К вечеру обстрел прекратился. Выполз туман. Канонада испугала людей. Все попрятались по домам. Огня не зажигали. Им казалось, что любой лучик света, промелькнувший в окне, может притянуть тяжёлый крупнокалиберный снаряд мятежного Кронштадта. Но Котлин молчал. Молчали и линкоры, притаившиеся у острова.
Мальчишки в тот вечер опять переселились на чердак. Мать постелила им у тёплой трубы, а матрос Зуйко, посланный Крутогоровым, лежал в одежде у самого спуска в сени. Он тяжело ворочался на жёсткой подстилке и приглушённо вздыхал.
Ты спи — заботливо сказал Карпуха. — Купря не пропустит — разбудит!
Он и ночью каркает? — спросил матрос.
— И ночью!
— Что-то я ночных ворон не встречал… Филины — те кричат ночью, а вороны спят.
— Он у меня учёный! — похвастался Карпуха. — Его бы ещё с месяц дома подержать, он бы и говорить научился!
Помолчали.
Зуйко, как и многие в те тревожные дни, спал мало. И сейчас ему никак не удавалось уснуть. Он встал, подошёл к чердачному окну. Чернота за стеклом была тяжёлая, вязкая, непроглядная.
— Туманушка! — услышали мальчишки и не поняли, почему голос у матроса такой одобрительный.
— Хорошо разве? — спросил Гриша.
— Хорошо! — отозвался Зуйко. — Алтуфьеву легче…
— Кар-р! — отрывисто прозвучало над крышей и ещё два раза: — Кар-р! Кар-р-р!
Мальчишки вскочили на ноги.
— Замрите! — приказал Зуйко.
Внизу заскрипела кровать. Отец с матерью, наверно, тоже не спали и услышали карканье ворона. Минутой позже раздался короткий стук в дверь. Пришлёпывая босыми ногами, отец прохромал в сени, снял крючок и отступил, впуская в дом, как показалось ему, горбатого человека.
— Свету! — грубо потребовал пришедший.
— Опасно, — сказал отец. — Увидят в Кронштадте и — прямой наводкой.
— Глаза от страха повылазили? — с хрипотцой рассмеялся человек. — Туман! Собственного носа не видно!.. Зажигай!
Мать брякнула стеклом от лампы. Появился огонёк, осветил комнату. Новый гость молодой, нагловатый, был в матросской одежде. Широченный клёш, обшарпанный внизу, целиком закрывал ботинки. Казалось, что у человека нет ног, а его туловище стоит на двух расширяющихся к полу подставках, задрапированных чёрным сукном. За спиной горбился большой заплечный мешок. Матрос скинул лямки, стукнул тяжёлым мешком о половицы, осмотрелся, заглянул на печку.
— Щенки где?
— Щенки — на псарне! — отрезала мать.
— Ребята на чердаке спят, — торопливо объяснил отец. Он не хотел преждевременно ссориться.
— Где керосин? — спросил матрос.
— Зачем тебе? — насторожился Дорохов.
— Н-надо! — с подвохом произнёс гость и сам увидел в противоположном от печки углу керосиновую банку, с которой мальчишки ездили в Ораниенбаум. Он сильно ударил по банке ногой, проверяя, не пустая ли.
— Ты что расшумелся?
Ребята даже на чердаке услышали в голосе матери те самые нотки, за которыми обычно следовала расправа. А отец крякнул от досады. Он знал: теперь её ничем не остановишь.
— Ты где это шумишь? — продолжала мать, подступая к матросу. — Сопля соляная!
Матрос восторженно осклабился, дохнув водочным перегаром.
— Огонь-баба!.. Давай к нам на корабль — комиссаром сделаем!.. Порох бездымный! И вывеска ничего!
Он протянул руку, чтобы шутливо ущипнуть мать за подбородок, и, получив две оплеухи, отскочил в сторону. Бесшабашная весёлость исчезла. Матрос посмотрел на отца, не сумевшего сдержать улыбку.
— Хмылишь! Небось сам получал?.. Как ты живёшь с этим боцманом!
Гость присел к столу, сдёрнул бескозырку, внутренней стороной потер щёки, заалевшие от ударов, уставился на белые буквы ленточки с надписью «Севастополь», с пьяной слезливостью произнёс:
— Бьют морячков!.. Все бьют, кому не лень!..
