Николай ВНУКОВ
РОЗОВАЯ ГВИАНА
Рассказы
Когда я был таким же, как вы, мне казалось, что взрослые — самые счастливые люди на свете.
Они могут ходить, куда захотят, могут ложиться спать хоть под самое утро и заниматься, чем заблагорассудится. И никто им не скажет: «Не трогай! Эта штука может взорваться и выбить глаза!», «Не лезь на это дерево — упадешь!» — или еще что-нибудь в том же роде. Наоборот, взрослые всегда одергивают ребят и ругают их почем зря, потому что они — хозяева жизни. У них в руках все.
И вот я стал взрослым. Самостоятельным.
Я конструировал специальные радиоустройства, возился с мощными усилителями и генераторами, и все чаще мне приходило в голову, что взрослые не такие уж счастливые люди, как мне казалось. Потому что взрослые не могут многое, очень многое из того, что могут мальчишки и девчонки.
Например, мне уже никогда не доведется в первый раз в жизни прочитать «Тома Сойера» или пробежать босиком по горячей дорожной пыли, гоня перед собой проволочной вилкой чугунное колесо. Или подраться, а потом на долгие годы подружиться с замечательным парнем Борькой Линевским.
И мне уже никогда не придется стать моряком, или отважным полярником, или космонавтом, потому что я давно выбрал свою дорогу и с нее уже невозможно свернуть.
Да и в то время, когда я был мальчишкой, слово «космонавт» встречалось только в научно-фантастических книжках. Не то что сейчас, когда ребята небрежно произносят: «транзистор», «гиперзвуковой», «орбитальная станция»…
Вот почему я завидую вам. Правда, не особенно. Потому что у меня есть чудесная машина, которая может унести меня на миллион лет в будущее или к первобытным людям в прошлое. Или, если я захочу, я могу мгновенно перенестись в то время, когда Юрка Блин, мой закадычный друг, вызывал меня осторожным свистом из дому и мы с ним тайком бежали на речку или в парк. Кстати, вам приходилось когда-нибудь купаться ночью? Это так здорово, что и не расскажешь, надо самому попробовать…
Так вот, при помощи этой машины, или, вернее, машинки, которую можно купить в магазине канцелярских товаров, я могу стать мальчишкой, и побегать босиком, и искупаться ночью в нашей речке, и поспорить с Юркой насчет того, как выглядят жители далеких планет. Это — пишущая машинка. Вот я заправляю в нее лист бумаги, нажимаю на клавиши и…
ДАВАЙТЕ ПОЗНАКОМИМСЯ
Меня зовут Колькой. В классе я сижу за третьей партой в среднем ряду. Мне не повезло, когда нас рассаживали. Лучшие места — у окна. Когда становится скучно, выглянешь, и видно весь школьный двор, кусты акации вдоль забора, а за забором — кусочек улицы с прохожими и пробегающие мимо автомашины. Тысячу раз все это видел, но смотреть все равно интересно. А со среднего ряда не видно ничего, кроме учительницы, черной доски да двери в коридор. Тоска…
Сзади меня сидит Орька Кириков. Полное Орькино имя — Орион. Он говорит, что мать назвала его так в честь созвездия на небе. Не знаю, есть ли созвездие с таким названием на небе, потому что мы этого еще не проходили, но что Орька умеет врать, это в классе известно всем. Впрочем, мне нравится, когда Орька врет. У него это получается лучше, чем когда он говорит правду.
Волосы у Орьки светлые, как пшеничная солома, нос длинный, острый, и хотя Орька чуть ли не на голову выше меня, я беру его на одну левую, он не особенно сильный. Зато он умеет выдумывать такие штуки, которые мне, хоть тресни, не выдумать. Нам частенько попадает от Татьяны Михайловны, классного руководителя, за невнимание. Но это неправда, что мы невнимательны. Просто мы натренировались разговаривать и одновременно слушать урок. Разговариваем мы с Орькой одними губами — нам понятно, а кругом ничего не слышно.
Сколько раз Татьяна Михайловна пыталась поймать нас на разговорах и неожиданно вызывала к доске то меня, то Орьку. Но мы всегда слово в слово повторяли то, что она рассказывала. Все-таки однажды она взяла у нас дневники и написала в графе замечаний одно и то же Орьке и мне: «Хорошие способности при посредственной дисциплине».
Потом я всегда с гордостью открывал дневник на этой странице.
Мне нравилось, что у меня хорошие способности при посредственной дисциплине.
Это значило, что при отличной дисциплине мы с Орькой были бы гениями.
На первой парте у самого окна сидит Николайчик. Это у него такая фамилия. Зовут его Славкой. В нашем классе он самый маленький. Ему на перемене можно подставить ножку или прилепить на спину бумажку с какой-нибудь обидной надписью — он никогда не разозлится, только удивленно посмотрит на обидчика и заморгает глазами. Поэтому мы никогда не подставляем ему ножек и не прилепляем на спину бумажек. А если кто-нибудь начинает его задирать, мы с Орькой сразу же оказываемся рядом. Пусть тронут, попробуют. Николайчик замечательно играет в шахматы. Еще никому в школе не удавалось его обыграть. Он проигрывает только перворазрядникам в городском шахматном клубе.
У Николайчика нет матери, он живет вместе со своей сестрой в новом доме возле железнодорожного переезда. Сестру зовут Ольгой. Она всегда улыбается и угощает нас пирожками с яблоками и малиновым вареньем.
Самый сильный в нашей компании — Юрка Блинов. Он может двенадцать раз без передышки подтянуться на турнике, а потом еще провернуть «солнышко». Однажды Юрка проплыл под водой через все озеро в парке. Он разговаривает мало, как вообще все сильные люди, на уроках внимательно слушает учителей, но отметки, кроме физкультуры, получает не особенно хорошие. Зато никто в школе, кроме него, не ходит зимой в распахнутой куртке, без шапки и без шарфа. Весь наш класс Юрка берет на одну левую.
Сзади, на самой «камчатке», сидит Тошка Федоров, по прозвищу Дятел. Сначала прозвище было Изобретатель, но это было длинно и неудобно, поэтому мальчишки, особенно во время футбола, кричали: «Эй, татель, пасуй сюда!» Потом «татель» как-то само собой превратилось в «дятел», да так и осталось.
В нашем классе Тошка считается чудаком, иногда даже опасным, потому что все свои мечты он старается сразу же претворить в жизнь. Однажды он, посмотрев фильм «Плата за страх», попытался взорвать пузырек нитроглицерина, который его мать принимала от какой-то сердечной болезни. К счастью, нитроглицерин был, видимо, не такой, как в кино, иначе о Тошке нечего было бы рассказывать.
Мы живем на Кавказе. Наш город стиснут горами с трех сторон. Город охвачен подковой из гор. Сразу за речкой горы зеленые и низкие, заросшие кривыми дикими яблонями, дикой хурмой и тёрном. Называются эти горы Просвирный курган и Кизиловка. Здесь в лощинах всегда прохладно, стоит легкая тишина и водятся кабаны и змеи.
За этими, низкими и зелеными, поднимаются другие горы, серые, крутые, будто высеченные из громадных камней. На них ничего не растет, ни травинки, ни кустика. Там гуляют большие ветры и хозяйничают орлы. Интересно смотреть, как орел, снявшись с какого-нибудь голого камня, широкими медленными кругами поднимается вверх, ни разу не взмахнув крыльями и только пошевеливая черными, похожими на пальцы перьями на их концах. Он может ходить кругами в густом голубом небе несколько часов, а потом вдруг, сложив крылья, черным камнем упасть с высоты вниз, на землю, и сразу же снова подняться, держа в лапах суслика или полевую мышь.
А над этими, серыми, громоздятся ввысь еще одни горы, белые, с фиолетовыми и синими тенями, похожие на свалившиеся на землю и расколовшиеся облака. Это внуки старика Эльбруса. Их так и называют — Эльбрусята. Наша школа стоит так, что из окон коридора видна вся горная цепь. Утром снег на Эльбрусятах всегда розовый, в полдень ослепительно белый, а вечером голубой, постепенно синеющий. Самого Эльбруса из нашего города не видно.
Есть у нас в городе улица Ленина — это главная — и есть улица Подгорная, которая спускается к самой реке. Есть у нас парк, который постепенно переходит в лес, и еще у нас есть озера, в которых водятся пескари и плотва. Они очень мелкие, меньше пальца, и мы их не ловим, этим занимается малышня. А мы в шестом — и у нас много других интересных дел.
В парке две танцплощадки: ближняя, недалеко от входа, и дальняя, в конце, над озером. По вечерам там тяжело бухают оркестры, горят разноцветные фонари и шаркают ноги танцующих. На танцплощадки мы тоже не ходим. Во-первых, никто из нас не умеет как следует танцевать, а во-вторых, какой интерес тереться несколько часов в тесной толпе, хотя бы и под веселую музыку?
Летом у нас короткие сумерки. Зайдет солнце, и почти сразу на город наваливается черная бархатная тьма. Она, как медведь, подминает под себя горы, дома и сады. Освещена только главная улица. Там гуляют парни и девушки. А в соседних тупичках и переулках могильная темень. Окна домов наглухо закрыты ставнями, сонными голосами перелаиваются собаки, да иногда режущим, закладывающим уши свистом перебрасываются между собой мальчишки.
В такие провальные безлунные ночи хорошо залезть в соседский сад и, затаиваясь от каждого шороха, выискивать на ощупь замшевые абрикосы, прохладные тяжелые яблоки, покрытые тончайшим скрипучим восковым налетом, и сочные, винного вкуса груши.
Яблок в наших садах великая сила — столько, что часто приходится под деревья ставить подпорки из жердей, иначе могут обломиться ветви. Поэтому, если кого-нибудь из нас и ловят в чужом саду, то хозяева не ругаются, а просят, чтобы мы не отряхивали деревья, а просто обрывали яблоки с веток и не рвали бы зеленых. Мы это сами хорошо понимаем и никогда не трясем деревьев, разве только случайно да в спешке.
Яблоки, груши и абрикосы продают у нас на базаре не килограммами, а ведрами. Стоит ведро очень дешево, но разве вы слышали когда-нибудь, чтобы мальчишки покупали яблоки на базаре? У базарных яблок совсем не тот вкус.
И есть еще другие ночи, когда просто невозможно заснуть. Весь город в полосах, квадратах и треугольниках лунного света. Город построен из теней и голубого сияния. Речушка, ворча, перекатывает камни, на берегу остывают россыпи голубой гальки, и над черными горами висит яркая, словно раздутая ветром луна.
В такие ночи хорошо всей компанией сидеть в парке и мечтать или вспоминать разные интересные истории, которые с нами случались.
НОВЕНЬКИЙ
Наш географ, Сергей Иванович, запаздывал. Юрка Блинов у стола одной рукой поднимал за заднюю ножку стул. С передних парт считали: «Раз… два… три…» Девчонки, собравшиеся в кружок, болтали и смеялись. Николайчик, подперев рукой голову, рисовал в тетради шахматного коня. Орька показывал мне новую книгу с таинственным названием «Старая крепость». Краем глаза я следил за Юркой. Он поднял стул уже одиннадцать раз. Передние парты визжали от восторга. И тут вошел директор.
Все бросились по местам. Дружно хлопнули крышки парт, и по классу расплылась тишина.
Леонид Павлович никогда не приходил в класс просто так. Значит, что-то случилось. Нагнув головы, мы ждали ветра, шквала, тайфуна. Но директор сказал: «Садитесь» — и вдруг улыбнулся. И тогда мы увидели новенького. Он шагнул вперед из-за директорской спины и остановился, будто показывая себя.
— Рыжий! — шепотом прошло по классу.
— С галстуком!
— А портфель-то, портфель!
В самом деле, у новенького был огромный портфель с двумя ослепительными замками и голубой галстук.
— Тише! — сказал директор. — Это ваш новый товарищ Борис Линевский.
Мы знали, что свободное место в классе было только одно — рядом с Галкой Щеголевой. Мы все посмотрели на Галку. Она покраснела и передвинулась на самый край скамейки.
— Линевский, — сказал директор. — Подите сядьте за шестую парту в среднем ряду.
Новичок проскрипел ботинками по проходу и уложил в ящик парты свой портфель. Потом сел. Он все делал уверенно и спокойно, как будто всегда учился в нашем классе, а сегодня только случайно опоздал.
Директор кивнул нам головой и тихо вышел. Мы все обернулись к новенькому и стали его разглядывать. Он спокойно, без улыбки смотрел на нас, положив руки на крышку парты, как будто в любой момент собирался встать и уйти.
В класс вошел Сергей Иванович.
— Так-с, голубчики, — сказал он. — Значит, у вас пополнение? Очень хорошо. Сегодня мы начнем новую тему. Мы начнем изучать физическую географию стран света. Дежурный, где карта? Сходите в учительскую и принесите карту полушарий. А пока сделаем перекличку.
Орька толкнул меня в спину:
— Тебе нравится этот рыжий?
— Не знаю, — сказал я.
— Мне тоже не нравится. Посмотри, как он сидит.
Я обернулся и посмотрел на Линевского.
Он сидел очень прямо, как будто за спиной у него была стена. Руки он все так же держал на парте, и перед ним сиял чистенький учебник географии. Волосы у него были такие рыжие, что ломило глаза. Крупные веснушки рассыпались по всему лицу. А глаза у него были серые и сердитые, как мне показалось. Он взглянул на меня и нахмурился.
И тут в голову мне пришла такая мысль, от которой я сразу вспотел. Честное слово, даже Орька никогда не придумал бы такое. Просто гениальная мысль.
— Орька, — сказал я одними губами, замирая от восторга. — У меня есть пирог с повидлом.
— Вкусный? — спросил Орька.
— Вкусный, — сказал я. — Мне мать дала на завтрак. Прямо не пирог, а торт. Но мы не будем его есть. Я отдам его новенькому.
Орька вытаращил глаза.
— Ты что, подлизываться?
— Ты дурак, Орька, — сказал я. — Помнишь, ты хвастался, что у тебя есть перец?
— Ну? — сказал Орька. Он еще не догадывался.
— Мы посыплем пирог перцем и…
— Ух ты! — сказал Орька и стал шарить по карманам.
Он всегда носил с собой множество всякой всячины. У него были тонкие резинки для стрелок, свинцовые пломбы, ключ для стрельбы спичечными головками, и даже я не знал, что еще. Перец он отсыпал дома у матери, на всякий случай. Кто знает, может, на что-нибудь пригодится.
— Нашел, — сказал Орька и показал мне пакетик.
Я достал из портфеля пирог.
— Не заметит?
— Не знаю. Наверное, нет. Повидло тоже красное.
Дежурный принес из учительской карту, и Сергей Иванович на минуту повернулся к нам спиной.
— Давай, — прошептал Орька.
Сверток с пирогом поехал по рукам к шестой парте.
— Итак, мы начнем с Европы, — сказал Сергей Иванович и постучал указкой по карте. — Рельеф Европы — самый сложный и самый интересный с точки зрения географии…
Мы притаились. Мы ждали. Попробует новенький пирог или не попробует? Глаза у Орьки сделались большие, губы надулись — вот-вот прыснет.
— Наиболее глубоко изрезаны северные берега Европы. Скандинавский полуостров… Что с вами творится, Линевский?
Я и Орька разом обернулись. Новенький сидел, обалдело вытаращив глаза. Рот у него раскрылся, по красным щекам сползали частые слезины. Он силился вздохнуть и не мог.
Я захлебнулся. Я больше не мог. Я закрыл лицо руками и положил голову на парту. Сзади тоненько взвизгнул Орька.
Сергей Иванович положил указку на стол.
— Встаньте, Линевский!
Новенький встал. По его лицу расплывались сырые веснушки. Теперь уже грохотал весь класс.
— Что с вами? — спросил Сергей Иванович очень спокойно. Он никогда не кричал, как другие учителя. Начнись сейчас землетрясение, Сергей Иванович остался бы таким же спокойным. Он точно так бы положил указку на стол и спросил бы: «Что это такое?»
Новенький вытер слезы.
— Мне… — сказал он. — Меня… я поперхнулся. Можно выйти попить?
— Идите, — сказал Сергей Иванович.
— Ну и получишь ты сегодня, — сказал новичок, проходя мимо меня к двери.
На большой перемене мы разработали условия. Мы будем драться на старой базарной площади. Вечером там никогда не бывает людей, и никто нам не помешает. Мы будем драться, пока один из нас не запросит пощады.
Я не боялся. В прошлом году я дрался с Алимурзой Бесланеевым, а это пострашнее, чем какой-то Линевский. Алимурза подбил мне оба глаза, но я все-таки успел дать ему несколько раз по уху и в живот.
На математике Юрка Блинов переслал мне свой кожаный ремешок, который надевается на запястье, чтобы не растянуть связки при сильном ударе. Я надел ремешок на руку. Когда я сжимал пальцы, кулак становился набрякшим и тяжелым. Орька давал какие-то советы. Я его почти не слушал. В этих делах я разбирался лучше, чем он. Ведь ему не пришлось драться с Алимурзой Бесланеевым.
После уроков мы отправились к месту боя. С гор опускались сумерки. Пустая базарная площадь казалась огромной. Ни одного человека не было видно на ней.
Мы выбрали хорошо утрамбованное место в той стороне, где по воскресеньям торгуют мукой и сеном. Все мальчишки нашего класса пришли смотреть, как я буду драться с Линевским.
Я почти не волновался. У меня была своя верная тактика — я всегда нападал первым и бил неожиданно, сразу. Мальчишки встали широким кругом. Я сбросил пальто и пиджак на землю. На другой стороне круга раздевался Линевский. Ему помогал Алимурза. Юрка еще раз напомнил:
— Драка до пощады. Без отдыха, без подножек. Лежачего не бить. За волосы не хвататься. На честность.
Меня вытолкнули в круг. С другой стороны вышел Борька. Он как-то странно, носками внутрь, поставил ноги, наклонил голову и закрыл подбородок и грудь кулаками.
