После завтрака Цыбенко собрал нас у своей ячейки. Оглядел всех, медленно переводя глаза с одного на другого. Положил руки на немецкий "шмайссер", висевший у него на груди.

– Е среди вас комсомольцы?

– Все комсомольцы, – отозвался кто-то.

– Добре, – сказал он, – Так вот, хлопцы, чует мое сердце, що сегодня буде настоящий бой. Назад подаваться нельзя, иначе позор живым и мэртвым. Помните, що я усе время з вами, з вами хотел бы и войну кончать. От так. Занять оборону!…

10

"Хейнкели" налетели около восьми утра. Шесть машин высоко прошли над долиной в сторону Эльхотова, потом разом, как на учениях, сделали поворот назад и, пикируя на заросли вдоль шоссе, открыли огонь из всех стволов.

В дыме и грохоте взлетели в воздух обломки асфальта и шпал, превратились в груду мусора остатки путевой будки, струями брызнул щебень с железнодорожной насыпи, повис на проводах надломленный телеграфный столб. В ответ залпами заградительного огня загремели горы.

Штурмовики сделали два захода, и следом за ними сразу же появились танки. Колонна их, выкатившаяся в километре от нас на шоссе, быстро развернулась в боевую линию, часть машин, как и вчера, перевалили через насыпь и обрушились на правый фланг, остальные направились в нашу сторону.

…Восемь… девять… одиннадцать…

Досчитав до шестнадцати, я сбился. Да и не было смысла считать, потому что на шоссе со стороны Змейской выкатывались все новые.

– Ну, Ларька… – пробормотал Вася, положив руку мне на плечо. Мы лежали в ячейке, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели на шоссе через амбразуру бруствера. Сейчас не было для меня человека ближе, чем он, мой дорогой школьный товарищ. Девять лет мы учились вместе, в классе сидели через две парты друг от друга в одном ряду, и вот теперь нам приходится лежать за одним пулеметом, Странная штука – судьба… А ведь я еще помню, как нас впервые привели в школу родители, как мы перед началом первого в жизни урока знакомились на школьном дворе…

Я чувствую, как вздрагивает его рука в такт биению сердца, как быстро и отрывисто он дышит.

Нашу позицию с запада защищает болотистый берег Терека, С востока ее прикрывают пушки, Я знаю, что за станицей, недалеко от моста, вырыт глубокий противотанковый ров, Знаю, что где-то притаилось несколько неуловимых "катюш". Практически район почти неприступен, И все-таки неприятное чувство обнаженности не покидает меня. Уж слишком уверенно, не торопясь, идут танки, Спустившись с шоссе, они еще более замедляют ход и начинают лавировать между камнями,

Вася подтягивает к себе подсумок и вынимает из него две противотанковые гранаты. Размером они больше привычных нам РГД, напоминают широкую литровую консервную банку, насаженную на ручку. И весом они потяжелее. Цыбенко говорил, что они рвут гусеницы, как газетную бумагу, а если угадаешь под башню, то и башню можно заклинить, а то и вовсе сбить с поворотных катков.

Я прикидываю гранату в руке.

– Да ее и на двадцать-то метров не бросишь. Вон дура какая!

– Из укрытия больше и не надо, – говорит Вася и вставляет в гранаты запалы.

До танков еще с полкилометра. Такие же грязно-зеленые, как и вчера, с аляпистыми коричневыми разводами по бортам, они то появляются в поле зрения, то вдруг пропадают, сливаясь с бурыми пятнами на местности.

Я вглядываюсь в ближайший.

Вот он обогнул серый, замшелый валун, развернулся на месте, брызнул короткой пулеметной очередью по купе кустов, снова сделал поворот и, попав на открытое пространство, коротким рывком преодолел его.

