— Таперича, хлопчики, сюда слухайте.

Мы сидим на перевернутых касках и смотрим на Цыбенко, Сержант прохаживается перед нами, запустив большие пальцы рук под ремень гимнастерки. Это его любимая поза. Видимо, так ему легче разговаривать с нами. Мы уже заметили, что если руки у него свободны, то он теряется, все время похлопывает ладонями по карманам или поправляет пилотку и даже говорить начинает нескладно, спотыкаясь на каждом слове. Но как только руки находят свое привычное место, сержант снова обретает себя.

— Таперича, хлопчики, сюда слухайте. Командование приказало нам стоять здесь вместе с курсантами до особого распоряжения. То есть приписывают нас к здешнему гарнизону. Будемо учиться воевать. Ежели герман начнет наступать на Эльхоту, будемо драться. Вы в мене парубки що надо, и оружия у нас на цилу роту. От так.

«Будемо драться…» Удивительно просто все это у него. Если бы сейчас было мирное время и нужно было пилить дрова, он, наверное, тем же тоном сказал бы: «Будемо пилити дрова…»

— А сейчас, хлопчики… — Он тычет пальцем в сидящих ближе к нему. — От ты… ты… ты… ну и ще ты, пийдете со мной за сухим пайком. Щоб добре воевать, треба добре и кушать. У солдата такий закон; ремень потеряй, обувку потеряй, шинелку потеряй, усе можешь потерять, кроме винтовки и ложки, Без винтовки и ложки немае солдата. Розумиете?

За трехдневный переход до Эльхотова мы так привыкли к Цыбенко, будто знаем его год, а то и больше. Мы знаем, что он — кадровый, то есть призван на военную службу был еще до войны. Знаем, что он родом из шахтерской Горловки и что у него два ранения. Первое — пулевое в правое плечо — он получил под Ростовом, а второе — осколок в грудь — через три дня после выписки из госпиталя в бою за Армавир, После этого он попал на лечение в наш город, и когда поправился и пришел в военкомат за направлением, ему приказали принять наш взвод. По профессии он шахтный электрик, а по воинской специальности — пехотинец. И лет ему сейчас двадцать шесть.

В Аушигере нам вместо получасового привала пришлось сделать остановку на три часа. Ноги были сбиты почти у всех. У кого-то в вещмешке нашлась полулитровая банка свиного топленого села, и алы, по совету сержанта, мазали им лопнувшие пузыри. Сокрушенно качая головой, он смотрел на наши окровавленные пальцы и болезненно морщился: «О це ж побачьте, яка комедия получается!» Долго что-то мозговал, почесывая затылок, и вдруг махнул рукой:

— А ну лягайте, хлопчики, спать, бо з вас днем таки солдаты зробляться, що курям на смех!

Мы повалились в высокие бурьяны, которыми заросла окраина селения, и через минуту все перестало для нас существовать.

Он поднял нас, когда на траву начала садиться роса, и заставил умыться в холодном ручье, протекавшем через поселок. Потом в синей рассветной мгле прочитал целую лекцию о том, как надо правильно оборачивать ступню портянкой. Он заставил всех раз десять разуться и снова обуться, пока не убедился, что мы освоили эту нехитрую науку. Затем мы, по выражению сержанта, «поснидали» тем, что нашлось в рюкзаках, и тронулись.

Трудно дался нам этот марш, вернее, первый в нашей жизни марш-бросок, потому что это был настоящий военный переход. По сторонам дороги вырастали то леса, то горы, то вдруг открывались небольшие долинки, плотно засаженные кукурузой. Мы спускались в тенистые влажные лощины и поднимались на высоты, обожженные солнцем. Сунжей назывались эти места. Это были даже не горы, это было предгорье Большого Кавказского хребта.

— Щвыдче, хлопчики, швыдче! — подбадривал нас Цыбенко. — От вже прийдемо до миста, тамочко мы дадим жизни минуточек на шестьсот.

И мы шли, от усталости не замечая ничего вокруг.

Мы прошли так старолескенские леса, осыпи каких-то громадных камней, пересекли вброд и по мостам речушки под названием Аргудан, Лескен и Урух, которые слабо текли куда-то в обморочной жаре, и снова поднялись на белую от солнца кремнистую дорогу.

— Дотягните только до Эльхоты, хлопчики, А там вже останется пара пустяков до того Орджоникидзе.

Плыли над нами белые облака, плыл раскаленный добела диск солнца, пот высыхал на спинах, оставляя на гимнастерках белые разводы соли. Жара и звенящая сушь стояли кругом, как бред. Дорога бежала вдоль подошвы горы, поворачивала вправо, поворачивала влево, и казалось, что сейчас, за этим поворотом, за этой вот осыпью откроется долгожданная долина и на ней станица Эльхотово, дремлющая в прохладной тени садов. Но мы огибали последний уступ, последний камень, и перед нами снова вырастала гора, и дорога снова вилась вдоль ее подножия, и так без конца.

И когда наконец мы дошли все-таки до Эльхотова, сил не оставалось ни на что, даже на радость. Мы просто упали на пыльную траву при дороге и лежали до тех пор, пока Цыбенко не разыскал штаб эльхотовского гарнизона, не оформил все документы и не вернулся назад. Из какого-то неведомого резерва мы получили еще по перевязи патронов, по зеленой стальной каске, и вот теперь нам должны были выдать сухой паек.

Выяснилось, что станичный гарнизон состоит из двух рот курсантов Орджоникидзевского пехотного училища, из нескольких батарей противотанковых пушек, а наш взвод придан им в качестве пехотного подкрепления.

Еще выяснилось, что если немцы пойдут на Алагир и Беслан, то Эльхотово обязательно попадет под удар, так как через него проходит дорога на важный железнодорожный узел Дарг-Кох.

И самая последняя новость, которую сообщил нам Цыбенко, вернувшись из штаба, была самой невеселой: немцы заняли Пятигорск.

— Теперь до нашего города они напрямик по шоссе… За каких-нибудь три-четыре часа, — сказал Витя Денисов.

— Черта с два! Их под Баксаном задержат, Дальше Баксана они не пройдут, — сказал Вова Никонов.

— В горах им покажут. Горы — это не кубанские степи, не разбежишься…

— Ты, что ли, в горах с ними воевать будешь? — вскинул голову плотно сбитый паренек, который в колонне все время шел впереди меня.

— А хоть бы и я! — ответил Вова, и на лице его появилось то самое выражение упрямства, которое я очень хорошо знал по спорам в классе.

— Говорят, они двигают сюда свои самые лучшие горнострелковые части, А ты что? Ты еще необученный, — усмехнулся парень.

— Научимся, не беспокойся. Не зря нас в гарнизон зачисляют.

— Посмотрим, как ты за штаны схватишься, когда начнется вся эта каша.

— Ты из какой школы? — неожиданно спросил парня Вася Строганов.

— Из шестой. А что?

— Да так… Просто мне интересно, А жил в городе где?

— У старого базара, на Почтовой.

— Что-то я там не видел таких, — сквозь зубы произнес Вася.

— Я тоже таких, как ты, что-то не замечал.

— Жаль, что я с тобой не встретился раньше, — сказал Вася.

— Интересно, что было бы, а?

— Я бы тебя научил.

— Чему? — вздернулся парень. — Чему, ну?

— Кое-каким хорошим вещам.

— Учи! — парень поднялся с каски и рванул ворот гимнастерки. — На! Начинай!

— Неохота воздух зря сотрясать, — ответил Вася.

Назревала обычная уличная ссора.