— Юрка крикнул: «Пошли!» — я ринулся вперед и что было силы, с широкого размаха ударил Борьку по уху. Но удар не получился. Борька быстро присел, мой кулак пролетел над его головой, и я, не удержав равновесия, плашмя упал на землю.
Кругом засмеялись. Я вскочил. Я разозлился по-настоящему, потому что сильно ссадил колено. Теперь я пошел на Борьку плечом вперед, стиснув зубы, вздрагивая от напряжения. Мы сошлись вплотную, грудь к груди, выжидая момент. Я слышал, как глубоко и спокойно дышит Борька. И вдруг он незаметным движением откачнулся в сторону, и это получилось так быстро и неожиданно, что я снова упал.
Кругом захохотали. А я, вскочив, уже не замечал ничего вокруг. Мне стало жарко. Круги плыли перед глазами, и там, среди этих кругов, смутно светлела фигура Линевского.
Низко пригнув голову, выставив кулаки вперед, я побежал на Борьку, надеясь кончить драку одним ударом. Я решил взять Линевского «на бычка», то есть ударить головой в подбородок, а после, не давая опомниться, пустить в ход кулаки. Это был верный прием. Так всегда дрались мальчишки с Подгорной улицы.
Я набежал на Линевского, втянул голову в плечи и, как пружина, всем телом бросился вперед и вверх.
… Я поднялся с земли только через минуту. Базарная площадь медленно поворачивалась и покачивалась под моими ногами. В голове гудело.
Юрка отряхнул мне рубашку и брюки. Николайчик своим платком вытер мне лицо. Я оглянулся. Линевский стоял в толпе ребят спокойный, уже одетый, со своим толстым портфелем в руке. Я рванулся к нему, но Юрка схватил меня за пояс.
— Хватит!
— Пусти, Блин!
— Хватит, — сказал Юрка.
— Нет, еще не хватит! — заорал я. — Пусти!
— Куда? Хочешь, чтобы он тебя ударил?
— ?!!
— Хватит, Колька, — сказал Николайчик. — Ведь Линевский тебя еще ни разу не стукнул.
— Оказывается, он боксер, — объяснил Юрка. — А ну-ка, пожмите друг друг лапы.
Это была традиция. После боя самые злейшие враги должны пожимать друг другу руки. Но сейчас мне не хотелось протягивать руку Линевскому. Он сыграл со мною злую шутку.
— Давай, давай, не кобенься, — сказал Юрка и подвел меня к Линевскому.
ЗАТЯЖНОЙ ПРЫЖОК
В то лето, когда в нашем городе начали строить парашютную вышку, моя тетя решила, что я должен стать хирургом.
Она была очень деятельной, моя тетя Инна. В прошлом году она сказала:
— Я решила окончательно. Ты будешь стоматологом, Коля. Стоматолог — это благородная работа. Это работа интеллигентного человека. Она дает хорошие деньги.
И я начал готовиться в стоматологический техникум.
Я никогда в жизни не слыхал о таком техникуме и сказал об этом тете. Тетя села на стул, поднесла правую ладонь к глазам, будто заслоняясь от солнца, и произнесла усталым голосом:
— Имей в виду, Коля: ты очень похож на своего отца.
Это значило, что я буду в жизни никудышным человеком. Ни на что не пригодным. Может быть, даже шалопаем. Но мне почему-то очень не хотелось становиться интеллигентным человеком. И потом, было обидно за отца. Уж его-то я знал лучше, чем тетя Инна.
Мой отец работал на Крайнем Севере, на холодной реке Индигирке. Он был прорабом. Он строил поселки и в каждом письме присылал мне фотографии голых, обдутых ветром сопок, странных безрогих оленей, которые по-якутски назывались «таба», собачьих упряжек среди белых снегов и своих друзей, улыбающихся, обутых в громадные унты с отворотами, как у мушкетерских ботфортов.
Тетя Инна вынимала из конвертов фотографии, перебрасывала их мне через стол и фыркала:
— Фу! На, полюбуйся! Андрей мог выбрать хорошую специальность и стать интеллигентным человеком, но не захотел. И теперь болтается бог знает где, на краю света, куда добрый человек никогда не поедет. Наверное, сейчас кусает локти, да поздно. Жизнь не начнешь сначала. Сам виноват.
Отец смотрел на меня с фотографии и улыбался во весь рот, и зубы у него были белые-белые. Это оттого, что он жевал там лиственничную смолу, сваренную особым образом. Он мне писал, как ее варят. Но в наших местах лиственницы не росли, и мне приходилось чистить зубы простым порошком. Однажды он прислал мне большущий комок такой смолы. Она была розовая и пахла тайгой, но тетя Инна выбросила ее в уборную и сказала, что отцу тридцать пять лет, а по развитию он стоит разве только немного повыше меня и, наверное, до старости лет останется несолидным человеком.
Я обиделся. По-моему, отец был замечательным человеком. Он строил обогатительные фабрики и рабочие поселки. А тетя Инна работала счетоводом в больнице. Очень давно, еще молодой, она училась на медицинских курсах, но фельдшера из нее почему-то не получилось. Что-то в ее жизни произошло трагическое. И тогда она стала счетоводом. У нее всегда оставалось много энергии после дня, проведенного за канцелярским столом. Эту энергию она тратила на уборку своей комнаты. В комнату было страшно войти: там все сверкало. Оконные стекла были прозрачны, как воздух. В чайных ложечках вспыхивали электрические зайчики. Паркет лежал под ногами бездонным озером — тетя протирала его щеткой каждую минуту. Но даже после этого у нее оставалось еще много энергии. Тогда она принималась наводить порядок в жизни других людей. В первую очередь она принималась за меня.
А на окраине парка, недалеко от дальней танцплощадки, на большой травяной поляне, где мы по воскресеньям играли в футбол, рабочие вырыли четыре глубоких квадратных ямы. В ямы навалили булыжника и щебенки. Сверху все залили цементом. Эти ямы с камнями назывались фундаментом для опор. Цемент застывал, покрываясь молочной морщинистой пенкой. Мы трогали пенку пальцами. Никто из мальчишек нашего города еще ни разу в жизни не видел парашютной вышки. Но скоро место строительства обнесли деревянным забором, через который почти ничего нельзя было рассмотреть. Мы ходили вокруг забора и заглядывали в щели. Нам было обидно: почему все самое интересное люди всегда окружают заборами? Через узкие шершавые щели в сосновых досках виднелись кусочки строительства — бревна, железные трубы, сварочный аппарат, похожий на жестяной сундук на колесах, и спины рабочих. Чтобы увидеть больше, мы подсаживали друг друга и заглядывали через высокий верх забора. Нас ослепляли синие искры электрической сварки.
Вечером, когда рабочие расходились по домам, на строительстве оставался сторож с толстой палкой. Он неподвижно сидел на штабеле досок и курил. Красный глазок цигарки то вспыхивал, то погасал. Иногда сторож замечал над забором наши головы и молча грозил нам палкой.
Через несколько дней вышка поднялась над забором, а отец прислал мне огромное письмо в толстом коричневом конверте. Я не стал дожидаться тети Инны и распечатал конверт. Первыми выпали фотографии.
На одной — голое дерево с поднятыми вверх тонкими узловатыми руками. За деревом, позади, — острая трехгранная сопка, белая, похожая на огромный зуб. А кругом мороз. От одного взгляда на дерево с комьями снега на ветвях становится зябко. На обороте фото отец написал карандашом:
«Сопку зовут Илиадой. 1426 метров над уровнем моря. Недалеко от вершины вход в шахту. На сопку взбираешься целый час, а сверху — за одну минуту верхом на шуфельной лопате. Станешь ногами на совок лопаты, возьмешься руками за ручку, оттолкнешься — и только снег взовьется столбом. Красотища! Только держись, чтобы набок не свалиться, а то до самого низа — кубарем».
А на другой фотографии лежат на боку нарты, а возле нарт стоит низенький человек в шапке с ушами по пояс.
Глаза у человека веселые, раскосые, в руке длинная жердь — погонять оленей; называется хорей. А шапка называется треух. И зовут человека Петром. Петр Габышев. Так написано на обороте. И еще вот что написано:
«Это наш каюр, первейший резчик по кости на всей Индигирке. Он из куска мамонтовой кости вырезал тебя. Я ему показал твою фотографию, а он запомнил и вырезал тебя из кости. Теперь я ставлю тебя на свою ладонь и вспоминаю. А мамонтову кость Индигирка выбрасывает на берега во время паводков. Где-то вымывает из земли и приносит к нам. Лежат обломки, обветрившиеся, темные, похожие на поленья. А захочешь поднять такое полено — в нем два пуда весу».
Вот как подписывает мой отец фотографии. Жаль, что он еще не скоро приедет в отпуск. Еще целый год ждать. А у нас лето в полном разгаре, и я сдал все экзамены и перешел в седьмой класс.
Через месяц парашютная вышка поднялась над городским парком на всю свою высоту. Тонкая, кружевная. Ее было видно из любого конца города. Рабочие кончали настилать верхнюю площадку. Я забежал домой на несколько минут, чтобы поесть. Мои ботинки были припудрены пылью. На пиджаке не хватало пуговицы. Тетя посмотрела на затуманившийся под моими ногами паркет и сказала:
— Ты будешь хирургом.
— Но в прошлом году вы говорили, что я должен учиться на зубного врача, — сказал я.
— Ты будешь хирургом, — сказала тетя. — Я знаю, что говорю. Хирург — это благородно. Ты будешь помогать людям. Это дает хорошие деньги.
— Ладно, тетя, я буду учиться на хирурга. Только дайте мне поесть.
— Ты очень похож на своего отца, Коля, — сказала тетя Инна и ушла на кухню.
Я знал, что открытие парашютной вышки назначено на воскресенье. Мне очень хотелось посмотреть, как ее будут заканчивать. Я торопился. Тетя гремела на кухне кастрюлями. Комнату обволакивала тихая, противная чистота. Слово «интеллигент» звучало для меня как ругательство.
В воскресенье после обеда мы собрались у парашютной вышки. Там уже толпилось много народу. Мальчишки ужами протискивались вперед. На танцплощадке играл оркестр. Щеголеватый дирижер в белом костюме грозил медному басу палочкой. Бас тяжело вздыхал. Теплый ветерок обдувал вышку. Серебряный шпиль с красным флажком летел среди облаков. Скоро мальчишки, с которыми я пришел, потерялись, но зато в толпе я увидел Юрку Блинова и Борьку Линевского. Потом рядом со мной оказалась Галка Щеголева, тонкая и загорелая, как индеец. Мы задрали головы кверху и смотрели, как на площадке под самыми облаками инструктор прицепляет к тонкой стреле полосатый сморщенный парашют. Внизу у зеленой ограды, у маленькой калитки, стояла будочка кассы. «Стоимость билета 30 копеек» — прочитал я на белой дощечке над кассовым окошком. Публика пересмеивалась. Парни грызли семечки и подталкивали друг друга, но никто почему-то не покупал билеты. Инструктор перегнулся через поручни площадки и смотрел вниз. Парашют покачивался под ветром, раскрывая красные и синие полоски купола.
— А ты бы мог прыгнуть? — спросила вдруг Галка.
— Конечно, — сказал я. — Только у меня нет денег.
Галка сощурила глаза, отвернулась, и я понял, что она мне не поверила. Мне стало обидно, потому что Галка хорошая девчонка, с ней всегда интересно разговаривать.
Наконец к кассе протиснулся какой-то парень в кепке и взял билет. Он смущенно оглянулся на толпу, боком вошел в калитку, все так же, боком, словно раздвигая воду, пересек поле и начал подниматься по крутым лесенкам, переброшенным с площадки на площадку наверх. Сразу же все стало похоже на представление. Публика, замерев, смотрела на единственного актера, который черным силуэтом двигался внутри железных решетчатых переплетений башни. Инструктор отошел от поручней и теперь ждал у основания шпиля, там, где на площадку выходил квадратный люк. Парень поднимался не торопясь, под его ногами скрипели деревянные ступеньки. Вот он уже у самого верха, под площадкой, вот он исчез в люке и появился уже на краю площадки, там, где в поручнях сделан проем. Инструктор подтягивает стропы парашюта и надевает на парня какие-то ремни, объясняя, как надо прыгать. И вот парень, изогнувшись, как рыба, срывается вниз — и над ним расцветает чудесный шелковый зонт, за которым с конца стрелы тянется тонкий, как нитка, трос. Парень приземляется на спину, смешно выбросив вверх ноги. Парашют накрывает его красно-синим курганом. Толпа хохочет: у парня во время прыжка слетела с головы кепка и, отдутая ветром, упала прямо в оркестр на танцплощадке.
И вдруг я чувствую, что мою руку ищет чья-то чужая, тонкая и горячая рука. В мою ладонь втискивают несколько потных монеток, и Галка, придвинув свое лицо к моему, шепчет:
— На, бери, прыгай!
Я стою. Я не знаю, что говорить и что делать.
— Боишься? — говорит Галка. Брови ее взлетают над переносицей двумя прочерченными угольком стрелками.
— Боюсь? — говорю я и врезаюсь в толпу.
Передо мной раздвигаются. На меня смотрят. Я подхожу к кассе и сую в окошечко деньги. Кассирша подозрительно оглядывает меня и спрашивает:
— Тебе сколько лет?
— Семнадцать, — говорю я и поднимаюсь на цыпочки, чтобы казаться выше.
Кассирша медлит, потом все-таки дает мне билет, и вот я на поле, под вышкой, в том месте, откуда начинаются лесенки.
Парня, который прыгал, уже нет. Парашюта тоже нет: его подтянули кверху. Цепляясь за перильца лесенки, я начинаю быстро подниматься к первой площадке. Вот она. Вот вторая. Третья. Четвертая. Высота вышки семьдесят пять метров. Так написано над кассой. Вокруг меня ветер. Гудит серебряный каркас. Деревья парка похожи на пушистые зеленые волны. Я на секунду останавливаюсь и смотрю вниз. Лица сливаются в сплошные светлые пятна. Отсюда никого не узнаешь — ни Галки, ни Юрки Блинова. Мне становится приятно оттого, что они смотрят на меня. В самом деле, разве это не здорово? Сейчас я спущусь к ним на парашюте.
Наверху меня встречает инструктор.
— Прыгнем? — говорит он.
Я протягиваю инструктору билет.
— Не надо, — смеется он, и я замечаю, что у него облупившийся на солнце мальчишеский нос и серые озорные глаза. Билет, вспорхнув бабочкой, улетает из моей руки.
Я влезаю ногами в какую-то парусиновую сбрую, инструктор застегивает на моей груди пряжку.
— Прыгай сразу, не думая. Поджимай ноги. Руками держись за стропы, — советует он мне.
Я подхожу к самому краю площадки. Вот это высота! Виден весь город до железнодорожного переезда. По щелочкам улиц майскими жуками ползут автомашины. А вот и мой дом. Эх, если бы меня сейчас увидела тетя Инна!
— Давай! — говорит инструктор за моей спиной.
Я вцепляюсь руками в стропы и делаю шаг в пустоту. В меня ударяет ветер. Тело сжимается. Я закрываю глаза и лечу куда-то вниз и вперед широким размахом, будто на конце огромного маятника. Томительно замирает сердце, и даже в плечах и в ногах тоже что-то замирает.
— У-у-у-уххх!..
Потом меня слегка поддергивает кверху, и глаза сами собой открываются. Я удобно, как на скамейке, сижу на парусиновых лямках. Парк медленно поднимается мне навстречу. И совсем не страшно. Ну, ни капельки! Я смотрю вниз. Кто-то в толпе машет рукой. Юрка! Ну конечно, это он!
Я опускаюсь все медленнее и медленнее и вдруг совсем останавливаюсь, не долетев до земли. Парашют начинает крутиться. Я вижу то вышку, то кассовую будку, то густые парковые липы.
— Дергай! — кричит мне снизу Юрка. — Трос заело!
Я обеими руками дергаю стропы. Я подпрыгиваю на своем парусиновом сиденье. Ничего не получается. Парашют с шелковым шелестом опадает над моей головой, и, наконец, обвисает, как тряпка. Я болтаюсь на уровне первой площадки. Я никак не могу опуститься ниже. Из толпы слышится обидный смех. Я опять закрываю глаза и начинаю гореть от стыда.
… Я не помню, как меня сняли с парашюта. Кажется, инструктор зацепил трос багром и подтянул меня к вышке. Юрка потом рассказывал, что парашютная вышка устроена по принципу весов. С одной стороны — груз, который ходит внутри вышки по деревянной трубе, а с другой — человек с парашютом. Груз чуточку легче человека, и оттого человек опускается. Я оказался слишком легким, и груз уравновесил меня недалеко от земли.
Я уходил из парка один. Галка догнала меня на пихтовой аллее.
— Ты смелый, — сказала она, стараясь подделаться под мои быстрые шаги. — Я бы побоялась.
— Уйди, — сказал я, — а то как дам…
За ужином тетя Инна нарисовала мне мое будущее:
— Ты окончишь десятилетку и поступишь в Ленинграде в медицинский институт. В Ленинграде самые солидные медицинские институты. Через пять лет ты будешь хирургом. Ты будешь интеллигентным человеком. У тебя будет отдельный светлый кабинет и большой письменный стол со стеклом.
Я бросил вилку в сковородку с картошкой.
— Я не буду хирургом, — сказал я испуганной тете. — Я поступлю на курсы и через три месяца буду шофером, а потом уеду на Индигирку строить города.
САМЫЙ ЛУЧШИЙ СПОСОБ
Ну-ка, попробуйте правильно произнести, например, такую фразу по-английски: «I find English pronunciation very difficult». Да еще, чтобы буквы в словах звучали не так, как они написаны, и чтобы в слове «pronunciation» было два ударения, и тогда вы сразу поймете, что такое английский язык.
Да что фраза! Ну-ка, произнесите коротенькое, всего из трех букв, слово «the». Что, не получается? Как ни старайтесь, как ни крутите языком во рту, все равно правильно никогда не получится.
