Оставим этот притон греха и не станем до конца описывать омерзительную сцену в спальне Клеменции. Возможно, кое-кто завопит: «Давай дальше!» Но мы этот вопрос оставим без ответа, ибо даже всякая похабщина становится скучной, если не знать меры. Да и вообще похабщина эта была изображена не столько ради развлечения почтенней публики, сколько для того, чтобы читатель сам мог судить, насколько откровенна была Клеменция с Ульрихом. Она вовсе не наговаривала на себя, все было именно так… И все это было в духе того времени — люди грешили и каялись, каялись и грешили.

А что же происходило тем временем на театре военных действий? Ульрих сумел перехватить самовольно покинувший Шато-д’Ор отряд фон Адлерсберга и заставил его повернуть обратно. Впрочем, это была не столько заслуга Ульриха, сколько командующего войсками герцога — виконта де Легран дю Буа Курбе. Виконт начал наступление на Шато-д’Ор с большой прыткостью. Уже через несколько часов войско герцога подошло к Шато-д’Ору на расстояние пяти миль и стало лагерем у одной из деревушек под названием Мариендорф. В деревушке едва насчитывалось десять дворов и не более сорока жителей. Мужики испугавшись неприятельских войск, побросали дома, скот и налегке, забрав только жен, детей и легкий скарб, удрали поглубже в лес.

Захватив Мариендорф, де Легран дю Буа Курбе перерезал сразу все дороги, ведущие в Шато-д’Ор. Оставалась одна — вдоль реки. Но на нее успел уже выдвинуться отряд маркграфа, в котором к вечеру набралось около четырех тысяч воинов. А поскольку дорога эта была узка и извилиста, то этого количества воинов было достаточно, чтоб надолго задержать все войско Ульриха — пока виконт не ударит ему в тыл. Положение для Ульриха сложилось тяжелое. Ульрих послал против маркграфа заслон в две тысячи воинов под командованием барона фон Гуммельсбаха, а сам же с остальным войском выступил к Мариендорфу.

Начинать битву ни та, ни другая сторона не решались. Время было позднее, и завязывать брань на ночь глядя никто не хотел. Войско герцога заняло северную часть большого, уже выкошенного мариендорфскими мужиками луга, а войско Шато-д’Ора и его союзников — южную. Поперек луга тянулась довольно широкая — до десяти шагов в ширину, но мелкая и наполовину пересохшая речка, вытекавшая откуда-то из леса. Между войсками было до полутора тысяч шагов свободного пространства, которому назавтра предстояло стать полем битвы.

Река стала как бы границей межу войсками, по обоим ее берегам горели цепочки сторожевых костров и скакали конные разъезды. В лес Ульрих выслал дозоры, чтоб предотвратить обход своего войска с флангов. Ночь эта хоть и была бессонной, но прошла без каких-либо происшествий.

Но вспомним, наконец, о Марте, дочери и любовнице бывшего лучника, а ныне мессира Марко фон Оксенфурта. Дело в том, что из монастыря, где она оставалась во время визита Ульриха к маркграфу, она не уехала. Когда Ульрих и его спутники собрались отправиться в Шато-д’Ор, Марко попросился съездить за Мартой в обитель Святого Якова, но тот потом решил поступить иначе. Аббат де Сен-Жакоб клятвенно уверил Ульриха и Марко, что привезет им Марту, то есть прекрасную сарацинку, которую она должна была изображать, и обещал даже выделить ей охрану. По пути Ульрих и его спутники слегка выпили, в Шато-д’Оре еще добавили, потом началась битва с монахами, наступление войск герцога — словом, за это время не то что Ульрих, но и Марко не имел возможности проверить, что произошло с Мартой.

А случилось следующее. Аббат де Сен-Жакоб откомандировал с Мартой двух здоровенных конных монахов, выделив ей помимо ее вьючного битюга еще и доброго верхового коня. В шальварах ехать можно было и с верховым седлом. Монахи рассчитывали догнать Ульриха и остальных рыцарей, передать им восточную красавицу, а потом вернуться в монастырь. Ехали они днем, по главной дороге, при этом были хорошо вооружены на всякий случай. Поверх ряс имели кольчуги, тяжелые рыцарские шлемы, а также мечи, луки и копья.

Две-три мили от Визенфурта прошли на рысях, потом, чтоб кони отдохнули, перешли на шаг. По бокам ехали монахи, в середине — Марта, а сзади трусил битюг, которого за длинный повод привязали к седлу Марты. Солнце уже давно прошло полдень, но жара не спадала. Марта в ее восточном одеянии чувствовала себя неплохо, а вот монахи в своем снаряжении здорово упрели.

— Брат Люций, — обратился один из них к товарищу, утирая потное лицо, — нет ли у тебя баклаги с водой?

— Нету, — хмуро ответил брат Люций, слизывая языком каплю пота, повисшую на кончике его крючковатого, помятого в драке носа. — А все отец Марсий, будь он неладен! «Не дам, не дам!» — будто у него сто цехинов просили! Знает же, старый хрыч, что у нас фляги не тем наполнены…

— Вино сейчас не пойдет! — с сожалением сказал его товарищ. — С вина сейчас развезет…

— Да нет, брат Теренций, почему же? — не согласился Люций. — Ежели бы холодненького из погребка, да в теньке… Господи, прости рабу твоему!

— Может, у этой басурманки что припасено? — спросил Теренций.

— Может, только как попросить? Она ведь ни черта не понимает! — А Марта действительно так боялась угодить к маркграфу, что ни разу за все время, проведенное в монастыре, не сказала ни слова, весьма умело делая вид, что ничего не понимает, — реагировала только на жесты.

