это было решено еще до получения вашего последнего письма. 1 том уже с 31-го декабря с. г. в наборе. В связи с вновь выяснившимися из Вашего письма обстоятельствами мы готовы перестроить всю нашу работу над этим переизданием. Мы немедленно примем все возможные меры к тому, чтобы обеспечить его таким количеством бумаги, которое дало бы нам возможность выпустить его тиражом в несколько десятков тысяч экземпляров. Внешний вид его конечно будет уже совсем иной: не будет портретов, бумага будет менее бела и чиста, переплет будет гораздо скромнее, но все это даст нам возможность значительно понизить продажную цену. Мы не даем еще пока в этой области никаких твердых обещаний, но принципиально это предприятие вполне возможно и мы обязуемся сделать все от нас зависящее, чтобы его осуществить.
Там же

В конце 1933-го — начале 1934 года «Время» напечатало 5 томов удешевленного издания «Жан Кристофа», содержавшие все десять книг романа, каждый тиражом в 30 000 экз., по цене вдвое ниже цены соответствующих томов собрания сочинений (1 р. 75 к. вместо 3 р. 50 к.). Это издание, несомненно, было для «Времени», привыкшего рассматривать себя как издательскую «лабораторию», не только идейно чужеродным, но и экономически изматывающим, поскольку, как кооперативное издательство, оно вынуждено было работать в условиях жестких бумажных лимитов, постоянно сокращаемых государством с целью постепенной ликвидации частно-кооперативного книгоиздания. В этих условиях вынужденный выпуск удешевленного «Жана-Кристофа» тиражом госиздатовского масштаба подорвал экономические возможности «Времени», которое в результате не смогло развернуть свои новые многотомные фундаментальные проекты (собрания сочинений А. Жида и Стендаля, социально-революционную серию и др., см. о них далее). Однако эта жертва не оградила «Время» от претензий Госиздата. В сентябре 1933 года Роллан сообщил «Времени» о желании Государственного издательства выпустить однотомник его сочинений и, как всегда, когда дело касалось его личных интересов, проявил необычайный идеализм в оценке положения «Времени»: «Может быть это даже будет полезно для распространения вашего издания. Во всяком случае конкуренции не будет. Горький пишет, что потребность СССР в книгах превосходит возможности издательств» (письмо Роллана «Времени» от 12 сентября 1933 г.; Горький постоянно сообщал своему французскому другу об удивительных советских деревнях, выписывающих по 32 газеты, и прочих чудесах).

В очередной раз мотивируя для Роллана свои возражения, «Время» сформулировало основания своей новой легитимации в условиях советского книжного рынка середины тридцатых годов, где государственное издательство, еще до окончательной ликвидации кооперативного, уже вело себя как монополист, не считаясь ни с «моральными», ни с иными договорами. «Время» попыталось занять диспозицию «опытного участка» в системе государственного книгоиздания. Благодаря своим небольшим масштабам и десятилетнему опыту работы «Время» могло обеспечить «лабораторное», а не «фабричное», как в Госиздате, качество подготовки книги:

Между ГИХЛом и нами существует большая разница в смысле объема их и нашей деятельности. ГИХЛ входит в издательское объединение, грандиозное по охвату своей работы. Наши масштабы довольно скромны. Но какой-либо принципиальной разницы между их и нашими задачами, между их и нашей ролью в общем строительстве нашей страны не существует. В бою за общие идеи мы сражаемся в рядах одной и той же армии и действуем одинаковым оружием. Входя в состав обобществленного сектора промышленности, мы, как и они, не преследуем никаких предпринимательских целей и менее всего думаем о наживе. Никакая коммерческая конкуренция невозможна между нами.
Письмо «Времени» Роллану от 17 января 1933 г. [768]

Но будучи не врагами, а соратниками, мы работаем каждый на своем участке, у каждого есть свои завоевания и каждый ими дорожит.

Мы гордимся тем, что именно нам принадлежит инициатива выпуска первого в СССР и первого в мире полного, скрупулезно обработанного собрания Ваших сочинений. Мы видим в этом культурную свою заслугу и думаем, что она дает нам некоторые права. <…>

В другом, более крупном издательстве, Ваши книги составили бы лишь некоторую часть в общей массе его продукции, у нас же они представляют собою главное ядро нашей деятельности. Мы полагаем поэтому, что независимо от того или иного качества нашей работы, мы, в силу самой обстановки этой работы — скорее лабораторной, чем фабричной, можем уделять Вашему изданию более пристальное, чем в других издательствах, внимание. Кроме того, любое другое издательство, действуя добросовестно, должно было бы потратить еще очень много времени на переводную и редакционную работу. У нас это большое дело уже позади.

В отсутствие в системе планового советского хозяйства коммерческой конкуренции между издательствами, оставалась возможность для конкуренции только «культурной», в качестве работы над книгой — именно здесь «Время» видело теперь основания для своего отдельного от государственного издательства статуса и подчеркивало его, напоминая Роллану о моральном ущербе, который нанес бы «Времени» переход автора в ГИХЛ: «Если автор в течение ряда лет издается только одним издательством и если после этого он хотя бы и частично отказывается от его услуг, то для Издательства это всегда будет тяжелым моральным ударом и ляжет пятном на его репутацию. И удар этот тем тяжелее и пятно это тем темнее, чем выше этический авторитет писателя. Для нас в отношении ваших сочинений это вопрос острейшего жизненного значения» (там же). Выпуская огромным тиражом удешевленного «Жан-Кристофа» (и собираясь выпустить аналогичными общедоступными переизданиями сборник «На защиту Нового Мира» и «Кола Брюньона», — см. письмо «Времени» Роллану от 3 октября 1933 г.), издательство напоминало писателю, что даже в этих «народных» изданиях его текст дается «в том же исчерпывающе полном объеме, без каких бы то ни было сокращений и изменений, в каком мы даем его и в нашем основном издании» (там же), что было исключением в советской практике издания иностранных авторов, и потому «Время» надеялось, что теперь отпадет «основание вступать в какие бы то ни было переговоры с ГИХЛ-ом по этому предмету» (там же).

Однако несмотря на решительно высказанное «Временем» мнение: «Не посетуйте же на нас, если мы скажем Вам прямо, что мы не хотели бы уступать никакому другому издательству наших прав на издание Ваших сочинений ни в какой части» (там же), — сотрудничество с Ролланом в силу эволюции взглядов и советской репутации самого французского автора, чему «Время» немало способствовало высоким качеством своей работы, подвело «Время» к поражению. В ненормальных условиях советского книжного рынка, под сильнейшим экономическим и цензурным гнетом, в условиях заведомо неравной конкуренции с государственным издательством и отсутствия авторского права на произведения иностранных авторов «Времени» удалось выработать максимально «нормальные» и «моральные» основания взаимодействия с автором и, следуя им, полностью подготовить 20-томное авторизованное собрание сочинений современного иностранного писателя-классика, которое до сих пор имеет статус текстологического первоисточника, так как это «первое и единственное русское прижизненное издание, подготовленное и проверенное самим автором», во многом превосходящее даже французские, снабженное специально написанными автором предисловиями, послесловиями и комментариями и изобразительным материалом, издание, в котором есть несколько образцовых, ставших с тех пор основными для переиздания, переводов, как «Кола Брюньон» М. Л. Лозинского. Однако в финале этой труднейшей работы «Время» фактически было вынуждено уступить издание уже подготовленных им томов ГИХЛ еще до своего официального «вливания» в эту издательскую систему, произошедшего 1 августа 1934 года (уже 23 июня 1934 года ГИХЛ объявило в «Известиях», что начинает печатать «Смерть одного мира» (заключительный том «Очарованной души») Роллана). Это поражение было следствием не столько эволюции самого издательства как сообщества (несмотря на то, что с 1930–1931 годов система его руководства радикально изменилась, качество и стиль собственно издательской работы остались практически неизменными), сколько лично Роллана. Летом 1935 года, посетив вместе с М. П. Кудашевой-Роллан с большой помпой Советский Союз и проводя несколько гротескных дней в гостях у Горького в Горках, Роллан с удовольствием слушал отчет директора ГИХЛ Н. Н. Накорякова о том, «какова прибыль с моих изданий, что было отчислено Московскому университету <…>, какая сумма теперь записана на мое имя, что из моих произведений будет опубликовано в этом году, что в будущем. Планируются очень большие тиражи». Тогда же, узнав, что его верный издатель и переводчик Г. П. Блок выслан «в затерянный уголок Узбекистана, в деревню, в которой ему нечего делать, в которой он никому не нужен. Он в отчаянии и умоляет, чтобы местом ссылки сделали какой-нибудь город вроде Самарканда, где он мог бы быть полезен», Роллан упомянул о хлопотах за него К. Федина и удовлетворенно резюмировал: «Приятно узнать, что интеллектуальная коммунистическая элита СССР заботится о гуманизации существующего режима».

 

5. Новая «политическая физиономия»

Обрисовывая в конце 1933 года «политическую физиономию» (формулировка напоминает о цензурном прошлом Н. А. Энгеля) издательства «Время», его новое руководство назвало этот год в работе издательства «до известной степени переломным в отношении переводной литературы»:

Продолжая печатать полное собрание сочинений Р. Роллана (в первую очередь — только что законченные автором заключительные части романа «Очарованная душа», захватывающие уже новейшую современность) и покончив с изданием Цвейга, Издательство стало ориентироваться на социальный роман: — Л. Кладель, участник Парижской Коммуны, роман «И.Н.Ц.И.», Л. Муссинак — французский писатель, коммунист — роман «Очертя голову», большой многотомный роман Жюля Ромена «Люди доброй воли», несколько романов левых германских писателей (Г. Фаллада, А. Зегерс, Келлерман и пр.), сочинения которых сжигаются сейчас фашистами.
(Энгель Н. А.) Политическая физиономия

С другой стороны Издательство ведет большую работу над выпуском собрания сочинений нескольких крупнейших западных писателей, имеющих крупное общественное значение и являющихся вместе с тем яркими революционерами в области художественного слова. Эти авторы: — Стендаль (первый очередной том, впервые появляющийся в русском переводе, выйдет в сентябре), Марсель Пруст (первый том с предисловием А. В. Луначарского выйдет в октябре) и Андре Жид, заявивший в последнее время о своем горячем сочувствии Советскому Союзу (очередной том его сочинений сейчас печатается и выйдет в августе. Предисловие к собранию его сочинений будет также дано А. В. Луначарским).
«Издательства „Время“», (1933)

«Переломность» заключалась прежде всего в расширении репертуара издаваемых книг. После периода 1930–1931 годов, когда деятельность издательства ограничивалась собраниями сочинений Цвейга и Роллана, а рецензий на иностранные книжные новинки не писалось, в плане 1932 года появились новые собрания сочинений (Стендаля, Генри Джеймса, А. Барбюса), обширная социально-революционная серия из книг иностранных авторов, старых и новых; в 1933 году к ним добавились собрания сочинения М. Пруста и А. Жида, несколько новых отдельных произведений современных французских и немецких авторов, с которыми издательство стремилось вступить в личные отношения для авторизации изданий; в 1934 году, накануне закрытия, в программе «Времени» появились новые замыслы: серия «Россика» (мемуары иностранцев о России), новые переводы европейской классики, антология переводов французской поэзии Бенедикта Лившица «От романтиков до сюрреалистов».

И. А. Шомракова называет «прогрессивным поворотом» это обращение «Времени» в последние годы своего существования к выпуску «новых произведений прогрессивных писателей, преимущественно немецких и французских» (Альберта Даудистеля, Жюля Ромена, Леона Муссинака, Роже Мартен дю Гара, Андре Мальро, Поля Низана, Анны Зегерс, Курта Клебера и др.), планам выпуска собраний сочинений Стендаля, М. Пруста и А. Жида и «библиотеки социально-революционных романов», и считает, что они произошли под «несомненным влиянием А. М. Горького и А. В. Луначарского». Для подтверждения слов о влиянии Горького монтаж из его откликов 1925–1927 годов на только что вышедшие тогда во «Времени» книги приводится в статье И. А. Шомраковой после сообщения о «прогрессивном» повороте издательства в области переводной литературы, который представлен романами, вышедшими в основном в 1933–1934 годах:

Постепенно, к концу 1927 г. характер издаваемой литературы меняется. По-прежнему издательство выпускает новинки зарубежной литературы, но это уже новые произведения прогрессивных писателей, преимущественно немецких и французских. «Время» выпускает роман Г. Фаллады, первый том избранных сочинений Б. Келлермана, сатирический роман А. Даудистеля «Закрыто по случаю траура», романы Ж. Ромэна и Л. Муссинака, первые части многотомной эпопеи Роже Мартен дю Гара «Семья Тибо», а позднее, в 1934 г., его же книгу-памфлет «Старая Франция». В планах издательства произведения А. Зегерс («Спутники»), Т. Манна «Волшебная гора», А. Барбюса, Сент-Экзюпери («Ночной полет») и др. «Время» предпринимает выпуск собраний сочинений крупнейших западных писателей: Стендаля, М. Пруста и А. Жида, заявившего в то время о своих симпатиях к Советскому Союзу. В утверждении этого нового направления, в эволюции, проделанной издательством, большую роль сыграл М. Горький, очень внимательно относившийся к работе «Времени» [776] .

Из названных изданий «Времени» только одно (роман Даудистеля) вышло в 1927 году, остальные увидели свет, а также обсуждались и/или готовились в издательстве, но не вышли, в 1933–1934 годах, то есть в совершенно иную эпоху его существования, никак не затронутую влиянием Горького (переписка с которым к 1929 году стала со стороны издательства односторонней, а с 1932-го прекратилась совершенно). Конечно, формулировка И. А. Шомраковой о роли Горького корректна и говорит о косвенном, дидактическом влиянии Горького на произошедшую впоследствии эволюцию программы издательства — но все же ни один из названных авторов в переписке Горького со «Временем» даже не упоминался (кроме Мартен дю Тара — один раз, между делом и в отрицательном смысле). Этот анахронизм легко превращается в прямо ложную картину прошлого, о чем свидетельствует краткая энциклопедическая заметка об издательстве «Время», где эта не существовавшая в реальности причинно-следственная связь между влиянием Горького и выпущенными «Временем» в 1930-е годы книгами представлена как действительно бывшая: «По рекомендации М. Горького „Время“ приступило к выпуску произведений современных зарубежных писателей — А. Зегерс, А. Барбюса, P.M. дю Гара, Г. Фаллады и др.». Аналогичное утверждение о «несомненном» влиянии другой относительно крупной литературной фигуры — А. В. Луначарского — на «прогрессивный» поворот издательства: «Внимание издательства к произведениям социальной проблематики особенно усилилось в 1931–1933 гг., когда председателем Редакционного Совета был А. В. Луначарский. Он просматривал планы работы издательства, внося в них свои коррективы <…>. Под несомненным влиянием А. М. Горького и А. В. Луначарского составлялся редакционный план на 1932 г., в котором главное место было отведено серии „Библиотека социальных романов“», — также оказывается совершенно не соответствующим действительности. В подтверждение слов о «несомненном» влиянии Луначарского в статье Шомраковой цитируется письмо Луначарского «Времени» из Венеции от 12 сентября 1931 года — как показывает просмотр архива, единственное, написанное им издательству в бытность председателем его редсовета (с 4 мая 1931 года до скоропостижной смерти бывшего Наркома просвещения в Ментоне 26 декабря 1933 года; практически весь этот период Луначарский находился за границей) — в котором тот, получив для одобрения уже составленный издательством план на 1932 год, ни словом не упоминает о социально-революционной серии, которая шла в письме к нему «Времени» первым пунктом. В энциклопедической заметке о «Времени» это единственное письмо Луначарского пересказывается уже так, будто тот многократно наставлял издательство: «Луначарский вносил коррективы в план работы издательства, советовал, что именно издавать из классической литературы и современных авторов, рекомендовал к изданию произведения, наиболее социально значимые и отличающиеся высокими художественными достоинствами». Чем же, если исключить не существовавшее в реальности «непосредственное влияние» Горького и Луначарского, объясняется «прогрессивная» переориентация издательства?

