Первым подходом в толчковом упражнении я обеспечил себе победу на чемпионате Москвы. У меня в запасе оставались две зачетные и одна незачетная попытки.
Поречьев прибавил к штанге семь с половиной килограммов – это был новый всесоюзный рекорд. У меня никогда не было рекордов.
Флаги теребил сквозняк. Помост пугал одиночеством и белизной.
Я не чувствовал веса и от волнения перетащил штангу. Она ударила меня сверху, когда я уже был в «седе».
Я буквально вылетел с весом на прямые ноги. Я очень суетился. И лишь избыток силы спас меня от срыва. Я работал резко и неточно, но сила исправляла погрешности.
Не приняв устойчивого положения, я послал штангу наверх. Я работал неряшливо, но отчаянно. Штанга легла на прямые руки. Все произошло мгновенно. Рекорд был мой!
Не успел я шагнуть с помоста, как кто-то схватил меня за руку. Сначала я не понял, что нужно этому человеку. Но он дергал меня за руку и кричал: «Иди на мировой!»
Я почувствовал растерянность своей улыбки. Этот мировой рекорд был рекордом самого Торнтона! Он превышал мое лучшее достижение на двенадцать с половиной килограммов! В любом случае нужно несколько лет, чтобы пройти это расстояние. Этот рекорд был моей мечтой. Только мечтой.
Я не прикасался к грифу, а чувствовал тот вес. И как он прессует. И как я задыхаюсь в «седе». И как он может разбить суставы, если опоздать с подворотом локтей. Я уже повреждал запястья. Это движение следует выполнять мгновенно и без сомнений. Надо успеть с движением за ничтожное время. Надо успеть обойти гриф в подрыве и принять его на грудь. Если замешкаешь, штанга погонит локти вниз и они упрутся в бедра. И я сжался в предчувствии боли.
«Иди на мировой!» – твердили уже все.
Я оглянулся. Поречьев должен был выручить. Поречьев невозмутимо смотрел на меня.
Я выдавил: «Ставьте рекорд».
Публика отшатнулась. По залу зашелестели мои слова. Все торопливо кинулись на свои места.
Я не стал уходить за кулисы. Я стоял и смотрел, как собирают штангу. Я все время чувствовал огромность будущего «железа». Я улыбался, но улыбка была жалкой. Кто-то поправлял лямки моего трико. Кто-то насыпал канифоль и заставил меня растереть ее штангетками. Это было необходимо для «ножниц» в посыле. Ноги стопорятся липкостью канифоли. Кто-то заставлял меня вдыхать нашатырный спирт.
Поречьев выдрал из-под трико полурукавку и натирал растиркой спину. И уже совсем ни к чему кто-то заставил меня пожевать лимон.
И все твердили: «Давай мировой!»
Я смотрел на штангу и не смел думать о победе.
По стеклам сыпался снежок. Белой пылью срывался с оконных переплетов.
Я терял себя и не знал, что делать.
Судья назвал мое имя. Зал встрепенулся и замер. И я остался совсем один.
Штанга была чужой. И я не знал, как приладиться к ней. Я был обречен. Я чувствовал себя обреченным. Но я должен был пройти через обреченность. Теперь уже поздно – я должен был войта под «железо».
Это был просторный спортивный зал, в центре которого стоял помост. В крашеном коричневом полу отражалось ненастное небо. Места за судейскими пультами занимали новые судьи.
Пот пощипывал кожу. Я промокнул лицо полотенцем. Подошел к помосту. Высушил руки и грудь магнезией. Это был не порошок, а цельный кусок магнезии. Я натер им грудь. Потом стряхнул с груди крошку и втер в ладони.
Я не знал, как быть, и отодвигал время встречи с «железом».
Я очень медленно вышел на помост. Захрустела канифоль. Я раздавил ее и еще раз натер ботинки. Я казался себе нелепым и ненужным.
Я опустил руки на гриф, не зная, как приладиться к этому «железу». Гриф был тяжел и глух надетыми дисками. Я наметил взглядом линию ступней, опробовал равновесие.
Не было привычных чувств. Я не знал, как вести себя. Я принял старт. Когда боишься веса, всегда сгибаешь руки. Мои руки были согнуты.
Я прясел, как для толчковой тяги. Я поймал себя на том, что готовлюсь к толчковой тяге, а не собираюсь брать вес. И я, как в предельной тяге, замедленно потянул вес ногами. Уже почти со старта руки подхватили вес на «крючки» – даже толчковую тягу я выполнял неверно. Страх навязывал ошибки.
Я ощутил согнутость рук – вес дернул их и распрямил, но я грубо нарушил очередность включения мышц и потерял в скорости.
Тяжесть отозвалась в пояснице. Спина противоестественно и больно подалась вперед.
И я снова нарушил очередность усилий – опять согнул руки. Я попытался разогнать вес руками. Но это было невозможно. Сначала инерцию веса преодолевают самые мощные мышцы. Я опередил включение мышц спины, сократив время их приложения.
Вес завис у колен.
Я подхватил его спиной, потом снова руками и уже в самом последнем усилии ударил его мышцами голеностопов.
Вес натянул мышцы.
Я пошел в «сед». Я уже знал, что не возьму вес.
Штанга была впереди и не освобождала мышцы. Я не был готов для ухода. Вес давил меня, не отпускал. И, упираясь в него, я пошел вниз.
Руки провернули гриф. Я отметил, что вес впереди, но высоко. Невероятно замедленной тягой я все же сумел вытащить его достаточно высоко. И так достаточно, что, если бы я захотел, он стал бы моим. Однако я уже со старта исключал эту возможность.
Я сразу расправил мышцы и попытался вернуть штангу на свою траекторию.
Вес упал на грудь. Я даже вздрогнул от неожиданности! Я не мог допустить и мысли, что подниму его.
И я потащил вес наверх. Я чувствовал, что вынужден буду выпустить его и не мог расстаться с ним.
Зал застонал.
Но никто, кроме меня, не понимал, что вес впереди. Я уже почти встал. Рекордное «железо» уже почти было моим!
Я продирался наверх. Центр тяжести штанги отваливался от меня. На какое-то время я еще мог удержать штангу сопротивлением мышц спины. Но штанга отклонялась, и я уступал этому движению.
Я выронил штангу.
Вес мог быть моим – я задохнулся от этого чувства! Жестом я показал судье-фиксатору, что использую третью попытку.
Опять я не пошел в раздевалку. Я расхаживал перед помостом, восстанавливая дыхание.
Я слышал чужие руки – сразу несколько человек встряхивали мои мышцы. Потом меня заставили сесть. Я обмяк на стуле и закрыл глаза.
Поречьев массировал мне бедра и перечислял мои ошибки. Я открыл глаза. Лицо его было злым и недовольным.
Я посмотрел на штангу.
Я слышал гул зала, но не видел людей. Снег выбелил стекла. Потом стал выбеливать свет в зале.
Меня убеждали не спешить. Еще не истекло время отдыха. Но я вырвался из рук. Этот белый воздух был очень горяч.
Я услышал все свои мышцы. Я нашел себя в этих мышцах. Я узнавал каждое движение. Я становился этим движением. Я выводил нужные мышцы, обозначал расслаблением нужные мышцы. Я вымерил хват. Насечка вгрызлась в ладони. Штанга была натуго затянута замками. Она оторвалась от помоста, не звякнув. Прежние сомнения помимо воли вывели штангу вперед. И тяжесть сразу уперлась в спину. И я почувствовал, что вот-вот не выдержу напора и клюну корпусом.
Но я узнавал напряжения. Я опробовал их всего несколько минут назад. И я стал возвращать «железо» на выгодные рычаги. Мышцы захватывали тяжесть. И я привычно разворачивал усилия, чувствуя, как штанга уступает мне.
И когда я вышел на подрыв, я почти выправил ошибки. Я вынужден был лишь начать подрыв раньше. И когда я услышал штангу в высшей точке подрыва, она совсем мало весила! Я мог ею управлять!
Однако я пошел в «сед», не доверяя этому чувству. Я приготовился к удару, а гриф послушно лег за ключицы. От неожиданности я всхрапнул.
Я был полон движением работающих мышц. Я воспринял рев зала телом. Я ощутил его дрожанием воздуха, пола. И этот гул стал повелевать мной.
Я рванулся вверх из «седа» – и зал застонал. Я опять ощутил этот стон всем телом. Я подчинялся воле зала и взламывал сопротивление воздуха, взламывал…
В ногах таился запас силы – я это вдруг понял! И я начал выпрямляться увереннее, не опасаясь потерять вес.
Я выпрямился – и зал охнул. И сразу стало тихо. Так тихо, что я услышал, как сипит воздух в моих губах.
И окна надвинулись. Я видел, как расширяются эти окна. Сначала я различал переплеты, отблеск стекол, а потом все стало лишь белым свечением. Белый свет заливал зал, всю пустоту зала. Я коротко присел и послал штангу вверх.
И уже в последний момент, когда было поздно изменить движение, я поймал себя на том, что опять не поверил себе и перестраховался. Я послал штангу вперед так, чтобы было удобнее бросить. Я исключил фиксацию веса из своего действия.
И я услышал штангу там, наверху. И понял: она подчинилась, я держу ее, но сейчас она завалится вперед.
Я подал плечи и рванулся за весом. Он мотал меня по помосту, а я подгонял себя под него. Штанга била меня, а я подставлял себя. Я боролся, испытывая возрастающую уверенность. Я ненавидел это «железо», клял его. В мозгу чеканились бранные слова. Я гасил болтанку и входил, входил под гриф.
И по тому, как ударил меня воздух, я понял: победа! Зал кричал исступленно, протяжно. И в моих мышцах уже не было ни болей, ни чрезмерного напряжения. Вес лежал точно и неподвижно…
В номере я включаю настольную лампу и начинаю распаковывать чемодан. Спать не хочу, а спешить мне некуда. Выкладываю на стол бинты, ампулы с глюкозой, растирки и обезболивающие таблетки.
На дне чемодана экземпляры «Лайфа», «Пари-матча», «Штерна», афиши, французские и финские газеты с отчетами о моих выступлениях – целая груда бумаг с обещаниями накормить публику рекордами. Против подобной рекламы я беспомощен. Сам я никогда ничего не обещаю. Всегда лучше держать язык за зубами, если даже в хорошей форме.
Но это турне! Через день выступления на рекордных весах. Работаю один. Никто не прикрывает. Паузы между подходами ничтожны. Разве публика будет ждать? Разминка перед рывком полчаса, разминка перед толчком еще полчаса – меня освистают. Я вынужден работать без разминок. Получу травму – загублю тренировки или вовсе потеряю спорт. А на таких весах и в моем состоянии, да еще без разминок получить травму проще простого.
Расстилаю афиши по полу. Какой же я здесь откормленный, самодовольный, гладкий!..
За лето, осень, зиму и весну я вместил в себя бешеные килограммы. Что за тренировки!
Мои запястья окольцевали незаживающие ссадины. Лопнули сосуды на бицепсах, навечно исполосовав их синевато-розовыми шрамами. Кожу на ладонях съели мозоли. Именно поэтому в тягах я работаю в обрезанных перчатках. Пальцы голые, ладонь прикрыта. Я весь из узлов воспаленных мышц – в этих метках усталости, надежд, терпения. Массажист выбивался из сил, обрабатывая мои забитые усталостью мышцы. Пять-шесть часов работы в зале и после два-три часа массажа – с кушетки я вставал пьяный. Я неловко и тяжело нес свое тело домой. Я не мог ни с кем ни о чем разговаривать. И не хотел…
Несколько лет я подбирался к этим нагрузкам, следовало еще войти в такую форму, чтобы суметь вынести их. В нескончаемых повторениях упражнений я стремился нащупать природные закономерности, а после погнать организм к силе математически кратчайшим путем.
Я уже опробовал ряд приемов. Они обеспечили мне преимущество на чемпионатах. Однако слишком много приблизительного и примитивного было в тренировках. Постепенно главным стал для меня эксперимент. Я открывал новые и новые закономерности поведения организма под нагрузками – самыми различными нагрузками. Я должен был четко представить себе этапы тренировок, задачи этапов, научиться переливать объемные тренировки в интенсивные и еще многому чему научиться…
В этих тренировках я познал физическое измождение. Но я не ведал, что грубая мускульная работа истощает нервную систему. Я смело вошел в мир усталостей и болей. Да и чем я рисковал? Всего лишь усталостью, не больше…
Я методично искал новые данные для тренировок. Пробовал нагрузки, пробовал… Я должен был испытать все на себе, а опыт подвел меня! Я оказался в мире совершенно новых измерений, продолжая все рассчитывать старыми мерками. В этом вся беда – я к новому прикладывал старые представления. Усталости взбесились во мне. Жесточайшее нервное истощение потрясло меня. Болезнь без температуры, без опухолей, ран, переломов – лишь нарастающая душевная боль!
Теперь одна мысль занимает. Самая важная мысль: «Излечимо ли все, что происходит со мной?»
Смотрю в окно. Вот эта булыжная улочка в холодноватой дымке и есть Хельсинки – конечный пункт моего турне Завтра последнее выступление.
Мне действительно ничего не остается, как только пробовать рекорд. Я включился в игру, где я лишь символ. Здесь действуют такие понятия, как честь, мужество, престиж, слава, долг… Остается только работать. Подавить все чувства и работать, работать…
Открываю шкаф. Развешиваю на плечиках рубашки, пиджак, плащ. В гостинице ночной покой…
У всех гостиниц одинаковый запах: будь она в Париже иди за Полярным кругом, как в Оулу. Лишь однажды в Норвегии я заночевал в маленьком пансионате, пропитанном запахом рыбьего жира…
Турне – как я обрадовался этому предложению французской и финской федераций тяжелой атлетики! К тому времени болезнь, как парша, въелась в меня. Тренер уверял, будто я отдохну в турне. Выступить в Париже, Лионе, Тампере, Оулу, Хельсинки! Сколько впечатлений! А со штангой побалуемся – только и всего.
Эта «разрядка» обернулась мощными прикидками в каждом городе. Лишние сутки отдыха означали для организаторов расходы – никто на это не соглашался. Реклама и афиши поставили меня в безвыходное положение. Везде ждали только рекорд, требовали рекорд, платили за рекорд. Я все всем был должен: репортерам – ответы на любые вопросы, публике – рекорды, кинокамерам – улыбки, организаторам – сборы. Вообще с программой можно было справиться без приключений. Но если только ты совершенно здоров и с тобой выступают еще ребята – в этом вся загвоздка. А я обманул себя. И потом я до конца не понимал, что интересен людям не я, а мои рекорды. В большом спорте усталость не принимается в расчет. Ничего не принимается в расчет, кроме победы.
Не засну, бесполезно и пробовать. Я усаживаюсь поудобнее. Стараюсь развлечь себя журналами.
В мышцах перенапряжения четырех соревнований. Еще восемь часов назад в Оулу я три раза пытался накрыть рекорд в толчке. Штанга растянула все связки, намозолила все мышцы…
В белой ночной мгле растворяются часы моего ожидания. Еще одна бессонная ночь. Теперь в Хельсинки. Белая бессонная ночь…
Старательно расслабляю мышцы. Пусть нет сна, но они хоть немного откиснут. Завтра из них выжму все! Завтра конец турне!
Неужели я сломлен? Навсегда сломлен?! Все попытки взять рекорд неудачны. Это ли не доказательства?..
Лежу в белых сумерках. Брошен в эти сумерки.
Зачем я стал атлетом? Что я искал? Где я?!
Время равнодушно сматывает свои минуты.
Приступ отчаяния сдвигает стены – зрячие стены! Раскаленные живые узоры обоев. Ядовитые узоры…
Перед собой беззащитен: мысли и чувства стирают меня. Разве можно выстоять?
Ударяют в стекла капли, скатываются тусклым серебром. Подвывает ветер…
Мир, заставленный городами. Речь людей, толпы людей – тени! Лишенные смысла тени! Где та жизнь, которой я жил?! Где?!
Разве можно быть спокойным? Иметь память и оставаться спокойным? Как другие умеют так?! Почему все утратило свой привычный смысл? Где моя жизнь?..
Я лежу в постели, рядом на стуле сидит мой тренер.
– …перед отъездом я консультировался с нашим терапевтом, – говорит тренер. – Ничего серьезного – он убежден. Месяц – другой щадящих нагрузок – и позабудешь обо всех неприятностях с печенью, желудком, почками. Ему можно верить – знает тебя…
Все эти месяцы стараюсь ничем не выдать свое настроение. Видимо, не всегда удается. Особенно в последние недели. Не хочу, чтобы кто-то догадывался о моем состоянии, пусть даже Поречьев. С ним я выступал на десяти чемпионатах мира и не проиграл ни одного.
– Развеялись, конечно, мы славно, – говорю я, выщупывая пальцами мышцы на бедрах, – сказочное турне.
– Брось хандру! – Поречьев сжимает кулак. – Наш спорт для настоящих мужчин! Ну, перехватили с нагрузками… Отойдешь…
От недосыпаний и усталости меня поташнивает. Мышцы под пальцами жилистые, комковатые. Как я зацеплю рекорд, если мах – главное в толчковом движении? Раздольный мах, за которым резкий уход в «сед». Я должен быть раскрепощен и чуток к усилию. Предельно чуток и собран.
– Завтра последнее выступление, – говорит Поречьев. – И отдыхай на здоровье.
«Он прав, – думаю я. – Через два дня буду дома. Там станет легче…»
– Узкоплечие ребята лучше работают в темповых упражнениях, – Поречьев листает журнал. Я вижу, он старается развлечь меня. Он и вернулся для этого.
– Если у них крепкие ноги.
– У тебя лапы будь здоров, – позевывая, говорит Поречьев. – Восемьдесят пять сантиметров в окружности бедро! Да с такими ногами плевал бы я на все рекорды! – Поречьев показывает на фотографию Ложье в журнале. – Смотри, какие плечи! Конечно, не пустят под гриф. Надо разрабатывать суставы. – Долго смотрит на меня. – Конечно, мы ошибались, но зато какую силу набрали! Все будут заканчивать выступление, а ты навешивать на штангу еще килограммов тридцать-сорок и выходить на первую попытку. Пойми, мы этого уже добились! Результаты в тебе! Все твое! Ты начинен новой силой. За год-полтора эти тренировки окупятся новыми мускулами, новым качеством мускулов. Никто не посмеет конкурировать с тобой. Ложье, Пирсон, Альварадо! Эти огузки станут посмешищем публики. Какие рекорды впереди! Теперь следует беречь себя. И выкинь мусор из головы! Отдыхай, ешь, веселись! У нас ключи к силе. Мы хозяева всех помостов! Уйдем из спорта, а они будут ломать и ломать зубы о наши результаты. От одной этой мысли я заправил бы завтра рекорд…
Жадно ловлю слова тренера. Конечно, все нужно позабыть, отбросить все тревоги! Суметь все позабыть! Дело сделано…
– Как позвоночник? – спрашивает Поречьев.
