Россия без прикрас и умолчаний

Владимиров Леонид

Глава VI. ЖУРНАЛИСТЫ – ПОДРУЧНЫЕ ПАРТИИ.

 

 

Поездка по ночному Ташкенту. – Что такое «не обобщать». – Чудесное превращение генерала де Голля. – Приговор до суда. – Кто такой токарь-лекарь Пупкин? – Путеводитель по цензуре. – Тайны современного талмуда. – Журналист за рюмкой водки. – Вечерняя болтовня и серьезная работа.

 

I.

В последний раз я посетил Ташкент незадолго до начала обрушившегося на город бедствия – серии землетрясений. Мой самолет пришел поздно вечером, я выстоял час в очереди за такси и наконец с удовольствием уселся в машину. За рулем сидел широкоплечий красивый парень, он лихо рванул «Волгу» с места и лаконично спросил: «Маршрут?»

— Шелковичная улица, 64.

— О-о! – протянул парень не то с уважением, не то с иронией. – Гостиница ЦК? Большое начальство везу?

В последней фразе ирония звучала уже совсем явно.

— Нет, я не начальство, я журналист.

Шофер пристально, изучающе на меня посмотрел (в России пассажир сидит обычно рядом с водителем).

— Будете, значит, писать о достижениях солнечного Узбекистана?

— Еще не знаю.

— Ну да, не знаете! Вас ведь за правдой не посылают.

Тут уж настала моя очередь повернуться и внимательно посмотреть на водителя. Глядя прямо перед собою, на широкий пустой проспект, освещенный только фарами машины, он четко выговорил:

— Смотрите сколько хотите, я вас не боюсь. Могу спорить: если я вам по правде расскажу, как здесь живут, вы все равно в газете не напишете.

Любой московский журналист, если он ездит в командировки по стране, привык к личным жалобам. В первый же день пребывания на заводе, в институте, в совхозе к вам обязательно кто-нибудь подходит и спрашивает, нельзя ли повидаться с вами вечером, наедине. Иногда не один человек, а два или три, но все они поодиночке, и каждый хочет говорить с журналистом без свидетелей. Часто такое желание изъявляет администратор или уборщица гостиницы, где вы останавливаетесь. Отказывать у меня не хватало духу, хотя я наперед знал, что разговор будет длинный и совершенно бесполезный. Некоторые мои коллеги отказывали – может быть, это было даже честнее. Человек, озираясь, приходил к вам в номер, и начинался рассказ о несправедливостях, беззакониях, жестокостях, творимых начальством на том же заводе (или в совхозе или в институте).

Но все эти жалобщики – часто, действительно, затравленные и несчастные искатели справедливости – непременно начинали с того, как они любят советскую власть. Следующий, тоже обязательный тезис, был такой: «Но наши начальники, хоть и носят партийные билеты, на самом деле не коммунисты». Нередко говорилось: «Не коммунисты, а фашисты». Третий тезис: «Москва далеко, там не знают, что у нас творится, а у начальства нашего дружки в верхах, они его покрывают. Я вам расскажу правду, вы проверьте и напишите – все ахнут. Только мою фамилию нигде не называйте, а то меня съедят. Вы их не знаете, они на все способны». Лишь после этого шла суть дела – как правило, действительно, неприглядная.

Ташкентский шофер удивил меня тем, что отбросил всю эту «преамбулу». Возможно, по недостатку времени – ташкентский аэропорт совсем недалеко от города, – а, может быть, потому, что очень уж сильно ненавидел окружающее лицемерие. Его рассказ, последовавший за вызывающим вступлением, не был личной жалобой. Юный водитель громил местные порядки с гражданских, даже политических позиций.

Он, например, с большой издевкой поведал о «демократичности» первого секретаря ЦК компартии Узбекистана Шарафа Рашидова. Поддерживая «популярность в народе», Рашидов, как правило, удовлетворяет просьбы и заявления тех, кто попадает к нему на личный прием. И вот у здания ЦК, прямо на улице, неделями живут просители со всего Узбекистана. Они ждут момента, когда он выйдет из машины, чтобы сказать ему хоть два слова или попроситься на прием. Рашидов от них прячется, незаметно подъезжает к задним дверям, а перед тем, как он должен приехать, милиция разгоняет ожидающих (в его присутствии милиционеры и охранники в штатском не нападают на людей, чтобы создать впечатление, что Рашидов «не знает» об их действиях). Шофер сказал:

— Благодетель у нас Шараф, царь-батюшка. Только почему-то получается, что все остальные начальники в Узбекистане, даже его ближайшие помощники, притесняют людей, а он один хороший – и то только к тем, кому повезет за рукав его схватить.

Он покосился на меня и добавил:

— Вот так у нас, в солнечном социалистическом Узбекистане. Может быть, напишете об этом, а? Или о том, как на уборку хлопка каждый год принудительно гонят половину Ташкента, а потом в газете помещают фотографии хлопкоуборочной машины – за штурвалом женщина, Герой социалистического труда. Или насчет взяток: не знаю, как в других республиках, а в нашей без калыма даже и неприлично разговор начинать. Надо тебе стать на очередь за жильем – плати калым, надо тебе невесту – плати калым отцу по старому обычаю и другой калым по новому обычаю, в милицию, чтобы не поднимала шума насчет продажи несовершеннолетней. Ну как, годится вам что-нибудь из этих тем?

Смелая откровенность парня меня обезоружила. Отвечать ему шаблонными фразами – вы, мол, преувеличиваете, не замечаете светлых сторон нашей действительности, о конкретных недостатках пишите в газеты – я не мог. Я ответил откровенностью на откровенность:

— Нет, парень, ни о чем таком я написать не смогу.

Я ждал новой обличительной тирады, но ее не последовало. Водитель лишь кивнул головой, словно одобряя мою искренность. Спустя минуту мы подкатили к новенькой роскошной гостинице, стоявшей особняком среди покосившихся глиняных хибарок.

— Приехали, – сказал шофер и повел рукой вокруг, как бы приглашая взглянуть на очевидный контраст. – Счастливо отдохнуть.

Он круто, с подчеркнутым мастерством, развернул машину в узкой улочке, помахал мне на прощанье рукой и умчался.

В России все знают, что жизнь, реальность – это одно, а то, что пишут в газетах, – совсем другое. Но об этом не говорят, – по крайней мере, в беседах с журналистами. Вероятнее всего, потому же, почему не говорят хромому, что он припадает на одну ногу, или не спрашивают у лысого, куда девались его волосы. Напротив, очень часто люди, у которых я брал интервью, говорили: «Ну, этого, впрочем, писать нельзя, это между нами». Никакого осуждения в таких репликах не слышалось – просто деловитое признание, что есть вещи, о которых в газете или журнале «писать нельзя». Ташкентский шофер был исключением, потому мне и запомнился.

Но это совсем не значит, что русские газеты не печатают критических статей о разных сторонах жизни. Печатают! Мало того, критический «кусок», как выражаются на своем жаргоне газетчики, совершенно обязателен в каждом номере. Если газета в будний день вышла совсем без критики, то сами идеологические надсмотрщики немедленно обвинят ее в «беззубости». А газета, по неписанному кодексу советской печати, должна быть «зубастой», «острой», она обязана непрерывно бороться – за что-то и против чего-то. Но критиковать надо умело, и это сложное умение журналист в России начинает постигать с первых шагов своей газетной работы.

Помню, как редактор, то морщась, то улыбаясь, вычеркивал и правил абзацы в моих юношеских статьях. Из самых добрых побуждений он иронически комментировал вычеркнутое. При этом он без конца повторял главную заповедь советского журналиста: не обобщать! Только не обобщать!

Покажу на примере, что это означает. Предположим, я бы заинтересовался рассказом моего ташкентского водителя о несовершеннолетних девочках, которых, по древнему азиатскому обычаю, продают сами родители за «калым». Предположим, я поехал бы в какой-нибудь колхоз и обнаружил бы факт купли-продажи девочки. Установил бы я также – это трудно, но возможно, – что такой-то представитель милиции принял взятку, чтобы «не увидеть» происшедшего. Потом я поехал бы в другой колхоз, в третий, побывал бы в партийных органах, у прокурора республики, в суде – и вынес бы твердое впечатление, что «калым» существует повсеместно, что это – общественное явление. С таким богатым материалом, нагруженный всякими документами, я возвратился бы в редакцию. Как развертывались бы события после этого?

Редактор первым делом похвалил бы меня за привезенный из командировки «острый, боевой материал». Потом сказал бы, что в ближайшие дни он «посоветуется о том, своевременно ли нам сейчас выступать на такую тему». Допустим, что окажется «своевременно». Редактор скажет мне: пишите материал! Даже может добавить: не церемоньтесь, критикуйте вовсю! Он не предупредит против обобщений, так как имеет дело с опытным журналистом. И верно, я сам не стану обобщать. Я напишу примерно так:

«Близится славная годовщина – 50-летие октября. Подводя волнующие итоги, радуясь успехам во всех областях нашей советской жизни, мы и в эти торжественные дни не можем забыть о недостатках, о пережитках в сознании людей, еще гнездящихся кое-где в стране победившего социализма. Партия учит нас не скрывать недостатков, не замазывать их, а смело говорить правду. Только таким путем можно избавиться от «родимых пятен» прошлого.