— Неужели мессир де Шато-д’Ор так и не научил ее говорить по-нашему? Ведь небось сколько ехали из этой Палестины?!

— Э-э-э, брат Теренций, да какая ему в том надобность? Что он с ней о спасении души, что ли, беседовал? С христианкой — это блуд, грешное дело, а с басурманкой — ничего, и молчком сойдет!

— Интересно, а она красивая?

— Попробуй, размотай ее! Потом мессир Ульрих тебе за нее башку снесет и отправит на блюде его преосвященству аббату…

— Свят, свят, упаси Бог! — закрестился монах.

— Хотя баба она, конечно, увесистая! — хмыкнул Люций. — Вон задница какая — во все седло. И спереди тоже ничего, что кочаны капустные…

— Не грешите, брат Люций, — хихикнул Теренций, иронически называя приятеля на «вы», — не растравляйте свое сердце плотским вожделением, о Боге думайте, ибо дьявол искушает вас!

— Можно подумать, что тебя он не искушает! — облизал губы Люций.

— Не буду! Но знаешь, когда видишь этакое пышное создание Божие, молитвы на ум не идут…

— С каких пор тебя на толстух потянуло? — удивился брат Люций. — Твоя вдовушка Тереза, помнится, худая была, как розга…

— С Терезой я уже не грешу, — скромно потупился Теренций. — Теперь у меня есть одна борзая кобылка из трактира Жана Профитера… Там такие окорочка, что пальчики оближешь!

— У Профитера? — почесав рукоятью плетки кадык, произнес Люций. — У него окорока завсегда слишком жирные…

— Ха-ха-ха! — заржал Теренций. — Ты не понял, брат! Я имел в виду окорока моей красотки. Да ты ее знаешь! Это Луиза, рыжая такая, с двумя подбородками… Вспомнил?

— А, эта! Эту помню, я год назад сам спал с ней… Ляжки у нее есть, ты прав!

— Ну вот, — втянув носом воздух, произнес Теренций, — чуешь, дымком тянет? Этот от «Нахтигаля»!

— Разве мы уже подъезжаем? По-моему, еще порядочно ехать.

— Там пекут такие пироги, знаешь ли… — Теренций даже причмокнул. — И колодец там хороший, водички попьем… Заедем, а?

— Заехать-то можно, — нерешительно произнес Люций. — Только ведь знаю я тебя! Пойдешь водичку пить, напьешься, скажешь: «Брат Люций, а не подкрепиться ли нам на дорожку?» Само собой, подкрепимся, а потом и причастимся для бодрости. Ну, раздавим кувшинчик, а там выплывет из дальних комнат что-нибудь этакое, кру-у-гленькое, мя-а-конькое и полезет к брату Теренцию под бочок… А после и меня кто-нибудь во искушение введет, спаси Господь! И выберемся мы отсель только к ночи… Ночью-то здесь не больно весело, знаешь ли: Петер Конрад где-то шастает, Якоб Волосатый…

— Убили, говорят, Волосатого.

— Ну и спаси его душу Господь, если так… Только его никто уж не спасет, во пламени адском уж давно корчится…

— Ну так что — заедем?

— Бог с тобой, злодей! — махнул рукой Люций. — Поехали!

Они пришпорили коней и, поочередно подхлестывая лошадь Марты и битюга, галопом рванулись к «Нахтигалю».

Надо сказать, что заезжать в «Нахтигаль» Марте и хотелось, и не хотелось. Хотелось, потому что должна же она забрать оттуда свои сокровища, спрятанные в каморке! И хотелось ей на всю постоялодворскую жизнь со стороны посмотреть, как бы сверху. А не хотелось — по той простой причине, что ее там могли узнать. Правда, никто не видел, как она переодевалась в сарацинское платье, а чадра позволяла разглядеть только глаза, но Марте было все же страшновато! Тем не менее сказать что-либо монахам она не могла…

Доскакали до «Нахтигаля» довольно быстро. Мариус Бруно, увидев монахов, сопровождающих странное существо, которое даже видавшему виды хозяину постоялого двора казалось пришельцем из неведомых миров, выскочил на улицу. Во дворе немедленно столпился народ: выпучив глаза, разглядывали незнакомку. «А ну, как узнают?! — екнуло сердце у Марты. — Тогда хоть удавись, а сраму не оберешься!»

Но в своем одеянии она и впрямь была неузнаваема. В толпе ахали и охали, судили да рядили, особенно бабы:

— Ой, ктой-то?

— Мужик, должно, штаны на ем!

— А задница-то бабья…

— Там не разберешь, полотна-то сколь! На три рубахи хватит…

— Это не полотно вовсе, шелк поди…

— Небось прыньцесса…

— А рази ж и у них прыньцессы бывают?

— Прыньцессы везде бывают. А эта — сарацинская…

— А сказывали, в ихней земле с песьими головами люди живут…

— Нешто не видишь, глаза-то человеческие…

— А может, она только головой человек или — глазами, а остальное — звериное?!

— Замотали-то вишь как!

— Бусурманского ведь рода, чтобы христиан не смущала…

— И как святые отцы не боятся с ней ездить?

— Они от Бога святы, им не страшно. Их Господь пасет…

— А нешо мы не християне? Господь всех пасет…

— Так святые отцы ему во ангельско войско предназначены, их особо холят, вроде как господа — латников…

— Гля, слезают уже! Ну-ка, подадимся отсель от греха, а то еще порчу наведет бусурманка-то…

— И то верно…

Толпа подалась в сторону. Монахи с боков, Марта посередке прошли в двери постоялого двора. Хозяин, Мариус Бруно, радушно улыбаясь и низко кланяясь, поцеловал монахам руки и, когда его снисходительно перекрестили, пустил слезу умиления.