Можно предположить, что одним из толчков к расширению планов послужило краткое ощущение «оттепели» 1932 года, возникшее после постановления о разгоне РАППа, а также неожиданная поддержка, которую «Время» осенью 1933 года нашло в Ленинградском горкоме партии, бригада которого обследовала деятельность издательства и дала исключительно лестные и выгодные для него выводы, рекомендуя расширить тематический план издательства «за счет включения в него произведений авторов, запрещенных в фашистской Германии» и социально-революционной серии и «в связи с расширением тематического плана поставить перед соответствующими организациями вопрос об увеличении Издательству норм отпуска бумаги» (выводы бригады Лен. горкома партии по обследованию деятельности издательства «Время» [осень 1933 г.]). Опираясь на них, новый директор издательства Н. А. Энгель в мае 1934 года предложил власти, «учитывая результаты деятельности Издательства, признанные успешными, а также то обстоятельство, что для выпуска некоторых современных иностранных авторов Издательство „Время“, как организация общественная, политически более удобна, чем фирма государственная», сохранить «Время» «как самостоятельную издательскую единицу кооперативной структуры, не сливая его ни с какими другими издательствами» (Энгель Н. А. [Справка о деятельности кооперативного издательства «Время» в Ленинграде], 7 мая 1934 г.). При этом аргумент «общественно-политического значения» деятельности «Времени» соединялся с апелляцией к «лабораторному» качеству его работы:

1) Художественная полноценность книги. — В этом случае Издательство исходит из мысли, что низкое художественное качество книги не только парализует, но и дискредитирует самые лучшие идеологические намерения автора. 2) Академически выверенная точность и литературность переводов. — Установка, принятая Издательством в этой области, сводится к тому, что действительно ответственным переводчиком может быть не всякий профессионал, правильно понимающий переводимый текст, а только органический литератор, творчески владеющий русским языком. 3) Тщательность внешнего оформления книги. — В этом направлении Издательство произвело и продолжает производить ряд новых в полиграфии опытов, частично уже завоевавших себе всеобщее признание.
([Энгель Н.А.] Политическая физиономия

Таким образом, новые основания жизни издательства тридцатых годов заключались в том, что оно издает литературу, для характеристики которой может быть использован шибболет «социальной значимости» и «революционности» — «революционных» современных немецких и французских писателей-коммунистов и антифашистов (Л. Муссинака, П. Низана, А. Мальро, К. Клебера, А. Зегерс и др.); писателей, «имеющих крупное общественное значение и являющихся вместе с тем яркими революционерами в области художественного слова» (Стендаль, М. Пруст, А. Жид); а также «социальный» роман (Ж. Ромен, Л. Кладель и в целом социально-революционная серия). При этом работа издательства политически поддержана авторитетом А. В. Луначарского как председателя редсовета и рекомендациями МОРП. И наконец, эту «общественно значимую» работу издательство выполняет с характерным для него «лабораторным» качеством, исходя из того, что «низкое художественное качество книги не только парализует, но и дискредитирует самые лучшие идеологические намерения автора».

Надеясь на благоприятные перемены в своей судьбе, издательство вновь, как в середине двадцатых, стало активно рецензировать иностранные книжные новинки, для чего в 1933 году было принято предложение А. А. Смирнова «в виду загруженности членов совещания работой и затруднительности для них срочно давать отзывы о тех или иных книгах — создать кадр рецензентов и испробовать их пригодность. Намечаются добавочно к имеющемуся уже: А. Г. Горнфельд, Н. Я. Рыкова, М. Е. Левберг, Григорьева, А. В. Федоров, А. А. Морозов» (протокол редакционного совещания издательства «Время», 19 октября 1933 г.). Помимо старых рецензентов «Времени», В. А. Зоргенфрея и П. К. Губера, отзывы для издательства стали чаще писать А. А. Смирнов и А. А. Франковский, активно сотрудничавшие со «Временем» после переезда в 1929 году в Москву издательства «Academia». В целом рецензенты тридцатых были литературно гораздо более квалифицированы, чем отбиравшие книги в «беллетристический» период истории «Времени» Н. Н. Шульговский, В. А. Розеншильд-Паулин и даже РФ. Куллэ, и при этом лучше освоили компромиссный советский язык. Некоторые их литературные решения однако вызывают сожаление. Так, А. А. Смирнов отсоветовал переводить «Путешествие на край ночи» Л.-Ф. Селина (Céline Louis-Ferdinand «Voyage au bout de la nuit», 1932): «…несмотря на огромные художественные достоинства этого произведения и на его большой интерес, рекомендовать его к изданию невозможно по следующим причинам: 1) Если книга натолкнулась во Франции (насколько мне известно) на некоторые цензурные затруднения, то и у нас она идеологически вполне неприемлема, будучи проникнута духом анархического индивидуализма, аморализма и нигилизма. <…> 2) <…> язык книги делает ее совершенно непереводимой (как роман Рабле!) Бесчисленные упрощения здесь были бы неизбежны; но это значило бы исказить книгу, лишив ее на % ее художественной прелести. Многое, выраженное нейтральным литературным языком, звучало бы плоско. 3) В частности, книга переполнена небывалыми вольностями языка в области эротической (а также и гастрической, напр, описание общественной уборной <…>), с применением самой разработанной фразеологии. В связи с общим стилем, это звучит очень живо и комично, но в переводе все это пришлось бы выкинуть, равно как и многочисленнейшие сексуальные откровенности, которые составляют важную и органическую часть книги. Ввиду всего этого, я считаю невозможным издавать это произведение по-русски» (внутр. рец. от 20 апреля 1933 г.; роман Селина вышел в 1934 г. в ГИХЛ в переводе Эльзы Триоле). А. А. Франковский отказался от издания по-русски романа Э. Хемингуэя «И восходит солнце» (Ernest Hemingway «The Sun Also Rises», 1926): «Гемингвей большой художник, мастер диалога и книга читается очень легко, но все внешние достоинства книги не искупают пустоты ее содержания, и перевода она не заслуживает» (внутр. рец. от 3 марта 1934 г.).

Одной из главных проблем издания в советской России тридцатых годов переводов иностранной художественной литературы было отсутствие надежных и актуальных сведений об иностранных книжных новинках, а также возможности получать их для перевода. Периодические издания, в задачу которых входил обзор иностранной книги — орган МОРП «Литература мировой революции» (вскоре переименованный в «Интернациональную литературу») и выходивший раз в два месяца журнал научно-исследовательского критико-библиографического института ОГИЗа «Иностранная книга» — давали сильно идеологизированные и отрывочные сведения о книгах прореволюционно и антифашистски настроенных писателей, по большей части не западно-европейских, а турецких, египетских, японских. Регулярная почтовая связь с русскими эмигрантами в Европе, существовавшая в двадцатые годы, когда «Время» могло получать заграничные книжные новинки из Парижа или Праги, совершенно прекратилась; заказывать книги за границей «Время», лишенное валютных лимитов, могло лишь с оплатой в рублях, то есть либо через знакомых иностранных писателей, прежде всего членов МОРП (Международного объединения революционных писателей), регулярно бывавших в Советском Союзе, либо через монополизировавшее с 1929 года книжную торговлю СССР с заграницей АО «Международная книга», крайне неэффективное. На редакционном совещании в октябре 1933 года обсуждался вопрос о том, что «слабой стороной Издательства является отсутствие информации о новой иностранной литературе», назначено было «особое лицо, ответственное за правильную и полную информацию и за своевременное пополнение портфеля» — А. А. Франковский; А. А. Смирнов указал «ряд источников для информации» (протокол редакционного совещания, 1 октября 1933 г.). В частности, издательство обращалось за советом к Д. П. Мирскому (см. письмо ему от 2 декабря 1933) и к Леону Муссинаку, французскому писателю, члену МОРП, жившему в то время в Москве (недат. (сентябрь-ноябрь 1933 г.) письмо). Члены МОРП и другие авторитетные для власти лица, такие как А. В. Луначарский, представлялись не только источниками оригиналов книг и рукописей для перевода, но и гарантами их идеологической легитимации. Сразу надо сказать, что новая диспозиция не сработала.

«Лабораторное качество»

«общественно-значимых» изданий

Разработкой состава и идеологии социально-революционной серии, упоминавшейся как руководством издательства, так и советскими исследователями в качестве центрального для существования «Времени» 1930-х годов объекта, занимался в конце 1931 года Г. П. Блок, пользуясь советами П. К. Губера (см. письмо последнего Г. П. Блоку от 11 ноября 1931 г.) и А. Н. Горлина, активно стремившегося в эти годы к сотрудничеству со «Временем». По совету Горлина состав серии был предельно расширен, включив не только «историко-революционный», но и «социально-революционный роман», и оставался открытым не только для иностранной классики, «разработка которой считается как бы „заповедной“ областью Госиздата», но и для новинок иностранной литературы, «которые появятся на Западе после принятия плана серии и уже во время работы над нею» (письмо А. Н. Горлина к Г. П. Блоку от 9 ноября 1931 г.). В редакционном плане 1932 года был представлен состав серии из 44 заглавий книг, выстроенных по признаку описанной в них исторической эпохи / социально-революционного события: «1. Современность и недавнее прошлое» («Девятое ноября» Б. Келлермана, «Джимми Хиггинс» Э. Синклера, «Манхэттен» Д. Дос Пассоса, «Десять дней, которые потрясли мир» Д. Рида, «Год рождения 1902» Э. Глезера, «Будденброки» Т. Манна); «2. Рабочее движение в Англии в 19 в.» («Ширлей» III. Бронте, «Альдон Локк» Ч. Кингсли и др.); «3. Парижская Коммуна» («Инсургент» Ж. Валлеса, «И.Н.Ц.И.» Л. Кладеля и др.); «4. Социально-революционное движение XIX в. в западно-европейских странах» («Жерминаль» Э. Золя, «История одного преступления» В. Гюго и др.); «5. Освободительное движение XIX в. у славянских народов» («Шпион» И. И. Крашевского, «Ранняя весна» С. Жеромского); «6. Итальянское освободительное движение» («Овод» Э. Л. Войнич); «7. 1848 год» («Мадонна баррикад» Л. Стрэчи, «Железо в огне» К. Фибих и др.); «8. Великая Французская Революция» («93-й год» В. Гюго и др.); «9. Английская революция XVII в.» («Записки кавалера» Д. Дефо); «10. Средневековье» («Кола-ди-Риенци» Э. Бульвер-Литтона и «Народный вождь Георг Енач» К. Ф. Мейера) и, наконец, «11. Античность», представленная «Спартаком» Р. Джованьоли, и «12. Восток» («Нана-Саиб» Д. Ретклифа).

В одном из вариантов редакционного плана на 1932 год имеется карандашная помета: «эта серия, задуманная широко, включается в настоящий план в виде опыта, в составе всего восьми [исправлено: девяти] названий». На самом деле их вышло еще меньше и без указания на связь с серией, которая таким образом осталась на уровне декларации: «Выбор произведений, включенных в эту серию, определяется соображениями двоякого порядка: с одной стороны эти произведения должны удовлетворять основным идеологическим требованиям, предъявляемым ко всякой, выпускаемой у нас в Союзе книге (именно по этим основаниям сознательно не введены в серию такие подходящие, казалось бы, по сюжету, вещи, как „Повесть о двух городах“ Диккенса, некоторые романы Вальтер Скотта, Бальзака и др.), с другой же стороны они должны обладать высокими художественными достоинствами» (Объяснительная записка к редакционному плану на 1932 г.).

На уровне издательской тактики объявление плана «социально-революционной серии», помещенного даже в газетах, имело своей целью добиться выделения дополнительных лимитов бумаги и валюты для закупки литературы за границей (в октябре 1932 года «Время» сделало заявку в Комитет по делам печати РСФСР на 500 долларов «для закупки иностранной литературы для нашей социально-революционной серии. <…> Нам эта валюта крайне необходима, т. к. не имея возможности приобретать иностранные книги, мы не можем двигать нашей серии» — письмо «Времени» P. M. Вайнтраубу от 8 декабря 1932 г.). Однако надежды эти не оправдались: ни бумаги, ни валюты издательству выделено не было. При этом заявленная «Временем» серия едва ли имела экономические обоснования: практически все названные в ее составе романы неоднократно переводились на русский и выходили в двадцатые годы тиражными и дешевыми изданиями в государственных издательствах и «Мысли». Проект «Времени», предполагавший дать все книги «в новых переводах, причем особое внимание будет уделено редакционной их обработке: — каждая книга будет обязательно снабжена предисловием, дающим идеологическую и историко-литературную оценку данного произведения» (там же), мог быть осуществлен только в рамках субсидируемого государством книгоиздания.

Сходная траектория — движение в сторону полного интегрирования в государственную культурную политику и систему книгоиздания — отмечает задуманные во «Времени» проекты издания собраний сочинений иностранных классиков, также имевшие в сталинской культурной политике «общественное значение».

Из известного 15-томного собрания сочинений Стендаля под общей редакцией А. А. Смирнова и Б. Г. Реизова, выходившего в 1933–1949 гг., «Временем» был выпущен только один, увидевший свет в 1933 году, шестой том (с которого началось издание), в него вошли «Анри Брюлар» в переводе Б. Г. Реизова, «Воспоминания эгоиста» и «Автобиографические заметки» в переводе В. Л. Комаровича. Однако Г. П. Блок в автобиографии, написанной в конце 1950-х годов, назвал «полное собрание сочинений Стендаля, которое еще недавно было охарактеризовано в нашей печати как „лучшее не только в СССР, но и за рубежом научно-критическое издание его произведений“ („Литературная газета“, № 101/3757 от 22 августа 1957 г.)» среди лучших достижений «Времени», для чего у него были основания. Начало выпуска полного собрания сочинений Стендаля значилось в редакционном плане «Времени» на 1932 год; вероятно, этот проект возник под влиянием молодого литературоведа Б. Г. Реизова, только что перебравшегося в Ленинград из Ростова-на-Дону (где в 1928 году отдельной книгой вышла первая из его многочисленных работ о Стендале: «Эстетика Стендаля»), Луначарский одобрил этот пункт редакционного плана: «Стендаль очень подходит» (письмо Луначарского «Времени» от 12 сентября 1931 г.), издательство разработало подробную программу издания в 15 томах (см. письмо «Времени» издательству «Academia» от 3 января 1933 г.) и сделало заказ через АО «Международная книга» на новое 35-томное французское собрание сочинений Стендаля, вышедшее в издательстве «Champion», которое Реизов рекомендовал как текстологически единственно приемлемое. «Временем» были заказаны, получены и оплачены переводы, иллюстрации и художественное оформление вышедших впоследствии в Гослитиздате 7, 8, 10 и 11 томов собрания сочинений Стендаля, в том числе перевод «Пармской обители», выполненный П. К. Губером (он переработал свой перевод, вышедший во «Всемирной литературе» в 1923 году под названием «Пармский монастырь») и М. Е. Левберг; «О любви» (7 том, пер. М. Е. Левберг и П. К. Губера, ред. А. А. Смирнов, предисл. Б. Г. Реизова); «Истории живописи в Италии» (8 том, пер. В. Л. Комаровича, ред. А. А. Смирнов, примеч. Б. Г. Реизова) и др.

