Антипсихиатрия. Социальная теория и социальная практика

Власова Ольга А.

IX. Антипсихиатрические идеи во Франции

 

 

1. Антиалиенизм и институциональная психиатрия

Франция, страна реформаторов Ф. Пинеля и Ж.-Э.-Д. Эскироля, имела свою антипсихиатрическую историю. Восприняв идеи британской антипсихиатрии на пике ее развития, она строила свою традицию борьбы с психиатрическими институциями. Если британские антипсихиатры были нацелены преимущественно на альтернативные, по отношению к традиционной психиатрии, проекты, то французские активисты всегда работали и реализовывали свои проекты в рамках обычных психиатрических больниц.

Пространство собственного антипсихиатрического протеста было связано во Франции с движением институциональной психиатрии, и начало его формирования, как и в других странах, пришлось на послевоенные годы. В это время под началом коммуниста Люсьена Боннафе (1912–2003) развивается так называемое антиалиенистское движение, направленное против идентификации людей как «своих» и «чуждых», «нормальных» и «ненормальных». Его сторонники ратуют за смягчение психиатрических порядков и за разработку «другой психиатрии», в которой больничная среда использовалась бы как средство лечения и социальной реабилитации. Современная психиатрическая больница, по утверждениям критиков, напротив, превратилась в патогенный институт, наследующий приемы подавления у больниц эпохи «великой изоляции».

В 1942 г. Боннафе становится директором больницы св. Альбана в Лозере, где предпринимает одну из первых во Франции попыток реформирования. Через некоторое время к его коллективу присоединяется Жорж Кангийем. В годы войны больные голодают, и чтобы спасти их от смерти, Боннафе активизирует персонал и население. В период оккупации он присоединяется к движению Сопротивления и укрывает подпольщиков (в частности, поэта Поля Элюара) в своей больнице. Антиалиенизм приобретает политическое звучание. После войны Боннафе занимает должность консультанта Министерства здравоохранения и ведет активную деятельность по привлечению внимания общественности к проблеме психического заболевания и психиатрических больниц: организует национальные дни психиатрии, проводит выставки творчества душевнобольных. С конца 1940-х до конца 1950-х годов он разрабатывает и внедряет секторную модель психиатрической помощи, впоследствии принятую и на официальном уровне.

Вокруг Боннафе объединяются Жорж Домезон, Луи Ле Гиллан, Франсуа Тоскель. Это движение и получает название институциональной психиатрии.

Сам термин «институциональная психотерапия» вводит в 1952 г. Жорж Домезон (1912–1979). С 1938 г. он работает директором психиатрической больницы Флери-лез-Обре в Луаре (Орлеан). Начиная с первых шагов в психиатрии Домезон критикует психиатрическую больницу как тоталитарную институцию, основанную на иерархической организации, в которой больной занимает лишь самую нижнюю статусную ступень. Он подчеркивает важность исследований среды, атмосферы больницы и важность выстраивания в ней активного межличностного пространства. Работу своей больницы он строит по примеру скаутских организаций: в ней создаются различные пространства возможной активности (культурной, спортивной и проч.), в которые вовлекаются все – от пациентов до врачей и технического персонала, и проводятся постоянные встречи коллектива.

В рамках деятельности Учебного центра методов активного обучения (Centres d’Entraînement par les Méthodes d’Education Actives, C.E.M.E.A.) Домезон организует вечерние курсы и стажировки для врачей и среднего медицинского персонала. Стажировки длились обычно около 10 дней и привлекали по 50–100 человек, обычно персонал 15 различных психиатрических больниц. В рамках этих занятий и встреч Домезон развивает и продвигает модель гуманного отношения к больным: люди обмениваются проблемами и опытом, а потом, разъезжаясь по разным регионам, начинают менять традиционные устои. Многим эти стажировки дают новый взгляд на свою профессию, поэтому они становятся настоящим прорывом в практике психиатрической помощи.

Франсуа Тоскель сменяет Боннафе на посту директора психиатрической больницы св. Альбана, и вместе с больницей во Флери-лез-Обре она становится первым центром зарождающейся из институциональной критики антиалиенизма новой психиатрии – психиатрии институциональной. Тоскель, каталонец, убегая от режима Виши, прибывает в больницу в 1941 г. Его любимыми книгами были диссертация Лакана о паранойе и отчет Германа Симона об эксперименте в немецком Гютерсло. По прибытии в больницу он практически сразу напечатал их в типографии Клуба больных. Эти две работы определили взгляд Тоскеля на психически больного и психиатрическую больницу. Заболевание и его симптомы (бред и галлюцинации), как он считал, следуя за Лаканом, имеют свой смысл, этот смысл нужно уметь понять и обеспечить пространство для его проговаривания. От Симона он заимствовал идею о том, что необходимо концентрироваться одновременно на институции и на больных, заботясь о каждом из них. Специфическое сочетание этих влияний сформирует характерный для Тоскеля акцент на среде, эрго– и социотерапии. Именно из стен больницы св. Альбана выйдут другие активисты институциональной психиатрии, в частности, Франц Фанон и Жан Ори.

Жан Ори присоединился к группе психиатров психиатрической больницы св. Альбана в 1947 г. В 1953 г., покинув вместе с больными и санитарами больницу Сомери, Ори организует в особняке «La Borde» одноименную клинику, которая начинает функционировать по принципам институциональной психотерапии: демократического централизма, взаимоперехода умственного и ручного труда и антибюрократизма. Все это выражалось в клинике «La Borde» в сломе традиционной ролевой структуры, постоянной смене рода деятельности и институциональном хаосе. В чем-то жизнь этой клиники напоминала жизнь всякого терапевтического сообщества. Врачи и пациенты часто менялись ролями и занимались разнородной деятельностью, каждый день сменяя друг друга: они работали на кухне и в типографии, сторожили здание и присматривали за порядком. Практиковались общие собрания коллектива, проводились семинары и лекции. «La Borde» так же, как и Кингсли-холл, был еще и культурным центром.

Вокруг Тоскеля, Домезона и Ори постепенно начинают складываться союзы активистов и антипсихиатрические группы. В 1951 г. на организованном Анри Эем и тогда уже ставшем традиционным конгрессе в Бонневале обсуждаются проблемы и достижения групповой психотерапии. Тоскель презентует свой опыт работы и реформирования в больнице св. Альбана. После доклада разгорается бурное обсуждение используемых им методов и техник. В 1957 г. на конгрессе в Цюрихе Ори говорит о социальном окружении больного и его роли в институциональной психотерапии. В 1957 г. по инициативе Домезона организуется группа сторонников институциональных трансформаций, психиатров и психоаналитиков, исследующих и использующих групповые феномены в практике терапии и переструктурирования психиатрических институций. В течение двух лет группа проводит активные встречи и мероприятия.