— Чего изволите, святые отцы? — подобострастно спросил Бруно. — Время пообедать по-хорошему…

— Ты прав, — согласился брат Люций, — только подай-ка нам в отдельной комнате, потише где, поспокойнее… Чтобы пищу принять с благолепием, без мирской суеты…

— Извольте наверх, святые отцы, прошу… — засуетился Мариус Бруно.

Поднялись наверх, в ту самую комнату, где вчера ночью пировали Ульрих и бароны. Бароны, как известно, уже рано утром уехали в Визенфурт, и после них пришлось изрядно прибирать; сейчас все тут было чисто и опрятно.

Марте почему-то стало смешно; она вспомнила, как ее сюда внес Марко и как она лежала в луже мочи, и как Марко, уложив ее на стол… Но стыда не было. Марта уже не умела стыдиться таких воспоминаний. Просто было смешно вспоминать вчерашнее…

Монахи уселись за стол, жестом указали Марте, чтоб она тоже уселась, и деловито принялись заказывать.

— Значит, так, — начал брат Люций, — жбан пива, холодного… Это раз. Гуся жареного с чесноком, два! Лапши пожирнее, окорочок попостнее — три!

— Рябчиков копченых штук пять, — добавил Теренций.

— Шесть, брат Теренций, три тебе и три мне…

— Верно! Луку, капусты квашеной, яблок моченых…

— Хлеба каравай, сыру четверть круга… Хватит, может?

— А вина? — спросил Мариус. — Вина не угодно ли?

— Пару кувшинов, похолоднее, — милостиво согласился Люций.

— А даме? — спросил Мариус.

— А черт ее знает, прости Господи! — отмахнулся Люций. — Кто ее знает, чего они едят, сарацинки эти… И не спросишь, не понимает… Ладно, свинину ей не давай, это они не едят, я точно знаю. Вина тоже не надо, не пьют они, Аллах запретил или Магомет, не помню! Каши ей навари из отрубей, съест, должно быть…

Проворные слуги довольно быстро уставили стол выпивкой и закуской. Монахи, потирая руки, взялись за еду, деловито оприходовали гуся, рябчиков, кружку за кружкой дули вино и пиво, смачно хрустели мочеными яблоками…

Марта, которая, вообще говоря, была не прочь поесть, вынуждена была глотать слюнки, но не притронулась даже к отрубям — ведь для этого ей нужно было открыть лицо. В комнате то и дело появлялись слуги с новыми подносами, уносили и приносили новые закуски, нередко заглядывал и сам хозяин. Да и монахи, какими бы они ни были невежественными, уж наверняка не спутали бы свою землячку с сарацинкой.

— Гляди-ка! — ахнул пьяноватый брат Теренций. — А ведь не ест ничего басурманка…

— Может, у них пост какой? — предположил Люций. — А может, им и отруби нельзя?

— А-а! — догадался Теренций, глодавший гусиную ножку. — Есть-то она, может, и хочет, да морду открыть боится! Грех, видишь, по-ихнему!

— Язычница! — понимающе сказал Люций. — Надо бы окрестить ее в веру истинную… Эй ты, бусурманка, жрать хочешь? Ням-ням-ням! Не понимаешь? У-у-у, морда эфиопская!

— Не хочет есть, и не надо… — сказал Теренций. — Насильно кормить не будем, а то еще графу скажет, что обижали, ежели морду ей размотаем…

— Нет, насильно не будем, — аппетитно рыгнув, согласился Люций. — А то еще удавится или еще чего с собой сделает, а нам отвечать…

Монахи уплели все, что было на столе, не забыв даже миску с отрубями, предназначенную для Марты.

— Уф-ф-ф! — поглаживая пузо, довольно пыхтел Теренций. — Господи, благодарю тебя за хлеб наш насущный!

— Слава тебе, Господи! — протяжно пустив ветры, произнес Люций. «Тьфу, бесстыдник», — хихикнула Марта про себя и остро пожалела, что не может сейчас открыться и составить монахам компанию — в еде и выпивке, а потом и во всем прочем, ко всеобщему удовольствию… Ей не привыкать обслуживать и двоих сразу, и даже троих… А монахи ребята хоть куда!

— Как бы насчет вздремнуть, а, брат Люций?

— Вздремнуть бы не мешало. — Люций сонно моргнул. — До вечерка…

— А лучше — до утречка… — сладко зевнул Теренций. — Эй, хозяин!

Мариус Бруно возник словно из-под земли.

— Чего изволите?

— Нам бы в кроватку, — жеманно попросил Теренций, — на перинки…

— Прошу! — Предупредительно поддерживая монахов под руки и непрестанно кланяясь и лебезя, Мариус Бруно проводил монахов по лестнице, провел через двор и довел до дверей комнаты в том самом здании, где прошлой ночью Марко и Марта чуть не угодили под самострел и вдруг установили между собой родственную связь. Комната была та же: на стенах виднелись свежие отметины от стрел.

Монахи улеглись и почти сразу же захрапели, да так, что стекла в окнах задребезжали. Марта, чтоб унять голод, выпила две кружки воды из бочонка, стоявшего в углу комнаты. Вода была свежая, но есть захотелось еще больше.

«Если они не привезут меня в Шато-д’Ор к утру, — горестно подумала Марта, прислушиваясь к песням своего живота, — я подохну с голодухи… Надо же было Марко забыть про меня… Почему они не заехали сами?» А вдруг Ульрих и Марко уже погибли, преданные монахами или маркграфом, а ее теперь везут не к Марко в Шато-д’Ор, а куда-нибудь в глушь, чтобы там, подальше от посторонних глаз, — прирезать. «А что? — испугалась она своих мыслей. — Ведь может так быть… Прирежут да в болоте утопят… „Сбежала, — скажут, — а куда, не ведаем!“ Да и искать-то уж, может, некому!» Марта вздохнула, всхлипнула и, утирая нос чадрой, стала тихо плакать о своей горькой судьбе, грешной и никчемной жизни…

Кое-как успокоившись, она направилась к распятию и начала молиться о том, чтобы все ее страхи не оправдались, чтоб Марко и Ульрих были живы и здоровы, а все их враги побеждены и посрамлены.