Узбекистан... Белое половодье хлопка, свежая вода в пустыне, ослепительный, как мираж, колхозный поселок. И вот здесь, в этом солнечном месте, где трудятся прославленные на весь Союз хлопкоробы, произошла недавно возмутительная история. Четырнадцатилетнюю Таджихон Курбанову «продали замуж» за 300 рублей и дюжину баранов. Продали как вещь!»

Дальше я расскажу, как было дело, непременно подчеркну, что девочка «училась в советской школе, мечтала быть врачом или учительницей или, может быть, машинистом хлопкоуборочной машины» и продолжу, например, таким образом:

«Я подхожу теперь к самой скверной части истории. В поселке есть милиция, она олицетворяет наш советский закон, социалистический правопорядок. Но поселковый милиционер Султан Нуруллаев продал свою совесть за десяток червонцев и полдюжины овец. Так «отблагодарил» его покупатель девочки (не хочется даже называть этого типа «жених») за попустительство и молчание в позорном деле.

Конечно, случай исключительный, из ряда вон выходящий. Но он сигнализирует о том, что не везде в Узбекистане окончательно добиты феодально-байские пережитки. Нет-нет, да и появится на столе у прокурора республики дело о подозрительно раннем «замужестве». Значит, в некоторых партийных комитетах Узбекской ССР забыли о необходимости неустанной идеологической работы, забыли о том, что никакие тонны хлопка не восполнят провалов в воспитании молодежи.

Таджихон Курбанова все еще живет в чужом, немилом доме, куда ее привели против воли. А Султан Нуруллаев все еще носит почетную милицейскую форму. Надо надеяться, что и то и другое – ненадолго. Надо надеяться, что прокурор Наманганской области и обком партии сделают все выводы из этой необыкновенной истории».

Простите за длинный образец, но зато он показывает, как это делается. С одной стороны – газета выступила откровенно, так сказать, вскрыла язву; с другой – никакого обобщения, никакого общественного явления, просто частный случай, изолированный, из ряда вон выходящий. Есть тут и намек, что случай этот не единственный, но намек достаточно деликатный и отнюдь не создающий, например, впечатления, что милиция еще где-нибудь брала взятки.

Вот это и значит «критиковать, невзирая на лица, но и не обобщая».

Журналист – это, в общем, переносчик информации из жизни в газету. Русский журналист постоянно воспринимает одной своей стороной факты жизни, а другой стороной выдает часть этих фактов в газету в трансформированном, намеренно «исправленном» виде. Резкое несовпадение этих сторон одной личности, постоянная необходимость одно утаивать, а о другом говорить неправду, как легко понять, не способствуют развитию порядочности, честности, искренности, правдивости, принципиальности. Зато вместо них – нормальная защитная реакция – бурно развивается цинизм. Нет сегодня в России больших циников, чем журналисты – в своей среде, разумеется.

Я много лет был одним из них, я жил среди них и работал, я крепко люблю их – таких, как они есть: циничных, нагловатых, заваленных день и ночь срочной работой, остроумных, ворчливых, чутких к друзьям. Присмотримся поближе, каково им работается.

 

II.

Каждые две недели главные редакторы центральных газет и журналов съезжаются в Отдел агитации и пропаганды ЦК партии – на так называемые «инструктивные совещания». Там им говорят, что надо и чего не надо делать в последующие четырнадцать дней. Говорит, как правило, один из заместителей заведующего отделом, но, конечно, говорит не от себя, а от имени представляемой им всесильной организации.

Я ни разу в жизни не присутствовал на этих совещаниях, но знаю их распорядок от первой до последней минуты: ведь главные редакторы обязаны после совещаний доводить «главные моменты» до сведения заведующих отделами. А я последние восемь лет заведовал отделом и, значит, слышал эти «главные моменты» приблизительно двести раз. Запомнилось!

Первая часть инструктивного совещания – общая политическая информация. Непременно говорится об очередных достижениях, которые надо показывать «крупным планом», – новая электростанция или выполнение плана хлебосдачи Украиной или даже дружественные переговоры с премьер-министром Польши. Тут же даются «установки», как писать о тех или иных политических деятелях Запада и Востока. Например, в одно прекрасное утро генерал де Голль перестал быть плохим и стал хорошим. Еще вчера, упоминая французского президента, комментаторы должны были писать о «режиме личной власти» или угрозе с его стороны демократическим свободам во Франции (советская печать вообще очень ревниво стоит на страже демократических свобод и многопартийности в других странах!). А сегодня – все наоборот: необходимо подчеркивать положительный вклад генерала в европейское развитие, в дело мира, в налаживание франко-советских отношений. Карикатуры на де Голля исключаются, партию ЮНР впредь «деголлевцами» не называть. Термины, в которых компартия Франции критикует верховную, власть, опускать в сообщениях.

В свое время такие превращения – в ту или иную сторону – происходили с Мао Цзэ-дуном, Тито, Сарагатом, Ненни и даже президентом Кеннеди. В 1939, а потом 1941 годах это дважды было и с Гитлером – впрочем, не стоит вдаваться в историю. Важно, как это делается – а делается именно так, просто и прозаически, на инструктивных совещаниях главных редакторов. Вопросов присутствующие не задают – они деловито записывают.

Вторая часть совещания – самая волнующая. Начинается разбор недостатков и ошибок в отдельных газетах и журналах за последние две недели. В легких случаях после упоминания об «ошибке» следует устный нагоняй редактору, в более серьезных случаях говорится, что «выводы будут сделаны позже». Это значит, что над головой бедного редактора повисает некий дамоклов меч, особенно страшный своей неопределенностью. И редактор не может даже к кому-нибудь пойти, попросить о снисхождении, сделать попытку оправдаться. Он обязан «нормально работать», будто ничего не случилось – до тех пор, пока меч не падет на его голову в виде конкретного наказания – партийного выговора, снятия с работы или даже исключения из партии. Немудрено, что в этом «инкубационном периоде» у редакторов случаются инфаркты.

Что же это за ошибки такие в безошибочной советской прессе? Вот, наудачу, несколько сравнительно свежих примеров.

Журнал «Архитектура СССР» опубликовал снимок какого-то интересного здания в Западном Берлине. Подпись гласила: «Здание такое-то, Западный Берлин, ФРГ».

«Крупнейшая политическая ошибка, товарищи! – кричал бывший заместитель заведующего Идеологическим отделом ЦК Снастин. – Вы ведь знаете, что Советский Союз не признает никаких прав ФРГ на Западный Берлин. И вдруг советский журнал объявляет, что Западный Берлин – это ФРГ. Непростительно!»

Журнал «Иностранная литература» (№ 3, 1965) вышел без пьесы Артура Миллера «Инцидент в Виши», потому что в последний момент пьесу вырезала цензура. Это-то в порядке вещей, беда была в другом: по недосмотру редакционных работников в конце номера осталась махонькая заметка о постановке этой пьесы где-то в Польше, причем говорилось: «с успехом прошла постановка пьесы А.Миллера «Инцидент в Виши», текст которой публикуется в этом номере журнала».

За эту ошибку главный редактор Рюриков получил выговор, но занятно другое: было дано указание пьесу опубликовать, чтобы «замазать» скандал. Есть такая русская поговорка: не было бы счастья, да несчастье помогло. В данном случае «несчастье» помогло русским читателям познакомиться с маленьким шедевром Миллера – пьеса появилась в № 7 «Иностранной литературы» за тот же год.

Однажды, после полета советских космонавтов Николаева и Поповича, на совещании досталось сразу двум центральным газетам – «Комсомольской правде» и «Известиям». Оказывается, одна из них, рассказывая о жизненном пути героя космоса Николаева, сообщила, что он, «тогда еще никому неведомый будущий космонавт», присутствовал в качестве гостя на XXII съезде партии, где, так сказать, вдохновлялся на подвиг; другая нее сообщила, что в дни XXII съезда Николаев сидел в сурдокамере. Журналист живописал даже, как ослабевший от неподвижности, обросший бородой Николаев вышел из добровольного заточения со словами: «скорей дайте газету, ребята, ведь я еще ничего не знаю о съезде партии!» Мы, помню, много смеялись по этому поводу, но где в действительности находился Николаев в дни съезда, я до сих пор так и не знаю. После этого у меня было с ним телевизионное интервью, но я благоразумно решил об этом не спрашивать.

