Глава I. МОЯ БОЛЬШАЯ СТРАНА.
Контрасты России. – Логика навыворот. – Лицемерие с колыбели. – Воспитание «человекоединицы». – Кое-что из личного опыта.
I.
Выходя из дома, я первым делом нюхаю мороз. Я втягиваю носом воздух, и если ноздри слипаются, значит, сегодня кусает здорово: поднимай воротник да поторапливайся. Этот верный признак я придумал сам для себя в детстве и считал собственным секретом, говорить кому-нибудь о такой ерунде было просто неловко. Но потом я узнал, что моим секретом владеют очень многие.
Я нюхаю мороз, и ноздри схватывает, как цементом, в самом начале вдоха. Но я уже и без того вижу, что сегодня наверняка под тридцать. У русского мороза есть свои краски: голубоватые тени на снегу, розовый воздух и в нем какие-то крохотные искорки – вспыхивают и гаснут, вспыхивают и гаснут. Есть и свои звуки: снег под ногами потрескивает, если не больше пятнадцати градусов; жалобно скрипит до двадцати пяти. Сегодня снег громко визжит при каждом шаге – стало быть, еще холоднее.
Прохожие в моем московском переулке идут размашисто, греются ходьбой. Рты закрыты, глаза сощурены, руки в карманах. Из магазинных дверей вырывается белый заманчивый пар. Сегодня там теснее, чем обычно: половина входящих ничего не покупает, просто оттаивает с мороза, похлопывает ногой об ногу, утирает слезящиеся глаза – и с Богом, дальше.
Но вдруг я останавливаюсь как вкопанный, не дойдя до магазина. И все останавливаются, даром что мороз. Все провожают глазами одного человека.
Идет этот человек спокойно, не суетясь, по-спортивному взмахивая руками. Он уж немолод, за сорок, должно быть, но статен и прям. Вся его одежда – трусы и майка. На голове нет шапки, и твердые свои шаги печатает на снегу босыми ногами. Он явно привык к восхищенному оцепенению окружающих и не улыбается при виде какой-нибудь особенно потешной бабки, замотанной в дюжину платков и застывшей с разинутым ртом, на него глядя. Он посматривает вокруг доброжелательно и весело, без превосходства, словно говоря: «Видите, как славно, когда мороз не берет! Захотите – и вы так сумеете. Ничего особенного».
Это – Россия.
Сумасшедшее, безжалостное солнце. Оно сжигает, кипятит кровь, останавливает мысли. «Степное солнце – раскаленный чайник – на спины хлещет желтый кипяток» – сказал поэт Юрий Панкратов, когда он еще умел писать стихи. В этом уютном степном городке люди никогда не слыхали о нудизме, а то бы, наверное, все стали нудистами – при такой жаре любой повод хорош, чтобы сбросить всю одежду.
Но нет, оказывается, нудистами стали бы далеко не все. Примерно половина жителей городка – казахи, и в жаркие часы на них невыносимо даже смотреть: идет человек по самому солнышку в длинном, теплом халате и меховой шапке. Ни одна капля пота не блеснет на бронзовом лице, и выражение лица – хитровато-бесстрастное как всегда, а не глупо-измученное и отрешенное какое появляется у всех приезжих, едва столбик термометра в тени поднимается выше черты «45». По уверению местных жителей, не пить и быть плотно одетым при сильной жаре – два главных правила. Местные жители эти правила соблюдают, они не знают послеполуденной «сиесты» и при 50 градусах выше нуля, когда яйцо, зарытое в песок, становится крутым через минуту, работают свои положенные семь часов, как при всякой другой погоде. Это тоже Россия.
По белой глади Чукотской тундры ползет собачья упряжка. Она видна с очень далекого расстояния – кроме нее просто ничего нет в поле зрения. Трое чукчей, стоящие у бревенчатого домика фактории вместе со мною, деловито обсуждают, кто бы это мог быть. Они досконально знают не только имена, но и малейшие подробности семейной жизни всех, кто обитает в радиусе 300 миль. Разглядеть человека на нартах еще совершенно невозможно, а чукчи на основании теоретических выкладок приходят к убеждению, что едет старик Хэу и что ему нужна выпивка, потому что он завтра женится. Через десять минут не кто иной, как старик Хэу красиво осаживает упряжку перед самой дверью фактории, могучим и точным движением вонзив глубоко в снег свой длинный остол. Ему 65 лет (мне кажется, что больше), на нем праздничная кухлянка и он, после обмена приветствиями, какой и не снится дипломатам в Объединенных Нациях, идет в факторию за выпивкой. Он не проявляет ни малейшего волнения, узнав, что спирта в продаже нет. Приветливо улыбнувшись, он объясняет купцу (до сих пор зовут купцами кладовщиков и продавцов на Заполярных факториях), что ему очень надо, потому что он завтра женится. Снова купец отвечает, что нет, и Хэу снова, все так же приветливо, повторяет просьбу. Я жду, кто из них первый потеряет терпение, сорвется, нагрубит – но нет, ничего такого не происходит. Убедившись, после очередного раунда, что спирта действительно нет, старик глядит на полки с товарами. Он показывает куда-то пальцем и говорит слово, смысл которого я не улавливаю. «Купец» улыбается.
— Это пожалуйста. Сколько?
Хэу показывает ему три растопыренных пальца и получает три флакона духов «Красная Москва», Бог весть зачем привезенных сюда за 6000 миль, из самой столицы. Щедрый, однако, жених. Три флакона дорогих духов в подарок невесте!
Но это не подарок невесте. Хэу тут же, у прилавка, вынимает один флакон из ярко-красной коробки, а самую коробку с кокетливой шелковой кисточкой прячет куда-то в свои необъятные одежды. Он откупоривает пробку и степенно выпивает духи. Кашляет, любезно прощается, платит 18 рублей (20 долларов), захватывает с собой остальные две коробки и уходит, распространяя нежный запах.
И это Россия.
Через двое суток после свидания с Хэу новенькое такси «Волга» мчит меня по узкому, но хорошо асфальтированному шоссе к югу от Новосибирска. Два десятка километров машина пролетает за пятнадцать минут. Потом несколько поворотов – и из густого леса выныривает ультрасовременный отель «Золотая долина». Девять этажей, стеклянные двери, полный комфорт. Это я приехал в Академгородок, научный центр Западной Сибири. Первый камень (точнее, первое бревно) этого ныне 40-тысячного города заложили в 1955 году.
Я здесь не первый раз, я поднимаю трубку в моем теплом номере с фантастическим видом на тайгу и на здание торгового центра в стиле «модерн» и звоню друзьям. Мы назначаем свидание на половину двенадцатого ночи – так здесь принято ходить в гости. К полуночи номер наполняется великолепной публикой – «неосибиряками», как они себя называют. И дамы и мужчины в свитерах, в свободных и простых куртках, и тут совершенно бесполезно гадать, кто из них аспирант университета, а кто член-корреспондент Академии наук СССР. Возраст – не примета, ибо в Академгородке полно профессоров и даже академиков моложе тридцати. Многие из них – настоящие, крупные ученые; решительно все – глубокие, мыслящие, остроумные люди. Мы совсем не говорим о науке, предметы разговора – искусство, литература (особенно поэзия), музыка и внутренняя политика. Расходятся в пять. Это опять-таки Россия.
II.
Из 235 миллионов человек, населяющих Советский Союз, очень немногие могут похвастать тем, что видели свою страну по-настоящему. Больше половины советских граждан рождаются и умирают, не побывав в Москве. Примерно такой же процент людей проводит всю жизнь в Европейской части страны, ни разу не повидав Урала, Сибири, Дальнего Востока, Крайнего Севера, Средней Азии. Путешествия дороги и хлопотливы – без нужды не ездит никто. А те, кто могут позволить себе ехать летом на отдых, отправляются главным образом к теплому Черному морю, в лучшем случае бегло оглядывая полоску родины, несущуюся мимо окна вагона.
Еще меньше видят, меньше узнают страну иностранные туристы, корреспонденты, дипломаты. В СССР почти 1500 городов, из них только 39 открыты для посещения иностранцами. Что до деревень, то гостей из-за рубежа пускают лишь в несколько отобранных. Правда, автомобильные туристы по дороге из Москвы в Ялту проезжают довольно много сел, но ни в одном из них нельзя даже заночевать – за этим зорко следят уполномоченные милиции, расквартированные во время туристского сезона в каждом придорожном поселке.