За спиной у нее тихонько скрипнула дверь. Она резко обернулась и увидела Мариуса Бруно. «Влипла!» — ахнула она и, вскочив на ноги, сказала: «Амен».

— Привет, красотка… — вполголоса произнес Бруно, поплотнее закрывая за собой дверь. — Стало быть, мы уже под сарацинку работаем?

— Хозяин, — взмолилась Марта, — не выдавайте меня, ради Бога!

— Да что ты, деточка, — сказал Бруно, — на кой черт ты мне сдалась… Ты лучше скажи, почему тебя так нарядили?

— Это мессир Ульрих и его слуга, хозяин… Они нарядили меня, чтоб меня не узнали в Визенфурте…

— Понятно… А как ты угодила к монахам?

— Они прятали меня у них, пока ходили к маркграфу. А потом аббат де Сен-Жакоб послал со мной этих в Шато-д’Ор… Хозяин, а с мессиром Ульрихом вы сегодня не видались?

— Они проехали мимо… — сказал Бруно. — И этот мужик, который имел тебя на столе, был с ним, только одет он был как рыцарь.

— Внял Господь моим молитвам! — пробормотала Марта.

— Чего? Ты что, об них молилась? С каких это пор ты стала молиться за тех, с кем спала?!

— С мессиром Ульрихом я не спала… — обиделась Марта. — А с Марко… Я же не знала, что он мой отец!

— Так он назвался твоим отцом? Черт побери, это удача…

— Почему?

— А ты забыла, сколько должна мне, а?

— Не ведаю, хозяин, ей-богу, порота и сечена, а считать не учена.

— Должна ты мне, старушка, три цехина! Поняла? Плати долг и вали к отцу или хахалю, кто он там тебе… А нет — скидывай эту рухлядь и иди работать, к вечеру мужиков наедет — будь здоров! Не то выдам, поняла? В «черном углу»-то бывала уже поди-ка?

— Бывала… — Марта вспомнила, как майстер Вальтер порол ее кнутом на площади в Визенфурте, и ей стало очень скучно.

— А в этот раз, помяни мое слово, тебе не пятнадцать ввалят, а пятьдесят. Уж и помрешь, а пороть не перестанут…

— А если отдам, тогда свободна? — спросила Марта, вспомнив о своем кладе, ведь там и было три цехина да еще семь серебряных монет, да еще перстенек… — Пойдемте, хозяин, отдам я вам долг, — сказала Марта.

— Что? Откуда у тебя деньги? Воровала? Идем, покажешь!

Мариус, разумеется, с самого начала шел с намерением отобрать у Марты деньги и объявить, что в счет долга ворованные деньги не входят. Но, не желая торопить событий, Марте этого не сказал. Марта в своих восточных одеждах семенила впереди, а за ней шел Бруно, время от времени поправляя нож, болтавшийся у него на брюхе. Выйдя из гостиничного дома, они обошли конюшни и оказались на заднем дворе трактира, где между двух дровяных сараев находилась сколоченная из досок клетушка, в которой прежде обитала Марта.

В клетушке было полутемно, пахло кошками и гнилым тряпьем. Марта прошла в самый конец клетушки, разрыла солому. Под ней белел приметный камень, а под камнем, присыпанная землей, находилась дощечка, прикрывавшая ямку. Марта раскопала ямку и вынула оттуда маленький кожаный мешочек, где и находилось ее сокровище…

— Вот, смотрите, хозяин! — сказала она и простодушно протянула ему мешочек. Мариус взял кошелек, высыпал на ладонь монетки и перстенек, спокойно подбросил их, поймал, затем поочередно попробовал цехины и серебро на зуб и сказал:

— Ворованные они у тебя, девка, и перстень тоже ворованный! Не пойдет…

— Как не пойдет?! — не веря своим ушам, произнесла Марта. — Я их заработала… Заработала я их!

— А ты еще заори, что тебя грабят! — посоветовал Мариус. — Народ собери, пусть увидят, какая ты сарацинка…

— Отдай деньги! — взмолилась Марта. — Или возьми, да отпусти!

— Нет, молодушка, — криво улыбнулся Мариус, — скидывай эти одежки да иди к гостям, шлюха! А ты думала, стерва, отпущу я тебя? Ишь ты!

— А монахи как же? — спросила Марта, на глаза которой наворачивались слезы…

— Монахи-то? — хмыкнул Мариус. — Монахи не скоро проснутся, я им чуток порошка дал, сонное зелье… К завтрему только очухаются, а о тебе скажу — сбежала ваша сарацинка, и все! Поверят!

— А мессир Ульрих с Марко хватятся?

— Не хватятся, им не до тебя, — уверенно заявил Мариус. — Слышно, мужики сказывали, воевать они с епископом будут. Епископ под Шато-д’Ор войско привел, сорок тыщ! Не устоять Шато-д’Ору-то… Так что не спеши туда, а то пришибут ненароком.