— Сядь, Юрченко! — дернули парня за гимнастерку друзья. — Охота связываться!

— А я не связываюсь. Он сам цепляется! — проворчал парень, садясь на место. — В тылу все храбрые.

— Хотел бы я знать, каким ты будешь в бою! — сказал Вася.

Юрченко побагровел и вскочил, В этот момент появился Цыбенко со своей командой и сообщил, что сухой паек выдали только на одни сутки, но зато с послезавтрашнего дня наш взвод зачисляют на котловое довольствие в гарнизон.

— А сейчас, хлопчики, строиться, та пиидем, побачимо нашу казарму.

Мы грузим на себя карабины, пулеметы, пулеметные диски, каски, вещмешки с бельем и сухим пайком, патроны, противогазы, сумки которых у некоторых ребят подозрительно морщатся (кажется, не один я вспомнил о Женевской конвенции), и идем смотреть нашу казарму. Черт возьми, неужели человеку нужна такая масса барахла, чтобы воевать?..

— Подъем!!

Я вскакиваю со скрипучего жесткого топчана. Быстро натягиваю брюки. В голове еще кружатся какие-то штатские сны. Вроде того, будто я пишу совсем неплохие стихи, одно из них даже было напечатано в республиканской газете, и учительница литературы, прочитав его, предсказала мне светлое поэтическое будущее. Брюки застегнуты. Начинается борьба с портянкой. Несмотря на аушигерскую лекцию сержанта, она крутится вокруг ноги, выскальзывает, оказывается почему-то слишком короткой, чтобы обернуть ступню. Если бы можно было одеваться медленнее, я бы, конечно, справился. Но одеться нужно ровно за три минуты.

Я закусываю губу. Ругаюсь шепотом. Изнемогаю.

Вдруг что-то получается, С трудом, по сантиметру, ноги пролезают в кирзовые трубы голенищ. Теперь гимнастерка, Я ныряю головой в хлопчатобумажный колокол. Внутри крепко пахнет потом, Надо бы выстирать ее, но некогда, некогда… Тактика, материальная часть, стрельбы, наряды — разве до одежды теперь?

Оделись уже многие. Они бегут к выходу из казармы, на ходу заправляясь. И как только они успевают? Вон и Генка Яньковский…

— Выходи строиться!

Утро ослепительно. Холодок расправляет смятое подушкой лицо, На зеленом травяном поле ровняет носки шеренга. Глаза ищут грудь четвертого.

— Смирно!

Команда коротка, как удар.

И мгновенная тишина. И слышно, как ветер идет по высокой траве, И как посапывает заложенным носом сосед справа.

— Вольно!

По шеренге пробегает зыбь. Все, согласно с уставом, ослабляют одну ногу. Я тоже ослабляю. Настроение отличное: все-таки я выскочил из казармы не последним!

— Товарищ боец, ваша фамилия?

Рядом стоящие поворачивают головы. Шеренга колеблется. Какой боец? Сосед справа смотрит на меня и улыбается, Я смотрю на левого. Тот тоже улыбается. Значит, это меня? Значит, это я — боец? Вот штука, никак не привыкнуть!

Мозг привычно рифмует: «Боец — молодец — удалец — храбрец…» — но подбородок автоматически вздергивается вверх, Ага, уже есть рефлекс!

Неестественным голосом, таким, каким никогда не говорю в жизни, выпаливаю:

— Пономарев! Илларион! Алексеевич!

Лейтенант, ведущий в нашей роте строевую подготовку, командует еще раз.

Я делаю шаг вперед. Еще один. Приостанавливаюсь. И резко поворачиваюсь кругом, лицом к шеренге.

Сто глаз сходятся в одной точке, В центре — я и лейтенант.

Пауза.

Потом обыденный, немного усталый голос лейтенанта, такой, каким он говорит каждый день:

— Вот пример того, как не нужно заправляться. Повернитесь, Пономарев, Пусть они полюбуются на вас сзади.

Я делаю еще раз «кругом».

Сзади гремит дружный смех. Что такое? Что я опять сделал неправильно? Ах, черт, снова эти несчастные портянки! Они все-таки выбились из голенищ и висят поверх двумя треугольными языками.

Вот так на зеленом травяном поле, в маленьком гарнизоне североосетинского селения Эльхотово мы начали изучать «а» и «б» военной науки.

Казармой нам служило бывшее зернохранилище. Это был огромный сарай, сколоченный из горбыля и крытый шифером. Из него еще не выветрился сладкий запах кукурузных початков, В щелях дощатого настила, на котором стояли деревянные топчаны, заменявшие нам койки, застряли восковые зерна, По ночам из-за них поднимали невообразимую возню мыши, В стропилах под крышей жили сверчки. Днем они молчали и лениво переползали с места на место, зато ночью казарма превращалась в один огромный концертный зал, Засыпая, мы слышали звуки настраиваемых скрипок, вздохи виолончелей, тонкие стоны альтов. У выхода из казармы, на тумбочке, тускло мерцал фонарь «летучая мышь». Здесь у полевого телефона УНА-И бодрствовал дневальный, вооруженный тесаком и пистолетом ТТ. Он охранял наш покой и два длинных стеллажа с карабинами и пулеметами.

Поднимали нас в шесть утра. С восьми до двух дня под руководством Цыбенко мы изучали основные системы легкого оружия и пробовали его на головных и поясных мишенях, После обеда команду принимал лейтенант Зайцев, Он преподавал нам самую неприятную из всех воинских наук — тактику. Мы научились делать перебежки по пересеченной местности, закапывать себя в индивидуальные ячейки, а потом превращать эти ячейки в линии окопов, углубляя их и соединяя ходами сообщения, ориентироваться по карте в незнакомых местах, преодолевать частокольные проволочные заграждения и заграждения в виде предательских спиралей Бруно, скрытых в высокой траве. После полевых занятий руки и лица наши по цвету почти ничем не отличались от сапожных голенищ, а гимнастерки и брюки приходилось штопать в короткие и редкие часы отдыха — так называемой самоподготовки.

Вечером, в быстролетные минуты перед отбоем, шефство над нами брали курсанты-пехотинцы. Они учили нас отливать в земляных формах алюминиевые ложки и мастерить наборные мундштуки из ручек старых зубных щеток. Они делились с нами новостями и маленькими хитростями солдатского быта, Они угощали нас кукурузой, которую ухитрялись варить где-то на берегу Терека на кострах. Иногда мы вместе с ними пели хорошие, немного грустные военные песни, принесенные в гарнизон с фронтовых дорог, Неизвестно, кто писал слова этих песен, кто сочинял для них музыку, но они очень подходили ко времени и к нашему настроению. Особенно мне полюбилась одна, в которую была вложена вся тоска долгих фронтовых ночей в сырых землянках, озаренных мигающим огоньком коптилки;

Много дорог исхожено, Много всего изведано, Не раз искали меня безжалостной смерти глаза, Но нужно нам было выстоять, Но надо нам было выдержать, «Умри, солдат, — сказали мне, — но ни шагу нельзя назад…»

Курсанты пели эту песню вполголоса, некоторые сидели, подперев головы руками и задумчиво глядя в сторону, В такие моменты они казались мне многоопытными людьми, давно уже познавшими скупую радость побед и скорбь поражений, людьми, прошедшими огонь, ярость атак и пыль бесконечных дорог.