Судьба подарила мне редкую возможность исколесить страну вдоль и поперек. От бывшей Восточной Пруссии до Дальнего Востока. От Северного Ледовитого океана до реки Пяндж, где проходит самая южная граница СССР – граница с Афганистаном. Я ловил рыбу у Карельских водопадов и петлял по извилистым Карпатским дорогам; загорал в благословенном черноморском Сухуми, любовался огнями Тбилиси с вершины Мтацминды и пробовал 60-градусный якутский мороз. Опускался на вертолете на шаткий дощатый настил посреди Каспийского моря, где с искусственных эстакад, с так называемых «Нефтяных камней», качают поддонную нефть; прыгал с парашютом на подмосковные лесные озера и приволжские степи; часами высиживал на разных съездах и совещаниях в Кремлевских дворцах; был заключенным в концлагере, мастером на автозаводе, трактористом в колхозе, журналистом и редактором в Москве. Так сложилась жизнь, и я ей за это благодарен.
Конечно, самую большую страну мира, даже при самом лучшем с нею знакомстве, ни в какую книгу не уместишь. Как ни соблазнительно заняться, например, географическими описаниями, от них придется почти полностью отказаться. В конце концов, густые леса вроде Сибирской тайги есть и в Канаде; пустыни можно увидеть в Африке; заполярные красоты – в Гренландии; а полноводных рек, живописных гор или красивых городов много по всему свету. Очевидно, надо выбрать нечто такое, чего ни в какой Африке и ни в какой Гренландии не найдешь. Это «нечто» – жизнь людей, населяющих Союз Советских Социалистических Республик.
В повседневной нашей жизни мы придаем больше значения характеру людей, чем образу их мыслей. Добрый, веселый, щедрый, покладистый, общительный человек с резко противоположными нам идеями легко переносим, и с ним возможны самые сердечные отношения, несмотря на разницу взглядов. Напротив: человек злобный, угрюмый и лишенный чувства юмора тяжел даже для друзей, полностью разделяющих его убеждения. Вот почему, чем дольше живешь в России, тем больше привязываешься к ее людям. Они в большинстве и добры душою, и щедры на редкость, и гостеприимны, и общительны, и с великолепным юмором. Другое впечатление остается у людей, побывавших в России с коротким визитом: они не успевают проникнуть в душу человеческую и ужасаются образу мыслей рядового русского гражданина. Я постараюсь сейчас коротко рассказать, о чем думает, как судит и мыслит о событиях мой соотечественник, но не хочу, чтобы это настроило вас враждебно; в дальнейших главах выяснятся некоторые причины «советского» образа мыслей, а пока, читая изложение этих мыслей, помните о привлекательном облике жителя России и знайте: не очень он в своих мыслях виноват.
Итак, вот что думает про себя (а не для публичных высказываний) гражданин СССР, который может быть и токарем, и колхозником, и чиновником, и инженером, и артистом, и продавцом в магазине.
«Я живу в необычной стране, где создается совершенно новое общество – коммунизм. Пятьдесят лет назад рабочие, крестьяне и солдаты под руководством Ленина совершили революцию, и это было справедливо, потому что были уничтожены капиталисты и установилась советская власть. Революция была неизбежна: ведь Карл Маркс открыл единственно правильный закон развития человечества: первобытно-общинный строй – рабовладельческий строй – феодализм – капитализм – социализм – коммунизм. Так что деваться некуда, и мы волею судьбы оказались во главе поступательного движения истории – первыми перешли от капитализма к социализму.
За пятьдесят лет мы сделали громадные достижения: построили тысячи заводов, запускаем в космос спутники, владеем атомными и водородными бомбами, стали страной сплошной грамотности, имеем бесплатное образование, бесплатную медицинскую помощь, социальное обеспечение в старости. Угнетенные люди всего мира смотрят на нас с надеждой.
Правда, жизнь у нас тяжелая и скучная. Зарплаты никогда не хватает, живем тесно, еды в обрез, одежда дорогая и достать хорошие заграничные вещи трудно. Но теперь вот проходит экономическая реформа, новая власть занимается повышением жизненного уровня, так что должно стать полегче. Ну и, понятно, на оборону много денег уходит: капиталисты ведут гонку вооружений, приходится и нам вооружаться, хотя мы целиком за мир. Отстанем – сразу нападут и завоюют. А тогда пропало дело – реставрируют капитализм, заводы, фабрики и землю опять захватят миллионеры и будет как до революции.
Жаль только – не везет России с руководителями. После смерти Ленина власть захватил Сталин, от него и пошло. Он, конечно, хотел хорошего – превратить страну из аграрной в индустриальную, ликвидировать кулаков-богатеев в деревне и коллективизировать сельское хозяйство. Но делал это жестокими методами – не русский ведь человек был, грузин, восточный деспот. А в последние годы жизни, говорят, был совсем сумасшедшим – понятно, чего уж хорошего от него ждать.
Но только и Хрущев толстопузый был ничуть не лучше. Арестовывал он поменьше, казнил совсем мало – это да. Но Сталин хоть цены снижал раз в год, а при Хрущеве они только поднимались. И потом, зачем ему нужно было весь этот цирк устраивать с разоблачением Сталина на двадцатом и на двадцать втором съездах? Хотел ликвидировать культ личности – ну и ликвидируй потихоньку, а то крик на весь мир. Популярности добивался, хотел место Сталина занять в истории, но куда ему до Сталина: труба пониже и дым пожиже! Сковырнули его в конце концов и правильно сделали, а то бы он совсем развалил сельское хозяйство своими фокусами – то с кукурузой, то с освоением целины, то с отнятием коров у колхозников.
Посмотрим, что теперь Брежнев с Косыгиным и Подгорным сделают. Они все к чему-то готовятся, широких обещаний не дают, языком зря не болтают, как Хрущев. Может, это и хорошо. Пока легче жить не становится, но ведь и хуже не делается – у нас на Руси и это благо.
В газетах, конечно, по-прежнему много врут, иногда читать противно. Только иначе-то трудно: буржуазная пропаганда любые наши недостатки и трудности раздувает. Напишешь, что рабочие бедно живут – они там за границей сразу: ага! Вот вам, дескать, научный социализм, сами пишут, что жизнь тяжелая. И это нанесет удар международному коммунистическому движению. Зарубежным коммунистам и так очень трудно работать – разоблачение Сталина им сильно повредило, венгерская контрреволюция еще неприятностей подбавила, Мао Цзэ-дун проклятый их раскалывает, Чехословакия подоспела, – а тут еще мы будем в своей печати плохое про нас самих писать? Нет уж, мы лучше о наших недостатках помолчим, постараемся с ними тихо справиться, без шума. А об успехах, если правда, надо говорить громко, это привлекает к нам всех рабочих и крестьян в других странах.
Последнее время много идет разговоров и анекдотов всяких о нашей и ихней жизни. По радио тоже слышно – и Би-Би-Си, и «Голос Америки», и «Свобода», когда прорвется, – что в свободном мире жизнь, мол, лучше. Говорят, в Америке – так там даже рабочие ездят на собственных машинах и все живут в отдельных квартирах, а коммунальных квартир совсем нет. Если не врут, то это странно: у нас все-таки социализм, рабочему человеку должно быть легче, там ведь его капиталисты эксплуатируют. Да, тут призадумаешься – молодежь такие вещи теперь говорит, что раньше за это бы... знаете куда? Но, с другой стороны, надо помнить, что капитализм ведет против нас бешеную пропаганду и идеологическую диверсию. Хотят соблазнить нас тряпками, сытым брюхом, мещанским благополучием и под шумок повернуть колесо истории вспять. Смешно, на что они рассчитывают? Вот эти наши молодые ребята – кричат, кричат, иногда пропаганду «Голоса Америки» повторяют, а спроси их: чего вы хотите, чего добиваетесь? Не ответят. Мы, мол, за свободу слова, за свободу печати, против диктатуры. Хорошо, а какая свобода вам мерещится – буржуазная? Это что же значит: пустить к нам капиталистов, заводы наши им продать с молотка, частные лавочки открыть? Чудаки! Конечно, плохо живем и несправедливости много и света не видим – но ведь неизбежный исторический этап, железные законы марксизма. Вы что, голубчики, против марксизма? В общем не против? То-то же! С такими разговорчиками докатитесь до прямой контрреволюции и попадете, куда эти два подпольных писателя попали – Синявский и Даниэль. Подумайте только, клевету на родную страну писали и за границу продавали. Ведь это же надо потерять последние остатки совести и патриотизма! То-то буржуазные пропагандисты из себя выходили, когда Верховный суд приговорил этих писателей к лагерям. Подумаешь, дали им семь да пять лет – при Сталине их бы без всякого суда в два счета к стенке поставили. Об этом Михаил Шолохов так открыто и сказал на съезде партии.