Марта зарыдала. Ее красные, обвисшие от пьянства щеки замалиновели, по ним ручейками побежали слезы. В голос она ревела только, когда ее били, чтоб разжалобить того, кто бил, в других же случаях плакала тихо, кусая губы и изредка всхлипывая. Ей не привыкать было терпеть и душевную, и физическую боль — получать удары, валяться по уши в грязи, слушать грязные слова… Но тут ее вдруг втоптали в грязь, когда она считала, что уже отмылась от нее, ее ткнули носом в дерьмо, когда она думала, что больше никогда не будет его нюхать. И потом ее обвинили в воровстве, а она не крала этих денег, она заработала их пусть грязной, подлой, но все-таки работой. Перстенек, правда, действительно ворованный, но ведь не в нем дело, а в принципе. И взбешенная Марта бросилась на хозяина, квелая и неуклюжая баба — на рослого матерого мужика. Она хотела вцепиться ему в рожу, в бороду, выцарапать глаза… Но Мариус ткнул кулаком, и Марта, словно подушка, шлепнулась о стену клетушки.

— Ах ты, стерва поганая! — прошипел Мариус, презрительно разглядывая Марту, из носа которой ручьем текла кровь. — На хозяина руку поднимать?

Он цепко ухватил Марту за грудки и, подняв на ноги, наотмашь хлестнул своей тяжелой ладонью по щекам. Справа! Слева! Справа! Слева! Потом кулаком в зубы, еще кулаком под ребро, еще по лицу! Марта только ахала и стонала под этими жестокими ударами… Но злоба ее не угасала. Получая удар за ударом, она все тянулась к бороде и глазам Мариуса. Ее пятерня дотянулась-таки до щетинистой щеки хозяина, и острые нестриженые ногти чиркнули по коже, разодрав ее до крови. Озверев от боли, Мариус принялся бить ее еще сильнее, сшиб на землю и стал пинать ногами. Марта, подставляя под удары бока и плечи, обдирая руки о мелькающие у лица сапоги из жесткой воловьей кожи, закрывала голову, одновременно пытаясь схватить его за ногу. И ей удалось это! Она обхватила сапог кабатчика мертвой хваткой и, дернув изо всех сил, свалила его с ног. Взревев как медведица, она шмякнула его кулаком по лицу и с радостью увидела, как у кабатчика из носа хлынула кровь. Навалясь на Мариуса всем телом и не давая ему приподняться, она вцепилась ему в волосы, пытаясь добраться до глаз. Мариус остервенело барахтался и извивался под ее мощной тушей, хрипел и молотил ее свободной рукой по голове. Но, лежа на спине, сильно размахнуться он не мог, а баба тем временем клочьями рвала ему бороду и волосы… Внезапно Марта вспомнила, что рука-то у нее не одна и что левой рукой она сможет дотянуться до того, что спрятано у Мариуса в штанах… Но вместо члена левая рука ее нащупала рукоятку ножа, висевшего на поясе кабатчика, и она стремглав выхватила его из ножен. Мариус попытался сдержать ее руку, но не смог. Марта успела переложить нож в правую руку и, испустив злорадный рык, всадила нож в горло кабатчику, прямо под обросший бородой кадык…

— Ы-ых! — Мариус просипел что-то. Из глотки у него хлынул фонтан крови, и он с хрипом выпустил изо рта несколько кровавых пузырей. Лицо его посерело, глаза остекленели… Но Марта этого уже не замечала: несколько минут она с яростью всаживала в кабатчика нож, удар за ударом, кромсая его лицо и превращая в бесформенную массу.

Первыми же ударами она вспорола Мариусу щеки, потом выколола глаза, отрезала уши и нос. Вонзая нож, она, сладострастно пыхтя, проворачивала его в ране, разрывая края, выворачивая кости и куски мяса. Безумея, она словно в сладостном сне терзала его, продолжая свое дело и после того, как вся голова Мариуса была уже изуродована так, что живого места на ней не оставалось. Искромсав на нем одежду, она обнаружила живот хозяина и с превеликим наслаждением вонзила нож под пупок; держась обеими руками за рукоять, вспорола его снизу доверху, после чего, запустив в брюшину руки, стала выбрасывать наружу внутренности, в экстазе повизгивая и рыча от восторга. Схватив в руку член и мошонку своего бывшего хозяина, она откромсала их от тела и, с безумным смехом помахав, всунула в изуродованный рот трупа…

— Пососи, пососи, вонючая тварь! — задыхаясь от торжества, прошипела Марта. — Помнишь, как я его сосала!

Она перевернула выпотрошенное тело на живот и еще раз воткнула ему нож в спину.

— Погоди-ка, — сказала она с безумным огоньком в глазах, — я еще и не такое тебе устрою!

Она нашла в соломе довольно толстую заостренную палку и воткнула ее в задний проход убитому…

— Вот так! Вот так! — проталкивала она кол так, чтоб он уперся в земляной пол. Это было последнее испытание, которому подвергся бывший Мариус Бруно. Фантазия и ярость Марты иссякли, и она без сил плюхнулась на солому, забрызганную кровью и усеянную кровавыми ошметками и кусками мяса. Медленно трезвея от своего буйства, она постепенно стала приходить в себя… Некоторое время сотворенный ею беспорядок казался ей чуть ли не прекрасным, затем явилось беспокойство, а за ним страх, перешедший в леденящий ужас.

— Господи, Господи, Боже мой, да что же я натворила-то???!!! — взвыла Марта и заплакала, размазывая по лицу кровь и слезы. Она была вся в крови — и чадра, и шальвары, и платье. Лицо в синяках и ссадинах, руки, ноги, шея, спина — все ныло. Щеки горели, в носу запеклась кровь, мочка левого уха была надорвана. Страх парализовал ее, она сидела мертвая и безучастная. Не возмездия она боялась, ей было страшно себя самой. Как она могла решиться на такое? И вспомнила: было у нее уже такое, было! Когда, отбиваясь, она ударила барона по голове кузнечным молотом… Парализованная страхом, она даже не попыталась убежать. Слуги, набежавшие со всех сторон, били ее чем попадя, рвали за волосы, хлестали плетьми, лупили палками… Хотелось одного, чтоб скорей убили… Еще раз дожидаться этого? Ну нет! Бежать! Немедленно, сейчас же!

