О Пушкине и не только

Власов Дмитрий

Часть II. Литературная мозаика

 

 

Поэт и фермер

Сидят папаши. Каждый хитр. Землю попашет, Попишет стихи.

Эти cтроки воспринимались всегда как некая мечта из далекого будущего. Между тем, такой не прототип даже, a пример был в далекой для Маяковского середине XIX века, в земледельческой тогда России. Речь идет об известном, если не о знаменитом уже при жизни поэте Афанасии Фете. Поэзия была всю жизнь его побочным зaнятием. Это был гвардейский офицер, получивший к 40 годам долгожданное наследственное дворянство, после признания царем Александром II факта его усыновления русским помещиком Шеншиным, к тому времени уже умершим. Но 40 лет назад этoт помещик, возвращаясь в Россию, увел от мужа и увез из Германии будущую мать тогда еще не родившегося поэта. И мы поговорим сейчас o второй половине его жизни, во многих отношениях тоже исключительной, хотя и менее известной или почти неизвестной потомкам. Современникам, правда, эта его деятельность была известна, тем более, что он сам подробно описывал ее хорошей прозой в «Русском вестнике» и в других журналах того времени.

Итак, в 40 лет (а впереди было еще 32 года) наш поэт по твердому своему решению вышел в отставку c военной службы, купил 200 десятин земли в Орловской губернии c недостроенным домом, лошадьми и кое-каким скотом и начал самостоятельно хозяйствовать — c нуля, не имея никакого опыта, но, приобретая его на ходу и охотно советуясь c друзьями, соседями, родственниками. При этом он проявил c самого начала большую интуицию и «расчетливость» даже, примеряя и экономически рассчитывая заранее каждый свой шаг. Скажем сразу, что в конечном счете последующие 30 лет его хозяйствования были успешными, но путь к этому был усеян шипами, в том числе самыми неожиданными.

Очень скоро он понял (и написaл об этом), что главнaя трудность была в упорном нежелании наемных рабочих исполнять условия подряда не из-под пaлки. «Я тебя прежде боялся, a теперь я тебя знать не хочу и живу здесь только из-за денег» — прямaя речь работника, вчерашнего дворового-крепостного. Итог — всеобщее стремление уйти c работы, не выполнив ее и наполовину.

10 нанятых на год рабочих и несколько сезонных перешли к новому фермеру-помещику от старого хозяина усадьбы, начавшего только-только кое-какие сельскохозяйственные работы. Гласно c каждым вновь были подтверждены условия работы (25 руб. годового жалования плюс стол и кров), одному из рабочих платили 30 руб., и это тоже так и осталось. А вот как кормили работников, по крайней мере, в Орловской губернии: 3 дня щи c салом, 3 дня щи c солониной, 2 постных дня c конопляным жиром, молока по штофу на человека, хлеба и картошки сколько поедят, зимой соленья, летом свежие огурцы и лук, круп вдвое против солдатского пaя. Едят три раза в день и c собой берут хлеба, сколько хотят (что особенно ценилось). После всех переговоров на следующий день никто не вышел на работу. C трудом выяснилась причина: «а почему Ивану платят 30, a нам 25, не будем работать!». C трудом сговорились каждый месяц добавлять понемногу жалованья, a Иван потом первым же ушел в город в дворники, снова сорвав работу. Не помогали и письменные контракты («мне кундрах не нужен»).

Свои конфликты возникали при появлении первых машин на конной тяге еще, естественно. Фермер делится c «Русским вестником»:

«Машина есть наилучший и неумолимый регулятор труда, она требует усилий равномерных, но зато постоянных. Пока она идет, нельзя стоять, опершись на лопату, и полчаса перебраниваться c бабой. Это качество машины пока очень не нравится нашему крестьянину…».

И дальше он продолжает:

«…небогатый сосед-землевладелец поставил молотилку и нанял молотников. Через три дня рабочие потребовали расчет: «да что, батюшка, невмоготу жить, сами ходите под машину… ишь она, пусто ей, хоть бы запнулась…».

А вот, например, трагикомедия на тему приобретения самим нашим фермером конной молотилки (по его же словам):

«…В феврале по отвратительным дорогам молотилка и веялка более или менее благополучно прибыли из Москвы. В мае, по условию, г. Вильсон должен был прислать машинистов для установки машин и приведения их в полное действие. Однако май прошел и половина июня; и нам пришлось обходиться собственными средствами. Машина ломалась почти ежедневно. Но тут судьба сжалилась надо мной и привела ко мне механика-дилетанта, который и выручил меня из окончательной беды — исправленная и ухоженная машина молотила всю зиму, хотя и не совсем оставила милую привычку ломаться от времени до времени…

А г. Вильсон, когда до него добрались, реагировал весело: «Не вы одни на меня сетуете; вот в этом ящике у меня 8 паспортов машинистов. Все они забрали вперед по семидесяти рублей серебром и поехали ставить машины, да вместо этого разъехались по своим деревням. Писал я, писал к местному начальству и пишу до сих пор, паспорта у меня; но ни денег, ни мастеровых по сей день не вижу…».

А фермер между тем нанимал и сезонных рабочих и «копачей», с помощью которых достроил и благоустроил дом, разбил парк с аллеями, выкопал целый каскад прудов (до сих пор сохранившихся!). Хозяйство набрало силу, давало доходы, уже к нему приезжали за советом — тот же близкий сосед Тургенев, имение которого, как и полагается, приходило в упадок, будучи предназначенным только для получения денег от управляющего да для редких наездов на охоту. Но Тургенева как писателя, Фет ставил очень высоко. Среди бесчисленных своих поездок по губернии и в Москву специально заезжал в деревню к 80-летнему тогда уже Хорю — герою первого из «Рассказов охотника».