Наконец, еще один пример. В январе 1962 года в Таллине должен был состояться суд над гитлеровскими пособниками, участниками расправ над мирным населением в военные годы. Журнал «Социалистическая законность» – орган прокуратуры СССР – решил дать отчет о процессе. Но как это сделать? Если послать корреспондента на процесс, то отчет мог появиться только в апрельском номере – технология выпуска всякого советского ежемесячника отнимает 75-90 дней. К апрелю все уже успели бы забыть об этом суде, и репортаж, понятно, был бы неинтересен.

Редактор журнала, руководствуясь самыми лучшими побуждениями, решил, так сказать, заготовить материал впрок. В ноябре, за два месяца до суда, он послал корреспондента к прокурору Эстонской ССР, который готовил дело, чтобы взять сведения о предстоящем процессе. Прокурор был польщен вниманием центрального журнала и охотно дал журналисту не только текст своей будущей речи, но и текст приговора – в лучших традициях советской законности приговор был изготовлен задолго до суда. Журналисту оставалось немногое: только дописать, что суровый, но справедливый приговор – смертная казнь для всех обвиняемых – был встречен публикой с единодушным одобрением. Что журналист и сделал.

Январский номер «Социалистической законности» с отчетом о процессе должен был выйти в свет 15 января. Суд был назначен на 2 января с окончанием через три дня, так что все выглядело отлично. Однако в последний момент, по каким-то техническим причинам, открытие процесса отложили на две недели. В Москве об этом не знали, а прокурор Эстонии давно успел забыть о визите столичного журналиста, да и вообще не вникал в журнальные тонкости. Судья, отложивший процесс, тем более понятия не имел, что кто-то заранее списал приговор, – журналист к нему не заходил. Одним словом, суд открылся шестнадцатого. И люди входили в зал, держа в руках свежий номер журнала с отчетом о еще не начавшемся процессе, со смертным приговором и с сообщением о «единодушном одобрении» приговора публикой. Название журнала – «Социалистическая законность» – придавало событию особенно колоритный оттенок.

Конечно, и главный редактор журнала и его заместитель были изгнаны с работы и из партии; конечно, журналист, ездивший в Таллин, был пожизненно лишен права заниматься журналистской деятельностью. По их адресу в ЦК сыпались ругательства – но никто и полслова не сказал о сути дела, о приговоре до суда.

Никто не подумал сказать, что если бы суд не отложили, то действия редакторов и журналиста считались бы вполне нормальными. Наконец, никто не наказал прокурора Эстонии или судью – да и смешно было бы наказывать, ведь они только подготовили «проект» приговора, а утвердили этот проект в том же ЦК!

Достаточно, я думаю.

Покончив с «преступлениями и наказаниями», руководитель совещания переходит к заключительной части – к информации о том, какие законы, решения, постановления будут приняты в ближайшие недели или месяцы. Подобно эстонскому судебному приговору, законы эти заранее пишутся в ЦК. О них говорится так: «Принято решение ввести пенсии для колхозников» или «Решено назначить товарища Н. министром по таким-то делам». Эта информация нужна редакторам для того, чтобы готовить «общественное мнение» и создавать у людей иллюзию, будто законы издаются «в соответствии с пожеланиями трудящихся» (любимая формула передовых статей «Правды»).

Потом редакторы прячут блокноты в портфели и расходятся восвояси, чтобы изложить подчиненным «мудрые указания партии» на следующие 14 дней. И подчиненные с новыми силами принимаются проводить эти указания в жизнь – недаром Хрущев со свойственной ему очаровательной прямотой однажды назвал журналистов «подручными партии».

 

III.

Рабочий день в центральной утренней газете начинается, как правило, в 11 часов. Садятся на свои места заведующие отделами и центральная фигура каждой редакции – так называемый ответственный секретарь. По должности ответственный секретарь – третье лицо в газете, после главного редактора и его заместителя.

Однако фактически ни редактор, ни замы (их в больших газетах бывает по несколько) над номером не работают, а секретарь делает всю газету.

Придя на работу, ответственный секретарь первым делом просматривает бюллетени ТАСС (телеграфного агентства Советского Союза). Лишь пять крупнейших газет СССР – «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Литературная газета» и «Труд» – имеют собственных корреспондентов за границей. Но и они пользуются информацией ТАСС очень широко. А для всех прочих газет бюллетени ТАСС – единственный источник иностранной информации. Только в ТАСС ежедневно приходят и просматриваются в секретном отделе западные некоммунистические газеты.

Из сообщений своих многочисленных корреспондентов во всем мире и иностранных газетных статей ТАСС составляет несколько видов бюллетеней. Лишь один из этих бюллетеней, печатаемый на ротаторе лиловой краской, предназначен для воспроизведения в газетах. Давая сообщения из этого бюллетеня в номер, ответственный секретарь вправе только сокращать их, если не хочет помещать полностью. Запрещается изменять хотя бы одно слово.

Секретарь имеет доступ еще к одному бюллетеню ТАСС – так называемому «белому», хотя он печатается черной краской. Бюллетень этот содержит чуть более подробную и более правдивую информацию, однако воспроизводить ее на газетных страницах нельзя. Содержимое «белого» ТАССа служит только для контр-пропаганды – например, для полемических статей газетных обозревателей против тех или иных высказываний западной прессы. Но так как собственные иностранные обозреватели есть у очень немногих газет, то «белый» бюллетень рассылается только этим газетам.

Еще более конфиденциальные сообщения – правдивые обзоры зарубежной прессы – содержатся в «красном» бюллетене ТАСС (он, как показывает название, размножается красным шрифтом). Но этот бюллетень рассылается исключительно главным редакторам нескольких крупных газет и высшим партийным чиновникам – «для сведения». На нем стоит гриф «секретно» со всеми вытекающими отсюда последствиями (см. главу IV).

Насколько мне известно, подобная система организованной дезинформации уникальна и не применялась даже в фашистской Германии.

Понятно, что фильтрация зарубежных сообщений, многоступенчатая их проверка, цензурный контроль и прочее требуют массу времени. Даже тысяча с лишним сотрудников, сидящих в здании ТАСС на Тверском бульваре в Москве, не может справиться со всем этим достаточно быстро. Бюллетени ТАСС дают поэтому информацию суточной, а то и двухдневной давности. Сами журналисты из ТАСС придумали такую шутку.

В здании ТАСС начинает стучать телетайп. Дежурный сотрудник подходит к аппарату и читает выползающую ленту. «Париж, 25 мая. От вашего собственного корреспондента. По сообщению агентства Франс Пресс, в Москве, на Тверском бульваре, горит здание Телеграфного агентства Советского Союза...» Сотрудник бросает ленту и бежит к окну. Он видит, как к зданию подъезжают пожарные машины.

Но, как бы то ни было, у ответственного секретаря газеты нет выбора. Он может поставить в номер только один вид зарубежной информации – тот, что лежит перед ним в «лиловом» бюллетене. И эта информация попадет к читателю только на следующий день.

Для начала ответственный секретарь отбирает те зарубежные сообщения, которые пойдут на первую страницу. Их не очень много, и вся эта работа занимает десять минут. Теперь надо заполнить остальную площадь страницы.

На лежащем перед ним макетном листе секретарь отчеркивает место для будущего клише заголовка, созывает к себе заведующих отделами промышленности, сельского хозяйства и информации и начинает «творить».

— Сюда поставим передовичку (так на жаргоне журналистов зовется небольшая передовая статья).

— Мою, пожалуйста! – кричит заведующий отделом промышленности.

— Нет, мою! – восклицает сельскохозяйственный журналист. – Она вторую неделю в секретариате валяется!

— Примем соломоново решение, – мирит их ответственный секретарь. – Дадим передовую отдела школ и вузов. Во-первых, она уже скоро месяц как набрана, а во-вторых, на последнем совещании в ЦК было велено нажимать на науку.

Он вытаскивает из ящика гранку статьи, примеряет на страницу и наклеивает.

— Теперь вот здесь ляпнем крупное фото знатного токаря-пекаря товарища Пупкина, – говорит секретарь.

Окружающие даже не улыбаются, острота эта дежурная. Пупкин – издевательская «общая фамилия» для какого-нибудь «передового рабочего» или «труженика колхозных полей». Точно так же в насмешку придумана профессия – токарь-пекарь. В редакции всегда есть запас таких фотографий и восторженных репортажей о героях труда. Выпустить без них газету невозможно – одно время это пытался делать зять Хрущева Алексей Аджубей, тогда главный редактор «Известий», но даже он немедленно получил выговор за «безыдейность» газеты.

Такими материалами, предназначенными отнюдь не для чтения, а только для идеологического начальства, заполняется весь остаток первой страницы. Склеенный макет отсылают в типографию и делают предварительный оттиск. Пробежав его еще раз, ответственный секретарь отправляет страницу на чтение цензору – у газет цензоры «свои», они сидят в том же здании.