Она лихорадочно начала собираться: нашла свой узелок с перештопанной одеждой, сбросила с себя все сарацинское, переоделась, подобрала свой кошелек и деньги, вытащила и кошелек Мариуса, набитый сегодняшней выручкой. Забрала нож, кресало и трут, выпавшие из кармана кабатчика во время драки… Кресало навело ее еще на одну безумную мысль, которая, впрочем, возможно, была и осознанной — поджечь сарайчики и клетушку. Чиркнув искру на трут, она раздула огонь и, подпалив солому, опрометью выскочила из своего бывшего жилища.

Никто не попался ей навстречу. Она добежала до изгороди, отделявшей постоялый двор от леса, и, неуклюже перебравшись через жерди, бросилась под спасительное прикрытие деревьев. Бежала она туда, куда ее пускали деревья — напролом, не видя и не слыша ничего вокруг. Провалилась в какой-то овражек и, проломив кусты, скатилась на самое дно, в густые заросли крапивы. Это стоило ей не одного десятка жгучих волдырей и расчесанной до крови кожи. Выбравшись из овражка, она оказалась на берегу чудесного, прозрачного, как слеза, ручейка. Марта умылась, напилась ключевой воды, перевела дух и немного успокоилась. Солнце уже светило сквозь частокол стволов, не поднимаясь над верхушками. Пели какие-то птицы, но соловьи помалкивали… Где-то на западе, там, где садилось солнце и откуда бежала Марта, высоко в небо вздымался столб дыма.

«„Нахтигаль“ горит! — поняла Марта. — Небось не сразу заметили, что я его подожгла… а теперь и потушить уж нельзя!» И ей стало весело: сейчас там, в «Нахтигале», в этом ненавистном клоповнике, паника, там мечутся с ведрами и баграми, ищут хозяина, постояльцы бегут кто куда, орут, вопят, лезут из окон, ломятся в двери! «Вот потеха! — усмехнулась Марта. — До утра, поди, пробегают… А все я, я им пятки подпалила, будут знать, будут знать, сволочи!» Ей вспомнились все эти ненавистные рожи — поварихи, служанки, портомойки и посудомойки, с которыми она цапалась и дралась. От каждой ей пришлось претерпеть обиду: одна ошпарила ее кипятком, да еще смеялась при этом, другая прищемила пальцы дверью, третья так обидела словом, что Марта не сумела ей ответить… Да что там! Все насолили… Мужики, эти ненасытные сластолюбцы, тоже заслужили красного петуха! Все эти морды, бороды, лапы, все любители подержаться за бабье мясцо, потискать, полапать, прижать, засунуть… — как же надоели они ей! Пусть-ка у этих кабанов яичница в штанах изжарится!

Марта улыбнулась своим мыслям. Лежа на спине и глядя в темно-синее, с прожилками перистых облаков небо, она залюбовалась его странной манящей красотой…

Странно, что это простое сочетание газов, туманов и прочих субстанций во все века так привлекало к себе человека, независимо от того, какова его земная юдоль. Небом любовались поэты, художники, музыканты — те, кто имел на это время и кому, в общем-то, положено было им любоваться. Небом любовались вожди, полководцы, сильные мира сего, которые всегда ходили с высоко поднятой головой — им это сам Бог велел. Небом интересовались деловые люди: астрономы, штурманы, церковники, астрологи, позднее — летчики и космонавты: небо было для них в некотором роде полем деятельности. Удивительнее, что на небо глазели те, кому, в общем-то, по чину это было не положено: рабы, выползая из рудников, мужики, разгибаясь от сохи, работяги времен позднейших, оторвавшись от станков и баранок пятитонок. Небо было бесплатное — ничье. На небе были боги, и туда все мечтали попасть после смерти. Как-то забывалось, что с неба иногда падает град, разит молния, а в последнее время еще валятся бомбы, ракеты и другая более мелкая дрянь.

Но это будет потом. Пока что небом любовалась Марта, следя, как из голубого оно стало синим, затем фиолетовым, и кое-где на нем проблеснули звездочки. Марта отдыхала, успокаивалась, стараясь пока ни о чем не думать.

И вдруг совсем рядом, в кустах, треснула ветка. Марта испуганно вскочила. К ней шли люди… Это были лесные люди — бородатые, лохматые, завернутые в шкуры, с луками. Впереди шел человек, в котором Франческо или Андреа без труда узнали бы Петера Конрада.

— Ишь ты! — удивился Петер Конрад. — Разлеглась, значит, девушка… Чего ты, милая, здесь идешь? Тут места глухие, звериные… Заблудишься, так и к медведю на обед угодишь…

— Или к разбойничкам! — хихикнул кто-то у Петера за спиной.

— А кто ж тебя так разрисовал-то? — сочувственно спросил Петер, разглядывая распухшее лицо женщины, ее синяки и ссадины. — Обидел кто? Не из моих ли молодцов?

Петер грозно глянул на своих людей.

— Нет, не из твоих! — сказала Марта, приглядываясь к разбойникам и узнавая кое-кого, кто захаживал на постоялый двор. Кто меня обидел, тому я отплатила, а обидел меня Мариус Бруно.

Да ведь это Марта! вскричал один из разбойничков на голове его красовалась шапка из лисьей шкуры, а на плечах жилет из нескольких десятков шкурок кротов надетый на голое тело. — Это же Марта, шлюха из «Нахтигаля» Я с ней пару раз лежал.

