— А ночью воны не воюють, — сказал сержант. — Я ще ни разу не бачив, щоб ганцы наступали ночью, Ночью воны тильки стреляють для успокоения души та люстры подвешивають, щоб у темноте к ним никто, не дай боже, не сунулся. Зато утречком снова пойдут. Як по расписанию.

Люстрами Цыбенко называет осветительные ракеты, которые высоко в воздухе выпускают маленький шелковый парашютик. К нему подвешена медленно горящая свеча из какого-то порохового состава. Свет ее настолько ярок, что, по словам сержанта, иголку на земле можно найти, А из парашютиков получаются отличные носовые платки.

Мы сидим на краю окопа, отдыхаем после разгрузки машин. Пока я отводил немца в станицу, ребята, оказывается, углубили ячейки, кое-где соединили их ходами сообщения. Для усиления нашего фланга оборудовали позиции еще для двух противотанковых пушек. Пушки уже стояли на своих новых местах. Одна из них — недалеко от сгоревшего танка, позади нашей ячейки.

На двух ЗИСах нам подвезли сухой паек — сухари, сахар и шпик — и противотанковые гранаты. Наш разбитый ДП заменили новым.

— Таперича в нас позиции хоть куда, — толковал Цыбенко. — Натуральный укрепрайон по всем правилам. Воевать можно. И вы у мене хлопцы що надо. Понятно таперича, що такое е танк и с чем его кушають?

Вася рассказал мне, что все четыре фашистских T-III по ту сторону железнодорожного полотна были расстреляны сорокапятками, но они успели уничтожить три пушки вместе с расчетами и нескольких бронебойщиков, В нашем стрелковом взводе потери небольшие — пять человек. Четверо из второго и третьего отделений и один из первого.

— Кто?

— Миша Усков. Снаряд прямо в ячейку. Вот все, что осталось…

Он кладет мне на колени приклад карабина с вырезанными ножом инициалами «М. У.»

…Мишка Усков…

Боли нет. В сознании такая пустота, что оно только механически отмечает: «Усков. Мишка Усков. В классе сидел в третьем ряду у окна…»

— Остальные из третьей и шестой школы, Артюхов, Багиров, Саламатин и Федосов. Я их почти не знаю, Ну а ты как? Сдал немца?

— Поужинаем? — предложил Вася.

— Нет. Не хочу.

Я привалился боком к стенке ячейки и закрыл глаза. И сразу же уснул, глубоко и темно.

Проснулся от холода. Тело закостенело так, что с трудом выпрямился, Казалось, даже суставы потрескивают. Вася еще спал, подложив под голову пулеметные диски.

Вся долина была затянута серым туманом. Густая роса лежала на траве, на пожухлых листьях кустов, на металлических частях пулемета, Чтобы размяться, я побежал к подбитому танку.

Трупы немецких пехотинцев все так же лежали черными буграми на пролысинах выгоревшей травы. Только оружия у них уже не было, — видимо, его собрали наши.

Согревшись, я перешел на шаг. Я шел и думал: что же самое страшное в этом покрытом трупами, молчащем поле? Оказывается — ничего! Это настолько невероятно, что уже не воспринимается чувствами, не доходит до них. Смотришь как-то невозмутимо, как на необходимую принадлежность военного пейзажа, как на камни, траву, кусты. Даже обычного неприятного чувства, которое я всегда испытывал при виде покойников, здесь не было.

Танк стоял мрачной обуглившейся громадой. Резиновые обоймы гусеничных катков сгорели дотла, превратившись в серый пористый пепел. Металл у воздухозаборных жалюзи вспузырился. Оплавились бачки, прикрепленные на корме. Покоробились брызговики, Я взглянул под днище, стараясь найти места, куда вошли снаряды.

— Красиво? — сказал кто-то рядом со мной.

Я обернулся.

Сзади стоял высокий солдат с петличками артиллериста на воротнике гимнастерки. Засунув руки в карманы брюк, он посматривал то на меня, то на танк.

— Это вы его так?

— Нет, соседи. Вложили снаряд прямо в бензобаки. Мастера.

— А те, на шоссе?

— Эрэсами.

— Что такое эрэсы?

— Реактивные снаряды, — объяснил солдат. — Бьют ими не из пушки, а со специальной установки на машине. Восемь штук в одном залпе. Ты что, с луны свалился? Ничего о «катюшах» не слышал?

— Слышал. Только не видел, как они работают.