Не все на войне сбывается, Не каждый с войны возвращается, И если судьбою написано не видеть мне радостных дней, Помни, я дрался за жизнь твою, Безмерно мною любимую, Помни, ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей…

Но кончалась песня, и они снова превращались в таких же, как мы, мальчишек, одетых в военную форму, разве только немножечко постарше и чуточку больше нас понимающих в трудном военном искусстве…

Были среди курсантов чернобровые, широкоплечие грузины, неторопливые светловолосые кубанцы, стройные, как девушки, осетины, которые даже в строю сохраняли танцующую походку горцев. Были украинцы, русские и армяне. Было даже несколько парней из Средней Азии, невесть как попавших в эти далекие от дома края.

Они занимались в отдалении от станицы, в полях, где стояла неубранная кукуруза, и часто оттуда доносились до нашего полигона упругие хлопки тяжелых противотанковых ружей и беглая винтовочная стрельба. От Цыбенко мы узнали, что у них тактические учения максимально приближены к боевой обстановке.

— Товарищ сержант, как вы думаете, получатся из нас когда-нибудь настоящие солдаты или мы еще носами не вышли? — спросил однажды Лева Перелыгин.

Цыбенко посмотрел на него с удивлением;

— Ще на свити не було чоловика, з которого не получився бы солдат, Конечно, если это чоловик, а не хвороба.

И тут вопросы посыпались со всех сторон.

— А когда присягу принимать будем?

— Що, не терпится? Успиимо на свий вик навоеватись. Нам з вами вись Кавказ освобождать.

— Ну а все-таки?

— От научитесь действовать на местности, гарно держать у руках пулемэт, пройдете курс молодого бойца — тамочко и до присяги недалеко.

— А долго еще этот самый курс?

— Само бильше — недиля.

— А потом на фронт?

Цыбенко улыбнулся;

— Трошки почекаем. Може, сперва наши союзнички, англичане та мериканцы, откроють второй фронт, а тамочко и мы подключимся.

— А что вообще слышно насчет второго фронта? Шевелятся они там или нет?

— Що слышно? Слышно, що договариваются. Вже цилый год договариваются. Я ще первый раз у госпитале лежал, они договаривались и до сих пор договариваются.

— Вояки! — произнес кто-то. — Торгаши они, а не вояки. Смотрят, где потеплее да полегче!

— Привыкли обещаниями кормить.

— Я тоже думаю, що ниякий надии на союзников немае, а потому, хлопцы, кончай перекур, та повторимо ще раз устройство пулемэта, бо стрелять в германа придется нам з вами, а не тому самому Рузвельту або Черчиллю. От так.

И мы принимались в сотый раз отсоединять ствол от ствольной коробки с кожухом, снимать затворную раму с газовым поршнем и разбирать приемник до обалдения надоевшего ручного пулемета системы Дегтярева, который между собой называли просто ДП.

Цыбенко устраивал нам допросы с пристрастием, разбирал весь пулемет до винтика, смешивал все детали в кучу на расстеленной плащ-палатке и заставлял восстанавливать ДП по времени. Рекордом была сборка за семь минут. Рекордсменами у нас были Юрченко и Вова Никонов, Третье место прочно занимал Витя Денисов, наш бессменный комсорг.

12 августа 1942 года во время переговоров Черчилль при поддержке представителя правительства США Гарримана официально уведомил Советское правительство, что второй фронт в 1942 году создан не будет.
А, А, Гречко, «Битва за Кавказ»

Больше того, воспользовавшись огромными трудностями, которые испытывал Советский Союз летом 1942 года, Черчилль требовал согласия СССР на ввод английских войск на Кавказ, Он настоятельно предлагал концентрировать силы Советской Армии у Сталинграда, а оборону Кавказа предоставить британским войскам. Правительства США и Англии подготовили план «Вельвет», согласно которому они надеялись ввести свои войска в советское Закавказье.

Однако в такой «помощи» Советский Союз не нуждался, И очень скоро правящим кругам США и Англии пришлось убедиться в том, что они не получат согласия от Советского правительства на проведение операции «Вельвет» — фактической оккупации Кавказа…

…Передний край главной полосы обороны проходил по правому берегу Терека от Бирючек до селения Майское и далее по правому берегу Уруха до его истоков. В устье Терека велись работы по подготовке к затоплению этого района.
(Из архива Министерства обороны СССР, фонд 69, оп. 12111, д. 750)

Кроме главной полосы обороны к этому времени строились оборонительные рубежи, прикрывающие махачкалинское и бакинское направления, а также началось строительство отсечных оборонительных позиций в междуречье Терека и Сунжи.

После ужина мы обычно собирались у штаба, где старший писарь раздавал бойцам гарнизона почту и принимал письма для отправки. Писарь сидел у открытого настежь окна, и перед ним на столе лежали веера конвертов и традиционных воинских треугольничков. Он знал наперечет всех курсантов, и достаточно было подойти к окну, как он улыбался, если письмо имелось, или грустно качал головой, если письма не было. Только к нам он еще не привык и переспрашивал фамилии, если мы к нему обращались.

Совсем не подходили к окну ребята с Кубани, Их семьи находились на «той стороне», за линией фронта, и они издали с завистью смотрели на счастливцев, которые разрывали конверты здесь же, у окна, едва успев получить их из рук старшего писаря.

Некоторые из наших написали домой сразу же, как только выяснилось, что мы останемся в Эльхотове, и уже получили по нескольку ответов. Я тоже получил два треугольничка, свернутых из страничек школьной тетради, Я даже узнал эту свою тетрадь, потому что на одном из листков сохранилась строчка чернового решения примера на деление многочленов.

Мать писала, что долго плакала, когда вернулась домой из военкомата и увидела на окне бутылку топленого молока, которую она хотела положить мне в рюкзак, да потом закрутилась и позабыла (осколки этой бутылки лежали бы сейчас где-нибудь на обочине аушигерской дороги рядом с противогазом!). Что дома все по-старому, но уже по деревьям чувствуется осень. Что от отца ничего нет, последняя весточка была из Самурской, и письмо, вероятно, шло морем, вкруговую, через Сочи — Тбилиси, это видно по штампам. Писал, что на их участке фронта только иногда случаются небольшие стычки, а так — тишина, и она этому рада. «И еще на днях встретила на Республиканской Сергея Ивановича Козловского, преподавателя географии (ты его не забыл, конечно?), он вспоминал ваш класс и говорил, что лучшего у него за всю жизнь не было и что он желает всем мальчикам победы и благополучного возвращения домой. А в городе неспокойно, и днем и ночью со стороны Пятигорска слышна артиллерия, и хлеба в магазинах не достать даже по карточкам, выдают кукурузную муку, да и за той приходится становиться в очередь в шесть утра. Хорошо, что дома есть кое-какие запасы и картошка в этом году уродилась на редкость, А ты там, в горах, смотри не простудись и особенно береги уши, они у тебя часто болели в детстве. (Вот этого я что-то никак не могу припомнить!) Теперь беречь тебя некому, так побереги себя сам. До следующего письма. Мама».

Второе письмо было очень похоже на первое: мать жалела, что не сунула мне в рюкзак шерстяной шарф.

Осень спускалась с гор густыми холодными туманами. Мы дрожали в нашей продувной казарме под жиденькими байковыми одеялами и засыпали далеко за полночь, натянув на себя по две пары белья. Кто-то однажды забрался в постель прямо в гимнастерке и брюках, сбросив только сапоги, и с тех пор, хотя это строго запрещалось, мы уже не раздевались, спали «в полной боевой готовности», как выразился Гена Яньковский.