С Тургеневым, со Львом Толстым и с Софьей Андреевной наш герой дружил и состоял в деятельной переписке — и как поэт, и как фермер. Некоторые его письма были в стихах, а вообще в Степановке за 17 лет было написано больше сотни стихотворений.

Большинство братьев-писателей, правда, относились к нему критически, а иногда и просто враждебно. Салтыкову-Щедрину не лень было выискивать в новых стихах признаки якобы угасания таланта и время от времени он публично обрушивал на него как на «нового помещика», изменившего литературе, всю мощь своего сатирического таланта. Журналы и в самом деле все менее охотно печатали очерки из Степановки, но дело было в том, что их живая реальность все больше расходилась с господствовавшими тогда некрасовскими, а потом народническими абстрактными представлениями о жизни деревни. А в недавние колхозные времена фермерский опыт сочли бы просто вредным.

Через 17 лет процветающее хозяйство Фет продаёт за хорошие деньги и покупает в Курской губернии уже большое благоустроенное имение с землей (850 десятин теперь, а в Степановке было 200) и хорошим парком, чуть позже — и дом в Москве на Плющихе. В этот «вечерний» период жизни он активно занимается поэзией, переводами, мемуарами, не оставляя без внимания свои имения.

Итак, гвардейский офицер, фермер, если и помещик, то по трудам своим, т.е. совершенно нетипичный, дворянин и камергер двора, и наконец, писатель-публицист. Он преуспел на всех этих поприщах, но стал известен и знаменит именно как поэт Афанасий Фет, написавший:

в 22 года:

Я пришел к тебе с приветом Рассказать, что солнце встало, Что оно горячим светом По листам затрепетало

и

На заре ты ее не буди, На заре она сладко так спит. Утро дышит у ней на груди, Ярко пышет на ямках ланит.

в 30 лет:

Шепот, робкое дыханье, Трели соловья, Серебро и полыханье Сонного ручья.

в 65 лет:

Я тебе ничего не скажу, И тебя не встревожу ничуть, И о том, что я молча твержу, Не решусь ни за что намекнуть.

в 71 год:

Ель рукавом мне тропинку завесила. Ветер. В лесу одному Шумно, и жутко, и грустно, и весело, — Я ничего не пойму.

И сейчас кажется, что все это сразу написано с музыкой.

На протяжении всего ХХ века Фета издавали и переиздавали без счета. Но вот что написано в Малой советской энциклопедии в биографическом очерке (1931 г.): «…крайний консерватор и крепостник, воинственный представитель „чистого искусства“; поэзия его бедна по содержанию и ограничена двумя темами: природой и любовью».

Теперь мы знаем, что лирическое хозяйство Афанасия Фета состоит не только из стихов. И нам бы всем такой ограниченности в стихах, прозе и в жизни!

 

Гость из будущего

В конце жизни Анна Андреевна Ахматова сказала: «Я переживала минуты величайшего взлёта и полного падения в пропасть, но, в конце концов, поняла, что это в сущности одно и то же…».

И вот последний её взлёт, летом 1965 года. Оставалось меньше года до её ухода из жизни. Она приехала в Англию, в Оксфорд за второй мантией (одну мантию она уже получила в 1964 году в Италии). Обе поездки были организованы при участии сэра Исайи Берлина, и она навестила его в богатом доме его жены в том же Оксфорде. Жену она, впрочем, в упор не видела, смотрела насквозь, ведя высокоумную беседу с сэром, а после визита бросила небрежно: «золотая клетка». И вслед — стихотворные строчки:

Не в таинственную беседку Поведёт этот пламенный мост Одного в золоченую клетку, А другого на красный помост.

Исайя Берлин был увезён мальчиком в 1919 году из Петрограда в Ригу, потом — в Англию, где прожил долгую жизнь и заслужил известность как писатель, критик, культуролог, профессор Оксфорда, став по указу королевы пэром и, следовательно, сэром Исайей. За 20 лет до этого в 1945 году он в ранге культурного атташе британского посольства приехал в Ленинград, и поинтересовался при случае у критика и издателя Орлова судьбой Ахматовой, с удивлением узнал, что она жива-здорова и тот же Орлов привёл его в Фонтанный дом к Ахматовой. Их разгорающаяся с интересом беседа была нарушена воплями снизу, из сквера.

Берлин спустился и обнаружил там Рандольфа Черчилля. Он числился корреспондентом английских газет, но на самом деле вёл себя буйно, пьянствовал, и британскому союзнику до поры до времени всё прощали. Тем не менее, тут же родился миф, что это Уинстон Черчилль прислал сына, чтобы на самолёте вывезти Ахматову из России… Тем более, что Черчилль дружил с Берлиным и через него заочно был знаком с творчеством Ахматовой.

Исайя Берлин ещё раз навестил Анну Андреевну уже в самом начале 1946 года перед своим отъездом и за считанные месяцы до исторического ждановского постановления ЦК. Они провели в высокоинтеллектуальной беседе за столом поздний вечер и почти целую ночь, и это была ночь, вошедшая в историю советской и мировой литературы. С этой ночи началась «холодная война» — это высказывание самой Ахматовой. Её сын Лев Гумилёв, в таких случаях говорил: «Маменька, не королевствуй…». Но, в самом деле, писатели, вообще интеллигенция пораспустились, пора было закручивать гайки. Мальчиком для битья был избран Михаил Зощенко, самый популярный, самый издаваемый и читаемый (в том числе со сцены) писатель, а девочкой для битья — Анна Ахматова — «полумонахиня, полублудница», почти не издававшаяся и широкому читателю как раз почти неизвестная. Есть даже версия, что органы сами организовали вторую встречу с Исайей Берлиным, чтобы вызвать «момент истины».