Интересно, что отправка цензору сверстанных страниц – дело противозаконное. Официально цензор может читать материал лишь после того, как под ним есть подпись главного редактора. Но дело происходит примерно в полдень, главного еще и в помине нет, он будет читать и подписывать весь номер часов в пять, в шесть вечера. Если ответственный секретарь не «загрузит» цензора раньше, газета получит разрешение цензуры только ночью. А до получения заветного штампа «разрешается в печать» ни один заведующий отделом не может уйти домой – вдруг по его материалам возникнут у цензора какие-нибудь вопросы?

Поэтому ни в одной газете эта «формальность» не соблюдается. Страницы верстают по очереди и тотчас отсылают цензору на чтение.

В два часа дня появляется главный редактор – считается, что до этого времени он пребывает «у руководства» и согласовывает там какие-то особо важные вопросы. На самом деле он может быть где угодно – ему просто нечего делать в редакции до послеобеденного времени.

Как только он является, к нему в кабинет (а в крупных редакциях – в специальный зал) сходятся все сотрудники, кроме самых младших. Начинается ежедневное собрание по планированию следующих номеров газеты – на журналистском жаргоне оно именуется «планеркой». Встают по очереди заведующие отделами и предлагают дать на завтра или на послезавтра свои материалы. Ответственный секретарь, сидящий где-нибудь в углу, всегда играет роль «адвоката дьявола», он критикует, не стесняясь в выражениях, темы будущих материалов и уже написанные статьи. Затем слово берет главный редактор – ему полагается по чину «давать перспективу» подчиненным, придумывать какие-то новые рубрики, темы, направления. Эти «новаторские» потуги обычно тяжело и неловко слушать – ведь ничего действительно нового в них быть не может, но надо говорить – человек говорит. Некое исключение в этом смысле составлял тот же Аджубей. На «планерках» в «Известиях» он, бывало, говорил по сорок минут и «высыпал» на головы журналистов десятки всевозможных предложений, часто неисполнимых, но зато любопытных и даже остроумных. По уровню самостоятельности такого редактора, как Аджубей, не было ни у одной русской газеты за все полвека советской власти, и в его времена «Известия» отличались, по крайней мере, живостью. Но теперь Аджубей сидит в редакции журнала «Советский Союз», он там не главный редактор, а заведующий незначительным отделом, и самостоятельности у него больше нет.

С «планерки» ответственный секретарь отправляется доделывать номер, и скоро последняя, четвертая страница газеты уходит на верстку в типографию (все центральные ежедневные газеты в СССР выходят на четырех страницах, только «Правда» и «Известия» выходят на шести). Главный редактор принимается за чтение номера, а в кабинете ответственного секретаря уже звонит телефон. Это цензор сообщает, по каким материалам у него «возникли вопросы».

Хороший ответственный секретарь никогда не спорит с цензором, даже не входит в суть дела. Некогда. Он любезно и по-дружески отвечает цензору, что сомнительный материал будет немедленно заменен другим, той же длины. Через пять минут курьер уже несет цензору новую гранку, извлеченную секретарем из стола, а уж потом как-нибудь, при случае, секретарь скажет заведующему соответствующим отделом:

— Слушай, там цензура срубила твою корреспонденцию. Иди, согласуй, что там неладно. Я пока сбросил кусок с номера, получишь разрешение – поставлю завтра.

Наконец, номер украшается подписью главного редактора, а потом и штампом цензора: «Разрешается в печать». Сотрудники расходятся по домам, в редакции остаются только дежурный помощник ответственного секретаря и дежурный цензор. Поздно вечером, когда типография даст полный оттиск номера, цензор поставит на нем второй штамп: «Разрешается к выпуску в свет». Тогда номер возьмут в печатный цех, а редакция опустеет окончательно.

В еженедельниках темп жизни и распорядок дня, конечно, иной, в ежемесячных журналах – тем более. Но есть нечто, совершенно неизбежное в любом органе советской печати, будь то редакция газеты, журнала или книжное издательство. Это «нечто» – цензура.

 

IV.

— Вот эту цифру придется снять, – сказала мне женщина-цензор в июне 1966 года.

Она обвела красным карандашом число, показывающее диаметр земного шара.

— Как, Галина Леонтьевна, разве и это секрет?

— Есть прямое указание не публиковать точных размеров планеты.

— Но, простите, тут, наверно, что-то не так. Автор статьи взял размер Земли из американского геофизического журнала. От кого же секрет?

Галина Леонтьевна Кирова досадливо поморщилась.

— Честное слово, Леонид Владимирович, мы зря теряем время. Я же сказала: есть прямое указание, что же тут обсуждать?

Слова «есть указание» обладают в России волшебной силой. Например, 15 октября 1964 года было «спущено» указание не публиковать имя некоего Хрущева. И с тех пор – будьте уверены – это имя ни разу не появилось в русской печати. Ни разу! Если нужно сослаться на период его правления, то для этого разработаны соответствующие эвфемизмы: «недавний период волюнтаризма в руководстве», например. А самого Хрущева, пользуясь словами Оруэлла, просто не было, его распылили.

Работая с цензорами, исправляя или заменяя статьи по их «вопросам», я часто думал, что цензура – это самое высшее достижение советской власти. В самом деле, среди всеобщего беспорядка и неразберихи она одна действует с железной и нерушимой четкостью. Ни одно печатное издание в Советском Союзе – книга или почтовая марка, газета или этикетка для бутылки, журнал или конфетная обертка – не выходит в свет до того, как цензура даст свое разрешение. Ни одна радиопередача не проходит в эфир, ни одна выставка не открывается для обозрения, пока тихий и незаметный человек не поставит свою подпись и штамп с личным номером. Это грандиозно, это, если хотите, даже заслуживает уважения.

Посмотрим, каким же образом удалось наладить столь всеобъемлющий контроль над произнесенным или напечатанным словом.

В центре Москвы, на Китайском проезде (это название старое, дореволюционное, но сейчас оно звучит забавно), на шестом этаже здания министерства электроэнергетики находится странное учреждение с двойным названием. Внизу, на улице, вывеска гласит, что это «Главное управление по охране государственных тайн в печати Государственного Комитета по печати при Совете Министров СССР». А наверху, на тихой площадке шестого этажа, где посетитель видит лишь глухую дверь во внутренние покои, окно для приема документов да телефонную будку, красуется другая, более лаконичная вывеска: «Главлит СССР». Слова «главлит» в русском языке нет, это какое-то сложное сокращение времен двадцатых годов, приблизительно означающее «главное управление литературой».

Ни то, ни другое название не соответствует действительности, потому что Главлит контролирует не только печать, не только литературу, но и радио, телевидение, выставки и так далее. Однако дело ведь не в названии; дело в том, что на Китайском проезде находится главный штаб советской цензуры.

Я много раз бывал в этом малосимпатичном учреждении – наш журнал считался важным и контролировался группой старших цензоров на Китайском проезде. Всякий раз для посещения нужен был отдельный пропуск, который мне заказывали заранее, по телефонному звонку. Открыв дверь на площадке шестого этажа, я встречал вооруженного милиционера и предъявлял мой паспорт. Милиционер находил мой пропуск на маленьком столике у двери, спрашивал «к кому идете?», я называл фамилию цензора и получал ответ «комната 28, прямо и налево». Это было и указанием дороги и напоминанием, что заходить с моим пропуском в другие комнаты, мягко говоря, не рекомендуется.

В широких коридорах Главлита стоит деловая тишина. На дверях – дощечки с фамилиями сотрудников, без указания должностей. За одной такой дверью работает начальник Главного управления Павел Романов. Если верить вывеске внизу, то он подчиняется Председателю Государственного Комитета по печати при Совете Министров СССР (эту должность сейчас занимает Александр Михайлов). Но на самом деле Романов не подчиняется ни Комитету по печати, ни самому Совету Министров – то есть ни Михайлову, ни Косыгину. Хозяин Романова – секретарь ЦК КПСС по идеологическим вопросам Петр Демичев.

В кабинетах на Китайском проезде сидит не так уж много народу – не больше ста человек. Это сам Романов с секретарями и референтами, три его заместителя, неизбежный отдел кадров и несколько десятков старших цензоров. А общее число цензоров в стране невообразимо огромно и даже трудно поддается приблизительной оценке.

В самом деле, во всех центральных газетах, во всех республиканских и областных работают цензорские группы – как минимум по два человека на газету, но в среднем больше. Такие же группы действуют во всех книжных издательствах страны. Далее, «собственных» цензоров имеют мало-мальски значительные типографии, радио- и телестудии, агентства ТАСС и «Новости». Однако, кроме всего этого, Главлит управляет самой многочисленной «местной сетью». В каждом маленьком городке, в любом районном центре есть свой уполномоченный Главлита, контролирующий районную газету и всю продукцию местных типографий.