Нет, теперь всякому видно – не сталинские времена, дышать легче. Вот только одна беда: наверху руководители сменились, а внизу те же самые живоглоты сидят. Взять хоть нашего директора. Собака собакой, чтобы план выполнить и свою жирную премию заработать, три шкуры с людей спускает. Кричит: «военный заказ, для арабских друзей работаем, голову снесу за невыполнение!» Кому они нужны, эти друзья-то арабские? Качаем да качаем наши миллионы в этот Египет, да в Сирию, да в Алжир, – а толку нисколько. Вот, всыпали им по первое число, несмотря на советское оружие, на нашу заводскую продукцию. И кто всыпал-то – евреи, которых там в Израиле всего-ничего, два миллиона с лишним. Это как с китайцами: десять лет их поили-кормили, сами голодные сидели, и заводы им, и оружие, и машины, и что хотите. А потом они против нас же и обернулись. Теперь говорят «клика Мао Цзэ-дуна». Завтра может быть «клика Насера» или «клика Кастро» – и плакали денежки.
Хотя, конечно, начальству виднее. Оно больше нас знает. Нам только и известно, про что в газетах пишут. Созвали на митинг против Израиля – мы и идем, поднимаем руки. Не с нашим образованием соваться в большую политику. Да если и не согласен с чем – разве проголосуешь против? Никогда. Это что ж, значит, все за, а ты один против? Глупо, только беду на себя накличешь. А если заранее сговориться с друзьями – давайте, мол, на ближайшем митинге «против» проголосуем, – так это уже будет организация. И не какая-нибудь, а контрреволюционная. Против кого голосовать? Против партийного решения – ведь оно принято раньше, чем нас спросили. Значит, против советской власти, против правительства. А за такое дело и сегодня поедешь в дальние края, если не хуже.
Нет, напрасно кричат все эти мальчишки насчет свободы. На что мне ихняя свобода – с хлебом не съешь, в карман не положишь и шубу из нее не сошьешь. Вот, даст Бог, пятилетку выполним да урожаи хорошие пойдут – тогда, может быть, строительство побыстрее двинется и я получу, наконец, квартиру. Лет уж десять обещают, а достаются квартиры все больше начальникам. И начальников этих до того много, что до простого жителя никак очередь не дойдет. Жаль, погорячился я тут недавно при распределении квартир, сказал им в глаза, что все квартиры начальство себе грабастает. Теперь они на меня зуб имеют – будут тянуть, пока я тут сдохну в своей одной комнате со всей семьей да с нашими извергами-соседями. Надо будет пойти в завком, спрятать гордость свою подальше, да поговорить с кем надо по-хорошему, водочки, что ли, бутылку поставить – может, дадут, наконец, пожить по-человечески.
Интересно, доживу ли я до коммунизма – хоть поглядеть, как это будет: все без денег, всем по потребности. Сколько раз его уж обещали, коммунизм этот, да все откладывают. В последней программе партии, в 1961 году, прямо написали: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». А сейчас что-то убрали эти слова со всех плакатов. Так и помрешь, не повидав коммунизма, – обидно».
Пожалуйста, не думайте, будто я написал сейчас пародию или привел мысли какого-нибудь тупицы. Отнюдь нет! Изложение таких мыслей в различных вариантах я слышал сотни раз от самых разных людей, говоривших со мною откровенно – как с доверенным человеком, а не как с журналистом. Среди этих людей были весьма образованные, даже интеллигентные, и когда я осмеливался указать им на полное отсутствие логики в их рассуждениях, они искренне удивлялись. Они тут нее заявляли, что их позиция отличается от «газетной», что они ведь смело критикуют и плохие условия жизни и даже международную политику. И, глядя на меня подозрительно, спрашивали: ведь в главном-то я разделяю их убеждения? Не хочу же я сказать, что надо возвращаться к капитализму? И если я давал недостаточно определенный, уклончивый ответ на эти вопросы, собеседник немедленно прекращал разговор и чаще всего испуганно уходил. Иные говорили: «Ну, если для вас нет вообще ничего святого, тогда мы не столкуемся». Или: «О таких вещах я и говорить не хочу».
Убеждение в незыблемости, в некоей высшей справедливости основ существующего в России строя сидит в людях очень глубоко. Сидит, вопреки любой очевидности. Чтобы подтвердить это важнейшее обстоятельство, я приведу отрывок из статьи самого Андрея Синявского – человека, которого меньше всех можно обвинять в приверженности к русской диктатуре. За честную и суровую критику этой диктатуры писатель Андрей Синявский пошел на семь лет в лагерь, он истинный борец, умный и высоко талантливый человек. Ему принадлежат знаменитые слова, звучащие приговором всей советской системе: «Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали».
Это я цитировал статью А.Д.Синявского «Что такое социалистический реализм». Предельно ясно, точно, убедительно. Позиция автора не вызывает никаких сомнений, не правда ли? Но вот что написал Андрей Синявский в той же статье, когда его перо логически дошло до самых основ системы:
«Стоит мне произнести «советская власть», как я тут же представляю себе революцию – взятие Зимнего, тарахтенье пулеметных тачанок, осьмушку хлеба, оборону красного Питера – и мне становится противно говорить о ней непочтительно. Рассуждая строго логически, «советская власть» и «социалистическое государство» – это одно и то же. Но эмоционально – это совсем разные вещи. Если против социалистического государства у меня что-то есть (самые пустяки!), то против советской власти я абсолютно ничего не имею. Это смешно? Может быть. Но это и есть романтизм».
Андрей Синявский не предназначал эту статью для публикации на родине, он переслал ее за границу, где она была напечатана под псевдонимом «Абрам Терц». Стало быть, он не кривил душою и не подделывался под требования внутренней пропаганды. Он был вполне искренен, будьте уверены. Он вполне искренне допустил поразительную непоследовательность, прямой алогизм. Допустил, потому что, выросший и воспитанный в послереволюционной России, он так думал, так чувствовал. Замечу в скобках, что последней цитатой из статьи Синявского изо всех сил пользовался на суде его адвокат. Но советская власть не умилилась теплым к ней отношением со стороны подсудимого. Прокурор огласил первую из двух приведенных мною цитат, и писателя приговорили к лишению свободы сроком на семь лет в «исправительно-трудовом» лагере. Его послали на каторгу, которую он себе напророчил.
Замечательно, что сам автор понимал, чувствовал логический порок своей статьи. Перо запнулось, он написал: «Это смешно? Может быть. Но это и есть романтизм».
То, что А.Синявский назвал в себе романтизмом, на самом деле имеет мало общего с какой бы то ни было романтикой. Что это такое на самом деле – попытаюсь объяснить в конце книги, когда у нас в распоряжении будет больше фактов и сведений о повседневной жизни русского общества. А здесь сказку лишь, что если уж такой человек как Синявский оказался непоследователен в оценках и усматривал некую высшую справедливость в революции, в советской власти – то чего же требовать от менее одаренных мыслителей, каковыми являются 95 процентов всех граждан Советского Союза?
Работая над моей книгой, я показал эти страницы английскому коллеге, крупнейшему знатоку России и такому же, как я, горячему поклоннику таланта Андрея Синявского, Англичанин был поражен и попытался объяснить так: статья «Что такое социалистический реализм» написана в 1956 году. Может быть, тогда, всего через три года после смерти Сталина, Синявский еще не обрел способность мыслить строго логически, он, как и вся Россия, не оправился тогда от дурмана сталинщины. Сегодня он не написал бы второго отрывка.
Что ж, может быть. Тем более, что сегодня, когда шел наш разговор, Андрей Синявский находился на каторге, а там многие пересматривают свои жизненные позиции. Я имею право так писать, сохраняя полную почтительность к Синявскому: я сам пробыл в «исправительно-трудовом» лагере пять с половиной лет, с 1947 по 1953 год, и это, поверьте, были годы основательных размышлений.