— А я вот тебя не помню, браток… — Марта почесала лоб. — Рожа знакомая вроде, а не признаю… Помню, что с хромым другом ты к нам приходил, месяца три назад, верно?

— Верно! — заулыбался разбойник. — А имя мое и не вспоминай! Я тебе не назывался. А тут могу представиться по всей форме — Шарль меня зовут, а по кликухе Шатун. Ясно, что ты меня плохо помнишь, много нас там было…

— Ладно, — оборвал Шатуна Петер Конрад, — раз знаешь девку, скажи, хороший она человек или нет…

— Хороший, — сказал Шатун, — баба свойская.

— Тогда идем с нами, — сказал Петер. — Пока идем — рассказывай, отчего в лес удрала и почему «Нахтигаль» горит…

…Шли долго, ночь уже успела вступить в свои права. Тропа была узкая, тьма непроглядная. Только один факел несли — впереди, освещая затесы на стволах, обозначавшие тропу. За факелом тянулись и все остальные — гуськом. Марта шла рядом с Петером, вполголоса рассказывала ему все, что мы уже знаем. Петер сопел, вздыхал, качал головой…

— В Шато-д’Ор-то мне нельзя, не могу я тебя туда свести, — сказал Петер. — Неужто так этот Марко тебе по сердцу?

— Да отец он мне, отец! — простонала Марта. — Всю жизнь сиротой была, хочу, чтоб хоть один родитель недолго, да был!

— Э-эх! — вздохнул Петер. — Нешто такие разбойники, как я, бывают? Ну ладно, завтра день у нас побудешь, всех за гостеприимство отблагодаришь… Да и ступай к отцу! Вечерком подведем к самым воротам…

— Чем благодарить-то, у меня денег немного…

— Себе и оставь. Я не об том… Мужики у нас одни, без баб, сама знаешь… Уж выручи нас, бедных, не поскупись…

— А много вас? — спросила Марта. — Все, что здесь, или еще кто?

— Да семеро нас всего. Прими уж как-нибудь, а?

— Это можно… — сказала Марта. — И по два десятка за день бывало…

После полуночи пришли на гору, где Петер Конрад испугал Франческо и Андреа жестяным рупором. Разожгли огонь в очаге-землянке, стали варить похлебку.

— Паршивый день сегодня, — проворчал Петер. — Никто толком так и не попался…

— Жалеешь всех… — проворчал одноглазый разбойник, которого все звали Юрген. — Мужик ехал сегодня из Визенфурта, с деньгой, между прочим… А кто не велел его трогать?

— Мужик! Так он же сам сказал, что на недоимку собирал, неясно, что ли? Грех у такого брать!

— Гре-ех! — протянул Юрген. — Если грешить не хочешь, шел бы в монахи…

— У купца брать не грех, — поучал Петер, — на тех деньгах пота нет. Монаха тоже не грех обчистить — он за слово Божье деньги берет, а это не по-христиански. Господь всех торгашей из храма выгнал, стало быть, и грабить их не грех…

«Не грех, стало быть!» — почему-то успокоилась Марта и вдруг вынула из платья кошелек Мариуса Бруно и положила его туда, куда разбойники клали награбленное.

— Ты чего? — удивился Петер. — Не надобно нам этого… Мы у бедных не берем, понятно?! Чего просили — давай, а денег не надо, на что они!

— Да я просто не могу их держать… — хмыкнула Марта. — Стыдно мне с ними… Да и кошель приметный, найдут, так сразу поймут…

— Ладно, — согласился Конрад, — пускай лежит. Готова ли там похлебка, молодцы?!

— Готова… — зачерпывая вырезанной из липы ложкой густое булькающее варево из гороха и солонины, пробасил Шатун.

— На, — сказал Петер, вручая Марте ложку. — Хлебай, девушка!

Марта, с самого утра ничего не евшая, с удовольствием съела три тарелки, точнее, три глубокие глиняные миски похлебки и, сытая, уютно привалилась к плечу Петера Конрада.

— Славно у вас, — сказала она, обнимая его за плечо. — Ну чего, куда теперь-то?

— Это сейчас сообразим, — сказал Петер, вытаскивая из угла несколько звериных шкур и застилая ими земляной пол. — Вот тут и ложись…

— Погоди, разденусь только, — сказала Марта, стаскивая через голову платье и рубаху. На ее гладком, полном, но плотно сбитом теле молочного цвета уродливо багровели ссадины, синели и желтели следы пинков и ударов, полученных в драке с Мариусом. Сохранило ее тело и прежние обиды. На спине, ягодицах, ляжках и икрах, перекрещиваясь, темнели и розовели разной ширины полоски и рубцы — следы многочисленных экзекуций, перенесенных этой еще совсем молодой женщиной. Особенно уродовали ее широкую, сильную спину выпуклые багровые рубцы от кнута…

— Господи! — взревел Конрад. — Да нешто так можно человека тиранить, изверги! Неужто, прости Господи, их мать рожала? Девушка, милушка, да как ты все это снесла?

Разбойники, подавленные, стояли перед голой, несколько смущенной речью Конрада Мартой. Петер даже не мог удержать слез. Главарь плакал, будто видел впервые рубцы и синяки. Он подошел к Марте, бережно и нежно погладил своей грубой ладонью ее мягкое округлое плечо и сказал тихо:

— Дозволь тебя поцеловать, родная… — И осторожно, чтоб не поколоть ее своей жесткой бородой, прикоснулся губами к ее разбитым и распухшим губам, еще хранившим привкус крови… Марта, еще не ведавшая таких поцелуев, тут же испытала жадное желание принадлежать этому могучему чудищу, под грубой внешностью которого жила, оказывается, прекрасная, а быть может, и святая душа…

— Ляжем, ляжем сейчас, миленький! — пробормотала Марта, знавшая много похабных слов, множество способов принадлежать мужчине, но не знавшая, какие слова надо сказать здесь, человеку, который ее пожалел.