Такое местное «представительство» Главлита есть и в Москве. Представьте себе, что ваш институт должен напечатать экзаменационные программы или ваш театр выпускает новую афишу. Перед тем, как отнести заказ в типографию, вы аккуратно печатаете текст на машинке в двух экземплярах, готовите (в красках!) весь изобразительный материал и несете это в московское отделение Главлита – оно с давних времен зовется труднопроизносимым и туманным словом «Мособлгорлит». Получив штамп «разрешается в печать», можете нести один экземпляр в типографию – второй, абсолютно такой же, остается в архиве Главлита для последующего контроля. А когда типография даст сигнальный экземпляр издания, вы едете с этим экземпляром в тот же Мособлгорлит, там проверяют, соответствует ли напечатанное тому, что было разрешено к печати, и ставят еще один штамп: «Разрешается к выпуску в свет». После этого типография имеет право выдать вам тираж, оставив у себя сигнальный экземпляр с заветным штампом.

Как говорится, «простенько, но мило».

Однако советским журналистам было бы поистине легко жить, если бы структура органов цензуры исчерпывалась тем, что я описал. Если вы выпускаете не пригласительный билет и не театральную афишу, а газету или журнал, то цензура, которую вам придется проходить, будет многоступенчатой, словно космическая ракета.

Аналогия с многоступенчатой ракетой пришла мне в голову не случайно. Дело в том, что журнал «Знание – сила», где я работал последние шесть лет, много писал о космических полетах (как сотни других газет и журналов, впрочем). И каждый раз, когда нужно было напечатать хоть пятистрочную заметку на космические темы, включалась «вторая ступень» цензуры – особая цензурная комиссия по космическим делам.

Это учреждение родилось вместе с началом «космической эры», в 1957 году. Раньше оно не имело определенного названия, состояло всего из двух человек и помещалось почему-то в Советском комитете по проведению Международного геофизического года, на Молодежной улице. Посетители узнавали комнату по вывеске «посторонним вход воспрещен» – традиционная дощечка на цензорских дверях. Потом учреждение разрослось и переехало на улицу Вавилова, в здание одного из крупных институтов Академии наук. Появилось и солидное название – «Комиссия по исследованию и использованию космического пространства при Президиуме Академии наук СССР». В действительности комиссия эта «исследует» только рукописи статей на космические темы и разрешает либо не разрешает их печатать.

Чтобы получить разрешение в этой комиссии, нужна довольно сложная процедура. К двум экземплярам полного текста с иллюстрациями прикладывается письмо с указанием, кто автор статьи (если он под псевдонимом, то даете настоящую фамилию), где работает и какие источники использовал при написании материала. Если все благополучно, то вам через два-три дня – иногда и через неделю – вернут один экземпляр с разрешительной резолюцией. После этого вы обязаны предъявить статью цензору Главлита и получить обычный штамп.

С самого основания космической цензуры ее возглавляет кандидат технических наук Михаил Крошкин. Журналисты шутливо прозвали этого рослого симпатичного человека «зав. Луной». Много лет подряд мы с Крошкиным были в самых дружеских отношениях, помогали друг другу запасными частями к автомобилям (у него и у меня были машины одной марки – «Москвич»), иногда приятно проводили время в Доме журналиста, который Крошкин очень любил посещать. Но за все годы приятельских отношений я так и не узнал, откуда попал Михаил на эту работу и кому же он на самом деле подчиняется. Версия о подчинении Академии наук никем всерьез не принимается, ибо после каждого полета советских космонавтов Крошкин сидит вместе с ними и Президентом Академии наук на пресс-конференции и подсказывает ответы на вопросы не только космонавтам, но и Президенту. В это время он явно осуществляет «контроль сверху». Откуда именно – остается только гадать, а задавать вопросы лучше не надо.

В мае 1966 года Михаил Крошкин запретил нашему журналу печатать репортаж о подготовке советской лунной станции к полету. По моему мнению, репортаж был совершенно невинный, не содержал никаких секретов и ни малейших сравнений с американскими программами (это строжайше запрещено в СССР с тех пор, как отставание в «лунной гонке» стало очевидным). Я разозлился и попытался выяснить, есть ли возможность получить разрешение на публикацию репортажа в более высоких космических инстанциях. Для этого я обратился к моему знакомому на Китайском проезде – цензору очень высокого ранга. После некоторых колебаний тот ответил, что теоретически такая возможность есть: надо обратиться по внутренней кремлевской телефонной сети к одному из руководителей космических программ – весьма секретному ученому, некоему Мажорину. Было сказано, что подпись Мажорина – закон для цензуры, и виза Крошкина тогда не нужна.

Я поехал в редакцию «Правды», где есть особый кремлевский телефон – так называемая «вертушка». Трубку немедленно поднял сам Мажорин, он попросил прислать ему материал на прочтение по адресу «Москва, почтовый ящик номер такой-то», без указания его фамилии на конверте. Я сделал все как он велел и через четыре дня получил репортаж обратно с резолюцией «не публиковать» и неразборчивой подписью.

К сожалению, комиссией Крошкина дело не исчерпывается. Если в статье хоть в малейшей степени затрагиваются военные вопросы, то необходим еще штамп Военной Цензуры (ВЦ) – единственного цензурного учреждения в СССР, которое честно называет себя цензурой. Статьи и сопроводительные письма для ВЦ надо сдавать в экспедицию Первого дома Министерства обороны на улице Фрунзе, а получать экземпляр с разрешением (или запретом) в другом месте – на улице Кропоткина, в здании без всякой вывески, но с солдатом-часовым за дверьми подъезда. В положительных случаях ВЦ ставит на первую страницу статьи большой штамп с таким текстом: «По вопросам военного характера возражений против публикации данного материала не имеется. Наши замечания см. на страницах таких-то. По остальным вопросам решение о публикации должно быть принято органами Главлита. Военный цензор (подпись)».

Будем, однако, справедливы: нам, журналистам, иметь дело с ВЦ было легче всего. Во-первых, ВЦ работает с армейской четкостью: на третий день ответ, независимо от длины статьи. Во-вторых, как ни странно это звучит, Военная Цензура – самая либеральная. Видимо, там работают квалифицированные специалисты, хорошо знающие, что можно, а чего нельзя, и в меньшей степени подверженные влиянию знаменитого лозунга русских бюрократов: «Спокойнее запретить, чем разрешить».

Увы, список цензур не оканчивается и на этом. Есть, как минимум, еще две.

Первая из них, в противоположность ВЦ, имеет самую худую славу. Это атомная цензура во главе с Валерием Калининым (его предшественник на этом посту некто Кандарицкий года четыре назад покончил самоубийством по неизвестной мне причине). Официально она существует как часть Государственного Комитета по использованию атомной энергии при Совете министров СССР и помещается в здании Комитета на Старомонетном переулке. Это создает дополнительную трудность – получить пропуск в атомный комитет чрезвычайно тяжело. Я постоянно имел дело с ведомством Калинина (еще со времен более приятного Кандарицкого), но был принят лично всего дважды.

Однако главная беда цензуры Калинина – ее невероятная бюрократичность. Были случаи, когда статьи и даже научно-фантастические рассказы (они тоже сдаются туда, если содержат атомные темы) разрешались или запрещались после пятимесячной волокиты. Даже статьи, подготовленные редакцией «Правды», Калинин держит неделями. На него много жалуются в ЦК, но это мало помогает. А обойти эту цензуру невозможно: ваш цензор Главлита ни за что не поставит штампа, если в статье есть слова «атомный реактор» и нет визы Калинина.

И, наконец, еще одна цензура, принадлежащая Комитету государственной безопасности. По счастью, «пользоваться» ею журналистам приходится не очень часто – главным образом, в тех случаях, когда материал написан о разведчиках или в нем есть намек на действия органов безопасности. Хорошо также то, что обращаться в эту цензуру вам не надо – материалы в нужных случаях отправляют туда сами цензоры Главлита. Правда, читают в Комитете госбезопасности, по-видимому, очень внимательно – я сужу по тому, как много времени это у них отнимает. Свое мнение цензоры КГБ сообщают чаще всего прямо в Главлит, но иногда и в соответствующие редакции.

Вот, примерно, какая машина действует для того, чтобы к русскому читателю, слушателю, зрителю не проникло слово «ереси». Замечательно то, что весь этот разветвленный организм, стоющий гражданам России огромных денег, работает в тени и, в общем, хорошо спрятан от общественного мнения. За все годы советской власти ни в одном печатном издании не промелькнуло даже намека, что цензура в СССР существует; о ней не говорится ни с одной трибуны; шифр цензора, который есть на любой книге, газете, журнале и т.д., читателю непонятен – его вполне можно принять за номер типографского заказа или другие служебные пометки. В принципе средний советский гражданин представляет себе, что какая-то цензура есть, но где она, как работает – об этом ведомо только людям, непосредственно с нею связанным.