Историки, исследующие итальянский и германский фашизм, до сих пор пытаются дать исчерпывающее объяснение тому факту, что режимы Муссолини и Гитлера пользовались поддержкой широких народных масс и практически не имели дела ни с каким сопротивлением, ни с каким подпольем внутри своих стран. Одна из версий, на мой взгляд, самая правдоподобная, заключалась в том, что фашизм говорил обывателю: ешь и молчи. И итальянцы и, особенно, немцы жили во время фашизма довольно сытно и благополучно. Это объяснение не подходит, однако, к коммунистическим режимам – в частности, к русскому. Вместо «ешь и молчи» коммунистическая диктатура требует: «ешь поменьше и кричи ура». И, как видите, народ подчиняется целых пятьдесят лет. Некое подобие «ура» прокричал, пусть сквозь зубы, даже Андрей Синявский. Тут никаким простым объяснением не отделаешься, тут надо исследовать, и чем глубже, тем лучше.
Цель этой книги – скорее показывать, чем исследовать, но ведь точное знание фактов необходимо в первую очередь на любом уровне изучения предмета. Я покажу сейчас тот механизм, который формирует изложенное выше мировоззрение советского гражданина.
III.
Старинная русская поговорка гласит: воспитывай младенца пока он поперек лавки лежит; а как вдоль лавки ляжет, так уж поздно будет. Изречение сильно отдает фрейдизмом, но, хотя учение Фрейда яростно отвергается в СССР, весь воспитательный аппарат действует в соответствии с этой «народной мудростью».
Подавляющее большинство русских женщин работает наравне с мужьями – иначе невозможно прокормить даже небольшую семью. Работают и беременные – им предоставляют оплаченный отпуск лишь на восьмом месяце (до недавнего времени давали только на девятом). И через два месяца после рождения ребенка женщине снова перестают платить: хочешь – возвращайся на рабочее место, не хочешь – можешь продлить отпуск до года, но уж за свой собственный счет. Последней возможностью пользуются очень немногие, жить-то не на что.
В результате всего этого миллионы младенцев в самом нежном возрасте попадают в так называемые ясли. Учреждения с этим библейским именем, содержащие детей от двух месяцев до трех лет, широко распространены в стране. Мать утром кормит ребенка грудью и относит перед работой в ясли где-нибудь недалеко от ее завода или конторы; четыре часа спустя она получает право уйти на час с работы для нового кормления ребенка; а те, у кого много молока, сцеживают его в бутылочку и оставляют в яслях для своего малыша. Впрочем, свой законный час кормления они все равно берут, используя его для покупок или других семейно-хозяйственных дел, которых всегда так много у русской женщины. По дороге домой, после окончания трудового дня, женщины или их мужья забирают младенцев домой до следующего утра. Когда период кормления грудью оканчивается, наступает некоторое облегчение: мать может не посещать ясли целый рабочий день.
Начиная со второго года жизни, малышей в яслях учат говорить, а кое-где петь и танцевать; специальные воспитатели играют с ними в игры, разработанные сектором дошкольного воспитания Академии педагогических наук СССР. И когда ребенка в трехлетнем возрасте «выпускают» из яслей, он уже весьма политически грамотен. Он знает массу умильных историй про «дедушку Ленина, который был самым лучшим человеком на свете» (раньше знал и про «великого дядю Сталина»); он знает, что «раньше у нас в стране правил плохой и злой царь, а потом рабочие и крестьяне его свергли и стали управлять сами»; что «самые лучшие, самые умные люди у нас в стране входят в коммунистическую партию и они называются коммунистами»; и даже что «за океаном, в Америке, сидят проклятые буржуи, которые хотят убить всех коммунистов и вернуть на прежнее место царя». Это, так сказать, лишь азы политграмоты. Трехлетние малыши обычно осведомлены и побольше. Они в курсе дела насчет непобедимой и храброй Советской армии, насчет славных пограничников, которые день и ночь сторожат нашу землю, не пуская на нее врагов, и так далее.
С самого невинного возраста малыша учат не только любить, но и ненавидеть. Даже так: не столько любить, сколько ненавидеть. Злобные враги, отвратительные и коварные буржуи-капиталисты занимают важное место во многих советских сказках для маленьких детей. На картинках этих буржуев изображают толстыми, страшными, с оскаленными зубами. Попробуйте убедить трехлетнего малыша, что дело обстоит не совсем так! У вас ничего не выйдет: детская душа чиста и прямолинейна, она не принимает раздвоения. И если вы покуситесь на авторитет воспитательницы из яслей, начнете по вечерам учить маленького чему-нибудь другому, то ребенок занервничает и может вас, родителей, даже возненавидеть. Большинство отцов и матерей не делает поэтому никаких попыток полемизировать с ясельной «политграмотой», и первичные абсурдные представления утверждаются в человеке исключительно прочно.
С трех до семи лет маленький советский гражданин посещает следующее воспитательное учреждение – детский сад. Мест в детских садах Советского Союза гораздо больше, чем в яслях. Плата за пребывание в детском саду очень невысока – в среднем около 10 долларов в месяц, включая питание и, конечно, воспитание.
За четыре года, проведенных в детском саду, ребенок познает многое. Он, например, замечает несоответствие между рассказами о счастливом детстве в Советском Союзе (ежедневный репертуар воспитательниц) и собственной жизнью в семье. Он постигает неравенство между людьми, далее между детьми в группе детского сада. И в первые год-полтора задает головокружительные вопросы как родителям, так и воспитателям. У моего четырехлетнего сына его «коллега» по детскому саду деловито спросил:
— Скажи, Митя, а твой папа, когда пьяный приходит, маму бьет или нет?
Митя ответил, что его папа никогда пьяный не приходит. И был бит сверстником за явную ложь. «Как это пьяный не приходит? У всех папы приходят домой пьяные».
Воспитательницы детских садов – женщины закаленные, они привыкли ничему не удивляться. Они умеют «идеологически выдержанно» ответить на любой дикий вопрос из социальной, религиозной или национальной области. Если они видят, что какой-нибудь малыш задает слишком уж рискованные вопросы, следует предупреждение родителям: воздержитесь от опасных разговоров при ребенке. Родители воздерживаются.
В результате у маленького гражданина постепенно выковывается очень важная в советском обществе черта – понимание, о чем можно спрашивать и вообще упоминать, а о чем нельзя. Типичное оруэлловское двоемыслие, основанное на инстинкте самосохранения. Много позже, если ребенок станет партийным работником или журналистом, про него скажут, что у него хорошее политическое чутье – это в Советском Союзе звучит похвалой, без всякого оттенка иронии. Если же он не станет, как принято говорить в России, «работником идеологического фронта», то чутье, развитое в детском саду, поможет ему прожить жизнь без неприятностей – где надо смолчать, где надо прокричать «ура», а где надо – даже критически высказаться (ведь критика недостатков, если она «конструктивна» и лежит в определенных пределах, поощряется партией).
Однако не только это качество развивается в детском саду. Персонал прилагает громадные усилия, чтобы воспитать в детях так называемое чувство коллективизма. Под этим понимается только одно: безусловное подчинение меньшинства большинству, а всех в целом – одному руководителю. «Все едят кашу, а ты не ешь – стыдно!» «Все поют про красный флаг, а ты не поешь – ты что же, против всех?» Самый большой грех в детском саду – чем-нибудь выделяться, чем-нибудь отличаться от остальных. Воспитатели легко добиваются, что таких детей дразнят, травят, даже бьют. И это действует исключительно сильно. Дети очень заботятся о том, чтобы «быть как все»; если мать утром предложит малышу надеть какую-нибудь обновку, с его точки зрения экстравагантную, – он откажется: «меня дразнить будут». С другой стороны, у детишек появляется особая «коллективная ревность», они высматривают индивидуальные особенности у сверстников и стараются в меру сил их подавить – поднять «индивидуалиста» на смех, побить, а то и нажаловаться на него воспитателю.
Этот «коллективизм» тоже остающийся в человеке на всю жизнь, очень сродни консерватизму – недаром ведь в отношении одежды или соблюдения так называемых «внешних приличий» русские – самая консервативная нация в мире. Совсем еще недавно, лет пять назад, комсомольские патрули буквально вылавливали на улицах молодых людей в узких брюках, в рубашках навыпуск или в темных очках (?). В курортных городах, главным образом в Сочи и Ялте, милиция арестовывала и штрафовала мужчин в шортах, а женщин с чрезмерным декольте. Помню, как летом 1961 года работник Запорожского горкома комсомола (на Украине) с энтузиазмом рассказывал мне о принятых там мерах против «стиляг» (так он называл нестандартно одетых юношей и девушек):
— Наши патрули ловят этих узкобрючников, затаскивают в ближайший подъезд и режут ножницами одну штанину. Здорово действует!