Правый фланг взорвался частыми залпами ПТО, хлопками ПТР, пулеметными очередями, гулкими ударами танковых пушек. Там начался бой. Чем он кончится? Чем вообще кончится день? Кто из нас к вечеру останется живым?…

И вдруг мне вспомнились слова Цыбенко, когда однажды вечером мы все сидели в одном кружке на траве полигона после сумасшедшего дня сплошных тактических учений. "У настоящего чоловика, – говорил сержант, – должно буть усего чуть-чуть сверх. Чуть-чуть терпения сверх терпения, которое ему отпущено природой. Чуть-чуть решительности сверх решительности, чуть-чуть воли сверх воли, чуть-чуть хитрости сверх хитрости. Будет у чоловика это "чуть-чуть" – увидит он настоящую жизнь, добьется, чего захочет…"

Я тоже вставляю запалы в свои гранаты. Пусть будут под рукой, если танки подойдут ближе.

Но танки и не думают подходить на короткую дистанцию. Сегодня у них какая-то другая тактика. Они замедляют ход и вскоре совсем останавливаются. Тот, за которым я продолжаю следить, поворачивает башню в нашу сторону. Одновременно с поворотом башни опускается хобот орудия. Ниже, ниже… Вот уже виден его черный зрачок, вот орудие остановилось. Зрачок исчезает в красном блеске. Будто солнечный зайчик выпрыгивает из него. Выстрел упруго бьет по ушам, и тотчас позади нас, точно эхо, раздается удар взрыва. Башня танка коротко взблескивает еще раз, и еще. Эге, да ведь он же лупит по пушкам, что стоят за сгоревшей вчера машиной!

На момент передо мной появляется лицо высокого артиллериста, с которым я разговаривал на рассвете. Как-то он там сейчас, у своей пушки?…

Нас окатывает землей и вонючим дымом. На секунду мы пригибаемся, потом снова поднимаем головы. Мы уже не боимся близких разрывов. Если не прикончило сразу, то все в норме: дважды в одно место снаряды не попадают, Вася, что-то бормоча, откидывает прицельную планку пулемета и рукавом гимнастерки протирает колодку прицела.

Танк стоит, повернув башню в нашу сторону. Справа к нему на подходе второй. С короткими интервалами их пушки дергаются выстрелами,

…Черт, как унизительно, как гаденько чувствовать себя мишенью…

Разрывы теперь перебегают на берег Терека, клочковатая серая мгла заволакивает обрывы Сунжи. Иногда вода подскакивает высокими белыми свечами, будто со дна реки ударяют гейзеры. С того берега в дуэль включаются еще какие-то пушки. Грохот обступает нас стеной. И танки снова начинают медленно двигаться вперед.

Они идут широким, вытянутым полумесяцем, вернее – тупым клином, вершина которого обращена в сторону Эльхотова, Сколько же их всего?… Штук двадцать пять, не меньше… Точно не знаю. Точно вижу, что горят уже четыре…

Весь напрягшись, я смотрю, как стальной клин придвигается к нам все ближе и ближе. Вот оно… Вот…

– Ларька!… – кричит мне в ухо Вася. – Ты сейчас первым… Понял? Пер-вым!

Он приподнимается на коленях и берет в каждую руку по гранате. На пыльном лице в тени каски дико блестят глаза, Несколько секунд он всматривается в кустики, разбросанные вблизи нашей линии, потом выползает из ячейки.

– Куда?!

Он оглядывается.

– В случае чего – дашь огонька…

Извиваясь ужом, он ползет к ближайшему крупному кусту, некоторое время лежит под ним без движения, видимо отдыхая, потом вскакивает и бежит к следующему.

Что он задумал? Подобраться незаметно к идущим танкам и… Но ведь если он попадет на открытое пространство, его сразу заметят, это почти невозможно, бессмыслица… Дальше, вон за теми валунами, кустики такие, что в них не скроется даже заяц… А если начнешь перебегать от камня к камню, заметят обязательно… Что же он, дурак, делает? Что делает?…

И тут я замечаю, что Вася не один. Справа, от линии нашего взвода, перебегает поближе к танкам еще кто-то. Знакомая коренастая фигура. Гимнастерка, вздувшаяся горбом на широкой спине… Да это же Цыбенко! Он начал перебежки раньше Васи и теперь уже совсем близко от двух больших валунов, разделенных узким проходом. Еще несколько бросков – и сержант у камней. Он падает у прохода и замирает.