Кстати говоря, возможности общения с цензорами регулируются строгими правилами. Согласно этим правилам, выслушивать указания цензора имеют право только главный редактор издания, его заместитель и ответственный секретарь. К сожалению для цензуры, соблюсти подобное ограничение просто невозможно, и Главлит молчаливо терпит тот факт, что заведующие отделами тоже проникают к цензорам.

Но в одном отношении цензура абсолютно непреклонна: ни при каких обстоятельствах она не вступает в контакт с авторами произведений. Правила игры таковы, что автор даже не должен знать, что его статья, очерк или роман проходят цензурную проверку. Указания об изменениях и сокращениях по требованиям цензуры должны передаваться автору как бы от имени печатного органа или издательства. У меня в жизни был в связи с этим незабываемый случай.

Однажды я написал статью в научно-популярный журнал, но не в свой, а в параллельный, тоже московский. У цензуры возникли вопросы, и редактор отдела того журнала, парень молодой и неопытный, долго не мог их разрешить. Он без конца звонил мне по телефону, спрашивал: «а откуда вы взяли это», «где источник такой-то информации». Я терпеливо объяснял, но дело все тянулось.

Внезапно меня осенило: я вспомнил, что у нас и у них цензор один и тот же. Отношения с этим цензором были у меня самые дружеские (быть в дружбе с цензором – первая заповедь каждого редактора). Я тотчас позвонил ему, попросил позволения приехать, явился и был встречен очень тепло, как обычно. Но как только этот неглупый и, в общем, приятный человек узнал, что я приехал к нему не как редактор моего журнала, а как автор соседнего, его словно подменили. Краснея и пряча глаза, он объявил, что разговаривать о статье со мною не может, это грубое нарушение инструкции. Никакие уговоры не помогали, только злили его. Я уехал ни с чем, совершенно потрясенный случившимся.

Должен, однако, заметить, что в дальнейшем этот цензор проявил хорошие человеческие качества: он, в конце концов, разрешил статью, а со мною при следующей встрече разговаривал в прежнем дружеском тоне, будто ничего не случилось.

Это вообще характерно для нынешнего времени: цензоры, подавляющие свободу по долгу службы, разговаривают не только мирно и спокойно, но даже дружественно и порой либерально. С ними вполне можно пошутить, обменяться рискованными анекдотами, поиграть в шахматы (один из цензоров долгое время был моим любимым шахматным партнером). Большинство теперешних цензоров, даже высокопоставленных, сравнительно молоды— я не знаю в Главлите никого старше пятидесяти лет. Но, как говорится, дружба дружбой, а служба службой: на компромиссы они не идут. Это легко объяснимо – ведь структура Главлита иерархична, и над каждым цензором есть «последующий контроль», проверяющий то, что разрешает данный цензор. Так что люди в цензуре имеют весьма малые права, но большую ответственность.

Мои молодые коллеги часто жаловались мне на «драконов» из цензуры. Им казалось, что наш цензор «плохой», что он «перестраховщик», с ним, дескать, невозможно ни о чем договориться и так далее. Я старался убедить их, что это не так, что споры с цензором ни к чему привести не могут: независимо от личных качеств он просто не имеет права разрешить хоть на словечко больше, чем дозволено свыше в данный момент. Сам я никогда не раздражал цензоров спорами; если мне казалось, что запрет необоснован, я дружески предлагал: «Давайте попробуем обратиться к вашему начальству. Мы напишем письмо на имя Романова, пусть там наверху почитают». Такой путь легален, цензору это повредить не может, напротив, докажет начальству его «бдительность», и потому мои цензоры всегда охотно соглашались. Иное дело, что такие жалобы практически не помогают – начальство всегда стремится поддержать решение цензора. А жаловаться «через голову» Романова, прямо в отдел пропаганды ЦК, решаются очень немногие редакторы, да и в таких случаях успех очень сомнителен.

Теперь главный вопрос: на чем же основывает цензор свое мнение? Как достигается почти полное единство цензурных решений на всех 22 миллионах квадратных километров земли Российской?

 

V.

Это толстая книга в зеленом коленкоровом переплете. Сверху золотом оттиснуто: «Секретно. Экземпляр №...». Сам номер поставлен несмываемой краской. Пониже, опять золотом, заголовок: «Перечень сведений, не подлежащих опубликованию в открытой печати».

Перечень издается Главлитом СССР каждый год, а в течение года много раз пополняется. Время от времени в редакции центральных газет и журналов доставляются секретной почтой тоненькие брошюрки без обложек – циркуляры Главлита. Каждый начинается словами: «В дополнение в разделу такому-то Перечня сведений, не подлежащих опубликованию в открытой печати, запрещается упоминать нижеследующее». Мне не приходилось видеть, чтобы какой-нибудь запрет был снят циркуляром, хотя на практике цензоры иной раз вдруг начинают разрешать ту или иную информацию, прежде недозволенную. Видимо, снятие запретов Главлит не находит нужным доводить до сведения редакций.

Что же под обложкой этой многостраничной книги, которую цензоры в разговорах между собою зовут не иначе, как талмудом («Володя, передай мне, пожалуйста, талмуд»)?

Во-первых, там список военных и государственных тайн – вроде номеров и дислокации воинских частей, марок оружия, чертежей действующей военной техники и так далее. Это, в общем, запрещается публиковать в любой стране, хотя масштабы запрещения в СССР самые широкие. Затем идут разделы: промышленность, транспорт, сельское хозяйство, строительство, административный аппарат, финансы, даже религия.

В разделе «промышленность», например, сперва идут общие сведения (нельзя публиковать численность рабочих ни на каком предприятии, нельзя давать абсолютных цифр выпуска продукции, себестоимости изделий и многого другого). Потом приведен список заводов, которые нельзя упоминать, и другой список заводов – тех, что можно только упоминать, без малейшей дополнительной информации. Каждый список занимает много страниц.

Есть и всякие особые запрещения (те самые «прямые указания», на которые ссылалась моя женщина-цензор, вычеркивая диаметр земного шара). Почему-то нельзя, например, писать о биологической очистке воды, о бездоменном процессе выработки стали; вполне понятно почему запрещено указывать уровень радиации где-либо на территории СССР.

В таком же духе составлены и другие главы «талмуда». Вот только некоторые запреты, на мой взгляд, любопытные или неожиданные:

— нельзя давать сведений о пожарах, ураганах, лавинах, землетрясениях и других стихийных бедствиях на территории СССР (в каждом случае надо получать особое разрешение на публикацию в ЦК);

— запрещается писать об авиационных, морских и подземных катастрофах, о крушениях поездов (о таких же событиях за границей – можно);

— нельзя приводить цифры заработной платы номенклатурных работников;

— нельзя сообщать уровень урожайности сельскохозяйственных культур на какой-либо конкретной территории (области, крае);

— нельзя без специального разрешения председателя КГБ давать фамилии каких-либо сотрудников органов госбезопасности;

— запрещается публиковать фамилии сотрудников Комитета по культурным связям с зарубежными странами – можно упоминать только председателя Комитета;

— запрещается сопоставлять бюджет советских граждан с ценами на товары;

— нельзя упоминать о повышении цен – только о снижении;

— запрещается публиковать снимки советских городов, сделанные с самолета, нельзя давать точные географические координаты городов;

— нельзя публиковать какие-либо средние статистические цифры по СССР, если они не взяты из сборников Центрального Статистического Управления;

— запрещается писать о повышении жизненного уровня рабочих или крестьян в зарубежных странах (кроме стран Восточной Европы, Северной Кореи, Северного Вьетнама и некоторых развивающихся стран по особому списку);

— нельзя объявлять о закрытии или открытии церквей, писать об абсолютной численности прихожан либо сравнивать численность верующих с предыдущими периодами;

— нельзя писать о недостатке продовольствия – только о перебоях в доставке отдельных его видов.

Получив рукопись или гранки для чтения, цензор сверяет текст с «талмудом» и ставит против определенных строк вопросы. Это еще не запрещение – это лишь требование к редакции предъявить источник информации. Лишь изредка строки просто вычеркиваются – когда нарушены «прямые указания».

Однако работа с «Перечнем сведений» – только часть дела. Вторая, куда более важная часть, – политическая оценка материала. Я никогда не видел на эту тему каких-либо печатных руководств для цензоров Главлита. Сомневаюсь, что руководства вообще существуют, ведь политическая линия настолько извилиста, что за ее поворотами не угнаться, и любое руководство, даже выпущенное на месяц, устарело бы во время печатания.

Что я любил делать – так это задавать наивные вопросы моим цензорам. Самым лояльным тоном, заглядывая им в глаза, я спрашивал, почему им не нравится то или иное место в тексте. Большей частью я, разумеется, понимал их мотивы, но всегда было велико искушение послушать, что они скажут.

Увы, ответы были всегда туманны. Например, «ну что вы, Леонид Владимирович, сами не понимаете?» Или «мне кажется, это просто нехорошо». Или «вдумайтесь в смысл этой фразы – вам самому станет ясно». В таком роде.