Кто учит немецкий, тем легче. Там слова произносятся точно так, как пишутся, и вообще по-немецки можно разговаривать почти не открывая рта. Если не верите — попробуйте. Наверное, немецкий язык выдумал человек, у которого всю жизнь болели зубы. Интересно, что болело у человека, который выдумал английский?
В шестом классе мы, правда, научились немного разговаривать по-английски и даже могли ответить на кое-какие вопросы, например: «Это ваша книга?» — «Нет, это не моя книга, это книга моего брата Александра, а ему эту книгу подарила сестра моего отца». Конечно, проще было соврать, что это моя книга, и не путать в дело какого-то брата Александра и сестру отца, но Юлия Карловна требовала, чтобы мы отвечали именно так.
Самые плохие способности к языкам были у меня, у Юрки Блинова, который сидел впереди через парту, и у Орьки Кирикова — он сидел сзади.
Сначала английский у нас пошел вовсю. Особенно цифры. Мы переводили их на русский, даже не заглядывая в словарь, и когда начали учить слова и составлять из них фразы, мы с пятерок съехали на четверки, потом как-то незаметно соскользнули на тройки, а потом…
В середине третьей четверти Блин получил три двойки подряд: по чтению, по изложению и за контрольную. Когда Юлия Карловна ставила в журнал третью двойку, у него сделалось нехорошее лицо, и на перемене он показал кулак двери в учительскую:
— Ну, подожди…
Блину грозила двойка за четверть и, может быть, еще что-нибудь похуже, потому что средняя годовая у него получалась такая, что и в микроскоп не рассмотришь.
Через два дня очередь дошла до меня. Я отвечал еще короче, чем Блин, потому что способностей к языкам у меня было еще меньше. Юлия Карловна сняла очки, потом опять их надела и сказала:
— Хотела бы я знать, Соколов, чем вы занимаетесь дома?
Только на другой день на уроке математики, когда Игорь Николаевич поставил мне в журнал очередного лебедя за какие-то законы умножения, до меня дошло, что времени остается в обрез, что у меня уже пять «пар» по разным предметам и что мне придется работать как верблюду, чтобы их исправить. Я все думал и думал, как исправить эти несчастные двойки, но ничего не придумывалось, только настроение становилось все хуже.
Однажды на большой перемене Орька зазвал меня и Блина в темный угол под лестницей и спросил шепотом, все время оглядываясь:
— Ребята, хотите в два счета выучить английский и арифметику?
— Как это в два счета? — вцепились мы в Орьку.
— Ну, примерно, за месяц.
— И английский, и арифметику?
— И русский, и историю, и географию, и что хотите!
Блин протянул Орьке загнутый указательный палец:
— На, разогни!
— Разогни сам!
Орька говорил с такой уверенностью, что не верить ему было нельзя.
— За месяц? — переспросил Блин.
— Можно даже быстрее, — сказал Орька.
— А ну, выкладывай! — сказал Блин.
— Есть один способ, замечательный способ, — зашептал Орька. — Я в одной книжке прочитал. Там про все. И про память, и про способности…
— И про английский написано, как учить, да?
— Там написано вообще, как надо учить.
— А где такая книжка?
— У меня дома.
— Значит, после уроков идем к тебе, — решил Блин. — Но если наврал, тогда — во! — И он показал Орьке кулак, похожий на булыжник средних размеров.
У книжки было длинное название: «Бхагават-Гита. Йога тела, йога духа и йога самоотречения, или Наука о том, как стать правдивым, миролюбивым, мужественным, независимым и непрерывно познающим все тайны Вселенной».
— Ого! — сказал Блин, прочитав про все тайны. — А что такое йога?
— Йога — это такой способ учить, — сказал Орька.
В начале книжки говорилось, что в человеческом теле и в человеческом сознании скрыты необыкновенные возможности, надо только научиться ими управлять, и тогда человек сможет все на свете.
Там были такие слова: «Все, что сделал один человек, может повторить и другой. О безвыходных положениях говорят только слабые духом. Безвыходных положений нет, как нет ничего невозможного для человека».
— Правильно! — сказал Блин. — Это здорово закручено. Ты где эту книженцию нашел?
— У нас на чердаке. Там еще много всяких. Целый ящик, — сказал Орька.
Дальше в книжке приводилось несколько примеров. Один из них нам понравился больше всего — об итальянском мальчике, по фамилии Тромбетти. Этот мальчик, занимаясь по системе индийских мудрецов — йогов, к семнадцати годам изучил девятнадцать иностранных языков, а к двадцати четырем он стал полиглотом с мировым именем. К этому времени он знал уже сто семь языков и наречий, из которых на девяноста двух свободно разговаривал, а на остальных читал и писал.
— Сто семь! — воскликнул потрясенный Блин. — А тут какой-то несчастный английский не можешь. А ну, что там дальше?
— А как они, эти самые йоги, учат? — спросил я.
В книжке целая глава посвящалась развитию памяти. Вот как было об этом написано: «Человеческая память — это бездонный сосуд, который наполняется всю жизнь. Но наполнять этот сосуд нужно умело, чтобы потом быстро и без ошибки извлекать из него то, что нужно».
Потом мы прочитали, что самое главное — это тренировка памяти. Тренировать память нужно так. На серебряное блюдо бросают игральную кость, боб и драгоценный камень. Нужно хорошенько запомнить, как лежит кость, сколько очков на ее гранях, как расположен боб, какого цвета драгоценный камень и как он лежит относительно боба и кости. На запоминание дается ровно минута. Потом на блюдо накидывают шелковый платок и пытаются восстановить в памяти все особенности и положение предметов на блюде. Повторяют это столько раз, сколько требуется для безошибочного запоминания. Потом бросают на блюдо четыре предмета, потом пять, потом шесть и так далее.
В книжке говорилось, что после десяти — двенадцати дней таких тренировок можно научиться запоминать сто и даже больше предметов.
— Это то самое, что нам нужно, — волновался Блин. — А ну, давай сюда серебряное блюдо, игральную кость, боб и драгоценный камень!
Орька принес все что нужно.
На мелкую тарелку мы бросили костяшку от домино, красную чернильную резинку вместо драгоценного камня и фасолину. Засекли время по будильнику и ровно минуту смотрели на эту дребедень. Потом прикрыли тарелку газетой.
К вечеру мы уже безошибочно запоминали по тринадцати предметов.
Одно было плохо: мы запоминали с разной скоростью. Быстрее всех запоминал Блин. Он начинал ворчать и ругаться, когда мы поднимали газету, чтобы посмотреть еще раз.
— Нет, дальше так не пойдет, — наконец заявил он. — Давайте каждый по отдельности. Мы только мешаем друг другу.
Я шел от Орьки домой в отличнейшем настроении. Давно у меня уже такого не было. Все казалось легким, доступным и невероятно красивым. А эти самые двойки по разным предметам, и все страхи, и все волнения — это же чепуха, шелуха, дым… Вот какое было настроение.
Дома я еще раз попробовал. Выгреб из старого пенала разное мелкое барахло — пуговицы, винтики, перышки, огрызки карандашей, — разложил все на столе, внимательно ко всему присмотрелся, а потом прикрыл листом бумаги и начал вспоминать. Откинул бумагу, посмотрел — точно! Все будто отпечаталось у меня в памяти. Даже дырки на пуговицах запомнил и что как лежит.
На другой день я уже не мог остановиться — запоминал все, что на глаза попадалось: вывески магазинов, количество окон в домах, номера автомобилей.
В классе я заметил, что Блин тоже оглядывается по сторонам и время от времени закрывает глаза. Тоже, наверное, запоминает. Только Орька сидел спокойно и внимательно смотрел на Сергея Ивановича, нашего географа. Но мне показалось, что он тоже что-то запоминает, — может быть, пуговицы на пиджаке и на рубашке Сергея Ивановича.
На первой же перемене мы бросились друг к другу.
— Пятнадцать! — крикнул я.
— Шестнадцать! — отозвался Орька.
— Восемнадцать! — сказал Блин.
Через три дня я безошибочно запоминал двадцать семь, Орька тридцать, а Блин тридцать четыре. Правильно было написано в книжке: с каждым разом становилось все легче.
На седьмой день тренировки я нагнал Юрку Блина по дороге в школу.
— Привет! — сказал я.
— Пятьдесят два! — воскликнул он. — А ты?
— Сорок четыре.
Орька поджидал нас в классе.
— Сорок девять! — заорал он, едва мы отворили дверь.
В тот же день произошла удивительная история на математике. Постукивая мелком по доске, Игорь Николаевич рисовал треугольники, что-то писал и объяснял.
Орька дернул меня за рукав и прошептал, что индийские йоги — самые умные люди на земле. К нам повернулся Блин и заявил, что общение в школе надо начинать не с каких-то глупых правил, а с тренировки памяти, и тогда все были бы отличниками.
Как раз в эту минуту Игорь Николаевич кончил объяснять стер с доски и подошел к своему столу.
— Соколов, — сказал он, — я вижу, что вы очень хорошо знаете материал. Объясните всем еще раз, почему против большего угла лежит большая сторона.
Я встал, подошел к доске и взял в руку мел.
Я только краем уха слышал, что треугольники надо наложить друг на друга. Зато все, что чертил и писал Игорь Николаевич, я запомнил прекрасно. Мне достаточно было одного взгляда на доску, потому что я запоминал сорок четыре предмета со всеми их признаками.
И я все написал в точности, как было написано у Игоря Николаевича. И пока писал, шаг за шагом вспоминал все, что говорил математик, и повторил слово в слово, будто он сам мне подсказывал.
Я стоял у доски и сам не верил себе. Неужели запоминание стало автоматическим? Неужели я дошел до второй ступени совершенства сознания, когда уже не требуется никакого напряжения и мозг впитывает в себя все, как губка?
Игорь Николаевич, видимо, тоже не верил. Он несколько раз подозрительно посмотрел на меня, покачал головой и сказал:
— Странно. Очень странно. Очень. Ну что ж, Соколов, садитесь. Все правильно.
И склонился над журналом.
Ирка с передней парты просигналила: «Пять!» Я возвратился на свое место, как в тумане. Пятерка по математике! Первая в жизни! В голове у меня позванивало, и опять пришло это самое чувство, что теперь все на свете трын-трава.
Потом я исправил тройку по истории. Я так лихо начал сыпать историку все даты и события, что он махнул рукой и сказал «хватит» еще до того, как я рассказал половину заданного. И ни один человек в классе не подозревал, что дома над учебником я просидел самое большее пять минут.
Цифры и большие куски текста я запоминал теперь с лету.
Скоро у нас остались «пары» только по-английскому да еще по литературе за какие-то образы помещиков. Но теперь мы ничего не боялись — впереди у нас была целая четверть, а память у нас так быстро и так чудовищно развивалась, что мы могли заучить наизусть целый лист из учебника за десять минут. Стихотворения мы запоминали после первого чтения. Орька за три вечера просто ради интереса выучил «Медного всадника» и ходил важный, как индюк.
Началось с контрольной по математике. Мы готовились к ней изо всех сил. Мы проверяли друг друга.
— Разность квадратов двух чисел… — начинал Блин.
— Произведение суммы этих чисел на их разность, — мгновенно подхватывал Орька и добавлял: — Тридцать шестая страница, справа, на середине листа.
Вот как мы все это знали.
Контрольная была на третьем уроке. Игорь Николаевич роздал нам двойные листки и маленькие карточки, на которых были написаны примеры и условие задачи.
Сначала я взялся за примеры, но они показались мне слишком легкими, и я решил расправиться с задачей, а потом, уже под конец, решить дроби и многочлены.
— Обозначим количество мешков в машинах иксом, — бормотал я, — а сами машины игреком. Тогда получится икс плюс игрек… нет, не плюс, а минус… Нет, все-таки плюс…
В голове мелькали разные формулы, я их отчетливо видел, будто быстро листал учебник, но ни одна из формул почему-то не подходила к задаче.
Прошло уже минут пятнадцать. Я оглянулся.
Орька что-то писал, перечеркивал и опять писал, и лицо у него было спокойное. Видно, у него получалось. Дальше, за Орькой, Танька Крапивина уже проверяла готовую работу, и мне вдруг стало так обидно, что все поплыло в глазах. Я старался думать над задачей, но ничего не получалось.
Крапивина поднялась со своей парты и пошла сдавать работу. Вечно она суется первой. И руку всегда тянет первой. Отличница. Значит, если игреком обозначить мешки… Черт с ней, с задачей. Лучше сначала примеры.
Танька уже вышла в коридор. К столу с листком в руках шел Николайчик. Ишь улыбается. Значит, плюс квадратный корень из первого числа… Ладно, этот пример решу вторым, сначала деление многочленов. Квадратный корень из… А сколько осталось времени?
— Лерка, — прошептал я Валерии Поповой, сидевшей на среднем ряду, и, когда она оглянулась, постучал пальцем до запястью. Она на пальцах показала: семь минут. Вот уже и Борька Линевский сдает. Неужели даже он решил все? Теперь будет хвастаться целую неделю. Эн в кубе разделить на эн, получится эн в квадрате плюс… Блин встал. Быстро подошел к столу, положил свой листок и карточку и шмыгнул за дверь. Блин! Значит, он тоже решил?! А Орька все пишет и пишет… У меня кровь прилила к лицу так, что закололо щеки. Скорее, скорее!
И в этот момент в коридоре грянул звонок и Игорь Николаевич начал выравнивать стопку листов на столе.
— Сдавайте работы, — сказал он.
Конец.
Я взял чистый лист и, не чувствуя ног, не пошел, а поплыл к столу.
Все…
Во дворе ко мне подошел Орька.
— Решил?
Я мотнул головой.
— А ты?
Орька вздохнул.
— А Блин, кажется, успел.
Юрку мы нашли у турника.
— Решил?
Он посмотрел на нас с величайшим презрением, ничего не ответил, повернулся и пошел прочь.
На другой день перед началом уроков мы поджидали Юрку на школьном дворе.
— Я запоминаю уже ровно сто, — сказал Орька.
— А я — восемьдесят семь.
— Когда мы будем запоминать по двести, — мечтательно сказал Орька, — тогда можно будет совсем не заглядывать в книжки. Сиди, слушай себе, что рассказывает учитель, и порядок.
— Только письменные задания придется делать, — сказал я.
Пришел Юрка.
Он почему-то был хмурым и озабоченным все последние дни, а сегодня лицо у него было и вовсе угрюмым. Наверное, после вчерашнего.
— Сколько? — спросил Орька.
— Что — сколько? — огрызнулся Юрка.
— Ты что, тюкнулся? — спросил Орька.
— Это ты тюкнулся, а не я, — сказал Юрка. — И подите вы к черту со своими йогами. С меня хватит.
Мы вытаращили глаза и долго ничего не могли сказать.
— Ты что, шутишь? — спросил наконец Орька.
— Какие могут быть шутки! — сказал Юрка. — В общем, я кончаю. Ясно?
— Почему?
— Потому что это ерунда, какой еще свет не видел.
Тут я не выдержал:
— Это? Ерунда? А стихи? А правила? А пятерки по истории? Да нам без этой «ерунды» всю жизнь не вылезти бы из двоек! Дурак ты, Юрка, и больше ничего.
— Был дураком, а сейчас поумнел, — сказал Блин и отошел от нас.
Орька посмотрел на меня. Я посмотрел на Орьку.
— Что это с ним?
На перемене мы попытались выяснить, в чем же все-таки дело, но Юрка сказал, что если мы еще раз к нему полезем со всякой чепухой, то он даст нам по шее.
— Ну что ж, — вздохнул Орька. — Дураку закон не писан.
Подходил конец четверти. Мы с Орькой работали, как бурлаки. Я запомнил наизусть все теоремы из геометрии, почти половину учебника по литературе и всю хронологическую таблицу по истории. В конце четверти Юлия Карловна всегда делала общий опрос по английскому, поэтому я выучил весь английский словарь, напечатанный на последних страницах учебника. Я был готов к любым испытаниям и ничего не боялся.
В тот день Юлия Карловна принесла в класс тоненький сборник английских рассказов и начала вызывать всех подряд.
— Читайте отсюда, — говорила она, подчеркивая ногтем строчку в книге. Сначала прочтите текст, а потом переведите.
Каждому доставалось по десять строчек и несколько вопросов по грамматике.
— Кириков! — вызвала Юлия Карловна.
Орька подошел к столу с видом победителя.
Еще бы! Только за вчерашний вечер он выучил нашим замечательным способом сто восемьдесят три слова.
— Прочтите вот этот абзац, — сказала Юлия Карловна.
Произношение у Орьки было неважное, и, пока он по складам справлялся с текстом, англичанка грустно смотрела в окно.
— Довольно. Переводите, — сказала она.
— Сейчас, — заторопился Орька. — Значит, так… Каждый утро… старый козел… гулять… свой отец… широкий берег реки.
— Что? — переспросила Юлия Карловна, выпрямляясь на стуле. — Как вы перевели эту фразу?
— Каждое утро старый козел выводил гулять своего отца на широкий берег реки.
В среднем ряду кто-то хихикнул, а через несколько секунд весь класс покатывался со смеху. Рядом со мной заливался Борька Линевский. Юлия Карловна сидела за столом прямая, как статуя. Орька оглядывался, ничего не понимая.
— Сайленс! Тише! — стукнула карандашом по столу англичанка. — Соколов, переведите вы!
— По-моему, Кириков перевел правильно, — сказал я.
— А по-моему… — сказала Юлия Карловна. — Садитесь, Соколов. Садитесь, Кириков. Два. И два.
Авторучка англичанки дважды взлетела над журналом, как черная смертоносная ракета.
— Стыдно! — сказала Юлия Карловна, и плечи у нее вздрогнули. — У вас было в запасе два месяца. Вы вполне могли выучить грамматику. Ведь слова в иностранном языке — это еще не все. Надо знать, как из них составляется фраза. Стыдно!
— Блинов! — вдруг вызвала она. — А что вы думаете делать дальше? У вас три двойки.
Юрка встал и пожал плечами.
— Плииз икскьюз ми, Юлия Карловна, — сказал он. — Бат ми симс ай ноу инглиш.