Артиллерист усмехнулся:

— И никогда не увидишь, землячок. Они подходят незаметно, занимают позицию перед залпом и сматываются, как только отстреляются. Результат можно увидеть, а саму «катюшу» никогда. Новинка техники. Это вчера она термитными сыграла.

Он подошел к танку и пнул ногой провисшую гусеницу, Серые хлопья посыпались на землю с катков. Тихо звякнули траки, покрытые красноватой окалиной.

— Вот такие дела. Побольше бы нам, землячок, этих самых «катюш», не проперли бы они до Кавказа, Мы бы их еще на Украине в шлак перегнали. Давно воюешь?

Мне почему-то стыдно признаться, что вчера был мой первый бой, стыдно выглядеть птенцом перед старым фронтовиком. Хочется быть чем-то хоть немного похожим на него.

— Второй месяц, — соврал я. — А вы?

Он посмотрел на небо, на кусты, на подбитый танк, потом перевел глаза на меня.

— Второй год, С самого начала на казенных харчах, землячок. С самого что ни на есть начала. Призван в апреле сорок первого. От самой границы иду, от Станислава. И дай бог, чтобы удалось остаться живым до конца. Уж очень хочется увидеть, как мы их попрем назад, и как сдохнет этот самый фашизм в своей Германии.

Он достал из кармана кисет и еще какую-то штуку, очень похожую на небольшой снаряд, Аккуратно скрутил козью ножку и, положив кисет и снаряд на брызговик танка, насыпал в козью ножку табак из ладони.

— Не было еще такого положения в жизни, чтобы один человек работал, строил и радовался, а другой вдруг пришел и отнял бы у него все за просто так. Это, землячок, история. В школе небось проходил? Всегда страшным был конец у тех, кто пытался завоевать чужую землю. И славы великой это не приносило. И никогда завоевателю не удавалось долго удерживать завоеванное, если против него поднимался весь народ разом… Ты чего смотришь? А, любопытствуешь, что это за штука? Снаряд от немецкого ПТО, вот что это такое.

Он подбросил на грязной ладони снаряд, подхватил его длинными пальцами и отвинтил у снаряда донце. Внутри задымилось желтоватое фосфорное желе. Артиллерист сунул в него веточку и поднес к козьей ножке. Вспыхнул огонек. Крепкий чесночный запах расплылся в воздухе.

— Во штука. Никаких кремней не надо, — сказал он, закручивая донце, — выдумана для войны, а служит для обихода. И этот еще послужит, — ударил он кулаком по броне танка. — Металла в нем тонн двадцать, а то и больше. Добрая сталь. Десятка два тракторов или машин сделать можно. Я ведь на гражданке литейщиком был, знаю. Ну бывай, землячок. Заходи в гости, Моя хата рядом. — Он показал на ствол противотанковой пушки, торчащий из кустов, и ушел.

В ячейке Вася готовился к завтраку, В крышке от манерки у него сухари, нарезанное мелкими пластиками сало, кусочки сахару. Он уже успел сбегать к Тереку, принес котелок мутноватой илистой воды.

— Танком любовался? Давай садись, ешь. Этот еще ничего. Ты бы посмотрел, что за насыпью делается. Винегрет! У одного гусеницы начисто содраны, траки метров на пятьдесят разлетелись. Другие вообще не понять, где что… Правда, и наших они тоже поколотили. Мы-то в стороне от главного боя оказались. А там было жарко…

— Васька, в штабе сказали, что была только разведка боем, а не бой…

— Цыбенко тоже сказал так. Настоящий бой, наверное, будет сегодня. Сегодня они попрут.

Он медленно пережевывает сухарь, запивая водой. Потом вдруг спохватывается;

— У меня для тебя тут кое-что есть. Смотри!

Руки его ныряют в карманы и появляются оттуда с двумя пистолетами.

— Один мой, другой — тебе. Держи, Это «вальтеры».

Я беру пистолет. Рукоятка удобно вливается в ладонь, будто специально сделана для моей руки, указательный палец сам собою ложится на спуск, Маслянисто поблескивают плавные изгибы вороненой стали. Пистолет плоский, обтекаемый, холодный. Как я мечтал мальчишкой о таком!

— Откуда?

Вася молча показывает в сторону убитых гитлеровцев.

— Офицерские?

— Ага. Среди них был один унтер и один обер-ефрейтор… А у Цыбенко — «шмайссер». Такой автомат — закачаешься! Жаль, к этим нет запасных обойм.

Я прячу «вальтер» в карман и тоже принимаюсь за сухари и шпик. Потом рассмотрю пистолет. А вот поесть времени, может быть, и не будет.