Наконец наступил день, когда мы покончили с перебежками, переползаниями, преодолениями всяких препятствий и с пулеметом системы Дегтярева. Мы отстреляли из ДП-27 десять дисков патронов в присутствии заместителя командира гарнизона по политчасти, получили общую благодарность за хорошее владение техникой, получили общий разнос за неважное состояние нашего обмундирования, особенно сапог, которые стали рыжими и потрескались от вьевшейся в них пыли, и наконец были отпущены на отдых на целый час раньше положенного времени.

Кое-кто побежал на Терек купаться, кое-кто засел писать письма, некоторые пошли в станицу, а я и Витя Денисов поднялись на гору, господствующую над долиной.

Отсюда, с высоты, отлично были видны Эльхотово, Терек, красная кирпичная мечеть на краю станицы, а за рекой серая каменная башня Татартуп, наверху которой был оборудован наблюдательный пункт нашего батальона. Ровная лента шоссе убегала к Орджоникидзе, и рядом с ним блестели ниточки рельс с железной дороги, А еще дальше, за Эльхотовом, в той стороне, где находился наш город, виднелись в зеленым волнах садов белые домики станицы Змейской.

— Ларька, — сказал вдруг Витя. — Кем бы ты хотел стать в жизни?

— Кем стать?..

Вопрос был задан так неожиданно, что я растерялся, В самом деле, кем я мечтал стать? Пожалуй, я над этим не задумывался всерьез. Лет тринадцати мне очень хотелось стать химиком, наверное, из-за того, что в школьном биологическом кабинете я увидел высокие, тонкого стекла стаканы, в которых из разноцветных растворов вырастали кристаллы, похожие на драгоценные камни, ряды ослепительно чистых пробирок на деревянных подставках, колбы и реторты, прозрачные, как воздух, и наборы реактивов, из которых можно было сотворить все что угодно — от красок чистейших радужных оттенков до пироксилина. Мне нравилась власть человека над инертным веществом, превосходство разума над косной материей. Четырнадцати лет я увлекся историей. Бредил подвигами неистового Святослава, вместе с новгородцами боролся за вольные грамоты посадским людям, в ополчении Евпатия Коловрата дрался с татарами, и сладкой музыкой звучали для меня размеренные летописные фразы: «…и вси в доспесех выехаша на Жилотуг: бяше бо сила велика и светла рать новгородская, конная и пешая, и вельми много охотников битися…» или «Сто татаринов паде от руки великого князя; на самом же многи быша раны: у правыя руки его три персты отсекоша, только единой кожею удержашася. Левую руку насквозь прострелиша, и на главе его бяше тринадцать ран; плеща же и груди от стрельного ударения и от сабельного, и брусны его бяху сини, яко и сукно…». В пятнадцать лет построил телескоп-рефлектор и путешествовал по горным хребтам и равнинам Луны, а в шестнадцать решил, что стану инженером-механиком, как отец. Меня увлекали все стороны человеческой деятельности разом, и если бы существовал на свете такой институт, в котором преподавали бы одновременно химию, астрономию, историю, теорию искусств, геологию и электротехнику, я пошел бы в него не задумываясь.

Витя смотрел на меня с легкой улыбкой.

— Трудно? А я вот давно решил: только консерватория!

— Почему? — спросил я.

— Тоже не знаю… Может, потому, что музыка делает человека счастливым…

— Не всякая, Витька.

— Конечно, Но я говорю о настоящей музыке, О музыке, которая возвышает человека, а не глушит его, не делает из него болвана… Ленинградская консерватория!.. — сказал он мечтательно. — Глинка, Бородин, Римский-Корсаков, Венявский… Имена-то какие! Эх!

Он замолчал и задумался.

Внизу, по серой ленточке шоссе проползла колонна грузовиков в сторону Орджоникидзе, Кузова их были нагружены чем-то до краев и затянуты брезентом. Двигатели работали натужно, со сбоями. За последние дни шоссе стало очень оживленным. По нему днем и ночью не прекращалось движение. Это из прифронтовой полосы вывозили в Закавказье наиболее ценное оборудование заводов и фабрик.

— Пойдем, — спохватился вдруг Витя. — А то еще будут искать.

Мы начали спускаться с горы.

Я чувствовал, что Витя что-то утаил от меня, что-то не досказал, Не для разговора же о музыке и о нашем будущем пригласил он меня на эту вершину!..

Поужинав в гарнизонной столовой, мы готовились ко сну в полутьме неуютного нашего зернохранилища.

— Шинели бы хоть выдали, чем они там в штабе думают! — ворчал, подтыкая под себя одеяло, Гена Яньковский.

— Курсачи небось в настоящих казармах, а мы на задворках, как не родные, — отозвались с другого топчана.

— Терпи, солдат, в генералы выбьешься!

— Тебе смех, а у меня все горло завалило, жрать не могу.

— Армия, брат.

— Горячего бы чайку сейчас… С халвой…

— Ишь чего захотел! Может быть, еще водки стаканчик?

— Хлопцы, а сержант уже дрыхнет!

Действительно, с топчана, на котором спал Цыбенко, несся храп с легким присвистом.

— Во дает! — с завистью сказал Миша Усков. — Пушкой не прошибешь!

Мы удивлялись и завидовали несокрушимости Цыбенко. Он засыпал мгновенно и спал, широко разметавшись по своему топчану, отбросив с волосатой груди одеяло и раскрасневшись, будто после хорошей бани. Он не замечал холода, не страдал от жары, и мы никогда не видели его усталым. Вернее, все это для него было такими мелочами жизни, на которые не стоило обращать внимания. Когда мы, совершенно размякшие от зноя и от бесконечных «ложись!», «встать!», «бегом марш!», валились где-нибудь в холодок, он с жалостью смотрел на нас; «Ну що, солдаты, пристали?» — «Жарко, товарищ сержант. Солнце печет». На лице его отражалось искреннее удивление; «Тю, солнце!.. Ну и хай соби пече. А вам-то що з того?»

В глубине души мы восхищались своим сержантом, непрерывно сравнивали себя с ним, но сравнения были не в нашу пользу. Чего-то у нас внутри еще не хватало, в чем-то нам нужно было еще дотягивать, что-то приобретать… «Настоящий чоловик должон буть во! — поднимал Цыбенко кулак и поворачивал его перед нашими лицами. — Щоб унутри душа, а не балалайка».

…Мне становилось грустно. Неужели всю свою жизнь человек должен учиться быть человеком?

…А у таких, как сержант, это, наверное, врожденное. Они уже с детства такие, что ничего не нужно в себе воспитывать, преодолевать…

Тускло мерцает «летучая мышь» на тумбочке дневального. Снаружи осторожно ощупывает казарму ветер. Иногда холодные пальцы его, пробравшись сквозь щели, скользят по нашим лицам, но мы уже согрелись, некоторые уже заснули, некоторые переговариваются вполголоса.

— Левка, помнишь, как в лесу у Столовой горы мы нарвались на диких кабанов?

— А новогодний маскарад во Дворце?

— А помнишь, как Боря Константиныч засадил всему классу общую пару за закон Бойля-Мариотта?

— А помните…

— Ребята, как вы думаете, возьмут немцы наш город или…

— Ты что, с ума съехал?.. — Гена Яньковский даже приподнимается на топчане и с испугом смотрит на Витю Денисова.

— А чего здесь особенного? Если Пятигорск взяли, Георгиевск, Минводы, то наш-то уж запросто. И так он уже почти у них в тылу.

— Драться все равно будут. До конца.