Именно И. Берлин оказался первым претендентом, прототипом «гостя из будущего» в «Поэме без героя», и ещё 4—5 отточечных стихотворений Ахматовой посвящены ему или написаны из-за него. И, наконец, он был включён в её донжуанский (или клеопатринский) список. Негласный, конечно, но для литературной и окололитературной среды обитания — очень даже гласный. В последующие годы сэр Исайя всячески отмазывался от этой чести, но эффект был обратный. Мифы сильнее правды!

Несказанные речи Я больше не твержу, И в память той невстречи Шиповник посажу…

«Невстреча» — это через 10 лет, в 56-м, когда они в одно и то же время оказались в Москве, но она сознательно уклонилась от встречи. Был только телефонный разговор, по настоянию Пастернака, видевшего Берлина, только что женившегося на богатой вдове барона Гинзбурга, «полуфранцуженки, полурусской» — как сказал Ахматовой сам Берлин, и очень симпатичной, по словам того же Пастернака. Она холодно спрашивала его о жене (особенно о том, когда именно он женился). На самом деле все прошедшие 10 лет Исайя Берлин был под впечатлением той ещё, ленинградской встречи и вообще считал её главным событием своей жизни… Но в этом он признался много позже. Анна Андреевна поспешила даже уехать из Москвы.

Не приходи. Тебя не знаю. И чем могла б тебе помочь? От счастья я не исцеляю.

Он пережил её на 30 лет, прожив почти 90. Его литературные заслуги известны, но покрываются «патиной времени». А вот слава «гостя из будущего» и человека, проведшего ночь в Фонтанном доме с Анной Ахматовой — всё растёт.

Она всегда активно отказывалась от расшифровки реальных прототипов своих литературных героев и «без героев». И на восклицания: «Разве вы не помните… то-то и того-то» отвечала в сердцах: «Помню ли? Конечно, помню. Я помню всё — и в этом есть моя казнь».

Полно мне леденеть от страха, Лучше кликну Чакону Баха, А за ней войдёт человек… Он не станет мне милым мужем, Но мы с ним такое заслужим, Что смутится 20 век.

А мы теперь добавим: и XXI век тоже!

 

Завещание Дон-Жуана

(Продолжение легенды)

В Ревеле, этом старом добром городе Датского, потом Шведского королевства, потом Российской империи, я впервые оказался через 10 лет после войны. Вся Прибалтика на фоне очередей за хлебом дисциплинированно праздновала 15-летие «любимой» советской власти. Но у меня была своя программа. Уникальный Вышгород сохранял средневековый колорит, старые кирхи не терялись в тени огромного православного собора. К закрытым дверям такой церкви привёл нас друг, нашёл пожилого сторожа или служку, и тот охотно и благожелательно, открыв храм, показал нам всё внутреннее убранство. На выходе из храма он сказал: «Вы стоите на камне, под которым похоронен Дон-Жуан. Он сам завещал похоронить его здесь, чтобы все женщины, входя или выходя из храма, топтали его прах». Наши спутницы оживились, заулыбались и попрыгали на камне, но, впрочем, без злости…

В последующие годы я иногда мысленно возвращался к этому камню. При редких контактах с эстонцами они отмахивались: «Это легенда». Однако же, «Сказка ложь, да в ней намёк». 200 с лишним авторов писали о Дон-Жуане стихи, прозу, музыку. У всех он много путешествует в поисках новых любовных приключений или спасается от предыдущих. Так неужели никто не отправил его в Россию, где побывали, кажется, все самозванцы и авантюристы галантного XVIII века?

Есть-есть такой автор, исследователь времён и душ, и вполне авторитетный, чтобы не сказать знаменитый, заочный друг-учитель и нашего Пушкина — лорд Джордж Гордон Байрон. Его «Дон Жуан» достоин чтения и перечитывания в оригинале, в крайнем случае — в многочисленных уже переводах. Мы же вместе с Байроном отправимся по русским следам великого и ужасного Дон-Жуана. А там, авось, и до Ревеля доберёмся…

Ещё на родине, в Севилье: Он изучил всё то, что нужно знать, Чтоб женский монастырь иль крепость брать.

И теперь пригодилось ему не только первое, но второе его «умение». Потому что шла очередная русско-турецкая война и Дон-Жуан, вовремя сбежав из султанского гарема, оказался у стен осаждённого русскими войсками Измаила. Выдав себя за французского офицера, сбежавшего из плена, был зачислен в русскую армию. А тут и появился присланный Потёмкиным Суворов, солдаты сразу оживились и вскоре начался штурм такой крепости, какую, по словам самого Суворова, можно взять только раз в жизни.

Гремел победный крик, но пушек рёв Среди развалин смолк. Живых осталось Лишь гроздь людей. А тысячи бойцов В кровавом сне остались распростёрты, С лица земли рукою смерти стёрты.