В 1960 г. Ори организует Рабочую группу институциональной психотерапии и социотерапии. В 1965 г. на ее место приходит Общество институциональной психотерапии. Это общество, объединяющее сеть региональных групп, движимо целью преодоления традиционных отношений «врач – пациент» и культивации новых спонтанных общностей – групп-субъектов. Его первым президентом становится Тоскель, который говорит, что «институциональная психотерапия стоит на двух ногах: психоанализе и политике». В этом отношении институциональная психиатрия и психотерапия, к разработке идеи которой присоединяется и Феликс Гваттари, больше напоминает британские доантипсихиатрические терапевтические сообщества. Она точно так же базируется на идее создания множественных пересекающихся рабочих групп и групп по интересам.

Франция знакомится с английской антипсихиатрией осенью 1967 г. на коллоквиуме Федерации групп институциональных исследований, где с докладами выступают Лэйнг и Купер. После этого события французские исследователи начинают активно осваивать и усваивать эту традицию, появляются переводы. Свой собственный политический и социальный антипсихиатрический активизм в пространстве психиатрии во Франции оформляется в начале 1970-х, а точнее в 1972 г., когда несколько молодых психиатров по образцу Группы информации по тюрьмам формируют Группу информации о лечебницах (GIA), деятельность которой была связана с разоблачением случаев недобровольной госпитализации. С апреля 1970 г. начинает выходить журнал «Тетради безумия» (Cahiers pour la folie), приблизительно тогда же стартует газета «Пострадавшие от психиатрии борются» (Psychiatrisés en lutte). Появляются и другие протестные движения и издания.

Во Франции в это антипсихиатрическое движение втягиваются не только психиатры, но и психоаналитики, социологи, философы. В целом даже в своих основных деятелях оно более разношерстно, чем в Великобритании. Французская волна точно так же оформляется вокруг критики психиатрии как институции и практики деинституционализации, но к этим общим элементам добавляется акцент на макрополитике власти и эпистемологии психиатрии. Французская критика развивается уже после британской антипсихиатрии, поэтому она не может не рефлексировать этот виток движения, она словно продолжает антипсихиатрию. Наиболее значимыми фигурами здесь оказываются Феликс Гваттари и Жиль Делёз, Мишель Фуко и Робер Кастель.

 

2. Делёз и Гваттари: критика фамилиализма и персонализма антипсихиатрии

Тандему «Делёз – Гваттари» антипсихиатрическую нотку придавал второй. В 1955 г. Гваттари присоединяется к психиатру Жану Ори в клинике «La Borde». Позднее он участвует в деятельности Международной сети альтернатив в психиатрии, где в содружестве с другими не менее известными деятелями радикальной психиатрии (Базальей, Купером, Ротелли и др.) инспектирует психиатрические больницы по всему миру и ратует за введение человеческих условий проживания для психически больных. Уже после смерти Базальи и Купера, в 1987 г., эта группа посещает Салоники, а в 1989 г. отправляется на остров Додеканес, посещая местную психиатрическую больницу.

Гваттари пересекался практически со всеми антипсихиатрами. В 1965 г. Франко Базалья вместе с Джованни Джервисом посетил «La Borde» и, разумее тся, счел практику этой клиники чересчур конформистской, таким же конформистским, как мы помним, он считал и Кингсли-холл. Однако и Гваттари не во всем разделял идеи и радикальную практику Базальи, и в этом его всячески поддерживал Ори, оценивая этот лагерь как «опаснейших эстетов». В своем трансверсальном проекте деструктурирования психиатрической больницы Гваттари доходил до предела: в «La Borde» менялись ролями и обязанностями, проблемами и комнатами, но одно оставалось незыблемым – само пространство клиники. Клинику как институт в «La Borde» никто упразднять не собирался: ее пространство подлежало реформированию, но не упразднению. В этом и состояло основное расхождение Гваттари с Базальей. Несмотря на то что Гваттари ценил Базалью, занимавшегося реальной практической работой и не впадавшего в излишний теоретический догматизм, для Гваттари он был чересчур радикален, и его деятельность была излишне экстремистской, слишком безнадежной, слишком опережающей события. Поэтому ближе ему была линия британской антипсихиатрии. С Лэйнгом и Купером он познакомился на одной из конференций в 1967 г., когда Франция начала знакомство с антипсихиатрией.

Подобно другим радикальным критикам психиатрии, Гваттари всегда воспринимал психическое заболевание одновременно в медицинском и социальном смысле и всячески подчеркивал, что институциональная психиатрия «никогда не отделяет изучение психической болезни от ее социального и институционального контекста». И наравне с антипсихиатрической практикой он развивал и антипсихиатрическую критику.

Гваттари отмечает конструктивный вклад Лэйнга в понимание психоза и говорит, что Лэйнг один из немногих смог понять психоз как позитивный процесс, как процесс в Ясперсовом смысле – феномен, имеющий собственную ценность, никак не связанную с предшествующей ему жизнью. В «Анти-Эдипе» они с Делёзом подчеркивают: «Во всей психиатрии только Ясперс, а потом Лэйнг, представляли, что означает процесс, каково его выполнение (вот почему они смогли ускользнуть от фамилиализма, который представляет собой общее русло психоанализа и психиатрии)». И в то же самое время они отмечают, говоря о шизофрении: «Итак, вопрос в первую очередь в том, этим ли он болен – или же, напротив, здесь налицо шизофренический процесс, который является не болезнью и не “крушением”, а “прорывом”, каким бы тревожным и рискованным он ни был: пройти сквозь стену, преодолеть предел, который определяет желающее производство, пропустить потоки желания. Величие Лэйнга в том, что он, отправляясь от некоторых интуиций, остававшихся у Ясперса довольно смутными, сумел отметить невероятную значимость этого путешествия».

Таким образом, понимая психоз как процесс, Лэйнг первоначально сумел уйти от того, что Р. Кастель назвал «психоанализмом», – от стремления отыскивать глубинные слои, а Делёз и Гваттари обозначали как фамилиализм – стремление интерпретировать психоз в понятиях семьи, в понятиях Эдипова треугольника. Однако такая продуктивная идея, на их взгляд, обернулась своей противоположностью. Всячески стремясь описать психоз как самостоятельный процесс, Лэйнг и его соратники, напротив, с головой уходят в фамилиализм – и в теории, и в своих практических проектах. Лэйнг одновременно и вскрывает, и обличает фамилиализм, и погрязает в нем: «Быть может, это противоречие особенно заметно у Лэйнга, поскольку он – самый революционный антипсихиатр. Но именно в тот момент, когда он порывает с психиатрической практикой и собирается определить действительный общественный генезис психоза, требуя в качестве условия лечения необходимость продолжения “путешествия” как процесса и как растворения “нормального Эго”, он снова возвращается к наихудшим фамилиалистским, персонологическим и эгологическим постулатам, говоря о том, например, что единственным лекарством может быть “искреннее согласие родителей”, “признание личностей” и открытие подлинного Эго или подлинной самости в стиле Мартина Бубера».