Сейчас узкие брюки, а летом рубашки навыпуск – почти норма. Но идет борьба с длинными волосами у юношей и с короткими юбками у девушек. Через три-четыре года смирятся и с этим – начнут бороться против чего-нибудь другого, против очередного «тлетворного влияния Запада».
С первого взгляда все эти консервативные «перегибы» не кажутся чем-то серьезным. Они выглядят откровенно глупо, да и проходят с течением времени. На деле, однако, мы встречаемся здесь с проявлением того же «коллективизма», воспитываемого с самых ранних лет. Мысль, что коллектив может и даже должен вмешиваться в частную жизнь каждого, кто в чем-то отклоняется от стандарта, звучит в Советском Союзе аксиомой. Сомнения в правильности этой аксиомы только-только начинают зарождаться – да и то главным образом в кругах интеллигенции.
Параллельно с этим, как логическое .следствие, развивается в маленьких людях и нетерпимость ко всему странному, необычному, не такому как у всех. «Непривычно – значит плохо» – вот железная формула советской нетерпимости. Человек, воспитанный «по всем правилам» в Советском Союзе, не умеет давать самостоятельную оценку новым для него явлениям. И в малом (ширина брюк) и в большом (марксистская философия, например) он решительно избирает «единственно правильный» курс, не делая реальных сопоставлений. И когда сама жизнь, очевидные факты сталкивают его с «единственно правильной» точки зрения, он теряется, злится, старается опровергнуть факты или просто не замечать их. Нелегко в зрелом возрасте менять весь образ мыслей, если и «единственно правильные» концепции на все случаи жизни и нетерпимость ко всяким иным концепциям ты впитал буквально с молоком матери!
Так что влияние детского сада на формирование человека, как видите, огромно. В человеке развиваются черты, жизненно необходимые власти, режиму. Кроме того, существование широкой и все растущей сети яслей и детских садов преподносится народу как трогательная забота партии о подрастающем поколении да и о родителях одновременно. И сегодня в России почти никто не сомневается в нужности, полезности, даже неизбежности этой воспитательной сети. Если слышатся иногда жалобы, то они носят частный характер: в таком-то районе не хватает мест в яслях и детских садах, в таком-то детском саду плохо кормят, в таких-то яслях дети часто болеют. О возможности освободить женщин-матерей от необходимости работать, хотя бы в первые три года жизни ребенка, никто и не заикается – ведь для этого пришлось бы резко поднять заработок мужчин или не менее резко снизить цены, а такие предложения звучат чистой утопией.
Поэтому советская пропаганда очень заботится об идеологическом обосновании женского труда. Пропагандисты опираются здесь на идею женского равноправия и достигают неплохих для себя результатов. Женщина-домохозяйка (несколько миллионов таких есть в стране) рассматривается как неудачница, как отсталая личность, навек привязавшая себя к плите и корыту. О том, как привязаны к плите и корыту работающие женщины, как выбиваются они из сил и в 35 лет становятся старухами, пропаганда, естественно, умалчивает. И до сих пор женский труд в СССР рассматривается самими женщинами не как экономическая необходимость, а как результат стремления стать вровень с мужем, быть независимыми. Некоторые хорошо зарабатывающие мужья предлагают женам оставить работу и встречают отпор: как это так, ты хочешь сделать меня служанкой?
Социологических исследований в этой области в СССР не существует, и население пока не отдает себе отчета, как разрушительно действует «равноправие» не только на женщину, но и на семью в целом. Работающая жена, вечно усталая, замученная, при всем желании не может дать мужу достаточно любви и комфорта. И муж ищет – и легко находит – другую женщину. Число семейных трагедий такого рода в Советском Союзе колоссально, оно намного больше числа разводов. А если семья существует лишь формально (часто ради детей), то жизнь такой семьи становится истинным адом. Ссоры между супругами, грязные скандалы происходят, как правило, на глазах детей, потому что дети в СССР вообще не имеют отдельных комнат. Легко представить себе моральные комплексы несчастных малышей, растущих в такой обстановке. По-иному, но тоже плохо, чувствуют себя дети, пережившие развод супругов, когда мама и папа вдруг становятся враждующими сторонами и между ними непонятным для маленького образом нарушается естественное единство. Мои родители развелись, когда мне было восемь лет – я хорошо помню, что это для меня значило.
Все эти переживания, все свое горе дети, понятно, несут в детский сад. Но воспитательницы, часто по натуре добрые и любящие детей, мало чем могут помочь в таких ситуациях. Коммунистическое вероучение похоже на религию во всем, кроме одного, – оно не дает духовного утешения.
Зато другие дети, не испытавшие дома таких катастроф, детально узнают о них в детском саду. Если у них, по счастью, родители живут дружно, отец не пьет, сквернословия не слышно, то все равно они всегда в курсе дела насчет пьянства, семейных скандалов, измен, разводов и прочего. И благополучие в собственной семье не спасает моральные устои малышей от катастрофического расшатывания. Ребенок слышит каждый день, что у одного папа пьянствует и избивает маму, у другого папы нет, а мама приводит по вечерам пьяных дядей, у третьего папу за что-то арестовали, у четвертого дома не умолкают грязные ругательства и так далее. Он начинает считать подобные события нормой жизни, и этому влиянию ничто практически не противодействует – ведь о Десяти Заповедях ребенок не имеет понятия.
Вот такими приходят эти семилетние малыши из детских садов в школы – уже умудренными жизнью, знающими ее многие темные стороны, приученными говорить на людях одно, а думать другое, и считающими всех людей вокруг подозрительными и опасными. За всем этим в них живет прочное убеждение в «единственной правильности» того порядка, в котором они растут. В них уже сильны консерватизм и бездумная непримиримость ко всему непривычному. Такие дети, как правило, легко и быстро осваиваются в школьной обстановке.
IV.
В первом классе общеобразовательной школы (обязательной для всех детей в СССР от 7 до 14 лет) встречаются два типа маленьких граждан: те, что пришли из детских садов, и те, которые воспитывались дома. Первые доминируют в классе.
Учителя начальной школы охотно признают, что «домашние» дети, как правило, более интеллектуальны, лучше воспитаны внешне, более вежливы и ласковы. Но те же учителя гораздо больше любят «детсадовских» учеников. С ними педагогу неизмеримо легче.
Ребенок из детского сада не так капризен, не так требователен, не так чувствителен, как воспитанный дома. Он осознает себя не столько как личность, индивидуальность, сколько как член коллектива. Он привык спокойно реагировать на мелкие обиды и умеет постоять за себя, пустить, если надо, в ход кулаки, а потом свалить вину на другого. Он уже знает, что понятие «справедливость» относительно, что важно вовремя сказать нужное слово.
А педагог в первую очередь озабочен тем, чтобы «создать в классе коллектив» (это официальный термин советской педагогики). Дети из детсада помогают «создавать коллектив», а домашние мешают. Учитель вовсе не хочет подавлять или дискриминировать кого-либо в классе, но это получается само собою, ибо всякое проявление индивидуальности идет вразрез с намерением и долгом учителя. Кроме того, пришедшие из детского сада всегда подчиняют себе остальных. Если это делается иногда с присущей детям жестокостью, учитель воспринимает жестокость как неизбежное зло. Он ведь сам коллективист, сам так воспитан и ни за что против большинства не пойдет. А если придет к нему мать «домашнего» ребенка с жалобой, что малыш горько плачет дома и не желает идти в школу по утрам, учитель знает, что сказать:
— Видите ли, ваш ребенок не привык к коллективу. Он у вас немножко индивидуалист. Чем скорее он это в себе переборет, тем лучше. У нас дети хорошие и в конце концов он с ними подружится, но первое время и ему трудно и им с ним трудно. Отсюда взаимные обиды. Вы не беспокойтесь, я посмотрю, чтобы его не обижали, а вы, со своей стороны, внушайте ему, что жаловаться на коллектив нехорошо, что коллектив всегда прав, и надо к нему приспособиться.
Родители вздыхают, но ничего ужасного в таких доводах не видят. С течением времени ребенок, действительно, перестает жаловаться на школу, он приспосабливается тем или иным путем: либо усваивает черты «полноценного члена коллектива», либо замыкается в себе, и тогда его рано или поздно оставляют в покое.
А политическое воспитание идет своим чередом. Из восьмидесяти страниц русского букваря – книги с картинками для первого класса – шестьдесят три посвящены либо Ленину, либо революции, партии, Кремлю, советской армии и так далее. На эти темы в букваре и короткие рассказы, и картинки и стихи, которые дети должны учить наизусть.