— Ты бы не лез, где бьют, — сказал отец.
— Если б знать!.. А вы-то куда лезете? Или из бывших? Как барон Вилькен?.. А нюх у него, у собаки!.. Не успели шелохнуться — он уже на корабле! Ходит по «Севастополю» и зубы скалит! Опять вроде капитана! Отбой бы сейчас сыграть, да поздно!.. Завязли! В мёртвую зыбь попали!
Матрос треснул по столу кулаком, слепыми, налитыми кровью глазами уставился на отца.
— Куда прёшь, хрыч?.. Или из бывших? Как барон?
— Из будущих.
Матрос махнул рукой, напялил бескозырку, выругался и словно протрезвел.
— Какое мне дело?.. Пропадайте! Держи! — Он выложил на стол какую-то бумажку. — Адреса. В мешке девять ракетниц и к ним по десять патронов. Как пойдут войска на лёд — пусть сигналят… Чтоб хоть не как крыс! Чтоб с музыкой!.. Э-эх!
Матрос встал, покачнулся, будто хмель опять ударил ему в голову, тяжело дотащился до двери, ногой распахнул её, обернулся, хотел сказать что-то, но только выругался и повторил:
— Пр-ропадайте!
Тут его и взял за локти поджидавший в сенях Зуйко. Взял крепко, надёжно. Босой ногой ударил по широченному клёшу, сшиб матроса и уложил вниз лицом. Отец снял с кровати ремень, помог скрутить локти за спиной. Связанный сыпал отборными ругательствами, извивался на полу, лупил ногами в стену.
— Ребята! — крикнул Зуйко, задрав голову к потолку. — Принесите мои ботинки!
Он торопился. Пока отец седлал Прошку, Зуйко обулся, обыскал матроса, связал ему и ноги. Когда отец вернулся, они вдвоём подняли матроса, вынесли во двор и уложили поперёк коня.
— Не тяжело двоих-то? — спросила мать. — Не испорти мне Прошку!
— Мы с Алтуфьевым не раз на нём вдвоём ездили, — ответил Зуйко и вскочил в седло.
Приглушённый ватным туманом в темноте проскрипел голос связанного матроса:
— Из будущих?.. Ха!.. Дошло-о!..
Дороховы вернулись в дом.
Мальчишки окружили мешок, валявшийся на полу. Только отец развязал его и вытащил широкоствольную новенькую ракетницу, как затарахтели выстрелы. Все подумали о Зуйко. Может быть, связанный матрос сумел освободиться от ремней и попытался бежать? Не в него ли стреляет Зуйко?
Мать спросила у отца:
— Ремень-то крепкий был? Хорошо ты ему руки скрутил?
— А ну тебя! — обиделся отец. — Это разве один стреляет? И не рядом — далеко!
Когда вышли на крыльцо, стало ясно, что стреляют около Кронштадта. Отец прислушался и сказал, словно видел всю картину собственными глазами:
— Батальон наступает… Нет! Полк, пожалуй!.. Наши!.. А те, в крепости, огрызаются…
Выстрелы то сливались в непрерывный гул, то следовали очередями, то гремели отрывистым густым залпом и снова скручивались в тугой единый грохот. И было во всём этом что-то до жути неестественное, фантастическое. Ночь. Туман. Тьма. Мёртвый берег. А в заливе трещало, рушилось, взрывалось. Толпа исполинов во мраке топала по льду, взламывала его и крошила тяжёлыми железными каблуками…
— Ох, и народу поляжет! — произнёс отец. Он знал, что такое штурмовать крепость, да ещё по льду.
— Зато возьмут Кронштадт — и конец! — сказал Федька.
— Дай-то бог! — вздохнула мать.
В такие минуты трудно найти себе место. Всё, что ещё недавно волновало и тревожило Дороховых, стало до смешного мелким. О связанном матросе, о человеке в красноармейской шинели позабыли даже мальчишки. По сравнению с тем, что происходило на заливе, эти события казались ничтожными.
И домой не хотелось идти. Разве улежишь в постели, когда гремит бой, когда рядом гибнут люди.