Краеугольным персонажем в критике фамилиализма становится для Гваттари Мэри Барнс. Именно она, на его взгляд, показала, что антипсихиатрия Лэйнга и Кингсли-холл, как его основной проект, погрязли в фамилиализме и «психоанализме». «…Мэри Барнс, – подчеркивает Гваттари, – была реальным боссом Кингсли-холла. Она это хорошо понимала. Все вращалось вокруг нее. Она лишь играла с Эдипом, тогда как остальные накрепко и без тени сомнения увязли в нем». Мэри, по убеждению Гваттари, в своем психозе разыгрывает сцены классического Эдипова треугольника, вовлекая в него любящих родителей – Лэйнга и Берка, процессы инфантилизации, сцены кормления из бутылочки и игры со своими экскрементами. Мэри все подвергает интерпретации и движется к глубинам подлинности, за собой в фамилиализм и психоанализ затягивая и весь Кингсли-холл, в том числе и Лэйнга.

Поэтому в глазах Гваттари Лэйнг, а вслед за ним и вся антипсихиатрия предстают словно бы «расколотыми»: революционная практика антипсихиатрии полностью порывает с психиатрической практикой, однако теория антипсихиатрии остается порабощенной идеологией гуманизма и персонализма. Теория антипсихиатрии, идеи Лэйнга, на взгляд Гваттари, несут смысл, чуждый изначальным целям проекта. Это противоречие, как Гваттари пишет в 1972 г., вряд ли осознает и сам Лэйнг, и, на его взгляд, остается только надеяться, что он выберется из этого раскола теории и практики: «Возможно ли это, укрыться в персоналистической и мистической мудрости, не став невольно заложником идеологии, миссия которой – подавление и пресечение свободы желания любыми доступными средствами? Будем надеяться, что Лэйнг, который так образцово стремился дистанцироваться от традиционной роли психиатра, опять вернется к реальной борьбе против репрессии психически больных и что он сможет более строго определить условия революционной психиатрической практики, той а-утопичной психиатрии, к которой смогут присоединиться массы передовых работников психиатрической системы и сами психически больные». Как мы помним, этого Лэйнг сделать так и не смог.

Критикуя фамилиализм антипсихиатрии, Гваттари указывает на очень важное ее противоречие и важную черту развития. Если первоначально она была движима целью бунта против социальных институций и целями реформирования, уличала семью в психотизации своих членов, то на выходе обернулась новыми формами социальной реабилитации и семейной психотерапии. Говоря о фамилиализме, Делёз и Гваттари в «Анти-Эдипе» отмечают: «Быть может, это, а не только враждебность традиционных властей как раз и является причиной наблюдающегося сейчас провала инициатив антипсихиатрии, причиной их встраивания в нацеленные на адаптацию формы семейной психотерапии и секторной психиатрии, бегства самого Лэйнга на Восток».

Гваттари указывает, что Лэйнг так и не смог выйти за рамки антропологии Бейтсона, и во многом его обвинения справедливы. Лэйнг, Купер и вся британская антипсихиатрия в своих критических теориях обличали семью как социальную институцию, выступали против порабощения ею, но когда назрела потребность в практике, они вновь возвратились к наработанным формам терапевтических сообществ, а их последователи обратились к работе с семьей, стимулировав в рамках самой психиатрии развитие социальной и психологической работы с семьями и ближайшим окружением больных шизофренией.

 

3. Мишель Фуко: сеть психиатрической власти

В несколько ином ключе оценивает антипсихиатрию Мишель Фуко. Начиная с первых шагов в философии, его творчество связано с психиатрией, и уже первая книга «Психическая болезнь и личность» посвящена истории ее проекта. Эту линию он продолжает и в «Истории безумия в классическую эпоху». В ней он, все еще находясь под влиянием экзистенциально-феноменологической психиатрии и не расставаясь с надеждой отыскать истину безумия, подобно антипсихиатрам, пытается посмотреть уже поверх него: на исторические и социальные корни его отчуждения.

Более близким к антипсихиатрии оказывается курс Фуко «Психиатрическая власть», прочитанный им в 1973/74 г. Здесь он совершает поворот от самого безумия и его голоса к диспозитиву власти, который разворачивается в рамках институционального пространства психиатрических институций, тому диспозитиву, который для Фуко так же, как для антипсихиатров, отмечен непрекращающейся игрой победы и покорения. Власть оказывается здесь центральным феноменом, конституирующим психиатрическое клиническое пространство. Она определяет статус врача, запускает развитие психиатрических теорий, концептов и объяснительных гипотез и, наконец, задает специфический образ больного, который был наблюдаем вплоть до середины XX в. И антипсихиатрия, несмотря на то что Фуко всячески подчеркивает, что ни в коем случае не собирается говорить о современности, оказывается тем элементом, который поверяет историю с современной ситуацией, той призмой, через которую прошлое смотрит на настоящее, а настоящее пытается оценить минувшее. Несмотря на то что Фуко всячески дистанцируется от антипсихиатрии, последняя оказывается чуть ли не центральным действующим лицом курса.

В этом курсе Фуко пытается обрисовать диспозитив власти, направляя свое внимание на пространство ее отношений, а не на уровень ее оснований. Поэтому его интересуют и формы лечения, и административные законы и предписания, и архитектурные планы, и конкретные отношения. Все оказывается значимым в этом пространстве, сотканном нитями власти. При этом Фуко отходит от анализа институций, отмечая при этом свои расхождения с анализом психиатрии как социальной институции в антипсихиатрии. На его взгляд, анализ институций дает исследователю лишь готовые объекты, не представляет динамики анализируемого пространства и заставляет так или иначе сосредоточиваться на готовых группах (пациентах, врачах), а не на сети власти. Поэтому Фуко обращается к анализу силовых отношений власти. «Такое рассмотрение психиатрического диспозитива в связке с механизмами власти подтачивает саму сердцевину психиатрии, откуда берут начало ее теоретические и практические завоевания, – ее притязания на специфичность», – подчеркивает Ж. Лагранж.