Учебный год начинается с 1 сентября и почти сразу же учитель начинает готовить детей к празднику 7 ноября – очередной годовщины революции. Каждому дается стихотворение или песенка на политическую тему: выучить и исполнить на праздничном утреннике, который состоится в школе. Еще не умея читать, маленькие заучивают эти пропагандистские стишки и песенки «с голоса». В этом, как правило, им помогают родители, читающие стишки детям дома. Отказаться помогать ребенку в выучивании бездарного вздора – невозможно. Ему нельзя объяснить, почему это вздор, а то он придет в школу и передаст объяснения учителю, после чего у родителей могут начаться весьма серьезные неприятности. Нельзя и просто отказать – будет глубокая детская обида. Как же так, все папы и мамы помогают своим детям готовиться к празднику, а мои родители не хотят!
В общем, никто не отказывает, и на утреннике принаряженные детишки мило лепечут рифмованную пропаганду. Родители, сидящие тут же, тают от гордости за своих способных деток, пропуская мимо ушей содержание того, что они декламируют и поют – ну кто же, в самом деле, принимает всерьез всякую детскую чепуху! Но сами исполнители принимают вирши о «мудром Ленине», о «партии, которая дала нам счастливое детство» совершенно серьезно. Они все больше этим пропитываются.
Такая обработка – с постепенным изменением методов – идет как минимум семь лет, а большей частью десять, потому что все больше и больше людей в Советском Союзе получают не семилетнее, а так называемое «полное среднее», десятилетнее образование. По ходу учебы в школе ребенок неминуемо становится членом политических организаций – в восемь лет его торжественно принимают в «октябрята», в десять – еще более торжественно – в пионеры, причем в этот момент он дает так называемое «торжественное обещание», своего рода присягу на верность партии, перед застывшими в строю товарищами.
В четырнадцатилетнем возрасте школьник получает возможность вступить в комсомол – коммунистический союз молодежи. Это важная организация: в свое время Шелепин, а потом Семичастный стали шефами тайной полиции – КГБ СССР – после того, как поработали известный период секретарями ЦК комсомола. Число желающих вступить в комсомол в последние годы сильно убывает, но и теперь около половины всех школьников становятся комсомольцами.
Октябрята, пионеры и комсомольцы проходят в этих своих организациях практический курс еще одной важной в России науки, которую я назвал бы «иерархизмом». Дело в том, что во всех детских политических организациях есть выборные «вожди», «начальники», которым остальные обязаны подчиняться. Их выбирают по всем правилам коммунистической внутрипартийной демократии, то есть формально за них голосуют (и даже против можно голосовать), а фактически избранными всегда оказываются те, кого «рекомендуют сверху». Так у одних закладываются основы карьеризма, другие приучаются беспрекословно подчиняться, и все вместе образуют первичную иерархию. Они привыкают к иерархизму и, попав после школы в строго расслоенное советское общество, не ощущают его бремени. Понятия коллективизма, то есть подчинения меньшинства большинству, и иерархизма, то есть подчинения большинства ничтожному меньшинству, не вступают в противоречие в их сознании, хотя это главное противоречие «социалистического» общества в СССР бросается в глаза каждому стороннему наблюдателю на третий день пребывания в стране.
Политическая обработка человека отнюдь не заканчивается с окончанием школы – она продолжается всю его сознательную жизнь. Начать с того, что человек читает газеты и журналы, ходит в театры и кино, слушает радио и смотрит телепередачи. А по выражению Сталина, до сих пор нисколько не утратившему силы, «печать – самое острое, самое сильное оружие нашей партии». Печать, радио, кино, телевидение, определенного сорта литература – надежно ведомые отделом пропаганды ЦК партии и не менее надежно контролируемые цензурой – каждый день вбивают в головы взрослых все то же, что преподносят малюткам в яслях – обожествление Ленина, самовосхваление партии, консерватизм, патриотизм, нетерпимость к инакомыслящим, ненависть к Западу, веру в некий будущий коммунистический рай. Как это конкретно делается – я надеюсь показать в главе VI, а здесь отмечу лишь, что этот способ идеологической обработки – не единственный. Есть и другие.
Где бы человек ни работал, он всегда состоит под присмотром местной партийной организации. Даже если он не член партии, его следует «воспитывать». Так и говорят – «воспитывать», хотя воспитуемому может быть за пятьдесят и он может носить звание профессора. Для такого воспитания повсеместно организуются кружки и семинары по изучению, главным образом, истории КПСС или марксистской философии (никакая другая философия изучению не подлежит). «Сеть партийного просвещения», как собирательно именуются все эти кружки и семинары, работает с октября по июнь ежегодно, наподобие одного исполинского учебного заведения, раскинувшегося на всю страну. В каждом учреждении, заводском цехе, научной лаборатории, в ресторане, на киностудии, в таксомоторном парке, в колхозе – словом, везде – один день в неделю называется днем политучебы. В этот день люди остаются после работы на час, а то и на два, чтобы усваивать партийную премудрость под руководством пропагандистов.
Тут надо сказать, что политучебу не любит решительно никто. Всем она до смерти надоела. Если представляется случай, предлог пропустить занятие, улизнуть по уважительной причине – все делают это с радостью, в том числе и члены КПСС. Но открыто отказаться от занятий – дело совсем другое. На это пока решаются редкие единицы. «Отказчик от политучебы» это опасный ярлык. Партийная организация будет мстить такому изо всех своих немалых сил: его в должности не повысят, и премии к случаю не дадут, и путевки в дом отдыха ему не достанется. Нечего уж и говорить, что ему навсегда отрезан путь за границу – даже в Восточную Европу. Кому же хочется попасть в подобную опалу? Да и ради чего? Не проще ли посидеть смирно в день политучебы часок-другой, порисовать чертиков, слушая в сотый раз о борьбе Ленина с меньшевиками?
Однако и регулярную политучебу власти считают не совсем достаточным средством повседневного «воспитания». Кроме нее, по всей стране ведется так называемое «изучение текущих партийных документов». Так, например, за три месяца до 50-летия Октябрьской революции отдел пропаганды ЦК издал громаднейший и невероятно скучный документ длиной в 25 000 слов – так называемые «Тезисы ЦК КПСС о 50-летии Октября». И вот эти тезисы три месяца подряд «изучали», то есть читали вслух во всех учреждениях, на всех предприятиях. А газеты с серьезным видом сообщали, что «сталевары Магнитогорского металлургического комбината с энтузиазмом изучают программный исторический документ – Тезисы ЦК КПСС» или «животноводы колхоза «Красный Луч» с большим волнением приступили к изучению партийных Тезисов». Этих газетных сообщений никто, абсолютно никто, кроме корректоров, не читает, но никто и не приходит в ярость, каждодневно наталкиваясь на них в газетах. Так надо, к этому привыкли. Пропаганда к празднику. Все нормально.
Вот в этом нормальном восприятии абсолютно ненормальных вещей – главная беда моего соотечественника. Беда, но не вина: как ему вырваться за пределы своего рабского мировоззрения, если это мировоззрение вдалбливается в него чуть ли не с рождения, если вся окружающая жизнь идет по таким «нормам», если он отрезан от общения с миром и если основные его заботы сосредоточены на хлебе насущном.
Удивляться надо скорее обратному: как в такой стране, где человека ведут на партийном поводке от яслей до могилы, развивается свободомыслие? А оно развивается, и день ото дня все шире.
V.
После того, как я попросил политического убежища в Великобритании, мне пришлось десятки раз слышать один и тот же вопрос:
— Скажите откровенно, почему вы все-таки это сделали? Ну да, политические убеждения, несогласие с режимом диктатуры – все это так. Но конкретно, конкретно? Может быть, на вас были гонения? Или вы жили в нужде? Или причины семейного свойства? Что дало толчок к вашему отчаянному шагу?
Люди, задававшие вопросы, вполне искренне считали, что политическая обстановка в стране, поскольку она лично меня не затрагивала, не могла служить поводом для эмиграции. Эти люди живут в свободных странах, где политика – лишь одна из областей жизни, далеко не самая приятная, и где ею при желании можно просто не заниматься. Объяснять им мотивы моего поступка было очень трудно.
Я подумал, что такое объяснение нужно попытаться дать здесь, на вступительных страницах этой книги. Оно важно не само по себе – оно, я думаю, пригодится для понимания процесса освобождения мысли, идущего сейчас в России. Процесса трудного, зигзагообразного, подчас трагического, но абсолютно необратимого.