Работа «Времени» над редактированием переводов и комментариями к Стендалю была парализована прежде всего неэффективностью АО «Международная книга» (издательство не могло отказаться от его услуг, поскольку только эта организация принимала оплату за купленные за границей книги по курсу в рублях, а валютных лимитов «Времени» выделено не было), которое в течение года не могло доставить издание «Champion» (см. переписку «Времени» с P. M. Вайнтраубом и «Международной книгой» от февраля 1932 — марта 1933 гг.). В конце концов «Международная книга» доставила 30 томов Стендаля в разных изданиях, которые были для «Времени» «совершенно непригодны, как в силу своей устарелости, так — главным образом — в силу своей доказанной текстологической недоброкачественности: текст Стендаля в них искажен и пользоваться ими для перевода нельзя. Но даже, если бы они и могли на что-то пригодиться, то выписывать их из-за границы не было бы ни малейшего смысла, т. к. они имеются в библиотеках Ленинграда и могут быть приобретены на Ленинградском книжном рынке, — притом — это тоже имеет немаловажное значение — по цене, более низкой, чем та, по которой Вы отпустили их нам» (письмо «Времени» в АО «Международная книга» от 22 февраля 1933 г.). Межкнига ошибку признала (письмо «Времени» от 28 февраля 1933 г.), но не исправила.

«Время» также планировало выпустить собрание избранных произведений Пруста, включив в него серию романов «В поисках за утраченным временем», начав с первого, «В сторону Свана» в переводе А. А. Франковского (впервые опубликованном в 1927 году в «Academia»). Том вышел во «Времени» в 1934 году с предисловием А. В. Луначарского и в оформлении Ю. Д. Скалдина. Перевод второго тома, «Под сенью девушек в цвету» (который в издании «Academia» перевел Б. А. Грифцов), «Время» заказало знаменитому в будущем переводчику и теоретику перевода А. В. Федорову (протокол редакционного совещания, 14 ноября 1933 г.; договор с переводчиком от 20 ноября 1933 г., срок сдачи перевода к 20 июля 1934 г.), однако вышел он уже после закрытия «Времени» в 1935 году в ГИХЛ. Таким образом, известное 4-томное издание «В поисках за утраченным временем», законченное в 1935–1938 гг. государственными издательствами (т. 1 в издании «Времени», тт. 2–3 — ГИХЛ, т. 4 — «Гослитиздата») наполовину было подготовлено «Временем».

Центральной проблемой в работе «Времени» над изданием Пруста было предисловие Луначарского, обещанное в начале 1933 года, но, несмотря на многократные напоминания издательства, так и не доставленное. В конце 1933 года первый том Пруста был уже целиком набран и сверстан и задерживался в ожидании предисловия, однако 26 декабря 1933 года Луначарский скоропостижно скончался в Ментоне и издательство только из опубликованной в «Известиях» (29 декабря 1933 г.) беседы Бор. Ефимова с Луначарским узнало, что тот в последние перед смертью дни писал это предисловие. По сведениям, полученным P. M. Вайнтраубом от секретаря Луначарского И. А. Саца, «предисловие к Прусту, которое он [Луначарский] ему [Сацу] частично диктовал еще 24/XII (накануне смерти), так и осталось незаконченным. В таком незаконченном виде оно и опубликовано в последнем номере „Литературной Газеты“ [5 января 1934 г.]. И. А. Сац считает, что та часть, которая написана А. В. Луначарским и опубликована в Лит. Газете, может быть использована как предисловие к Прусту только в том случае, если какое-нибудь авторитетное в этой области лицо с соответствующими оговорками это незаконченное предисловие продлит. В частности он рекомендовал тов. Гальперину <…>. В прошлом году летом, еще в бытность в Москве А. В. Луначарского, вышеуказанная т. Гальперина делала в Ком. Академии блестящий доклад о Прусте, поэтому т. Сац считает что она могла бы это предисловие закончить» (письмо P. M. Вайнтрауба «Времени» от 8 января 1934 г.). «Время» сообщило Е. Л. Гальпериной о своем желании поместить в издании отрывок статьи, написанный Луначарским, «полностью и присоединить к нему дополнительно статью, где осветить те вопросы, которых не успел коснуться А. В. Если Вы согласны это сделать, то от Вас зависит построить свою статью как отдельное дополнение к статье А.В. или же ввести последнюю (в качестве цитаты) в Ваш текст. Первый вариант кажется нам более приемлемым» (письмо «Времени» Е. Л. Гальпериной от 11 января 1934 г.).

Предисловие Гальпериной «Время» получило в конце февраля, автору выплатили гонорар, однако в вышедшем в свет в мае 1934 года томе статья не появилась. «Я неприятно удивлена тем, что моя статья о Прусте, написанная для 1 тома Вашего собрания сочинений, не появилась в нем, хотя Вы спешно требовали ее именно для этого тома, — писала Гальперина Н. А. Энгелю. — Это вышло чрезвычайно неудобно для меня, т. к. я нарочно взяла обратно свою работу о Прусте, которая должна была выйти к съезду писателей в одном из наших журналов, рассчитывая, что в вашем издании моя статья появится в первом томе, т. е. в апреле-мае <…>. Я надеюсь, что статья будет напечатана во втором томе <…>. Прошу Вас сообщить мне в ближайшие дни, когда Вы намерены ее печатать» (письмо Гальпериной «Времени» от 29 мая 1934 г.). Однако издательство отнюдь не собиралось печатать статью Гальпериной: «…мы не находим возможным помещать ее в нашем издании Пруста в виду того, что многие ее выводы находятся в противоречии с положениями, высказанными в напечатанной нами посмертной статье т. Луначарского» (письмо «Времени» Гальпериной от 2 июня 1934 г.) и через несколько дней, по просьбе Гальпериной, вернуло ей текст.

Несмотря на то, что текст предисловия Гальпериной в архиве не сохранился, его стилистику и содержание нетрудно реконструировать по другим ее работам о Прусте 1934 года (статье о Прусте в Литературной энциклопедии, соответствующей главе в ее «Курсе западной литературы XX века» (М., 1934) и, прежде всего, статье в журнале «Литературный критик» (1934. № 7–8), которая, как можно предположить, и представляет собой отвергнутое «Временем» предисловие), где Пруст представлен как прежде всего «энциклопедия буржуазного паразитизма», а эпопея «В поисках за утраченным временем» — как «15-томное признание банкротства своей жизни и жизни своего класса». Крайне грубый как стилистически, так и по приемам вульгарно социологического анализа текст Гальпериной резко диссонирует с незаконченным предисловием Луначарского, которое, вопреки обыкновению его советских работ, является совершенно европейским и модернистским по кругу обсуждаемых тем (Луначарский пишет о родстве творчества и памяти, обсуждает проблематику Warheit/ Dichtung, указывает на роль А. Бергсона), откровенно влюбленным в Пруста (Луначарский постоянно пишет о художественном «наслаждении», которое испытывал сам Пруст и получает его читатель, о несравненной утонченности дарования Пруста: «несколько мутноватый, медово-коллоидальный, необычайно сладостный и ароматный стиль Пруста — единственный, при помощи которого можно принудить десятки тысяч читателей восторженно переживать с вами вашу не так уж особенно значимую жизнь, признавая за ней какую-то особую значительность и предаваясь этому растянутому наслаждению с явным восторгом»), ностальгическим, свободным от классовой и социологической советской доксы и, как кажется, предсмертным. Гальперина же начинает с того, что «весь облик Марселя Пруста не вызывает в нас в противоположность многим писателям прошлого ни малейшей симпатии». Далее она, как того хотело «Время», цитирует Луначарского: «По замечательному выражению А. В. Луначарского, он [Пруст] поставил спектакль „моя жизнь“», — однако полностью искажает смысл сказанного им. Луначарский писал о том, как Пруст, который свою истинную жизнь разыграл не в реальности, а в процессе художественного творчества, поставил этот спектакль «Моя жизнь» «с неслыханной роскошью, глубиной и любовью». Гальперина же говорит о том, что «по иронии судьбы» «в спектакле „моя жизнь“ всплыла масса статистов» и Пруст, будучи «законченным субъективистом», помимо собственной воли был вынужден «как-то отражать окружающий мир и тем самым изменять своей философии» и, «разматывая бесконечный клубок своих воспоминаний, <…> вынужден был образ за образом вытягивать всю ту загнивающую общественную верхушку, с которой была связана его жизнь».

К числу «ярких революционеров в области формы», «буржуазных писателей Запада XIX и начала XX века, прославивших себя высоким художественным мастерством, идеологически нам не враждебных и дающих широкую картину социальных отношений и классовых противоречий», собрания сочинений которых планировало издавать «Время», был отнесен и Шарль-Луи Филипп (1874–1909; объяснительная записка к редакционному плану на 1934 г.), вероятно предложенный А. А. Смирновым, который сделал сообщение о нем: «Писатель эпохи Бурже и Жида, реалист-натуралист с народническим уклоном. Заметно влияние Достоевского. Рисует маленьких людей. Чужд филантропического подхода. Умер молодым в 1909 году. Получил известность в течение последних 15 лет. Оставил после себя 10 творений» (протокол редакционного совещания, 19 октября 1933 г.). Впрочем, когда «Время» писало, что Филипп «почти совершенно неизвестен нашим широким читательским массам» (письмо «Времени» Р. Роллану от 2 января 1934 г.), «ни житейской, ни литературной его судьбы, ни его места в Пантеоне французских писателей никто у нас не знает» (письмо «Времени» А. Жиду от 23 апреля 1934 г.), это было неверно: рано умерший Шарль-Луи Филипп, выходец из социальных низов и певец «униженных и оскорбленных», неоднократно переводился в Советской России в двадцатые годы, в том числе в популярных «Универсальной библиотечке» ГИЗа и «Библиотеке „Огонька“». Новизна замысла «Времени» заключалась в решении выпустить более полное и фундаментальное издание. Первоначально речь шла об избранном в двух томах, однако уже в тематический план 1934 года было включено пятитомное собрание сочинений Филиппа. Выпуск его начался с четвертого и пятого томов, которые увидели свет в 1934 году под редакцией А. А. Смирнова: в четвертый том вошли «Утренние рассказы» (см. внутр. рец. на них А. А. Смирнова от 13 декабря 1933 г.) в переводе Л. С. Утевского, в пятый — роман «В маленьком городке» в переводе С. А. Полякова.

Вероятно, выход первого тома собрания сочинений Филиппа был отложен в связи с тем, что «Время» искало для него эксклюзивное предисловие: вначале издательство, решив, что Филипп — «соратник Роллана в конце 90-х и начале 900-х годов» (объяснительная записка к тематическому плану на 1934 год) и они были связаны «принадлежностью к одному и тому же общественно-литературному кружку, группировавшемуся в свое время вокруг Пеги» (письмо «Времени» Роллану от 2 января 1934 г.), обратилось к Роллану с просьбой о предисловии — Роллан однако ответил, что с Филиппом никогда не был знаком и не встречался и к «Cahiers de la quinzaine» и Пеги отношения не имел, и посоветовал «Времени» обратиться к Андре Жиду, который «много сделал для продвижения Филиппа в печать» (письмо Роллана «Времени» от 19 января 1934 г.). Жид в ответ на просьбу издательства (см. письмо «Времени» Жиду от 23 апреля 1934 г.) охотно разрешил воспроизвести в качестве предисловия свою речь, которую он посвятил Филиппу в 1910 году, а также посоветовал ознакомиться со страницами своего дневника, написанными под впечатлением от смерти Филиппа, опубликованными в книге «Nouveaux Pretextes» и в 6 томе его собрания сочинений; также Жид рекомендовал использовать портрет Филиппа, который был помещен на заглавной странице номера «Nouvelle Revue Française», посвященного памяти писателя (см. письмо Жида «Времени» от 7 мая 1934 г.), и вскоре, через посредство Андре Мальро и МОРП, доставил издательству все обещанные материалы (см. письмо «Времени» Жиду от 5 июля 1934 г.).

К этому времени были уже заключены договоры на переводы других романов и повестей Филиппа («Шарль Бланшар» и «Мать и дитя» — с Д. Г. Лившиц, «Бюбю с Монпарнаса» и «Мари Донадье» — с Л. С. Утевским, все под редакцией А. А. Смирнова). «Гослитиздат», продолживший начатое «Временем» издание Филиппа, напечатал все эти переводы в первом-втором томах своего издания. Исключение составил перевод «Мари Донадье», помещенный в третьем томе (1935 г.), выполненный не Л. С. Утевским, а Л. Я. Гуревич под ред. А. В. Федорова — «Гослитиздат» воспользовался переводом, вышедшим еще в 1926 году в ГИЗе; также и гослитиздатовский перевод «Дядюшки Пердри» Л. М. Вайсенберга под ред. Н. Я. Рыковой (т. 7, 1936) был перепечаткой перевода, вышедшего в ГИЗе в 1925 году. Интересная вступительная статья Жида, лично и близко знавшего Филиппа, полученная «Временем» для первого тома, была заменена в гослитиздатовском томе дежурным предисловием Н. Я. Рыковой.

В деятельности «Времени» тридцатых годов в области издания переводной литературы, где главную роль играли перешедшие во «Время» из разрушенной ленинградской «Academia» А. А. Смирнов, А. А. Франковский, М. Л. Лозинский, можно увидеть попытку соединения двух специфически ленинградских издательских традиций: восходящая к «Academia» высокая школа перевода и редактирования соединилась с отработанной «Временем» практикой установления личных отношений с современными иностранными авторами и выпуска актуализированных — выполненных по новейшим иностранным изданиям и снабженных специально написанными предисловиями — собраний сочинений. Однако государственные издательства, в которые было «влито» «Время» вместе с начатыми им проектами, не воспользовались «лабораторной» практикой издания иностранных авторов, отказавшись как от изготовления новых переводов взамен устаревших, так и от производства культурно актуализированных изданий.