Продолжая линию институциональной критики, Фуко задается вопросом, каким образом функционирует институт психиатрии, на самом деле не могущий вылечить психическое заболевание. Парадоксальное отношение к болезни внутри психиатрической больницы обусловлено, на его взгляд, двойным функционированием власти в психиатрии. С одной стороны, пространство психиатрии способствует ее реализации, поскольку именно в психиатрической больнице больной показывает свою болезнь, с другой – психиатрия, как дисциплинарный институт, сглаживает проявления и симптомы безумия. Психиатрия позволяет, таким образом, безумию проявляться, но проявляться особенным образом: на тех условиях, которые она допускает и диктует. Фуко подчеркивает: «Институт психиатрической лечебницы как таковой – вот в чем мой анализ расходится с институциональной критикой, – этот дисциплинарный институт имеет своими действительными целью и следствием устранить не безумие, но симптомы безумия, а психиатрическая власть, действующая внутри него и удерживающая индивидов в лечебнице, имеет функцией реализовать безумие». Власть и управление являются не только силой, объединяющей все пространство психиатрической больницы, но и основным механизмом лечения. Терапевтический эффект достигается за счет эффекта паноптизма, а больница функционирует как настоящая паноптическая машина. «…Больница, – подчеркивает Фуко, – лечит потому, что она – паноптическая машина, лечит как паноптический аппарат. Ведь в самом деле, больница – это машина осуществления власти, введения, распределения, приложения власти по бентамовской схеме…».

Средоточием различных аспектов проблемы власти, образом ее диспозитива становится у Фуко фигура врача. Он снимает с него романтический ореол, ореол человека, несущего исцеление, и рассматривает его как проводника реальности власти, руки которого несут не здоровье, а болезнь. Фуко также отмечает, что постепенно на врача перестает возлагаться ответственность за истину болезни, и оказывается, что врач не продуцирует истину болезни, а демонстрирует лишь ее подделку, как это делает Шарко, когда больные истерией («первые бойцы антипсихиатрического фронта», как называет их Фуко) разыгрывают большие истерические припадки, чтобы ублажить властное сознание своего доктора. Ситуация с истерией как раз открывает истинное лицо врача – врача-господина и властителя. Этот статус врача как фигуры власти, ее средоточия, на взгляд Фуко, и является центральным в коллизиях психиатрических теорий и реформ XX в.

Очерчивая краткое содержание читаемого курса, Фуко пишет: «Во всяком случае мне кажется, что все катаклизмы, сотрясавшие психиатрию с конца XIX века, затрагивали в первую очередь власть врача – его власть и действие этой власти на больного – куда больше, чем его знание и истинность его утверждений о болезни. От Бернхейма до Лэйнга и Базальи под вопросом всякий раз оказывалось именно то, каким образом за истинностью того, что говорит врач, скрывается его власть, и, обратно, каким образом эта истинность фабрикуется и компрометируется его властью. <…> Все крупные реформы не только в психиатрической практике, но и в мысли сосредоточены вокруг этого властного отношения: все они суть попытки перенести, замаскировать, устранить, аннулировать его. Вся современная психиатрия в целом глубоко пронизана антипсихиатрией, если понимать последнюю как пересмотр функции психиатра, призванного некогда продуцировать истину болезни в больничном пространстве».

Власть врача поддерживает сам больной: поскольку в психиатрии диагноз не гарантируется анатомическим субстратом, как это происходит в медицине, он подтверждается больным. Больной, становясь больным и начиная вести себя как больной, подтверждает статус врача как врача. «…Мы видим невероятную сверхвласть больного, поскольку именно он, подвергаясь психиатрическому выпытыванию, проходя через него, тем самым провозглашает или не провозглашает психиатра врачом, возвращает того к его обычной дисциплинарной функции или, наоборот, облекает его ролью врача…», – подчеркивает Фуко. Поэтому, следуя за этой мыслью Фуко, можно сказать, что пока существуют больные, существуют и врачи, а значит – и психиатрическая больница как дисциплинарная властная система. В свете этого пересмотр статуса больного, проделанный в антипсихиатрии, напрямую ударяет и по статусу психиатра.

Поэтому все многообразие антипсихиатрии, как считает Фуко, можно разделить исходя из стратегий борьбы с властью институции: 1) уклонение от власти посредством двустороннего и свободного договора между сторонами (Сас); 2) построение специфического пространства, в котором игра власти прекращается и пресекаются ее рецидивы (Лэйнг и его Кингсли-холл); 3) отслеживание различных аспектов властной игры и искоренение их в психиатрической институции (Купер и его «Вилла 21»); 4) поиск взаимосвязи психиатрической власти с другими типами властных отношений, предопределяющих изоляцию больного (Базалья).

Фуко совершенно справедливо оценивает значение антипсихиатрии. «Сердцевиной антипсихиатрии является борьба с институцией, внутри институции и против нее», – подчеркивает он. Антипсихиатрия, на его взгляд, противостоит характерному для классической психиатрии XX в. упрочиванию власти, разрушая больничное пространство изнутри. Таким образом, задачей антипсихиатрии становится не противостояние институции, а деструкция ее для того, чтобы передать власть над безумием самому больному, вернуть ему активность и освободить его. Антипсихиатрия словно бы разрывает порочный круг властных отношений, помещает их в центр проблематики, а проблематизируя, ставит их под вопрос. Так безумие возвращается к себе самому и получает право развернуть себя до конца, не останавливаясь препаратами, воспитательными практиками, врачебной властью. Безумие демедекализируется, и, если пользоваться терминологией «Истории безумия», вновь обретает свой голос, ранее замолкнувший пред властью врача.

 

4. Робер Кастель: эпистемология психиатрического попечительства

Эпистемологическую линию Фуко продолжает Робер Кастель (1933–2013). Кастель всегда характеризовал себя как единомышленника итальянской антипсихиатрии и настаивал на том, что ему ближе проблема законодательной, социальной заботы о психически больных. В 1969 г. вместе с Базальей и другими коллегами он организует группу, сосредоточившую свою активность на борьбе с психиатрическим принуждением и беззаконием, из которой впоследствии вырастает Международная сеть альтернатив в психиатрии. Поэтому Кастель одновременно и близок к французской критическо-эпистемологической традиции, и стоит по отношению к ней особняком. Большое влияние в теоретическом отношении оказал на него Гофман с его социологией психиатрии, можно даже сказать, что Кастель отталкивался от идей Гофмана: его первым текстом было предисловие к французскому переводу «Приютов».