– В порядке.
– В последнем подходе выбил поясницу. Встал со штангой – не горячись, составь ступни и шуруй ее наверх. Сама выскочит…
– Руки закачены. Вот и посыл куцый.
– Спину следует беречь. – Поречьев поднимается, подходит к окну. – Дома пересмотрим тренировку. Будем работать на весах, которые не станут осаживать позвонки. Я прикинул упражнения…
– От больших весов не уйдешь.
– Как часто с ними работать.
– Мышцы забиты, – говорю я. – Могу повредить.
– Давай-ка спать: три часа ночи. И спи, пока не выспишься. Что за девица сидела впереди нас в самолете! Плечи узкие, а бедра…
За шторами майская белая ночь. Прозрачные спокойные сумерки. Мечтательные сумерки поэтов, любви, надежд…
Прикидываю свои шансы. Конечно, в толчковом упражнении этот шанс есть. Лишь в этом упражнении. Жим любит тренировку и не прощает частых прикидок. Мышца должна быть мягкой, без узлов. Уже две недели мне не до тренировок, я только выкладываюсь и выкладываюсь. Для рывка я чересчур заезжен. За одиннадцать дней семнадцать раз пробовал рекорды. И вообще рывок не ладился последние месяцы. Этому движению нужны свежесть, скорость и точность, а именно эти качества страдают при силовых нагрузках. Рывок капризен, его следует выхаживать, настраивать, холить…
У меня мощные ноги – значит, в толчковом упражнении сохраняется шанс на рекорд. Главное – не бояться загнать себя под вес. Технические погрешности покрою избытком силы. Ноги потянут.
Правда, я измучен. Почти две недели прикидок выбьют из формы кого угодно. Вчера в Оулу спина совсем не держала вес…
Беру с тумбочки лионскую газету. Вот, рекорд почти мой! Чуть-чуть не доработала рука…
А лица! Какие лица на фотографии! Публику заманили обещаниями рекордов. Билеты распродали, когда я еще был в Москве. На каждой афише саженные буквы: «Вечер рекордов!» И публика жаждет их, требует!
Швыряю газету на пол.
Поречьев прав: я не болен. В Лионе почти взял рекорд – значит, не болен. Ведь рекорд почти состоялся! И здесь в Хельсинки я докажу – себе докажу: со мной ничего, я здоров! Я совершенно здоров! При поражении нервной системы организм не способен на тонкую координацию и длительный волевой контроль в соревнованиях. Я докажу это рекордом. Докажу! Нет доказательства убедительнее – и я докажу!
Прошлое моих тренировок…
В своих тренировках я неожиданно пришел к выводу, что нагрузки, близкие к пределу физических возможностей, так называемые экстремальные нагрузки, если в них не переступать порог допустимого, вызывают чрезвычайно активные приспособительные процессы. Происходит сдвиг обменных процессов. Организм осваивает новый энергетический уровень всех процессов, которым свойственна и совершенно новая скорость.
Новая скорость приспособительных процессов! Это же самое ценное, что может быть!
Сомнений быть не могло: умело обращаясь со сверхнагрузками, можно в непривычно быстром темпе наращивать силу. Следовательно, нужно отрабатывать принципиально новый метод тренировки. А это возможно только в эксперименте. И я начал искать новую силу в экстремальных тренировках, то есть в тренировках, основанных на использовании принципа комплекса экстремальных факторов.
Я не мог знать объем околопредельных нагрузок и все время переступал границу допустимого. А как уберечься, если этого никто не знает? Даже в научных журналах я нашел лишь самые общие рассуждения. Практическая ценность их была равна нулю, как и консультации у ведущих спортивных специалистов.
Спутник экстремальных нагрузок – физическое перенапряжение. К этому я был готов и на это шел сознательно. О том, что экстремальные нагрузки сверхактивно воздействуют и на нервную систему, я узнал потом.
Знакомство с научной литературой убедило, что ей недостает фактов. Возможно, не подоспело время. Возможно, опыт ставить не решались. Прежде всего, это означало опыт на человеке. И опыт суровый, если не сказать больше. Впрочем, в риске ли дело? К тому же объем подобного эксперимента для одного подопытного чрезмерен – вскоре я тоже в этом убедился. Да и имел ли кто право на такой опыт?
Опыт на самом себе – других путей исследования положительного эффекта комплекса экстремальных факторов пока не существовало. И я погрузился в испытания экстремальных тренировок…
Просыпаюсь неожиданно. Лежу и разглядываю комнату. Еще одна гостиница. Что ждет здесь?..
Поречьев не звонил. Значит, спит. Намаялся за эти дни. Из Оулу прилетели двенадцать часов назад. Маленький двухмоторный «Метрополитен» протащил нас с севера на юг почти через всю Финляндию. В самолет попали прямо из спортивного зала, едва смыв в душевой пот.
Поворачиваюсь к окну. Опять грядет серый денек…
Раздумываю о Поречьеве. Меня задевает его непреклонность. Самые суровые решения принимает без тени сомнений. Впрочем, что ему до меня? Мы, атлеты, приходим и уходим. Каждый из нас – всего лишь ступень в освоении результатов, новая сумма килограммов в таблице рекордов.
Я вижу, как раскачиваются верхушки деревьев, и ветер высеивает мелкие брызги на стекла. Тучи держат в осаде небо. Во Франции и здесь – дожди, дожди…
Вчера на взвешивании я потянул сто двадцать пять килограммов. В Москве даже в экстремальных тренировках мне удавалось держать вес под сто сорок килограммов – выручал режим. А сейчас? Вместо сна – приемы, интервью, переезды, новые гостиницы, толчея, случайное питание. Рекорд просто невозможен в таком состоянии. И все выступления это доказывают. Избился в попытках взять вес.
Я в сквере. Минут десять назад тренер уехал с организаторами турне в зал, где нам предстоит выступать, потом заедет в посольство. В общем, до ужина я один. У нашего переводчика Цорна выходной.
Влажно разноцветен гравий. Возле клумб кучи торфа. Жирно разливаются коричнево-черные лужи. В Финляндии мы догнали весну. Снова деревья в зеленых побегах. И земля в робости первых трав. И на липах напряженно туги почки.
В этом турне я выжал из себя все. После двух-трех попыток отходишь неделю, другую, а тут их семнадцать! И, конечно, не в одной публике дело. Азарт тоже лишает трезвости расчета. Честолюбие всю жизнь мешает мне быть самим собой.
Разглядываю дома, прохожих. Песок под ногами крупчато желт и вязок. В лужах белизна неба. Автомобили закручивают за собой шлейфы водяной пыли.
И все же реклама и афиши здорово подгадили. Азарт уже приходил потом, а сначала была необходимость взять рекорд. Каждый раз все начиналось с насилия над собой. На последних выступлениях думал, развалюсь от усталости. Холостые попытки.
Я кручу головой. Смотрю на дома, людей, землю – и не узнаю. Мир замазывает смоль отчаяния. Где и в чем исцеление?! И сколько ждать? Полгода, год, годы?! И кто согласится ждать? Нужен ли я большому спорту без поединков? И вообще, что я значу без рекордного «железа»?..
Торопливо выхожу из сквера. Движение усмиряет тревогу. Идти, надо идти… С неприязнью смотрю на светофор. Когда же остановит машины? Тоскливо сжимается сердце. Я совсем одинок среди людей. Потерял себя.
Я иду быстро. Очень быстро. Памятью шагов отзываются во мне свидания со всеми городами. Глупая боль отчаяния. Боль всегда мнится мне черным вороном.
Я не хочу поступиться своими целями. Все дело в этом: не всякое будущее устраивает меня. Я знаю, уверен: я давно чувствовал бы себя вполне здоровым, если бы отказался от своего направления в жизни. В любой момент я бы мог выйти из игры и заняться только собой. Но я не могу уступить свое будущее. Никогда не соглашусь. И потому болезнь тоже не отступает.
Я раздражаю Поречьева привычкой все подвергать анализу. Чувства большого спортсмена должны быть сплочены целью. «Чем меньше эмоций, тем длиннее список побед», – любит повторять мой тренер. И в определении свой резон: уметь разыгрывать в своем воображении варианты поединков, гореть в своих чувствах, изнашивать свои чувства в накале тренировок – это уже дополнительный расход нервной энергии, потеря в силе.
Но я верю в созидательность чувств! Жизнь уступает лишь страстным желаниям. Разум бесплоден без веры чувств.
Чужие лица. Непонятный говор. Все отгородились зонтами. Спрятались под зонтами. Вытолкнули меня зонтами из жизни. Чужой всем.
Твержу: «Это усталость! Причуды усталости!» С обреченностью вглядываюсь в свои мысли.
Я очень тороплюсь. Я должен обогнать свои чувства. Уйти от них. Жадно ищу в подробностях улиц смысл прежних дней, теплоту прежних ощущений – все, что я потерял.
Я обгоню свою беду. Иначе – зачем мне мускулы? Зачем, если мне все время плохо? Я весь в этой силе превосходства. Сила ради доказательств и во имя доказательств. Превосходительная сила. Сколько же я доказывал! И куда теперь тащат эти доказательства?!
Я весь из обилия мускулов. Но они не защищают. Я исхожу чрезмерностью силы – и я беззащитен. Выхоженность услужливых мускулов. Назначение этих мускулов…
Напористый ветер замешан на запахах кофе, сигарет, сырости и моего отчаяния. Я останавливаюсь, незаметно поглаживаю холодноватый ствол тополя. Мокро сверкают его ветки: сорят капелью, пьют капель набухшими сосцами-почками, ластятся к небу…
Истово верую в целительность дней, недель, месяцев! Хочу верить! Должен верить! Буду верить! Время вернет уверенность. И я жду покорно, терпеливо, благодарно.
Туман в конце улочки смазывает силуэты деревьев, домов, людей. Темные пятна плывут навстречу, превращаясь в элегантные, сверкающие автомобили…
Но где мое небо?! Где?!.
Оставить тренировки, забыть спорт? Многолетний эксперимент насмарку?.. Я сижу в кресле. Холл гостиницы наполнен голосами, ароматами табака, стуком моего сердца – интересно, сколько у него в запасе ударов?.. Наплывает сизоватый дым. Осторожно щелкают двери лифта…
Серьезные нагрузки теперь невозможны. Любое переутомление будет оживлять вот эти чувства. А может быть, привыкну?..
Но зачем привыкать? Зачем?! Найди другую жизнь. Найди себя. Слышишь, останови бег! Не пропусти жизнь!
Плеск врывается через двери. Искаженный мир белых струй и машинного чада. В холле сумрачно, но уютно. Я страшусь одиночества номера…
До исследования тренировки методом экстремальных факторов я работал в союзе со специалистами. Правда, этот союз носил временный характер и в зависимости от целей эксперимента моими товарищами каждый раз оказывались новые люди, но мы работали азартно.
Знания теоретиков физической культуры и спорта вывели меня на обобщения закономерностей тренировок и ее циклов. Однако в практике я оказался впереди обобщений и рекомендаций спортивной науки. О том, что я делаю, я не могу нигде прочесть или спросить. Каждый подход к штанге был опробыванием нового. Я ничего не знал определенно. Я искал подтверждений догадкам. Мои выводы складывала практика.
Нужны спортивные врачи качественно другой подготовленности. Я вынужден был полагаться на самочувствие и примитивные данные взвешивания, кровяного давления, пульса. Подобный контроль не способен уловить изменения задолго. Он лишь отмечает ошибки, отнюдь не предупреждая. Впрочем, и эти наблюдения носят эпизодический характер. Обычные тренировки они удовлетворяют, но не мои. Ждать других условий я не могу.
Я должен спешить. Мое время в спорте ограничено. Время любого ограничено, а я еще очень многое хочу успеть.
После чемпионатов в Москве и Софии я изменил свое отношение к экспериментам. Я повел настоящие исследования. И теперь я ищу не слабость соперников, а причины силы…
Прислушиваюсь к себе. В этом подлость болезни – все время слушаю себя, страшусь потерять волю. Мозг накручивает новые и новые доводы обреченности любого сопротивления, методично подводит меня к безволью, потере контроля над собой. Я не могу не думать об этом. Я не властен над своими чувствами. Каждая мысль вбивает в меня свои доказательства отчаяния.
Дыхание сушит губы. Я сплетаю руки. Ладони влажны.
Усталость засела в моем мозгу и лжет. Она присвоила мое имя и травит меня. Это она подличает, только она! Обыкновенная большая усталость, выверты этой усталости. Эта странная болезнь опекает меня. Нет минуты, когда бы она оставила меня. Липкая смоль отчаяния…
Откидываюсь к спинке кресла и вытягиваю ноги. Мысленно проверяю, расслаблены ли мышцы. Если они не отойдут, завтра действительно нечего делать. Я должен рекордом рассчитаться с этой лихорадкой. Мне нужны свежие мышцы. Пусть кровь размоет усталость, восстановит силу. Уверенность должен обрести в победе – это единственное лекарство. Поречьев прав: рекорд способен установить лишь человек, у которого в порядке нервы. И я проведу это доказательство силой.
Стараюсь отвлечься, наблюдая за людьми. Старик в синем костюме. Аккуратно подбрита щеточка седых усов. На руке плащ. На ходу заглядывает в свою записную книжку. Портье несет чемодан за высокой худой женщиной. Она небрежно стряхивает капли с плаща. Постукивают каблуки, когда она сходит с ковра.
Усаживаюсь поглубже и подпираю рукой щеку. И вдруг дурею от сонливости.
Улица отбрасывает на окна вялые тени. В струйках воды на стеклах отсветы реклам. В баре позванивают рюмки. Я изнурен бессонницами, но если подняться в номер, не засну. Там караулят подлые мысли. Там горячка, там фокусы чрезмерной усталости.
И я засыпаю на несколько минут тут же в кресле. И черную пелену сна раздергивают вспышки рекламы. Длинной голубой рекламы над фронтоном гостиницы. Я даже слышу в дремоте, как трещит электричество в стеклянных трубках…
Сплю три-четыре минуты, не больше. Я слышу все и в то же время сплю…
Автобус взметает фонтаны брызг… За стеклами бледные размазанные лица. Пахнет мокрым камнем, бензином и талой землей.
Я поднимаю воротник плаща, застегиваю верхнюю пуговицу. Озираюсь. Мне кажется, что в подъездах и нишах ворот притаились мои несчастья. Они ждут меня везде, где тихо и сумрачно.
Лион, Париж, Тампере, Оулу… А теперь и этот город будет опутан моими шагами. Разглядываю улицы.
В витринах мой двойник. Там, в отражениях, я благочинно скучен. Изнурили эти приливы отчаяния. Опасливо вглядываюсь в хлюпающую мглу, прохожих. Не верю в жизнь! Ей нужны чугунные мускулы и нервы! Чугунные души!..
И чувства, и слух, и зрение – все до чрезвычайности обострила нервная лихорадка. Я поневоле вижу, слышу, понимаю то, что прежде было скрыто от меня. Мир жгуч, ярок и беспощаден. На каждой мысли отпечаток душевной боли, каждая мысль ранит. Не могу уклониться ни от одной мысли.
Понимание причин моего состояния не избавляет от страданий. Это не прихоть воображения. Болезнь материальна. Ее нельзя заговорить. Нервная система истощена экстремальными тренировками. Приступы отчаяния не поддаются волевому контролю. Но это не та усталость, которая стирается тремя-четырьмя неделями отдыха. Я знаю, что должен выйти из игры не менее, чем на полгода. Но это исключено. У спортивной борьбы свои законы, особенно в моем возрасте. Я не могу позволить себе растренировываться на такой срок.
Турне – это ошибка! И какая! Непрерывные выступления и дорожный распорядок резко усугубили состояние. Я заставляю мозг выполнять непосильную работу, и он отплачивает все более частыми и жесткими приступами лихорадки. Это все равно, что сутками колоть дрова с глубоким воспалением легких. Жар новых и новых приступов сжигает меня. Мозг истощен, перегружен. Он не может верно отзываться на внешние раздражители. Однако осознание этого состояния и самые веские доводы не могут изменить его реакции. Боль так же реальна, как боль от перелома или ранения. Нарушено равновесие психических процессов.
У меня нет выхода: все смыслы и доказательства сходятся сейчас на победе, требуют победу, исключают срыв. Я гоню красного коня своей воли по всем испытаниям. Рядом корчится моя боль. Я обгоняю эту боль. Я заставляю своего красного коня быть выносливее болей, обгонять все боли. Я рассчитываю, что он вынесет меня. Я верю, вынесет. Я заставлю его вынести меня…
Поречьев без колебаний согласился на эксперимент. В конце концов, я нащупал объем и интенсивность экстремальных тренировок, взаимосвязь между объемом и интенсивностью.
Затем я испытал себя на серии околопредельных нагрузок. Следовало установить количество нагрузок, которое способен переварить организм. Я должен был исследовать поведение организма в годовом цикле. Самым важным было определение длительности пауз между ударными нагрузками и их сериями. Поречьев назвал околопредельную нагрузку «пиковой», или просто «пиком».
Как часто можно повторять «пики»? Через неделю, две или месяц? Необходимо определить паузу с точностью до суток. Значит, искать, пробовать…
Я научился устранять последствия сверхнагрузок не пассивным отдыхом, а чередованием средних и малых по объему тренировок. Нашел систему чередования этих тренировок. Это стимулировало восстановительные процессы. В итоге я добился сокращения времени отдыха – золотой мечты настоящего атлета.
Центр города я знаю уже наизусть, даже наименования тупиков и закоулков. Ручьи смывают окурки, грязь, расцвечивают асфальт радужными масляными пятнами. Над буровато-зеленым газоном жиденький пар. За грохотом машин улавливаю резвую дробь дождя. Она отзывается воспоминаниями детства. Там, в воспоминаниях, желтые листья осени греет спокойное солнце. Дымы костров несут сладкую горечь листвы. И печально ласковы сумерки…
Разве у меня был другой выход? Как иначе я мог узнать расчеты новых тренировок? Кто бы стал рисковать вместо меня? И согласился бы я, если кто-то рисковал вместо меня?..
Но как теперь примирить разум и силу? Огромную силу и воспаленный мозг? И стоит ли вообще примирять? Хватит ли меня на ту жизнь, которой я живу, и вне которой для меня нет судьбы. Стоит ли жить, если я не смогу быть самим собой?..
Я вдруг замечаю, что стою посреди тротуара, и прохожие аккуратно обходят меня… Вежливость прохожих. Смотрю на людей, будто впервые вижу. Лицо мое мокро от дождя.