Класс замер. Юлия Карловна побледнела. Наступила такая тишина, что стали слышны шаги уборщицы в нижнем коридоре.
— Уорд оф онэ, ай ноу инглиш, — сказал Юрка. — Из май прэнансиэйшн карэкт?
— Уот… — булькнула наконец англичанка. — Уот уоз ит хи сэд? Что он сказал? Что вы сказали, Блинов? Повторите еще раз. Сэй ит эгейн плииз.
— Ду ю андэстенд ми? — спросил Блин и улыбнулся.
Англичанка вынула из кармана жакета носовой платок и вытерла пот со лба.
— Подите сюда, Блинов, — сказала она по-английски. — Читайте вот это место.
Она открыла книжку и показала, откуда читать. И Юрка прочел. Он читал медленно, но очень хорошо. Он не волновался. Он был внимателен и серьезен, как никогда. Он перевел прочитанное и посмотрел на Юлию Карловну.
Растерянная англичанка теребила пальцами носовой платок. Наверное, она, как и весь класс, не могла понять, что происходит у доски. Открыв рты, мы разглядывали нового, непривычного Юрку. Мы смотрели на человека, который совершил чудо. Он подтягивался на турнике двенадцать раз. Он три раза подряд выжимал пудовую гирю. Но все это было абсолютной чепухой по сравнению с тем, что он сделал сейчас.
Юлия Карловна наконец пришла в себя. Лицо у нее стало строгим.
— Я хочу задать вам несколько вопросов, Блинов, — сказала она. Во-первых, с кем вы занимались?..
И в этот момент в коридоре звякнул и восторженно залился звонок. И сразу же класс взорвался, как фейерверк. Все кричали, прыгали через парты, бежали по проходам к столу. Вспархивали сбитые с парт книги, хрустели под ногами карандаши, истекали фиолетовой кровью чернильницы.
— Сайленс, бойс! Сайленс! Тише! — кричала Юлия Карловна, но мы не могли остановиться. Мы не могли не кричать. Мы оцепили стол и требовали пятерку. Только пятерку!
— Да, да, — сказала Юлия Карловна. — Только пусть он сначала объяснит, с кем он занимался. Кто вам помогал, Блинов?
— Никто, — сказал Юрка своим глуховатым голосом. — Никто мне не помогал. Просто я разозлился…
— Что? Вы хотите сказать, что вы разозлились и выучили английский язык?
— Нет. Я не это хочу сказать. Случайно мне попалась в руки одна книжка… Сейчас я вам покажу…
Раздвинув плечом наш круг. Юрка прошел к своей парте и достал из портфеля книжку.
— Вот, — сказал он, положив книжку перед Юлией Карловной.
Это была наша «Бхагават-Гита», которую Блин так и не отдал Орьке.
— «Йога тела, йога духа и йога самоотречения», — прочитала англичанка. Что это за чепуха?
— Это не чепуха, — сказал Юрка. — Йоги были умными людьми. Они умели замечательно тренировать память. И еще вот здесь… — Юрка перелистал книжку, — вот здесь сказано, что, пользуясь методом йогов, человек средних способностей может выучить любой язык за пять — шесть недель. Я прочитал это и подумал: неужели во мне нет даже самых маленьких средних способностей? Люди могут целый язык за полтора месяца, а я даже того, что в тонюсеньком учебнике, не могу. Что я — хуже других, что ли?
— Так как же вы все-таки учили? — спросила Юлия Карловна.
— Вот так и учил, — сказал Юрка. — Слова запоминал с ходу, по способу йогов, а потом читал «Тома Сойера» на английском. Сперва плохо получалось, а потом все лучше и лучше. И грамматика как-то сама собой… А в книжке чистая правда сказана. Насчет человеческих возможностей. Ведь я «Тома Сойера» за полтора месяца…
Юлия Карловна улыбнулась, сняла колпачок со своей авторучки и вывела в четвертной графе против Юркиной фамилии красивую пятерку.
Все опять страшно заорали и бросились к Юрке.
Я встретился глазами с Орькой и показал ему кулак. Орька шмыгнул носом и отвернулся.
ДВОРОВЫЙ УЧИТЕЛЬ
Мы любили смотреть, как он своей большой лопатой копает вдоль забора лунки для тополей.
Шел март, только что стаял снег, земля была пахучая и тяжелая, но лопата резала ее удивительно легко, и лезвие лопаты оставалось блестящим.
Лунка выкапывалась быстро, и мы все заглядывали в нее. Там, на дне, оставалось немного рыхлой земли, из стенки боком высовывался камень и висели какие-то серые спутанные волокна.
Потом он приносил с другого конца двора лопату песку и ровным слоем стряхивал его на дно ямы.
— Очень жирная… землица-то… — говорил он, выравнивая песок лопатой.
А мы уже искали глазами саженец. Он почему-то всегда был хиленький, жалкий, просто большой прут с несколькими развилками, и лежал он где-нибудь в тени, в холодке, и комелек его был обернут куском сырой мешковины.
Старик осторожно, словно повязку на раненой ноге, разворачивал тряпку, осматривал корень и мочки, похожие на ниточки, на которых висели влажные комья земли, потом поднимал саженец и просил кого-нибудь из нас подержать его за вершину.
— Осторожно, мальцы, — говорил он при этом. — Это ведь не палка.
И, пока несколько рук держали тополек за гибкую, слабую вершинку, он бросал в лунку несколько кирпичных обломков, присыпал их землей, оставшейся на мешковине, и командовал:
— Опускайте.
Мы опускали.
Он поправлял загибающиеся корни, а кто-нибудь из мальчишек поднимал лопату и ждал, когда старик скажет:
— Давай.
Когда лопата была уже не нужна, он становился на колени и ладонями подгребал и подминал землю, и тогда мы видели, что руки у него такого же цвета, как эта земля, только разве чуточку посветлее.
Когда все кончалось, он садился рядом с топольком на землю и, отдыхая, начинал говорить. А мы стояли кругом и слушали, потому что никто из учителей не говорил так.
— От дерева родится воздух, — говорил он. — В жару дерево дает холодок, а зимой не пускает ветер. И потом, оно ведь красивое, надо только видеть. Оно умеет разговаривать, даже радоваться умеет, надо только понимать.
Он поглаживал зыбкий, вихляющий стволик ладонью.
— Вот мамки вас кормят. В день вы едите три, а то и четыре раза. Вы умеете есть. А ведь воздух — это тоже хлеб. Только хлеб, который вы едите зубами, — для желудка, а воздух — для крови. Когда кровь у вас чистая, светлая, тогда и вокруг все хорошо, и глаза у вас смотрят ясно… Люди мало ценят воздух, потому что его не видно, потому что так привыкли к нему, что не замечают, и считают, что так и нужно… Люди многого не замечают, особенно того, к чему они привыкли…
И тут по всей школе раскатывался звонок, и мы, обгоняя друг друга, бежали в класс, хлопали крышками парт, нестройно кричали «здравствуйте» вошедшей учительнице и во время урока украдкой поглядывали в окно, хотя наверняка знали, что старик не посадит без нас ни одного дерева.
РОЗОВАЯ ГВИАНА
В жарком индийском городе Майсуре на центральном почтамте служил тихий, незаметный чиновник Джаган. Рано утром он приезжал на работу на стареньком велосипеде и весь день разбирал письма, не доставленные адресатам. Полутемная каморка, в которой работал Джаган, называлась «Отделом недоставленных писем». На письмах почтальоны ставили пометки. Письма с надписью «адресат выбыл» Джаган откладывал в специальный ящик. Те, на которых стояла надпись «адресат умер», шли в архив.
Однажды Джаган разбирал архив. Там скопилось несколько тысяч писем, почти за столетие. Кто знает, может быть, когда-нибудь найдутся родственники умершего и потребуют письма? Такие случаи бывали.
Тонкие коричневые пальцы привычно сортировали письма по годам. Джаган вынимал конверты из пыльной корзины, бросал взгляд на дату штемпеля и аккуратно укладывал письмо в соответствующую ячейку на стеллаже. Корзина постепенно пустела. День клонился к вечеру. В узенькое решетчатое окно проник красный луч солнца.
Вдруг Джаган вздрогнул и встал. В руке он держал пожелтевший грязный конверт с выцветшим неразборчивым адресом. Но не конверт и не адрес поразили Джагана, а марка, которую он увидел. Она была бледно-розовая, без зубцов и очень невзрачная, почти незаметная на желтом фоне конверта.
Джаган прослужил в почтовом ведомстве двадцать четыре года и знал все марки мира. Но такую он видел только в каталоге.
Бледно-розовый прямоугольник с надписью по краям: «British Guiana. Postage. One cent», а в центре прямоугольника нарисован идущий по волнам двухмачтовый парусник.
Не выпуская из рук конверта, Джаган проверил, хорошо ли заперта дверь в архив, потом на цыпочках подошел к столу, ближе к свету, и снова тщательно осмотрел марку. Руки у него дрожали, на лбу выступили крупные капли пота. Он боялся ошибки.
Но это была она, та самая марка, и корабль, нарисованный на розовом поле, назывался «Дамус Петимус».
Джаган присел на стул. Нужно было прийти в себя, собраться с мыслями, успокоиться.
Таких марок — он это знал — во всем мире было только две штуки. Одна хранилась в специальном стальном сейфе в Британской национальной коллекции, другая — в частной коллекции миллионера Рокфеллера в Америке. По курсу, указанному в филателистическом каталоге, эта марка стоила сто тысяч долларов.
В один момент, игрой слепого случая, бедный почтовый чиновник Джаган, получавший сорок рупий в месяц, превратился в сказочного богача.
Он осторожно вырезал марку вместе с кусочком конверта и спрятал ее между двойными крышками своих карманных серебряных часов. Конверт он сжег — как будто его никогда и не было.
На другой день Джаган подсчитал свои сбережения и уволился с работы. Денег хватало как раз на билет до Лондона. Джаган знал, что выгоднее и быстрее всего он продаст эту марку в Англии, — там всегда полно богатых американских туристов, которые покупают даже средневековые замки, разбирают их и по частям перевозят к себе на родину.
Джаган благополучно доехал на пароходе до Лондона, прошел таможенный досмотр и снял комнату в гостинице недалеко от центра.
Вечером он еще раз захотел посмотреть на свое сокровище, но часы пропали. Он обыскал всю комнату, перетряхнул все свои вещи — нет.
Потрясенный, он едва дождался утра и сразу же заявил в ближайшее отделение полиции о пропаже.
Сыщики Скотленд-Ярда быстро нашли вора. Им оказался молодой безработный парень. Он безропотно отдал часы Джагана полицейскому комиссару. Комиссар открыл крышки. Марки в часах не было.
— Вы что-нибудь нашли здесь? — спросил комиссар, показывая на раскрытые часы.
— Да, там лежал клочок грязной бумаги… — ответил парень. — Я его выбросил.
Вечером того же дня Джаган повесился у себя в номере.
Мой приятель Орька Кириков тоже собирал марки. У него составилась уже большая коллекция — тысячи две. Он покупал марки в филателистическом отделе книжного магазина, выменивал их на разную чепуху у пятиклассников, отклеивал со всех писем, которые попадались ему на глаза. Он был самым заядлым марочником в нашей школе.
Иногда он приглашал нас к себе домой и показывал коллекцию.
— Коста-Рика, Бруней, Уругвай, Золотой Берег, — называл он страны, перелистывая альбом. — А вот эта разве не красота? Испания, колумбийская серия. Вы только посмотрите: Колумб высаживается на побережье Кубы. Гравюра на стали. Тончайшая работа.
Мы равнодушно смотрели на Колумба и на его свиту и удивлялись, как Орьку может восхищать ярко раскрашенная бумажка. Куда интереснее пойти сейчас на речку и искупаться возле двух скал, где самая большая глубина.
— Вы дураки. Вы ничего не понимаете! — злился Орька.
— А для чего они, эти марки? — спрашивал Юрка Блинов. — Ну вот насобираешь ты тысяч пять или десять, а потом что? Будешь сидеть и любоваться, как скупой рыцарь? Или выбросишь?
— Я? Выброшу? — вскипал Орька. — Да ты только посмотри на эту Францию! Разве ее можно выбросить?! А ты когда-нибудь видал собор Парижской богоматери? Нет? А вот я, когда захочу, открою альбом и увижу. Эх ты! Ведь ты даже не знаешь, где находится княжество Лихтенштейн. Ну, скажи, где?
— Да на кой мне сдался этот твой Лихтенштейн? Надо будет — возьму атлас и посмотрю.
— Посмотрю, посмотрю!.. — Орька в сердцах захлопывал альбом и клялся, что никогда в жизни больше нам ничего не покажет.
И все-таки каждый раз, когда ему удавалось выменять новые красивые марки, он приносил их в класс и хвастался.
На зимних каникулах он выменял у какого-то мальчишки целую коробку марок. Он отдал за них самодельный пистолет, «Трех мушкетеров» и велосипедную камеру из красной тягучей резины — для рогаток.
Целый день он перебирал новое сокровище, определял марки по каталогу, отбрасывал испорченные, мятые и рваные, отдельно откладывал непроштемпелеванные, а поздно вечером через весь город прибежал ко мне. Он забарабанил в окно так сильно, что моя тетя схватилась за сердце и закатила глаза. Она очень боялась бандитов, которых в нашем городе никогда не было.
— Вот! На! Смотри! — закричал Орька, врываясь в комнату.
Он задыхался от быстрого бега, волосы у него были растрепаны, лицо красное, а глаза какие-то дикие.
Я читал «Гиперболоид инженера Гарина» — и мне не хотелось смотреть ни на какие марки в мире.
— Гвиана! Постидж Бритиш! — орал он и совал мне под самый нос раскрытую записную книжку. Между страницами лежала какая-то выцветшая марка. Ничего привлекательного в ней не было.
— Ты что, совсем рехнулся со своей филателистикой? Подумаешь — Гвиана! Да на ней даже зубцов нет, — сказал я.
— Филателистика! Не филателистика, а филателия, — обиделся Орька. — Даже правильно слово сказать не умеешь. А зубцы на марке не обязательны.
Он положил записную книжку на стол и стал вытаскивать из-под куртки рассыпающийся дряхлый каталог. И тут я заметил, что у него дрожат руки. С ним творилось что-то неладное. Кто его знает, может быть, он и правда сошел с ума? Я слышал, что одержимые какой-нибудь сильной страстью люди иногда кончают сумасшествием.
— Вот она, — сказал он, перелистывая каталог. — Вот. Смотри.
На странице жирными буквами был отпечатан заголовок:
Great Britain
Ниже была нарисована точно такая марка, которую принес Орька, и что-то написано мелкими буквами, тоже по-английски.
Я знал, что Орька не понимает по-английски, Юлия Карловна никогда не ставила ему оценки выше тройки, и поэтому удивился.
— Ты разве прочитал, что здесь написано?
— Конечно, прочитал! Два часа переводил, — с гордостью сказал Орька. Здесь написано, что это первая в мире почтовая марка, что она выпущена в тысяча восемьсот сороковом году и что тираж ее неизвестен.
Мне не хотелось обижать Орьку. Я взял записную книжку и посмотрел на марку. Все-таки первая в мире.
— Ну, как? — спросил Орька. Глаза его блестели. Он смотрел на меня в упор. Он ждал, наверное, что я похвалю марку.
Я попытался:
— Ничего марочка. Сейчас, правда, выпускают покрасивее.
Орька открыл рот, захлебнулся воздухом и начал краснеть. Краснел он всегда пятнами, начиная с шеи. Он смотрел на меня с величайшим презрением. Наконец он махнул рукой и выговорил:
— Эх ты! Да ты знаешь, что это такое? Это же автомобиль! Это два автомобиля. Два самых лучших автомобиля. Две «чайки», если хочешь.
Теперь я испугался. Точно: Орька начал заговариваться. Он в самом деле рехнулся. При чем здесь «чайки»? Я смотрел на Орьку во все глаза.
— Ну, чего смотришь? — сказал Орька. — Мы продадим эту «Гвиану» и купим себе автомобиль. Мало будет одного — купим два. Понял?
— Нет, Орька, не понял, — сказал я. — Кто тебе даст за эту марку столько денег?
— Не веришь? Смотри. Смотри, сколько она стоит, — он ткнул пальцем в каталог.
Я посмотрел. Справа, после слов «тираж неизвестен», мелкими буквами было напечатано: «International auction committee estimate 100000 dollars USA».
У меня в груди подпрыгнуло и упало сердце. Я сразу вспотел. Для того чтобы понять эту фразу, не нужно было иметь пятерку по-английскому.
Перед моими глазами на столе сияло розовое чудо. Орька возвышался надо мной, как монумент.
— Сто тысяч… — пролепетал я.
— Сто тысяч, — сказал Орька. — Золотом.
Моя голова понемногу остывала. Я приходил в себя. Я начал сомневаться.
— Орька, ее не купят, — сказал я.
— Купят! — уверенно сказал он.
— Интересно, какой дурак заплатит за клочок старой бумаги сто тысяч, да еще золотом?
— Государственная коллекция. Они покупают редкие марки.
— Орька, а вдруг она не настоящая?
— Еще что? — сказал Орька. — Будь спокоен. Я собираю марки с третьего класса.
— Все-таки нужно кому-то показать.
— Нужно, — сказал Орька. — Но кому?
Мы сели и стали думать. Минут через пять Орька сказал:
— Есть! Знаю! Завтра мы понесем ее в музей и покажем Гуковскому. Он тоже филателист.
Через час моя тетя прогнала Орьку домой. Я пошел его провожать. Нельзя было отпускать Орьку одного с таким сокровищем. Мало ли что могло случиться.
Город спал. Глухая темнота заливала улицы и переулки. Мы спотыкались о камни мостовой, налетали друг на друга, оступались в выбоины и мечтали.
— Две легковых машины, — говорил Орька. — Самых лучших. Две «чайки». Для всего класса. Одну для мальчишек, другую для девчонок.
— А себе по велосипеду, — добавлял я.
— Два волейбольных мяча. Один девчонкам, другой нам.
— Тогда надо и сетки.