Фуко же оказал на Кастеля достаточно противоречивое влияние: прочитав «Историю безумия» сразу же после ее выхода, он воспринял ее как философское исследование, а не как работу по психиатрии, поэтому всегда несколько дистанцировался от него, повторяя: «…Я не рассматриваю себя как ортодоксального последователя Фуко», «…я никогда не был “фукианцем” (как не являюсь им и сейчас) – т. е. я не старался работать на основе понятий, предложенных Мишелем Фуко, и не задавался вопросом, что я пытаюсь делать, в рамках фукианской ортодоксии». Однако в пространстве психиатрии Кастель всегда признавал фундаментальный вклад Фуко и Гофмана, сравнивая их подходы и подчеркивая общность методологии. «Идя совершенно другой дорогой, – указывает он, – Фуко смещает акценты, подобно Ирвингу Гофману в “Приютах”. Каждый из них открывает исследовательское направление, позволяющее рассматривать в совокупности институциональные практики и профессиональные идеологии, ориентированные на терапевтические цели медицинского лечения душевных болезней».

На основании социологических и эпистемологических подходов своих великих предшественников – Фуко, Гофмана, Бурдье (учеником которого он был), благодаря творческому продолжению этих идей, благодаря тому, что он сам называет «правильным использованием выдающихся людей», Кастель развивает проект «истории настоящего» в отношении различных социальных практик современности, и одной из таких практик становится, как и у великих предшественников, психиатрия. Правда, его эпистемологические исследования психиатрии отличаются от таковых у Фуко. Если раннего Фуко интересует безумие само по себе и отношение к его истине в различные исторические эпохи, а позднего – дисциплинарные практики и диспозитивы власти, в рамках которых функционирует психиатрическая больница, то Кастель направляет свое внимание в первую очередь на социальный уход за безумными, выстраивая своеобразную социологию попечительства.

Ключевой датой этой истории Кастель называет 27 марта 1790 г. В этот день во Франции декретом Учредительного собрания (ст. 9) было закреплены обязательное медицинское освидетельствование и медицинская опека для безумцев. Именно тогда впервые сошлись воедино социальная ответственность за безумие и его антропологический статус, конституировав современное пространство восприятия безумия и социальное пространство для его функционирования. Кастель отмечает, что первоначально это, тогда еще не совсем единое, пространство предполагало четыре элемента, заложивших основание института психиатрии: 1) политический контекст юридического посредничества; 2) появление новых властных агентов; 3) закрепление за безумцем статуса пациента; 4) конституирование новой институциональной структуры.

Исходя из этих аспектов Кастель разъясняет специфику современной трактовки проблемы безумия и ее историю. Толчком к ее развитию выступает распад прежних оснований политической легитимности с последующим разделением контроля за поведенческими девиациями между королевской администрацией, судебным аппаратом и семьей. Необходимость решения проблемы безумия приводит к необходимости заполнения властного по отношению к нему пространства и развития институтов правосудия, местной власти и медицины, устойчивые отношения в этом новом пространстве будут установлены только тогда, когда функции исходного основания этого проблемного пространства возьмет на себя медицина. Поскольку безумец в новом властном пространстве начинает рассматриваться по аналогии с другими девиантами: преступниками, нищими, бродягами и др., возникает потребность отделить его как отличного от других социальных маргиналов; постепенно с нарастанием мощи медицины за ним закрепляется статус пациента. Необходимость нейтрализации безумцев как нежелательных элементов общества привносит новую специфику в уже сформированный корпус больницы, которая начинает совмещать функции специализированной институции (приюта) и институции, поддерживающей терапевтическую среду, так формируется пространство психиатрических институций.

За всеми этими элементами и изменениями, по Кастелю, стоит специфическая «политика психического здоровья», включающая теоретический стандарт (классическое понятие болезни, как это было в XIX в.), технологию воздействия (моральное лечение), институциональную организацию (приют), корпус профессионалов (врачи, старшие консультанты, надзиратели и проч.), законодательно определенный статус безумца (несовершеннолетний, преступник, больной и др.). «Таким образом, – подчеркивает он, – мы увидим, что синтетическое единство элементов, группирующихся вокруг приюта, являет собой весьма странную последовательность, поскольку каждая из этих частей конституируется только в отношении ко всем остальным, на основании общего для них паттерна интернирования».

Для более точного определения процессов, происходящих в социальном пространстве опеки над психически больными, Кастель предлагает использовать понятие «метаморфоза». Метаморфоза, противостоя обычным изменениям отдельных элементов, отмечает трансформацию всех элементов системы и переход к новой форме единства и связи, выражающей принципиально другую политику. Для него это не просто внутреннее реструктурирование, но принципиальное перераспределение властных связей внутри системы. Причем это не революционные изменения, как отмечает Кастель, психиатрия уже пережила свою революцию, это обновление, aggiornamento, которое все еще продолжается.

Кастель настаивает на том, что современная психиатрия с ее более гуманными теориями и либеральными методами – всего лишь продолжение той психиатрии, которая сформировалась в середине XIX в., все ее элементы имеют свои аналоги в истории, и суть таких, казалось бы, противоположных элементов едина. Он следующим образом описывает современность психиатрии: «Многочисленные профессионалы продолжают работать в институциях, которые перевернули теоретические стандарты, и те теперь стали более мягкими; разнообразные технологии встречают контингент, который только разросся и чьи особенности теперь определяются более тонко. Появляется много новшеств, но все это еще не опровергает гипотезу, что в этом процессе модернизации все тот же аппарат доминирования скорее обновляет свой авторитет, закрепляет свою власть и умножает свою силу». В этом обновленном дискурсе больничные оковы и смирительные рубашки оборачиваются практикой открытых дверей, изоляция – лечением в заживляющем повседневном окружении, дуализм нормального и патологического – зыбкостью современных психопатологических категорий, авторитаризм, патернализм и директивность – терпимостью, принятием и внимательностью, индивидуальная направленность власти – циркуляцией информации в команде и обратимостью ролей врача и пациента, но настоящей революции, на взгляд Кастеля, не происходит. Все это лишь обновление в новых образах старых сюжетов.

Период aggiornamento психиатрии длится и по сей день. Перераспределение властных отношений, о котором говорит Кастель, начало происходить во второй половине XIX в., и эти процессы по интенсивности и отчетливости он сравнивает с процессами, которые уже в XX в. запустили антипсихиатрические критики. Так он стремится осмыслить не только ситуацию возникновения современной психиатрии, но и современную ситуацию ее развития. Он говорит о том, что сегодня исследователи меньше связаны понятиями XIX столетия, одновременно эти понятия и связи между ними, образующие сеть теории и практики психиатрической помощи, настолько истончились, что без труда можно показать их последовательность. Ситуация обновления только способствует тому, чтобы использовать результаты этих исследований для толкования современных процессов в психоанализе и психиатрии. Это длинный путь, но, по Кастелю, он сегодня является наиболее верным: он смотрит на вторую половину XX в. через век XIX. Теоретические стандарты и стандарты практики, институциональные процессы, профессиональные и политические фигуры, особенности статуса безумцев – все это, как он считает, соткет сеть связей и отношений между двумя эпохами психиатрии, и все это поможет понять истоки и современность психиатрической помощи. При этом для Кастеля «психиатрия является действительно политической наукой, поскольку отвечает на проблему управления. Благодаря ей безумие стало “управляемым”». Именно психиатрия, по его мнению, включила безумие в общество. До ее развития безумец был абсолютно маргинальным элементом, он не мог нести наказания, поскольку признавался недееспособным, не мог быть вылечен и исправлен, поскольку признавался неизлечимым.