Воспоминания. Я заворожен. Вижу прошлое четко, ясно.
Я снова в деревне. В той самой, куда после войны на лето привозил меня отец. И в избе потрескивает печь. И я на железной складной кровати читаю приключения Тома Сойера. На исходе август, темнеет рано, особенно в дождь.
Я слышу смех и вижу, как на пороге появляется Варька. Она из Смехушек – деревеньки в тридцати километрах от нас. На сапогах и юбке ошметья грязи.
Варька моя двоюродная сестра. Ей двадцать лет. Дядю Лешу я не знал, он погиб на фронте. На стене рядом с картинками, вырезанными из «Огонька», его фотография. Тетка жалеет Варьку. Каждый день я слышу разговоры, что деревни пусты, и, видно, не одной Варьке оставаться в девках после войны, и правильней всего ей податься в город на льнокомбинат…
Варька целует меня, щекочет и сует ржаной корж. Она пахнет лесом, дождем, парным молоком, и щеки у нее горячие.
В печку подкладываются дрова. Этот жар открытой печи сушит мне лицо.
Поленья лопаются. Угольки разлетаются – красные, дымные. Гаснут на железном листе. Тетка хлопочет. Гремит таз. Занавешиваются окна…
Погодя достают самые большие чугуны – пар наполняет избу, слезится на окнах. Пахнет мыльной пеной и мочалом.
Они мне мешают читать, шушукаются. Когда уж очень шумно, я недовольно поглядываю на них.
На веревке сохнут Варькины ситцевые одежки, шерстяной платок, ватник, лифчик, трусы в синий горошек. Сапожищи кирзовые, расхлябанные, тут же на печи. Размер мужицкий, хоть и нога у Варьки маленькая.
Буквы расплываются. За паром меркнет свет единственной лампочки. Я откладываю книгу, лежу и жду, когда стирку кончат, дверь отворят и проветрят.
Поднимаюсь, чтобы запить молоком корж. У тетки рукава засучены, лицо красное, по впалым вискам седые завитки. Из ковша Варьке на голову отвар ромашковый сливает. А та фыркает, смеется. В тазу переступает.
И не знаю, что со мной! Глаз оторвать не могу! Режет ее белизна! Вся белая, только ноги до колен черны загаром, шея и руки тоже… А меня не замечают. Для них какая забота: малец я. Я только и читать читаю второй год. Прежде в баню ходил с теткой и ее соседками – скучно было. Судачат, сплетничают, а ребята ждут меня. На запруде вечером такой клев!
Отвар кисловатый, коричневый в ведре. Ладони шлепают мокро. Варькины волосы в один хвост склеились. И такой длинный – ниже пояса!
Сижу – и голова кругом. Сам не свой. Обо всем забыл. Плечи у Варьки будто заглажены, узкие, покатые, с розовыми полосами от лифчика. Бедра с боков разбегаются, но не круто. Бедра толстые, красноватые от мочалки…
Волосы отжимает. Груди за руками вздернулись. Тугие, вздутые, в светлых каплях. Под кожей голубоватый рисунок.
Лицо смуглое, обветренное, в белой улыбке. Глаза смешливые, бесцветные. И мокрая она, вся лоснится. Волосы ворохами распадаются, завешивают лицо. В полутьме стоит, а слепит меня, слепит…
Тренировки следовали одна за другой – я сопоставлял, пробовал, находил. Прекращать тренировки после неизбежных в таких случаях срывов я не мог – эксперимент требовал непрерывности работы. Только непрерывность могла обеспечить необходимыми данными. Следовало сносить любые потрясения. Это был сверхмарафон на изнурение. В течение всего последнего года я должен был держать себя под сверхнагрузками. Я тасовал нагрузки и нащупывал границы дозволенного.
Испытания экстремальными нагрузками манили меня. Я брел по кромке небытия, по черте уничтожения жизни, изменения привычных представлений о ней, по великой черте начала отсчета жизни, изменения знака величин. Черте собственной жизни… Я работал в режиме саморазрушения, чтобы найти самую полнокровную жизнь.
И я ничего не знал. Я даже не знал, что будет со мной завтра. Я лишь яростно разрушал себя в надежде на новую жизнь. Превосходства этой новой жизни. Пленительность этой жизни.
Экстремальные нагрузки обволакивали меня дурманом переутомления. Я терял ощущение реальности. Я все наращивал и наращивал нагрузки. Я терял меру в работе и не замечал. Я жаждал узнать больше и больше. Узнать было можно только через эксперимент. И я торопился узнать…
Беспощадная усталость лишала памяти. Я увлеченно работал. Я верил только в эксперимент, в данные всех испытаний и в свое будущее. Жуткая и глумливая рожа безволия ближе и ближе подступала ко мне. А я ничего не замечал, кроме графиков и выкладок. Кривые можно было описать формулами. Нагрузки становились функциями многих переменных. Тренировка превращалась в строгий математический процесс. Я мог взвинчивать силу и рекорды на какой угодно уровень. Я смотрел на графики и видел, что нынешние результаты чемпионов – это даже не детство, а младенчество спорта. Я видел, какие качества определяют эту новую, настоящую силу. Чемпионы-атлеты казались мне беспомощными.
Я твердо знал, какие мышцы и в какой работе нуждаются. Я знал, какие нагрузки обеспечат тот или иной уровень результатов. Четкий мир расчетов определял победы. Случайности практически исключались. Все ложилось в формулы и частности формул.
Но в одну ночь я потерял власть над собой. Огромная, запредельная усталость разом изменила знаки величин. И теперь топчет, топчет меня!..
Мозг в лихорадке перевозбуждения. Он спутал все команды, лжет всем чувствам, не узнает слова. Мозг не подчиняется. Он выхолощен, истощен, болен. И все равно я заставляю его работать и работать бешено! Борьба требует этого наивысшего накала. От выступления к выступлению я взвинчивал ритм работы…
Усталость и отказ исключены. Я продираюсь сквозь боли и сомнения. Мой красный конь воли не загнан. Я еще могу смирять время, свою силу, случайности и подлости благоразумия. Я измеряю время красным конем воли.
Все отдал, все уступаю, от всего отказываюсь, чтобы все расстояния бросить под ноги своего красного коня воли. Ни о чем не жалею, ни в чем не раскаиваюсь – вижу, перебираю, ласкаю травы моей юности. Самая чистая кровь в моих мускулах. Дни ложатся ковром светлых листьев. Белые облака стерегут мое небо. И в глазах моих бред самых чистых солнц…
Поворачиваю к гостинице. Там покой, там все иначе…
В газетах, развешанных в киоске, узнаю себя. Таким я был два года назад на Олимпийских играх. Шея мускулиста. Зубы белы. На трапециевидных мышцах узенькие лямки трико…
Там на газетных страницах я совсем другой. Жвачка славы у меня во рту. В этих печатных столбцах «железо» нагло присваивает мое имя, мою честь, жизнь. Прикусываю губу до крови. Что знают обо мне столбцы этих строчек? Множеством газетных ликов взираю на себя.
Возвращаюсь долго. Всю дорогу занимает одна мысль: вдруг все, что со мной, необратимо? Это не мысль – это насилие, это приговор!..
«Исследовать бы графически мое состояние, – думаю я. – Куда пошли бы хвосты кривой? Возможно, я уже обречен. И на графике это уже ясно. Я уже загнал себя, истощил мозг до необратимых изменений. И с каждым часом теряю власть над собой. Рассудок погружается в хаос».
Туманное небо. Небо, размазанное туманами. Ночь, которая почему-то именуется днем. Седое, промозглое ненастье…
Пища вызывает отвращение. Заказываю две рюмки коньяка. Никогда этого не позволял себе перед соревнованиями. Выпиваю коньяк и приказываю себе есть. Вес буду держать любыми средствами. Я атлет. И мое назначение борьба. Любая слабость мне отвратительна. Слабость могу простить другим, но не себе.
За соседний стол садится молодая женщина. Украдкой слежу за ней. Женщины для меня то же, что солнце. Яркое и чудесное обещание жизни.
Боль копошится во мне смутно и назойливо. Теплый воздух ресторана напоминает о спортивных залах. Руки непроизвольно ищут насечку грифа…
Женщине лет тридцать. У нее хрупкая длинная шея, энергичные руки и светлые прозрачные глаза. Тугой свитер мнет низкую полноватую грудь. На запястье у женщины нитка искусственного жемчуга. Запястье узкое, белое. Она наклоняет голову, когда разговаривает с кельнером. Голос у нее хрипловатый, но приятный.
Небо тонет в дождевом исходе. Лаково поблескивают стволы деревьев, плащи прохожих, крыши домов…
«Завтра выступать», – эта мысль снова приколачивает меня к доске самоистязаний.
В рекорде моя пытка и мое спасение. Неудача – последнее и самое веское доказательство неотвратимости потери власти над собой. Я уже никому и ничему не поверю. Разве рецептами лечат волю?..
Мозг четко запоминает эту посылку. Он мусолит ее, подсовывает, подкрепляя новыми доводами.
Завтра я сам докопаюсь до истины. Кесарево сечение собственного мозга. Диагноз поставлю сам. Нечего тянуть время и избегать развязки. Следует все поставить на свои места. Еще одно небольшое познание…
Я похудел на десять килограммов – это очень много. Я утомлен, измотан, не сплю. Никто не выступал в таком состоянии. Все, что со мной, исключает возможность установления рекорда. Впрочем, все это ерунда! Мне надо забыть обо всем! Завтра доказательство силой. Завтра я должен накрыть рекорд.
Соревнование. Всех развлекаю. Только вот самому не интересно…
Я должен беречь мышцы. Беречь последнюю силу мышц. Через каждые полчаса ходьбы ищу скамейку и заставляю себя отдыхать.
Сворачиваю в сквер. Сажусь. Встряхиваю бедра. Потом отыскиваю уплотнения и разминаю пальцами. Узлы неизменно в одном и том же месте. Всегда перегружена четырехглавая мышца бедра, особенно в креплениях.
Сюртук и голова каменного человека на пьедестале лоснятся влагой. Кажется, он совершает омовение – вода плывет по пьедесталу, скапывает со складок одежды. В каменной крови этого господина нет тревоги. Слепые глаза смотрят твердо и надменно.
«Хорошо, – размышляю я, – завтра выиграю, но ведь дома опять тренировки. И легкими не ограничишься. Наоборот, легких будет мало. И каждый год десятки соревнований и прикидок. И все в предельной мобилизации. Значит, снова под риск нервных срывов…»
Везде и во всем отчаяние – в моих движениях, в линиях домов, в рычании автомобилей, в лохмах низких туч. Я неотделим от отчаяния. Я и есть отчаяние.
Затравленно озираюсь.
Завидую каменному человеку. Камень или кирпич всегда среди себе подобных. Камень выполняет свое назначение и не чувствует ничего. Не страдает от жары, не страдает от холода. Ничто не терзает его. Или только смерть сделала этого человека в камне спокойным и сытым? Где я читал об этом?..
Как жить дальше? Научиться жить без души и просто жевать тренировки?! И тогда быть в согласии с собой…
Разбрасываю руки по спинке скамейки и стараюсь дышать глубоко и ритмично. Ладони мокнут.
Все в моей жизни противоречиво. Я вдруг начинаю понимать, что без экспериментов вряд ли задержался бы в спорте. Разве жажда известности погнала меня под экстремальные нагрузки?..
«Ты, газетное чучело, – шепчу я. – Возьми себя в руки! Ты устал. Устал – и ничего больше. Это просто новая усталость. Ты не встречался с настоящей усталостью. Ты растерялся. Что мечешься? Взгляни на себя. Ты, ходячая скорбь!..»
Мой лоб в испарине. Зачем и кому нужна моя боль?..
Три ударные, или «пиковые», тренировки в месяц оказались пределом. Больше организм не выдерживал. Я долго и упрямо пробовал. Легковесы, наверное, смогли бы справиться и с пятью «пиками» в месяц. У них восстановительные процессы активнее.
Я входил в зал.
Я вбивал в себя нагрузки. Я забыл иную жизнь, кроме грохота «железа» и команд тренера.
Я испытывал себя на живучесть, но живучесть особенную. Она должна была обернуться необыкновенной силой. Уже первые месяцы доказали мою правоту. В мышцах стала просыпаться эта сила.
Потрясти организм, вызвать небывалые приспособительные процессы, перевести организм на новый энергетический уровень обмена, а в результате перекроить свою природу, обеспечить силу новой общефизической базой! Снова и снова я убеждался в правоте своих расчетов. Опыт складывался мучительно, но плодотворно.
Я думал, опыт на экстремальные нагрузки – это лист с формулами, графики, планы нагрузок и чрезмерная усталость. А меня ждал неведомый мир без конца и начала. И я шагнул в его бесконечность. Я ничего не знал. Я думал, все как прежде – а там были звезды своих миров, там бесконечность, там камень сливался с живой плотью, небытие с бытием.
Там всегда было одно нескончаемое Бытие с его удивительными превращениями, непрерывностью бесконечных превращений. И в себе я носил части этого мира. Он пробуждался во мне своими законами. Скрытыми прежде законами…
Я действительно свихнулся, когда вознамерился руками ощупать границы, где камень перестает быть камнем, где мертвое становится плотью и жизнью. И где вообще нет мертвого. И только мозгом, страхом мозга мы разделяем мир на живое и мертвое. А он единое целое. Он неделим. Со школьной скамьи мы приучаемся мыслить жизнь не в единстве, а в ее раздробленности. Мы ограничиваем себя, делаемся рабами каждого случая и обстоятельства. Но все вне нашего сознания нераздельно. И все вокруг – истинный поток вечно превращающейся материи.
Едва приметная зеленоватая опушь аллей. Похрустывает гравий. На газонах топорщится молодая травка. Я должен вернуться и отдохнуть. В тепле и покое мышцы быстрее отходят. Поворачиваю назад.
Кипы тетрадей с расчетами. А что толку? Не поверят ни одной цифре, если уйду без доказательств. После турне должен привести себя в порядок и установить рекорды. Рекорды совершенно нового качества. Верят лишь доказательствам. Соглашаются с тем, что утверждает победа. Прав, кто умеет доказывать. Мудр тот, кто сильный…
Я знаю, что со мной. Знаю до каждой цифры все выкладки своей болезни. Слышу и чувствую эти цифры тяжестью чувств. Но знание не освобождает от болезни. Болезнь подчиняется своим законам. У воспаленного мозга своя логика.
Я и предполагать не мог, что грубая мускульная работа столь тесно связана с мозгом. Откуда мне было знать, что она становится ядом, когда выполняется длительное время с наивысшей интенсивностью, на предельных объемах и весах. Я ничего не знал. Когда узнал, оказалось поздно. Отступать уже было поздно. Нельзя отступать. Я уже успел вбить в себя все эти сверхнагрузки…
Случайные причины, незначительное утомление или сильное чувство вызывают приступ нервной лихорадки. Я знаю, что это за болезнь и отчего, но воспрепятствовать экстремальной болтанке бессилен. Причина ее совершенно материальна – это истощенная экстремальной работой нервная система. Сейчас она не справляется с жизненной нагрузкой и дает сбои. Если идти со сломанной ногой, опираясь на палку, боль все равно будет, и будет мучительная. Но у моей воли даже нет палки, чтобы опереться. Я вынужден отказывать мозгу в отдыхе. Я не могу действовать иначе. Вся моя защита – это выносить боль, ждать, не уступать отчаянию. И эта болезнь вроде загрязненной раны. Она грозит отравить весь организм. Гангрена воспаленного мозга стремится овладеть моим сознанием, моей волей, моим телом. В каждом приступе эта черная боль. Я все понимаю, вижу, но подавить болезнь сразу выше моих возможностей. Нервный потенциал растрачен, сведен к запредельному минимуму и не справляется с управлением. Экстремальные приступы – это реакция перераздраженной нервной системы. Боль перемалывает мою силу. Боль посягает на мои цели. Боль навязывает свои законы.
Мне больно, очень больно и будет больно, но это не изменит меня.
Нелеп и глуп мой шаг вечного искателя. Лечь, забыться, дремать. Пить ласку солнца. Узнавать все дни. Быть узнанным всеми днями… Что со мной, почему? Топчу жизнь ради каких-то целей. Не замечаю подлоги и влюблен в призрачное счастье борьбы. Я выдумал своего красного коня воли.
Усталость улиц – трещины-змеи, раскроившие тротуар. Это морщины города, заботы и беды сотен дней.
«Пирсон, Альварадо, Ложье по своим данным гораздо слабее, – размышляю я. – Однако они уже рядом. Знаю, пользуются моими находками, но теперь посмотрим. Мои новые тренировочные веса задержат любого, если не знать, в чем дело. Отныне все победы в моей власти…»
Я в густом шуме хлынувшего дождя. Пеной вспухают ручьи. Мои шаги упруги и радостны. Если я и разрушал себя, то недаром. Разве я буду драться с Альварадо, Пирсоном, Ложье? Нет, это доказательства для всех. В эксперименте я получил ценные выводы. Они нужны людям. Нужно донести эти выводы. И меня еще хватит на доказательства! Практика есть высшее доказательство! Я всем должен доказать правоту выводов. И это доказательство во мне…
Встаю с постели. Зажигаю свет. Тени уныло стерегут меня в углах. Тугой переключатель грохочет выстрелом. Кружится голова. Я прислоняюсь к стене. Я слишком много потерял в весе и устал, очень устал. Потом бреду в ванную. Опять приступ этой болтанки.
«Что такое рекорд сейчас? -думаю я. – На что я рассчитываю? Зачем обманываю себя?..»
Не заявился бы тренер! Никто ни о чем не должен догадываться.
Упираюсь руками о раковину. Долго держу голову под горячей водой.
Разглядываю себя в зеркало, бормочу с издевкой: «Жизнь есть преодоление среды». Мои губы запеклись коркой. Щеки запали. Вода по шее затекает под рубашку. Черноватые тени залегли на моем лице.
Отворяю дверь. Поречьев без пиджака растянулся на диване. Воротник рубахи расстегнут, галстук приспущен. На стуле ручка, тетради. Тетради наших тренировок.
Он спит, крепко спит. Закрываю дверь.
Линолеумным блеском сияет коридор. Мертвый сезон – туристов почти нет. В одном из номеров звонит телефон. Звонит пронзительно, настойчиво.
Возвращаюсь в свой номер. Каждый предмет здесь напоминает о лихорадке. Исследование о Пушкине – редкая книга 1923 года. Пытался ею занять себя… Интересно, что уцелело с того времени от тиража в четыре тысячи экземпляров?