— Конечно будут. Только гарнизон-то у нас… Ни танков, ни броневиков…

— Зачем же нас угнали сюда? Почему не оставили?

— Это дело командования. Они знают.

— Интересно, после того налета еще бомбили?

— Мне мать ничего не писала. Вроде пока спокойно…

— Чего у нас бомбить-то? Дома отдыха да десяток зениток?

— Не скажи, А гидротурбинный завод? А мясокомбинат?

— Ну уж и завод! Два цеха и один сарай…

— Да они рушат все подчистую! Даже на отдельные хаты бомбы сбрасывают.

— Мне раненый один на базаре рассказывал: увидит в поле человека и пикирует прямо на него. Гоняется до тех пор, пока не пригробит.

— Вот сволочи!

— Эй вы, вторая школа! Хватит! Дайте спать людям.

Мы умолкаем.

Снова слышно, как шелестит ветер снаружи и где-то далеко за станцией вскрикивает паровоз.

Я натягиваю на голову одеяло и закрываю глаза.

— Подъем!

Уже? Тьфу, пропасть! А мне показалось, что я только заснул…

— Швыдче давай! Швыдче! Швыдче!

Свежий, подтянутый, розовый Цыбенко стоит в проходе между топчанами, как всегда засунув большие пальцы рук за ремень. Солнце полосует сарай во всех направлениях. Теплые ромбы, квадраты, треугольники лежат на полу. На них пляшут одевающиеся.

— Га! — изумляется сержант, увидев, что мы выскакиваем из-под одеял одетыми. — Ну, вояки! От бисовы дети!

Но больше не добавляет ничего. Только губы у него подергиваются от смеха.

После обязательной пробежки вокруг казармы, умывания и завтрака он сообщает:

— Сегодня пидемо на оборону.

Ротный старшина выдает на двоих ломик и большую саперную лопату, лезвие которой так остро, что им, наверное, можно заточить карандаш.

Я втыкаю лопату в землю и слегка нажимаю ногой. Лезвие идет в дерн с легким шипением.

— Огород дома такой копать! — говорит Вася. — Главное, легкая, как перо…

Потом мы забираем из казармы все оружие.

Через полчаса четыре трехтонных ЗИСа везут нас через Эльхотово на север. Впервые за время пребывания в гарнизоне мы видим станицу целиком. Пыльные тополя вдоль улиц, вековые белые акации с поникшими пожелтелыми листьями и с гроздьями коричневых стручков, яблоневые сады, сквозь осеннюю зелень которых проглядывает белый шифер и красная черепица крыш. Прямо на стенах домов надписи краской от руки:

ЗАВОЕВАНИЯ ОКТЯБРЯ НЕ ОТДАДИМ НИКОМУ!

ПРИЕМ СРЕДСТВ НА ПОСТРОЙКУ ТАНКОВОЙ КОЛОННЫ ЗДЕСЬ.

ВПЕРЕД НА ВРАГА!

ПРИ КЛУБЕ ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКОВ ОРГАНИЗУЕТСЯ

СТРЕЛКОВЫЙ КРУЖОК

И везде; в тени деревьев, у плетней, ограждающих сады, у придорожных кюветов, где застоялась грязная зеленоватая вода, у стен домов — люди. Людей так много, что кажется, в станицу съехались на огромный базар все жители окрестных селений, Только ничего они не покупают и ничего не продают. Сидят изможденные, бледные, припорошенные пылью или медленно бредут по обочине дороги в ту сторону, откуда мы едем. В одном месте, прямо на стыке улиц, горит костер. Женщина в рыжем ватнике что-то помешивает в кастрюле, поставленной на два кирпича. Тут же стоит коляска, в которой сидит ребенок, до глаз закутанный в шерстяной платок. Горький полынный дым костра задевает наш грузовик и остается за поворотом. И сразу же шофер дает резкий тормоз: по шоссе движется густая серая масса людей, повозок, автомашин, фургонов.

Притихнув, мы смотрим из кузова на это страшное шествие. Сначала взгляд не в силах остановиться на чем-либо в отдельности — он беспомощно скользит по толпе, пытаясь охватить ее целиком, и только спустя некоторое время я начинаю различать детали потока.

…Две девочки в одинаковых красных пальтишках везут садовую тачку. В тачке узлы, поверх которых в корзине — черная кошка и рядом с ней кукла в кружевном платье.

…Велосипедист в фетровой шляпе, в очках, в желтом парусиновом балахоне. На багажнике велосипеда кипа книг и привязанный к ним синий эмалированный чайник.

…Грузовик с подвязанными веревкой крыльями и разбитыми фарами. Дверок у кабины нет, Из горловины радиатора клубами вырывается пар. В кузове на горе полосатых матрацев — дети, испуганные, притихшие, похожие на затравленных зверьков.

…Мужчина в выгоревшей армейской гимнастерке тяжело выбрасывает вперед ноги, отталкиваясь костылями. За плечами у него мешок на веревочных лямках, на боку — серая холщовая котомка, из которой торчат зеленые перья лука.

…Старик горец в праздничной черкеске с серебряными газырями, в карачаевке благородного золотистого каракуля, с длинным кинжалом на поясе. Идет, опираясь на толстую узловатую палку, медленно переставляя ноги, не глядя ни на что и ни на кого. Ему лет девяносто, не меньше. Наверное, еще видел Шамиля…

Идут и идут, черные от усталости, с ничего не выражающими лицами, с мешками, котомками, чемоданами, рюкзаками и просто без ничего. Шарахаются от наплывающих на них повозок, спотыкаются, падают.

Сигналят машины, плачут дети на руках матерей, кто-то пронзительно кричит в середине толпы:

— Ой, помогите же, люди добрые! Ой, помогите!..

Пыль белым прозрачным занавесом поднимается над дорогой, пудрит головы, плечи, спины людей.

Шофер нашего головного ЗИСа, приоткрыв дверцу кабины, наполовину высунувшись, спрашивает старуху, опустившуюся на землю прямо у колес:

— Откуда, мамаша?

— С Тереку, милый… с Тереку… А кто из Урухской…

У старухи водянистые, слезящиеся глаза, платок сбился на спину, седые волосы свалялись в грязный серый колтун.

— Двое булы, милый… а зараз ни одного немае…

Она снимает с ноги разбитый яловый сапог и вытряхивает из него соломенную труху.

— Двое булы, один одного кратче, а теперь не чуты ни одного… Старшенький пид Ростовом… а меньший у Пятигорском… Не знаю зараз, де их могилки шукаты…

— Немцы у вас, что ли? — кричит шофер.

— Немчуки, милый, немчуки проклятые… Я и хатыну побелить не успела, всю бонбой разбили…

— Когда?

— Вчора утречком… Як пишлы бонбы бросать… як пишлы… Було хозяйство, а теперь ничого немае… Ой, лишенько!.. Усе сердце обуглилось…

Она обнимает сапог, прижимается лицом к голенищу и плачет, раскачиваясь из стороны в сторону.

Шофер с треском захлопывает дверцу кабины и отпускает тормоза. Взревев сигналом, ЗИС медленно поворачивает на дорогу. За ним так же медленно ползут остальные машины, Толпа раздается, обтекает грузовики, бурлит. Перед радиатором мелькают лица, то испуганные, то растерянные, то злые, то равнодушные ко всему, Нам что-то кричат, но за шумом мотора не разобрать слов, И кажется, что мы не едем, а плывем покачиваясь по спинам, по плечам, по головам людей…

На окраине станицы шофер дает полный газ. Мы трясемся в кузове среди подпрыгивающих лопат и перекатывающихся ломов и молчим.