Вокруг потребности управления безумием и безумцами структурируются сферы интернирования: система государственных указов и делегированное государством местным властям и семье право управления безум цами. Репрессия при этом носит как общественный, так и частный (в случае семьи) характер. В этом пространстве наблюдается двойное движение, двойное делегирование. С одной стороны, государство, разрабатывая стандартные процедуры и законы контроля и управления, делегирует свои функции специализированным институциям: тюрьмам, общим больницам, исправительно-трудовым лагерям и проч. вплоть до появления специализированной институции психиатрической лечебницы. С другой – семья, изначально обладающая правом частного контроля своих членов, начинает делегировать заботу о тех из них, которые становятся безумными, внешней – административной или судебной – власти. Этому сопутствуют многообразные процедуры отчуждения от семьи: лишение права наследования, имущества, отречение от безумцев и проч.

Кастель указывает, что именно на пересечении двух этих векторов делегирования власти и формируется институт психиатрической помощи, становясь превентивным институтом попечения. Психиатрическая лечебница занимает пространство между социальной репрессией и семейной, стремясь как бы перехватить больного до того, как семья откажется от него и передаст в ведение репрессивным государственным институциям.

Рассматривая безумца в одной группе с нищими и бедняками, зарождающаяся психиатрия становится, по Кастелю, одной из разновидностей, авангардом, филантропии. Безумец входит в масштабную группу людей, исключенных из производства, и представляется как обобщенный образ асоциальности и маргинальности: «Безумец оживляет образ кочевника, скитающегося по необжитым землям, подрывая все те правила, по которым организуется общество». Он уподобляется даже дикому животному, которое, будучи на свободе, в возбужденном состоянии может напасть на поселян. Утративший разум безумец уподобляется бродяге и нищему, преступнику и ребенку, поэтому, по Кастелю, всегда вызывает двойственное чувство – ужас и жалость. Эта двойственность закладывает фундамент института психиатрической помощи. Как отмечает Кастель, это только после О. Мореля и теории дегенерации психиатрия впадает в своеобразный расизм, первоначально же она несет печать филантропического гуманизма и патернализма.

Однако статус безумца отличался от статуса других маргинальных персонажей. Подобно преступнику, безумец рассматривался как нарушитель общественных норм. Он подлежал изоляции и исправлению, но объективного основания для репрессии, в отличие от юридического основания в случае преступника, для безумца в XIX в. не существовало. Последующее развитие психиатрии только акцентировало это различие: в ряде случаев психически больные могут быть признаны невменяемыми и недееспособными, поэтому основанием для изоляции не могут служить юридические нормы. Этим жестом они исключаются из юридического порядка. Поэтому, как справедливо отмечает Кастель, «договорная система для репрессии безумца должна будет выстроить медицинский фундамент, в то время как для репрессии преступника изначально уже имеются юридические основания».

Кастель отмечает и еще один интересный момент. Психиатрия, ставя в основу репрессии медицинский фундамент, развивает институт психиатрической лечебницы, который, как по своей структуре, так и по своим методам, будет напоминать тюремные институции. В силу совершенно иных оснований (психическая болезнь – это не намеренный проступок, а часто не зависящая от человека болезнь), которые она превратит в принцип организации своих институций, центральным противоречием психиатрической практики станет противоречие «между правом наказывать и обязанностью помочь». Уже в XX в. это противоречие станет двигателем развития антипсихиатрии.

Столь же любопытные нюансы обнаруживаются и при сопоставлении статуса безумца со статусом ребенка. Ответственность за безумца так же, как и за ребенка, делегируется семье, но когда безумец отчуждается от семьи и передается психиатрической институции, «арбитром решений» для него становится врач. Это право передается врачу вместе с опекунством. Такая ломка традиционного института опеки и «вторжение врача в интимное пространство семьи», по мнению Кастеля, становится своеобразным фундаментом для развития в будущем семейной терапии в психоанализе и психиатрии XX в. Пока безумец подобен ребенку, заключает он, пока он еще не обрел юридического опекуна, вместо него будет принимать решения врач. Отождествление безумца и ребенка станет для зарождающейся практики психиатрической помощи основной аналогией. По Кастелю, сравнение безумного с ребенком есть «великая педагогическая аналогия медицины психического здоровья, в рамках которой развивается вся ее история». В сложной сети судейского аппарата и тюремных институций, семьи и муниципальных властей и развивается психиатрия как практика опеки безумцев, как наследница всех противоречий этой педагогической аналогии.

Кастель указывает, что в процессе формирования психиатрического пространства на поверхность одновременно с тенденцией госпитализации и медикализации выходило множество различных тенденций, одновременное сосуществование которых в чем-то напоминает развитие антипсихиатрии. Процессы конституирования психиатрии как практики заботы ни в коем случае, на его взгляд, не были однозначными. Параллельно с этими процессами развивалась практика домашней опеки и тенденции дегоспитализации и профилактической работы, разрабатывался проект помощи на местах в пределах амбулаторного сектора. И долгое время эти две парадигмы – интернирования и помощи на местах – сосуществовали. Однако, несмотря на все дискуссии, медицина сдалась под натиском старой тоталитарной традиции всеобщего интернирования безумцев.

Кастель связывает этот шаг назад не только с медицинской, но и с политической ситуацией. Только что свершившаяся во Франции революция, ратовавшая за братство и счастье граждан, не могла признать и открыто показать, что достаточно большая их группа так этого счастья и не обрела. Безумцы и другие асоциальные элементы угрожали признанию успешности революционного проекта и образовавшегося государства. Одновременно необходимость помощи безумцам была заменена сочувствием и опекой. Так формирующийся институт психиатрической помощи обрел свое лицо: «Либеральное общество и тоталитарное учреждение на самом деле функционировали как диалектическая пара. <…> Помощь становилась все более и более контролируемой».

Современная Пинелю и постпинелевская практика заботы о безумцах демонстрирует несколько черт, отчетливо проступающих, по Кастелю, и в психиатрии XX в. Во-первых, требование изолировать безумца от внешнего мира, от тех факторов, которые вызвали и усугубляли болезнь. Такое оправдание изоляции способствовало ее терапевтической трактовке, и госпитализация стала основной терапевтической стратегией, аннулировав ранее предлагавшиеся де-госпитальные меры помощи.