Вещи вывалены из чемодана на кровать. Утром меня вдруг неприятно поразила расцветка модного парижского галстука. Я искал его, а потом забыл, не нашел. Снова охватывает то же чувство. Нащупываю галстук под афишами на дне чемодана.
В коридоре по-прежнему пусто и тихо. Я сворачиваю галстук и бросаю в корзину. Подхожу к окну. Стою и не шевелюсь. Яркие мелодичные запахи лугов дурманят меня. Все вижу четко, близко и очень подробно…
Никто и ничто не отнимет у меня этих полей, рощ, проселка с серыми щелястыми столбами, где на проводах щеглы, коноплянки, жуланы, овсянки, зеленушки, где в хлебах парным и разнеженным полднем бьют перепела и коростели…
Бессвязно бормочу: «Я проиграл в спорте, но ведь я могу жить! Это чудесно – жить!..»
Нет, это не галлюцинации. Прошлая жизнь дразнит своей несбыточностью. Я надеюсь вернуть чувства и краски юности, надеюсь еще раз прочитать те дни. Кто, кроме меня, может быть хозяином тех дней и моей жизни?
В холле усаживаюсь возле окна. Я облюбовал это кресло, даже привык. Отрадно узнавать в вещах своих знакомых.
Капризное расквашенное небо. Крыши, навощенные дождями и туманами. Зыбкие контуры домов.
Незаметно потягиваюсь. Я накрепко стянут жгутами-мышцами. В турне ради одного спортсмена массажист обычно не выезжает: лишние расходы.
Листаю журнал. С первых же страниц испытываю беспокойство. Повсюду в словах свой потайной смысл.
Опекает стресс. Заботится.
Нет, я не в мире видений! Но отдаю себе отчет в том, что с каждым часом мне хуже и хуже.
Цепенею в кресле. Руки мои суетливы. Я затравил себя «железом», теперь добиваю сомнениями. Сомнениями, которые выше самых праведных доводов. Милости стресса…
Дождь стушевывает очертания домов. Город отступает, растворяясь. И этот холл, овеянный запахом табака, уже и есть весь этот город. Зализанный дождями город…
«Рекорд рассудит, – уговариваю я себя. – Диагноз безошибочный: возьму рекорд – значит, здоров».
Но как провести доказательство силой? В чем надежда, если я переутомлен?
Торопливо крутится вертушка-дверь. Какой-то толстый и бойкий господин бегает за своими чемоданами. Шофер такси укладывает их в автомобиль.
– Поздравляю, – говорит портье на ломаном русском. – О вас тут много. – Он встряхивает газетой.
Смотрю с удивлением. Разве это имеет какое-то значение?..
– Скучаешь? – слышу я голос Цорна. Он опускается в соседнее кресло. Вытягивает ногу-протез.
Я молчу.
– Выглядишь не блестяще. – Цорн набивает трубку. – О, да это знаменитый тенор! – Он кивает в сторону бойкого господина. – У нас шутят, что это слон, проглотивший соловья.
Макс Цорн сопровождает нас в турне по Финляндии. Его отец – немец, мать – русская. Он хозяин маленького фотоателье в Хельсинки. Я зову его Максимом.
Цорн сует портье мелочь и отсылает за газетами. Снова листаю журнал. Броские заголовки. Пестрота красок. Улыбки…
Цорн косится на компанию хиппи:
– Не стоит делать из одежды вывеску убеждений.
Портье подает газету. Цорн разворачивает ее:
– Тут кое-что о турне. Перевести?
– Не надо.
Цорн зажимает трубку зубами, быстро проглядывает номер, бормочет: «Что такое мужество? Риск, незаурядная сила, жестокость, мудрость? Разве умирают только когда перестают дышать?..»
«Завтра соревнования или обряд расставания с надеждой выздороветь?» – думаю я. Меня покрывает холодный липкий пот.
Цорн сует газеты в портфель. Портфель набит книгами.
– А эта? – тыкаю я наугад в книжный корешок.
– Артур Мальцан: «Стансы».
«Большой спорт – суровая физическая и моральная тренировка, – успокаиваю я себя. – Это известно каждому, кто участвует в игре. Не знать пощады к себе – вот и вся мудрость. Мне ли ныть…»
Цорн разглядывает фотографию Пирсона: «Беременный мужчина. Ему необходимо лечиться от ожирения».
У Пирсона дряблое лицо с двойным подбородком и надутый живот – гордость его силы, единственная надежда его силы, почти национальное достояние. Этими атлетами сила поставлена в прямую зависимость от собственного веса. Но публика награждает славой любого, лишь бы наклевывался успех. Это противоречит смыслу моих поисков в спорте.
Воздух в трубке Цорна сипит.
– Пирсон ремесленник, – говорю я. – Он далек от настоящих тренировок.
– Ремесленник опаснее. Ремесленник, как военный писарь, копирует примерно и с усердием.
– У нас находки не патентуют. В ближайшие годы методика изменится. Чтение ее будет весьма сложно. Индивидуальность играет существенную роль. У каждого свои восстановительные способности. Даже такой пустяк: тяжеловесу во всех случаях нужен более длительный отдых, частое повторение больших весов ему просто противопоказано. Если слепо копировать, можно сломать шею. И уже ломали…
Главная задача эксперимента распалась на множество побочных. Возникновение новых и новых задач выросло в лавину неизвестного.
Опыт на экстремальные нагрузки рисовал свои формулы. Я зачарованно читал их, читал… Великое скрещение бытия и небытия. Вечность материи. Знаки величин, законы мира, у которого нет конца и начала. И все это зашифровано в нашей крови, глазах, желаниях. Я ощущал себя в единстве с этим миром. Искупительность саморазрушения ради познания – я уже соглашался с дурманом усталости…
Я погружался в запредельное утомление. С начала эксперимента я не пропустил ни одной тренировки, ни на грамм не снизил намеченных нагрузок. Я не сомневался в удаче. Я не допускал мысли, что может быть иначе. Просто здесь на черте жизни и смерти я должен был узнать очень важные вещи…
Я пропускал через себя сотни тонн самых интенсивных нагрузок. Я не знал пощады. Я прилежно заполнял расчетную таблицу.
Через полгода кишечник начал плохо усваивать пищу, скручиваясь в узлы. Это отчетливо засвидетельствовала рентгенограмма. Пища вызывала мучительную боль. Я вынужден был сесть на строжайшую диету. Потом закапризничали печень и почки, стала прыгать температура и пропал сон. Нервный спазм выводил из равновесия одну систему за другой…
Всего лишь несколько месяцев отделяли меня от окончания первой стадии опыта. Я упрямо продолжал делать свое.
После первой стадии опытов я рассчитывал привести себя в порядок и проверить эффективность работы на рекордах. Судя по всему, я должен был основательно их перекрыть… Стоило потерпеть каких-то два-три месяца. Досаждали травмы, но я свыкся с ними и переключался на работу с другими группами мышц. Выручали станки, которые конструировал Поречьев…
Тротуар несет меня. Кровь и отрава смешиваются в моем мозгу. Безрадостные километры мыслей.
«Ну ты, загадка силы, – шепчу я себе, – не дури, довольно! Или же готов встать на колени? Так давай на колени! Вправь лик усталости в золото образов. Моли о милости. Лижи лекарства. Что же ты? Ползи!..»
Ворон отчаяния чудится мне в каменном просторе. Крылатый церемониймейстер моего отчаяния.
Шепчу: «Отказаться? Уйти, чтобы только крепко спать, безмятежно спать? Что такое покой?..»
Ветер треплет полы плащей и пальто. Вода. Туман. Солнце заблудилось в туманах. Шаг мой размашист, обгоняю всех.
Кому-то надо было измерить еще одну усталость. Большую усталость. Ведь, в конце концов, усталостями измеряют жизнь. Я вот свою измерил. Измерил ли?..
Необходимость отдыха заставляет возвращаться в номер и ложиться в постель.
Снова копаюсь в журналах. Вот на фотографии мой триумф в Ленинграде. Там я набрал лучшую сумму троеборья. Счастье былых побед не согревает. Кто он – автор репортажа? Сколько слов! Запрягает в свое счастье. Какое им дело до меня! Им важны свои мысли и чувства.
Боль жиреет моими сомнениями. Ведь я сам себя погнал по всем испытаниям. Никто другой – только я. И это чувство обреченности из-за «экстрима». Он внушает мне, будто я надорвался.
Встаю. Разглядываю себя в зеркало. У меня крупные, чуткие мышцы. Сколько же послушных мышц! Мощные перекаты мышц.
«Не турне, а исповедование души, – усмехаюсь я. – Точнее – ее превращения». Глупо звучит мой смешок в этой комнате. Зачем я здесь? Зачем?..
Чтобы не пустить новую боль, я четко и раздельно повторяю: «Если даже я и способен потерять контроль над собой, то и тогда не скажу: проиграл! Никогда не соглашусь на чью-то власть над собой». Новая боль душит. Зачем выдумываю новое испытание? Рекорд? Зачем? Беги, брось все!..
Стою, как на помосте перед рекордом. Руки расслаблены. Ноги точно по ширине плеч. Равновесие в каждом суставе. Огромные жизни в моих мышцах.
Шепот обжигает губы: «Никто не властен! Мышцы могут проиграть, я – никогда! Не уступлю себя! Не уступлю!» Сбивчивый, жадный шепот…
– Твой тренер не благоволит ко мне, – говорит Цорн. – Ей-богу, я не так испорчен, как он воображает.
Цорн идет за мной. Мы садимся. У меня на коленях плащ, шляпа, мокрые от дождя. У шляпы даже провисли поля. Не успевает просыхать.
– Ничего не надо? -спрашивает Цорн.
– Нет.
– Долг переводчика проявлять заботу.
Зубы тоски желты. Я по-прежнему ощущаю хватку этих зубов.
«Сомнения – результат нервного и физического истощения, – успокаиваю я себя. – Это точно, как дважды два четыре. У этой новой чрезмерной усталости свои причуды».
Цорн ухмыляется:
– Я с кладбища, Сергей. Не угодно ли? Я очень растрогал патриотически настроенного служителя. Я смиренно возложил гвоздики на могилу нашего почитаемого деятеля. Я сказал: «Лежи! Всегда лежи!» Иногда мне это необходимо. Я давно не был так искренен. Когда я вижу, что зло все-таки смертно, это действует на меня благотворно… Это был очень знаменитый политик. Он вел себя так, будто только ему была известна истина. И эта истина единственная и непогрешимая. Тошнит от непогрешимых истин! Неуважение к закону у меня в крови… вернее, с кровью. С того безусого возраста, когда я уяснил, что законам плевать на меня. – Цорн стучит трубкой по протезу. – Не правда ли, мелодичный звук? Этого достаточно, чтобы испытывать некоторое недоверие к политикам и закону. Господь видит, в этом не моя вина. Но я, разумеется, понимаю: зло и насилие существуют потому, что это необходимо определенной части человечества. К сожалению, всегда более влиятельной. О, подобные политики всегда самые ретивые патриоты! Этих политиков следует почитать за труды на ниве всеобщего оглупления… Кладбищенский цербер растрогался до насморка. Гвоздики на мрамор надгробия! – Цорн вырывает из газеты лоскуток, скручивает его и старательно вычищает золу из трубки. – Еще мосье Стендаль говорил, что рассказывать правду о своем времени чаще всего означает рассказывать ужасы. Вот наше общество, сэр.
– Ты верующий?
Цорн сворачивает бумагу с золой и прячет в карман, набивает трубку.
– Стихи Хенриксона тебе знакомы?
– Нет.
– Вне закона те, кто не умеет делать деньги! Да здравствует пищеварительный тракт – цель и знамя прогресса! Кто не умеет делать карьеру – к стенке! Кто честен и наивен – к стенке! За бедность и нищету – тоже к стенке!.. – Цорн, прищурясь, разглядывает компанию хиппи. – Они поселились в баре, Сергей?
Пожимаю плечами. Приступ сонливости отупляет. Цорн усмехается:
– После некоторых уроков жизни я принимаю всерьез лишь выпивку. Коньяк или славное вино всегда проделывают со мной то, что я от них жду. Во всяком случае, для меня в аромате коньяка есть улыбка женщины и хорошие стихи. И это уже не скучно и человечно. Как видишь, в вопросах веры я бескомпромиссен. – Он раскуривает трубку.
– В самолете ты рассказывал о терцинах Локриджа, – говорю я.
– Классическими терцинами написана «Божественная комедия» Данте. Кстати, поэзия «центрального человека мира» оказала влияние и на славянскую поэзию. Тебе нравится Пауэлл?
– Первый раз слышу.
– О, он чувствует цвет! Все-таки цвет – самый чувственный элемент живописи.
– Рисунок скрепляет живопись.
– Но линия не только форма. У Лотрека она не беспристрастно фиксирует формы. Лотрек соединяет линию и цвет в единое. Все его средства – страсть, чувство. Лотрек уничтожил элементы условностей. Он в линии заставляет трепетать чувство… Пойдем, а? Погуляем?..
– Мне нужен отдых. Пока мое место в кресле. Завтра я должен взять рекорд.
– Сентябрит погодка, – говорит Цорн и кивает на девиц-хиппи. – Пошлость в женщине хуже, чем физический недостаток. Это непростительно. К тому же, повторяю, не стоит делать из своих убеждений вывеску… Когда за вами прибыть, сэр?
– Я буду в номере.
– Тренер разве не говорил?
– Что?
– В девять банкет.
– Ладно, заезжай в половине девятого. Цорн кивает.
Я делаю вид, что мне весело, улыбаюсь и подмигиваю Максиму.
Цорн неуклюже встает. Я тоже встаю. Подаю ему портфель.
– Пойду-ка, хлебну пива, – говорит Цорн. – От всех этих высоких устремлений развивается жажда. – Он, улыбаясь, смотрит мне в глаза. – Не думай, будто только тебе не везет. До банкета, милейший!
Мир поразительных возможностей и фактов открывал эксперимент. Разве я мог отступить?..
Незадолго до нервного потрясения я стал испытывать необычное состояние. Я вдруг стал думать о небытии как продолжении жизни. Я ощущал себя в непрерывном потоке вечного превращения. Небытие не казалось мне чем-то ужасным. Лишь другая форма материи. Вот и все…
Это уже приближалось нервное истощение. Я не знал, что оно как дурман. Я был поглощен опытом – все остальное для меня теряло значение. Почему я должен был сделать исключение для каких-то болезненных явлений? Маленьких гномов расчетливости я разглядывал с брезгливостью. Последствия экстремальных тренировок я сносил как нечто само собой разумеющееся. Я должен был узнать – ничто другое не имело цены. Только искусство: музыка, живопись и поэзия по-прежнему увлекали. Я пьянел в порывах скрябинских поэм. Нервная экспрессия и чуткость Бартока были мне необходимы. Разложив измученные руки на поручнях кресла, я слушал новые записи, выпадая из времени. Усталые паруса моей жизни напрягали новые чувства…
Я научился чувствовать краски. Боли и усталость вдруг разом открыли смысл цвета. Это были те же аккорды музыки, застывшие на холстах. Это поразило! Я заново открывал целый мир. Некоторые картины я не мог видеть: они причиняли страдание. Тогда я увидел и понял, сколько боли было в сердце художника, прежде чем он оставил на память эту единственную боль, оправленную изящной музейной рамкой. Странное зрелище: крик и боль в музейном углу на стене перед публикой. Пресноватая музейная чопорность. Люди, скрип половиц…
Последствия экстремальных тренировок преображали меня. И в математике я вдруг стал улавливать ту же гармонию, что и в искусстве. Формулы и расчеты могли быть такими же взволнованными и яркими, как музыка…
И я по-прежнему был в восхищении перед женщиной. Я не смел позволить себе соединить свою жизнь с той, к которой начинал привязываться. Жизнь моя замыкалась в спорте и была бесконечным напряжением. Я не позволял другому чувству становиться единственным. Не мог позволить причинять страдания своей неустроенной жизнью. Я уклонялся от любого глубокого чувства к женщине.
– Хоть зимнее пальто надевай. – Поречьев потирает руки. – Чертовщина какая-то, без перчаток мерзну!
Приемник перебирает вальсовые мелодии. Ветер стегает тополя за окном. Они вздрагивают, замирают.
– Искал тебя. – Поречьев сбрасывает плащ и садится рядом на диван. Обнимает меня за плечи. – Что-то нет нашего толмача.
– Обещал заехать в половине девятого.
Обычно вечера Цорн проводит с нами. Поречьев считает, что из-за водки. У меня с собой пять бутылок для угощений и кое-какая закуска. Мне пить нельзя. Поречьев убежденный трезвенник.
Эта тоска каждый раз наведывается в сумерки. Включаю торшер и бра. Иду в ванную комнату, включаю свет.
– Хандришь?
– Ерунда, устал. – Я сажусь на кровать. Поречьев показывает на фотографию Пирсона:
– Видишь, опаздывает с «уходом».
– Разве?
– Штанга наверху, а он еще в полете. Сверху и придавит. Обязательно мазнет коленом по помосту. – Поречьев кивает на обложку: – Девица – не ущипнешь…
– Мыши копошились за иконой, – говорю я.
– Что?
– В избе, где я ночевал в позапрошлом году на охоте, за иконой скреблись мыши.
– У нас тоже так. В углу тверская богоматерь под полотенцем и в веночке из цветов, а за иконой мышиное гнездо. Я богородице в голод молился. Ночью, чтоб не видели. Хлеба просил. – Поречьев подсаживается ко мне, мнет мускулы. – Ничего, придут в норму. Я ведь еще день выбил. Понимаешь?! Заявил: хотите рекорд – дайте отдохнуть. Согласились…
За окном сумерки. Чужая весна не сулит радости. Вода плывет по стеклам. Ветер заметает дождь, облаком гонит по улице.
– …Дома поработаем над посылом. В недельку разок будем пробовать толчковые швунги. – Поречьев разминает мне плечи.
– Швунги?
– Швунг наладит толчок… Опусти локти. Вот, расслабились. Не сильно давлю, может, полегче?..
– Нормально.
– В посыле смелее под вес – и рекорд твой, – говорит Поречьев. – А мышцы? Не думай, отойдут… Зачем столько гуляешь? Ноги забьешь…
«Настроение одиночества естественно для твоего спорта, – твержу я. – Тренировку и результат – делаешь в одиночку. Но кто назначил меня в атлеты? Честолюбие?..»
Тускло горят лампы в комнате. Там за окном сумерки, как слабый день. Я часто подхожу к окну и подолгу смотрю на эту странную ночь, на этот странный белый город. Здесь осень. Настоящая промозглая осень в мае. Белая осень.
Копаюсь в себе. Снова и снова измеряю себя словами.