Мы едем по долине Терека через так называемые Эльхотовские ворота, С обеих сторон долину сжимают Сунженские горы. Они невысокие, но очень крутые. Они рассечены оврагами и ущельями, по склонам и обрывам которых взбираются вверх густые кусты терновника. Долина здесь шириной километра полтора. Слева от нас, в отдалении, несет свои мутные воды Терек, Курсанты говорили, что здесь неплохая рыбалка, но нам за все время жизни в гарнизоне удалось выкупаться всего один раз, так плотно были забиты учебой дни. Справа, рядом с шоссе, блестят рельсы железной дороги. Это единственный путь на Алагир, на Беслан и на Орджоникидзе, Преддверие Грозненского нефтяного района. Ключ к Крестовому перевалу. Когда-то здесь путешествовал Лермонтов…

Эльхотово закутывается в зелень садов. Шоссе поворачивает к Змейской, но мы съезжаем с него и едем вдоль железной дороги.

Мы проезжаем мимо батареи зениток, замаскированных под деревья ветвями дикой яблони. Минуем будку путевого поста, недалеко от которой отделение по пояс раздетых бойцов роет траншеи, и останавливаемся.

— Сгружайтесь!

Через борт грузовика летят ломы и лопаты. За ними высыпаемся мы. От группы работающих к нашим ЗИСам бежит старший лейтенант, Цыбенко докладывает о прибытии взвода.

— Сколько человек? — отрывисто спрашивает старший.

— Пятьдесят шесть.

Старший быстро оглядывает нас, передергивает плечами. Он, видимо, чем-то недоволен. Белки глаз у него красные, то ли от бессонницы, то ли от пыли, кожа на носу шелушится. Гимнастерка расстегнута до самого пояса. Вокруг пуговиц расплылись ржавые пятна. Мятая суконная пилотка сбита на затылок, нижние бортики ее потемнели от пота, На ногах у старшего лейтенанта почему-то не сапоги, а ботинки с обмотками.

— Линия обороны от берега до железной дороги, — объясняет он. — Направление танкоопасное, Они обязательно попытаются прорваться здесь, по самой удобной дороге. Через два часа нам подвезут ПТО. Мои люди оборудуют для них позиции. Ну, а вы своих… — Он снова с каким-то пренебрежением оглядывает нас. — Вы своих ставьте на окопы. Пусть сначала отрывают индивидуальные ячейки и пулеметные гнезда, Потом будет видно по ситуации… Понятно?

— Розумию, — отвечает Цыбенко и, подумав немного, спрашивает: — Верно говорят, что у германцев здесь наступают СС?

— Не говорят, а известно точно, — хмурится старший. — Из района Нижнего Курпа двигаются части первой танковой армии генерала Клейста и моторизованной дивизии СС «Викинг», Вчера они захватили Урухский, Таково положение, сержант, К вечеру мы должны закончить все земляные работы и создать здесь линию обороны.

Он еще раз цепко оглядывает нас и вдруг резко поворачивается к Цыбенко;

— А где ваше оружие, черт возьми?

— Тамочко, на машине, — кивком показывает сержант. — А ну, хлопцы, давайте за карабинами! Швыдче!

Винтовки, гранаты, пулеметы были погружены на замыкающий, четвертый ЗИС по распоряжению самого Цыбенко. Он боялся, что в тряске мы можем случайно покалечить друг друга. Теперь мы разбираем их, находя в кузове по номерам и меткам, Подсумки и перевязи у всех намечены чернильным карандашом, а некоторые ребята, несмотря на строжайший запрет, даже ухитрились вырезать свои инициалы на прикладах карабинов.

— Опрометчиво поступили, сержант! А еще фронтовик! — выговаривает старший нашему сержанту. — А если бы машина застряла? Представляете ситуацию — взвод без оружия!

— Га! Та мы бы ее из любой ситуации вытягнули! — отвечает Цыбенко.

Нас распределили по линии длиной в километр. Линия начиналась на плоском берегу Терека и тянулась через кусты облепихи и терновника почти до самой дороги. За нашими спинами на горизонте маячили тополя Эльхотова. Левее, за Тереком, километрах в трех, млела под солнцем Змейская. Было необыкновенно ясно и тихо кругом. В густой синеве неба висело несколько пухлых облаков. Тени от них серыми пятнами лежали на склонах гор. Сочно и пышно зеленела долина. Казалось, не конец сентября стоял на дворе, а плыл над горами жаркий июль.

Старший лейтенант, прикидывая и рассчитывая что-то, развернул нас в цепь, У каждого индивидуальная задача; вырыть ячейку для стрельбы с колена. На тактике мы уже копали такие.

Меня и Васю Строганова поставили на пулеметное гнездо. Это такая же стрелковая ячейка с земляным валиком-бруствером впереди для защиты от пуль, только для двух человек.

Цыбенко сам наметил контуры гнезда, прокопав канавки.

— А теперь, хлопцы, давайте! — подбодрил он нас и, взглянув для чего-то на небо, добавил; — Через два часа гнездо должно буть.

Верхний слой чернозема на штык лопаты мы сняли быстро, минут за десять. Под черноземом пошел песок с галькой. Галька становилась все крупнее и наконец превратилась в здоровенные булыжники, прямо-таки вцементированные в почву. Мы раскачивали их ломами, обкапывали со всех сторон и, ссаживая пальцы, с трудом выдирали из земли. Через час мы все еще копошились на полуметровой глубине.

Мы сбросили ремни, заправили гимнастерки в брюки и засучили рукава, но от этого не стало легче. Мы обливались потом.

Через две ячейки слева от нас работал сержант. Он копал не торопясь, размеренными, какими-то даже ленивыми на вид движениями, но сделать успел больше всех. Он почти по пояс вошел в жесткую землю.

— Руки отламываются, — сказал вдруг Вася и бросил лом на кучу щебенки. — Давай передохнем.

Мы присели на край гнезда.

Ладони мои горели, будто обваренные. Кисти рук опухли от напряжения. У оснований пальцев наметились хорошие волдыри.

— Попить бы. Может быть, в будке что-нибудь есть?

Сейчас я пожалел, что не захватил из казармы фляжку. Она так и осталась там, в рюкзаке, под топчаном.

— Лучше не пить, когда так работаешь, — сказал Вася. — Быстро ослабнешь. Я знаю. Потерпи, скоро пройдет. А вот пожевать чего-нибудь не мешало бы.

Да, пожевать не мешало бы, это верно.

За месяц армейской жизни мы почему-то никогда не наедались досыта, хотя в гарнизонной столовой кормили совсем неплохо. Утром мы получали миску овсяной или гречневой каши с маслом и полулитровую кружку кофе или крепко заваренного чая. На обед полагалась такая же миска мясного борща или супа с крупой и картошкой и пшенная каша с луковой подливой. Вечером снова каша, но теперь уже рисовая или манная, масло и чай. Хлеб — семьсот граммов на брата. Честное слово, дома никогда бы столько не съел, Но здесь не хватало. Через полтора-два часа после завтрака или обеда в желудке снова начинало попискивать и мысли поминутно возвращались к жратве. И не понять было, что влияет на аппетит — непрерывные занятия на свежем воздухе или физическая нагрузка, которой нас не обижали, «Здоровый человек должен быть всегда в меру голоден», — вспомнил я вдруг изречение Джека Лондона и усмехнулся.

— Дождь собирается, — сказал Вася, прислушиваясь.

Действительно, со стороны Терского хребта время от времени погромыхивало. Над зелеными вершинами повисла сизая мгла.