Во-вторых, конституирование порядка психиатрической лечебницы как совокупности пространств, режима, специфической деятельности, иерархии и структуры, которые определяли повседневную жизнь пациента, и правила, по которым она проходила. Безумец изымался из внешнего мира и погружался в искусственную реальность, как ее называет Кастель, «социальную лабораторию, в которой все человеческое существование могло быть запрограммировано». В-третьих, отношения власти, связывающие невзаимными связями врача и пациента. Врач нес порядок рациональности, которому должен был подчиниться пациент, выражением этого подчинения стало моральное лечение.

Опекунство в такой структуре и в таких отношениях имело не только терапевтический, но и политический смысл. Больной признавался утратившим разум, и потому не мог вновь обрести его сам. Он мог возвратить свою человечность, свое человеческое лицо только в акте подчинения воплощенной во враче верховной власти. Опекунство выступило своеобразной моделью всеобщего контроля за социальными отношениями, и институт психиатрической помощи и опеки стал наследником политического абсолютизма. В тех слоях населения, которые он опекал, в своих дисциплинарных методах и политических целях институт психиатрии представлял обновленную прежнюю политику опеки.

Однако институт опеки безумцев столкнулся с многочисленными проблемами: необходимо было оправдание для интернирования безумцев, жестких дисциплинарных мер и объяснения случаев исправления и неисправления. В попытках разрешить эти противоречия и появилась психиатрия не просто как пространство опеки, но и как медицинское пространство.

Безумие не просто окружается медицинской практикой, а посредством конституирования медицинской институции происходит очерчивание нового юридического, социального и гражданского статуса безумца. Появляются многочисленные работы о безумии, начинают предлагаться авторские классификации, и в последних посредством сравнения и сопоставления различных форм уточняется новое определение статуса безумия. Центральной фигурой в формировании института психиатрической помощи Кастель, как и большинство историков медицины, называет Филиппа Пинеля, воплотившего в своей деятельности основные тенденции зарождающейся госпитальной психиатрии.

Статус безумца формируется, по Кастелю, на основании разрабатываемой в рамках практики психиатрической помощи картины безумия и программы его коррекции. Первым элементом этой картины становится симптомология, образующая теоретический корпус медицины психического здоровья, как называет это пространство Кастель. В рамках нозографических классификаций очерчивается преимущественно антропологически-психологический портрет безумца. Его описывают как эгоцентричного и необщительного, погруженного в нереальный мир, лишенного самообладания и не контролирующего свои эмоции и поступки. Вторым элементом выступает социальное понимание расстройства, описание безумия как социального нарушения. Проводятся многочисленные исследования взаимосвязи безумия и общества, безумия и цивилизации, безумия и периодов социальной и политической нестабильности, и Кастель отмечает, что в этом смысле ошибочно говорить, будто медицина до XX в. двигалась лишь в направлении органической гипотезы. На его взгляд, в историческом отношении медицина психического здоровья является первой формой социальной психиатрии, представившей социальный портрет безумного человека.

Третий элемент выступал связующим звеном между первым и вторым элементами, между антропологическим и социальным уровнями учения о безумии, и описывал этический компонент – доминирование моральных причин в происхождении безумия. В те времена безумие признается порожденным моралью, а не какими-то внешними физическими причинами. И этот третий элемент упрочивал связь нарождающейся теории и устоявшейся практики. Четвертый элемент представлял саму практику морального лечения. Закономерно, что если моральные причины доминируют в происхождении безумия, то инструментом избавления от него должно стать моральное лечение. Оно к тому же связывает безумца нерушимыми связями с врачом, который этим исправлением руководит и подкрепляет необходимость института контроля.

Пятый элемент очерчивал пространство практики и предполагал лечебницу, в которой под руководством врача осуществляется моральное лечение и перевоспитание. Считалось, что в лечебнице безумец ограждается от тех губительных факторов внешней среды, которые привели к развитию расстройства. Эта пятичленная структура психиатрической помощи, как отмечает Кастель, воплощенная в практике морального лечения, предполагает возможность обновления, однако обновление это ставит весьма важный вопрос, оказавшийся, как мы показали, решающим для практики антипсихиатрии: «Существенным вопросом для будущего, поскольку с ним связана возможность aggiornamento психиатрии в моделях сообщества, секторной модели и проч., становится вопрос о том, обречена ли такая политика всегда пользоваться инструментом замкнутого пространства». И Кастель отмечает, что все, кто развивал революционную практику вне стен больницы и лечебницы, так или иначе вновь возвратились к институциональной практике.

Кроме того, при вскрытии этой структуры психиатрической помощи и психиатрии, как подчеркивает Кастель, становится понятно, что «вопрос о “научной природе” психиатрии поэтому является лишь псевдопроблемой». Психиатрия не привнесла ничего нового в медицинское знание, она первоначально не связана с медицинскими открытиями, а, используя медицинские достижения, просто-напросто упорядочила традиционные дисциплинарные методы и дисциплинарную практику. На своих первых этапах психиатрия была чрезвычайно уязвима теоретически и развивалась преимущественно как практика.

По Кастелю, медицина психического здоровья никогда не соответствовала современной ей медицине: во время своего рождения как нового пространства социальной помощи она взяла в качестве основания уже устаревающую тогда систему нозографических классификаций. В пространстве практики она очертила терапевтическую область в терминах авторитарной педагогики вне связи с лечебной работой, таким образом обозначив разрыв как с современной медицинской теорией, так и с современной медицинской практикой. Эту печать двойного разрыва психиатрия несет до сих пор.

Медицинское обоснование интернирования запускает не только развитие теории, но и нарастание мощи практики, которая становится не просто практикой помощи, но также практикой управления безумцами, политической практикой. Формирование обособленного пространства интернирования безумцев приводит, по Кастелю, к появлению трех феноменов, особенно остро обсуждавшихся уже в психиатрии XX в. Во-первых, безумие становится стигмой, она закрепляется за человеком на всю его жизнь и от нее невозможно избавиться. Во-вторых, наступает эра всеобщей подозрительности: поскольку практика помощи сопутствует теперь практике поддержания психического здоровья, обычным для нее становится отслеживание и интернирование лиц с асоциальным поведением, безумцев. Поскольку начинают появляться специализированные учреждения для интернирования безумцев и профессионалы, которые отвечают за эти цели, формируется практика поиска безумцев как выслеживания. В-третьих, лечебница утрачивает надежду стать лучшим пространством для исправления безумцев.