Мой пример хорош еще и потому, что я не был в России никаким исключением. Обыкновенный представитель сословия, именуемого там интеллигенцией; обыкновенный журналист среднего поколения – мне 43 года, я отлично помню Сталина, пережил войну, сидел в лагере (тоже обыкновенно для моих сверстников), видел изнутри «великое десятилетие» Хрущева, почти два года жил при теперешних хозяевах страны. Словом, таких, как я, в России миллионы.
Сразу же хочу предупредить, что никакого повода, никакого внешнего толчка к выезду из страны у меня не было. Более того, уезжая, я отдавал себе отчет, что нигде и никогда не буду так хорошо устроен в жизни, как был в Москве. В самом деле, к 1966 году я занимал превосходную и хорошо оплачиваемую должность заведующего отделом в редакции крупного журнала; жил в небольшой, но отдельной квартире в самом центре Москвы; писал книги, которые охотно издавали и на доходы от которых я даже купил автомобиль; постоянно ездил по стране, выступал по радио и телевидению; выезжал и в страны Восточной Европы; занимался любимым спортом – парашютизмом; был одним из первых членов основанного в 1957 году Союза журналистов СССР и пользовался лучшим в Москве закрытым клубом – Домом журналиста; семейные дела тоже были в полном порядке. Казалось, чего еще желать? Но при всем том, у меня не было в России ни одной счастливой, ни одной спокойной минуты.
Может быть, начало всему положил мой отец. Он был профессором математики в Ленинграде и главной звездой моей юности. Четыре предвоенных года мы прожили с ним вдвоем – мать после развода вышла вторично замуж и уехала в Москву, я же категорически пожелал жить с отцом в Ленинграде. Четыре года – с тринадцати до семнадцати лет – я смотрел на жизнь умными и ясными глазами моего отца.
Годы были страшные – 1937, 1938, 1939, 1940. Любое неосмотрительное слово могло стоить головы. Отец был готов к аресту в любой день и даже сделал мне все необходимые распоряжения – как поступать, если его заберут. Но он был человеком исключительной воли и отваги. До революции он командовал дружиной еврейской самообороны в Петербурге и открыто предупредил полицию, что если волна погромов, катившаяся тогда по России, дойдет до столицы, погромщики встретят сильное вооруженное сопротивление. Предупреждение подействовало – ни одного еврейского погрома в Петербурге так и не было.
Отец понимал, конечно, что царская полиция была благотворительным заведением по сравнению со сталинским НКВД и что в тридцатые годы никакой открытый протест был немыслим. Но он видел и силу и слабость террористического режима. Отец знал, что реки крови текли по стране для устрашения инакомыслящих, для подавления любой мысли о сопротивлении, для превращения 200 миллионов людей в нерассуждающих рабов. И он не хотел, чтобы его единственный сын стал одним из 200 миллионов рабов диктатуры. Рискуя жизнью, он стал по вечерам рассказывать мне правду о том, что творилось в стране.
Его риск заключался не только в том, что нас могли подслушать соседи (за тонкой перегородкой жил некто Минеев, гордо носивший значок «почетного чекиста»). Риск был куда сильнее: в те времена дети часто доносили на отцов. Такова была атмосфера психоза «борьбы с врагами народа» за стенами нашей комнаты, что я вполне мог счесть «врагом» и собственного отца. Тем более, что он, собственно, и был врагом – врагом насилия, террора, кровопролития, подавления свободы, унижения личности – всего того, что гораздо позже стали называть сталинщиной. Но я-то этого не понимал: школа, улица, газеты, радио, кино учили меня, что я живу в счастливом и свободном мире строящегося социализма, освещенного гением Сталина, и лишь кучка подлых врагов мешает достроить этот социализм. Разбить в подростке такую веру за один день было невозможно, а наутро после первого же разговора я мог, очертя голову, побежать в НКВД. Повторяю, таких случаев отцеубийства в те годы было очень много, и отец о них знал.
Несмотря на все это, он решился. Терпеливо, шаг за шагом, вливал он в мою душу противоядие от сталинской чумы. Он показал мне, что в стране давно нет никакой народной власти, а есть власть кучки негодяев, сеющей ложь и террор для сохранения собственных шкур. Тогда, в 1937 году, он сказал мне, что Сталин непрерывно трясется от страха, что он боится Гитлера и Чемберлена, но еще больше – собственного искалеченного народа («он и нас с тобой боится» – говорил отец). Когда в 1938 году с невероятным шумом появилась книга «История ВКП(б) – краткий курс» и началось насильственное заучивание этой книги буквально наизусть, отец тоже стал «изучать» эту книгу со мною – но по-своему. Он методично показал мне, что каждая страница «Краткого курса» наполнена ложью, что «философская» четвертая глава, написанная Сталиным, – примитивна, догматична, рассчитана на оглупление читателя.
— Поверь мне, – говорил отец. – Ты еще услышишь, как над этой книгой будут открыто смеяться, как будут удивленно спрашивать друг у друга: «Неужели мы считали этот бред откровением Высшего Разума?»
Предсказание сбылось с полной точностью. Сегодня при упоминании «Краткого курса» люди в России лишь улыбаются и пожимают плечами.
Но я теперь думаю, что, говоря о будущем крахе сталинского учебника, отец связывал это с крахом всей диктатуры в стране (хотя он не делал прямых предсказаний на этот счет). Если так, то он ошибался.
Отца не стало в самом начале войны. 29 января 1942 года он умер от голода в осажденном немцами Ленинграде. А я в 1940 году уехал в Москву, чтобы поступить в Авиационный институт, о котором давно мечтал, и потому остался в живых.
Помня отца, я всегда старался оценивать и анализировать ситуацию в стране настолько реалистически, насколько был в состоянии. Я, например, имел свою точку зрения на исход войны в первые, самые тяжелые ее дни. Я твердо считал, что союзники победят и, более того, Сталин удержит и укрепит власть в послевоенные годы. Я считал, что Сталину невероятно повезло: на Россию напали фашисты, еще более отвратительные в глазах народа, чем сталинцы. Кроме того, против фашистов поднялись все великие державы. Нацистская Германия в ходе войны оказалась гораздо сильнее, чем мне представлялось, но сомнений в победе у меня не возникало ни на одну секунду.
Когда в конце войны Сталин стал «освобождать» страны Восточной Европы и насаждать там коммунистические марионеточные режимы, его агрессивная политика была мне тоже абсолютно ясна. Я понимал, что это хуже, чем просто агрессия: это трусливое и наглое воровство, подбирание кусков, захват того, что «плохо лежит». Однажды я сказал близкому другу, что на месте Сталина не мог бы смотреть в глаза Трумэну и Эттли – ведь он же бесчестно воспользовался тем, что союзники при всем желании не могли в 1945 году защитить Восточную Европу от русского нашествия. Друг пришел в ужас, он умолял меня никому не повторять этого и благодарить Бога, что он не предатель. Оглядевшись и проверив, плотно ли закрыта дверь, друг шепотом сказал мне, что со мною не согласен: мы понесли огромные жертвы в войне и имеем право влиять на послевоенное устройство наших соседей. Тогда я спросил его, что было бы, если бы, скажем, Англия в 1945 году решила присоединить к себе Бельгию и Голландию – англичанам не хватает территории на их островах, а защищать Бельгию и Голландию никто бы всерьез не мог.
Как ни был напуган друг, он все-таки рассмеялся – очень уж нелепым и неестественным было мое предположение. Но потом, еще раз предупредив меня о необходимости держать язык за зубами, он ушел в задумчивости. С тех пор я много раз проверял, как понимают положение в стране и в мире мои сверстники. Вывод был печален: интеллигентные и неглупые люди либо искренне заблуждались, либо не желали думать на опасные темы, гнали от себя любую мысль, не соответствующую официальной пропаганде. Это все были честные люди, они предостерегали меня от «таких разговоров», но не доносили. Когда же в стране разразился послевоенный антисемитизм, пошли варварские гонения на писателей, я стал менее осторожным. Я спрашивал у многих людей, как они дышат в фашистской атмосфере, говорил, что мне не хватает воздуха. В те годы кое-кто стал со мною осторожно соглашаться, но и эти люди без конца просили меня молчать. Я, однако, не мог полностью следовать их добрым советам. В августе 1947 года на меня донес человек, которому я с глазу на глаз сказал, что в стране царит антисемитизм. Никто, кроме него, этих слов не слышал, а в 1947 году, в отличие от 1937, для политического ареста требовались показания двух свидетелей. Но опытные специалисты из МГБ, как тогда именовалась тайная полиция, быстро нашли выход из положения: мне устроили несложную полицейскую провокацию, и 23 августа 1947 года я был арестован как «спекулянт».