Дон-Жуан был всё время в первых рядах, и был замечен Суворовым. Уже на стенах он, вооружённый только шпагой, сбросил нескольких врагов вниз, сам же оставался неуязвим и увлекал за собой солдат, которым всегда «нравилась безумная отвага командира». А у него не было выбора. Он был слишком заметен, и если бы победили турки, да узнали в нём давнего врага, проникавшего к тому же в гаремы — ему отрезали бы не только голову…

По традиции взятый город на три дня отдавали на растерзание армии. Но грабежей и бесчинств было меньше, чем можно было ожидать после такого штурма, а некоторые даже были недовольны:

Смущалися и вдовы зрелых лет, Бросая вопросительные взгляды. Они кричали: Что ж насилий нет? И не могли скрывать свои досады.

А Суворову нужен был теперь гонец в Петербург, и лучшего не было. К тому же он знал вкус матушки-императрицы и не ошибся… Дон-Жуан немедленно был отправлен по зимнему первопутку курьером в Петербург. Депеша была краткой: «Благодаренье Богу, слава Вам — писал он. Крепость взята и я там».

После нескольких дней непрерывной скачки, со сменой лошадей буквально на ходу и в сопровождении конвоя казаков Дон-Жуан подкатил прямо к Зимнему дворцу и сразу получил аудиенцию. Пути-дороги великого и ужасного Дон-Жуана и «Я знал великия жены» наконец пересеклись. Упавший на колени перед императрицей молодой, красивый, в шрамах и царапинах, да с такой вестью, пахнущий с дороги ещё своим и конским потом — гонец произвёл впечатление, Суворов не ошибся…

Царица, схоронившая Ланского, Таким, как он, могла плениться снова.

Новый фаворит должен был получить чин, 100 тысяч рублей и апартаменты прямо в Зимнем дворце. В этой золотой клетке его «пробовала» вначале доверенная фрейлина, после чего он попадал в объятия императрицы. Но у Дон-Жуана и вокруг него всегда был иной темп. Да и золотая клетка была занята, но и тут же отодвинута в сторону. Дон-Жуан немедленно получил доступ ко двору, к балам и к спальне императрицы, и везде был на высоте, проб не потребовалось. Но заметила Екатерина и то, как сжимают рукоятки своих шпаг бывшие и будущие её фавориты.

В отчаянье, от зависти и злобы Заплакали и важные особы.

К тому же придворная лихорадка сменилась настоящей лихорадкой, в постели — из-за промозглой петербургской погоды, так отличавшейся от испанской. Поэтому ему приготовлена была сразу по выздоровлении новая миссия.

Царицу огорчила эта весть, Но, видя, что он гаснет от недуга И климата не может перенесть, Решилась, наградив его заслуги, Торжественно его отпрпвить в даль, Хоть бросить ей любимца было жаль.

Европа уже знала об Измаиле, но надо было оповестить королевские дворы официально. Дон-Жуан был послан к английскому двору. Но как попасть в Англию, притом, что кончалась зима, и фрегаты на Неве и в Крондтштадте вмёрзли в лёд, ожидая весны? Байрон отправил его из Петербурга в Лондон сухопутным путём через всю неспокойную Европу. Но самым надёжным был всё-таки тогда морской путь, если не из Петербурга, то из Ревеля. Так что этот город вполне мог оказаться на пути нашего героя…

И тогда уже в Ревеле в ожидании корабля, столичного и европейского гостя принимают по высшему разряду. Конечно, глаз на него положили не так шведские и немецкие бароны, составлявшие местное высшее общество, как их жёны и дочки. Времени на долгие ухаживания не было, и всё делалось по быстрому. Опомнившиеся мужья и женихи могли только вызывать на дуэль этого свалившегося на их головы наглого красавца. Дуэли в Ревеле и в Риге, впрочем, проходили только на шпагах и были обставлены массой правил, исключавших смертельный исход. Но переполненные обидой соперники буквально толкались в очереди и свалили, наконец, счастливчика с серьёзной раной в постель.

Оказавшись, наконец, в покое и наедине со своими мыслями и воспоминаниями и неуверенный вообще в продолжении жизни, Дон-Жуан призвал пастора, покаялся и завещал положить тот камень, на котором пролилась его кровь, перед входом в церковь, чтобы все женщины, входящие и выходящие, топтали его кости.

Но такой исход, хоть и с покаянием, не устраивал ни английского короля, ни русскую императрицу и, значит, грозил большими неприятностями ревельскому начальству. Поэтому вмешался уже Ганнибал — военный комендант Ревеля (да, да, тот самый предок нашего гения!) и приказал немедленно загрузить Дон-Жуана, живого или мёртвого на как раз готовившийся отплыть парусник. «С глаз долой — из сердца вон». Так спасена была не только репутация Ревеля, но и вообще великая русская литература во главе с её гением, не случайно потом написавшим и оставившим нам в назидание своего «Каменного гостя».

Вообще же дальнейшая судьба Дон-Жуана после Ревеля — в балтийском тумане. Добрался ли он живым до Британии и её короля — тоже неизвестно. Но наверно добрался, так как большинство из этих 200 авторов описывают конец Дон-Жуана много позже и именно от каменной длани командора. А Байрон, отправив его к английскому двору, получил возможность вдоволь поиздеваться над хорошо известными ему нравами лондонского высшего света.

Недавно, в наше время, оказался я снова в Ревеле, нашёл ту кирху и тот камень перед входом. Он совсем уже истёрт, как и камни-соседи, но не женскими каблуками, а грубыми мужскими ботинками. Каблучки-шпильки не оставили явных следов. Между камнями пробивается трава. Значит, и женские слёзы были не такими уж злыми, иначе бы трава не росла. А это и нам, наследникам, последователям и завистникам Дон-Жуана даёт надежду!