Но любопытно в этом развитии и еще одно: практика психиатрической помощи становится политической практикой. Развивающиеся психиатрические институции налаживают тесный контакт с государством и с местной администрацией, и как наследники старых дисциплинарных учреждений, развивают в своих стенах и за их пределами практику управления безумием и контроля безумцев. В рамках практики интернирования переплетаются между собой две своеобразные стратегии обращения с безумцем: полицейская и медицинская. Причем, если первая выражается в последовательности «охрана общественного порядка – арест – конфискация имущества», вторая выражается в последовательности «забота о больном человеке – изоляция – направление в специализированное учреждение – уход – возможно, лечение». Эти два вектора сливаются воедино в психиатрических институциях.

Для Кастеля нововведения психиатрии XX в. являются закономерными попытками преодолеть противоречия, оформившиеся в ее предшествующей истории и бурно дискутировавшиеся в XX в.

Во-первых, это противоречие между законодательством и проблемой природы психического заболевания, которое приводило к излишне ограниченному определению психического расстройства и, как следствие, постоянно усиливало путаницу между юридическим и медицинским векторами психиатрической помощи. Как мы помним, итальянская антипсихиатрия и ее радикальная реформа стали попыткой преодоления этого противоречия там, где оно было выражено более, чем в других странах.

Во-вторых, институциональная природа психиатрических лечебниц входила в противоречие с целями лечения и реабилитации и находила отражение в повседневной практике психиатрической помощи. Первые дискуссии об институциональном порядке в психиатрических лечебницах, как отмечает Кастель, поднялись еще в 1860-е годы в связи с полемикой по поводу бельгийского сельскохозяйственного поселения в Гиле, где безумцы еще со времен Средневековья находились только под присмотром крестьян и вели обычную крестьянскую жизнь. Корнями в эти дискуссии уходят и антипсихиатрические дискуссии 1960-х.

В-третьих, по причине теоретической слабости психиатрии в ней всегда конфликтовали между собой учения о моральных и органических причинах безумия. Развитие учения об органических причинах подталкивалось стремлением приблизить это пространство к медицине, учение о моральных причинах связывало его с практикой. Это противоречие нашло свое отражение и в формировании психиатрической этиологии, и в разработке методов лечения.

В-четвертых, в практике и технологии психиатрической помощи образовался непреодолимый разрыв между филантропическими стратегиями и технологиями психиатрической лечебницы. Моральное лечение сформировало своеобразный дисциплинарный треугольник, включающий врача, пациента и институцию, поддерживаемый режимом и порядком психиатрической лечебницы, но сама институциональная установка и концепция болезни подрывала такую стройную систему. С развитием органической гипотезы и признанием неизлечимости психического заболевания отпадала необходимость в лечении, и акценты психиатрической помощи сместились с лечения и перевоспитания на профилактику, а врач перестал быть постоянным элементом терапевтического треугольника.

Мы видим, что все эти противоречия вновь всплывают в психиатрии XX в. и приводят к развитию антипсихиатрии, а эпистемологическое исследование Кастеля показывает нам их исторические истоки. Несмотря на то что его эпистемология сформирована без прямого влияния Фуко, по своей мировоззренческой направленности их взгляд очень похож. Стремясь вскрыть противоречия современной психиатрической практики, оба они обращаются к исходной ситуации ее формирования. В «Истории безумия» Фуко обращается к истории появления психиатрической больницы как пространства изоляции и следит за отношениями разума и неразумия, в «Психиатрической власти» он обращает свое внимание на властные отношения и связи и рассматривает историю отношений врача и больного. Кастель в «Управлении безумием» пытается вернуться к истокам попечения и заботы о безумцах, обозначить грани этой заботы, обоснование ее необходимости, ее противоречия и ее подводные камни. Хотя антипсихиатрия в этих эпистемологиях редко становится предметом рефлексии, в них отчетливо заметна ситуация современности и постсовременности антипсихиатрии.

Этим и примечательно постструктуралистское развитие антипсихиатрии. Постструктурализм в своем психиатрическом дискурсе не то что бы мыслит в унисон антипсихиатрии или мыслит по-другому, не то что бы продолжает антипсихиатрический проект или предлагает что-то новое – здесь невозможно оперировать линейными понятиями и связями. Постструктуралисты в своих психиатрических штудиях идут вслед за открытой антипсихиатрами перспективой. Указания на антипсихиатрию не всегда присутствуют в соответствующих текстах, и мы не всегда можем увидеть четкие маркеры, свидетельствующие о влиянии идей и методов, но образы антипсихиатров имплицитно просматриваются во всех постструктуралистских «психиатрических» работах. Психиатрический дискурс постструктурализма ведет непрекращающийся диалог с антипсихиатрией.

Темами этого диалога оказываются семья и личность безумца, властные механизмы общества и властные отношения, институциональные особенности психиатрической практики и ее история. В критическом психиатрическом дискурсе постструктурализма практически ни слова не говорится о теории психиатрии, она неизменно понимается не как наука со своей теорией, а как институция и как институциональная практика. Среди постструктуралистов не было ни психиатров-теоретиков, ни психиатров-практиков, поэтому дисциплинарную связь с психиатрией постструктурализм разрывает окончательно. Если антипсихиатрия подпадала под определение движения профессионалов, то в плане психиатрического дискурса постструктурализм становится исключительно критическим движением.

В философском отношении антипсихиатрия и постструктурализм – это течения из различных философских эпох. Антипсихиатрия ближе к модерну – к экзистенциализму и марксизму, постструктурализм знаменует постмодерное мироощущение и постмодерную философию, поэтому закономерно, что он критически осмысляет и антипсихиатрию. Так или иначе практически все постструктуралисты указывают на излишнюю персоналистичность антипсихиатрии, ее центрированность на семье. Если для постструктурализма во вскрываемой им игре власти нет истины, нет правды и нет подлинности, то антипсихиатрия, будучи еще экзистенциально ориентированным движением, всегда оставляет право на свободу, на подлинность, на теплоту домашнего и семейного очага, она оставляет возможность на обращение движения и восстановление имевшегося, но утраченного равновесия, гармонии, «я».

Антипсихиатрия персоналистична в силу своего психологизма, в силу своей практической психотерапевтической направленности и преданности традиции. Постструктурализм, разумеется, а-персоналистичен, и здесь он ближе к социологии Гофмана, чем к социальной феноменологии Лэйнга. Однако следует признать, что без антипсихиатрии психиатрический дискурс постструктурализма был бы другим. Антипсихиатрия для него – критическая точка, критический этап, посредством которого он намечает стратегии продуктивной критики и возможного движения. Любопытно, что практически такой же статус антипсихиатрия играет и для самой психиатрии.