…буфеты города Соль терпят значительный убыток.

— Пусть мои клавиши рассыплются в порошок, если этого выскочку не поставят на место! — в сердцах воскликнул Пин и со всего размаху уселся на табурет. Табурет заскрипел, но выдержал.

— Чего это ты с утра не в духе? — поинтересовался Бар, начищая перед зеркалом свои позолоченные тарелки. Когда Бар ходил, они качались и легонько бряцали у него на голове. — Звенишь, как расстроенные цимбалы.

— Репетиция длилась всю ночь. И мало того, что дирижер отчитывал нас за огрехи, так еще и Рояльчик невесть кого из себя строил. Знаешь, что он заявил? Он сказал, что в оркестровой яме держать партию гораздо важнее, чем на сцене. Потому что участников оркестра не видно, и внимание зрителя целиком сосредотачивается на звуке!

— Ну, и правильно он сказал, — отозвался Бар. — Вы напрасно завидуете Рояльчику. Пусть он сейчас на сцене, но ведь никто не поручится, что он пробудет там вечно. Однажды нам всем придется с треском провалиться.

— Решил примерить на себя роль философа? Не выйдет, это моя роль, — усмехнулся Пин. — Ладно, я больше не злюсь. Вот дай только выпить стаканчик «антимоля»…

* * *

В музыкальной стране Афимерод… Нет, не так. В музыкальной стране под названием Яльлосафим… Ох, опять не то. Никогда со мной такого не случалось, чтобы пот градом лил уже на первых строчках. Понимаете, какая штука: мой приятель Пин (а полностью — Пианинчик) ни за что не станет читать повесть, если увидит, что его родину назвали в басовом ключе — Яльлосафим. А Бар, тоже мой закадычный друг (его полное имя Барабанчик), сочтет меня последним предателем, если обнаружит, что страну музыкальных инструментов обозвали Афимеродом (в скрипичном ключе). Пин и Бар по этому поводу ссорятся регулярно, каждые несколько дней. Удивительно, как при подобных обстоятельствах они еще уживаются под одной крышей!

В общем, думаю, никто не обидится, если впредь я буду вести рассказ о Стране Музыкальных Инструментов. Итак, в этой стране, в городе Соль, жили да поживали (не всегда дружно)… сами знаете кто. Разные Скрипки, Виолончели, Арфы, Гитары и прочий народ. А также единственный и неповторимый злющий Треугольник.

Порой, когда сезон концертов и выставок подходил к концу, они расслаблялись и величали друг друга не иначе как:

— Эй, ты, Струнный!

— Эй, ты, Духовой!

— Эй, ты, Удар…

Ударные фамильярности в свой адрес не терпели. У них не было жил и, тем более, крови, но всё-таки что-то в них такое бурлило. Что-то боевое. В их число входил и Бар. Если кто-нибудь позволял себе колкость по отношению к нему или к его кузенам Литаврам, он тотчас пускал в ход барабанные палочки, и тарелки у него на голове начинали угрожающе позванивать.

Но, в большинстве своем, жители музыкальной страны были вполне миролюбивы. Разве только старый Баян, подвыпивши, становился чересчур прямолинейным и резал правду в глаза каждому встречному.

Музыкальные инструменты были охочи до импровизации. Они импровизировали днем и ночью. И лишь в оркестре Оперного театра импровизировать запрещалось. Оркестрантов держали в черном теле.

— Мы не оркестранты, а настоящие арестанты, — возмущался Гитарчик, который не мыслил себя без бардовских песен.

Но мало того, что за самодеятельность наказывали, так существовало еще и неравенство: тех, кто выступал на сцене театра, холили и лелеяли, а вот тех, кто работал под сценой и за кулисами, не ценили ни на грош. Вернее, так считали сами «обитатели» закулисья. «Обитатели» оркестровой ямы (или просто Ямы) мыслям предпочитали действие.

— Свергнуть Рояльчика! Свергнуть Рояльчика! — скандировал злющий Треугольник во время одного из антрактов. Скрипки и Виолончели нарочно создали в Яме шум, чтобы дирижер не услыхал бунтарей. Треугольнику вторили. Треугольника уважали. К мятежникам примкнул даже Пин, хотя клавишные инструменты искони считались элитой. И к тому же, где это видано, чтобы клавишный восставал на клавишного?!

Ох, как Рояльчика ненавидели! Его презирали за то, что он красуется на подмостках. Ему завидовали оттого, что он белый, начищенный и громкий. А Рояльчик всех любил. Он свято верил, что все до единого сладкозвучны и что ничьи струны не могут лопнуть от злости. Добрый и успешный. Семейство Роялей могло бы им гордиться…

* * *

После очередной репетиции Пин вернулся домой с каким-то настораживающим блеском в глазах.

— Долой рабовладельческий строй! Хотим равноправия! — с порога сказал он.