К нам подошел Цыбенко, осмотрел ячейку.

— Ще на штык, и достаточно.

— До грозы успеем, товарищ сержант.

Цыбенко вскинул голову.

— До який грозы?

— А вы разве не слышите? Там уже грохочет, — кивнул Вася в сторону гор.

— Яка ж то, к лысому дядьке, гроза, хлопец? То артиллерия. Давайте заканчивайте.

Он еще раз внимательно осмотрел небо и направился к другим ячейкам.

Мы снова принялись расшатывать и выворачивать булыги.

Я все время думал о людях, которые остались там, за нашими спинами, в Эльхотове, Только бы успеть как можно глубже выкопать ячейку. Только бы успеть… Эх, если бы побольше времени! Если бы настоящие окопы с высоким бруствером, укрепленным досками, с проволочными заграждениями впереди, с глубокими ходами сообщения, такие, какие мы видели на учебных плакатах…

Выровняв стенки и дно гнезда, мы построили бруствер, Вниз плотно уложили самые крупные булыжники, накрыли их слоем щебня, замостили еще одним рядом камней помельче и сверху засыпали все землей, которую хорошо утрамбовали, В середине получившейся подковы оставили расширяющуюся вперед щель для пулеметного ствола и бортик для сошек.

Вася прилег, просунул в щель карабин, повертел им из стороны в сторону.

— Подходяще. Целиться можно. И видно все до самого шоссе. Смотри-ка, Денис и Левка тоже закончили.

Он отряхнул с колен влажный песок и свистнул ребятам. Они подняли лопаты в ответ.

Снова появился Цыбенко, неся на плече ДП, а под мышкой два запасных диска.

— Добре зробили, — сказал он, сгружая пулемет в ячейку. — Це буде ваш. Ты перший нумер, — ткнул он в грудь Васю. — В тебе на стрельбах гарно из пулемета получалось. А ты, Поиомарев, ходи в железнодорожную будку и тягни сюда цинк с патронами. Тамочко у них что-то вроде каптерки, Тильки сперва доложись старшему лейтенанту, щоб усе по порядку було, Розумиешь?

В будке путевого поста у окна сидел на ящике курсант-пехотинец и протирал ветошью затвор противотанкового ружья. У его ног лежало еще несколько таких же ружей и стояла квадратная жестянка с маслом, Все остальное пространство крохотного помещения было забито ящиками, цинковыми коробками с патронами, лопатами, ломами, а у двери для чего-то лежала груда новеньких метелок без ручек.

— Где старший лейтенант? — спросил я, оглядываясь.

— Он мне не докладывает, — хмуро ответил курсант.

— Мне нужны винтовочные патроны.

— Сколько? — спросил курсант.

— Цинк.

— Ты из какой команды?

— Из взвода сержанта Цыбенко.

— Вон стоят, — кивнул он в угол. — Бери хоть все.

— Даже два можно?

— Я ж сказал — хоть все!

Шутит он, что ли? Нет, все-таки нужно доложить старшему. Я двинулся из будки, но курсант остановил меня.

— Эй, ты куда?

— Поищу старшего.

— Где ты его сейчас найдешь? По всей линии бегать будешь? Не знаешь, что немцы у нас во где сидят? — Он похлопал себя по шее. — Змейская взята. Через два часа от этой будки и от всего этого барахла один дым останется. Бери патроны, чего стоишь?

Я схватил два цинка и потащил к выходу.

— Только, парень, не трусь, — мрачно сказал курсант. — Мы им сегодня врежем. Так врежем, что целую неделю потроха собирать будут…

Он с треском вогнал затвор ПТР в казенник и сплюнул в сторону.

Я поудобнее прихватил цинковые коробки и выскочил из будки.

Змейская все так же мирно млела под солнцем, и ничто не говорило о том, что она занята немцами, Ни единого дымка не поднималось над черепицей крыш, никакого движения не было заметно на ее окраинах. Впрочем, с такого расстояния трудно было что-либо разглядеть.

Не успел я пробежать половину пути, как услышал знакомый прерывистый гул. Над долиной повисла «рама». С той стороны железнодорожного полотна, где курсанты и солдаты готовили позиции для пушек, гулко захлопали противотанковые ружья и тотчас из-за Терека, с гор ударили зенитки. Их частые выстрелы слились в сплошной гром, от которого словно в лихорадке мелко задрожала земля.

«По крайней мере от самолетов нас защитят», — подумал я, прибавляя ходу.

Что-то больно ударило меня по плечу, градом сыпануло по коробке. На мгновенье перед глазами вспыхнул тот очень далекий вечер в военном городке, черные ревущие кресты, красные струи пулеметных трасс и лицо Цыбенко, разодранное криком «ложись!». Ноги подломились сами собой, и я с размаху проехался животом по земле. Цинки, вырвавшись из рук, отлетели в стороны, «Неужели задело? Неужели…»

«Пшт!» — тюкнуло что-то возле самого лица, и я увидел небольшой кусочек синеватого металла с рваными зубчатыми краями, только что упавший с неба. «Да ведь это же осколки зенитных снарядов! Тьфу, идиотство!» Вскочив, я подхватил коробки и помчался к нашей ячейке, у которой во весь рост стоял Вася и, приложив руку козырьком ко лбу, наблюдал за неуязвимой «рамой».

Цыбенко в ячейке уже не было, ДП аккуратно стоял на сошках, задрав в небо вороненый ствол с пламегасителем.

— Змейскую взяли! — крикнул я Васе. — Говорят, часа через два начнется!

— Дрянь дело, — отозвался Вася. — Борща бы сейчас. А то на голодный желудок тускло.

«Пшт!.. Пшт!.. Пшт!..» — ударило сразу несколько осколков в ячейку.

Я нагнулся и поднял один. Он был еще теплый и очень тяжелый, будто отлитый из свинца. На рваном изломе тускло-серо поблескивала сталь, Небо над нами грохотало, как гигантский колокол, и этот грохот пульсирующей болью отдавался в ушах.

— А ведь горит, собака! Горит! — вдруг закричал Вася. — Смотри, Ларька, подбили! Ура!

Я посмотрел.

«Рама», сопровождаемая белыми хлопьями разрывов, уходила на север, волоча за собой длинный шлейф черного дыма.

Зенитки на горах разом прекратили огонь. Наступила неестественно звонкая тишина.

— Теперь будут «хейнкели», — сказал Вася.

Несколько минут мы сидели на корточках, готовые в любой момент броситься на землю, но штурмовики так и не появились, «Рамы» уже не было видно, она исчезла за горами, и только размытая дымовая полоса медленно таяла в вышине.

Мы вскрыли коробки, которые я принес. Внутри, под слоем толстой, промасленной бумаги, тесно лежали картонные пачки с патронами. Вася разорвал одну. Патроны были такие красивые, будто отлитые из червонного золота, что я не удержался и сунул несколько штук в карман.

— Игрушечки! — усмехнулся Вася и постучал по цинку кулаком. — Ровно тысяча человек здесь, если каждый найдет своего…

Он провел пальцем по плотно уложенному ряду патронов.

— Вот так живешь, учишься, радуешься, о чем-то мечтаешь, а потом в один прекрасный день какой-то дурак загонит вот такую штучку в винтовку, прицелится в тебя — и конец… Идиотство какое-то!

— Цилых дви добыл? От це гарно! — раздалось над нами. — А тамочко обед привезли и ще почту. Манерки та ложки у вас е? Порядок! Тогда давайте быстренько на дорогу. Кухарь вам усе выдаст.