Французские революционные писатели

С бывавшими в Советском Союзе членами французской секции МОРП Леоном Муссинаком, Полем Низаном, Андре Мальро издательству удалось установить личные отношения и подписать «монопольные» договоры на издание их книг, впрочем, отдавая себе отчет в их невысоком литературном качестве. В 1934 году «Время» выпустило по-русски роман «Очертя голову» («La tête la première», 1931) Леона Муссинака (Moussinac Leon), члена французской компартии, сотрудника «Юманите», председателя французской секции МОРП, секретаря Союза революционных художников Франции, который в 1933 году находился в Советской России. А. А. Смирнов во внутренней рецензии заметил, что это «произведение очень причудливое и мало понятное»:

Отнюдь не «роман», как обозначает его автор, а смесь воспоминаний, философских рассуждений, клочков хроники французской жизни, публицистики и маленьких новелл, связанных лишь единством личности главного героя. Автор задался целью восстановить облик и историю жизни одного своего товарища детства, Кудерка, с которым он встречался за последние 20 лет не более 2–3 раз, путем монтажа бесед с ним, писем, рассказов о нем других лиц. Автор заверяет читателя в «абсолютной точности» и «правдивости» тех «документов», которые он приводит <…> описывается неожиданная встреча автора с Кудерком в 1927 г. в Москве, куда автор ездил по делам кинематографического предприятия, а Кудерк был там «проездом» из Японии в Европу. Они встречаются в «ресторане-подвале» дома Герцена. Там пьют водку, стол заставлен «закусками», ораторствует «казацкий» генерал, какая-то молодая еврейка поет под гитару еврейские песни, «модулируя своим телом страсть ритма, который из нее переходил в нас». Затем все расходятся. О Москве больше нет речи. Какое-то странное сходство с «Москвой» Поля Морана, с прибавкой развесистой клюквы. <…> автор — член французской коммунистической партии. Он это не раз подчеркивает в своей книге. Кое-где в примечаниях рассказывает о притеснениях, которым он за это подвергался, включая попытку его убить. Но реально, в данной книге, это сказывается лишь в длинном диалоге его с Кудерком <…>. Автор пытается доказать Кудерку правду коммунизма (впрочем, очень бледными и общими фразами). Кудерк соглашается, но говорит, что его темперамент не приемлет дисциплины. Действительно, по всей своей натуре Кудерк — лишь «радикал» и индивидуалистический анархист. Но почему же надо было писать о нем целую книгу? Чем он интересен? Это совершенно непонятно. Книга построена вычурно хаотически, полна своеобразного импрессионизма и эстетизма, идеологически почти бессодержательна и сюжетно неинтересна. Издания безусловно не заслуживает.
Внутр. рец. от 17 марта 1933 г.

Однако несомненная цензурность романа, обеспеченная политическим статусом автора (отрывок из романа «Очертя голову» был помещен в «Интернациональной литературе», 1933. № 4. С. 77–85, пер. Н. Габинского), заставляла искать в нем и литературные достоинства. В мае 1933 года книга была снова отдана на отзыв, на этот раз В. А. Зоргенфрею, который попытался найти смысл в ее «модном» хаотическом устройстве и представить «вполне литературным документом современности»:

Книга построена <…> на началах монтажа. Автор — коммунист, член партии, Кудерк — индивидуалист и романтик. Обоих связывает отталкивание от существующих форм жизни; автор нашел выход в партийной коммунистической работе, его друг ищет выхода личного, начиная от ухода от ближайшей действительности в прямом смысле этого слова (многочисленные путешествия в другие страны, для него «экзотические»).
Внутр. рец. от 9 мая 1933 г.

Явно «абсурдные» эпизоды соседствуют в книге, по мнению Зоргенфрея, с «более приемлемыми»:

<…> дневник Кудерка на тему его участия (в качестве секретаря) в выборе независимого социалиста. Картина развратной и развращающей организации выборов во Франции дана исчерпывающе-живо и не без юмора. Далее — война 1914–1918 гг. и ряд писем Кудерка на темы войны — опять-таки живые и убедительные. Далее — отрывочные данные о его скитаниях по свету, также и в Китае и Японии, где он женится на японке, ненадолго. Затем, мимолетная встреча с Кудерком в Москве, в ресторане Дома Герцена. Там — Борис Пильняк с группой японцев, Панаит Истрати, растекающийся в самовосхвалениях, песни, пляски; не обошлось без легкой «клюквы» — «казацкий генерал». <…> Конечный эпизод — появление Кудерка у автора — на одну ночь («вне закона») и протокол дискуссии с автором, резюмирующий разрыв двух мировоззрений и двух мироощущений — коммунистического (автор) и индивидуалистического (Кудерк). Отъезд Кудерка и исчезновение. Установка книги понятна и не требует пояснений. Автор — писатель с навыками, без неприятных штампов, с достаточным кругозором; книга написана живо, читается легко. Приходится повторить, что портит книгу эпизод с метрополитеном — в стиле Мюнхгаузена. Тем не менее — роман приемлем для перевода, как вполне литературный документ современности.
Там же [799]

Одновременно с замыслом издать Муссинака «Время» рассматривало возможность перевода романа другого члена МОРП, Андре Мальро, «Условия человеческого существования» (Malraux Andre «La condition humaine», 1933), получившего Гонкуровскую премию: в начале 1934 года перевод романа был поставлен в редакционный план «Времени» и поручен А. А. Франковскому (протокол редакционного совещания, 26 января 1934 г.); весной издательство поручило своему московскому представителю выяснить, стоит ли книга в плане ГИХЛ (причем справки «надо навести как-нибудь дипломатично, т. к. если их запрашивать прямо, то они непременно ответят, что обе книги (речь шла также о книге П. Низана. — М. М.) у них взяты и печатаются» — письмо «Времени» P. M. Вайнтраубу от 16 марта 1934 г.), — выяснилось, что книга в плане стоит, но перевод еще не сдан (письма P. M. Вайнтрауба «Времени» от 20 и 25 марта 1934 г.; отрывок из романа был напечатан в «Интернациональной литературе» — 1933. № 4. С. 38–43, в переводе активно сотрудничавшего с ГИХЛ Н. Габинского). Летом 1934 года, когда Мальро, участник Первого Съезда советских писателей, в составе группы французских литераторов посетил Ленинград, руководство «Времени» заключило с ним устную договоренность об издании русского перевода романа «Условия человеческого существования», выражая также желание выпустить и его «роман о нефти» (который Мальро собирался писать по впечатлениям от посещения Бакинских нефтяных промыслов, однако так и не написал; письмо «Времени» Мальро от 2 июля 1934 г.). Однако писателей-коммунистов интересовало не «лабораторное» качество изданий «Времени», а их доступность широким народным массам: Муссинак, получив выпущенный «Временем» свой роман, лишь посетовал, что издание ценой 12–15 франков для «товарища» слишком дорого (письмо Муссинака «Времени» от 12 ноября 1933 г.); Мальро еще на стадии подписания договора потребовал, чтобы тираж первого издания его романа составил 10 000 экземпляров (вместо 5000, указанных в предложенном «Временем» соглашении) и чтобы «Время» не возражало против параллельного издания в Москве (письмо Мальро «Времени» от 5 июля 1934 г.). Издательство, неверно интерпретировав претензию Мальро, предложило, если в случае непредвиденных обстоятельств тираж окажется меньше 10 000, гарантировать ему выплату авторского гонорара как за десятитысячный тираж (письмо «Времени» Мальро от 8 июля 1934 г.), чем вызвало раздражение писателя: «…для меня главное не в том, чтобы мне платили, а чтобы меня читали» (письмо Мальро «Времени» от 13 июля 1934 г.).

Третьим французским писателем — членом МОРП, на которого обратило внимание «Время», был Поль Низан: весной 1933 года московская переводчица А. О. Зеленина предложила заинтересовавший издательство роман «Антуан Блуайе» (Nizan Paul «Antoine Bloyé», 1933), однако выяснилось, что роман уже переведен для ГИХЛ Н. Габинским и Н. Немчиновой (письмо P. M. Вайнтрауба «Времени» от 25 марта 1934 г.; перевод вышел в ГИХЛ в 1934 г.). Летом 1934 года, вероятно, во время приезда французских делегатов Первого Съезда советских писателей в Ленинград, «Время» договорилось с Низаном об издании по-русски другой его книги, «Aden-Arabie» (1931; отрывок из нее был уже опубликован в журнале «Литература мировой революции» — 1932. № 1. С. 54–61, пер. Г. Ярхо), а посылая договор для подписания, осведомлялось о возможности издания другой его книги, «еще не законченного Вами романа о жизни коммунистической ячейки во Франции» (вероятно, речь идет о романе «Заговор» («La Conspiration», 1938). — М. М.; письмо «Времени» Низану от 2 июля 1934 г.). Однако «Время» не успело приступить к работе над книгой и она вышла в Гослитиздате в 1935 году (Низан Поль. Аравия / Пер. Э. Б. Шлоссберг и А. А. Поляк под ред. А. В. Федорова).

Неожиданным образом, французская секция МОРП способствовала возвращению «Времени» к творчеству Роже Мартен дю Гара. В справке «Кооперативное издательство „Время“ в Ленинграде», составленной 7 мая 1934 года, директор издательства Н. А. Энгель назвал Мартен дю Гара среди «современных революционных писателей» (вместе с А. Зегерс и Л. Муссинаком), работа над которыми производится «в контакте с МОРПом» — дело в том, что новейший роман Мартен дю Гара, писателя отнюдь не «революционного», «Старая Франция» (Martin du Gard Roger «Vieille France», 1934) был передан в издательство Леоном Муссинаком. По его словам, книга эта, полученная МОРП, «очень интересная. Государственное издательство тем не менее не хочет ее переводить — это книга для вас» (письмо Муссинака «Времени» от 12 ноября 1933 г.). Одновременно в «Красной нови» появилась неожиданно подробная и хвалебная рецензия на французское издание этого романа, написанная влиятельнейшим критиком Владимиром Ермиловым: «Реалистическая направленность, глубокая правдивость пропитывает собой каждый образ „Старой Франции“ и это сближает автора с путями советской литературы. Мы не знаем политических убеждений автора, его симпатий и антипатий, но мы знаем, что он говорит правду». Не зная политических убеждений крупного французского писателя и его отношения к Советской России, властная советская критика обратила политическое внимание на реалистическую эстетику и на содержание его романа, которое можно было интерпретировать как актуальную для наступившей в СССР эпохи индустриализации критику крестьянской, деревенской косности. Вероятно предполагалось, что кооперативное издательство сможет расположить писателя в отношении советской России, что «Времени» вполне удалось. При этом руководство издательства вполне понимало политический характер своей задачи: по формулировке Н. А. Энгеля, деятельность «Времени» в области издания произведений современных иностранных авторов, «идеологически нам близких и художественно значительных», «помимо ее прямого культурного значения для широких масс Советских читателей, имеет еще, — как показал опыт, — и другое, косвенное, политически важное значение»:

…она известна и за рубежом. За ней внимательно и дружелюбно следят не только такие близкие Советскому Союзу авторы, как Муссинак <…> или как тесно связанные с Издательством Роллан и Жид, но и такие, например, писатели, как Мартен дю Гар, — едва ли не самый выдающийся французский романист, долго не покидавший нейтральных позиций мелкобуржуазного скептика, а теперь переживающий по-видимому, судя по последней его книге, бурный идеологический кризис. Внимание этих писателей привлечено не только самим фактом появления их произведений в СССР, но и скрупулезной тщательностью переводной работы, и тем, что тиражи переводов превосходят тиражи подлинников, и тем, что нам удается выпускать эти переводы в более изящном внешнем оформлении, чем на Западе, и тем, наконец, — и это, может быть, особенно важно, — что выпускает их не государственная фирма, а общественная организация — артель литераторов, художников и издательских работников <…>. Издательство считает, что, идя по этому пути, оно выполняет серьезную политическую функцию, содействуя реальному укреплению культурной связи с заграницей…
Письмо Н. А. Энгеля

Впрочем, Г. П. Блока, написавшего подробную внутреннюю рецензию на роман Мартен дю Гара и выполнившего перевод, привлекло в «Старой Франции» отнюдь не то, что нашел в рецензии, предписывающей правильное понимание романа, влиятельный И. И. Анисимов («…не только этой полнотой реалистического изображения и литературным своеобразием интересна книга Роже Мартен дю Гар. Она имеет глубокий социальный смысл. Мы видим мелких людей буржуазного общества, настолько гнусных в своем хищничестве, в своей подчиненности мрачным законам собственности, что внешне равнодушная созерцательная живопись Роже Мартен дю Гар становится негодующей. Книга, в которой так много чисто флоберовского спокойствия, превращается в разоблачение»). Г. П. Блоку прекрасно написанный роман понравился потому, что он нашел в выведенной Мартен дю Гаром разновидности социальных неудачников, небезразличной, судя по роману «Одиночество», для личного самоощущения Георгия Петровича («это какие-то органические несчастливцы, неудачники, жертвы разнообразных житейских аварий, ненужные, слабые люди, не умеющие, а то и не желающие бороться за то, что представляется им счастьем» — внутр. рец. от 17 декабря 1933 г.), в самом их подборе («начальник станции, учитель, священник, разорившийся чиновник» — там же) «несомненное Чеховское влияние» (там же). Соответственно был оформлен выпущенный «Временем» в 1934 году перевод — изящное небольшого формата издание с оригинальной авантитульной автолитографией Е. Кибрика, — который Г. П. Блок переправил лично Мартен дю Гару, сопроводив его письмом, в котором спрашивал от лица издательства, планирует ли писатель продолжить серию «Семья Тибо»: «Мы с большим нетерпением ждем ее продолжения и очень хотели бы выпустить ее всю целиком в русском переводе» (письмо «Времени» Мартен дю Гару от 2 июля 1934 г.). В любезном ответном письме Мартен дю Гар сообщил, что ему доставили удовольствие приятный формат и тщательное полиграфическое исполнение русского издания «Старой Франции», а в высоком качестве перевода его уверил г. Ермилов (Письмо Мартен дю Гара «Времени» от 13 июля 1934 г.).

Что касается «Тибо», — продолжал писатель, — то самое заветное мое желание, чтобы эта книга вышла целиком в Советском Союзе. Этот обширный замысел я теперь завершаю, в течение менее чем полутора лет я надеюсь написать три последних тома, что составит всего 10 маленьких томиков. Весьма возможно, что финал в особенности получит отклик в Советском Союзе, ибо действие последней части происходит в июле 1914 на фоне пылающей Европы. Многие эпизоды в среде Интернационала рисуют борьбу, к сожалению неэффективную, этих организаций против войны и империализма капиталистических правительств.
Письмо Мартен дю Гара «Времени» от 13 июля 1934 г.,

Несмотря на аполитичность Мартен дю Гара, советская власть пыталась привлечь его в качестве союзника, но неудачно: выпущенный «Временем» томик «Старой Франции» был переиздан в 1936 году «Жургизом» в дешевом низкокачественном полиграфическом оформлении (и без указания на то, что роман впервые переведен «Временем», да и имя переводчика обозначено как «Б. П. Блок») с предисловием Н. Я. Рыковой (ср. также переиздание «Семьи Тибо» (Л.: Гослитиздат, 1936) с предисловием Инн. Оксенова)); в журнале «Интернациональная литература» (1937. № 8; 1940. № 9–10) были опубликованы переводы отдельных глав последних частей эпопеи «Семья Тибо», «Лето 1914 года» и «Эпилог». Однако государственному издательству не удалось воспользоваться завоеванным «Временем» расположением Мартен дю Гара: неловкая попытка редактора журнала Т. А. Рокотова способствовать приезду только что, в 1937 году, получившего Нобелевскую премию Мартен дю Гара в СССР, оставив часть обещанного ему гонорара на счете внутри страны, спровоцировала резкий конфликт с писателем.