— Фотоаппараты, — сказал Орька.
— Борьке Линевскому боксерские перчатки.
— Электрическую машину.
— Какую еще электрическую машину?
— Которую мы разбили в физическом кабинете, помнишь?
— А, ту самую? Купим!
— Горны, — сказал я. — Пионерские горны.
— И новые барабаны.
— Слушай, а что, если на летних каникулах всем классом махнуть в Москву?
— Махнем, — сказал Орька.
Так мы дошли до Орькиного переулка. Около дома Орьку уже поджидала мать.
— Ты где шатаешься, паршивец? — спросила она. По голосу я понял, что и мне лучше не попадаться ей на глаза.
— Ты не забудь, — шепнул Орька. — Завтра в одиннадцать.
В нашем городе заведующего краеведческим музеем Алексея Николаевича Гуковского все считали чудаком.
Алексею Николаевичу было на вид лет шестьдесят, но держался он очень прямо, и ветер трепал на его голове пепельно-серые волосы. Зимой и летом Гуковский ходил в одном и том же сером плаще с одной пуговицей. На боку у него висела зеленая парусиновая сумка от противогаза, в которую он собирал голыши на берегу реки, корни каких-то растений, семена и просто комья земли с кукурузных полей. Он жил один при музее, в тесной комнатушке с окном, выходящим на задний двор, заваленный древними могильными плитами, каменными щербатыми крестами, жерновами и старыми ящиками.
Он любил ребят и разговаривал с ними охотнее, чем со взрослыми, а ребята тащили к нему все, что удавалось раскопать на пыльных чердаках, в земле и на полуразмытых дождями обрывистых берегах реки.
В музее почти не было посетителей. Местные жители давно уже знали, что в какой витрине лежит, и по маленьким комнатам, которые назывались залами, бродили, перешептываясь, только курортники.
Мы пришли к открытию музея. Мы слышали, как изнутри отодвигают железный засов, как загремел ключ в замочной скважине, потом дверь распахнулась, и мы увидели Гуковского.
— Здравствуйте, — сказал он. — Принесли что-нибудь?
— Принесли, — сказал Орька.
— Проходите, — он отодвинулся в сторону и пропустил нас в темный прохладный коридор.
И вот мы сидим в кабинете Алексея Николаевича в глубоких кожаных креслах, из которых кое-где торчит набивка. Окно кабинета распахнуто, солнце дымными лучами бьет нам прямо в глаза, и мы жмуримся от свежего утреннего света.
— Ну, показывайте добычу, — говорит Алексей Николаевич, присаживаясь за большой письменный стол, обтянутый зеленым канцелярским сукном.
Орька достает из кармана записную книжку, из нее — целлофановый конвертик, в который мы вложили марку, чтобы она не терлась и не пачкалась, и кладет конвертик на стол.
— Только одна марка? — удивляется Гуковский.
— Только одна, — говорит Орька. — Нам нужно знать, настоящая она или нет.
— Посмотрим, посмотрим, — говорит Гуковский и вынимает из ящика стола большую, как чайное блюдце, лупу…
Больше всего меня поразило то, что старый, седой Алексей Николаевич, присмотревшись к марке, вдруг закричал, как Орька:
— «Розовая Гвиана»!
Он склонился над маркой и осмотрел все ее уголки, то придвигая лупу к своему носу, то отводя ее подальше от глаз.
— Да, да, Постидж Бритиш, «Дамус Петимус», — бормотал он, вглядываясь в розовый корабль на розовых волнах.
Потом он осторожно прикоснулся к целлофановому конверту пальцем. Потом вынул из кармана пинцет с широкими плоскими концами, выудил марку из конвертика, перевернул ее, осмотрел сзади, осмотрел с ребра и наконец, вложив ее обратно в конверт, посмотрел на нас.
— Где вы нашли эту марку?
— Я ее… выменял, — сказал Орька.
— У кого?
— У какого-то мальчишки.
— У какого мальчишки?
— Не знаю. Я его никогда раньше не видел, — сказал Орька.
— Черт возьми, это какой-то бред! — вскрикнул Гуковский, бросая лупу на стол. — Двенадцатилетние сорванцы шатаются по улицам, играют в бабки и обмениваются уникальнейшими марками в мире! Нет, я сейчас сойду с ума!
Он снова посмотрел на марку в лупу.
— Отлично сохранилась. А вы знаете, что таких марок только две штуки? Вы знаете, что это за марка?
— Знаем, — сказал Орька.
— Что вы хотите с ней делать?
— Она настоящая?.. — спросил Орька.
— Он еще спрашивает! Мальчик, я тридцать четыре года коллекционирую марки. Тридцать четыре года, ты понимаешь? У меня в музее полный Советский Союз, полная царская Россия, почти полная Франция, а он еще спрашивает! Хотел бы я знать, кто осмелится подделать «Розовую Гвиану»! Что вы будете с ней делать?
— Мы хотим ее продать, — сказал Орька.
— Да вы знаете, сколько она стоит?
— Знаем, — сказал Орька.
— Так, — сказал Гуковский и задумался, глядя в окно.
Мы сидели, смотрели на него и молчали.
— Что вы будете делать с такими деньгами?
— Мы хотим купить для нашего класса… ну, в общем, для школы, два автомобиля. Легковых. Потом электрическую машину. Ну, еще фотоаппараты…
— Велосипеды, — подсказал я.
— И еще съездить всем классом в Москву…
Гуковский улыбнулся и покачал головой:
— Ну и сорванцы!
— Алексей Николаевич! — сказал Орька. — Мы же не для себя, мы для школы. И мы пришли к вам посоветоваться. Помогите нам продать эту марку.
— По-моему, можно сделать так, — наконец сказал он. — Мы пошлем эту марку ценной бандеролью в Москву, в Центральную филателистическую контору на экспертизу. Там еще раз проверят, настоящая она или нет, хотя я нисколько не сомневаюсь в ее подлинности. К бандероли мы приложим письмо. В письме мы спросим, каким образом можно реализовать эту Гвиану. Я это сделаю сегодня же. Надеюсь, вы мне доверяете?
— Конечно! — сказали мы в один голос.
— Прекрасно! А теперь дайте мне ваш адрес. Я хочу, чтобы ответ из Москвы пришел к вам домой.
Ответ из Москвы пришел на десятый день. Орька сразу примчался ко мне. Он даже не распечатал письмо. Он хотел, чтобы мы это сделали вместе. Он был настоящим другом.
Я нашел тетушкины ножницы, и мы осторожно разрезали большой конверт из толстой серой бумаги. Внутри лежал сложенный вчетверо лист. На нем было напечатано:
«Уважаемый товарищ Кириков!
Вы поступили правильно, прислав на экспертизу в Главную филателистическую контору эту марку. Специальная экспертная комиссия установила, что это действительно так называемая «Розовая Гвиана», марка очень редкая и имеющая большую историческую ценность. Горячо поздравляем Вас с необычной находкой и сообщаем, что мы командировали нашего сотрудника с Вашей маркой в Главную контору Международного почтового союза в Женеве (Швейцария) для окончательного установления подлинности марки.
О результате мы Вам сообщим.
С уважением и пожеланием новых интересных находок.
Черенцов,
эксперт Главной филателистической конторы».
Через полчаса мы сидели в тихом и пыльном кабинете Гуковского. Синий вечер густел за окном. На столе горела лампа под зеленым абажуром. Алексей Николаевич принял нас, как старых хороших знакомых. Глаза его блестели и смеялись, когда он читал письмо.
— Вот видите! Я не ошибся. Дорогие мои, вы даже «не представляете себе, какой шум поднимаете среди филателистов всего мира! Третья «Розовая Гвиана»! И найдена где? В Советском Союзе. Кем найдена, спрашиваю? Мальчишками, пионерами.
Он положил письмо на стол и обнял нас за плечи.
— Алексей Николаевич, это правда, что она самая первая в мире? — спросил Орька.
— Нет, друзья. Самая первая — «Королева Виктория». А «Розовая Гвиана» самая дорогая марка, — сказал Алексей Николаевич. — Не так давно с третьей «Розовой Гвианой» произошел трагический случай — она стоила жизни бедняку индусу.
— С третьей? Почему с третьей? Ведь третья же наша! — сказал Орька.
— Нет. Третью «Розовую Гвиану» нашел Джаган.
— Так, значит, наша — четвертая?
— Нет. Ваша третья.
— Почему?
Алексей Николаевич поудобнее уселся в кресле.
— Третья была найдена в Индии. Там, в городе Майсуре, в центральном почтовом отделении служил тихий, незаметный чиновник Джаган…
Когда Алексей Николаевич кончил рассказ, Орька посмотрел на меня и сказал:
— Понял теперь, что такое филателия?
— Понял, — ответил я.
Через несколько дней все в нашем классе знали о необычайной находке Орьки Кирикова, о том, что сейчас ее рассматривают международные эксперты в Швейцарии и что скоро из Женевы должен прийти ответ.
Орька ходил сам не свой от гордости и всем рассказывал о том, как он выменял у незнакомого мальчишки коробку старых марок и нашел среди них «Розовую Гвиану». Он всем показывал письмо из Москвы, и скоро его так зачитали, что некоторые строчки совсем стерлись.
А потом вдруг он позвал меня в парк, и мы ушли далеко, в самый конец липовой аллеи, и сквозь заросли терна и алычи пробрались на маленькую глухую полянку.
Орька сорвал длинную травину и начал ее жевать. Он о чем-то думал, прищуривая глаза. Затем сказал:
— Я не хочу продавать марку.
Я даже подскочил от неожиданности.
— Почему?
— По-моему, это нечестно: продавать марку государству.
— Почему — нечестно? Ведь ты ее нашел. Как золотой клад. Ведь находят же золотые клады и сдают их государству. И государство платит премию тому, кто нашел. Об этом даже в газетах пишут.
— А я хочу по-другому, — сказал Орька. — Я хочу подарить марку государственной коллекции.
Я молчал. Меня будто водой окатили. Я смотрел на Орьку во все глаза и никак не мог понять, шутит он или говорит всерьез. Ведь если он подарит марку, то у нас не будет ни автомобилей, ни велосипедов, ни фотоаппаратов — ничего не будет.
— Орька, — сказал я, — ты это взаправду?
— А ты думаешь? — сказал он.
Мы помолчали.
— Я подарю марку государственной коллекции и откажусь от премии, — сказал Орька. — Я несколько дней думал. Ведь это просто случай, что она попала в мои руки, понимаешь? Зачем же пользоваться глупым случаем, чтобы брать с государства деньги?
Я молчал. Я искал хоть какое-нибудь доказательство, чтобы разубедить Орьку. Все-таки это его заслуга, что он нашел эту марку и определил ее по каталогу. Не встреть он тогда в магазине того мальчишку, и марка пропала бы и для Орьки, и для государства, и для всего мира. Мальчишка-то, судя по всему, ничего не смыслил в редких марках. Но все доказательства казались мне почему-то слишком слабыми.
— Все-таки ты дурак, — сказал я наконец.
— Может быть, — сказал Орька.
И мы разошлись.
Мы не разговаривали два дня, хотя в классе сидели друг за другом. Я злился на Орьку. Конечно, его похвалят в газете. И Алексей Николаевич похвалит. И учителя похвалят. Слава! Еще бы! Такую дорогую марку — и вдруг задаром, за просто так подарить государственной коллекции! А для чего тогда было мечтать о машинах, о велосипедах и фото?..
А потом пришло письмо из Москвы. Вернее, в конверте было не одно письмо, а целых три и еще специальный пакетик, в котором лежала «Розовая Гвиана».
Первое письмо, напечатанное синими буквами, было коротким.
«Дорогой товарищ Кириков! — говорилось в нем. — Посылаем Вам заключение экспертной комиссии Международного почтового союза (оригинал на немецком языке и перевод).
С уважением
Черенцов,
эксперт Главной филателистической конторы».
Орька развернул второе письмо, на плотной блестящей бумаге. Он так торопился, что надорвал край листка. Перед нашими глазами зарябили ровные латинские буквы.
«Geehrter Herr Kirikoff», — прочитали мы и ничего не поняли, потому что в школе учили английский. На третьем листке оказался перевод.
«Уважаемый господин Кириков», — прочитал Орька и покраснел. — Ишь ты, — господин! — сказал он. — Здорово придумали, черти!
«Уважаемый господин Кириков! Экспертная комиссия Международного почтового союза в составе г.г. Зеефельда, Хартвица и Блюма 28 апреля с.г. подвергла экспертизе найденную Вами марку, о чем был составлен специальный акт».
— Ого! — сказал Орька. — Специальный! — и посмотрел на меня.
— Давай быстрей, не тяни, — сказал я.
«Как было установлено комиссией, это действительно «Розовая Гвиана», как ее называют коллекционеры, но не подлинная, а талантливо подделанная знаменитым реставратором-филателистом Фурнье. Такие марки в филателистической практике называются «новоделами».
Мы переглянулись. Орькина рука с письмом опустилась на стол. На его щеках медленно остывали красные пятна.
— Орька, это все? — спросил я.
— Нет… — сказал он. — Там еще что-то написано.
— Дай посмотреть.
— Подожди, я сам.
«Присланный Вами «новодел» изготовлен, как было установлено, в двадцатые годы нашего столетия. Интересен тот факт, что коллекционерам мира не известно ни одной подделки «Розовой Гвианы». Таким образом, Вы являетесь первооткрывателем этого «новодела», который, хотя и не имеет исторической и коллекционной стоимости, указанной в каталогах, оценен Международной экспертной комиссией в 500 американских долларов».
Орька положил письмо на стол.
— Все? — спросил я.
— Все. Там дальше идут подписи, — сказал он.
— Что будем делать? Все-таки пятьсот долларов.
— Очень-то нам нужны эти американские доллары, — сказал Орька.
— А фотоаппараты? — сказал я.
Орька посмотрел на меня так, что я сразу понял, какой я дурак.
— Идем к Алексею Николаевичу, — сказал он.
Наша республиканская газета напечатала заметку о «Розовой Гвиане». Заметка называлась «Необычайная находка». В ней в двадцати строчках рассказывалось обо всем, что я здесь написал, и еще о том, что ученик шестого класса второй средней школы Орион Кириков подарил марку городскому краеведческому музею.
Орька купил сразу десять газет и из всех вырезал эту заметку. Одну из них он подарил мне.
УРОК ИСТОРИИ
В классе об этом по-настоящему никто не знает. Только я знаю все по порядку. Я с Борькой за одной партой сижу, а Борька в то воскресенье ходил в лес за дикой хурмой. Самая крупная хурма растет у Волчьих Ворот, за пемзовым рудником. Знаете, что такое дикая хурма? Не знаете? Ну, тогда и не объяснишь. В общем, немного похоже на грушевое повидло пополам с вареньем из облепихи.
В понедельник Борька принес в школу полные карманы хурмы и эту самую штуку. Меня-то в лес тетка не отпустила, заставила колоть дрова и убирать мусор во дворе. Она всю жизнь так: то двор подметай, то огород копай, то картошку чисти, то еще что-нибудь выдумает. Если с утра не успеешь сбежать, значит, все пропало.
В тот день на истории Владимир Николаевич рассказывал нам про походы Святослава. Слышали, как Владимир Николаевич рассказывает? Все будто в кино видишь: и красные щиты дружинников, и железные шлемы с переносьями, и тяжелые копья с наконечниками из булата. А впереди — сам Святослав. Панцирь у него тусклый, изрубленный, ручищи до плеча голые — это чтобы легче работать мечом. Как рубанет половца, так с одного раза от плеча до пояса. Вот как рассказывает Владимир Николаевич. Потом в учебник и заглядывать не надо, все само собой запоминается.
У Владимира Николаевича вместо левого глаза черная повязка и вся левая половина лица в шрамах. А волосы совсем белые, хотя он и не особенно старый. Это оттого, что он был на фронте. Однажды мы попросили его рассказать про войну, но он пожал плечами и сказал, что по программе мы до войны дойдем только в девятом классе.
— Князь Святослав спал прямо на сырой земле, накрутив на руку повод своего коня. Шлем он надевал перед самым боем, а иногда и совсем не надевал. Ел из деревянной миски, которую возил в мешке, притороченном к седлу…
И вдруг я перестал видеть Святослава и дружину, потому что Борька приподнял крышку парты, сунул руку в портфель и вынул из него здоровенную желто-бурую грушу. У меня даже слюнки потекли, потому что я знаю эти груши. Борька меня однажды угощал. Они растут у них в саду и, когда кусаешь, прямо брызгают соком.
Вынул Борька грушу из портфеля и повернулся ко мне спиной. Заслонил. Значит, один съесть хочет. Вот тебе и товарищ! Позавчера, когда я приносил семечки, я ему честно отсыпал полторы горсти и потом еще добавил немного. А он грушу один хочет съесть. Еще и заслоняет.
Я так обозлился, что ткнул Борьку кулаком в бок.
— Ты чего? — прошипел он.
— Дай откусить.
— Чего откусить? — спросил Борька.
— От груши.
— Вот чудак! — прошептал Борька. — И никакая это не груша, а граната.
— Какая граната?
— Самая настоящая. Боевая, — сказал Борька.
Я сначала даже не поверил.
— А где ты взял?
— Нашел в землянке, — сказал Борька. — В той, у Волчьих Ворот, знаешь?
Я опять не поверил:
— А ну покажи!
— Не лапай, не твоя, — сказал Борька и оттолкнул мою руку локтем.
— Врешь ты все, Борька, — сказал я. — Ту землянку я знаю, как свою комнату. Мы ее с Гришкой всю облазили. Там сейчас даже винтовочной гильзы не найти.
— Вы не нашли, а я нашел, — сказал Борька.
Вот везет человеку! Когда мы выковыривали из глинистой кручи пули на старом стрельбище, я нашел только три штуки, и то какие-то сплющенные, похожие на мелкие уродливые грибы… А Борька раскопал одиннадцать штук, тяжелых, блестящих и совершенно целехоньких, будто их только что вынули из патронов.
— Борька, — прошептал я, — дай посмотреть.