Шатун, как-то странно кхекнув, опустился на колени, склонил голову и поцеловал грязную, в глине и травяной зелени, исцарапанную ступню Марты. Разбойник Юрген, шмыгнув носом и подхватив безвольно висящую руку Марты, приложился к ней, словно к святой реликвии. И все прочие лесные люди, обступив Марту со всех сторон, пали на колени и, шепча молитвы, касались губами ее грязного, избитого, грешного тела, будто прося за что-то прощение.

— Святая! — шептал Петер Конрад. — Святая! Великомученица святая!

Марта стояла в окружении коленопреклоненных мужчин и, ничего не понимая, растерянно улыбалась, она гладила их по жестким рыжим, черным и белесым волосам, сто лет и более не мытым и не чесаным, теребила их бороды, в которых похрустывали высохшие веточки и стебли. Она стеснялась, но не наготы своей, ибо промысел ее уже давным-давно отучил от этого, а того неожиданного и непонятного ей отношения, исходящего от них добра, которое вдруг свалилось на нее как манна небесная. Впервые ее не хватали, а ласкали, не кусали, а целовали. Даже Марко был не так нежен, ибо грешил с ней от отчаяния и злости на самого себя, а потому — не жалел. И еще она не знала, не могла знать, как ответить на все это обожание, на этот гипнотизирующий групповой экстаз… Не умела Марта любить, не умела! Жизнь научила ее только отдаваться, а сейчас требовалось не это… И в душе ее поднялась такая тоска, такая буря, которую ее слабый интеллект объяснить не смог. Ни одно грубое, примитивное чувство, ни одна понятная ее разуму мысль не могли ей помочь, не годились все хорошие и добрые слова, которые она знала… И как всегда, когда ей было очень трудно, Марта стала тихо плакать, кусая губы и без того разбитые и изуродованные. Слезы градом катились по ее щекам, капали на головы разбойников, на их мохнатые куртки из звериных шкур. Ноги у нее подогнулись, и она медленно осела на руки разбойников, шепча:

— Добрые люди, добрые люди. О Господи, какие же добрые люди есть… Чем благодарить, чем благодарить-то вас, не знаю?! Спаси вас Бог, братики, спаси вас Боже! Да возьмите же вы меня, возьмите! Неужто за вашу ласку, да за доброту вашу, да за все… Неужто нельзя? Неужто Господь во грех это поставит? Берите, все берите, вся ваша…

Марта бессильно откинулась на шкуру и прикрыла веками глаза…

Петер Конрад тоже был в затруднении. Он жил не первый год на свете, но не испытывал ничего похожего. С остальными разбойниками творилось то же самое. Привычка смотреть на женщину как на вещь, которой можно либо долго пользоваться, если она хорошая и удобная, либо выбросить, если она уже не устраивает почему-либо, была в те времена нравственной нормой. А на женщину общего пользования, которой и была Марта, независимо от причин, заставивших ее этим заниматься, смотрели как на сосуд дьявольский, как на живое мясо. Но сейчас все, что навалилось на этих туповатых, почти диких людей, выброшенных даже из того примитивноорганизованного общества, которым была феодальная система, было так непонятно и загадочно, что их дремучие мозги, их замшелые души замерли в нерешительности. Все они верили в Бога или уверяли себя, что верят. На самом же деле все их представления о Боге, о душе и прочих абстракциях были сверхпросты и основаны лишь на том, что они видели своими глазами. Господь Бог представлялся им чем-то вроде короля над королями, неким верховным феодальным иерархом, который правит мудрее всех, волен карать всех и вся — графов, епископов, королей, купцов и прочих, или — не карать. Они не боялись греха, потому что надеялись откупиться от него. Они рассчитывали обмануть Бога, несмотря ни на что… А тут пришло странное чувство вины. И это они, битые жизнью, битые морально — до полного закостенения всех хороших чувств — и битые физически — до полного продубления кожи. С раннего детства на их спины и задницы обрушивался целый град ударов плетьми, розгами, ремнями, пинков, тумаков и прочего. Их в свое время заставляли валяться в ногах, лизать хозяйские сапоги, кланяться, кланяться и кланяться! Да и, в сущности, все они остались жить чисто случайно. Сколько у каждого из них было братьев и сестер, которые умерли, еще не начав говорить! Сколько смертельных, непонятных и неизлечимых хворей прокатывалось по Европе! Сколько людей гибло от невежества, тупости, собственной глупости! Они выжили, но выжили полулюдьми, с получеловеческим сознанием. И вот все это перевернулось, повернулось какой-то невидимой ранее стороной, преобразилось, освещенное волшебным голубым лучом, и семь грубых мужчин, убийц, безжалостно разбивавших купецкие черепа кистенями, рыдали пред голой некрасивой и растленной женщиной только потому, что вдруг увидели в ней человека! Божье озарение, да и только. А ведь до эпохи Возрождения было еще ой как далеко!

Но не будем непомерно идеализировать их. Не ведая, как выразить свою благодарность разбойникам, Марта просто предложила им себя… А они, тоже не ведая, что могут сделать для этой настрадавшейся в жизни невезучей женщины, приняли то, что она им принесла в дар… Не стоит описывать все это подробно. Покинем разбойничью землянку. Пусть люди, еще не доросшие до высоких чувств, взаимно выразят их, как смогут…

Марта осталась у разбойников за хозяйку. Она неожиданно испытала желание бурно трудиться и теперь ежедневно ждала своих мужей «с дела», неутомимо трудясь — приводила в порядок землянку, собирала грибы и ягоды. Но однажды никто в землянку не пришел.