Во мне столько же доброты, сколько ее в тротуарах или осенней грязи. Я ведь ни во что не ставил все и всех, кроме цели. Зачем все эти годы? Кто объяснит, зачем?..
Все было моим в спорте. И я это все отнял у себя. Зачем обманываться? Нет больше спорта, не будет!
Ровные белые сумерки за окном – это и есть ночь. Шаги отсчитывают мгновения этой ночи. Мгновения, в которых нет покоя, которые отрешают от покоя…
Ветер гулом прокатывается за окном.
Конечно, кто хочет посягнуть на большое, пусть сначала это совершит в себе. Тогда по справедливости, тогда есть смысл. Я поступил правильно, но я все потерял. Отныне я неудачник. Жалкий неврастеник. Гора мускулов, обреченная на вырождение. Самых крепких мускулов.
И как глупо загубил себя! Опыт не имеет научной ценности. Эксперимент без контроля приборами, медицинских проб – чепуха и вздор! Ради каких-то химер отнял у себя будущее.
Я отнял у себя будущее! Отнял! Отнял!..
Тоска тащит на улицу. Бреду в струях дождя, скачущей резкости чужой речи и шуме автомобилей. В рыхлой мути пропадают гребни крыш: серовато-свинцовые, черепичные, железные. Броские пятна журнальных обложек в синевато-искусственном освещении киосков дробят шествие людей. Траурно правильны заголовки газет – память прожитых дней. Я замедляю шаг и рассматриваю коробки конфет, горки нарядных шариковых ручек. Снуют по стеклу витрин тени, огни автомобилей.
Ставить эксперимент углубленно и обоснованно не позволяла ограниченность собственных возможностей и время. Я должен был возвращаться на помосты чемпионатов, чтобы отстаивать свое право на такую жизнь.
Разве это был эксперимент? Я лишь скользил по поверхности явлений. Я видел наивность своих изысканий, но у меня не было возможностей для обстоятельной работы. Да и кто согласится быть материалом для эксперимента – ведь я расплачивался своим будущим. Кто согласится отнимать у себя победы? А ведь имел смысл эксперимент лишь на уровне моей подготовленности.
Сколько чувств аккуратно разводят улицы и выстраивают светофоры! Люди растравляют тревогу. Улавливаю взволнованность каждого. Все краски в этом городе вкрадчиво-приглушенные. Всматриваюсь в небо. Может быть, там звезды. Тогда завтра солнце. Небо тонет в белом сыром сумраке.
Что моего в жизни? Как я мог быть хозяином себе, если успех другого определял мою жизнь в спорте? Навязывал новые тренировки? Даже чужое мнение постепенно стало для меня очень важным, не мое дело, а чужое мнение, предрассудки подобных мнений. Если кто-то посягал на мою силу, я был готов на все… Когда я подменил свою юношескую страсть к спорту на страсть к успеху, голому успеху?..
Аптека – одна, другая… Но рекорд? Рекорд?! Через день я должен быть в форме, должен управлять собой без ошибок и с наивысшей точностью и скоростью. Сила не выносит подлогов. К черту лекарства!
Люди под зонтами множат тоску. Фары автомобилей похожи на фасеточные глаза насекомых. Они гипнотизируют – эти тусклые глаза-фары. В них всегда одно и то же выражение. Иду размашисто, почти бегу…
Хотел быть пророком в спорте… Ложь! Любое пророчество противно.
Кровь разносит отраву слов. Она в моих мышцах, сердце, дыхании. Испытываю мучительное желание вскрыть свой череп и выжечь яд. Я чувствую – это яд. Да, выжечь – и сразу станет легко.
Грохот автомобилей нестерпим. Шарю по карманам. Там должны быть ватки. В самолете я затыкал уши.
Затыкаю уши ватой – беззвучно шевелятся губы прохожих, беззвучно ступают сотни ног, проносятся автомобили.
Неприкаянность вынужденного одиночества. Теряю себя. Забываю себя. Выброшен из жизни.
Где запахи весны? Запахи и краски надежд, восторга и нежности. Кто отравил меня? Кажется, весь вспухаю болями и горечью.
Я затравлен причудами экстремальной усталости. Отвратителен сам себе, но ничего не могу поделать. Мозг подсовывает новые и новые доказательства неизбежности моего падения. Нет предела его изощренности…
Фонарь едва освещает дождевую мглу. Отрешен от мира этот городской тупичок. Жадно вдыхаю холодный сырой воздух. Окна отбрасывают на тротуар едва заметный свет…
В лучах света легко и обильно летят дождевые капли. Этот дождь как снег. Снег в мае…
Неужели сам назначил себе жестокость? Я расчертил жизнь на клетки и все долженствующие проявляться в том или ином случае чувства расписал по клеткам. Когда же потерял себя? Когда совершился этот подлог жизни? Где я? Куда я? Какой я теперь и что со мной? Разве только усталость предала меня? Разве это возможно?..
Даже в непорочности и чистоте идеи эксперимента ложь. Я был заворожен своей мощью. Предвкушал безграничность этой мощи. Отгородился от людей яркими выдумками безразличия. Я был на торге фальшивых чувств. Долженствующих чувств. Назначенных чувств.
Искать победы и доверяться инстинктам? Из инстинктов складывать свои чувства?
Маска притворства срослась с моей плотью. Как же я согласился на эту маску уродца? У меня кровь лжеца. Все мои чувства кем-то умыты, причесаны и подкрашены. И это мой нынешний лик, настоящий лик!..
Что такое рекорды? Я выступал, когда был силен, когда не сомневался в своем превосходстве. Я никогда ничем не рисковал.
И жить я привык: не жил, а привык к жизни. И теперь не могу загородиться дежурными чувствами. Я потерял все вызубренные слова. Не могу вспомнить. Забыл искусство притворства. И мне не по себе.
А я часть этого мира, часть одной большой жизни всех. Я неотделим от всех.
Видеть все зори и все солнца. Встать под все будущие ливни и за все расплачиваться полновесным серебром чувств.
Я подтвержу эксперимент рекордами. Других средств бороться за себя нет. Что даст более точные ответы на все вопросы?
Я придирчиво вымериваю слова. Нельзя оставлять те, которые калечат.
Я высок и могуч. Уверенность до лоска натерла улицы. Наслаждаюсь шагами. Как много силы в нужных словах!
Я опираюсь на свои мускулы. Они несут меня легко и непринужденно. Как совершенны и спокойны мгновения без сомнений!
Опозорь сомнения! Может быть, в этом и высшее мужество – не сворачивать с назначенного пути! Беда поражает тех, кто слишком часто оглядывается…
Пытаюсь в словах поймать жизнь. Словами подменяю жизнь. В словах ищу правду. Заметаю правду. Мусор слов.
«Друг мой, да ты не веришь мне, – вспоминаю я слова Лу Синя. – Что ж, ведь ты человек».
Память подсовывает и другие забытые слова: «…на грани громких песен и буйного жара – холодно; в небе – бездонная пропасть; в глазах – пустота…» Отчего память щедра на такие слова? Отчего двоедушничает?..
Истины эксперимента. Чаще всего они оказывались удивительно примитивными. Как только раньше не приходили в голову! Простые до наивности выводы.
Тренируясь, я все время успокаивал себя: время смоет усталость. Время – единственное лечение прошлых и будущих перегрузок. Так было всегда. Других средств не существовало.
В слепом неведении я загонял свой организм за пределы допустимого. Я навязывал ему существование за чертой возможного. Я заставлял его приспосабливаться там, где приспособление исключено, где приспособление есть приспособление к самоуничтожению.
Мозг по-своему противился моим командам. Что такое болезни желудка, печени, почек, бессонница? Мозг болезнями пытался остановить меня. Но я упорствовал. Я насиловал организм. Я пренебрегал болезнями. Мозг предупреждал меня, а я гнал организм на все более опасные испытания.
Я был враждебен жизни. Я подлежал уничтожению, как главная угроза существованию организма. У мозга было в запасе последнее средство покончить с моим своеволием: лишить меня воли. Он рассчитывал спасти жизнь организму, отняв у меня волю.
Конечно, все было иначе. Я просто загнал себя. Но за все эти месяцы усталость экстремальных тренировок стала в моем воображении самостоятельным живым существом.
– …Спорт – благодарная возможность увидеть мир, – говорит президент объединенных спортивных клубов, – возможность познать славу и выразить себя с наибольшей полнотой…
У господина президента смуглое обветренное лицо яхтсмена, узкие бакенбарды и голубовато-серые глаза юноши. Он наливает в бокал вермут.
Цорн подытоживает тост короткой фразой: «Господин Яурило предлагает выпить за твои успехи!»
Я встаю, поднимаю стакан и смотрю в глаза господину президенту. Он соболезнующе качает головой. В моем стакане фруктовый сок.
– За рекорд! – подхватывает бывший чемпион-борец. Без перевода узнаю это краткое интернациональное словечко. Рядом с борцом бывший рекордсмен по легкой атлетике – застенчивый щуплый старичок. Он прилежно слушает, отвечает с виноватой поспешностью.
– Все ждут рекорд, – переводит Цорн, – все желают удачи.
– Спасибо, господа. – Я пью тепловатый апельсиновый сок.
Борца зовут Иоахим. Он работал в полутяжелом весе. До войны был чемпионом Европы. У него манеры салонного завсегдатая. Он красив, но красота, будто траченная молью.
Старик легкоатлет отставляет бокал. Показывает на бок: печень. Он старательно расправляет на скатерти складки. У него совершенно лысая голова, бесцветные губы и морщинистая шея.
«…Где любовь, как пепел в урнах, спит», – вдруг вполголоса читает Цорн. Исподлобья смотрит на меня.
В ресторане рыжеватый полумрак. Посетителей мало. Наш банкетный стол у стены вплотную к эстрадке. Я между тренером и Цорном. Иоахим и бывший легкоатлет сидят напротив по левую руку от господина Яурило. Певица на эстрадке всего в нескольких шагах. Вижу накрашенный рот, подведенные глаза и тщательно уложенные локоны. Цорн уже узнал: она датчанка и здесь на весь летний сезон.
С другой стороны от господина Яурило тренер финской сборной Альберт Толь и братья Эвген и Ян Халонены. У Яна сейчас мировой рекорд в рывке для атлетов средней весовой категории. У него покатые плечи. От этого шея кажется очень длинной.
Цорн кивает на Поречьева. Мой тренер не сводит глаз с певицы. Ее живот плотно схвачен блестящей парчой. Он чувственно широк под тканью. Каждое движение очерчивает крутые линии бедер.
– Сергей Владимирович! – зовет Цорн и говорит: – Мое воображение занято нижней частью Ниночки Булгаковой. И в самом деле: что за бедра, талия! Не так ли, Сергей Владимирович?
Поречьев краснеет:
– Что за ересь!
– Ересь?! – Цорн смеется. – А слова-то сии из письмеца Александра Сергеевича Пушкина. Нравится фрейлейн?
– Рыжая, – говорит Поречьев.
Толь вежливо улыбается мне. Он веснушчат, худ и не похож на атлета, хотя лет шесть работал в полутяжелом весе.
– Святая девственница! – Цорн молитвенно складывает руки.
– Кто? – спрашивает Поречьев. Цорн пожимает плечами:
– Заступница простаков. – Он усмехается. – Или вы полагаете, что заступница простаков не может быть девственницей?
Цорн в костюме от хорошего портного – в этом не ошибешься. Белая рубашка туго накрахмалена. Узел галстука завязан щегольски. На безымянном пальце перстень с чернеными латинскими буквами. Я выгляжу старомодно в своем черном вечернем костюме.
– А репортеров нет, – говорит мне Поречьев.
– Я битая карта. Зачем им здесь?
Цорн переводит рассказ маленького прилизанного господина: «…На Олимпийских играх в Токио нас пригласил в «Черный лебедь» Синити Огато. Зал вроде небольшой гостиной задрапирован черным шелком, в центре – подиум, в общем, весьма интимная обстановка…»
Господин Яурило выразительно играет породистыми бровями. Иоахим, усмехаясь, разглядывает на свет коньяк в рюмке.
С Огато я выступал на двух чемпионатах мира. Японец работал против Алексея Зуева. Этот Огато отчаянный турнирный рубака.
«Через восемь недель чемпионат страны и через четырнадцать – чемпионат Европы, – раздумываю я. – Ладно, от чемпионата страны откажусь. Но кто из наших сможет конкуривовать с Ложье? Значит, ни одной тренировки не пропускать. Вернусь – и на другой день в зал. Опять все, кроме отдыха!..»
– Толь похож на одного нашего деревенского, – говорит Поречьев. – Такой же рыжий и конопатый. Мы его звали Цыпочка…
– Нам необходим рекорд, – шепотом обращается Поречьев к Цорну. – Неудачи сказываются на уверенности.
Я вижу отражения огней в глазах певицы. Она растягивает слова блюза. Кто-то оправил свою печаль в музыку блюза. Табачный дым забавляется язычками свечей. Певица расхаживает с микрофоном. Ударник жонглирует палочками. В пестроте огней за окнами проносятся автомобили.
Я ошибся с тренировками, но неужели я обязан так жестоко расплачиваться?
Чувства мои – стая остервенелых псов. Злые чувства. Оборотни-чувства – я должен держать их на расстоянии. Подбираю и выставляю на защиту новые доводы…
Бывший легкоатлет объясняет, что ему пора домой. Я пожимаю руку старику. Седые подусники совсем незаметны на его желтоватом гладко выбритом лице. Певица почти обнажена в своей короткой юбке и прозрачной кофте. Она как резная фигура на носу древнего галеона. Ловлю себя на том, что любуюсь ею.
– Дожили. Поют в пляжных костюмах, – ворчит Поречьев.
– Ты хорошо спишь? – спрашиваю я Цорна.
– Больше четырех часов не выходит.
Певица спускается к нашему столу, в упор разглядывает меня.
– Приглянулся ей, – говорит Цорн.
– Эта пожилая девушка в твоем вкусе? – спрашиваю я.
Цорн усмехается.
– Браво! – вежливо аплодирует господин Яурило. Певица выставляет ноги. Они такие длинные и такие белые, будто из снега. Она прищелкивает пальцами и под ритм румбы перебирает ногами. В зале аплодируют. Ян Халонен целует ей руку. Она жеманно поводит плечами и возвращается на эстраду.
Ударник – рослый негр – вскакивает и что-то гортанно выкрикивает, отбивая ладонями ритм. Парни из джаза подхватывают вопль. Негр прыгает на площадку и заходится в неистовой чечетке. У него худые и невероятно подвижные ноги. Вихрем развеваются фалды белого пиджака.
– Да ему цены нет! – кричит Иоахим.
Парни спускаются в зал и, обнявшись за плечи, танцуют. На эстрадке один контрабасист. Он вместо ударника отбивает ритм.
Ритм нарастает. Ударник протягивает руки и поет. Певица отбивает ритм на крышке рояля. Все эти парни из оркестра позабыли о публике и колдуют для себя. Они раскаляют публику откровенностью желаний.
Иоахим вскакивает и, смеясь, встает в круг. Ударник прыгает на сцену и рычит в микрофон. На его лице капли пота. Зал отбивает ритм. Поречьев неуверенно улыбается и что-то знаками объясняет Цорну.
Через пять минут оркестр чинно восседает на эстрадке. Белые куртки официантов мелькают в зале. Вспыхивают огоньки сигарет.
– За месяц это у нас в третий раз, – объясняет метрдотель. – Найдет на Луиса. Луис – это наш ударник. Никогда не знаешь, когда это случится, но он никого не оставит спокойным.
– Ему цены нет, – Иоахим прерывисто дышит, машет ударнику.
«Итак, первая стадия эксперимента фактически завершена, – думаю я. – В итоге я вне игры. Чтобы воспользоваться выводами, нужна новая жизнь. Я не способен на новые усилия. У меня теперь одна роль – зрителя. Что проку в расчетах?»
Поречьев приспускает узел галстука. Для него галстук – «овечья привязь».
– Опять рекорд! – Цорн барабанил пальцами по столу. – Только рекорд! Как же, разочаруете поклонников.
– Лопаюсь от счастья, – говорю я Цорну.
– И давно? – он откидывается к спинке стула. Господин Яурило подмигивает мне и кивает на эстрадку. Я улыбаюсь.
– А вот с той минуты, когда увидел эту женщину, – говорю я.
Незаметно ощупываю свое лицо. Мне кажется, судорога перекашивает его. Сцепляю под столом руки. Душно! Невыносимо душно.
– Любите, когда вас обожают? – говорит Цорн тренеру.
Разве они не видят во мне боль? Разве у них нет глаз? Я озираюсь. Я отрешен от смысла чужих слов. Сколько вокруг безмятежных слов, а я глух!
Поречьев заказывает бифштекс. Он подвержен приступам болезненного аппетита – следствие голода военных лет. Он скрывает это, но не может преодолеть жадности. У меня же эта гора закусок, мясных и рыбных блюд вызывает отвращение. Всю жизнь я обязан держать свой вес.
Метрдотель ведет за собой группу пожилых мужчин. У них одинаковые галстуки.
– Тайная вечеря, – говорит Цорн.
«Усталость, – повторяю я про себя. -Та новая усталость. Не слушай ее – лжет! Ты же знаешь – все усталости лгут! Очнись! Не уходи в себя! Говори, смейся, пойми людей, постарайся понять…»
Кельнер просит автограф. Я расписываюсь.
– …что вы, Макс Вольдемарович! – говорит Поречьев. – Она и кажется странной. Вы понимаете, что я подразумеваю?
– Рита редко трезва, – перебивает Поречьева Цорн.
– Рита? – спрашиваю я.
Цорн выкладывает табакерку, трубку: «Сколько знаю ее, столько она и пьет. А вот напиваться стала недавно. Я познакомился с ней в магазине грампластинок Пихлаямяки. Она тогда служила у этого сноба…»
– Очень красивая женщина, – говорю я.
– Уже тогда она была неизлечимо больна. Врачи настаивали, чтобы она не смела идти работать, когда кончила гимназию. Но она бедна, и у нее никого. – Цорн уминает табак в трубке. Прикуривает от свечи. Потом счищает ножом воск со скатерти. – Вот и все странности, Сергей Владимирович…
Бреннер перебивает Цорна. Норвежец Уго Бреннер – судья высшей международной квалификации. Колесит со мной по Финляндии. Для регистрации рекорда нужна тройка судей международной категории.
– Уго помнит, как ты в последнем подходе достал Роджерса, – переводит Цорн. – Ты заправил штангу, как бог. – И спрашивает:- Когда это было, Сергей?
– Девять лет назад, – говорю я. – На чемпионате в Гаване. Все решала последняя попытка.
– И выкрутился?
– Не нам проигрывать, – говорит Поречьев.