За моей спиной звонко бьет противотанковая пушка. Она только сейчас вступает в бой. Удар так силен, что у меня заскакивает воздух в горле. Это определенно не сорокапятка. Это какой-то другой калибр. Фонтан земли вырывается у грязно-зеленого борта ближайшего танка. Взлетает, рассыпаясь на звенья, сорванная с катков гусеница. А потом вдруг сам танк выбрасывает из всех своих щелей белые закудрявившиеся дымки, будто внутри него лопается паровой котел. С тяжким вздохом, словно крышка над кипящей кастрюлей, приподнимается башня и снова оседает на место, и вся невероятная эта картина скрывается в черно-белых вращающихся клубах.

Левый танк, тот, за которым я следил с самого начала, пятится назад, огрызаясь огнем. А! Значит, не выдержали нервы у экипажа, значит, у тех, что скрываются за толстой лобовой броней, несмотря на молитвы-памятки в карманах френчей, имеются все же какие ни на есть сердца и они тоже могут вздрагивать от страха!

А Вася уже не бежит, а ползет к валунам, используя малейшие неровности почвы. Он то замирает, то приподнимается на локтях, извиваясь среди карликовых кустиков, и никто не замечает его; танкисты увлечены боем.

Теперь по всему полю обзора сверкают дымные взблески танковых пушек. Танки ведут тесный огонь по нашей линии и по батареям ПТО. Не успевает осесть, развеяться один взрыв, как немного в стороне вырастает новый, а иногда два-три разом загораживают пространство. Запах гари кружит голову. Земляная труха струйками сыплется с моей каски, Песок скрипит на зубах, забивается в глаза. Несколько раз, хищно свистнув, пролетают над ячейкой осколки. Но странно, такого страха, как вчера, нет. Все чувства притупились. Ранят? Пусть ранят. Убьют? Пусть убьют. Наплевать, Только бы Вася успел добежать до камней… Только бы успел… Вот он делает еще один бросок и снова замирает в траве. Полоса дыма от горящего танка закрывает его от меня,

Кто-то сваливается в ячейку прямо на ноги. Я поворачиваю голову. Цыбенко! Что за чертовщина? Откуда он здесь? Ведь я только что видел его у камней!

– От бисовы хлопцы! – задыхаясь произносит сержант, – Тильки бы не пидсунулись пид пулемэты. Його с борта треба бить, либо с кормы, Там е мэртвая зона…

– Кто там? – кричу я Цыбенко, показывая на камни, – Я думал это вы!

– Та той же Юрченко да твой Василь… Мне не можно, я командир взвода, – с горечью добавляет он.

Юрченко…

В памяти встает плотный, приземистый паренек из второго отделения, тот самый, с которым в день прихода в станицу схватился Вася. Кажется, он из шестой школы. На построениях всегда стоял четвертым от левофлангового… Действительно, здорово похож на сержанта, только ростом поменьше…

– А в мене уся ячейка накрылась, – говорит, словно извиняясь, Цыбенко, – Болванкой прямочко у бруствер угадал, сволочь… Не чую, как жив…

В руках у него трофейный автомат, гимнастерка на груди пропотела темными пятнами, рукава на локтях прорваны, каска надвинута на глаза. Он весь словно наэлектризован, никогда я не видел его таким. И только обтянувшиеся скулы выдают бешеное напряжение последних дней.

Он пристраивается рядом со мной и, осторожно подняв голову над бруствером, оглядывает передний край.

– Ты тильки побачь, добег! Добег, бисов сын! Ай, молодец! Ну, таперича воны його пригроблять!

Вася уже у камней рядом с Юрченко, Некоторое время они лежат голова к голове, будто о чем-то договариваются, потом оба вползают в щель между камнями. По ту сторону щели, в десятке метров от валунов – танк.

– Огня! – вдруг кричит Цыбенко, подталкивая ко мне приклад пулемета, – А ну огня, хлопец! Огня по мишеням справа!

Я поворачиваю ствол пулемета вправо и тут только замечаю солдат в знакомых травянисто-зеленых френчах. Группами по двое, по трое они перебегают поросшее травой пространство от шоссе под прикрытием своих раскрашенных под леопардов машин.