К категории «современных революционных писателей» (куда входили члены компартии и МОРП — Анна Зегерс, Курт Клебер, Леон Муссинак и др.) в объяснительных записках «Времени» к его редакционным планам примыкала родственная категория тех, кто «открыто, по примеру Ромена Роллана и Андре Жида, высказались за коммунизм и социальную перестройку, производимую в СССР под руководством Партии» (Энгель Н. А. [Справка «Кооперативное издательство „Время“ в Ленинграде»], 7 мая 1934 г.). Осенью 1933 года «Время» выпустило свой единственный том собрания сочинений Жида — третий, в который вошел роман «Фальшивомонетчики» в переводе А. А. Франковского, представлявший собой незначительно отредактированную перепечатку из пятого тома собрания сочинений писателя, начатого «Academia» в 1926–1927 годах, из которого увидели свет только три тома. Этот том «Времени» вышел в обход первого и второго (которые также должны были в основном составить заново пересмотренные переводчиками перепечатки издания «Academia» — соответственно, «Имморалист» в переводе А. Д. Радловой и «Подземелья Ватикана» в переводе М. Л. Лозинского) из-за того, что А. В. Луначарский задержал (и так и не успел к нему приступить) обещанное предисловие к собранию сочинений Жида, анонсированное издательством в третьем томе (после скоропостижной смерти Луначарского предисловие было заказано «Временем», по совету секретаря Луначарского И. А. Саца, И. И. Анисимову).

В выходившем сразу после закрытия «Времени» в ленинградском отделении ГИХЛ собрании сочинений Жида (1935–1936 гг.) было полностью использовано оформление «Времени», так что внешне худлитовское издание выглядит (хотя и без указания на роль «Времени») продолжением единственного изданного «Временем» тома, однако третий том, «Фальшивомонетчики», был переиздан Худлитом самостоятельно в 1936 году (в пер. А. А. Франковского и Н. Я. Рыковой), так что выпущенный «Временем» том оказался как будто не более чем перепечаткой издания «Academia». Однако, судя по материалам архива, первые три тома худлитовского издания, а также вышедшие отдельно «Страницы из дневника 1929–1932» Жида (пер. А. А. Франковского. М.-Л.: Гослитиздат, 1934), были полностью подготовлены «Временем» и планировались им, в отличие от сделанного государственным издательством, как авторизованные и синхронизированные с эволюцией французского писателя.

В январе 1934 года, уже выпустив первый (т. е. третий) том, «Время» обратилось к Жиду с предложением заключить отработанный в сотрудничестве с Ролланом договор на эксклюзивное право публикации его произведений в пределах СССР (письмо «Времени» Жиду, январь 1934 г.). В замысле авторизованного собрания сочинений Жида, как и во всей работе «Времени» тридцатых годов, можно увидеть попытку соединения внешних идеологических и внутренних культурных задач. Внешние обстоятельства заключались в том, что Жид, с 1932 года активно вступивший в антифашистское европейское движение, в связи с этим начал высказывать просоветские симпатии и стремительно стал в Советском Союзе одобряемой фигурой: если в рецензии на первый, вышедший в «Academia» в 1926 году, русский перевод «Фальшивомонетчиков» Жид был назван советской критикой «художником деклассированной интеллигенции, <…> тщетно ищущей какой-нибудь устойчивой опоры», то после публикации в 1933 году в журнале «Интернациональная литература» отрывков из дневников Жида 1929–1933 годов, заканчивавшихся восторженным откликом о Советском Союзе, влиятельный критик и литературовед И. И. Анисимов назвал писателя «товарищем Жидом». Через несколько месяцев Жид сам обратился с письмом в МОРП, рассказывая, как во время правки корректуры первых томов своего нового французского собрания сочинений был поражен тем, что «в целом ряде мест <…> уже заметно было <…> то, что впоследствии с иронией называли моим „обращением в коммунизм“».

С собственно культурно-издательской стороны идея выпуска «Временем» собрания сочинений Андре Жида, которое опиралось бы на издание «Academia» и развивало бы его, принадлежала, вероятно, А. А. Франковскому, недавно ставшему членом редакционного совета и активным сотрудником «Времени». Толчком к обновленному по сравнению с изданием «Academia» замыслу издания Жида послужило то, что с 1932 года в издательстве «Nouvelle Revue Française» под редакцией Л. Мартен-Шофе стало выходить новое, исправленное и дополненное, полное собрание сочинений Жида, на основании которого «Время» и собиралось выполнять новые и адаптировать старые русские переводы (об этом французском издании А. А. Франковский доложил на редакционном совещании «Времени» 19 октября 1933 года; вскоре были выписаны первые 4 тома, а позже получены пятый и шестой).

По уже отработанной в изданиях Роллана и Цвейга схеме «Время» просило автора указать порядок расположения произведений по томам, прислать свои портреты и прочий иллюстративный материал, давать разъяснения переводчикам и, главное, написать специально для русского издания предисловие и биобиблиографические примечания к ключевым сочинениям. Авторское вознаграждение «Время» предлагало выплачивать, как и Роллану — только в советской валюте и только на территории СССР по 8 рублей за каждый печатный лист каждой тысячи экземпляров (по этой ставке за «Фальшивомонетчиков», изданных до заключения договора тиражом 10 000 экз., автору причиталось 1500 рублей). Жид откликнулся довольно скоро и весьма доброжелательно — он рад предложению «Времени» (чему нисколько не мешало то, что недавно другое издательство договорилось с ним о публикации по-русски его отчета «Путешествие в Конго» и «Воспоминаний о суде присяжных» — ведь в СССР «не может быть соперничества среди издательств»; письмо Жида «Времени» от 24 января 1934 г.; перевод переписки с Жидом здесь и далее наш. — М. М.). Писатель советовал перевести прежде всего те из своих произведений, которые могут заинтересовать широкого читателя — «Пещеры Ватикана» и «Фальшивомонетчиков» (которые, впрочем, как ему было известно, уже выходили по-русски в издательстве «Academia»), а также предложил выпустить отдельной книгой выдержки из своего дневника, печатавшиеся в 1932–1933 годах в «Nouvelle Revue Française», на страницах которого он объявил «о своей любви к СССР. Эти страницы пока не объединены в книгу, один значительный немецкий журнал начал публикацию, неожиданно прерванную приходом Гитлера к власти. <…> По-моему было бы правильно, если Вы примете решение о публикации, присовокупить декларации, которые я сделал впоследствии, и мое письмо молодежи СССР» (там же). В постскриптуме Жид добавлял, что если в своем французском собрании сочинений он предполагает сначала закончить публикацию дневника, продолжающуюся из тома в том, и только потом дать весь его объем отдельной книгой, то для публикации в СССР он не видит причин ждать с выпуском последних страниц, поскольку эта часть «представляется совершенно отдельной по своей окраске и может быть весьма своевременной» (там же). Судя по тому, что ответное письмо «Времени» было написано только более месяца спустя и содержало конкретные и подробные предложения по условиям договора и составу издания, кооперативное издательство заручилось разрешением цензурных органов на включение собрания сочинений Жида в свой редакционный план на 1934 год. К письму прилагался договор, составленный по образцу договора с Ролланом, издательство просило Жида написать «краткое вступительное слово чисто декларативного характера, нечто вроде простого приветствия советскому читателю при Вашей первой с ним встрече. В его глазах это значительно подняло бы внутреннюю ценность издания» (письмо «Времени» Жиду от 7 марта 1934 г.). Жид (письмо от 24 марта 1934 года) с радостью принял все предложения издательства и сразу же прислал текст небольшого обращения-вступления для опубликования (текст приложения к письму не сохранился), который сначала был помещен «Временем» в «Ленинградской правде» (24 мая 1934 г.), а потом вышел в первом томе гихловского издания (с незначительными редакторскими поправками перевода и без упоминаний «Времени», мы цитируем текст из газеты):

Письмо писателя Андре Жид
Андре Жид

Ленинградское Издательство «Время» получило письмо от крупнейшего французского революционного писателя Андре Жид. Писатель предоставил издательству монопольное право издания переводов его сочинений на русском языке. Писатель сообщает, что он намерен в ближайшее время предпринять поездку в Советский Союз и посетить Ленинград. К письму приложено предисловие к собранию сочинений Андре Жид, выпускаемых издательством «Время».

— Не без страха вижу я мои книги в ваших руках, молодые люди новой России. Они загружены старыми вопросами, которыми вам не надо утруждать себя. Нам приходится бороться здесь с мнимым благоденствием, с призраками, со страшилищами, условностями, различными видами лжи, от чего вы теперь освободились. Чаща, через которую я пробирался, потеряла для вас значение. Но в моих книгах вы может быть почувствуете, как я всегда верил в человека, как убежден был, что от него можно добиться гораздо большего; он только еще в начале своего пути, у подножия горы и что в благоприятных условиях лучшего социального строя перед его взорами откроются неподозреваемые еще перспективы.

На постоянный мучительный вопрос, который, впрочем, не я один ставил: «Что может человек?» — СССР дал уже победоносный ответ. Отсюда наша признательность ему.

Молодые советские граждане наших дней, понимаете ли вы, что такое для нас СССР? Осуществление смутной еще мечты и неопределившихся мечтаний, долгожданный ответ, живое доказательство, что казавшееся утопией может стать реальностью.

Молодые люди СССР, держитесь стойко! Не отдыхайте на половине пути, не давайте себя соблазнить. Чтобы сиять на далекие пространства по ту сторону границ, мужество ваше должно быть примерным. Вы не кончили побеждать и бороться. Благодаря вам надежды наши окрепли.

Товарищи из СССР, братское мое сердце вас приветствует!

«Время» было также крайне заинтересовано в том, чтобы выпустить как можно скорее те отрывки из дневника Жида, опубликованные в «Nouvelle Revue Française», о которых упоминал писатель и которые были получены издательством 7 марта 1934 года и отданы для перевода А. А. Франковскому (договор с ним датирован 29 мая, однако работа над переводом «Избранных мест из дневника», вероятно, началась раньше: уже 23 апреля издательство сообщало Жиду, что к переводу приступлено — работа была полностью сдана переводчиком 23 июня 1934 года). В качестве дополнения к дневнику, помимо статей из издававшегося «Nouvelle Revue Française» собрания сочинений, «Время» просило Жида прислать специальное предисловие и статью о фашизме, опубликованную в журнале «Marianne», а также те декларации и обращение к молодежи СССР, о которых писатель упоминал в письме от 24 января 1934 года (письмо «Времени» Жиду от 23 апреля 1934 г.). Писатель, в свою очередь, обещал, что попросит издательство «Nouvelle Revue Française» прислать «Времени» верстку еще не вышедшего тома его собрания сочинений, где вслед за публикацией очередной порции страниц дневника помещены его речь против фашизма и письмо к матери Димитрова (письмо Жида «Времени» от 7 мая 1934 г.). Через два месяца «Время» сообщало Жиду, что перевод отрывков из дневника закончен и отдается в печать, с планируемым тиражом 20 000 экземпляров, и советовалось относительно заглавия (письмо «Времени» Жиду от 5 июля 1934 г.). Жид ответил, что «проще и естественнее всего дать следующее заглавие: Страницы из дневника (1929–1932). Однако я охотно соглашаюсь с тем, чтобы эти слова фигурировали в подзаголовке более красноречивого названия, если вы сочтете это за лучшее — и которое я предоставляю вам придумать, в таком роде: К новой жизни — или: К новым истинам. Название, которое указывало бы на путь к…, движение духа к… (чему-то), но важно в любом случае оставить под этим заглавием Страницы (или: Отрывки) из дневника — и дату, чтобы не дать основания предположить книгу теоретическую или вымышленную» (письмо Жида «Времени» от 14 июля 1934 г.).

Таким образом, не только гихловское собрание сочинений, но и отдельное издание Жида «Страницы из дневника 1929–1932» в переводе А. А. Франковского, вышедшее в Гослитиздате в 1934 году, было от начала до конца подготовлено «Временем». Однако, как и в случае с собранием сочинений Роллана, завершенным ГИХЛ, государственное издательство, в отличие от «Времени», не ставило своей задачей авторизацию издания, создание текстологически дефинитивного издательского продукта, его синхронизацию с эволюцией иностранного писателя. Впрочем, как известно, сам факт издания современного, активно пишущего автора помимо воли издательства актуализировал издание: после публикации Жидом «Возвращения из СССР» (1936) выпуск русского собрания сочинений писателя был прекращен.

Современные немецкие авторы и фашизм

Иными политическими путями шло издание во «Времени» 1930-х годов современной немецкой литературы. За нее в издательстве отвечал В. А. Зоргенфрей, который за время, прошедшее с начала его сотрудничества со «Временем» в 1922 году, пережил значительную социальную метаморфозу. Одну из своих последних рецензий, на роман Лили Кербер «Жизнь еврейки в новой Германии» (Kerber Lili «Eine Jüdin erlebt das neue Deutschland», 1934), Зоргенфрей закончил утверждением: «Настоящий антифашистский роман еще по-видимому не написан» (внутр. рец. от 19 января 1934 г.). Судя по тому, как объясняет Зоргенфрей свои претензии к роману Кербер, который он рассматривал параллельно с тематически близким романом Лиона Фейхтвангера «Семья Оппенгейм» (Feuchtwanger Leon «Die Geschwister Oppenheim», 1933): «фашистское действо дано почти исключительно в узком разрезе воздвигнутых им национальных гонений, и никак не характеризуется и не вскрывается его общая социальная сущность» (внутр. рец. на роман Фейхтвангера от 11 января 1934 г.), «фашизм дается не как цельная, хотя бы и внутренне-дефективная социально-политическая система, а исключительно как одна из личин антисемитизма. Тот или другой роман, будучи переведены и изданы у нас, отразили бы лишь „расовую“ агрессивность немецкого фашизма и оставили бы русского читателя в полном недоумении: какова же общесоциальная динамика Германии в связи с приходом фашистов» (внутр. рец. на роман Кербер), — он считал вполне выясненной и общеизвестной «социальную сущность» фашизма, «общесоциальную динамику Германии в связи с приходом фашистов». Вероятно, в своей уверенности он ориентировался на официальную советскую позицию 1932–1934 гг., в значительной степени сформулированную эмигрировавшими в Москву немецкими коммунистами, которая уверенно редуцировала проблематику фашизма к марксистской схеме классовой борьбы между буржуазией (уже не способной удерживать власть старыми либеральными методами правления, воздействия на сознание масс, культурными идеалами, и потому обращающейся к методам фашистским) и пролетариатом. Однако эта схема оказалась слишком грубой для оценки более сложных произведений современной немецкой литературы, с чем издательство «Время» столкнулось, пытаясь издать по-русски новейшие романа Ганса Фаллады и Томаса Манна.