 

«Лолита» — высокая трагедия

Кто вы, «мистер Лолита»? Так спросила однажды Набокова интервьюер Би-Би-Си. И в ответ: «Я тихий пожилой господин, который ненавидит жестокость… Гумберт-Гумберт — человек, которого я выдумал. Лолита тоже никогда не существовала…».

Набоков… Набоков… во времена оттепели это имя у нас звучало, но не более того. Никто не перепечатывал его на тонкой бумаге, чтобы потом тайно читать. Ну, какой-то американец русского происхождения. Потом Ахматова выдала исчерпывающую фразу: «Прекрасный писатель, только писать-то ему не о чем». На том и успокоились. Перестройка перестроила и литературные вкусы, теперь Набоков признан, знаменит и у себя на родине. Но искусственность многих сюжетов и героев, пусть и запоминающихся — родимое пятно нашего Космополита с большой буквы…

При этом совсем особое место занимает «Лолита». Он писал её долго и нехотя, потом вообще забросил. Через 10 лет жена буквально заставила его закончить и опубликовать роман (но в самих Штатах он ещё долгое время был просто запрещён).

Как известно, скандальная слава очень способствует просто славе. Для множества «простых» писателей он — автор именно этого произведения, давшего ему, в свою очередь, и известность, и материальное благополучие.

Что ж, он с некоторой гримасой неудовольствия принял эту славу и это благополучие. Неудовольствие было вызвано тем, что вот — он серьёзный писатель, автор десятков книг, литературовед и переводчик (один только перевод «Евгения Онегина» с комментариями — это четыре тома по 500 страниц и 10 лет работы). В крайнем случае, он — энтомолог с мировой коллекцией бабочек, а на него смотрят все как на автора «Лолиты», по его же словам, самой чистой из его книг, наиболее отвлечённой и придуманной.

Оценка и самооценка великих людей часто не совпадают. Так, Норберт Виннер хотел, чтобы его считали великим математиком, а ему везде оказывали королевские почести всего лишь как отцу кибернетики. Наш Чуковский считал себя серьёзным литературоведом и некрасоведом номер 1, а пришлось всю жизнь носить корону детского поэта. Что делать, «мы выбираем, нас выбирают…».

Но «Лолита», к тому же, со всей её славой (или именно поэтому), по настоящему не была понята. Запретители, да и читатели хотели в ней видеть и видели «клубничку» (теперь, правда, в век сексуальной свободы, несколько увядшую). А вот трагедия осталась…

Как известно, высокая трагедия заканчивается гибелью главных героев. И здесь это как раз налицо: мать Лолиты погибает уже в начале романа, погибает случайно и неслучайно (можно сказать, в состоянии аффекта), развязав тем самым руки главному герою и главному извергу, Гумберту-Гумберту.

Когда же Лолита сбежала от него, и он потратил три года на то, «чтобы отыскать свою бежавшую возлюбленную и угробить её кота» — вспомним, что он подходил к её дому, держа в руке заряженный пистолет. Но в дверях первой оказалась она сама, а муж её не был тем разлучником, которого он искал, и вообще настолько ничтожен, что не мог быть героем трагедии…

Дальше, вспомним, их встреча, разговор за столом, прерываемый иногда перекрикиванием с глухим мужем. Гумберт зовёт её обратно к себе, плачет, и жизнь его заканчивается, но не тогда, когда она отказывается вернуться к нему… «Нет…, нет, душка, нет…, об этом не может быть речи. Я бы скорее вернулась к Уилти. Дело в том, что… он разбил моё сердце, ты всего лишь разбил мою жизнь».

Пишется любая большая книга, но в ней есть главная страница, остальное — оболочка, обёртка, подступы к главному. Искусство быть читателем — аккуратно прочесть, развернуть все страницы, чтобы найти бриллиант. И вот она — кульминация трагедии:

« — А я — был, конечно, не в счёт?

Некоторое время она смотрела на меня… в её бледно-серых глазах, за раскосыми стёклами незнакомых очков, наш бедненький роман был на мгновение отражён, взвешен и отвергнут, как скучный вечер в гостях, как в пасмурный день пикник, на который явились только самые неинтересные люди, как надоевшее упражнение, как корка засохшей грязи, приставшей к её детству.».

Она могла бы наполнить свой ответ обидой, ненавистью, презрением, назвать его извергом, преступником… если бы! Он всего лишь — воспоминание о скучном пикнике при плохой погоде.

Вот здесь он умер, погиб… Хотя найдёт и будет ещё долго убивать проявившегося, наконец, из её слов соперника-разлучника. Убив, наконец, соперника (а олени и двуногие — птицы и люди делают это почти одинаково), он едет вдоль и поперёк дорог и полей, зная, что вот-вот его подхватят, понесут, повезут в полицию, в суд, в тюрьму, на электрический стул — какая разница, его уже нет на этом свете. Какая уж тут клубничка, это — «Американская трагедия — 2».

И вот, друг мой, если придётся, если удастся тебе однажды сесть за один стол с твоей единственной, но когда-то, очень давно потерянной женщиной, о чём вы будете разговаривать? После некоторой заминки, когда ты просто будешь вглядываться и находить сквозь морщины знакомые черты, спасительная тема найдётся. Вы начнёте взахлёб говорить о своих детях и внуках. Потом, рано или поздно, она будет рассказывать, какой у неё хороший и заботливый муж. А тебе непреодолимо захочется спросить: «А я? Я, конечно, не в счёт?».