От своих ячеек подходят к нам Витя Денисов, Лева Перелыгин и Гена Яньковский.

— Эй, пулеметчики! Слышали сводку? В Сталинграде фашисты прорвались к Волге, Наши ведут тяжелые оборонительные бои.

Несколько минут мы молчим. Новость оглушительна. К Волге! К той огромной реке, которая в сознании моем всегда связывалась с самым центром страны, с ее сердцем, к реке, о которой мы со второго класса учили стихи, о которой пелось и поется сейчас столько чудесных песен!

Ни разу в жизни я не видел Волгу, но она была всегда во мне рядом с Москвой, с Горьким, с Уралом и Ленинградом. Да разве может такое случиться, чтобы фашисты вышли на ее берега?.. Сказки! Может быть, и прорвались где-нибудь в одном месте, но их, конечно, отбросят. Черта с два они там долго удержатся! Ведь разнесли же их под Москвой прошедшей зимой, хотя они подошли так близко, что в бинокли видели окраинные дома и трамваи на улицах…

Я смотрю на ребят.

Витя Денисов здорово загорел, лицо у него обтянулось, огрубело. Взгляд мечтательных серых глаз стал жестким, или мне это кажется из-за низко надвинутой каски? Каска вообще сильно меняет выражение лица. И голос у него, обычно мягкий, стал громким, хрипловатым.

Вот Левка остался прежним. Загар не тронул его лица, на висках все те же хорошо знакомые мне голубые жилки, а губы как всегда готовы раскрыться в улыбке. Только в глазах затаенная грусть.

Зато Гену Яньковского не узнать. За месяц жизни в гарнизоне повзрослел, раздался в плечах. От наивности и всеверия и следа не осталось. Нахватался грубоватых солдатских шуточек и вворачивает их в разговор на каждом шагу. Каска лихо сидит на его голове, подбородок упрямо выдвинут вперед, обветренные до красноты скулы шелушатся. Никогда не думал, что он так быстро войдет в армейскую жизнь. Вот тебе и кузнечик! Увидели бы его сейчас в школе!

Ребята не так просто пришли к нам. Что-то они задумали. Есть у них какое-то важное дело к нам. Какое? Чего они мнутся?

Наконец Витя Денисов отводит меня за куст.

— Ларька, — говорит он, опустив глаза. — Я хотел поговорить с тобой еще позавчера, там, на горе… Да как-то не вышло… В общем, если со мной что-нибудь случится, напиши, пожалуйста, матери… А после войны зайди к ней. Она всегда тебя уважала…

Я обалдело смотрю на Голубчика. Неужели он это всерьез? Неужели наш комсорг струсил?

— Ну, чего смотришь? Чего испугался? Война есть война, — говорит он.

Я понимаю, что он прав, но все внутри сопротивляется этому. Вспоминаю слова Цыбенко: «На войне как себя чувствуешь, так и буде. Если радостно и на все тебе наплевать — значит, победа. А ежели начнешь копаться в себе, каждого выстрела боишься, каждой пуле кланяешься — дрянь дело…» Но ведь сколько я знаю Витю, он никогда не был мнительным, в школе всегда смеялся над разными глупыми приметами, которым мы верили перед экзаменами, над всеми этими пятаками, которые нужно держать в кулаке, когда вытаскиваешь билет, над узелками на носовых платках или над тем, что отвечать нужно идти только голодным. А тут…

— Так, значит, напишешь? — говорит Витя, Он расстегивает карман гимнастерки и вынимает из него сложенный вчетверо листок бумаги. — И эту записку перешлешь. Добро?

Я киваю и прячу записку в свой карман, В конце концов, это не предчувствие и не суеверие. Это предусмотрительность. Если бы вчера пулеметчик в немецком танке взял прицел чуточку ниже или снаряды пролетели на пять метров дальше… Где-то у шеи зарождается мелкая дрожь и холодком бежит вниз по лопаткам. Я не в силах ее подавить.

— Витя, а если со мной что-нибудь…

— Не беспокойся, сделаю то же самое. Но лучше бы ты написал что-нибудь.

— Нет, не хочу. Лучше без всяких записок.

Мы пожимаем друг другу руки.

Из-за гор поднимается солнце. Косы тумана, вытянувшиеся по всей долине, становятся прозрачными и быстро тают под его лучами. Ребята уходят к своим ячейкам.

Вася, подперев голову рукой, задумчиво сидит у пулемета.