Мы схватили котелки, с которыми никогда не расставались после великолепного афоризма Цыбенко, что «без ложки немае солдата», и бросились к дороге.

Пшенная каша, заправленная кусочками румяного шпика, полбуханки теплого сыроватого хлеба и чай — таков был обед. Мы ели, сидя на краю ячейки, и, честное слово, лучшей каши я еще в жизни не пробовал. Рассыпчатая, сочная, слегка припахивающая дымком, заправленная нежно похрустывающими сладковатыми дольками лука, Я бы, наверное, мог съесть такой полведра. Повар помешивал ее в котле походной кухни большим черпаком и накладывал в наши манерки не скупясь. Тут же, у второго котла с чаем, на плащ-палатке, расстеленной прямо на земле, грудой лежали разрезанные вдоль буханки хлеба и письма. Писем было десятка два, и я сразу увидел то, которое было адресовано мне.

И вот сейчас, доедая кашу, я посматривал на конверт, лежащий на пулеметном диске. Он был склеен из коричневой — оберточной бумаги, и на нем во многих местах отпечатались следы грязных пальцев, Я даже представить себе не мог, какими путями шло это письмо, ведь все селения на север от нас были заняты фашистами.

— Везет! — сказал Вася. — Мне за все время прислали только одно, да и то коротенькое, вроде записочки: «Живы, здоровы, тебе желаем того же». И все… Вот кому пишут, так это Левке. Почти каждый день…

Я выскреб со дна котелка остатки каши и, облизав ложку, засунул ее за голенище. Потеряв две штуки, я убедился, что нет места надежнее; не мешает и никуда отсюда не выскочит. Потом разорвал конверт.

…Однажды, спрыгнув с крыши сарая, я напоролся босой ногой на гвоздь. Доска лежала в траве, и гвоздь высовывался из нее на полпальца.

Я даже почувствовал, как острие скрипнуло по кости, Ногу рвануло такой болью, что я на целую минуту ослеп. Гвоздь оказался ржавый, полусогнутый, он с трудом вытянулся из ступни. Я выдавил из раны как можно больше крови, чтобы не пошло заражение, и до черноты прижег рану йодом. После обеда в ступне только слегка покалывало, да круглой подушечкой вздулась небольшая опухоль. Вечером я пошел в кино. И там, в середине сеанса, меня вдруг охватила непонятная противная слабость. Тело окатило холодным потом, зрительный зал стремительно сузился, а экран превратился в мутное, слабо мерцающее в темноте пятно. Потом долгой, мучительной спазмой сжало сердце, и я на момент перестал ощущать себя.

Вот так же долго и мучительно сжалось у меня сердце, когда я дочитал письмо до конца. Я, наверное, так сильно побледнел, что Вася тряхнул меня за плечо:

— Что с тобой, Ларь? Что-нибудь дома случилось, да?

— Дома, — сказал я, не слыша своего голоса. — Вернее, нет… Вернее, это не дома…

— А что?

— Подожди, Василь… Плохо. Все очень плохо…

— С матерью что-нибудь?

— Нет… Это не с матерью… С матерью все хорошо… С матерью все в порядке… У меня, Вась, отца… под Самурской…

— Эх, ч-черт!.. — выдохнул Вася и затих рядом со мной.

И я был благодарен ему за это. Мне не нужно было сейчас никаких сожалений и никаких разговоров. Ничего было не нужно — ни этой ячейки, ни пулемета, ни этой долины, ни даже солнца над головой. Все потеряло смысл, кроме белого страшного листа бумаги, который я держал в руке.

«…Пришло извещение, что отец погиб 7 сентября во время атаки у станицы Самурской…» — стыли перед глазами строчки, написанные карандашом. Остальное расплывалось в тумане.

«…7 сентября у станицы Самурской… 7 сентября…»

Я закрыл глаза, чтобы не видеть этих режущих строчек, и вдруг передо мной всплыла яркая, отчетливая картина: вечер, кухня в нашем уютном доме, взъерошенные волосы отца, и его радостный смех, и блеск его глаз, в которых отражался синенький огонек спиртовки.

…Мы увлекались всем.

В книжных магазинах в то время продавались тоненькие книжки — брошюрки под названиями; «Самодельные фотоаппараты», «Паровые машины», «Физика вокруг нас». В подзаголовках значилось; «Для умелых рук». Отец однажды купил мне целую серию таких книжечек, и мы целый вечер просидели над чертежами двигателей. Потом я начал строить паровую машину с котлом из консервной банки и с цилиндром из латунной охотничьей гильзы двенадцатого калибра.

Отец принес с завода пригоршню свинцовых пломб. Мы расплавили их на примусе и отлили в алебастровую форму красивый маленький маховик с изогнутыми фигурными спицами. Застывая, свинец покрывался тончайшей синеватой пенкой. Она морщилась и расправлялась от нашего дыхания. Я очень боялся, что отливка не удастся. Однако готовый маховик был гладким и внушительным на вид. Легко можно было представить себе, что он из настоящей стали.

Испытание проводилось на кухне.

Мы поставили котел на специальный проволочный таганчик, налили в баночку денатурата и подожгли. Голубое с желтым пламя поднялось павлиньим хвостом. Хвост расплющился о днище котла, растрепался синеватыми перьями.

Мы с отцом ждали, В его блестящих глазах отражались круглые бока цилиндров и двигались голубые огни, Он прикусил нижнюю губу и сильно сопел носом, В тот момент мы оба были мальчишками.

В котле зашипело, потом заклокотало, из предохранительного клапана вырвалась прозрачная струйка пара, и вдруг суставы машины выпрямились, толкнули кривошип, и маховик завертелся, набирая скорость. Фигурные спицы слились в сплошной полупрозрачный диск. От них потянуло легким ветерком.

«Фу… фу… фу… фу…» — деловито травил пар золотник.

— Пошла, пошла, паршивка! — засмеялся отец, и в тот же миг установка наша взорвалась с таким грохотом, что дзенькнули стекла в окне. Жидкий огонь растекся по полу. Посреди голубой лужи, скрючившись, застыли суставы машины…

Я попытался представить отца лежащим на потрескавшейся земле на окраине неизвестной мне станицы Самурской, Беленые стены хат, черепичные крыши, пыльные сады, дорога, вспаханная гусеницами танков, и на этой белесой дороге мой отец… А может быть, и не на дороге, может, где-нибудь в огородах, среди бурых плетей засохшей картофельной ботвы… Или в окопе лежал он, уткнувшись головой в сухую осыпавшуюся землю…

…Нет, не мог я представить его убитым, не мог вообразить себе родное лицо неподвижным, мертвым… Не мог…

И почему память выхватила именно тот вечер, ту паровую машину?..

Я открыл глаза, снова увидел ледяные строчки письма, и воздух комом остановился в горле.

Подошел Цыбенко, что-то спросил, Вася что-то ответил.

Сержант положил тяжелую ладонь свою мне на плечо.

— Ничего, солдат, плачь, бо слезы тоже огонь… Хорошо, когда унутри е чему выгорать… А вот колы до кинца усе выгорит, тогда пропал человек… Пропала душа в него… Колы в мене батька с сестренкой германцы замордовали, я тоже думал, что усему на билом свити кинец прийшов… А потом оказалось, що кинця-то ще нема… И не может його быти, солдат… Я вже пятерых за ридных своих положил… И ще положу с десяток. И ты зроби так же… Розумиешь? А пока плачь. От слез душа светлее становится…