Так вот — не надо, удержись изо всех сил. Вдруг она задумается, и ты прочтёшь в её глазах воспоминание о скучном пикнике в пасмурный день. Лучше, если она встряхнётся, засмеётся и скажет только: «Спроси что-нибудъ полегче…». А иначе, если такую же тень увидишь в её глазах, какую увидел никогда не существовавший, но живущий в нас, Гумберт, то и для тебя тоже жизнь закончится. До этого ты всего лишь временами «кислым ходил по жизни», а теперь… Так что лучше всего, если и ты вспомнишь и произнесёшь строки нашего современника:

Не спрашивай об истине, Пусть буду я в долгу. Я не могу быть искренним, И лгать я не могу…

Улыбнитесь и засмейтесь вместе… до следующего раза. Правда, в следующий раз вы встретитесь уже на том свете, где и можно будет спокойно, без спешки (впереди вечность) всё выяснить до конца. А здесь, не пропусти свой последний шанс и всё-таки попроси прощения — «за всё, в чём был и не был виноват».

 

Цветаева, Эфрон, Маяковский и мировая война

Начало Первой мировой войны сопровождалось энтузиазмом, чтобы не сказать — истерией, всех кругов общества и во всех странах. Русская культурная среда, включая поэтов разгорающегося «серебряного века», не была исключением. Все соревновались в верноподданнических чувствах и предсказывали полную победу. Кстати сказать, и первой, и мировой войну стали называть много позже, а для советской истории она всегда оставалась только «империалистической войной».

Так или иначе, но многие писатели, включая Валерия Брюсова и Алексея Толстого, под аплодисменты провожающих поехали на фронт как военные корреспонденты, чтобы воспевать первые победы.

Владимир Маяковский тоже подаёт заявление об отправке добровольцем на фронт. Но военные власти отказывают — недостоин, политически неблагонадёжен. Но это в 1914 году, а в 1915 году его всё-таки призывают, но как специалист, владеющий рисунком и чертежами, он в итоге служит чертёжником в автомобильной роте до самого октября 17-го. А пока что он в стиле будущих «Окон РОСТа» занят рисунками и текстами для плакатов и лубочных картинок:

Сдал австриец русским Львов Где им — зайцам — против львов! Под Варшавой и под Гродно, Били немцев как угодно. Пруссаков у нас и бабы Истреблять куда не слабы! Русским море по колено: Скоро нашей будет Вена!

Но он же через год предскажет:

В терновом венце революций Грядёт шестнадцатый год…

и ошибётся только на несколько месяцев.

Сергей Эфрон как студент Московского университета не подлежал мобилизации, но рвался на войну, его еле удерживали. В 1915 году он всё-таки стал медбратом в санитарном поезде, Но считал это не серьёзным делом. Осенью 1916 он уже призван и направлен в юнкерское училище. С июля 1917 — он прапорщик, и в дни октябрьского переворота участвует в кровопролитных боях вокруг Кремля, забегая иногда на Борисоглебский, чтобы убедиться, что Марина с дочерьми на месте. Когда же стало ясно, что большевики берут верх, собрание офицеров решает сложить оружие и пробираться на Дон.

А вот о Марине Цветаевой — совсем другой разговор. Начало войны она воспринимает как трагедию с непредсказуемыми последствиями для всех сторон. Первого октября 14-го она впервые читает своё стихотворение «Германии»:

Ты миру отдана на травлю, И счёта нет твоим врагам! Ну, как же я тебя оставлю, Ну, как же я тебя предам? И где возьму благоразумье, «За око — око, кровь — за кровь!», Германия — моё безумье! Германия — моя любовь! ……………………………………

Естественно, эти строки встречали враждебно, публично она не могла их читать, но в 1916 — уже читала с аплодисментами. Аудитория быстро взрослела и «левела». Но и февральскую революцию она встретила «не как все»:

Из строгого, стройного храма Ты вышла на визг площадей… Свобода! — Прекрасная Дама Маркизов и русских князей. Свершается страшная спевка, — Обедня ещё впереди! Свобода! — Гулящая девка На шалой солдатской груди!

Настоящие поэты — провидцы, но кто их слышит «в минуты мира роковые».

 

«Любить…»

О Марине Цветаевой

Любовь — это плоть и кровь, Цвет — собственной кровью полит. Вы думаете, любовь — Беседовать через столик?

У стихов и поэм Марины Цветаевой есть адресаты. Константину Родзевичу посвящены «Поэма горы» и «Поэма конца», из последней и это четверостишие, как бы вложенное в его уста в вечном споре любви и долга, любви без преград и «беседы через столик».

Марина Ивановна, как знал и почти привык уже её муж Сергей Эфрон и как знаем теперь мы, неоднократно влюблялась и обрушивала при этом на придуманный ею самою образ стихи, письма, признания с такой силой, что реальный образ имярек отступал в замешательстве. Долго могли длиться только эпистолярные романы, как с Пастернаком или Рильке…

Пробившись из советской России к мужу в Берлин в мае 1922 года, едва оглядевшись, она уже имела перед собой адресатов для стихов и писем, и с тем же результатом. Но вот познакомилась она через мужа с Константином Болеславовичем Родзевичем, тоже русским эмигрантом, и здесь всё оказалось серьёзней. Больше того, чувства были взаимными и впервые рыцарь не отступил, проявил волю и самостоятельность и желание соединить две растрёпанные судьбы — в одну и насовсем. Бурный роман, начавшийся в Берлине, продолжился в Праге. Они с Эфроном даже впервые разъехались на несколько месяцев. Он тоже впервые почувствовал глубину её увлечения, переживал и излил душу в большом письме Волошину в Крым. Всё это было осенью 1923 года, а уже в январе 1924 года — расставание или решение о расставании.