— Только уговор: не лапать, — сказал Борька и повернулся ко мне.
Граната, обросшая ржавчиной словно бурым мохом, лежала у него на ладони. И вовсе не на грушу была похожа, а на большой лимон с коркой, надрезанной аккуратными квадратами. На одном конце у нее был выступ вроде невысокого горлышка, и на этом горлышке, на железном стерженьке с дырочкой, подрагивало кольцо, совсем тонкое, перержавевшее. А сбоку к горлышку подходил плоский и тоже очень ржавый рычаг.
— Ты бы ее хоть почистил, — сказал я.
— Зачем? — удивился Борька.
— Все-таки покрасивее будет.
— Чепуха, — усмехнулся Борька. — Боевому оружию красота не нужна. Ты бы еще к ней розовую ленточку привязал.
— Нет, Борька, ленточки, конечно, не нужно. Но разве приятно стрелять из какого-нибудь ни на что не похожего пистолета? Да его в руки будет взять противно. Ты посмотри, какие красивые у нас боевые ракеты. Помнишь кино про парад на Красной площади?
— Чепуха, — сказал Борька. — Дали бы тебе, так ты бы любой пистолет взял, даже самый страшный.
— А я бы и не взял, — сказал я. — Что с ним делать в мирное время, с пистолетом-то?
— Все-таки хорошо, когда у тебя пистолет. На всякий случай, — сказал Борька.
— Ну какой такой случай может случиться? Вот ведь все люди живут без пистолетов. И неплохо живут. Без всяких случаев. Другое дело — война…
— Тебе просто завидно, — сказал Борька.
Честное слово, мне ни капельки не было завидно. Ну ни сколечко. Только обидно, что мы с Гришкой просмотрели гранату. Ведь мы в этой землянке раз двадцать были, все там перекопали.
— Подумаешь — граната! — сказал я.
Борька усмехнулся и, слегка разжав ладонь, взвесил гранату на руке.
— Тяжелая? — спросил я. — Дай подержать. Только на одну секундочку.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Борька. — Ведь она может взорваться. Как грохнет…
— Она никогда не взорвется, — сказал я. — У нее внутри все перержавело.
— У нее внутри тол, а тол не ржавеет, — сказал Борька.
Я потрогал гранату пальцем. Холодная и шершавая. И ничего особенного. Железка железкой.
— Не взорвется… — повторил Борька. — Помнишь, как возле маслобойки нашли немецкие мины? Они там лет двадцать лежали, и ничего в них не перержавело. Когда саперы за железнодорожным переездом их взорвали, так грохнуло, что у нас в окнах чуть все стекла не полопались.
Это я помнил — как взрывали. Мы с Гришкой лазили тогда на крышу смотреть. Только ничего, кроме большого дыма, не увидели.
— Ты что с ней будешь делать?
— Еще не знаю, — сказал Борька. — Может, до лета оставлю. А может, в лесу взорву. Спрячусь за дерево — и брошу. Знаешь, как долбанет!
— А ты умеешь с ней обращаться?
— Конечно, умею! Я, наверное, тысячу всяких военных книжек прочитал. Я очень люблю про войну. Так в тех книжках про такие гранаты все по порядку написано. Смотри, как надо. Значит, сначала вот этот рычаг прижмешь, — он прижал рычажок ладонью к рубчатому корпусу гранаты, — а потом за кольцо раз!..
Кольцо выдернулось вместе со стерженьком из горлышка и осталось в Борькиных пальцах, а внутри гранаты что-то слабо щелкнуло. Я даже воздухом захлебнулся, и все в глазах у меня пожелтело и поплыло куда-то в сторону. А по спине побежала противная слабость.
— Чепуха, не бойся, — сказал Борька. — Пока не отпустишь рычаг, она не взорвется. Это рычаг боевого взвода, понял? А чеку можно вставить обратно.
Он стал засовывать стержень в отверстие в горлышке. Но стерженек почему-то не засовывался, и я увидел, что пальцы у Борьки начали дрожать, и дрожали все сильнее и сильнее. Скоро и сам он начал дрожать, да так сильно, что даже скамейка под ним заскрипела.
— П… пон-нимаешь, — сказал Борька. — Т-там эти д-дырки сдвин-нулись, и ник… ник-как…
Я не понимал, о каких дырках он говорит, но почувствовал, будто на меня наплывает какое-то душное облако, а к горлу подкатывается тошнота.
— Бо… Борька, а ч… а ч… а что же теперь делать?
— Держ-ж-жать… Р-рычаг держ-ж-жать. А то в… взорвется.
Он сжал гранату в руке с такой силой, что побелели костяшки пальцев.
Теперь класс начал поворачиваться вокруг меня и слегка покачиваться, а я видел все будто из-под воды. И ноги стали какие-то мягкие, как кисель, и внутри меня все будто оторвалось от своих мест и опустилось в живот и там дрожало, как студень. И думал я только об одном: вот ведь никто, ни мальчишки, ни девчонки, ни Владимир Николаевич, не догадывается, что под крышкой парты в Борькином кулаке зажата холодная, ржавая смерть. Чуть-чуть отпустить рычаг — и она вырвется из этого железного лимона с ужасным грохотом, с дымом, с огнем, в щепки разнесет парты, высадит окна, и ты ни о чем даже не успеешь подумать… Какая она противная на вид, эта граната! Прямо смотреть не хочется. Надо же было додуматься принести ее в класс…
— К-колька… я не могу больше, — прошептал Борька. — Пружина оч-чень тугая. Руку разжимает…
— Держи, дурак! Не отпускай!
Я обеими руками обхватил Борькин кулак, и мы замерли, прижавшись друг к другу.
И вдруг Борька прошептал:
— Шнурок! Выдергивай шнурок из ботинка. Быстрее! Я подержу. Сейчас мы его привяжем.
Я сразу догадался, что он хочет сделать, и все мурашки и вся слабость у меня мгновенно пропали. Молодчина, Боб! Сообразил!
Через несколько секунд Борька командовал:
— Пропускай вниз, под пальцы. Еще раз… Так. Сейчас мы ее, гадину, свяжем.
Шнурок был коротковатый, его едва хватило на три оборота, но мы все-таки притянули к корпусу гранаты страшный рычаг.
Борька слегка разжал кулак и сказал:
— Давай потуже!
Я хотел затянуть узел изо всех сил, но тут шнурок лопнул, граната вывернулась из Борькиной ладони, упала под парту и, грохоча, покатилась куда-то вперед, и все в классе обернулись в нашу сторону. А Владимир Николаевич замолчал и удивленно поднял бровь.
Борька вскочил и бросился к двери, крикнув страшным, звенящим голосом:
— Бегите все!
Я рванулся за ним, и в тот же миг на меня со всех сторон ринулась тяжелая, оглушительная темнота.
…Сначала я увидел ноги в блестящих ботинках и хорошо отглаженную длинную и твердую как железо стрелку брюк. Долго я смотрел на эту стрелку, прежде чем догадался, что лежу на диване в учительской и что эти ботинки и брюки Владимира Николаевича, который стоит надо мной. Рыхлая зеленая материя дивана под моим лицом остро пахла нашатырным спиртом. Волосы у меня на голове были почему-то мокрые. На стене громко, словно заколачивая гвозди, тикали часы. Я пошевелился.
— Очнулся, герой? А ну-ка, вставай! — сказал Владимир Николаевич и крепко взял меня за плечо.
Я встал, но сейчас же сел обратно на диван, такими зыбкими и непослушными были ноги.
— Ты тоже вставай, голубчик, — сказал Владимир Николаевич.
И тут я увидел, что на другом конце дивана, сжавшись в комочек, лежит Борька с мокрым полотенцем на голове.
— Я больше никогда… честное слово, никогда… — пробормотал Борька и открыл глаза. Он сбросил с головы полотенце, рукой потер лоб и опустил ноги на пол. Лицо у него было желтое, как после тяжелой болезни.
— Так, — сказал Владимир Николаевич, отпустил мое плечо и, щелкнув портсигаром, закурил папиросу. Широко шагая из угла в угол учительской, он выкурил ее до картона и сразу же закурил вторую.
Мы сидели на диване молча.
Минутная стрелка на часах обошла почти полный круг, за дверью в коридоре началась, прошумела и кончилась перемена, а историк все курил и мерил шагами диагональ учительской.
Знаете, как он умеет молчать и ходить по классу, не глядя ни на кого? Хуже ничего нет на свете.
Наконец я не выдержал:
— Она взорвалась, да, Владимир Николаич?
Историк резко остановился и посмотрел на нас блестящим глазом.
— Мальчишки. Мелюзга. Игрушку нашли, — сказал он отрывисто, будто выплевывая слова. — Ваше счастье, что в ней детонатора не было. Глупый, счастливый случай… Отделались только обмороком.
Он выкурил еще одну папиросу, раздавил окурок в пепельнице, подошел к двери и щелкнул ключом в замке.
— Ноги-то двигаются? — спросил он и, когда мы ответили, что двигаются, распахнул дверь в пустынный коридор.
— Я думаю, вам надолго этого хватит. Может быть, на всю жизнь… А сейчас — марш домой! — И добавил: — Завтра в школу пораньше. Стекло в окне вставлять будете, которое я разбил, выбрасывая эту гадость. Ясно?
… Вот как все это было. В классе об этом по-настоящему никто ничего не знает. Только мы с Борькой.
ФАКС
Эта история началась с обыкновенного круглого зеркальца, такого, в какие любят смотреться девчонки и которое в магазине стоит двенадцать копеек. Тошка вынул его из кармана на уроке физики, придвинулся поближе к окну и запустил в спину Таньке Крапивиной зайчика. А Танька случайно отодвинулась в сторону. Зайчик соскользнул у нее со спины и ударил прямо в доску. Тошка быстро сунул зеркальце в парту, но физик уже заметил.
— Федоров! Это что еще за игрушки? Ну-ка, дайте сюда ваше зеркало.
— Я больше не буду, Борис Николаевич. Я случайно. Честное слово, — уныло сказал Тошка.
— Дайте мне зеркало! — повторил физик.
Тошка нехотя поднялся с места и положил зеркальце на стол.
— Сядьте на место, Федоров, — сказал физик.
Он никогда не отчитывал нас за всякие мелкие проступки и никогда не повышал голоса, даже если очень злился. Но если он что-нибудь отбирал во время урока, то уже не отдавал никогда.
Вот и сейчас он покрутил зеркальце в пальцах и посмотрел на часы, которые лежали на раскрытом журнале.
— То, что я хочу вам рассказать, произошло две тысячи сто лет назад. Ровно две тысячи сто лет назад римский адмирал Марцелл привел свой флот к греческому городу Сиракузы и блокировал его с моря…
Класс притих, потому что Борис Николаевич здорово умел рассказывать. Однажды он начал урок с обыкновенного ржавого гвоздя, который подобрал где-то по дороге в школу. Он намотал на этот гвоздь тонкую лакированную проволочку и пропустил по ней ток от карманной батарейки. И гвоздь превратился в магнит, который притягивал перья, бритвочки, булавки и всякую железную мелочь, которую ребята бросали на стол. А один раз он принес две толстые палки, одну из них концами привязал к ниткам, нитки эти держали за концы Николайчик и Юрка Блин, а Борис Николаевич ударил изо всей силы по середине привязанной палки другой палкой. И эта палка, которая висела на нитках, сломалась, а нитки даже не оборвались! Борис Николаевич сказал, что это закон инерции и что все дело в том, как ударить по палке.
И еще неизвестно, кто лучше рассказывает — Борис Николаевич или Владимир Николаевич, наш историк. Историку приходится верить на слово: кто знает, как там жили наши прапрапрапрадеды, когда они и писать-то еще не умели. А вот физику… Достаточно взять в руки мел, там перемножить, тут сложить, и сразу все ясно, и никаких тебе споров. Против математики не пойдешь.
Интересно, к чему это физик начал про древних римлян и про Сиракузы?
— Большим и сильным был флот Марцелла. Шестнадцать тяжелых боевых трирем закрыли выход из сиракузской гавани и не выпускали в море ни одного корабля, ни одной лодки. Не могли выйти на промысел рыбаки. Прекратился подвоз продуктов. И скоро в Сиракузах начался голод. Городские власти пытались начать переговоры с Марцеллом, но адмирал надменно ответил, что ни о каких переговорах не может быть речи, пока он не захватит город и не разграбит его дотла. А Сиракузы были очень богаты. Сюда привозили золото из Африки, ценное дерево из Ливана, дорогие масла с Крита и красивые ткани с востока. Жители Сиракуз приуныли. Они не видели выхода и готовились к последнему бою.
И тут им на помощь пришел знаменитый ученый Архимед. Он осмотрел флот Марцелла с вершины холма над городом, а потом приказал собрать у богатых горожан самые большие зеркала. А надо сказать, что зеркала в то время стоили очень дорого, потому что их делали не из стекла, а из полированных пластин бронзы. Это была тяжелая и долгая работа.
Вечером все найденные зеркала принесли в дом Архимеда. Ученый отобрал из них двадцать четыре самых больших и самых блестящих.
На следующий день, в самый жаркий час, когда земля ссыхалась и трескалась от солнца, Архимед роздал зеркала женщинам-рыбачкам и приказал пустить в борт самой большой триремы двадцать четыре солнечных зайчика.
— Все зайчики должны попасть в одном место, — сказал он.
И вот на борту триремы загорелось ослепительное солнечное пятно…
Борис Николаевич повернул Тошкино зеркальце к солнцу и пустил зайчика на заднюю стену класса. Все обернулись, зашумели, захлопали крышками парт, а Орька Кириков и Николайчик захихикали.
— Вы поступаете точно так же, как поступили матросы Марцелла, — сказал физик. — Они тоже собрались на палубе и хохотали до упаду, показывая пальцами на женщин, которые занимались таким глупым делом. Но смеяться пришлось недолго. Вскоре сухие доски борта триремы задымились и вспыхнули, а через минуту огонь бросился на просмоленные канаты и на все, что могло гореть.
Так были сожжены все шестнадцать страшных трирем Марцелла. И ни одна из них не успела выйти из сиракузской гавани и привезти домой весть об ужасном разгроме римлян на море… Урок окончен! — сказал Борис Николаевич и захлопнул журнал.
Несколько мгновений все сидели молча, ожидая, что Борис Николаевич добавит еще что-нибудь, но он сунул журнал под мышку, положил Тошкино зеркальце в карман и пошел к двери.
Тогда все повыскакивали из-за парт, обступили его и стали расспрашивать. Больше всего вопросов задавал Тошка. Он ловил каждое слово физика и смотрел на Бориса Николаевича так, будто увидел первый раз в жизни.
— А на каком расстоянии от берега стояли эти самые триремы?
— Конечно, дальше, чем на расстоянии полета стрелы. Иначе римляне перестреляли бы всех женщин. Это метров сто — сто пятьдесят.
— А какого размера были зеркала?
— Самые большие, какие нашлись у горожан, так говорится в легенде, сказал физик.
— Так, значит… это легенда? — разочарованно протянул Тошка. — А я-то думал…
— Да, к сожалению, это красивая сказка, — сказал Борис Николаевич. — Но то, что флот Марцелла был уничтожен под Сиракузами Архимедом, — это уже не сказка, а исторический факт. До сих пор на главной площади Сиракуз стоит памятник, на котором Архимед изображен с зеркалом в руках. Только никто не знает, как все произошло в действительности.
Мы с Тошкой живем недалеко друг от друга, на окраине города, и всегда ходим в школу и из школы вместе. В тот день, когда физик рассказал про Сиракузы, Тошка всю дорогу домой восхищался, размахивая портфелем:
— Вот тебе и древние! А? Ты смотри, что делали! Шестнадцать трирем! И чем? Простыми зеркалами! Надо же такое придумать! Ну и молодчина этот ихний Архимед! Вот это изобретатель! Это я понимаю!
Он восхвалял Архимеда на все лады, называл его величайшим ученым мира и гениальнейшим человеком всех времен и народов.
А я сомневался. Я никак не мог поверить, что большой военный корабль можно поджечь простым солнечным зайчиком. Да и древние греки, по-моему, были изрядными врунами. Обычных героев у них не было, а все были прямо-таки сверхгероями. Взять хотя бы Геракла. Если верить всему, что про него написано, то он, еще не выйдя из пеленок, начал совершать великие подвиги. Например, душил голыми руками здоровенных удавов и рвал, как бечевки, морские канаты. Да обычному младенцу, хоть он пупок надорви, в жизни такого не совершить. Все это сказки. Эти древние греки были, наверное, отчаянными выдумщиками и навыдумывали столько, что в конце концов сами перестали понимать, где сказка, а где правда. И про Архимеда, наверное, тоже так. Какой-нибудь из историков что-то перепутал, ну и пошло из книжки в книжку. А корабли-то подожгли обычными факелами. Незаметно подплыли и сунули в какую-нибудь щель.
Я про все это сказал Тошке.
Тошка вдруг сильно покраснел и начал орать на всю улицу:
— Факелами?! Да ты хоть немножко подумай, прежде чем болтать ерунду. Был ясный солнечный день. Как же они могли подплыть к кораблю с факелами? Их бы сразу заметили и спокойно перестреляли из луков. На выбор, как в тире. Тут дело ясное — они могли только зеркалами и ничем больше!
Я подумал и сказал, что, может, в этом месте историки и перепутали. В тот день, может, не было яркого солнца, а был густой туман и все произошло так, что матросы Марцелла ничего не заметили, а когда заметили, то было поздно.
— Туман? — заорал Тошка. — Значит, ты считаешь, что историки были круглыми идиотами? Уж туман-то от солнца отличит даже… даже червяк, у которого вовсе нет глаз. А тут все-таки историки…
— Ну ладно, пусть будет солнце. Только ты и сам знаешь, что зайчик от зеркала ни капли не греет. Он только блестит, а тепла от него ни на грош.
Тошка нахмурил брови и задумался.