Передернув прицельную планку на двести метров, я ловлю в прорезь прицела две фигуры, бегущие рядом, и нажимаю спуск. Пулемет послушно дергается в руках и выпускает длинную очередь, но фигурки продолжают бежать как ни в чем не бывало… Неужели я неправильно прикинул расстояние? Не может быть! Я снова сажаю фигурки на мушку, но в этот момент солдаты заканчивают перебежку и падают в траву, Зато левее поднимаются сразу четверо, Я бью по группе короткими очередями. Группа распадается. Трое залегают, но четвертый продолжает бежать, Он несется какими-то неестественными прыжками, как спринтер на дистанции, Даже с такого расстояния это выглядит карикатурно, Я беру прицел немного впереди бегущего, длинным стежком пришиваю зеленую фигурку к земле и сразу же перебрасываю огонь на других.

Черт, наверное, полдиска истратил на этого паяца… Надо тщательнее, тщательнее… Только не волноваться…

Двойной тяжелый удар докатывается до ячейки.

– Усе! – кричит сержант, и лицо его, отлакированное потом, перекашивается в улыбке, – Чистая работа! Герои!

Я бросаю взгляд на танк у камней. По виду он невредим, только над кормой курится легкий рыжий дымок и пушка его молчит,

Только бы ребятам удалось выцарапаться оттуда!

Зеленые френчи продолжают перебегать, ныряя в дымовое облако, висящее над горящей машиной, Кажется, они плодятся где-то среди кустов, обрамляющих шоссе, плодятся стремительно и неудержимо, как мухи в выгребной яме…

Патроны в диске кончились. Сержант быстро заменил его снаряженным и сразу же начал набивать пустой,

– Давай! Давай! Давай! – приговаривал он.

Еще несколько фигурок споткнулось, подрезанные очередями. Ствол накалился так, что его жар я чувствую через прорези кожуха, Я знаю, что при высокой температуре калибр ствола слегка меняется и прицельность стрельбы падает, поэтому стараюсь теперь брать повыше.

Фашисты сосредоточивают весь свой огонь на пушках, прикрывающих наш взвод. Снаряды непрерывно рвутся за нашими спинами. Изредка какой-нибудь из них поднимает землю около ячеек. Среди грохота я с трудом различаю голоса наших ПТО, однако то, что стоит за сожженным танком, бьет почти без перерыва. Его удары похожи на яростные вскрики; "А-га!… А-га!… А-га1„"

Сержант кончил набивать диск, подсунул его поближе ко мне и уполз в сторону Терека.

– Побачу других. А ты поддерживай Василя та Юрченко… Не подпускай ганцев к каменюкам…

И сразу же меня охватило чувство затерянности среди этого грома, воя и визга. Я сам себе показался маленьким и ненужным. Ну что, что я могу сделать со своим пулеметом, в диске которого пятьдесят патронов, в том грозном и страшном, что творится вокруг?! Разве удержишь горный поток щепочкой или лавину ледорубом?… На минуту мне показалось, что весь мир захлестнула неведомая, ревущая и грозная стихия и в ней нет места ни для природы, ни для человека…

Но это продолжалось только минуту. Я снова заметил перебегающие среди кустов фигурки и снова начал в каком-то неистовом азарте выпускать по ним очередь за очередью.

А танки продолжали медленно продвигаться вперед. В те мгновения, когда дым рассеивался, я видел их на расстоянии каких-нибудь полутораста метров. Теперь не только пушки, но и пулеметы их работали, полосуя дымными трассами нашу линию. Одна из очередей задела мою ячейку, и, ткнувшись лицом в песок, я слышал, как пули с храпом входили в землю бруствера.

Я уже почти не вижу камней, за которыми скрываются ребята. В некоторых местах горит трава. Глаза слезятся от едкого дыма, Сквозь чадное марево трудно держать пехотинцев на прицеле. Голова уже не вмещает дикого хаоса звуков. Нервы напряжены так, что кажется; еще несколько минут – и что-то внутри тебя лопнет и все полетит к чертям…

Уже не мысль, а какие-то обрывки мыслей проносятся в голове.