Роман Ганса Фаллады «Маленький человек — что же дальше?» (Fallada Hans «Kleiner Mann — was nun?», 1932) рецензировавший его Зоргенфрей воспринял в рамках почтенной традиции социально-гуманистического «человеческого документа», изображающего жизнь «маленького человека, не задающегося высокими целями, не вдумывающегося в сложные человеческие отношения, „беспартийного“ до глубины души», чье маленькое счастье разрушено потерей работы в сложных экономических условиях Веймарской Германии. Книга интересна «как художественно-живой документ человеческой души и как своеобразно-скрыто поставленная социальная задача. <…> Роман заслуживает перевода. Он привлечет читателя и в качестве занимательной книги и в качестве серьезного социального документа» (внутр. рец. от 7 апреля 1933 г.). Казалось бы, «документальность» изображения мрачной социальной реальности заката Веймарской Германии в сочетании с традицией сочувствия «маленькому человеку» и остро, пусть и «скрыто», поставленной социальной проблемой должны были сделать этот роман подходящим для отечественного читателя — однако издательство было вынуждено почти год задерживать выпуск в свет поспешно выполненного в мае 1933 года совместными усилиями трех переводчиков под редакцией Зоргенфрея перевода. В декабре 1933 года книга была подписана к печати (то есть уже прошла цензуру), однако в марте 1934 года «Время» срочно запросило мнение о Фалладе МОРП — и получило исключительно неопределенный ответ: «Фалладе ничего определенного последний год неизвестно тчк пытаются выяснить у находящихся союзе немецких писателей <…>» (телеграмма московского представителя «Времени» P. M. Вайнтрауба в ленинградскую контору издательства от 8 марта 1934 г.); выступавший от имени Германского Союза революционных писателей Иоганнес Бехер высказался столь же неопределенно: «В связи с Вашим русским изданием книги Ганса Фаллады „Что же дальше?“ мы в отношении личности ее автора не имеем сообщить ничего определенного. Нам неизвестно, сделал ли он какие-нибудь заявления и в какой именно форме в пользу Гитлеровского режима. С другой стороны нам равным образом неизвестно, высказался ли он и в какой именно форме против господства „наци“. Как до, так и после Гитлеровского переворота Германский Союз Революционных писателей никаких сношений с Фалладой не имел» (русский перевод текста Бехера приложен к письму P. M. Вайнтрауба в издательство от 8 марта 1934 г.).

Для советской критики середины тридцатых Фаллада стал оселком для важного в контексте институализации «социалистического реализма» противопоставления «старого» художественного реализма (в частности, традиции «человеческого документа», к которой апеллировал Зоргенфрей, на свой лад описывая направление «Neue Sachlichkeit», к которому принадлежал Фаллада) реализму новому — «классовому». В отношении современной немецкой прозы марксистское понимание реализма четко сформулировал крупный левый философ Георг (Дьердь) Лукач, только что иммигрировавший в Советскую Россию: «Природа „культа фактов“ „новой предметности“ — не реалистична, а псевдо-реалистична. „Гарантированная“ и, где возможно, документально подтвержденная подлинность „фактов“ смонтированных и нанизанных один на другой, не означает, что эти монтажи верно отражают хотя бы один участок подлинной жизни. Ибо игнорирование существенных сторон социальной действительности создает возможность группировать факты так, что каждый из них в отдельности правдоподобен, но в связи с другими фактами в своем притязании на типичность представляет грубую фальсификацию действительности». В качестве примера «псевдо-реализма» (наряду с «Берлин-Александрплац» Дёблина и «Семьей Оппенгейм» Фейхтвангера) Лукач приводит роман Фаллады: в нем «дан жизненно правдиво процесс пролетаризации мелкого служащего», однако «в общей концепции романа ясно отразились противоречивость классового положения автора и колебания его миросозерцания», выразившиеся в недооценке роли пролетариата: «Так как пролетариат у него полностью отсутствует, то его мелкие служащие безоружны перед наступлением предпринимателей; им известны лишь чисто индивидуальные способы сопротивления гнету, им чужда боевая солидарность». Механический перенос этого политического понимания художественного реализма в область остающейся в своей сути традиционной литературной критики, предпринятый Гансом Гюнтером, публицистом, членом КПГ и, в 1933 году, редколлегии «Интернациональной литературы», продемонстрировал безнадежную невозможность выяснить таким образом позицию Фаллады, исходя из его намеренно объективированной, сугубо нарративной прозы и неопределенной политической позиции: Фаллада «описывает факты исключительно как факты» и «совершенно отказывается от показа причин, социальных корней, действительных движущих сил», поэтому его книга «ничего не говорит о политической физиономии автора, оставляя полный простор для самых различных толкований. <…> Симпатизирует ли автор национал-социализму или коммунизму, антисемит он или филосемит, за или против Советского Союза, — из этой книги, по крайней мере непосредственно, ничего не узнаешь. Не удивительно, что, по выходе книги, среди пролетарских писателей начались гадания по поводу того, нужно ли рассматривать Фаллада как врага или как человека, которого, может быть, и можно привлечь на нашу сторону». Вероятно, именно это выступление влиятельного немецкого критика, который объявил о невозможности определенно охарактеризовать «политическую физиономию» Фаллады, вызвало опасения «Времени» и заставило его обратиться с запросом в МОРП, который, однако, также опасливо воздержался от определенного ответа.

Впрочем, судя по сохранившимся в архиве «Времени» материалам, связанным с переводом романа Фаллады, решение о его издании было мотивировано именно неопределенностью политической конъюнктуры, прежде всего тем, что сущность фашизма и фашистской культуры оставалась еще дискуссионной темой, во всяком случае на страницах относительно фрондерского журнала «Литературный критик». В архиве «Времени» отложилась машинописная выписка из помещенных на страницах журнала в разделе «Хроника» выступлений (при обсуждении доклада Ф. П. Шиллера «Современное литературоведение фашизма»), где уже упоминавшиеся нами Г. Лукач, А. Габор, Т. Мотылева высказывали необычайно вольные идеи. Именно в этом относительно широком идейном контексте прозвучало привлекшее внимание «Времени» выступление А. Я. Запровской, которая утверждала, что саму противоречивость позиции Фаллады в связи с его установкой на «документальный», «объективный» реализм можно интерпретировать как антифашистское высказывание, не столько политически определенное, сколько невольно проистекающее из объективно нарисованной талантливым художником картины современности. Творчество Фаллады исследовательница привела в качестве иллюстрации своего тезиса о том, что «как только фашистская литература хоть частично хочет приблизиться к реальному изображению жизни, она впадает в неразрешимые противоречия, ибо факты действительности говорят против нее. Чрезвычайно интересен в этом плане путь наиболее даровитых писателей, таких, как Фаллада <…>. В первом своем романе „Крестьяне, бонзы и бомбы“ у Фаллада имеются определенные фашистские тенденции и симпатии. Но именно потому, что он рисует жизнь так, как видит и чувствует ее его герой, запутавшийся мелкий буржуа, в романе вырисовывается жуткая картина жизни современной Германии. Отсюда он уже в следующем романе „Маленький человек, что теперь будешь делать“ отходит от фашизма, проклиная всякую политику, мешающую людям тихо и мирно жить. Художественная одаренность и стремление хотя бы к некоторой правдивости заставили писателя повернуться спиной к фашизму».

Русское издание романа для верности было снабжено двумя предисловиями: небольшое вступительное слово К. А. Федина, по содержанию вполне объективное и конвенциональное для своего жанра («Роман Ганса Фаллады — последний успех немецкой прозы предгитлеровской Германии <…> немецкий читатель увидел в ничтожном герое самого себя. В этом — объяснение успеха нового писателя, обладающего глазом и голосом талантливого художника») и написанное еще в 1933 году, до того, как у издательства возникли сомнения в идеологической приемлемости романа, судя по своеобразному способу воспроизведения — факсимильной копии рукописного текста — призвано было прежде всего легитимировать сомнительный роман личной «подписью» крупной литературной фигуры. Второе, идеологически установочное, предисловие М. А. Сергеева было сосредоточено на своеобразной модификации гуманистической мысли классической русской литературы о «маленьком человеке» (значимо, что само это выражение было исключено из русского перевода, озаглавленного «Что же дальше?»), ее замене негативной социальной категорией «маленьких людей», «этих Пиннебергов», которые обречены потому, что лишены «того классового сознания, которое объединяет настоящий промышленный пролетариат», более того, именно в их среде «черпает своих несознательных слуг современный фашизм».

Таким образом, суждение о романе Зоргенфрея, опытного рецензента, вполне освоившего социологический подход к литературе, независимо от того, насколько оно отчасти совпадало (в оценке социального диагноза, скрыто поставленного фактографическим реализмом Фаллады) или не совпадало (в понимании, в контексте проблематики фашизма, фигуры «маленького человека») с текущей литературно-политической конъюнктурой, не могло в 1930-е годы иметь реального веса в решении издательства о приемлемости современного немецкого романа. Отчасти сходным образом развивался сюжет подготовки «Временем» русского собрания сочинений Томаса Манна, где Зоргенфрей также играл ключевую культурную роль (он инициировал издание, написал ряд внутренних рецензий, выполнил переводы и отредактировал чужие переводы), однако при этом, не будучи осведомленным в политической конъюнктуре, не имел возможности принимать весомых для издательства решений.

Первым отрецензированным Зоргенфреем романом стала «Волшебная гора» (Mann Thomas «Der Zauberberg», 1924), прочитанная критиком как современная классика: «Необычайная отчетливость, тонкость и вместе с тем трезвость рисунка сообщают роману отпечаток подлинно классического произведения, законченно отражающего внутреннюю установку европейской культуры на ее переломе» (недат. (издат. отметка о получении 22 апреля 1933 г.) внутр. рец.), после чего, вероятно, было принято решение об издании собрания сочинений немецкого писателя (протокол редакционного совещания, 26 января 1934 г.). Исходя из опыта издания Цвейга и Роллана, «Время», планируя новое фундаментальное собрание сочинений современного автора, было прежде всего заинтересовано в его новейших, только что написанных произведениях, поэтому особое внимание издательства привлек только что вышедший начальный роман будущей тетралогии Т. Манна (в 1933 году речь шла о трилогии) «Иосиф и его братья» «Истории Иакова» («Die Geschichten Jaakobs», 1933; в советской периодике тех лет также упоминается под заглавием «Рассказы Иакова»; в известном позднейшем переводе С. К. Апта — «Былое Иакова»). Зоргенфреем роман был воспринят также исключительно как произведение гармонического, классического художества:

<…> персонажи его уплотняются до живых фигур, и перед нами уже не привычно-отвлеченные образы, а живые, по Манновски, лица <…>.
Внутр. рец. от 2 января 1934 г.

Роман не перегружен бытом, и пользование приемами его обрисовки поставлено в пределы тонкого художества; и все же темный и далекий, примитивный и достоверный быт — на лицо. Мистики в романе нет ни зерна; неизбежный для романа израильский бог дан как бытовая данность <…>. Тонкий юмор пробивается и струится время от времени по ткани повествования: материала для такого юмора — слишком достаточно, конечно, в избранном автором сюжете. Но и тонкая лирика — там, где вступает тема любви и смерти — художественно вплетается в эту же ткань: материала и для нее достаточно.

Похоже на то, что автор, напряженно проникающий зрением художника в проблему семьи и рода на протяжении всей почти своей литературной деятельности (недаром иные сравнивают его с Золя), замыслил проследить и проверить идею рода в полулегендарном библейском источнике.

Однако вскоре от МОРП было получено неожиданное политическое предостережение: московский представитель «Времени» сообщил, что, по словам «товарища Шмукле», Томас Манн «открыто перешел в лагерь фашизма. Также он упомянул о новой вещи Манна про святого Якова. Он считает, что эта вещь полна мистицизма и имеет среди революционных писателей Германии самые отрицательные отзывы» (письмо P. M. Вайнтрауба «Времени» от 9 марта 1934 г.), после чего было затребовано авторитетное мнение Эрнста Отвальда, оказавшееся, однако крайне неопределенным (и разительно напомнившим отзыв МОРП о Фалладе): «<…> нам ничего не известно о том, что Томас Манн говорил о положении в Германии. Мы упрекаем его как раз в этом. <…> Правда то, что на его имущество был наложен арест, но правда и то, что его новая трилогия по своему содержанию близка к фашистской идеологии. Но я исключаю, чтобы это было сознательное заявление в пользу гитлеровской Германии» (карандашная записка с переписанным фрагментом письма Э. Отвальда от 16 мая 1934 г., пер. с нем. наш. — М. М.).

Чтобы понять, каким образом основанный на ветхозаветных сюжетах роман одного из крупнейших немецких писателей, лауреата Нобелевской премии, не делавшего никаких профашистских высказываний (в отличие, например, от Г. Гауптмана и Г. Бенна), уже покинувшего Германию и находящегося в эмиграции в Швейцарии, столь быстро и решительно получил среди политически авторитетных немецких товарищей репутацию произведения, близкого к «фашистской идеологии» (причем рецензировавший этот роман Зоргенфрей ничего подобного не заподозрил), издательство обратилось к немецкой эмигрантской прессе. В архиве «Времени» сохранились переведенные Зоргенфреем в апреле 1934 года публикации из выходившего в Праге немецкого эмигрантского журнала «Neue deutsche Blätter», проливающие свет на «случай Томаса Манна». В журнале помещены выдержки из телеграмм и писем некоторых немецких писателей-эмигрантов (А. Дёблина, Р. Шикеле, Т. Манна), отмежевывающихся от участия в антифашистском литературно-политическом издании «Die Sammlung», которое с сентября 1933 до 1934 года выпускал в Амстердаме (издательство «Querido-Verlag») Клаус Манн, сын Томаса Манна. Они написаны в ответ на изданное 10 октября 1933 года фашистским правительством официальное предупреждение, адресованное находящимся в эмиграции писателям, о том, что их участие именно в этом ежемесячнике рассматривается как основание для запрета их книг в Германии. Томас Манн, чей роман «Истории Иакова» только что увидел свет в берлинском издательстве «S. Fischer», спешно послал своему постоянному издателю, по его просьбе, телеграмму, в которой говорил о том, что «характер первого номера „Die Sammlung“ не соответствовал его первоначально объявленной программе», и призывал сделать логический вывод о том, что, следовательно, имя Т. Манна должно быть удалено из списка сотрудников издания. Несколько дней спустя писатель пояснил свою позицию в письме, помещенном в венской «Arbeiter Zeitung» и перепечатанном «Neue deutsche Blätter», фрагмент из которого перевел для издательства «Время» Зоргенфрей: «Я стоял перед вопросом, пожертвовать ли мне жизнью своего произведения, разочаровать и покинуть людей, которые прислушиваются в Германии к моему голосу <…> лишь для того, чтобы мое имя фигурировало в списке сотрудников некоего журнала… Я разрешил этот вопрос известным Вам образом…». Манн писал о том, что его природе ближе положительное и деятельное служение Германии, чем полемика — «отсюда мое искреннее желание как можно дольше поддерживать связь с моими читателями в Германии. Это идейный интерес, который <…> не имеет ничего общего с грубым оппортунизмом», однако журнал «Neue deutsche Blätter», который начал выходить в сентябре 1933 года под девизом «Кто пишет, действует», и утверждавший: «Нет никакого нейтралитета. Ни для кого. По крайней мере для писателей. Тот, кто молчит, тоже принимает участие в борьбе. <…> Многие сотрудничают в изданиях разной направленности, желая таким образом сохранить остатки своего влияния. Разве вы не замечаете, что чернила, которыми они пишут, уже становятся коричневыми?», комментируя письмо, выдвинул против Т. Манна резкое политическое обвинение в том, что отказ от журнала его сына стал фактическим отказом от борьбы против фашизма, а появление его книги в Германии никого не воодушевило, а лишь «подсластило жалкий эрзац культуры, которым национал-социалисты кормят немецкое население».