— Да, это верно… От увеличительного стекла — другое дело, а вот от зеркала… Постой! — он вдруг схватил меня за рукав. — А ты пробовал когда-нибудь несколько зайчиков в одно место? Вот видишь! И я тоже не пробовал. А проверить это очень легко. Набрать зеркал сколько можно, дома, у знакомых, еще где-нибудь и… Послушай! Завтра как раз воскресенье, мать с утра на базар уйдет и вернется только после обеда. И мы можем спокойно произвести опыт. И тогда мы узнаем, кто прав: Архимед или Борис Николаевич. Понятно?
Чем дальше говорил Тошка, тем тверже звучал его голос, и скоро я почти верил, что Архимед действительно сжег зеркалами и что наш опыт будет удачным, и только немного жалел, что не мне первому пришла в голову мысль проверить Архимеда.
Так это началось, и в тот день я совершенно не подозревал, что значит проверка исторического факта.
Тошка жил совсем недалеко от меня, на Степной улице, больше похожей на длинную лужайку, чем на улицу. Она сплошь заросла лопухами и высокой травой, в которой изо всех сил стрекотали кузнечики. Через забор Тошкиного двора свешивались ветви яблонь, усыпанные хлопьями бело-розовых цветов. Над ними тонко звенели пчелы, будто тянули с цветка на цветок невидимые струны. Хорошо было здесь. Тихо. И даже как-то дремотно.
Я просунул руку между рейками забора, нащупал вертушку калитки и вошел во двор.
Тошка стоял у крыльца. Он сразу увидел меня и очень обрадовался.
— Ага! Принес зеркала? Иди скорее сюда. Сколько штук?
Я вынул из карманов пять зеркалец — все, что удалось достать дома и у соседки Людмилы Андреевны.
— Наверное, хватит, — сказал Тошка и развернул большой пакет, лежащий на крыльце. Там оказалась целая коллекция зеркал — больших и маленьких, с ножками и без ножек, ручных и бритвенных, и было даже одно настенное в деревянной рамке.
— Двадцать одна штука, — с гордостью сказал Тошка. — У всех соседей и знакомых выпросил. Вечером надо отдать, а то больше никогда не дадут.
— А что будем поджигать?
— Дрова. Я там целый костер собрал. Самых сухих, — показал Тошка в глубину сада.
— А кто зеркала будет держать?
— Никто. Сами будут держаться. Я все обдумал, не беспокойся.
Мы прошли в дальний конец сада, туда, где буйно разрослась малина и крапива и где рядом с будкой рыжего пса Джойки была сложена куча хвороста.
Солнце в небе уже набрало полную силу, и рубашки у нас потемнели от пота, пока мы пристраивали зеркала на ветках яблонь и на обломках кирпичей. Это оказалось очень трудной штукой — навести все зайчики в одно место. Наконец все приладилось.
Ярко-золотое пятно с голубоватыми струистыми краями уперлось в кучу хвороста. Тошка подсунул под него ладонь и тотчас отдернул руку.
— Жжется! — воскликнул он, — Понял теперь? Когда несколько зайчиков тогда совсем другое дело.
Я тоже подсунул руку. Зайчик был горячим, но, по-моему, не настолько, чтобы от него загорелись прутья, хотя бы даже сухие.
— Не особенно, — сказал я Тошке. — Слабее, чем от увеличительного стекла.
— Давай подождем, — сказал Тошка, и мы уселись на землю рядом с Джойкиной будкой. Пес признательно заскулил, загремел цепью и попытался облизать нам лица, но мы оттолкнули его. Ведь он не понимал, что производится проверка великого исторического факта.
Прошло минут пять, но хворост даже не задымился, а сверкающий зайчик ушел в сторону, потому что солнце немного передвинулось по небу. Снова пришлось устанавливать зеркала и направлять зайчики в одно место.
Я опять подставил ладонь под золотое пятно.
— Тошка, по-моему, оно даже спичку не зажжет.
— Сейчас посмотрим, — сказал Тошка.
Он достал из кармана коробок, вынул из него спичку и поднес ее к середине зайчика. Он держал ее там очень долго, у меня даже глаза стало ломить от блеска, а спичка все не загоралась и не загоралась. А потом вдруг вспыхнула, и Тошка с торжеством посмотрел на меня.
— Вот видишь. Ты просто ладонь совал не туда. Не в самое жаркое место.
И в этот момент от калитки раздался зычный голос:
— Анто-о-он!
— Все. Пришла… — тяжело вздохнул Тошка и отшвырнул спичку в сторону. Всю жизнь вот так. Никогда ни одного опыта не закончить. Идем, а то она прилетит сюда, и тогда все пропало.
Мы побежали к дому.
— Тебя где это все утро носит? — спросила мать нехорошим голосом, подступая к Тошке. — О чем ты только думаешь, я спрашиваю? Я уже успела огород прополоть и на базар сходить, а у тебя что? Двор не метен, в ведрах ни капли воды, куры не накормлены… Да что же это за наказанье на мою голову послано? Что это за бездельник растет, хотела бы я знать? У всех людей парни как парни, а этот скаженный какой-то, только и смотрит, чтобы из дому куда стрекануть.
— Подожди, сейчас все будет в порядке, — сказал Тошка, хватая со скамеечки у крыльца ведра. — Айда, Колька, мы это в один момент…
Гремя ведрами, мы выскочили на улицу и помчались к водоразборной колонке.
— Она если начнет, то до вечера не остановится, — сказал Тошка, обеими руками качая рычаг колонки. — Но ты не бойся. Это она для виду кричит. Пугает. Вот еще только кур покормим — и полный порядок. Ты не обращай на нее внимания.
Мы потащили ведра к дому. Вода золотыми рыбками билась о светлые жестяные стенки. Иногда рыбки выплескивались через край и обжигали ноги неожиданным холодком. Матери во дворе не было. Мы поставили ведра на скамеечку и накрыли их фанерными кружками. Тошка бросил слетевшимся со всех сторон курам несколько горстей кукурузы:
— Нате, жрите, проклятые!
А я взглянул в ту сторону, где мы оставили зеркала, и внутри у меня все замерло: над яблонями в полинявшее от жары небо поднимался голубоватый столб дыма.
— Тошка, смотри!
В следующий момент мы неслись напролом через кусты крыжовника, через вязкую картофельную ботву по осыпающимся под ногами грядкам к тому месту, где был сложен хворост.
Но куча хвороста лежала целехонькая там, где ее сложил Тошка. Зато рядом с треском полыхала Джойкина будка, а сам Джойка с опаленной на боках шерстью метался вокруг, пытался перегрызть цепь и скулил жалобным, почти человеческим голосом.
Удушливо дымила старая телогрейка, служившая Джойке подстилкой, стреляли золотыми искрами доски, а мы стояли, не веря своим глазам, и смотрели.
— Колька, — наконец прошептал Тошка, — так, значит, это не сказка! Значит, он их все-таки зеркалами…
Да, Архимед сжег флот Марцелла зеркалами, сейчас в этом не было никакого сомнения. Даже всемирно известные ученые не верили в это. А вот он, Тошка Федоров, мой друг, доказал, что историки ничего не перепутали и греки вовсе не такие вруны, как кажется, когда читаешь про их битвы и победы.
— Тошка, это же очень важное доказательство… Надо сейчас же сказать об этом Борису Николаевичу, а потом ученым, а потом написать…
— Нет, так ничего не выйдет, — сказал Тошка. — Сначала надо сделать настоящий…
И тут за нашими спинами взорвался пронзительный крик Тошкиной матери:
— Да что же вы, ироды, здесь вытворяете, хотела бы я знать?!
В понедельник по дороге в школу Тошка предупредил меня:
— Смотри, никому не болтай о том, что мы доказали. Еще не время.
— Почему? — спросил я.
— Доказательство придется делать перед учеными, и не тяп-ляп, а по-настоящему, понял? Поэтому нам придется построить установку. Ведь если мы развесим зеркала на яблонях да расставим на кирпичиках, нас засмеют.
— А какую установку мы будем строить?
Тошка начал рассказывать:
— Надо взять круглую фанерину побольше и на нее приклеить зеркала. Штук восемьдесят или сто. Чем больше, тем лучше, сильнее жечь будет. А в середине фанерины просверлить смотровое отверстие, чтобы видеть, куда направлять луч…
И тут я понял, до чего все просто и какая гениальная голова у Тошки. Зеркала к фанерному щиту надо приклеить с небольшим наклоном — так, чтобы все зайчики сошлись в одном месте. Можно даже, чтобы они сошлись в ста шагах от фанерины, можно и дальше.
— Тошка, а не кажется тебе, что у нас получится самый натуральный гиперболоид? Только без всяких пирамидок, а солнечный?
— Э, гиперболоид! — воскликнул Тошка. — Гиперболоид — это настоящая фантазия. А у нас ничего не выдумано.
И вдруг я вспомнил воскресный день, обгоревшего, стонущего Джойку, крик Тошкиной матери, и радость сразу убавилась наполовину.
— Меня после того случая твоя мать близко к вашему дому не подпустит. Да я и сам не пойду. У меня до сих пор спина будто ободранная.
— Спина… — с презрением сказал Тошка. — Что спина? Подумаешь, хлестнула разок ремнем! Тебя что, убавилось от этого, что ли? Инквизиторы сожгли на костре Джордано Бруно. Сожгли! А ты — ремень… А Галилея заставили отречься, будто Земля не вертится. Он отрекся, а потом сказал: «А все-таки она вертится!» Вот были какие люди!
Все-таки мы решили строить установку в нашем сарае, потому что по вечерам моя тетка дежурила в больнице и, кроме того, у меня был набор столярных инструментов: два долота, ножовка и коловорот.
Фанерину мы добыли на Тошкином чердаке. Я вбил в середину листа гвоздь, привязал к нему бечевку, к свободному концу бечевки — карандаш и начертил на фанерине ровную окружность. Тошка ножовкой обрезал углы, а края зачистил наждачной бумагой. Круг получился белый, гладкий, похожий на рыцарский щит. Его приятно было держать в руках.
Дальше строительство не пошло. Нужны были зеркала. Сто пятьдесят штук. Сто пятьдесят штук — это двадцать рублей (два рубля мы прикинули на разные расходы). Столько денег сразу ни я, ни Тошка никогда не держали в руках. Матери давали нам по пятнадцать копеек на завтрак в школе, да изредка перепадало на кино. Мы подсчитали, что если экономить на завтраках, то нужная сумма наберется только через два месяца.
Тошка печально посмотрел на листок с расчетами и сказал, что, кроме всяких других несчастий, у великих изобретателей и ученых никогда не было денег, и жить им приходилось в мрачных, сырых подвалах или на холодных чердаках, и умирали они в страшной нищете и полном забвении, потому что их изобретения и открытия присваивали себе люди более ловкие. И тут же Тошка рассказал про какого-то крестьянина, который во время крепостного права из тележных колес и козел для пилки дров соорудил велосипед, приладил передачу из просмоленной веревки и откуда-то с Волги приехал на этом чудище в Москву. Москвичи ахали, удивлялись, но изобретателю так ни копейки и не дали.
Мы пробовали выпрашивать зеркала у девчонок, но ничего путного не получилось. Девчонки хихикали, смотрели на нас с подозрением и задавали глупые вопросы.
У знакомых удалось достать только три зеркала, да и те были какие-то тусклые, ободранные и не одинаковые по размеру. А нам нужны были только одинаковые.
Идея умирала, едва успев появиться на свет. И когда казалось, что все уже безнадежно и нет никакого проблеска, у меня вдруг неожиданно вырвалось:
— А бутылки?
— Какие бутылки? — удивился Тошка.
— Всякие. Молочные, винные, пивные. Какие найдем.
И тут я увидел, как на хмуром Тошкином лице засветилась, наконец, улыбка.
Первым делом мы залезли на чердак и обшарили каждый его закоулок. Добыча была неплохая — шестнадцать пыльных, затянутых паутиной бутылок, из которых одна была очень красиво оплетена соломой. Бутылки мы вытащили во двор и принялись за сарай. Там тоже оказалось пять штук, и две больших молочных я нашел на кухне.
Таким образом, не считая оплетенной бутылки, у нас оказалось двадцать штук, за которые в магазине давали по двенадцать копеек, и две молочные сорок. Всего на два рубля восемьдесят. Двадцать три зеркала! Совсем не плохое начало.
Весь остаток дня мы скребли и мыли эти бутылки, пока они не стали как новенькие.
На другой день Тошка принес из своего дома тринадцать штук, и мне удалось достать девять у Орьки Кирикова. Шесть были от шампанского, по семнадцать копеек штука. Итак, за два дня, не затрачивая особенного труда, мы заработали около шести рублей. Если дальше все будет идти в том же духе, то через неделю у нас в руках будут все сто пятьдесят зеркал!
Но на третий день мы добыли только пять бутылок, а на четвертый и вовсе ни одной. Мы обошли всех наших ребят — были у Борьки Линевского, у Блина, не поленились сходить даже на другой конец города к Николайчику, но безрезультатно. То ли родители у них никогда ничего не покупали в бутылках, то ли старались сразу же сдать их в магазин.
Однажды после уроков мы сидели на крутом берегу нашей речушки, швыряли в воду камни и все думали, где же достать денег, как вдруг Тошка сказал:
— Почти все изобретатели были бедняками. А некоторые даже нищенствовали.
— Брось, Тошка, — сказал я. — Неужели они просили по-настоящему, как безногий Степаныч у нас на базаре?
— Просили. Самым натуральным образом. Правда, некоторые. И то когда доходили до точки.
Он замолчал, и лицо у него стало сосредоточенным, как на арифметике, когда попадется трудная задача.
— Колька, — сказал он вдруг, — как ты думаешь, мы уже дошли до точки или еще не дошли?
— Н… не знаю, — растерялся я. — Наверное, дошли.
— Тогда, значит, нам тоже можно это… попробовать.
— Что попробовать?
— Ну… это самое… нищенствовать.
Глаза у меня сами собой широко раскрылись, следом раскрылся рот, и весь вид, наверное, стал у меня дурацким до невозможности, потому что у Тошки на лице появилось тревожное выражение и даже испуг.
— Ты что? — шепотом спросил он.
— Ничего. А ты что, в уме? — наконец произнес я. — Какие же мы нищие, если тетка мне позавчера новые ботинки купила и у нас у каждого дом и еда каждый день? У тех изобретателей вообще ничего не было.
— А что здесь такого? — возразил он. — Сидит же на базаре Степаныч. Тоже в своем доме живет. И два поросенка у него в котухе хрюкают. И сад, и огород у него вон какие! И все ему подают. За день небось полную шапку пятаков набирает. И не стесняется, хотя инвалид.
— Пьяница он без стыда и без совести. И еще спекулянт. Спекулирует своими култышками перед народом. Народу-то что, ведь не все знают, что у него свой дом. Вот он и пользуется этим. Будь я милиционером, я бы ему сразу место нашел! Инвалид! Грош такому инвалиду цена! Маресьев вон тоже без ног, а научился истребитель водить и до конца войны бил фашистов. И еще как бил! На весь мир прославился. Вот это настоящий инвалид. А твой Степаныч… тьфу, даже противно.
— Да вовсе не в Степаныче дело, Колька. Ничего ты не понял. Я про то говорю, что можно просить на изобретение у прохожих.
— Просить?
— Конечно. Только не так, как Степаныч.
— А как?
— Ну… — Тошка замялся. — Можно, например, подойти и сказать: «Дяденька, у меня не хватает на кино…» Или еще что-нибудь придумать.
В голове у меня вдруг все так перепуталось, что я никак не мог собраться с мыслями и сообразить, всерьез это Тошка или разыгрывает меня?
— И не так это стыдно, как кажется, потому что мы не на какую-нибудь ерунду, а на установку… Может быть, это будет величайшим открытием, о котором люди позабыли, считая его сказкой, а мы вернем это открытие человечеству… — Тошка шмыгнул носом от возбуждения. — Что для человека пятак? А мы за вечер можем рубля два набрать. И тогда через неделю…
Теперь я убедился, что Тошка не шутит, и испугался по-настоящему. Город у нас небольшой, знакомые встречаются на каждом шагу, и если кто-нибудь увидит, что мы нищенствуем… я даже представить не мог, что будет.
А Тошка продолжал, вдохновляясь все больше;
— И ты знаешь, как мы назовем наш… этот самый… аппарат? ФАКС, вот как. По первым буквам наших имен и фамилий. Федоров Антон, Коля Соколов. ФАКС. Здорово звучит, правда? ФАКС! Как выстрел.
«Вечером, положим, знакомые не так уж часто встречаются, особенно в центре, — подумал я. — Да и просить мы будем не у всех, а только у некоторых… В конце концов, если нарвемся на знакомых, им тоже можно будет соврать что-нибудь… И вообще…»
Чем больше я слушал Тошку, тем плотнее становился туман в моей голове, и я уже не мог различить, что хорошо, а что плохо, а Тошка соловьем заливался над самым ухом:
— А потом мы притащим его в школу и докажем, что Архимед сжег все-таки зеркалами и что мы усовершенствовали способ Архимеда… И о нас будут писать в научных журналах, и приглашать на разные конференции, и выбирать в президиум… А иначе у нас ничего не получится, потому что ни твоя тетка, ни моя мать никогда нам не дадут сразу по десять рублей, и ФАКСа не будет, и никогда в жизни мы ничего не докажем… А если не веришь — назови меня дураком…
Мне вдруг так стало уныло и серо — ну, прямо до слез. «В самом деле из-за каких-то паршивых десяти рублей все идет прахом, все останавливается, все гибнет… Ведь ради доказательства, которое мы с Тошкой уже сделали, ради ФАКСа можно на какой угодно позор. Да какой там позор! Чепуха это все. Подумаешь — попросил на кино…»
— Твоя правда, Тошка, — сказал я наконец. — Иначе у нас ничего никогда не будет. Давай пойдем нищенствовать завтра вечером.
— Зачем завтра? — воскликнул Тошка. — Давай сегодня! Уже почти вечер. Пойдем туда, где больше всего народу. На улицу Мира или на Почтовую…
«В самом деле, чего тянуть?» — подумал я и сказал:
— Ладно, идем.