…Надо поддерживать… поддерживать… где они? Где Вася? Что там?… Кажется, мы в самом центре боя… Скорее бы все кончилось, скорее бы придавить к земле этих проклятых пехотинцев… Откуда они только берутся?… А танки уже метрах в ста… Неужели пройдут?… Нельзя… никак нельзя… Ни за что… Наверное, меня сегодня не будет… Похоронка… Как она выглядит?… Рука матери держит листок… Глаза…

"Зиу… зиу… зиу… зиу… зиу…" – пронесся над долиной протяжный стон, и все поле впереди как бы приподнялось в красноватых отблесках взрывов.

"Зиу… зиу… зиу… зиу…"

И я снова увидел длинные белые хвосты странных снарядов, которые вылетали будто из-под земли.

Эрэсы!

К горлу у меня подкатился солоноватый ком. Я сглотнул его, но он снова поднялся судорожными толчками, голова сама собой опустилась на приклад ДП, и все в груди дернулось и сжалось.

Эрэсы!…

Я плакал, сам не зная отчего, размазывая по щекам слезы и пыль, плакал и не мог остановиться.

Я плакал об отце, погибшем в таком же страшном бою под Самурской, о матери, оставшейся в пустом нашем доме, о солнечных днях детства, которые ушли навсегда и никогда уже больше не возвратятся. Я плакал от жалости к сержанту, потерявшему на Украине все, что он любил: отца, сестру, дом. Мне было жалко высокого артиллериста, который с боями отступал от самого Станислава. Он работал всю жизнь свою, он смертельно уставал, он хотел только немного счастья и радости для себя и для других. И вот теперь на его землю пришли эти, в зеленой лягушачьей форме, и расстреливают его из пушек и пулеметов только за то, что он живет. Я плакал от злости на свое бессилие, на невозможность сделать что-нибудь такое, что повернуло бы вспять эти грязно-коричневые машины, терзающие мою землю, заражающие воздух дымом и смертью. Я плакал от радости, видя, как эрэсы накрывают огненными облаками разрывов вражескую пехоту и зеленые солдаты разбегаются, словно муравьи от брошенной в муравейник горящей ваты.

Я не помню, когда снова начал стрелять, я пришел в себя только тогда, когда затвор клацнул впустую и приклад перестал биться у моего плеча.

Я снял пустой диск и поставил новый, набитый Цыбенко. И пока я ставил его, на мою левую руку опустился черный продолговатый жучок с длинными суставчатыми усами. Он сложил твердые хитиновые надкрылья, аккуратно заправил под них прозрачные крылышки и повел своими антеннами в стороны, будто пытаясь разведать, куда он попал. Ему не было дела ни до чего, и я посмотрел на него с невольным изумлением; неужели в мире есть сейчас хоть одно живое существо, которому неведомо, что идет война?

"Дурак, – подумал я, – Дурак! Ведь ты ничего не знаешь! Может быть, я сегодня умру…"

Но жук был существом из другого, совершенно чуждого человеку мира, у него были другие заботы, и плевать ему было на человеческую войну. Он сполз с руки на пулеметный диск, расправил крылья и, метнувшись черной точкой перед моими глазами, растворился в воздухе.

Стон эрэсов оборвался на высокой скулящей ноте, "Катюши" прекратили обстрел, и, как отлетающая волна прибоя, грохот сражения перекатился вправо, за железнодорожное полотно. Танки перестали бить по нашей позиции и начали пятиться назад. В наступившем относительном затишье вспыхивали только отдельные пулеметные очереди и слабенько хлопали одиночные выстрелы.

В осевшем на землю колышущемся слое дыма я вдруг заметил какое-то движение. Кто-то полз к моей ячейке, то приподнимаясь, то надолго приникая к земле.

Может быть, Вася?

На всякий случай я поймал ползущего на мушку и замер, ожидая.

Ползущий приподнялся.

– Эй, не стреляйте! Свои!

– Кто?

– Юрченко.

Через мгновение он в ячейке – в каске, съехавшей набок, с дрожащими руками, весь какой-то развинченный, почерневший.

– Дай пить.

– Нет у меня воды.

– Плохо… – сказал он. – А курево?

Я протянул ему пачку "Белочки" и газету, сложенную книжечкой. Он попытался свернуть цигарку, разорвал бумагу, просыпал махорку на землю, свернул наконец и попросил спичку. Затянувшись, откинулся к брустверу ячейки и закрыл глаза.