– Вы сильный, – переводит за Бреннером Цорн. – У вас такой потенциал! Но у вас закачены руки, поэтому здесь не фиксируете вес. Если бы вы…
– Знаем, – перебивает его Поречьев. – Скажи ему. Любой атлет, если загружен, работает в темповых упражнениях на грубую силу. Что объяснять? Мы решили не терять время на отдых и не прерывать тренировочный цикл.
– Послезавтра он добьется своего, – говорит Бреннер.
– Верно, – говорю я, – мне всегда везет. Переведи ему это, Максим.
Бреннер разгорячен выпивкой, говорит сбивчиво. Цорн вынужден переспрашивать. Бреннер лет тридцать судит на чемпионатах. Он очень корректно судит. Ему плевать на спортивные титулы и настроение публики.
– Пресс Бежар никс гут! – запальчиво выкрикивает Бреннер. Глаза у него в красных прожилках. На старческих щеках малиновый румянец. – Никс гут! – Бреннер стучит кулаком.
Клод Бежар – чемпион в полусреднем весе. В жиме поддает грудью и коленями. За счет этого фукса прибавляет к сумме килограммов пятнадцать. Если и Бреннер так считает, французу крышка. Судьи прихватят на первых подходах. И мне не жаль. Именно этими воровскими килограммами Клод «съел» Семена Карева в Чикаго. С Семеном мы тренировались пять лет. Теперь я даже не знаю, где он. Два раза ответил на мои письма – и замолк. А он четырнадцать лет таскал «железо», чтобы войти в сборную. Четыре раза был чемпионом мира. Первым сделал «серебряным» самого Мунтерса.
Чокаюсь с Бреннером.
– Тебя не прихватят, – замечает Поречьев. – Прешь в жиме одними лапами.
– К черту Бежара! – говорю я. – Не переводи, Максим. Пусть этот Бежар провалится!
Бреннер подсаживается к братьям Халоненам. Эвген наливает ему коньяк. Толь потирает подбородок и щурится. Певица недовольно притоптывает ногой. У нее длинные с изломом брови.
Я тыкаю вилкой в тарелку, пью молоко и заставляю себя жевать отбивную.
– А Пирсон что, лучше Бежара? – говорит Поречьев. – Еще как фуксует!
– Бреннер прав, – говорю я Цорну. – Я буду хорош. Я действительно устал. Результаты, рассчитанные на десять лет работы, я подготовил за полтора года. Ошалел от усталости.
– И Харкинс фуксовал, – говорит Поречьев. – И Кирк. Вот Торнтон работал, это да!
Цорн рассеянно слушает. Он коротко и часто затягивается. За дымом изменяются черты его лица.
– Философы считают мир стройным порядком вещей, Максим. Значит, зло тоже стройно и необходимо?
– Варварская терминология немецких философов отбила у меня охоту к философии, – отзывается Цорн. – Предпочитаю идти от практики: нет необходимости гадать, чего стоят слова…
Меня раздражает эта ресторанная волокита. Разве так надо вести себя накануне рекорда?
– Не даешь скучать своим мышцам! – запальчиво говорит Иоахим. – Рекорд за глотку! – Он обращается ко мне по-французски. С трудом понимаю. Он очень плохо говорит.
– Бреннера хватит кондрашка от такой выпивки, – говорит Поречьев. – Везде поддает.
– Ночью прилетает Бэкстон. – Цорн смотрит на меня. – Я правильно запомнил фамилию?
– Бэкстон?! – Поречьев качает головой. – Ничего лучше не придумали. А зачем?
– Толь настоял, – говорит Цорн. – Были другие кандидатуры.
Господин Яурило стучит ножом по тарелке. Аальтонен поднимает рюмку: «За русских гостей!» У него сочный баритон. Он наклоняется и чокается с братьями Халоненами.
Эркки Аальтонен владелец сети радиомагазинов. В рекламных целях финансирует финскую часть нашего турне. Все молча поднимаются и пьют. Цорн не шевелится. Не знаю, мешает ли ему протез, но он сосет свою трубку и поглядывает на нас снизу.
– Яурило оказал тебе честь, – говорит Цорн. – Он на сутки отложил выезд на охоту. Надо ценить, милый чемпион.
– Везет – продолжайте! – энергично говорит Аальтонен мне. – Не везет – все равно продолжайте! – Рубиновая заколка на его галстуке наливается густым темным соком. Цорн не заставляет ждать с переводом.
Сколько я помню Бэкстона, он всегда мошенничает за судейским пультом. Ему все равно, как я поднимаю «железо». В любом спорном случае врубает красный свет. Харкинс однажды вылил ему за галстук бутылку пива. Тогда Бэкстон не засчитал мне попытку в рывке. Я сработал чисто, а Бэкстон, как всегда, придрался. Харкинс прижал Бэкстона на банкете. От Харкинса и не то сносили…
Я пью свой апельсиновый напиток. Это снова развлекает моих хозяев. Особенно много смеется господин Яурило. Кельнер меняет свечи. Оркестр наигрывает танго. Пары на площадке почти не шевелятся. Певица, закрыв глаза, нашептывает в микрофон. Гаснет свет. Вспоминаю Париж, Лион, Тампере, гостиницы, рестораны, речи и вид новенькой штанги на помосте, потом – Генри Ростоу, Кейта Роджерса, Поля Сазо… Их я тоже поочередно выставил из спорта. Пожалуй, один Бен Харкинс пытался постоять за себя. Пришлось повозиться на трех чемпионатах…
Поль Сазо имел шансы на мировой рекорд в толчковом упражнении. Сазо старше меня лет на восемь. На чемпионате в Москве Сазо попросил не трогать рекорд, подождать. Он остановил меня в коридоре, когда я шел на помост. Я всегда удивлялся, как он поднимает «железо». Настоящих мышц у него не было. Но я знал, что он очень много тренируется и в последние месяцы у него были почечные колики. Я обещал подождать полгода, а через полчаса перекрыл рекорд на семь с половиной килограммов. В азарте я не помнил себя.
После я столкнулся с Сазо в коридоре гостиницы «Метрополь». Мы с Сашкой Каменевым и массажистом отпраздновали победу. Сашка тоже тогда установил рекорд. Он познакомил меня с Ольгой. Я рассказывал Ольге о Париже, пересыпал свою речь французскими словечками, читал стихи. Сазо замер, когда увидел меня. Несколько мгновений он не знал, как поступить. В его глазах не было ненависти, но лучше бы не видеть их. Ведь я обещал не трогать рекорд. И ничего не было бы, если бы я подождал. Зато у Сазо могла иначе сложиться жизнь. Для рекордсмена мира, да еще в самой тяжелой весовой категории, всегда есть надежда лучше устроиться. Больше я не видел Сазо…
Альберт Толь через Цорна расспрашивает Поречьева о моих тренировках и Пирсоне.
«Пирсон, Ложье, молодой Густав Зоммер и этот толстяк Альварадо – все сыты моей силой, – раздумываю я. – Ребята что надо! Упрямые ребята».
Поречьев рассказывает о моих тягах. Зря! Такие тяги доконают кого угодно. Они же ничего не знают о последствиях экстремальных тренировок. Сначала надо все это понять…
Певица расхаживает с микрофоном. Локоны прикрывают белые плечи. Странно: белая ночь, белые плечи, белые фраки джазистов – все белое, белое…
Цорн теребит меня за руку:
– Да послушай же! – И переводит: – Эвген послезавтра тоже работает. Он и Ян прикроют тебя. Ребята желают удачи.
Эвген поднимает бокал. Там тоже апельсиновый сок…
Значит, я смогу толком размяться? Отлично! Между подходами приведу себя в порядок, отдышусь. Смогу отдыхать больше трех контрольных минут. Когда дело идет о рекорде, это не мелочь.
– Спасибо! – говорю я. – Спасибо, ребята!
Эвген обычно работает молча и спокойно. Ян согласен на любой вес, если вдруг появляется надежда. Гибкость возмещает ему недостаток силы. Я сам видел, как в «низком седе» он задевал ягодицами помост! Он постоянно рискует коленными суставами. Но может быть, они у него так устроены и с ними никогда ничего не случится? Выступает же он до сих пор.
Эвген показывает ладони. Там короста из мозолей. Он не хвастает. Это вроде пароля. Я киваю и показываю свои.
Ян смеется. Он, кажется, обманул брата и хлебнул виски. У него иной взгляд на спорт и жизнь.
Я кладу руку на плечо Поречьеву:
– Это точно – раньше, чем через двенадцать дней, «пик» недопустимо повторять. В серии этих «пиков» не должно быть больше пяти. Уже шесть недопустимы. Цикл восстановления между «пиками» следует выдерживать предельно строго. Лучше не доработать. Мы проверили себя на срывах. Хватит!
Поречьев ухмыляется:
– Жокей начинает прилично ездить, когда ему пора на покой. Мы достаточно знаем. Я вообще против экспериментов! Святым тебя за твой труд не сделают. Давай беречь, а не разбазаривать силу.
– Кажется, этот банкет последний, – говорю я. – Обалдел от такой светской жизни.
– Билеты на самолет у меня. Переночуем после соревнований и домой.
– Будешь переводить Мальцана? – спрашиваю я Цорна.
Он пожимает плечами:
– Без переводов не проживу.
Кельнер подает карточку вин и рисунок коровьей туши. Я должен указать кусок по вкусу.
– Банкет сызнова? – спрашиваю я.
– Аальтонен жаждет угостить. – Цорн пожимает плечами. – Он сказал, что ты недостаточно закусил.
Передаю рисунок туши Поречьеву. Он уверенно называет номера. Цорн заказывает вино. Ян Халонен отплясывает твист. Господин Яурило подсаживается к Аальтонену. Ян что-то шепчет своей партнерше. Она кладет руки ему на плечи. Он украдкой целует их.
– У тебя все наоборот, – говорит Поречьев. – Люди работают, чтобы жить. А ты?..
– С каких это пор вы стали так рассуждать?
– Как тебе последний сборник Гвидо Виллари? – спрашивает меня Цорн.
– Не слышал о нем, Максим. Цорн прихлебывает вино:
– Верно подмечено: у каждого могучего человека есть последователи, но его биографию всегда пишет Иуда…
Мозг навязчиво подсовывает стих, прочитанный вчера Цорном в самолете: «Побежденный, но ставший сильнее, чем был…» Разве я побежден? С чего я взял? Послезавтра у меня двенадцать попыток!..
Аальтонену приносят сигары. Он угощает гостей. Сигары «Дипломат» – каждая в металлической упаковке. Весело рокочет баритон Аальтонена. Он ест мало, но поддерживает все тосты.
– Слушай, Максим, – говорю я и ловлю себя на том, что говорю громко, возбужденно, – бытие математично, а значит, математичны и бесконечные частности бытия. Только в области чувств математика нечто гораздо более сложное, но это все равно закономерности, строгая обусловленность…
Цорн ставит бокал и удивленно смотрит на меня.
– …Вся красота мира из стройных формул. Весь мировой процесс математичен. Он лишь дробится на бесконечности частного. Однако все частное тоже строго математично. Ты знаешь, мозг без власти доводов, без логики мышления – уже больной. Такой мозг уже ненадежен. Случай может опрокинуть его. Большой и злой случай может сделать мозг дьяволом или предателем… Разве математика не стремление выразить прекрасное в его наиболее чистом и освобожденном виде? Если разуметь под математичностью кратчайшие и самые точные решения, то искусство исходит из тех же принципов. Жизнь развивается из тех же принципов. И сама гармония возникает из противоречий, из непримиримости этих противоречий. Гармонию созидают противоположности. Так зачем же бежим от боли? Зло не самодовлеюще. Мы в себе вынашиваем новые миры. Огромные миры нового…
Цорн больше не переводит, слушает только меня.
Возможно, боль понуждает меня к преувеличениям.
Прошлое вдруг приходит в этот зал. Мое прошлое – тренировки и поединки. Четыре года назад в Москве я едва не проиграл болгарину Ивану Добреву. О турнире меня предупредили месяца за три. Мы с Поречьевым решили не изменять тренировки: через пять месяцев на чемпионате мира меня ждали молодой Бэллард и Харкинс. Упрямый до безрассудства Харкинс! Я так и прозвал его – Бешеный. Наибольшая сила нужна была для схватки с ним. Тогда я еще не успел накормить молодого Бэлларда своими победами и рекордами, и он лез за мной на любые веса.
До какой степени я был заезжен, почувствовал лишь на разминке за кулисами, когда уже ничего нельзя было изменить. Тренировки отняли силу. Вернуть ее в тот момент я не мог.
Я выдавливал штангу ватными руками. И опоры не было – спина юлила.
Я понял, что очень плох, а в рывке и толчковом упражнении мне будет еще хуже: усталость на темповых упражнениях сказывается в гораздо большей степени. Я думал об этом, когда шел с помоста после первой попытки в жиме. Выход был. Сомнительный, но все же выход, если, конечно, повезет. Я должен в жиме набрать такой запас, который при неудаче в рывке и толчке все же обеспечит преимущество. Жим меньше страдает от тренировочных перегрузок. И я поставил на него.
Я прибавил к весу двадцать пять килограммов. У Поречьева отвисла челюсть, когда я заявил об этом судье при участниках. Этот вес превращал всех в зрителей, кроме меня. Меньший вес я заказать не мог, сохранялся риск проигрыша по сумме троеборья. Теперь, когда штанга была на двадцать пять килограммов тяжелее, важно было повыше зацепить ее на грудь. Тогда легче встать из «седа» и принять выгодный старт.
Я почувствовал, как в подрыве не доработала спина. Мышцы натянулись – в одно мгновение я услышал все мышцы. Движение затухало. Вес не выходил в точку траектории, где обеспечивался уход. Ничего не оставалось, как нырнуть под гриф. Вес завис впереди на кистях. Я дышал хрипло, на крик. Я заставлял себя тащить штангу вверх. Нельзя было терять ни секунды. Я слабел.
Я распрямился, но преодолеть жгучесть натяжения от паха до груди не смог. Во мне будто застряла громадная пружина: очень твердая, жгучая. Я почувствовал, вот-вот клюну корпусом и сломаюсь.
И я выронил штангу. Пол, вздрогнув, поднял меня. Я стал очень легким. Я будто полетел вверх. Я с трудом удержался на ногах.
Усталость тренировок ржавчиной засорила мышцы. Беззаботно улыбаясь, я вернулся с помоста. Я смеялся и что-то болтал. Я должен был играть. Сонливая тяжесть давила на меня.
Я болтал с друзьями, Поречьевым, а сам искал правильное решение. В чем оно, я сообразил скоро. Точностью движений уменьшить напряжение. Да, только так! И не слушать тяжесть – выполнять упражнение, как на уроке.
Все полагали, будто я в отличной форме, если позволяю себе скачки по двадцать пять килограммов, – прием очень редкий в тяжелой атлетике – и, скорее всего, стану пробовать рекорды. Я делал вид, что именно так и будет.
Предельные тяжести нарушают привычную схему. Дополнительные рычаги из-за искажения траектории увеличивают тяжесть. Всего этого следовало избежать. Отрешиться от всех чувств, не верить тяжести, превратиться в ритм, ритмично сыграть на вынужденно пониженных скоростях, чтобы одна группа мышц ритмично передавала усилие другой, и все вместе наращивали усилие! Когда штанга начнет тяжелеть, не слушать ее и по-прежнему не отпускать от себя, обтекая гриф корпусом! Чем ближе к грифу, тем меньше опасные рычаги!
В последней попытке я не соразмерил усилие. Гриф завалился на шею и перекрыл вены. Я балансировал ногами, чтобы удержать пол. В этих кровавых сумерках важно было не потерять баланс. Штанга лишила возможности дышать. Любая задержка в таком положении увеличивает риск потери сознания.
Ноги глубже и глубже увязали в досках помоста. Я не видел судей, зала и ламп. Я ловил ногами равновесие и старательно продвигал вес…
В общем-то, я был приучен к такой работе. Обычный режим работы на закрытом дыхании. Знал его до мельчайших подробностей. Все ощущения были знакомы, даже шоковые. Тренировки с предельными весами просветили на этот счет. Главное – уложиться в считанные мгновения до того, как наступит шок.
Я всматривался в этот мир вспышек, треска сухожилий, гудения мускулов и крови, фиксируя степени напряжения, переключения напряжения, исправляя все неточности тысячами других малых напряжений. Я ложился в мир напряжения, где все было известно, во всяком случае, не ново. И я гнал по нему вес.
В жгучих сумерках я уже видел ту точку! Я должен был преодолеть участок, где мышцы передают усилие другим мышцам. Но эта другая группа мышц в данном положении не может развить предельную силу. Наивыгоднейшее положение для нее еще впереди. И если скорость недостаточна, вес застрянет.
Я видел ту точку, узнавал эти напряжения. Я узнавал цвет, жар, стон. Я разворачивал мышцы, подкладывал мышцы и продвигал вес, продвигал…
Стремительно изменялось давление на руки. Проскочить! Уйти спиной и отыграть несколько сантиметров! Но главное руки, руки!..
Я был оглушен мышцами. Они выкатывали вес в реве и натяжениях. Штанга ползла где-то на уровне моего лба.
Я слабел, теряя сознание, но все в моей машине было добротно налажено. Все подчинялось моим командам. Я проваливался в забытье, а мышцы продолжали гнать вес. Теперь все зависело от того, что случится раньше: потеряю сознание, или штанга пробьется вверх и судья даст команду: «Опустить!» Эту блаженную команду победы!..
Миг, когда замкнулись лопатки на моей спине, означал только одно: я опередил шок! Как поступать дальше, я тоже знал. Я умел ориентироваться в этой мгле. Команду судьи я не рассчитывал услышать. Я про себя вымерил секунды фиксации и бросил штангу.
Но как уйти, не упав?! Я ослеп, я отчаянно удерживал равновесие. Я не видел судейских ламп, хотя они вспыхнули буквально под носом.
Я стопами слушал доски помоста. Я дышал жадно и часто. Эти секунды свободы должны были вернуть сознание. Я был неподвижен. Я знал, что будет и как вести себя. Я твердил: «Стоять! Стоять!..» Улыбка стыла на губах.
А потом ноги начали оживать. И я вернулся в мир тяжестью своего тела. Я почувствовал себя всего. И сразу увидел все: цвет, вспышки, зал, людей. И на меня обрушился рев.
Я разжал зубы и засмеялся: победа! Сердце колотилось часто и громко. Громче всего был исступленный ритм сердца.
Я еще ловил ногами равновесие, но с помоста уходил ровно и с нарочитой небрежностью…
Я реализовал свой шанс.
Через двадцать минут Поречьев поднял меня на разминку к рывку. И я убедился, как я плох.