В следующем номере журнала, вышедшем в свет в декабре 1933 года, опубликована статья того самого Эрнста Отвальда, который столь неопределенно отозвался на запрос «Времени». В немецком контексте, где «случай Томаса Манна» был хорошо известен, критик дал гораздо более внятную политическую оценку первой книге эпопеи «Иосиф и его братья». По воле самого автора, писал Отвальд, эта книга воспринимается теперь политически, как «осуществление желания и воли Томаса Манна — „служить великой Германии“. Тысячи людей — после скудных сведений, дошедших до них о „случае с Томасом Манном“ — ухватятся за эту книгу как за драгоценную контрабанду, приносящую во тьму германской ночи великие идеи свободы духа и человечности. На этой книге лежит ответственность, по тяжести и конкретности едва ли ложившаяся когда-либо на писателя <…> по собственной воле Томаса Манна этот „труд“ должен служить единственным масштабом его общественной позиции по отношению к гитлеровской Германии». С этой точки зрения, говорит Отвальд, роман представляет собой «недоразумение»: «в искренности своего желания и в сознании долга защищать гуманность он [Т. Манн] создал вещь, находящуюся в противоречии со смело провозглашенным им мировоззрением», прежде всего по причине упадочного агностицизма автора, который, поставив своей целью понимание сущности человека, обратился к мифическим и мистическим теориям, в частности, немецкого палеонтолога и теософа Эдгара Даке, которого Отвальд называет одним из идеологических предшественников немецкого фашизма, в результате чего роман — помимо воли автора — не воплотил «современного понимания древней истории и потому не имеет значения для нашей действительности. Для нас это показатель и симптом духовного состояния великой буржуазной литературы. Признавая талант создателя романа, мы тем не менее критически отвергаем это произведение».

Окончательно этот политический, исходящий из факта отказа Т. Манна от участия в «Die Sammlung», подход к прочтению мифического и мистического элемента романа «Истории Иакова» как созвучного фашистской идеологии был закреплен в статье немецкого литератора, видного коммунистического функционера Альфреда Куреллы, опубликованной весной 1934 года в немецкой версии издававшегося МОРП журнала «Интернациональная литература»: автор прибег к инквизиторской риторике, утверждая, что его цель — отнюдь не разобрать недавний «случай Томаса Манна», а выявить в творчестве писателя давние идейные корни этого «случая»; на самом деле его статья, отнюдь не являясь аналитической, представляла собой грубое политическое обвинение Манна в том, что тот является «строителем того идейного строя, распространение которого <…> сделало возможным появление Гитлера», Манн как интеллектуал заключил «идейный мир» с мистицизмом и иррационализмом, что равносильно «миру с фашизмом». «Если бы я был Геббельсом, — заключает Курелла, — то назначил бы Манна придворным поэтом».

Несмотря на то, что в русскоязычной советской прессе «случай Томаса Манна» не был, насколько нам удалось выяснить, предметом широкого обсуждения, во «Времени», благодаря контактам с МОРП и усилиям Зоргенфрея, представляли себе ситуацию. Для издательства этот «случай», повторявший историю с Фалладой, когда злободневная и при этом полная опасливых недоговоренностей политическая реакция «немецких товарищей» из среды антифашистской коммунистической эмиграции определяла оценку произведений современных немецких авторов и их приемлемость для советского читателя, в очередной раз продемонстрировал, что в новых политических обстоятельствах внутрииздательские соображения утратили почти всякий вес.

* * *

В последние полгода существования «Времени» на его редакционных совещаниях были приняты к изданию драма Гете «Торквато Тассо» в переводе В. А. Зоргенфрея с редакторскими поправками А. Блока, сделанными для «Всемирной литературы» (протокол редакционного совещания, 5 ноября 1933 г.); антология французской поэзии «От романтиков до сюрреалистов» в переводах Б. К. Лившица с предисловием В. Саянова и примечаниями Н. Я. Рыковой (там же); «Воспоминания Ленца» — знаменитые мемуары лифляндца Ленца, прожившего в России около 50 лет в период с 1833 по 1883 год, которые предложил подготовить к изданию В. Н. Княжнин (Ивойлов) (протоколы редакционных совещаний, 27 декабря 1933 г., 26 января 1934 г.); серия избранных мемуаров иностранцев о России (Россика) под редакцией будущего известного советского филолога-западника и компаративиста М. П. Алексеева (протокол редакционного совещания, 28 июня 1934 г.). Эти планы свидетельствуют о том, что программа издательства, не выйдя за рамки определенной ему в 1925–1926 годах типизации, описала почти полный круг: продолжая работать над своим «фирменным» направлением — авторизованными или иным образом культурно актуализированными и «лабораторно» подготовленными отдельными изданиями и собраниями сочинений иностранных писателей, «Время» вернулось к темам, с которых началась его деятельность в начале двадцатых — поэзии (тогда это были стихотворения отечественных авторов — Зоргенфрея, Садовского, теперь — переводы иностранных авторов, сделанных поэтами-переводчиками, некогда принадлежащими в целом к тому же модернистскому кругу, В. Зоргенфреем и Б. Лившицем) и мемуарной литературе (также теперь не отечественной, а иностранной), которая в свое время сыграла важную роль для самоопределения создателей издательства в «шуме» современности. Можно заметить и возвращение старых имен: издавая драму Гете «Торквато Тассо», переведенную Зоргенфреем и отредактированную А. Блоком для «Всемирной литературы», издательство оборачивалось на то основополагающее влияние, которое когда-то оказал А. Блок — его личность, представления о переводе, о современности — на стоявших при основании издательства В. А. Зоргенфрея и Г. П. Блока; сотрудничество с В. Н. Княжниным отсылало к той же эпохе, когда Зоргенфрей надписал свой вышедший во «Времени» сборник стихов «Страстная суббота» (1922) «Владимиру Николаевичу Княжнину с чувством близости В. Зоргенфрей. 13/III 22», а Г. П. Блок со значением сообщал Б. А. Садовскому о своем знакомстве с Княжниным.

Еще в мае 1934 года осведомленная в московских делах В. А. Дилевская полагала, что «есть надежда на то, что вопрос о централизации издательств будет решен отрицательно. Многие, вполне компетентные люди, как напр<имер> Горький, против централизации» (письмо В. А. Дилевской к Г. П. Блоку от 21 мая 1934 г.); директор «Времени» Н. А. Энгель активно пытался заручиться поддержкой разных представителей власти, надеясь сохранить ставшее для него своим издательство и даже увеличить масштабы его деятельности (см. цитировавшиеся выше его письмо Народному комиссару по иностранным делам М. М. Литвинову от 23 апреля 1934 г., справку о деятельности кооперативного издательства «Время» в Ленинграде от 7 мая 1934 г.). Однако 21 июля 1934 года постановлением СНК РСФСР «Об издании художественной литературы» для «устранения параллелизма в издательской работе» было создано единое Государственное издательство художественной литературы при Совнаркоме РСФСР (Гослитиздат) на основе объединения ГИХЛ, в которое были влиты издательства «Мир» и «Время», с издательством «Советская литература»; официально «Время» прекратило свое существование 1 августа 1934 года. Многие начатые «Временем» проекты были продолжены государственными издательствами, однако существование «Времени» как сообщества кончилось. Сходная судьба постигла многих входивших в него людей: вернувшийся из ссылки в 1935 году директор и создатель «Времени» И. В. Вольфсон не нашел себе места в Гослитиздате, в который было влито «Время», и поступил на службу в государственное издательство «Химия», где и проработал до конца жизни; Г. П. Блок был в марте 1935 года, в ходе высылки «бывших», последовавшей в Ленинграде за убийством Кирова, сослан с семьей на пять лет, а вскоре после возвращения в 1940 году из этой ссылки, с правом проживания не ближе сто первого километра к столицам, вновь в первый же месяц войны выслан как неблагонадежный элемент и добился полного снятия судимости и разрешения жить в столицах только в 1945 году; Н. Н. Шульговский был арестован и умер в 1933 году, архив его конфискован ОГПУ и, вероятно, пропал; РФ. Куллэ арестован в январе 1934 года по делу «Российской национальной партии» («Дело славистов»), приговорен к 10 годам лагерей и в 1938 году расстрелян; В. А. Зоргенфрей арестован в январе 1938 года по одному делу с Б. К. Лившицем как участник антисоветской право-троцкистской организации, обоих расстреляли 21 сентября 1938 года; П. К. Губер арестован 26 августа 1938 года по известным статьям 58–10 и 58–11 УК РСФСР и приговорен 10 ноября 1939 года к заключению в ИТЛ сроком на 5 лет, где и умер весной 1940 года; А. А. Франковский и В. А. Розеншильд-Паулин умерли в первую блокадную зиму.

Вальтер Беньямин в тезисах «О понятии истории» (1940) пишет о том, что все открывающиеся ретроспективному взгляду историка «культурные ценности неизменно оказываются такого происхождения, о котором он не может думать без содрогания. <…> Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства». Реакцией на печаль, которую вызывает всякая история как история поражения, насилия и угнетения, может быть решимость не солидаризоваться с традицией, с идеей «прогресса» и «историей победителей», а попытаться воскресить «историю побежденных».

 

Приложение

Произведения иностранной художественной литературы,

вышедшие в издательстве «Время» [846]

1922–1930 годы.

Аришима Такеро [Арисима Такэо]. Эта женщина / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927 [1926].

Бальзамо-Кривелли Риккардо. Честная компания / Пер. с итал. С. М. Гершберг под ред. М. Л. Лозинского, 1927.

Баррейр Жан. Слепой корабль / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1926.

Бедель Морис. Любовь на 60° северной широты / Пер. с фр. С. М. Гершберг, [1928].

Беккари Джильберто. Девственная жизнь / Пер. с итал. Е. Фортунато. Под ред. М. Л. Лозинского, 1927.

Бергер Хенинг. Изаиль / Пер. со шведск. В. В. Харламовой и Н. М. Ледерле. Под ред. К. М. Жихаревой, 1927.

Бирс Амброз. Настоящее чудовище (Рассказы) / Пер. с англ. В. А. Азова, 1926.

Бласко-Ибаньес Висенте. Закат (Рассказы) / Авториз. пер. с исп. М. В. Ватсон, 1924.

Блэк Джек. Закон всесилен / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927.

Бост Пьер. Смерть господина Жюльена / Пер. с фр. Л. С. Утевского, 1928.

Бромфильд Луи. Хорошая женщина / Пер. с англ. Л. Л. Домгера, 1928.

Бурже Поль. Светский танцор / Пер. с фр. В. Небиери и А. Дуновой. Под ред. М. Л. Лозинского. Предисл. Л. Яковлева, 1927.

Бурже Поль, д’Увиль Жерар, Дювернуа Анри, Бенуа Пьер. Любовь Мишелины / Пер. с фр. В. В. Харламовой и Н. М. Ледерле. Под ред. А. А. Смирнова, 1927.

Буте Фредерик. Двойник Клода Меркера / Пер. с фр. Юрия Султанова, 1928.

Бьярне Иван. Вилла Виктория / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927 [1926].

Бёрк Томас. Карьера музыканта / Пер. с англ. Э. Выгодской, 1927 Вальми-Бэсс Жан. Карьера Женевьевы Мато / Пер. с фр. Ек. Андреевой (Бальмонт), [1928].

Вассерман Якоб. Восстание из-за юноши Эрнеста / Пер. с нем. С. Я. Голомб под ред. И. Б. Мандельштама, 1927.

Вотель Клеман. Я ужасный буржуа / Пер. с фр. М. Н. Матвеевой, 1926.

Вуазен Жильбер. Семья Лоранти / Пер. с фр. Е. С. Ральбе и Е. М. Соловейчик, [1928].

Вудхауз Пелам Гренвиль. Роман на крыше / Пер. с англ. Марка Волосова, [1928].

Вэчелл Хорее Энсли. Дороти Фарфакс и ее сын / Пер. с англ. А. и Л. Кар-ужанских, 1926.

Гауптман Герхарт. Остров Великой Матери, или Чудо на Иль-де-Дам / Пер. с нем. под ред. И. Б. Мандельштама, 1925.

Голсуорси Джон. В тисках / Пер. с англ. В. В. Харламовой и Н. М. Ледерле. Под ред. М. Л. Лозинского и А. А. Смирнова, [1928].

Голсуорси Джон. Сильнее смерти / Пер. с англ. Марианны Кузнец, 1927.

Голсуорси Джон. Темный цветок / Пер. с англ. Марианны Кузнец, 1927.

Голь Иван. Микроб золота / Пер. с фр. Е. С. Коц, [1928].

Грин Жюльен. Адриенна Мезюра / Пер. с фр. Е. С. Коц, [1927].

Гро Габриэль Жозеф. Лучшее в ее жизни / Пер. с фр. П. Н. Ариан, [1928].

Гсель [Гзелль] Поль. Человек, который видел людей насквозь / Пер. с фр. А. П. Зельдович. Под ред. А. Н. Горлина, [1930].

Гудвин Джон. Расплата: Роман / Пер. с англ. М. С. Нюман, 1926.

Гух [Хух] Рикарда. Дело доктора Деруги / Пер. с англ. П. С. Бернштейн и Т. Н. Жирмунской. Под ред. А. Г. Горнфельда, 1926.

Даудистель Альберт. Закрыто по случаю траура / Пер. с нем. М. Венус. Под ред. В. А. Зоргенфрея, 1927.

Дорсенн Жак. Ногораи / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927.

Дро Жан. Похождения Галюпена / Пер. с фр. Г. И. Гордона, [1928].

Дюамель Жорж. Принц Жаффар / Пер. с фр. под ред. Н. Н. Шульговского, 1925.

Дюма (отец) Александр. Учитель фехтования: Исторический роман из времен декабристов / Пер. с фр. Г. И. Гордона, 1925.

Дюшен Фердинанд. Рек-ба / Пер. с фр. З. Д. Львовского, 1927.

Езерская Андзя. Гнет поколений / Пер. с англ. Марка Волосова, 1926.

Езерская Андзя. Саломея с задворков / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927.

Женевуа Морис. Радость / Пер. с фр. З. Д. Львовского и Е. С. Коц, 1927.

Жолинон Жозеф. Случай в Карпюскю / Пер. с фр. под ред. Р. Ф. Куллэ, 1926.

Зудерман Герман. Жена Стеффена Тромхольта / Пер. с нем. Б. Евгениева и Е. Э. Блок. Предисл. Р. Ф. Куллэ, [1928].

Зудерман Герман. В шестнадцать лет / Пер. с нем. B. C. Вальдман и Г. А. Зуккау, [1929].