Здесь отступила Марина. Она не была готова к такому сильному характеру и сильному чувству. В решающих объяснениях прозвучал этот рубеж отступления: ничем не ограничивать себя в словах, в стихах, взглядах… за столом… Однако теперь уже Родзевич, «познавший Лилит», отказался. «Всё или ничего»… и раз нельзя всё, значит — ничего. Из-за этого часть цветаеведов до сих пор считает Родзевича фатом, уклонившимся от «серьёзных отношений». Но это не так.

Пронзительные записи в её дневнике и в письмах:

Ты просишь дома, а я могу дать только душу.

С ним я была бы счастлива…

Он хочет во мне быть, я хочу в нём пропасть.

Арлекин!.. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть — Пьеро!

А вот Родзевич:

Она меня выдумала. Я не был такой. Год мы были вместе, и мне было тяжело не быть настоящим, это мешало мне жить. Как лавина! А во-вторых, мне было стыдно перед Серёжей.

«Через столик» они всё-таки беседовали. В середине 1924 года она сообщила ему о своей беременности. Радзевич сначала обрадовался, но потом, подумав, устроил бурную сцену ревности.

И поспешил жениться, не скрывая, что — без любви. В одном из её писем того времени: «… Знаете ли Вы, что мой герой «Поэмы конца» женится… Подарила невесте свадебное платье… Сама передала с рук на руки, — не платье! — героя!

А вот нам она передала попытку ревности — на сегодня одно из самых известных, чтоб не сказать — знаменитых стихотворений:

Как живётся вам с другою, — Проще ведь? — Удар весла! — Линией береговою, Скоро ль память отошла Обо мне, плавучем острове…

Это — первые строки из 12 четверостиший. А вот — из последних строк:

Как живётся вам с земною Женщиною, без шестых — Чувств? Как живётся, милый? Тяжче ли, Так же ли, как мне с другим?

Она дарила это стихотворение разным людям, и некоторые принимали его на свой счёт. Но это тоже Константин Родзевич… Память не отошла. 16 лет ещё ходили они по одной земле, иногда случайно пересекаясь. После гибели Марины Цветаевой он прожил ещё 47 лет, в конце жизни, по памяти, выполняя портреты и деревянные скульптуры Марины Ивановны, которые очень нравились её дочери Ариадне. Но стихи пережили и его. Они переживут и нас. По словам другого поэта, нашего современника,

«… Четверостишье держит небосвод Последней нерасшатанной опорой…»

И мы знаем, видим и слышим здесь и сейчас!

 

Белые ночи Леонида Леонова

Точнее было бы сказать «Белая ночь» — именно так называется ранняя его повесть. В советской литературе Леонов был, конечно, в первом ряду, в конце жизни был и литературным генералом. «Русский лес» в многочисленных переизданиях до сих пор заполняет полки библиотек. Его последний роман-завещание вышел уже в «лихие годы» и не получил поэтому должного отклика.

Но мы поговорим сейчас о ранних повестях и рассказах, написанных сразу после гражданской войны. В тридцатые годы они публиковались и обсуждались, а потом были задвинуты «на дальние полки». «Белая ночь» — три урока в одном тексте (урок хорошего русского языка, урок высокой литературы и урок истории). В истории Севера времён Гражданской войны он сам был участником, причём юнкером на стороне белых. Кроме того, вместе с отцом редактировал в Архангельске белогвардейскую газету. Он, конечно, эти факты не рекламировал, но те, кому надо, знали, но тоже молчали, это давало ему карт-бланш в описании событий 1918 года.

Гражданская война на европейском Севере имела свою специфику. В Архангельске высадились английские войска, причём по приглашению местной советской власти, опасавшейся прихода немцев. Местные Советы решили, что пусть уж лучше будут вчерашние союзники по Антанте, чем немцы. Правда с центром это не было согласовано и вызвало там недовольство.

Так или иначе, прибытие в Архангельск на кораблях английских войск было встречено с энтузиазмом и обывателями, и юной советской властью. Однако очень быстро на этом фоне верх взяли «белые», появились правительства, армия, подобие парламента из осколков Учредительного собрания. Без англичан всё это было бы невозможно. Они не принимали прямого участия в боях, но «подпирали» белую армию, снабжали её оружием и продовольственными пайками. Русские офицеры почувствовали, однако, высокомерное отношение англичан к ним («для них всё, что не Англия, то Индия…»).

Короче, «Белая ночь» написана Леоновым со знанием дела. Повесть и начинается с того, что убит английский полковник, вывешены траурные флаги по этому поводу и русский полковник требует от поручика — начальника контрразведки, недавнего боевого офицера, командира «волчьей сотни», принять меры — читай, подготовить «акцию возмездия». Поручик вяло отбивается («у меня нет столько арестованных»), а в конце беседы ещё и дерзит: «Трупы прикажете доставить в английское посольство?». Арестованных у него всего пять душ, и среди них действительно единственный виновник — гимназист, застреливший полковника на случайной вечеринке за то, что тот начал ухаживать за его невестой, причём, застрелил не из ревности даже, а из-за собственного страха, что его сочтут трусом. Эта пятёрка сидит в небольшой деревянной каталажке, и это хороший срез «общества»: кроме гимназиста там один матёрый уголовник, давно приговорённый к смерти и снова пойманный, матрос, севший просто за длинный язык, мужичок, приехавший в город с молоком и случайно попавший «под раздачу» и ещё один хлюст (про него ничего не известно, кроме этого ёмкого, хотя и забытого почти слова). Бандиту о своей судьбе всё ясно и он прощается через зарешёченное окошечко со своей марухой («пройди… повернись… ещё раз…»). Таких попутных сцен и деталей полно у автора. Вот и здесь — на уголовнике уже печать негде ставить, а он, прощаясь с миром, прощается со своей женщиной… Мужичок вообще спит, ничего не понимая, остальные нервничают…