– Вася где? – спросил я.

Он открыл рот, но не ответил, а еще раз затянулся с такой силой, что газета вспыхнула. Дунув на огонь, он снова закрыл глаза.

– Где Вася, слышишь?

– Какой Вася? – спросил он, не открывая глаз.

– Тот, что был там, с тобой.

– Человек, – сказал он, – Настоящий мужик Вася… Ведь это он… все сделал… Они стреляли с открытым люком… И ни одного человека… А он прямо в люк… гранату… В самый люк… Точно… Встал, и в самый люк…

– Ваську убили?

– Мне уже ничего не оставалось… Он в люк… Оттуда как ударит… А я свои обе… под гусеницы…

– Васю убили?! – кричу я.

– Уже у нашего края, – вяло отвечает он, – метров пятьдесят оставалось… То ли из пулемета, то ли осколком… Я бы его дотащил, только вот… – Он открыл глаза и взглядом показал на ногу.

Только сейчас я замечаю, что голенище сапога у него пробито в нескольких местах и из дырок торчат как бы вырванные изнутри кровавые тряпки. Кровь, смешавшаяся с грязыо, запеклась на кирзе черным смолистым натеком.

– Перевяжи, друг… Чем-нибудь…

Он снова откидывает голову. Лицо у него стремительно бледнеет, Рука с цигаркой бессильно падает на колени, осыпая брюки махорочными искрами.

Я машинально смахиваю искры ладонью.

"Чем перевязать?… Как?… У меня даже нет индивидуального пакета. Нам никто их не давал… Может, где-нибудь есть санитары?… И вообще надо сначала разрезать голенище, иначе не снять сапог с ноги… Где же нож?"

Я шарю в карманах. Пальцы натыкаются на патроны, на какие-то бумажки, шнурки… В левом трофейный "вальтер". Рукоятка сама собой садится в ладонь… И только тут до меня с неистовой силой доходит. Васи нет. Нет Васи. Вот Юрченко здесь, передо мной, а Вася уже никогда не вернется… Никогда! Да что же это такое? Почему Вася остался там, в задымленном страшном поле? Почему так… Эх, Васька, Васька…

Юрченко приоткрывает глаза. Взгляд тускл, в нем почти ничего человеческого. Губы двигаются с трудом.

– Перевяжи, друг…

Я зачем-то вытаскиваю из кармана "вальтер", тупо смотрю на него и снова сую в карман, Что я должен сделать? Ах, да… нож… Вспоминаю, что после завтрака положил его в котелок… Вот он.

"Верный мой, хороший…" – нелепо думаю я и начинаю резать голенище, Кирза подается с легким треском. Юрченко, кажется, потерял сознание. Он как-то странно заваливается на бок…

– Ну подожди… Потерпи немножечко… Одну минутку… – шепчу я, надрезая головку сапога. Горячие, скользкие от крови тряпки путаются в руках, Никак не найти конец портянки… Чем же я все-таки буду его перевязывать?…

Кто-то опускается на колени рядом со мной, осторожно берет в ладони голову Юрченко, приподнимает ее. Потом те же руки расстегивают гимнастерку и ощупывают грудь раненого.

– Вмэр. Оставь його, хлопец. Забирай пулемэт, патронив скильки можно и гайда до Эльхоты.

– А он как же, товарищ сержант?

– Як, як… Ему вже ничого не нужно, окромя похоронной команды. А нам треба жить.

– Отступаем, что ли?

– Выходим из боя. Приказ командования. Щвыдче давай, бо нас долго прикрывать не сможуть.

– А оборона?

– Никуда не динется оборона. Оборона на своем месте.

Сержант берет у меня нож и концом лезвия распарывает шов часового кармашка на брюках Юрченко. Вынимает из кармашка черный пластмассовый патрончик-медальон. Перекладывает его в карман своей гимнастерки. Такой же медальон зашит в моих брюках. В нем – туго свернутый листок бумаги, на котором написана моя фамилия, год рождения, группа крови и домашний адрес.

– Усе, – говорит Цыбенко, – Пийшлы, хлопец.