Какой характер примет турнирная борьба, я уже знал. На разминке я старался всеми доступными средствами вызвать нервное возбуждение.
Я буквально подкараулил последний подход Добрева. Я прибавил к штанге всего два с половиной килограмма. Этот рывок был много ниже моих возможностей, но тогда это было все, на что я способен. Я вложился в усилие. Изящный и стремительный рывок! Штанга выкатила на прямые руки.
Зал обожал меня. Зал восхищался. И только я знал, что уже следующий вес собьет меня с ног.
Я демонстративно отказался от других попыток: скучно, разве это борьба? Я играл свою роль мастерски – никто не усомнился в искренности…
Конечно, можно было и уступить болгарину, не изнурять себя, но чемпионат мира, Харкинс?! Поражениями соперников всегда крепнут мышцы. Я не смел давать подобное преимущество Харкинсу. Зачем? Неудача открыла бы, в каких измерениях моя сила. Кроме того, я получал шанс провести конкурентов. Здесь с Добревым я темнил, прятал силу, а я силен, очень силен – я внушал это всем…
В толчковом упражнении я лишь повторил последний подход Добрева. Я вышел к штанге, поигрывая мускулами. Я выдохся. Я был совсем плох. Я уже ни на что не годился. Мое счастье, что Добрев не Бешеный Харкинс, который всегда мог из себя выдавить новую силу и заставить соперника крупно платить за любой успех. Добрев клюнул на мое притворство и не стал соревноваться…
Но счет за эту победу был не столь уж малый. Много месяцев мне пришлось вышибать из себя страх перед заурядными весами. Штанга внезапно прибавила в весе. Двести килограммов весили как двести десять. Множеством повторений я восстанавливал координацию. Сомнения въелись в каждый элемент…
Смотрю на часы. До утра еще очень далеко. Целая жизнь. Жизнь прошлая и будущая…
Аальтонен произносит прощальную речь. Цорн гасит свечу. На стол передо мной ложатся гвоздики.
Поречьев с Аальтоненом и Яурило уехал в гостиницу. Мы с Цорном решили вернуться пешком. Линии фонарей обозначают площади, улицы, скверы. Окна черны. В неровностях стекольных наплывов рваные отражения огней.
– …Для меня спорт интимен, – объясняю я. – Это мое, это сокровенное. И конечно, ты прав! Когда в интимное суют нос болельщики, знатоки, газетчики или просто сплетники, это оскорбляет. Но спорт для публики. Мы своего рода всеобщая собственность. Ты верно сказал о турне. Много срывов? А как быть? Я должен привыкнуть к рекордному весу.
– Весна больная, – бормочет Цорн.
– Рекорд выгребает все, но это лишь часть цены, которую мы платим на тренировках. На соревновании легче. К ним ты отдохнул, тебя электризует публика, а там год за годом один на один…
Вокруг фонарей радужные шары света. Шуршит дождик. Город смиряют отсветы реклам, плеск воды и душноватые испарения. Город проваливается в свои сны.
– Рите нельзя помочь, Максим? Неужели обречена?
– «Почему ты меня оставил?» – так сказал Христос. Нет, я ее не оставил. Теперь любые деньги бессильны. Поздно, – говорит Цорн. – Ты ошибаешься, если думаешь, что я способен бросить женщину из-за того, что она больна. Я ее не бросал.
Я вдруг замечаю нарочитую стройность его осанки, сейчас он горбится и приволакивает ногу.
– Как прижимистый буржуа, я откладывал серебряные и медные деньги. Я рассчитывал написать исследование о поэзии нашего времени, это пять-шесть лет независимой жизни. Жизни для книги. Совмещать этот труд с какой-либо другой работой я не могу. Теперь от сбережений ни гроша. Даже гонорары за переводы съели врачи, лекарства, санатории. Ателье заложено. А каково название – ателье! Почти салон!.. – И внезапно резко, зло говорит:- Но ей ничто не может помочь.
Лужи под жирной огненной пленкой отражений.
Улицы вымерли. Наши голоса звучат одиноко и громко.
– А как с переводами Виллари? – спрашиваю я.
– Издатель согласен только на «Стансы» Артура Мальцана. Все хотят читать Артура Мальцана… Забавные вкусы. Чтят своих палачей! Монументы, названия площадей, главы школьных учебников, романы, поэмы и даже детские имена в их честь… – Цорн останавливается, переводит дыхание. Вытирает платком лицо. – Мальцан… У этого лауреата в избытке не только обычной порнографии, но и дрянного вкуса. Все эти рыцари шариковых ручек, даже самые искусные, лишь угадывают настроение. Они воспитывают публику, публика их. Заказное и коммерческое искусство истребляют подлинный артистизм, искренность, художественность. Против честного художника все: государство, религия, вкусы этих господ! Это вечная борьба с сатаной. Всегда неравная борьба! Кстати, любопытная тема для исследования о том, какое место занимает в так называемом искусстве настоящее искусство… Мальцан и поэзия – что за ирония! В поэзии концентрация чувств достигает предельного накала. Поэзия и есть концентрация чувств. Не рифмачество, а концентрация чувств в ритмах. Жаль, ты не читал Хенриксона. Я переведу несколько стихотворений для тебя. Он вне их школ, традиций, успеха. Пишет без примеривания к образцам. Когда читаешь, не задумываешься о технических приемах. Над тобой его чувства, ритмы, мысли… Но Хенриксон всего лишь Хенриксон. Одинокий бездомный человек. Ему не хватает средств даже для сносного существования. Я позвал его. Ретушер мне не нужен. Плачу ему столько, сколько сам зарабатываю. Теперь должен уволить. Еще смогу помогать Рите, ну месяц-другой, и конец комедии!.. Но шиш они получат другого Цорна! Если человек чего-то стоит, то в определенных ситуациях он всегда тот же. Он такой, как все, кто стоит чего-то. Нужда – старая моя приятельница. – Цорн приспускает галстук и расстегивает верхнюю пуговицу рубашки. – Скажи, почему Рита должна умереть?! Почему?! В чем ее вина?! Почему я завтра выставлю Гуго? Почему у Мальцанов дома, врачи, у них все-все? Почему я должен расходовать свою жизнь на переводы ремесленников!
На асфальте смешиваются синеватые, зеленые, красные огни рекламы. Цорн вытягивает руку и рассматривает капельки дождя.
Огни полируют спящие автомобили. Ручьи сливают огни в канализационные люки.
– Ненавижу дни, когда сутки становятся короче, – говорит Цорн. Он застегивает воротник, поправляет галстук. Показывает на особняк за чугунной решеткой:- Барокко. Это искусство кипит страстью. Вглядись, разве бесплодна красота этого искусства? Посмотри внимательнее. Еще посмотри. Ты слышишь? Искусство, как и добро, преобразует душу.
– Добро без цели слишком маленький алмаз – так, по-моему, сказал Анатоль Франс. Все красоты мира не для меня, Максим. Послезавтра я должен снять рекорд. Это очень важно… для меня. Я должен его снять, даже если у меня нет сил…
– Победа, рекорд, сила! – Цорн поднимает воротник плаща. – Мутит от твоих заклинаний. Неужели не понимаешь, что победа – это из разряда подлостей, это рядом с насилием. Здесь умение быть сильным – самое почитаемое и ценимое. Неужели самому не противно? Без этих побед каждый посчитает тебя мразью или в лучшем случае пустым местом. Это их кодекс чести! Подумай, кто ты здесь без этих потуг на победу? Как просто: победитель есть достойный человек! Ценность твоя в победах, в насилиях победами. Топчи всех! Лезь, лезь!.. Ты отравил свою кровь победами. Ты тень самого себя. В твоих победах чужие желания, чужая воля. Ты мул, ты верблюд! На твоих плечах ярмо побед! Да пойми, людей погоняют победами. Мы даже не ведаем, что есть жизнь. Мы потеряли ее. Мы все умеем, кроме одного – жить неподдельной жизнью. Презираю силу! Презираю искусство побед! Отказываюсь играть в это мастерство подлостей. Быть сильным, стремиться к силе – значит отнимать еду, кров, покой у другого. Признать подлость за божество? Но сильным быть позволительно, чтобы полнее ощутить жизнь, раствориться с нею…
У меня перехватывает дыхание, я шепчу:
– Что ты, Максим? Через победы путь к жизни. Единственный! Иначе подлость, подлости…
Цорн издевательски покачивает головой:
– Софизмы, милейший чемпион! Блажь! Притчи!
– Да пойми, Максим! Вся жизнь из побед! Наше дыхание, кровь – из побед! Мы дышим победами! В нас тепло всех побед! – Я не могу говорить. Я хватаю его за отвороты плаща и выкрикиваю ему в лицо. Меня знобит от возбуждения. Я притягиваю его вплотную. Чувствую его судорожное напряжение. Он очень легок.
– Побеждать, – хрипит Цорн, он даже не пытается вырваться, – значит служить денежному выражению человека. Поклоняться его званию, чинам, насилию. Поклоняться умению делать карьеры. А значит, самого себя произвести в лакеи, в цепного пса, в урну для плевков…
Вся сцена представляется мне вдруг нелепой. Я отпускаю Цорна.
– Ничего у тебя не выйдет, Максим, – говорю я. – Не оскорбишь. Ты слеп. Понимаешь, слеп!
– Ты как плевок в урне, – раздельно выговаривает Цорн. Он кажется мне вылощенным, очень прямым и острым. Стеклянно острым. – Наслаждаешься силой, убеждаешь силой. Ты прислуживаешь силе. Ты с головы до пят – самовлюбленная сила. Вся твоя правда в том, что тебе нужен еще один триумф. Ну, ну…
– Максим, разве боль единственный аргумент? Тебя дрессировали, очень больно дрессировали. Тебя, наконец, выдрессировали. Ты понял самое важное?.. Нет, тебя просто хорошо выдрессировали. Ты как боксерская груша. Она только для битья. Тебя дрессировали нуждой, страхами, унижением, болями и хамством. И теперь ты выдумываешь другую жизнь. И ты согласен жрать помои. Тебя славно натаскали. Ты их уже жрешь. Тебя отучили от побед ради помоев и для помоев… Тебя будут омывать дожди, согревать солнце, тебе будет шуметь лес и вот этот ветерок, но ты будешь тварью. Тварь это тот, кто согласен идти в упряжи. Много же ты сочинил оправданий! Сколько слов!
– Тебе бы в проповедники. Разит поповщиной!..
– А у тебя, похоже, день непримиримости.
– Эх ты, чемпион!.. Оставь-ка свою философию ребячества! Смешно… Разве это вера?.. Смешно…
– Презираю тех, кто умеет только страдать! Тошнит от таких! Не жаль их. Ни во что не ставлю страдание, если оно только страдание. И пахнет от всего этого паразитизмом. Страдают! Только страдают! А дорогу пробьют другие? Так?
– Ты ведешь грубое доказательство. Спустись на землю, милейший.
– Одно скажу: если бы я следовал подобным советам, вряд ли имел удовольствие или… неудовольствие вести этот разговор. Я бы давно потерял жизнь. Не понимаешь?.. Неужели ты думаешь, что все только в рекордах? Мне мало мышц?.. Знаешь, что такое одиночество? Это когда твое дело чуждо другим. Здесь беды начинают свой отсчет…
– Слова Декарта, Гассенди? Или Верраса, Мабли, Дезами? Где-то читал… – Цорн достает трубку. – Мы ищем объяснений буквально всему. А зачем? Мы даже перед собой оправдываемся за то, что живем. Мы живем и оправдываемся. А вот жить – это единственное, что нужно делать без объяснений. В этом Хенриксон прав. Именно это я и не умею. По-моему, не умеешь и ты… – Он шарит по карманам: – Черт, где спички? – Голос у него безразлично-спокойный.
– Максим, знаешь, какое мужество высшее?.. Жизнь любить. Любить, когда нет сил любить, когда усталость выше правды…
Разглядываю себя в зеркало. Осунулся. Белки глаз желтоваты.
«Плесневею в сомнениях, – думаю я. – Придираюсь к любой мелочи, ищу в предметах и словах скрытый смысл, доказательства фатального исхода «болезни».
Не спеша вытираюсь полотенцем. Спать не хочу. Что делать с ночью?..
Дома я привык слушать музыку вот в такие часы. К этому приучила бессонница. Ударные тренировки настолько возбуждали, что я слишком часто не мог заснуть до утра. Я включал проигрыватель так, чтобы не мешать соседям. В ночной пустоте музыка начинала звучать необыкновенно.
Выключаю свет в душевой. Иду в комнату, запахиваю штору. Прижимаюсь к ней лицом. Как же я устал! Как устал! Штора пахнет студеным воздухом.
Включаю настольную лампу. Ложусь на диван. Открываю томик Тютчева. Цорн подарил его на второй день знакомства.
В этих словах тоже нет забвения.
«Спорт не брошу, – думаю я. – Значит, не исключены срывы. Значит, надо уметь управлять собой и в таком состоянии. Оно естественно, оно следствие перегрузок, опыта над собой».
С гулом проносятся автомобили. И снова накатывается тишина.
«Мне тридцать три, – размышляю я, – но где эти тридцать три? Не могу их взять, не могу увидеть. Что здесь реального? Каждый миг уносит реальность. Что значит моя муравьиная возня? Мир глух, убежденно глух…»
Выключаю свет. Руки дрожат. Опять нервная болтанка!
«Насколько же меня хватит? – думаю я. – Неужели я обречен?..» Смутным прямоугольником проступает на шторах ночь. С нею в комнату вступают тени деревьев, домов и моя тоска. Бесшумный марш.
Тени стерегут. Каждый предмет поразительно четок. Зловеще четок. Ночь преувеличивает чувства.
«Я отравлен тренировками, но это пройдет, это всего лишь эпизод из болей и страхов». Я выдумываю все новые и новые слова. Шепчу их себе: «Я не знал такой боли. Это непривычно – потому и не могу взять себя в руки. Я просто растерялся. Я не болен, а растерялся…»
Я ругаю себя за то, что не купил лекарства, отнял у себя покой. Отдал бы сейчас все за то, чтобы заснуть.
«На какой же рекорд я рассчитываю, – раздумываю я, – если в мышцах чрезмерная усталость и я даже не могу принудить себя к отдыху? Мозг все перепутал, лишает покоя, не бережет мышцы…»
Слова калечат, мучают меня. Вожделенный покой ночи.
«Я здоров, здоров! – твержу я. – Я в своем номере. Я должен отдохнуть и снять рекорд. Я уже выступал сотни раз. Пусть не засну. Ведь выступал без сна! Успокойся, слышишь! Лежи, лежи!.. Видишь, смирные сумерки, скука номера, тишина…»
Закрываю глаза. Боюсь открыть глаза.
Ощупываю мускулы. Массажиста бы! Обогреть их, выходить, растворить усталости.
Найти бы разгадку бесконечности воли, неутомимости воли…
Кружится голова. Отвратительно кружится. «Чертова болтанка», – шепчу я.
Изменения во мне необратимы. Я искалечен. Впереди падение!
Пусть ограниченно, но мой эксперимент расширяет опыт людей, следовательно, служит жизни. Мое познание станет основой для принятия каких-то новых решений – я в этом убежден.
Для меня высшая идея – расход сил в той области, где я могу и чувствую себя способным вести борьбу. В основе воли – инстинкт жизни, обработанный разумом. Направление воли может противоречить инстинкту жизни. Противоречить во имя укрепления инстинкта жизни общества. В эксперименте для меня был существенный риск, но эксперимент дает совершенно новые сведения о возможности организма.
Получить эти данные мог только я. Здесь мое личное смыкается с общественным. Поэтому я действовал, убежденный в необходимости своего дела для всех. Я чувствовал себя способным к той борьбе, которую начал, – это главное. Я чувствую свою готовность к этой борьбе. Именно потому я не могу действовать и жить иначе, как только вести свое дело и быть им. Я уже обязан вести себя так.
Мой опыт ограничен. Ошибки неизбежны. Через ошибки я нащупываю и выявляю закономерности. Ошибки на предельном уровне физической нагрузки потрясают организм. Эти ошибки непрерывно суммируются, ибо я продвигаюсь вперед. Я не успеваю оправляться от физических потрясений. Особенность опыта требует непрерывности работы.
Эксперимент требует работы с наибольшей нервной концентрацией, предельным вниманием и контролем, то есть с чрезмерным расходом нервной энергии. Эту экстремальную усталость не могут просто смыть сон и лекарства. Годами я переполнялся этой усталостью.
Будущая тренировка по методу экстремальных факторов должна стать точным и безболезненным процессом. Но для этого нужно было пробовать и искать.
Я вынужден брать на пробу жизнь, чтобы возвращать себя из ошибок, исключать ошибки и пробиваться к цели. Борьба есть, прежде всего, преодоление своего «я». Эта борьба сосредотачивается в мышлении. Мужеству физических испытаний предшествует мужество мышления.
Экстремальный поиск обрекает мою жизнь на постоянную встречу со множеством неизвестного. На столкновение с этим неизвестным. На преодоление неизвестного, и прежде всего в самом себе.
За спиной шуршит дверь-вертушка. Окунаюсь в сырой городской сумрак. Воздух пахнет углем.
Снова я в ночном дозоре, в привычной пустоте улиц. Презираю себя за эту ночную беготню, но ничего не могу поделать. Стараюсь усталостью сморить возбуждение. Безглазые ночи. Слепые ночи. Ночи без надежд и покоя. Мерный исход жизней. Притворство ночи.
«Где любовь, как пепел в урнах, спит», – вспоминаю я стих, прочитанный Цорном. Снимаю шляпу и тру виски. Теперь мне всегда не хватает воздуха. Водяная пыль кропит щеки, губы, лоб. Волосы отсыревают влагой.
Иду торопливо. Красным, синим, зеленым пламенем выведены на фасадах домов желания людей: «Мясо», «Молоко», «Пиво»…
Понять себя! Понять! Во мне завязывается новая сила – только и всего! Боль свидетельствует о новой силе. И я найду отрицания болезни. Докажу лживость болезни. Докажу на помосте! Нервные перегрузки экстремальных тренировок требуют своей воли. Пусть публика сватает рекорд. Все отравы я должен смыть рекордом! Волей утвердить себя! Прочь сомнения! Прочь!..
Я нахлобучиваю шляпу. Застегиваю плащ на верхнюю пуговицу.
«Что моя жизнь прежде? – думаю я. – Годы преумножения силы. Риск ради силы. Вот правда без прикрас. Цорн не далек от истины. Стоит ли цель такой борьбы?..»
Я дрожу. Нервная лихорадка делает неутомимым. Я измотан, но спать не хочу. Я возбужден и легок, как перед решающей попыткой на чемпионате.