Истрати Панаит. Кира Киралина / Предисл. Р. Роллана. Пер. с фр. Изабеллы Шерешевской, 1925.

Истрати Панаит. Дядя Ангел. Рассказы Адриана Зограффи / Пер. с фр. Изабеллы Шерешевской. Под ред. О. Мандельштама и Г. П. Федотова, 1925.

Истрати Панаит. Нерантсула / Пер. с фр. Ек. Летковой, 1927.

Кайзер Георг. Кинороман. Комедия в 3-х действиях с прологом / Пер. с нем. Г. И. Гордона, 1925.

Кальдерон Вентура Гарсиа. У предела / Пер. с исп. В. В. Рахманова, [1928].

Кальдерон Вентура Гарсиа. Человек, облегчающий смерть: Рассказы / Пер. с исп. В. В. Рахманова, 1926.

Кессель Жозеф. Мятежные души: Рассказы / Пер. с фр. Ек. Летковой, <1928>.

Кессель Жозеф. Узники / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927.

Кимболл Поль. Миссис Меривель / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927.

Киплинг Редьярд. Чудо Пуран Багата: Рассказ / Пер. с англ. и прим. С. Ф. Ольденбурга, 1922.

Конрад Джозеф. Ностромо / Пер. с англ. Марка Волосова. Предисл. Р. Куллэ, [1928].

Кортис Андре. Только для меня / Пер. с фр. В. А. Розеншильд-Паулина, 1928.

Костолани Деже. Кровавый поэт / Пер. с нем. Евгении Бак, 1927.

Кэре Роберт. Горизонт / Пер. с англ. А. Г. Мовшенсон и Б. П. Спиро. Под ред. Д. М. Горфинкеля, [1928].

Ла-Мазьер Пьер. Меня пышно похоронят / Пер. с фр. З. Д. Львовского, 1927.

Ларуи Морис. Боковая качка / Пер. с фр. В. А. Розеншильд-Паулина, 1927.

Ларуи Морис. Последний рейс Анемоны / Пер. с фр. Е. С. Коц и З. Д. Львовского, [1928].

Лефевр Сент-Оган. Тудиш / Пер. с фр. под ред. О. Мандельштама и Г. П. Федотова. Предисл. О. Колобова [О. Мандельштама], 1925.

Локк Уильям Джон. Перелла / Пер с англ. А. Б. Розенбаум под ред. Н. Н. Шульговского, 1927.

Льюис Синклер. Ментрап / Пер. с англ. А. Б. Розенбаум под ред. Н. Н. Шульговского, 1927.

Льюис Синклер. Эльмер Гантри / Пер. с англ. Л. Л. Домгера и Г. А. Зуккау. Под ред. Д. М. Горфинкеля, 1927.

Магр Морис. Присцилла из Александрии / Пер. с фр. под ред. И. Д. Маркусона, 1927.

Мак Келлей Джонстон. Знак Зорро / Пер. с англ. А. Б. Розенбаум под ред. Н. Н. Шульговского, [1926].

Мартен дю Гар Роже. Семья Тибо / Пер. с фр. под ред. В. А. Зоргенфрея, 1925.

Мартен дю Гар Роже. Весна / Пер. с фр. под ред. Г. П. Федотова, 1925.

Мартен дю Гар Роже. Братья Тибо / Пер. с фр. Н. Я. Рыковой и Е. С. Коц. Под ред. А. А. Смирнова, [1929].

Моруа Андре. Превращения любви / Пер. с фр. Е. С. Коц, [1930].

Морьер Габриэль. Путь к счастью / Пер. с фр. под ред. Н. Н. Шульговского, 1927 [1926].

Оду Маргарита. Хромоножка / Пер. с фр. под ред. Р. Ф. Куллэ, 1927.

Остенсо Марта. Шальные Кэрью / Пер. с англ. Н. Н. Шульговского и Б. П. Спиро, [1928].

Оффель ван Горас. Яванская роза / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927 [1926].

Пайро Роберто. Приключения внука Хуана Морейры / Пер. с исп. В. В. Рахманова, 1927.

Парриш Ани. Вечный холостяк / Пер. с англ. М. И. Ратнер, 1927.

Паскаль Эрнест. Черный лебедь / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927.

Петти Шарль. Нищий с моста Драконов / Пер. с фр. Р. Н. Исаковой. Под ред. Л. С. Утевского и Н. Н. Шульговского, 1926.

Пиранделло Луиджи. Отвергнутая / Пер. с итал. З. Д. Львовского и Е. С. Коц, [1928].

Пиранделло Луиджи. Счастливцы [и другие рассказы] / Пер. с итал. Э. К. Бродерсен, 1926.

Пиранделло Луиджи. Три мысли горбуньи [и другие рассказы] / Пер. с итал. Г. В. Рубцовой и З. О. Таль. Под ред. М. Л. Лозинского, 1926.

Пирл Берта. Мать и дочь / Пер. с англ. Д. Майзельса и В. Ильичевой, [1928].

Радиге Реймон. Мао / Предисл. Г. П. Блока. Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1926.

Ребу Поль. Маленькая Папаконда / Пер. с фр. С. Ритман и А. Глаголевой. Под ред. А. Г. Горнфельда, 1926.

Рид Тальбот. Пятый класс Свободной школы: Повесть / Пер. с англ. В. Дуговской и Е. Штейнберг, 1926.

Рода-Рода Александр. Сын тридцати отцов / Пер. с нем. М. И. Цейнера. Под ред. А. Н. Горлина, [1928].

Рэк Берта. Риппл Мередит / Пер. с англ. Л. В. Савельева, 1927 (2-е изд. — 1929).

Савиньон Андре. Приключения капитана «Авессалома» и его спутников / Пер. с фр. З. Д. Львовского, [1928].

Сервис Роберт. Скиталец / Пер. с англ. М. М. Биринского, 1927 (2-е изд. — 1929).

Скотт Доссон. Случайность / Пер. с англ. Г. Карташова. Под ред. Н. Н. Шульговского, 1927 [1926].

Сомерс-Фермер Я. Гейс / Пер. с голл. Е. Н. Половцовой, 1927.

Сомерс-Фермер Я. Якобочка / Пер. с голл. Е. Н. Половцовой, 1926.

Стриблинг Томас Сигизмунд. Красный песок / Пер. с англ. Марка Волосова, [1928].

Стриблинг Томас Сигизмунд. Тифталоу / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927 [1926].

Стэно Флавия. Сироты живых / Пер. с итал. Евгении Бак, 1927.

Таро Жером и Жак. В будущем году в Иерусалиме! / Пер. с фр. И. Б. Мандельштама, 1924.

Тэмпл Серстон. Непримиримые / Пер. с англ. А. Картужанской, 1927.

Тэппер Тристрем. Джоргенсен / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927.

Уайльд Оскар. В тюрьме и в цепях. Послание. Новое издание «De profundis», дополненное неизданными частями / Пер. с англ. и вступ. статья проф. М. А. Жирмунского, 1924.

Уэдсли Оливия. Пламя / Пер. с англ. А. и Л. Картужанских, 1926 (к 1928 г. — 6 переизданий).

Уэдсли Оливия. Миндаль цветет / Пер. с англ. Д. А. Теренина. Под ред. Д. М. Горфинкеля. 1927 (к 1928 г. — 5 переизданий).

Уэдсли Оливия. Вихрь / Пер. с англ. Б. Д. Левина. Под ред. О. Чеховского, [1928].

Фаррер Клод. Тома-Ягненок-Корсар / Пер. с фр. А. П. Ющенко. Под ред. М. Л. Лозинского, 1924.

Фаррер Клод. Рыцарь свободного моря (Корсар) / Пер. с фр. А. П. Ющенко. Под ред. М. Л. Лозинского, 1925.

Фаррер Клод. Маскарад (Рассказы) / Пер. с фр. B. C. Вальдман, 1926 (2 изд. — 1927).

Фаррер Клод. Сто миллионов золотом / Пер. с фр. B. C. Вальдман и С. М. Гершберг, 1927.

Февр Луи. Тум / Пер. с фр. А.А. и Л. А. Поляк, 1927 [1926].

Фербер Эдна. Три Шарлотты / Пер. с англ. Л. Л. Домгера. Под ред. Д. М. Горфинкеля, 1927.

Филлипс Грэхэм. Падение Сюзанны Ленокс / Пер. с англ. Марка Волосова, [1928].

Филлипс Грэхэм. Возвышение Сюзанны Ленокс / Пер. с англ. Марка Волосова, [1928].

Фино Луи Жан. Похмелье / Пер. с фр. М. С. Горевой под ред. Г. П. Федотова, 1925.

Форбэн Виктор. Фея снегов / Пер. с фр. А.П. и Н. М. Зельдович, 1927.

Франк Уольдо. Перекресток / Пер. с фр. Е.Э. и Г. П. Блок, 1927 [1926].

Хейуорд Дюбоз. Порджи / Пер. с англ. В. А. Дилевской. Под ред. А. А. Смирнова, [1930].

Хергешеймер [Гершсгеймер] Джозеф. Тампико / Пер. с англ. Марка Волосова, 1927.

Херст Фанни. Золотые перезвоны / Пер. с англ. Марианны Кузнец, 1925 (2 изд. — 1927).

Хиченс Роберт. На экране / Пер. с англ. Елены Юст, [1928].

Хиченс Роберт. После приговора / Пер. с англ. В. А. Дилевской, [1928].

Хэтчинсон Артур. Когда наступает зима / Пер. с англ. В. А. Зоргенфрея, 1924 (2 изд. — 1926).

Хэтчинсон Артур. Страсть мистера Маррапита / Пер. с англ. Марианны Кузнец, 1926.

Цан Эрнест. Фрау Сикста / Пер. с нем. Т. Н. Жирмунской и Б. Я. Геймана. Под ред. М. Л. Лозинского, 1926.

Цвейг Стефан. Амок. [Письмо незнакомки] / Пер. с нем. Д. М. Горфинкеля, 1926.

Цвейг Стефан. Жгучая тайна. Первые переживания / Пер. с нем. П. С. Бернштейн и А. И. Картужанской. Под ред. Г. П. Федотова, 1925 (2-е изд. — 1926).

Цвейг Стефан. Смятение чувств / Авториз. изд. Пер. с нем. П. С. Бернштейн и С. М. Красильщикова, 1927.

Цвейг Стефан. Собрание сочинений: Авторизованное издание с предисл. М. Горького и критико-библиографическим очерком Рихарда Шпехта: В 12 т. 1928–1932.

Цвейг Стефан. Страх. Новелла / Пер. И. Е. Хародчинской. Под ред. МЛ. Лозинского, 1927 [1926] (2 изд. — 1927).

Шернстед Марика. Фрёкен Ливин / Пер. со шведск. Е. Н. Благовещенской, 1927.

Шеффер Альбрехт. Элли / Пер. с нем. И. Е. Хародчинской. Под ред. В. А. Зоргенфрея, 1928.

Шницлер Артур. Игра на рассвете / Пер. с нем. И. Б. Мандельштама, 1927.

Шоу Бернард. Иоанна д’Арк: Драматическая хроника в 6 сценах с эпилогом / Пер. с англ. П. К. Губера, 1924.

Эльсер Франк. Жгучее желание / Авториз. пер. с англ. Е. Фортунато. Под ред. Л. Л. Домгера, 1927.

Энтин Мэри. Обетованная земля / Пер. с англ. Б. П. Спиро, [1928].

Эрланд Альбер. Преступление и его оправдание / Пер. с фр. под ред. Г. А. Дюперрона, 1926.

Эсколье Раймонд. Контегриль / Пер. с фр. Е. Князьковой и Н. Румянцевой. Под ред. А. А. Смирнова, 1927.

Эстонье Эдуард. Вещи видят / Пер. с фр. В. М. Вельского, 1927 [1926].

Эстонье Эдуард. Лабиринт / Пер. с фр. В. М. Вельского, [1928].

1931–1934 годы.

Жид Андре. Собр. соч. с предисл. А. В. Луначарского. Т. III. Фальшивомонетчики / Пер. А. А. Франковского, [1933].

Зегерс Анна. Попутчики / Пер. с нем. Изабеллы Гринберг. Под ред. А. Г. Горнфельда, [1934].

Келлерман Бернгард. Избранные сочинения / Под общ. ред. Д. М. Горфин-келя. Т. 1. Девятое ноября / Пер. С. В. Крыленко, [1934].

Кладель Леон. I.N.R.I. / Пер. с фр. К. А. Ксаниной и Е. С. Коц. Под ред. А. А. Смирнова. Послесл. А. Молок, [1933].

Лившиц Б. К. От романтиков до сюрреалистов: Антология французской поэзии / Предисл. В. Саянова. Прим. Н. Рыковой, [1934].

Мартен дю Гар Роже. Старая Франция / Пер. с фр. Г. П. Блока, [1934] Муссинак Леон. Очертя голову / Пер. с фр. М. Е. Левберг, [1934].

Пруст Марсель. Собрание сочинений. Т. 1. В поисках за утраченным временем. Книга 1. В сторону Свана / Предисл. А. В. Луначарского. Пер. с фр. А. А. Франковского, [1934].

Роллан Ромен. Собрание сочинений / С предисл. автора, М. Горького, А. В. Луначарского и С. Цвейга. Под общ. ред. проф. П. С. Когана и акад. С. Ф. Ольденбурга. Т. 1–20, 1930–1936.

Роллан Ромен. Жан Кристоф / С предисл. автора, М. Горького, А. В. Луначарского и С. Цвейга. Под ред. проф. П. С. Когана, акад. С. Ф. Ольденбурга и проф. А. А. Смирнова. В 5 кн. 1933.

Роллан Ромен. На защиту Нового Мира: Сб. боевых статей, 1932.

Ромен Жюль. Люди доброй воли. I. Шестое октября / Пер. с фр. И. Б. Мандельштама, [1933].

Ромен Жюль. Люди доброй воли. II. Преступление Кинэта / Пер. с фр. М. Е. Левберг, [1933].

Ромен Жюль. Люди доброй воли. III. Детская любовь / Пер. с фр. И. Б. Мандельштама, [1933].

Ромен Жюль. Люди доброй воли. IV. Парижский эрос / Пер. с фр. И. Б. Мандельштама, [1933].

Стендаль. Собрание сочинений / Под общ. ред. А. А. Смирнова и Б. Г. Реизова. Вступ. статья проф. В. А. Десницкого. Т. 6. Анри Брюлар / Пер. Б. Г. Реизова; Воспоминания эгоиста / Пер. В. Л. Комаровича; Автобиографические заметки / Пер. В. Л. Комаровича, [1933].

Фаллада Ганс. Что же дальше? / Вступ. слово Конст. Федина. Предисл. М. А. Сергеева. Пер. с нем. П. С. Бернштейн, Л. И. Вольфсон, Н. А. Логрина. Под ред. В. А. Зоргенфрея, [1934].

Филипп Шарль-Луи. Собрание сочинений / Под ред. А. А. Смирнова. Т. IV. Утренние рассказы / Пер. с фр. Л. С. Утевского; Т. V. В маленьком городке / Пер. А. С. Полякова, [1934].