Но белые-то вначале наступают, вот-вот с Колчаком соединятся, а потом, как и на других фронтах Гражданской, отступают, потом просто бегут. Англичане поспешно эвакуируются, но как джентльмены берут с собой на пароходы белых офицеров с семьями. Поручик же приходит в тюрьму, отпускает матроса и уголовника «за папиросами», потом гимназиста, наказав тихо идти домой. Куда там? Недоросль помчался по улицам, за ним — все собаки с лаем, но обывателям не до него, они срочно ищут или шьют заново красные флаги…

Поручик возвращается в свой кабинет и думает только: «побеждают красные… это плохо… но если бы победили белые, было бы ещё хуже…». Вот он, извечный русский выбор между плохим и очень плохим, и мастера слова подводят нас к ожидаемому заранее. Если бы ещё их слышали или хотя бы читали. Звонит полковник, ругается. «У вас есть уже билеты на английский пароход, г. полковник? Ну и катитесь!..». Потом он достаёт свой револьвер, поворачивает его дуло к лицу, с удивлением думает, что вообще его впервые видит с этой стороны. И это было последнее, что он увидел в этом мире…

И ещё одна сцена запоминается (отступая по времени назад). В полуподвале у знакомой цыганки — пьянка. С нашим поручиком оказывается рядом две девушки, одна из которых — та самая невеста гимназиста, она даже кокетничает этим. Но поручик чувствует только, что девушки давно не мылись и даже спрашивает об этом. «А как же, конечно, моемся. Только знаете — зимой холодно, а летом как-то всё некогда…». Хоть стой, хоть падай… Но лучше прочесть эти три урока в одном тексте. Следовало бы даже поместить его в школьную хрестоматию.

Когда эта повесть ещё печаталась (а потом наступил многолетний перерыв), критика, чувствуется, не знала, как к ней подойти. Наконец, нашли формулу: писатель, показывая белое движение изнутри, показывает его обречённость…

И нашу общую и многолетнюю, даже при смене власти, обречённость выбора между «плохим» и «очень плохим».

 

Светить, и никаких гвоздей!

Мы все тянемся и движемся к солнечному слову, к солнечному свету. Будут ещё и снег и морозы, но — «зима напрасно злится, прошла её пора, через пять дней начнётся весенний месяц март с нежарким ещё, но ярким солнцем.

Мы — дети солнца. И когда добываем, бездумно расходуем нефть и газ, и сводим леса — это мы просто расточаем законсервированный свет прошлых эпох.

И вот, если Творец устанет от наших прегрешений и решит окончательно, что человек — это его ошибка, ему достаточно будет, чтобы поставить точку, погасить солнце. Но мы об этом не узнаем, восемь минут ещё будем жить ещё как ни в чём не бывало.

Если солнце погаснет, Если солнце погаснет, Восемь минут ещё Мы будем беспечны, Восемь минут ещё Мы будем беспечны, Восемь минут музыки нашей счёт Продлится: Успеем родиться, Проститься, Сварить молоко, Восемь минут неведения — Так легко…

Всё это написала совсем молодая поэтесса Анастасия Строкина, а может быть и поэт уже (это более высокое звание) в своём первом сборнике стихов, который так и называется: «Восемь минут».

Трудно себе представить — солнца нет, а лучи его остались… И то, что это может длиться именно восемь минут не случайно. Та же константа — льготные восемь-десять минут — есть у каждого человека при переходе в мир иной. Когда останавливается сердце, это ещё не смерть. Это в терминах медицины называется «мнимая смерть». Если за восемь-десять минут удастся снова запустить сердце — человек оживает в полном сознании. Если позже — мозг уже потерян, хотя другие органы способны выдержать и большую паузу…

В реанимациях в эти считанные минуты делают прямой укол в сердце, дают высоковольтный электрический разряд и иногда, редко всё же, возвращают человека «оттуда». Ещё реже он возвращается самостоятельно. Рассказы таких людей удивительно похожи. Все они видят себя как бы со стороны всё быстрее несущихся в слабо освещённом тоннеле. Несущимся к свету в самом конце тоннеля. К солнцу? Так, может, быть мы — дети солнца, рано или поздно возвращаемся к нему? Но некоторых, не спрашивая, насильно возвращают на грешную землю.

И не случайно, наверное, и то, что многие религии древности поклонялись именно солнцу. А древние люди были не глупее нас. Меньше знали? Да… Но, как известно, «во многие знания — многие печали».

А вот наш великий поэт-провидец не стал ждать, а единственный из смертных осмелился однажды позвать солнце к себе в гости, на дачу. И не куда-нибудь, а в наше подмосковное Пушкино, между прочим, на Акулову гору:

«Я крикнул солнцу: «Погоди! послушай, златолобо, чем так, без дела заходить, ко мне на чай зашло бы!» «И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я, А солнце тоже: «Ты да я, нас, товарищ, двое!»

После взаимных объятий и разговоров они вместе решили:

«Устанет то, и хочет ночь прилечь, тупая сонница, Вдруг — я во всю светаю мочь— и снова день трезвонится. Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца!»

Сейчас, через сто лет почти, позволим себе дополнить классика:

Светить — и никаких гвоздей Вот лозунг НАШ и Солнца!