Бормочу: «Будем соблюдать чистоту риз!» Потом смеюсь. Даже себе лгу. Ведь я болен. Да, да, болен! Нечего бояться этого слова. Разве усталость многих лет не болезнь?! Разве тяжести, которые я поднимал в красивых залах, не оставляют следа?»
Я снова смеюсь: «Никто не неволил! До всего дошел сам! Жаден! Я подавился своей жадностью».
Прохожий косится. В ртутном освещении его русая бородка кажется седой. Совершенно седой.
У гостиницы меня окликают. Я подхожу. Женщина в плаще. За отворотами плаща грубый белый свитер. В руке сигарета. В отблеске рекламы женщина кажется синей. Словно бесплотный призрак.
– Если угодно, я немного говорю по-французски, мадам.
Она кивает: «Мы знакомы, не правда ли?» С улыбкой курит, молчит. Она стоит спиной к фонарям у входа в гостиницу. Неровный свет рекламы смазывает черты ее лица.
– Чем обязан? – спрашиваю я.
– Вы, кажется, гуляете?
– Гулял. – И тогда я узнаю певицу из ресторана.
– А если еще погуляем? – Она бросает сигарету.
– Будет скучно.
– Я готова поскучать.
– А ночь? Не боитесь?
– С вами?
– Любите приключения?
– Я? Ну что вы! Окна моего номера на эту сторону. Часто вижу вас. А я тоже люблю прогулки. А вам можно так поздно гулять? Тренер будет недоволен.
– Очень мило с вашей стороны беспокоиться, мадам.
– В путь? – Она натягивает перчатки.
Мы долго идем молча. Я не пытаюсь быть любезным.
Меня не удивляет эта встреча. Уже отвык удивляться. Порой я даже забываю о ней.
Ночной Париж, Лион, Тампере, Оулу… – города теряют себя в моей памяти. Тревога в их улицах – это я помню. Везде тревога. Только тревога…
Она задевает меня плечом. Виновато улыбается. И это неожиданно волнует. Вижу ее глаза, излом бровей, сжатые губы. Почему-то с удовольствием замечаю, что на губах у нее нет краски. Спрашиваю: «Как вас зовут?..»
– Ингрид.
– Кто вы, мадам?
– Пою в ресторане.
– Зачем? У вас хороший голос. Он не для ресторана.
Мне в тягость эта женщина. Я прибавляю шаг. Я хочу потерять в этой ночи все боли. Я осквернен мерзостями лихорадки. Мне трудно дышать. Губы мои лопаются. Я горю.
– Не называйте меня «мадам» и не говорите «вы».
– Вот как?
– Мне ничего от вас не надо. Я устала от работы. А ночью одной не совсем удобно гулять.
– Простите, мадам.
– Меня зовут Ингрид.
– Я не вежлив, простите.
Ингрид уверенно ведет меня по городу. Душа дождя зла. Он снова тупо затевает свою игру. Ингрид поднимает воротник.
– Сколько тебе лет? – спрашивает она. – Я буду говорить «ты».
– Тридцать три.
– Что ты сказал обо мне в ресторане?
– Я сказал, что ты похожа на сову. У тебя большие глаза. Сейчас – грустные.
– Спасибо.
– Нет, они очень красивые. Я тут ни при чем.
– Здесь не будем поворачивать. Пойдем вот на тот перекресток.
– Ты меня увидела в ресторане, да?
– Если человек по двадцать раз на день выходит на улицу, поневоле заметишь.
– В гостиницах все приходят и уходят – это основное занятие постояльцев. Наверное, ты увидела афишу?
– Ты в спорте ради афиш?
– А тебе нравится петь? Там петь?
– Я должна зарабатывать.
Страх преследует меня. Да, я всего лишь тень. Я теряю себя… Что нужно этой болтливой женщине?..
– …здесь направо, – приходит ко мне издалека голос Ингрид. – Правда, удобное время для экскурсии?
– У вас славный ударник, Ингрид.
– Луис Пуэнтэ? Этот небожитель доконает мэтра. Но ребята привыкли, они умеют ему подыгрывать. Пуэнтэ могут прислать сто, двести долларов – и он не пошевелится. Думаю, он наплюет на тысячи, если не в настроении. А скажи, кто тот господин? Он сидел с тобой. Он курил трубку…
– Переводчик. У него здесь небольшая фотомастерская. Через два квартала вот по той улице. – Я показываю.
– Ты знаешь город?..
– Мы с ним в ладах.
Ингрид вызывающе хороша, но никто не пытается зацепить нас, как это водится с подвыпившими мужчинами, когда мы проходим мимо бара. Все невольно уступают дорогу, даже те, кто здорово навеселе. Я слишком выделяюсь. Люди рядом со мной кажутся подростками…
«Если опоздать с уходом хотя бы на долю секунды, штанга сразу тяжелеет. Именно это губит мои последние попытки. Я опаздываю с уходом, и штанга зависает впереди. В таком положении она весит больше, чем на ней дисков. Перед посылом я уже изжеван»… – мысленно я оплываю гриф всем телом. Гриф вздрагивает в ладонях.
– …ты меня не видишь. Ты ничего не видишь. Ты все улицы превращаешь в пустыни?
– Какие пустыни, Ингрид?
– Ты же ничего не видишь и не слышишь.
– Почему же? Я вижу, например, как ты красива.
И тогда она берет меня под руку. Это особенное прикосновение. Я научился слышать молчание людей, улиц, вещей в комнатах. Смотрю на нее.
– Тебе нравится спорт, Ингрид?
– В нем слишком много от общей болезни: желания быть обманутым.
Снова усталость экстремальных тренировок репетирует отчаяние. Я как в шейной колодке.
– Зачем я тебе, Ингрид?
Я одинок в этом мире. Я все выдумал. Загнал себя. Отнял у себя силу, спорт, надежды. Да, став могучим, я одряхлел. Я обречен! Обречен!..
– Зачем ты пришла? Ты из армии спасения? Я ни в чем не нуждаюсь!
Я хочу остаться один. Мне слишком плохо. Никто ни о чем не должен догадываться. Меня злит эта женщина. Из-за нее должен притворяться.
Ингрид едва поспевает, ей трудно, но я не сбавляю шаг. Что ей до меня, этой певичке? Ей, обласканной похотью ресторанных героев?
– Вы разборчивы или у вас каждую ночь новые попутчики? – Я с неприязнью смотрю на ее локоны. Густую россыпь локонов. Все так глупо и ненужно.
– Скажи, что я продажная девка. Зайди в ресторан и пришли с мэтром чаевые. Ну, что же ты?!
Со стороны мы похожи на влюбленных. Во всяком случае, полицейский бросает нам: «Могли бы найти местечко…» Ухмыляясь, он уносит с собой запах дешевых сигарет и белобрысого добродушия. Ингрид переводит его слова. Она дрожит. Совсем рядом вижу ее глаза.
– Тебе плохо, – шепчет она. – Я это услышала. Помнишь, в зале я подошла? Нет, у тебя и в мыслях не было звать меня. Все эти часы – не только в ресторане – я шла за тобой. Ты не видел. Но я не могла оставить тебя одного.
– Сколько тебе лет, Ингрид?
– У совы нет возраста. Она всегда сова.
– Совы приносят несчастье.
– Да… Дуракам… А кто тот господин с бычьей шеей – он сидел напротив тебя.
– Иоахим. Фамилия?.. В общем, бывший чемпион по борьбе.
– Он прислал записку: семьдесят пять долларов за удовольствие переспать с ним. Видишь, я немного стою…
– Китайцы в древней книге писали: красива, словно бессмертная… А это? – киваю я на тетради в ее сумке.
– Концерты Мендельсона.
– Сумка мешает? Дай понесу.
– Нет, тут петля для запястья. Удобно, правда?
– Прости меня, Ингрид.
– Мой автомобиль, – она показывает на «ситроен» возле гостиницы.
– До свидания, Ингрид, – говорю я. Я провожаю ее к лифту. Вместо пожатия она гладит мою руку.
Эксперимент отчасти решил и другой очень важный вопрос: характер нагрузок за два-три месяца до соревнований, за две-три недели и за несколько дней. Теперь выводы позволят строить нагрузки надежно и вполне определенно. День и час созревания наибольшей силы будет совпадать с моим выступлением. Я смогу предельно собирать силу. Рассчитывать на эту силу. Многолетний тренировочный труд не будет зависеть от ошибок и случайностей последних недель и даже дней накануне выступления.
Просто отдыхать перед соревнованиями нельзя. Уметь вывести себя из нагрузок – искусство, редкое искусство, до сих пор не поддающееся точному расчету. Сила предпочитает «объемные» тренировки. В то же время скорость в темповых упражнениях очень страдает от «объемных» тренировок. И сколько еще других взаимоисключающих требований, о которых я и не подозревал. В результате я выходил на помост перегруженным усталостями.
Я не знал, как сочетать выход из нагрузок к соревнованиям с работой на больших весах. Не знал, когда выходить из «объемных» тренировок, когда и на каком уровне начинать «интенсивные» тренировки, как поддерживать силу при «интенсивных» тренировках и вообще, как переливать «объемные» тренировки в «интенсивные» и есть ли другие возможности. Теперь я смогу математически точно собрать силу к часу своего выступления.
Я выявил лишь кое-какие закономерности. Настоящая работа впереди. Но я знаю, как и что делать. Знаю направление поиска.
Конечно, я только шагнул в гармоничный мир силы. Только примерился. Да, отравляясь искаженной работой мозга, я смею жалеть о прерванном эксперименте. В первый и последний раз «экстрим», как я называю последствия экстремальных нагрузок, не лжет мне: разум – оправдательная причина жизни. Это и есть моя вера!
«Экстремальные координаты» – в них все иначе: свой пространственный масштаб, свои преобразования величин, изменения знаков процессов. Здесь все подчиняется своей логике. К сожалению, слишком поздно я это понял.
Я измерял движение усталостями тренировок, выраженных определенным количеством тонн. Я знал основные физические проявления нагрузок. Умел встречать их. И потому расшибся: мои представления в данном случае ничего не значили.
Утомления «пиковых» тренировок имеют качественно иной характер. В них нет и намека на сонливую физическую усталость. Экстремальная усталость дурманит, искажает восприятие. С каждой тренировкой нарастает скрытое возбуждение. Оно накапливается и вскоре уже питает самое себя: произвольный, неуправляемый процесс – результат нервного истощения.
Обратим ли этот процесс? Ведь с каждым часом мне хуже. Я насыщаюсь бреднями и вымыслами переутомленного мозга. И теперь не мозговое истощение, а новая болезнь зреет в душе.
Жаль ли мне эти годы? Жаль ли жизнь, стертую на помостах? До сих пор в своих воспоминаниях я представляю себя только удобной мишенью для опытов.
Странный поединок с экстремальной усталостью. Я не волен наносить ответные удары. Я всего лишь одна огромная мишень. Чудовище непознанного стало моим палачом. Да, да, оно мой палач! Мне надо снести все! Сносить все! Экстремальная усталость уступит только упорному рассудку! Все бессильно и бесполезно, кроме воли! Надеяться только на себя. В этом поединке все зависит только от тебя. Все решит не столько твоя живучесть, сколько твои принципы.
Таким, как сейчас, я себя не знал. Я уже другой. Да, в этом все дело! Чтобы побеждать, надо становиться другим. Надо уметь расставаться с собой и ни о чем не жалеть. Надо уметь терять.
Не жалеть ни о чем – это правило, которое ты плохо усвоил. Пей свой воздух. И не скорби о потерянном. Когда ищут победы, – достойные победы всегда теряют. Но дышат своим воздухом…
Я лежу в постели и слушаю в наушник транзистор. Я очень осторожен с музыкой. Но музыкальное чувство Баха превосходно сгармонировано. Мудрость всегда гармония. Если такая музыка и бес, то выдрессированный, послушный бес. Бес мудрости и бес жизни…
Я проспал, наверное, около часа. Мне хорошо, а главное, очень спокойно.
Ночь ластится к стеклу. Белая северная ночь. Я просторен жизнью и спокоен. Я благодушествую. Вспоминаю концерт Баха. Эту музыку сочинили для меня. Глубокой ночью сыграли для меня. Я думаю об оркестре. О высоком строгом органе. О вздохах этого органа. О публике. О той легкости, с которой возвращаешься с такого концерта. О ночной Москве…
Я думаю об Ингрид. Странная. Как почувствовала мою боль? Мой принцип – не жаловаться, даже если очень плохо. Я умею владеть собой. Это не игра в мужество. Иначе я не смогу делать свое дело. Мое назначение идти, пока могу идти. Я не приспособлен к другой жизни. Нет меня для другой жизни… Чем же выдал себя? Откуда эта женщина? Зачем наша встреча?
Лежу и вспоминаю ее лицо, походку, голос…
Музыка впрягает в воспоминания. Транзистор не скупится на музыку. Руки Ингрид прикасаются к моему лицу…
Стою у окна. Как длинна ночь! В номере недвижная стена дремлющего воздуха. Стекло отпотевает моим дыханием. Рисую штангиста – это я с рекордным весом. Вес должен точно давить на позвонки. Усмехаюсь: когда-то зло заклинали рисунками. Я и в самом деле вроде заклинателя. Заклинаю судьбу. Заговариваю боли.
Бровастое лицо Пирсона оживает в памяти. Он ничем не болен, не болеет. Он сам похвалялся, что ни разу ничем не болел. Ему плевать на все, что со мной. Им всем плевать. Ждут меня.
Прижимаюсь щекой, ладонями к стеклу – холоду дождей, одиночеству. «Странная эта Ингрид», – вспоминаю я.
Последняя книга, которую я листаю перед тем, как выключить лампу, – книга о декабристах.
В забытье я вдруг представляю камеру Алексеевского равелина: стены, сырость. Внутренняя охрана обута в тапочки. Пытка тишиной.
За решеткой петербургское небо. Отнятое небо. Озабоченно топают крысы. С топчана смотрит человек. Он виновато улыбается – его руки и ноги в кандалах. Он не может поздороваться, как принято.
«Донесение следственной комиссии, всеподданнейший доклад»…
Свеча вплывает в камеру. Мы разглядываем друг друга. Я в трико и в своих любимых штангетках, расписанных именами соперников. Я не удивляюсь: знаю, что все это во сне.
Человек в сюртуке без эполет. Сюртук великоват для исхудалых плеч. Высокий форменный воротник в золоте галунов…
«По мнению его величества государя императора, тот, кто не раб, – бунтовщик, так где же нам быть?» – черным и далеким кажется мне этот голос. Голос, источенный могильными червями. Страсть этого голоса.
Свеча гаснет, и в оконце разгорается лунный рожок. Лицо человека мертво. Но глаза – не смею от них оторваться! Это не глаза раба… Но почему луна? Ведь был день. Я видел за оконцем серое небо…
С трудом прихожу в себя. Глаза человека светятся во мне. Сон! Чувства во сне ярче, безысходнее. Похмелье тренировок. Эксперимент сыграл со мной злую шутку. Экстремальная усталость ядовита, очень ядовита. Сны пытают горечью красок. Хочу заснуть и боюсь… Слышу в коридоре шаги, голоса. Значит, уже утро. Закрываю глаза. Одурел от неспанных ночей.
Перебираю в памяти тренировки. Не думал, что цифры способны сделать человека бешеным. Вспоминаю цифры предельных нагрузок. В глазах доски помоста, нахмуренное лицо Поречьева. Он навешивает новые диски…
Даже во сне слышу себя. Распластан, пригвожден к кровати. Неуступчивые мышцы. Обессиленное тело. Чужое тело. Став могучим, я одряхлел…
Мне очень неудобно в своих мышцах. Они все время мертвеют. И в сонном забытьи пытаюсь размять их. Руки как колоды. Какой там рекорд?! Все кончено! Надо уметь платить по счетам…
Все столицы и города – лишь залы, стадионы, раздевалки. Воздух этих нагретых дыханием залов – самая сумасшедшая смесь, которой доводилось дышать.
Сентябрь – традиционный месяц чемпионатов. Десять этих месяцев уже стали моим призовым прошлым. Медальным прошлым. Я и сам понемногу начинаю верить, что мускулы – мое высшее достояние, единственное достояние. Все чувства в обилии мышц. В доказательствах силой. В убеждении силой. На всех фотографиях я улыбаюсь. Я научился улыбаться по заказу…
Остуженные дни, затерянные листопады, заботы перелетных птиц – традиционное время для атлетов. Время похвальбы силой. Десять осенних месяцев отмечены моими триумфами. И после каждого я должен был начинать гонку сызнова. Осени моих побед.
В осенних листопадах я впервые услышал себя. Мне стало вдруг жаль все дни. Медали всех побед и доказательств стали бренчать на шее. Сила нареклась в мачехи…
Облака уносили птиц. Новые низкие солнца будили рассветы. Но я по-прежнему делил жизнь с «железом». Зимами вызревала моя сила. Стужа зим выжигала в сотнях тренировок мои победы. Иней выводил доказательства моих побед. Я был пригвожден к тренировкам. И я тренировался истово, надменно и зло…
Осени, желтые осени… Исход дней в хрупкой листве. Стройность мира, теряющего свои одежды. Пряные, горькие ветры. Вымороженная чистота рассветов. Солнце, оплавленное в голубизну дней… Каждый из десяти чемпионатов присваивал осень. Я поклонялся цели, формулы заменяли жизнь. Я кичился упрямством. Сила оседала в мускулах.
Но осени отравили. Когда трава, когда солнце, деревья и земля – ты один. В этом одиночестве ты без подделок, ты прост и естествен. Жизнь награждала солнцем, травой, птицами, дождями, просторами осенних полей. Я увидел и понял это в месяцы лихорадки. Я все время слышал голос будущих дней.
В экстремальных тренировках я искал оправдание. Но я увидел осени и свои потерянные шаги. И только теперь я сознаю всю милосердность «экстрима».
Да, все соединю в новой силе: мысль, чувство, страсть! И этой новой силе не будет конца. Она как дни.
И все зимы моих будущих тренировок – начало жизни. Множество начал. Я всегда буду искать другие начала. Самые главные и мощные начала. Я буду служить этим началам. Жизнь всегда будет для меня началом. Ничто и никто не поставит черту моим желаниям и чувствам.
Я вдруг прочитал небо, солнце, травы и суровые ветры судеб. Я голоден жизнью. Я зову и вижу всю жизнь! Все солнца судеб!
Верну прошлое, настоящее, будущее. Стану четкостью дней, жаром всех дней, самой земной и самой звонкой любовью…
С каждой осенью я чувствовал себя все более чужим на торгах силой. Мудрость людей повергала в отчаяние. Все назубок знали, что такое счастье. Знали голос, смех, глаза моего счастья…