Один высокопоставленный цензор, мой приятель, сказал так: «Политическое чутье надо иметь, дорогой. Нюх, понимаешь?»

Должно быть, это своеобразное шестое чувство – политический нюх, соответствующий моменту, – развивают на специальных семинарах, которые у цензоров бывают чуть ли не ежедневно.

Разумеется, самые большие сложности возникают у цензоров при оценке литературных произведений, где особенно трудно применять и четкие параграфы «талмуда» и этот самый нюх. Некоторые редакторы, недовольные запретами, обращаются в ЦК, даже к самому Демичеву, и изредка получают разрешения – высокое начальство любит иной раз показать свой либерализм.

Бывало, некоторые главные редакторы говорили или писали Романову, что не согласны с его запрещением и настаивают на публикации рассказа или романа. В подобных ситуациях Романов всегда отвечал одно и то же:

— Главлит не имеет права запретить публикацию, если она не содержит сведений, объявленных в «Перечне». Хотите публиковать на свою ответственность – публикуйте, я дам указание цензору поставить штамп для типографии. Но помните: мы не рекомендуем вам публиковать материал. О нашем мнении мы немедленно доведем до сведения ЦК.

Я знаю только один случай, когда главный редактор газеты воспользовался таким двусмысленным «разрешением» и дал в номер стихи вопреки мнению Главлита. Очень скоро он был снят с работы.

Закончить этот краткий рассказ о цензуре хочется одним штрихом, смешным и в то же время печальным.

В Советском Союзе есть единственный журнал, не проходящий цензуру Главлита. Самый настоящий журнал, выпускающийся шесть раз в год тиражом в 25 000 и распространяющийся не только в стране, но и за рубежом. Этот уникум называется «Советиш Геймланд» – «Советская Родина» – и издается на языке идиш.

Когда на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов было решено восстановить в порядке контр-пропаганды хоть один еврейский орган печати, сотрудников и авторов подобрали очень быстро. Но перед Романовым встала во весь рост необыкновенная проблема: а как быть с цензурой?

Дело в том, что все материалы для журнала готовятся на идиш. Переводить их специально для цензуры на русский, во-первых, большая работа, во-вторых, это недостаточно надежно, при переводе может измениться какой-нибудь важный нюанс. Обучать кого-нибудь из цензоров языку идиш – на это нужны годы. Взять на работу в Главлит цензора-еврея, владеющего языком, – ну, это было совершенно исключено, такая возможность, я уверен, даже не обсуждалась.

И решение было принято поистине мудрое. Главного редактора будущего журнала Арона Вергелиса вызвали в тогдашний Идеологический отдел ЦК и сказали примерно так:

— Мы всецело доверяем вам, товарищ Вергелис, и просим вас быть не только редактором, но и цензором журнала. Вот «Перечень», вот ваш цензурный штамп с личным номером. Надеемся, вы понимаете, сколь высокую ответственность партия на вас возлагает.

И теперь Арон Вергелис регулярно читает свой журнал дважды. В первый раз он его подписывает как редактор. Потом открывает «талмуд» (по иронии судьбы жаргонное название книги тут особенно к месту) и проверяет как цензор. Наконец, ставит штамп и отправляет контрольный экземпляр в архив Главлита.

Стоит добавить: знакомые сотрудники журнала много раз говорили мне, что предпочли бы иметь дело с самым свирепым цензором...

 

VI.

Вот в такой свободной, приятной обстановке и работают все без исключения советские журналисты. У тех из них, кто не утратил способности мыслить, есть только две отдушины в жизни – пьянство и цинизм.

В Москве, на Суворовском бульваре, есть Центральный Дом журналиста – клуб, куда каждый вечер сходятся сотрудники газет, журналов, радио, агентств и издательств. Старинный особняк, некогда принадлежавший богатому купцу Постнову, не очень велик, но уютен. В годы, когда Аджубей был секретарем Союза журналистов СССР, он капитально перестроил дом изнутри, и теперь за старинным фасадом скрываются вполне современные, красиво отделанные помещения.

В Доме журналиста всегда есть чем заняться. В маленьком, но великолепном концертном зале почти ежедневно выступают артисты, в кинозале «крутят» фильмы, причем иногда такие, каких не показывают в кинотеатрах общего пользования; шахматный холл внизу обычно заполнен игроками и «болельщиками»; в других помещениях работают группы по изучению иностранных языков, а дамы занимаются кройкой, шитьем и даже моделированием шляп. Время от времени происходят в Доме собрания так называемых «творческих секций», где журналисты смежных направлений обсуждают профессиональные вопросы (я, например, был вице-председателем секции научной журналистики).

И все-таки главная «приманка» Дома журналиста – это его ресторан и три маленьких уютных бара. В них можно и выпить и всласть побеседовать с друзьями. Баров общего пользования в Москве нет, а рестораны не дают ни той, ни другой возможности – там нельзя «посидеть», надо непрерывно что-то заказывать, потому что у каждого официанта есть «план». В Доме журналиста вас не гонят с места злыми взглядами, напротив, вас знают и приветствуют. Это своеобразный оазис – даже, если угодно, оазис Запада в Москве. Ведь самых больших ценителей западного стиля жизни надо искать не в Нью-Йорке, не в Париже и не в Лондоне, а среди московских журналистов.

И вот там, в дружеской и нетрезвой атмосфере журналистского бара, сбрасываются по вечерам все личины. В первой стадии опьянения мои коллеги начинают критиковать свое редакционное начальство, потом постепенно переходят к проклятиям по адресу режима в стране, а заключительная стадия, когда человек уже сильно пьян, – это всегда самооценка, как правило уничтожающая.

Я знаю международного обозревателя крупной газеты, который имеет обыкновение комментировать по вечерам в Доме журналиста то, что он написал днем. Это своеобразный комментарий, чудовищно циничный и всегда интересный. Столики в Доме журналиста поставлены тесно, и этот человек, независимо от стадии опьянения, никогда не повышает голоса. Да, собственно, ему и не нужно повышать: он разговаривает сам с собою, а партнер по выпивке важен ему лишь в том смысле, чтобы он не был информатором КГБ.

— Сегодня со страшной силой разделал америкашек, – говорил мне международник. – Пригвоздил их к позорному столбу за эскалацию во Вьетнаме. Триста строк, на это места не жалеют. Идиоты они там в Вашингтоне. Гнилые гуманисты в белых перчатках. Хотят остановить коммунизм, кретины. Его не останавливать, его давить надо. Не понимают. Ни хрена не понимают! Был у них единственный мужик, который разбирался в шакальей психологии всех этих сталиных, хрущевых, мао и дядюшек хо. Мистер Джон Фостер Даллес, царство ему небесное. Этот знал, что с коммунистами можно разговаривать приятно и вежливо – если держать пистолет у их виска. Вот тогда они и тихие и мирные – вообще шелковые, а любой другой способ не годится, все равно укусят. Шакалы они шакалы и есть, никаких оттенков между наглостью и трусостью. Я-то помню, как они боялись Даллеса – там, в самых верхах. Прямо тряслись перед ним, только старались вида не показывать. Глотнем?

Мы «глотали» залпом по рюмке коньяку.

— После Даллеса один-единственный раз поговорил с ними Кеннеди как следует, это когда с Кубой. И они сразу в кусты, хвост поджавши. Вроде бы ясно, как с ними надо, – так нет, опять мягенько, опять заигрывают, ах вы, дорогие коммунистики, давайте договоримся. Ну, а мы, конечно, гав-гав! Это я сегодня гав-гав. Позор американским варварам. Гаг-гав из подворотни! Пусть господа в Пентагоне не думают, что наше терпение беспредельно. Ух ты, страсти какие! А у самих полные штаны. Нет, американцы – жуткие идиоты. Вот я читаю этих олсопов, липпманов да пирсонов – и ни один из этих мудрецов прямо не скажет: плюньте на советских и делайте свое дело во Вьетнаме. Русские ни в жисть пальцем вас не тронут. Боятся вусмерть. И китайцы не тронут. А будут сильно орать – огрызнитесь как следует, спокойно, по-даллесовски, так и утихнут. Сами мира попросят. Эх, глупо устроена жизнь. Мы не можем писать, что думаем, – но ведь и они не могут. Боятся своих же леваков. Я там был, я знаю.

Выпивалась еще рюмка. Приходила следующая стадия.

— А вообще, какие мы с тобой гнусные твари. Не обижаешься? Правильно. Про себя я точно знаю, что тварь. Гнусная. Э, да и ты не лучше. Ты о достижениях передовой советской науки, я о советской миролюбивой политике. И за это нам дают здесь посидеть и покурить «Винстон». Или прокатиться в Париж, ужаснуться буржуазному разложению. Выпьем!