— Если кто из нас и раб, то уж точно не ты, — заметил Бар. — Вон мне сегодня так вкалывать пришлось — о-го-го! Проверка баров — это, знаешь ли, не сахар. Я полгорода с бумагами оббегал. Устал, как набат при стихийном бедствии.

— Мы свергнем устои Оперы и напишем свою пьесу. Отныне Рояльчику не жить! — захохотал Пин, и струны у него внутри напряженно загудели.

— Даже не думай об этом! Я знаком с Рояльчиком, и заявляю с полной уверенностью: он кристальной души инструмент. Если вы его обидите, я… Я… Уеду жить в провинцию! В город Ре!

Пин оторопел.

— Неужто уедешь?

— Слово Барабанчика нерушимо! Раз сказал, значит, так и сделаю.

— Ну, а я поступлю по-своему, — заупрямился Пин. Он сыграл минорный аккорд и протянул руку к буфету. Когда он был недоволен, он частенько налегал на бутерброды с фетром.

* * *

Когда на следующий день Пин пришел к «товарищам по несчастью», дирижера еще не было. В Яме царило упадочное настроение, и только злющий Треугольник странно улыбался.

— Запаздывает, — хмуро заметила какая-то скрипка, осматривая свой смычок. — Больно запаздывает. Ты, Пин, его случайно не видел? У нас в городе лишь один такой тощий дирижер. Как он вообще до сих пор не сломался?!

— Слишком много слов, дорогая Скри, — отозвалась из темного угла виолончель Четыре-Струны. — Не всякая тросточка способна управлять симфоническим оркестром.

— А только та, которая мнит себя шибко талантливой, — ядовито сказал Треугольник, не переставая улыбаться. — Сегодня на концерте, друзья мои, справедливость восторжествует.

Он бросил косой взгляд на Рояльчика, который дремал у края сцены.

— Сегодня хвастуны и фанфароны на своей древесине ощутят, каково это — потерпеть неудачу.

— Что ты задумал? — хором воскликнули флейты. А робкая флейта Флажолет от страха издала звук, похожий на уханье совы.

— То, что я задумал, я уже исполнил. Нам предстоит презабавный концертик, — гнусно прохихикал Треугольник и занял свое место среди оркестрантов.

Зрителей в театральном зале всё пребывало. Именитые Арфы шелестели разноцветными лентами и мелодично переговаривались с соседями. Упитанный желтый Барабан с оранжевым приятелем Виллом спорили о происхождении нотной грамоты. Виолончель Вилл утверждал, что ноты изобрели еще до возникновения письменности.

Старому контрабасу по кличке Гамба приходилось слушать такие разговоры изо дня в день, и он уже выучил их наизусть. Осторожно выглянув из Ямы, Гамба поежился.

— Брр! Сколько роскоши и суеты! Нет, не по душе мне эти выступления. На пенсию пора, на пенсию…

Наконец явился запыхавшийся дирижер, вернее, дирижерская палочка Баккетта. Вид у Баккетты был такой, словно его основательно поваляли в пыли. Зато глаза его сверкали задором — он предвкушал успех и бурные овации.

Гамба забасил первым. Его партию уверенно поддержала виолончель Четыре-Струны, а потом к ним подключились флейты и валторны. Вот-вот должен был вступить Рояльчик. Никто из Ямы не обратил внимания на то, как он хмурится и что-то осторожно проверяет под крышкой. Только дирижер Баккетта неодобрительно поморщил нос.

Пин и думать забыл о заговоре против Рояльчика. Он целиком «ушел» в свои диезы и бемоли и опасался лишь того, что споткнется в решающий момент. Зрители в зале затихли совершенно. Эта благоговейная тишина отчего-то всякий раз нагоняла на Пина страху.

Когда подошла очередь солиста, Баккетта застыл, точно его заморозили, и в испуге уставился на Рояльчика. Тот не мог издать ни звука, и в его мимике было столько выражения, что самые сметливые зрители подумали, будто здесь играют пантомиму. Рояльчик старался изо всех сил, но клавиши его не слушались. Дирижер, казалось, вот-вот свалится в обмороке. А злющий Треугольник торжествовал победу.

Вечером, после выступления, Рояльчика выдворили из театра, и многие из Ямы предрекали, что теперь путь в искусство для него закроется навсегда.

Этим вечером Пин не вернулся домой. Он хорошо помнил слова Бара: «Если вы его обидите, я уеду».

«Уедет, — потерянно думал он. — Бар уедет, и я останусь один-одинешенек».

Сегодня вечером домашний буфет Пина избежал горькой участи, потому как опустошенный буфет — зрелище жалкое. Да и к тому же, зачем уничтожать собственные припасы, если в городе полным-полно закусочных? И почти в каждой предоставляют неограниченный кредит. А расплатиться за бутерброды с фетром можно и потом.