Дальше произошел некий парадокс, не очень характерный для того времени. Обвинение было состряпано так грубо, что суд не решился вынести приговор. Судья был молод, и, видимо, в нем еще таились остатки понятия о справедливости. Решение было такое: отправить дело на новое следствие. Это практически означало свободу.
Однако люди из МГБ только усмехнулись судейской наивности. Последовал протест от имени прокурора, и решение о новом следствии было отменено. Суду – уже в другом составе, конечно, – приказали судить меня по старым «материалам». Тут произошел новый парадокс: и второй суд очень уж ясно увидел мою невиновность. Вместе с тем, судья имел приказ свыше – осудить во что бы то ни стало. И он, как я потом понял, сделал интересный трюк: написал в тексте приговора, что ни скупки, ни перепродажи в моих действиях суд не усматривает, а потом... приговорил к лишению свободы на семь лет. Таким образом, по выражению юристов, описательная часть приговора прямо противоречила резолютивной, и это давало все основания для обжалования и отмены приговора.
Что ж, я благодарен обоим моим судьям – они в то время сделали абсолютно все, что могли. Разумеется, мои жалобы остались втуне, и освободила меня только смерть Сталина после пяти с половиной лет заключения. Но хитроумный приговор моего опытного второго судьи все-таки сослужил мне службу – совсем недавно. После того, как я попросил политического убежища в Англии и опубликовал несколько статей в западной печати о советской цензуре, об антисемитизме, о полицейском паспортном режиме в СССР, обеспокоенные московские правители решили меня опорочить – ведь спорить с содержанием моих статей они не могли. И вот наследники тех молодчиков из МГБ, что стряпали мое «дело», вытащили его из архива, дабы доказать, что я не политический эмигрант, не противник режима, а всего-навсего спекулянт. И тут-то они, бедные, основательно почесали в затылках – как опубликовать такой приговор? Публикация судебного заявления о моей невиновности не входила в их планы. Что ж, они доказали, что вполне достойны своих предшественников – сталинских чекистов. Из приговора просто вырезали середину и опубликовали в «Литературной газете» (сентябрь 1966 года) лишь начало и конец.
После этого мне уже легко было отвечать. Я опубликовал открытое письмо Председателю Совета министров СССР Косыгину, посоветовав ему затребовать полный текст моего приговора, прочесть, что там написано, и попросить мошенников из Комитета государственной безопасности не ставить его в смешное положение. По-видимому, кое-кто в КГБ получил выговор за глупость, и обвинения в мой адрес (а они шли до того и по московскому радио пять раз в день) моментально прекратились.
Вернемся, однако, к пятидесятым годам. Не стану рассказывать, как провел я полгода в тюрьме и пять лет в лагерях. О лагерях и тюрьмах в последние годы написано много, это не моя задача, я буду говорить о сегодняшней России, и это историческое отступление – вынужденное. Гораздо интереснее вспомнить, что я думал и чувствовал, выйдя на свободу в апреле 1953 года.
Разоренная, истощенная и одурманенная сталинизмом страна жила тогда по инерции. Но дурман мало-помалу проходил, и все больше людей начинали понимать, что в России никогда не было и нет никакого социализма, ни малейшего намека на социализм. Сталинская концепция правления – пропаганда плюс террор – никуда не годилась без настоящего террора. И Хрущев, сам участник сталинских террористических акций, понял это своим хитрым крестьянским умом. Чтобы сохранить власть, нужно было либо возвращаться к кровавому подавлению, искать очередного палача страны вместо расстрелянного в 1953 году Берия, либо найти какую-нибудь новую – и сильнодействующую концепцию.
Первый вариант не годился: ведь сразу после смерти Сталина террор был частично разоблачен – выпустили невинно арестованных и ждавших казни участников «заговора врачей», расстреляли всех руководителей тайной полиции, больше, чем наполовину, разгрузили лагеря. Новая волна террора могла натолкнуться на активный протест, а страх народного восстания всегда стоит адским призраком перед обитателями Кремля. И Хрущев, отдадим ему справедливость, нашел очень неплохой второй вариант.
Двадцатый съезд партии в 1956 году, где были разоблачены злодеяния Сталина – ЛИЧНО Сталина – преследовал абсолютно ясную цель: отделить сталинщину от советского режима. Представить ее не как закономерность существующей в стране однопартийной диктатуры, а как печальное отклонение от «линии партии», вызванное злой волей одного человека. В тот миг, когда я узнал содержание речи Хрущева (она была секретной, в газетах ее опубликовали позже и в сжатом виде, но слух распространился мгновенно), я понял: Сталина выбрасывают за борт, чтобы сохранить плавучесть корабля диктатуры. И, помню, я тогда же подумал, что попытка безнадежна: одной пропагандой, без палки, Россию в рабстве не удержать.
Но этого понимания не было – нет и теперь – у большинства населения страны. Даже когда оправдались мои опасения насчет палки, когда стали хватать писателей и студентов, когда снова стала расти численность лагерников – понимание значения двадцатого съезда как громоотвода не распространилось в России достаточно широко. Причина все та же – тотальное воздействие на человеческий мозг в одном направлении, начиная с годовалого возраста.
Но активность политической мысли в России сегодня совсем не та, что была в тридцатых годах или после войны или даже в 1956 году. Люди заговорили – и заговорили громко. Когда я в последние годы высказывал «крамольные» соображения – меня слушали и в спорах о будущем России высказывали не менее крамольные идеи. Правда, недовольство в стране, хоть оно и широко распространено, концентрируется пока вокруг частных недостатков – вокруг скуки и неудобства жизни, дороговизны, газетной лжи и так далее. В самый корень заглядывают немногие, большинство еще полагает, что совершенствование возможно в рамках действующего режима. Революцию и Ленина по-настоящему не трогают и даже, как я выше отмечал, нередко защищают.
В такой обстановке я долго и напряженно искал – где мое место? Люди в стране остро нуждаются в правде, в точной оценке положения. Работая журналистом, я не только не мог помочь людям – я был принужден так или иначе обслуживать режим, хоть и никогда не писал фальшивых восхвалений. Показывать, как говорят в России, кукиш в кармане, то есть днем работать на пользу власти, а вечером произносить обличительные монологи за плотно закрытой дверью собственной квартиры – не позволяла память отца. Метод Синявского и Даниэля – писать аллегории в художественной форме и посылать для публикации за границу – не приходил мне в голову, да и какую помощь моим соотечественникам в понимании сущности режима мог я этим оказать?
Вместе с тем я видел, как сильно отзывается в стране правдивое слово с Запада – приходит ли оно по радио, пересылается ли тайком в книгах и газетах. Я знал, как, сильно рискуя, читают в России обличительные книги людей, сумевших порвать с режимом. Кроме того, каждый уход за рубеж и свободно произнесенная там правда, колеблют в глазах обывателя «незыблемость» и «несокрушимость» диктатуры. А я, как журналист, много знал о стране и мог рассказать больше, чем представитель другой профессии. Все эти соображения и привели меня к мысли эмигрировать.
Надеюсь, я ответил этим и на другой вопрос, который мне нередко задают по сей день: если мыслящие люди в России понимают сущность диктатуры, если они стремятся открыть глаза остальным, почему же так мало русских просят политического убежища на Западе? Почему русские писатели, художники, журналисты, нередко выезжающие за границу, систематически возвращаются домой?
Видимо, вам ясно из моего рассказа, что у всякого в России свой путь. Я был больше подготовлен к выезду из страны и моим отцом, и лагерем, и многолетними напряженными раздумьями. Кроме того, не сочтите за нескромность: это очень трудно —~ уехать с любимой родины, порвать все жизненные связи без ясной надежды когда-нибудь вернуться, и на такой поступок способен далеко не каждый. Наконец, есть ведь в СССР и бдительная тайная полиция. Тех, кого хоть капельку подозревают в желании остаться на Западе, попросту не выпускают за границу. Мне потребовалось несколько лет подготовки, чтобы усыпить бдительность КГБ и уверить власти в моей безупречной лойяльности. На это, поверьте, тоже не каждый способен.
Поставим теперь точку на моей истории и обратимся к людям, живущим в России. Как выглядит их жизнь изнутри, увиденная глазами советского гражданина, – об этом расскажут мои следующие главы.