Мать послала Карпуху погасить лампу, и Дороховы вышли на берег залива. Долго стояли они там, не чувствуя ни мороза, ни колкого снега, кружившегося в тумане.
Звуки боя постепенно затихали. Тьма уже не гремела. Доносились лишь пулемётные очереди и одиночные выстрелы. И те вскоре прекратились.
— Взяли, — неуверенно сказал Федька.
— Не знаю, — с сомнением ответил отец. — Больно мало…
— Чего мало-то? — недовольно спросила мать.
— Огня…
Солдатское чутьё подсказывало отцу, что крепость не взята. В Кронштадте много пушек. А сколько их на линкорах! Огонь был бы плотней, мощней. Заговорили бы пушки всех калибров, если бы взбунтовавшиеся кронштадтцы почувствовали, что наступающие одолевают их.
У матери были свои приметы. Наступившая тишина давила, угнетала, а тьма стала ещё более густой. Ей казалось, что всё было бы другим, если бы пал мятежный Кронштадт.
Неизвестность — хуже всего. Дороховы продолжали стоять на берегу, надеясь узнать, чем всё кончилось.
— Хоть бы «ура» крикнули! — сказал Гриша. Он читал в какой-то книге, что, овладев крепостью, победители обязательно кричат «ура».
— Мы бы не услышали: далеко! — отозвался Карпуха.
— «Ура» и враги могут кричать! — добавил Федька. — Вот если бы «Интернационал» сыграли — тут уж точно было б!.. Собрали б сто трубачей — и до нас бы дошло!
Но никто не трубил над заливом.
Где-то около деревни послышались голоса. Осмелев, люди выходили из домов и, наверно, так же, как Дороховы, гадали и спорили, в чьих руках крепость.
До рассвета было ещё далеко, но вокруг посветлело: то ли туман поредел, то ли луна глянула сверху. Мутным размытым пятном появился на льду камень, у которого мальчишки лизали утром сосульки. Слева показалось ещё одно пятно. Оно двигалось, росло, разделилось на несколько человеческих фигур. Двое шли впереди, четверо — сзади. Они тащили на шинели раненого или убитого.
Отец шагнул им навстречу. Теперь он был уверен, что бой проигран, но спросил всё же:
— Ну, как там?
— Труба! — ответил кто-то. — Куда это нас вынесло?
Отец назвал деревню.
— Ого! Вправо взяли!.. Раненый у нас. Есть чем перевязать?
— Несите в дом, — устало сказала мать.
Мальчишки побежали зажигать лампу и готовить кровать для раненого. Его так на шинели и положили поверх простыни. Мать подошла с лампой и обомлела. Это был Алтуфьев. Глаза закрыты. Торчал синеватый нос. У губ — тёмные с желтизной тени. На лбу — бисер пота. Он дышал. Руки были скрещены на животе и пальцы намертво вцепились в бушлат. В живот угодило две пули.
Когда удалось разнять эти скрещённые руки, мать расстегнула бушлат, приподняла тельняшку, осмотрела раны и заплакала:
— Не жилец…
Мальчишкам что-то сдавило глаза и выжало слёзы. Остальные потупились. Живые всегда чувствуют какую-то вину перед умирающим. Алтуфьев пришёл в себя. Увидел мать. Постарался улыбнуться.
— А-а… Варва-а… Вот и… хорошо… Ты… меня… опять…
Надеялся матрос, что мать перевяжет его, как в прошлый раз, и снова поправится он с её легкой руки. Его глаза молили и упрекали её за то, что она не торопится, не требует горячей воды, йода и бинтов.
Потом он заметил своих товарищей, и мысли вернулись туда, на лёд. Он несколько ночей ползал вокруг Кронштадта, чтобы сегодня провести штурмующих самым безопасным и коротким путём.
— Много… убитых? — спросил он.
— Хватает, — ответили ему.
— Крутогорову… скажите…
Он снова потерял сознание. Начал бредить. И грезилась ему в последние минуты не то родная мать, не то Варвара Тимофеевна. Он несколько раз повторил бессвязно:
— Маменька… Марва… Варва… Руки… золотые… Вот и хорошо… Подарок за мной.
Губы сложились в жалкую улыбку.
— Разо-оришь…
С этой шуткой он и умер.