Помню еще такой вечерний его комментарий.

— Ты знаешь, что такое «центральная Германия»? Не знаешь? Почитай завтра мои писания. Я там шарахнул по этим наглым боннским реваншистам за то, что они называют ГДР «центральной Германией». Понимаешь, намекают, что восточная Германия – это уже за Одером и Нейссе. У, агрессоры. Писал и думал: а что, если бы, не дай Бог, Гитлер выиграл войну? Нет, он был из гадов гад, я против него дрался, это я просто для примера – вот что было бы? Ну, загнали бы нас с тобой за Урал, в Европейской России устроили бы марионеточный «национал-социалистический Российский рейх», а Украину с Белоруссией и Прибалтику он бы просто оттяпал себе. Как бы мы этот Российский рейх называли? Ясное дело, «Центральная Россия» – чтобы дать попять, где Западная Россия находится.

Мы помолчали, выпили, а потом он заговорил как будто о другом:

— Месяц назад был я в Польше. Заехал во Вроцлав, это бывший Бреслау. Интересная штука: единственное место в лагере мира и социализма, где легко найти квартиру. Не едут туда поляки, не хотят, понимаешь, возвращаться на исконные польские земли. И зарплата там по особому закону выше, и льготы всякие, а вот едут туго. Глупые какие-то поляки. Нам бы, говорят, Львов и Брест-Литовский – это, говорят, действительно, Польша, а Вроцлав – нет, не надо. Занятно, а? Но это еще что: мой коллега из Берлина недавно приезжал, ихний гедеэровский комментатор. Хочу, говорит, с вами посоветоваться, у нас, говорит, есть некоторые пропагандные трудности с восточной границей. Я, говорит, имею доводы, что и Бреслау, и Лигниц, и Ландсберг, и Данциг и даже Штеттин когда-то были польскими, это как-то еще можно объяснить. Но, говорит, какие доводы вы порекомендуете насчет Кенигсберга, Инстербурга, Тильзита и вообще Восточной Пруссии? Нам, мол, трудно объяснить гражданам ГДР, почему они принадлежат России, если СССР выступает за принцип исконного владения и национальной принадлежности, Я на него поглядел так внимательно – что, думаю, издевается, собака, или искренний дурак? Смотрит, понимаешь, преданно, карандашик приготовил, ждет, что я ему объясню, как ловчее врать. Я ему так сухо говорю, что, мол, что, товарищ, результат гитлеровской агрессии, а за текущими разъяснениями обратитесь в агитпроп. Записывает! Записывает и спрашивает деловито: в какой, мол, агитпроп лучше, в советский или в гедеэровский? Насилу от него отвязался, чуть матом не послал, ей-Богу...

Повторяю, этот журналист всегда говорил тихо, но и, тем не менее, постоянно оглядывался вокруг: не может ли кто-нибудь с соседнего столика поймать хоть словечко из его страшных высказываний. Именно страшных, ибо подобные вещи не говорятся в СССР даже в семейном кругу. Это была какая-то странная реакция мозга, переполненного дикой смесью правды и лжи. Человек находил мрачное удовольствие, какой-то свой выход в том, чтобы высказывать точку зрения, полярно противоположную официальной. И при этом смертельно рисковать.

Я далеко не всегда разделял его пьяные мысли, порой они казались мне чересчур крайними, порожденными озлоблением. Но факт тот, что в такие минуты он бывал искренен. Есть точная русская поговорка: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».

В остальном этот журналист не был исключением: то, что говорится вечерами в Доме журналиста, всегда более или менее противоположно написанному в газетах и журналах. Не следует, по-моему, переоценивать подобную форму протеста – да и протест ли это, скорее просто неверие, в лучшем случае фрондирование, не опасное для режима. Однако мои коллеги в России способны не только на это.

С удовольствием сообщаю, что большая часть политических анекдотов – как правило, остро антисоветских – рождается в журналистской среде. Оттуда же вылетают меткие словечки, клички, определения. И когда в Доме журналиста встречаются два приятеля из разных газет или журналов, то стало уже почти правилом, что беседа начинается с обмена свежими шутками. «А, Саша, привет. Есть новые хохмы?» «Ты слышал, что надо сделать для того, чтобы твой холодильник был всегда полон продуктов? Надо выдернуть вилку холодильника из электросети и включить ее в радиосеть». «Хо-хо, ничего. А знаешь самый смешной анекдот всего из одного слова?» «Ну?» «Коммунизм». После такого вступления разговор может перейти на любую тему.

Это журналисты прозвали партийных чиновников и их подхалимов в литературе «красносотенцами», намекая на так называемых «черносотенцев», членов погромно-реакционной организации в царской России. Это они называют интервью, публикуемые в газетах, не иначе как «интервру», а скверные стандартные дома из прокатных панелей, обезобразившие русские города с легкой руки Хрущева, – «хрущобами». Таких крылатых словечек – сотни, и они, так же, как анекдоты, летают по всей стране. Как известно, смех способен убивать, и раскаты злого смеха, нарастающие в России, не на шутку встревожили обитателей Кремля. 16 сентября 1966 года в СССР появился новый закон, по которому за распространение анекдотов человека можно упрятать в лагерь на три года. Но 17 сентября журналисты уже рассказывали друг другу, что КГБ объявил конкурс на лучший антисоветский анекдот. Первая премия – три года заключения...

Однако главная заслуга многих русских журналистов в том, что они – с невероятными трудностями, с большим риском – пытаются сказать читателю нечто отличное от официальной пропаганды. Это чаще делается в журналах, чем в газетах, там легче спрятать намек от цензуры среди нейтральных фраз. Не могу, к сожалению, приводить примеры выступлений моих коллег, хотя примеры есть поистине блестящие – ибо любой пример будет немедленно прослежен по его содержанию, и автору придется плохо. Поэтому, чтобы дать понять, как это делается, приведу пример из собственной практики – не сочтите за нескромность.

В декабрьском номере моего журнала за 1965 год я опубликовал пространный очерк о Международной выставке «Химия», прошедшей в Москве. Незадолго до того я прочел в рукописи блестящие миниатюры Александра Солженицына – глубокие, тонкие, поэтичные и, видимо, в силу этих самых качеств запрещенные к публикации. Мне пришла в голову мысль, что одну из миниатюр можно пересказать в моем «химическом» тексте. И я начал очерк такими словами: «Я читал недавно рассказ очень большого писателя...» Потом спокойно передал содержание рассказа и перешел к собственно химии. Журналисты знают, что переход от любой темы к любой другой – дело профессионального навыка, это нетрудно.

Мой расчет строился на том, что ни главный редактор журнала, ни цензор не спросят, чей рассказ я читал и как он назывался. Ибо написано, что рассказ «очень большого писателя» – им будет неудобно показать, что они о нем не слыхали. Мало ли, может быть это Толстого рассказ, а они вдруг спросят «чей». Предполагается, что образованный человек в России должен назубок знать русскую классику, и оба – редактор и цензор – действительно, побоялись обнаружить свою «необразованность». Очерк напечатали в таком виде, как я его дал, и мне было необыкновенно приятно узнать несколько недель спустя, что Солженицын, с которым я никогда не был знаком, прочитал его. Разумеется, я узнал об этом «через десятые руки». Мне не сказали, к сожалению, понравилось это писателю или нет. Может быть, он был лишь рассержен моим бессильным пересказом. Если так, я хочу воспользоваться случаем и здесь попросить у него прощения – надеюсь, когда-нибудь он прочитает и эти строки.

Повторяю, мой пример – вынужденный, в значительной мере случайный. Другие делали и делают эту трудную и очень нужную работу систематически. Пусть их эзопов язык понимают не все, пусть это пока удел интеллигенции – все равно значение правдивого слова, напечатанного в газете или журнале, переоценить невозможно.

Понятно, что среди русских журналистов есть и типичные партийные чиновники, и абсолютно беспринципные карьеристы и опасные негодяи, сотрудничающие с секретной полицией. Таких особенно много в ТАСС, в агентстве «Новости» и почему-то на радио. Однако не они составляют большинство. Девять из каждых десяти сотрудников советской прессы по меньшей мере недовольны тем, что им приходится ежедневно лгать за плату. О том, как они относятся к «свободе» и «правдивости» печати в СССР, хорошо свидетельствует журналистский анекдот, которым я закончу главу о моих коллегах.

В СССР объявлена полная свобода. Много партий, газеты различных направлений, частная инициатива. В частное кафе заходит посетитель.

— Официант, чашку кофе и коммунистическую газету!

— Кофе с удовольствием, а коммунистических газет в нашем кафе не имеется.

— Я прошу чашку кофе и коммунистическую газету!

— Прошу прощения, господин, коммунистических газет у нас в кафе не держат.

— Дайте мне чашку кофе и коммунистическую газету!

— Повторяю вам: нет коммунистических газет!

— О, повторяйте же, повторяйте!..