Мы остановились на Республиканской, недалеко от обувного магазина. Наступал летний прозрачный вечер. Гуляющая публика слонялась по тротуарам, глазела на яркие витрины магазинов, шутила, пересмеивалась и звонко грызла каленые семечки.
— Лучше всего просить у женщин, — сказал я. — Они всегда сочувствуют.
— Сочувствуют? — сказал Тошка мрачно. — Ну-ка, попробуй попроси у моей матери. Она тебе так посочувствует, что три дня чесаться будешь. Нет, я у женщин просить не буду. Лучше всего у парней. Вон видишь — идет в сером пиджаке? Высокий такой? Этот обязательно даст.
— Подожди, я попробую, — сказал я и двинулся навстречу парню.
Мне хотелось доказать Тошке, что не он один все может придумывать, что я тоже кое-чего могу, и, кроме того, хотелось, чтобы он не особенно задирал нос потом, когда все будет построено. Работать — так работать на равных!
Сначала я шел очень быстро и думал, что попрошу не пять и не десять, а все пятнадцать копеек, но чем ближе я подходил к парню, тем медленнее передвигались у меня ноги и внутри становилось как-то нехорошо.
Парень заметил меня и тоже замедлил шаги, и мне вдруг очень захотелось повернуть назад. Но было поздно. Парень ждал, вопросительно глядя на меня. Я хотел сказать хоть что-нибудь, но язык никак не хотел поворачиваться во рту, и я стоял перед парнем, беззвучно открывая и закрывая рот.
— Что, друг, обознался? — спросил наконец парень. — Ну, ничего, ничего, бывает!
Он засмеялся, отошел от меня и потерялся в толпе.
И тут рядом со мной оказался Тошка.
— Эх ты, — сказал он. — Чего же молчал-то?
И вдруг язык у меня опять стал нормальным.
— Понимаешь… Я все не знал, как начать. Нам нужно было не сразу, а немного потренироваться.
— Потренироваться! — с яростью произнес Тошка. — Что мы, в театре, что ли? Просто ты сдрейфил, и все. Вот смотри, как надо.
Он высмотрел в людском потоке пару — парня с черноволосой девушкой в красной кофточке — и смело направился прямо к ним.
— Дяденька, — проговорил он таким хриплым и низким голосом, какого я у него никогда не слышал. — У меня это… на кино не хватает… всего десять копеек… Картина очень интересная… и вот не хватает… Честное слово!
Парень с любопытством посмотрел на Тошку и спросил:
— А какое кино?
Тошка вдруг втянул голову в плечи и часто-часто заморгал глазами. Дело в том, что сегодня мы даже не взглянули на афиши и не знали, где какой фильм идет.
— Ну что, вспомнил? — нетерпеливо спросил парень.
— Вспомнил… — пробормотал Тошка. — «Адские водители»…
— А где?
— В «Ударнике»… — прошептал Тошка.
— Эге-ге! Такой фильм, а я и не знал! — воскликнул парень и обернулся к девушке. — Сходим, Лариса? Ведь ты не видела, правда?
Девушка улыбнулась и кивнула.
— Вот красота! — обрадовался парень и еще крепче подхватил девушку под руку. — А ты — идем вместе с нами, — сказал он Тошке. — Мы тебе билет купим. Кстати, во сколько начало?
— Нет! Не надо никакого билета! Мне только десять копеек! Я возьму билет сам! — в отчаянье забормотал Тошка.
— И чего ты стесняешься, в самом деле! — сказал парень. — Я тоже таким был, знаю, как хочется. Идем, если приглашают!
Свободной рукой он подхватил упирающегося Тошку и потащил его по улице в ту сторону, где был клуб «Ударник». Тошка оглянулся, и я увидел его испуганные, отчаянные глаза. И тут я вспомнил, что сегодня среда, а по средам в «Ударнике» работают разные кружки самодеятельности и никакого кино не бывает. И я понял, что Тошка влип самым страшным образом.
Я долго стоял, не зная, что делать, ошеломленный случившимся. Каким образом Тошке удастся вывернуться? Что скажет он парню?
Народу на улице становилось все больше. В такой вечер никому не хотелось сидеть в квартире.
Меня непрерывно толкали, потому что я был в самой гуще толпы. В конце концов меня отжали к поручню у витрины аптеки, и я от нечего делать принялся разглядывать шприцы, кривые ванночки и бормашину.
Рядом со мной остановился старик с длинными седыми усами и в соломенной шляпе и тоже стал смотреть на бормашину. Лицо у старика состояло из сплошных морщин, и даже глаза поблескивали из глубоких складок. Из-за этого лицо казалось очень добрым. Я несколько раз искоса взглянул на него и вдруг всхлипнул, то ли оттого, что вспомнил про Тошку, то ли оттого, что нам дико не везло.
— Что с тобой? — участливо спросил старик и даже придвинулся на шаг ко мне. — Что случилось, а?
Честное слово, у меня даже в мыслях не было распускать слюни, просто как-то случайно получилось это всхлипывание, может, даже оттого, что в нос что-нибудь попало. А он, наверное, подумал, что я по-настоящему.
— Тебя кто обидел? — снова спросил старик.
Я хотел ответить «никто» и отвернуться, но тут язык мой заработал сам собой, и я, холодея, произнес жалобным голосом:
— Дяденька… Меня мама послала… в аптеку за лекарством… А я потерял… это… двадцать копеек… И теперь мне не купить…
Старик внимательно посмотрел на меня.
— Потерял? — переспросил он. — Это плохо. Это очень плохо, что потерял. Но мы сейчас это дело уладим.
Он опустил руку в карман пиджака и вынул кошелек.
Я замер.
— Так за каким лекарством тебя послали? — спросил он. Я попытался придумать лекарство, но вспомнил только йод и валерьянку. Какие бывают еще, я не знал.
Старик ждал.
— Я по рецепту… — прошептал я.
— Ты не волнуйся, все будет в порядке, все уладится, — ласково прожурчал старик. — Давай-ка сюда рецепт, сейчас мы закажем твое лекарство.
Я стал копаться в карманах, делая вид, что ищу рецепт, а сам лихорадочно думал, как бы отвязаться от чересчур доброго старика.
— Ты, кажется, и рецепт потерял вместе с деньгами? — сочувственно сказал старик. — Ай-яй-яй! Такой молодой и такой рассеянный…
— Кажется, потерял… — пробормотал я, и на вздрагивающих ногах, обливаясь потом, отошел от витрины.
— Куда ты, мальчик? — сказал старик, но я даже не обернулся, стараясь поскорее исчезнуть, потому что около нас уже начали останавливаться любопытные.
— Вспомни, где шел, и поищи хорошенько, дружок! — крикнул старик.
«Тьфу! Бывают же такие сверхдобрые, что даже тошно становится!» — подумал я со злостью.
Кто-то хлопнул меня по плечу. Я обернулся и увидел запыхавшегося Тошку.
— Ты?!
— Я, — сказал Тошка. — Ф-фу!.. Едва смылся… Даже голова кружится… Только подошли к «Ударнику», я руку — дерг! — и в толпу…
Мы вошли в сквер и плюхнулись на первую попавшуюся скамейку.
— А ты от кого бежал? — спросил Тошка.
Я рассказал про старика и рецепт.
— Плохо, — сказал Тошка.
— Что же теперь делать?
— Не знаю. Но так больше нельзя. Люди у нас не такие, понимаешь. Не как за границей. Не подадут. Помогут чем угодно, купят что надо, но не подадут…
— Так что же теперь? — снова спросил я.
Тошка не успел ответить. Над темными деревьями сквера с громким шипеньем поднялась ракета. Волоча за собой огненный шнур, она взбиралась по невидимой горе все выше и выше на небо и вдруг лопнула среди звезд, осыпавшись зелеными искрами.
Искры на мгновенье осветили дрожащим светом вершины лип и наши запрокинутые лица, потом померкли, погасли, и темнота снова сомкнулась вокруг. Тусклые фонари в сквере стали еще тусклее.
— Зареченские пустили. Это они все время с порохом возятся. Красиво взорвалась, правда?
— Чепуха, — сказал Тошка и сплюнул в сторону. Он сказал это очень уныло, и плевок тоже не получился по-настоящему, и Тошка вытер его рукой с подбородка.
И мне вдруг стало обидно за Тошку, за идею, за себя, за все наши неудачи. Так обидно, что я не удержался и хлюпнул носом, теперь уже по-настоящему.
— Ты что? — спросил Тошка.
— Ни… ничего, — пробормотал я.
И в этот момент темноту сквера снова прорезала, но теперь уже не ракета, а такая ослепительная мысль, что я зажмурился, как от вспышки молнии.
— Тоша, — прошептал я. — Не надо нам нищенствовать. Никого не надо обманывать. Все очень просто. Так просто, что ты сейчас будешь смеяться ненормальным смехом, честное слово! Знаешь, что нам нужно? Книжки, вот что! Побольше книжек. Какие у тебя есть дома, ну?
— Книжки?
Тошка с минуту смотрел на меня, соображая, потом хлопнул себя по лбу ладонью и воскликнул:
— Назови меня дураком!
Больше всего я жалел «Остров сокровищ». Отличная была книга. В ней под потрепанной красной обложкой зеленовато светилось море и боцман Билли Бонс орал старинную матросскую песню «Пятнадцать человек на сундук мертвеца». И от страниц ее отдавало потом, просмоленными канатами и цветущими пальмами. И вот теперь эти пальмы нужно было нести в магазин вместе с «Маугли», «Морскими рассказами» Бориса Житкова, «Маленькими индейцами» американского писателя Сэтона Томпсона и еще кое-какими книгами.
С большим трудом я собрал в себе всю силу воли и подавил жалость, хотя знал, что это была жертва во имя науки.
Я завернул книги в газету и крепко перетянул пакет обрывком шпагата.
С Тошкой мы уговорились встретиться у магазина. Он пришел туда ровно к трем часам со старым портфелем в руках, и вскоре в комнате позади магазина, тесно уставленной стеллажами, набитыми книгами, мы выкладывали на стол свои сокровища.
Пожилая тетка в очках придирчиво осматривала каждую книгу и что-то ворчала себе под нос. Наконец она разделила все книги на две стопки, большую стопку придвинула к нам со словами: «Эти не пойдут!», а маленькую стопку начала ворошить снова, перебрасывая костяшки на счетах. В этой стопке оказались почти все мои книги и только две Тошкиных.
— Тетя, — жалобным голосом спросил Тошка. — Почему эти не пойдут? Может быть, все-таки можно, чтобы они пошли?
— Нельзя! — вдруг грозно крикнула тетка и подняла очки на лоб. — Нельзя так зверски обращаться с книгами! Надо привыкать беречь вещи! Знаете, что такое книга? Нет, я вижу, вы ничего не знаете! Ничего, иначе вы не принесли бы этих инвалидов сюда!
Она зло фыркнула, склонилась над столом и начала выписывать какую-то квитанцию, но написала только одну строчку и снова подняла голову.
— Над каждой книгой работает сто человек, а может, и больше! — снова закричала она. — Сначала работает писатель. Потом редакция. Потом те, кто печатают книгу в типографии. А лесорубы, которые рубят деревья для бумаги? А рабочие, которые делают эту бумагу? А те, которые добывают металл для машин? Неужели все это делается только для того, чтобы двое нерях превратили книгу в капустный кочан?! Это что? — Она ткнула пальцем в Тошкины книги. — А это? А это? К этим книгам прикасались не руки, а лапы! Лапы, я говорю, слышите? Заберите это домой! — Она стукнула пальцем по большой стопке. — А вот по этому, — она протянула Тошке квитанцию, — получите в кассе два рубля тридцать копеек. Все! Отправляйтесь!
Кое-как запихнув непринятые книги в портфель, мы вышли из комнаты. Мы чувствовали себя так, будто нас неожиданно окатили холодной водой.
— Ну и тетка! — сказал Тошка. — В жизни сюда больше не приду.
— Книжки-то у нас правда… не особенно чистые, — сказал я, заглядывая в портфель. — У твоих так все обложки оторваны и в чернилах.
— Где? Покажи, где? Вот это? Это я капнул очень давно и случайно… А на твоих полно жирных пятен. И страницы мятые, будто их жевали… И надорванные… вот посмотри…
Мы вытряхнули книжки из портфеля и начали их разглядывать.
— А на твоих какие-то рожи нарисованы… и картинки цветными карандашами раскрашены… И углы загнуты… И керосином воняют…
— А на твоих…
Мы чуть не поссорились из-за того, чьи книжки хуже, но вспомнили про квитанцию и пошли получать деньги. Два рубля тридцать копеек мы сразу же превратили в девятнадцать зеркал, а на оставшиеся две копейки купили по ириске. Все равно эти две копейки были ни к селу ни к городу…
Итак, у нас было семьдесят зеркал. Меньше половины того, что нам требовалось. И не было никакой надежды добыть денег еще на восемьдесят.
— А что, если мы напишем прямо в научный журнал. Так, мол, и так, мы проверили Архимеда. Все правда. Просим считать это нашим вкладом в науку…
— Нет, — сказал Тошка. — Они потребуют опыт. А без зеркал мы ничего не сможем. И что это за опыт — на кирпичиках да на подпорочках? Делать — так делать по-настоящему. Солидно. Да и что письмо? Про все не расскажешь. Надо смотреть. Да и писать его — попыхтишь… И в дороге оно потеряться может.
— Тогда надо прямо к ученым.
— Без ФАКСа? Они и разговаривать с тобой не будут.
— Тошка, а что, если не только мы, а еще кто-нибудь догадался проверить Архимеда? Тогда что?
Тошка побледнел и сжал кулаки.
— Не может быть. Две тысячи лет не догадывались и вдруг сразу догадались…
— Ты думаешь, одни мы с тобой такие умные?
Тошка думал минут десять. Потом сказал:
— А где у нас в городе ученые?
— Как — где? В пединституте. Там есть и кандидаты, и профессора, и даже деканы.
— А кто такие деканы? — спросил Тошка.
— Это еще выше профессоров, — сказал я. — Им все подчиняются.
Тошка еще подумал и вдруг решительно сказал:
— Идем в пединститут!
Пединститут находился в Затишье, в километре от города. Большое желтое здание стояло среди серебристых тополей, на волейбольной площадке хохотали и звонко шлепали по мячу студенты, и все было больше похоже на дом отдыха, чем на учебное заведение. Институт нам понравился.
В прохладном пустом вестибюле нас остановила уборщица.
— Вам кого нужно? — подозрительно спросила она.
— Декана, — с достоинством сказал Тошка.
— Это какого такого декана?
— По физике.
— Ишь ты! — сказала уборщица, перекладывая швабру из левой руки в правую. — Только у него и есть дела, что заниматься всякими глупостями.
— С кем воюете, теть Зина? — спросил парень в тренировочном костюме, вошедший следом за нами в вестибюль.
— Да вот здесь ходят всякие, людей отбивают от работы, — сказала уборщица, показывая на нас шваброй.
— Идем, Колька, — сказал Тошка, хватая меня за руку. — Чего с ней разговаривать!
— Куда? — закричала уборщица, загораживая нам дорогу. — Не допущу! У нас зачеты, а вы тут со всякими глупостями.
— Стоп, тетя Зина! — сказал студент. — Не надо шуметь. Для чего вам декан, ребята?
Мы с Тошкой переглянулись. Так мы и сказали первому встречному! Держи карман шире!
— Стало быть, нужен, — сказал Тошка.
— Хм… — сказал студент. — Придется поверить. Пропустите их, тетя Зина. Я как раз иду на физфак. Провожу.
Студент оказался замечательным парнем. Пока мы шли за ним по длинным коридорам мимо множества дверей, мы узнали, что его зовут Гошей, что он на четвертом курсе и, значит, без пяти минут учитель, и что он математик.
Потом он отворил какую-то дверь, и мы оказались в небольшой комнате, наполненной пулеметным треском пишущей машинки. За машинкой сидела длинная плоская тетя с покрашенными в апельсиновый цвет волосами и с папиросой во рту.
— Алексей Петрович у себя? — спросил Гоша.
Машинистка выпустила из ноздрей две струйки дыма и папиросой показала на дверь. Она была так занята работой, что даже не взглянула на нас.
Гоша взялся за ручку, ободряюще подмигнул нам, и мы вошли.
Декан был таким молодым, что, если бы не стеклянная дощечка с надписью на двери, мы подумали бы, что Гоша обманул нас. У декана не было ни профессорской бороды, ни очков, не было даже морщин на лице. Он больше смахивал на футболиста, чем на ученого. Когда мы вошли, он прохаживался по своему кабинету и что-то бормотал, будто учил стихи. Увидев нас, он резко остановился и спросил нетерпеливо:
— Ну что?
— Алексей Петрович, вот эти двое к вам… — сказал Гоша.
— Ко мне? — удивился декан.
— К вам, — сказал Тошка. — Если, конечно, вы не заместитель, а настоящий декан.
Алексей Петрович внимательно посмотрел на Тошку, потом на меня, потом сел за стол и рукой показал на два стула, стоящие перед столом.
— Даю слово, что я самый настоящий декан, — сказал он, когда мы уселись. — Что дальше?
Тошка оглянулся на Гошу и покраснел.
— Это не секрет… — сказал он. — Но все-таки я хотел бы вам одному… Я и вот Колька…
— Не беспокойтесь, — сказал декан. — Приоритет во всех случаях останется за вами. Гоша у нас надежный парень. Итак, в чем дело?
— Идея, — сказал Тошка, и голос у него вздрогнул. — Гибнет идея… Я доказал… то есть мы доказали, что Архимед сжег обычными зеркалами. Понимаете? Все историки сомневались, думали, что легенда, а мы доказали… Сейчас мы строим ФАКС… это такой аппарат, чтобы сжигать по-научному… Только у нас зеркал не хватает… А так все нормально, честное слово! Будка сгорела почти вся…
Тошка поперхнулся и умолк.
Декан перегнулся через стол, и глаза у него стали большими и веселыми.
— Так, так, — сказал он. — Что же это за ФАКС? Что за будку сжег Архимед своими зеркалами? А ну-ка, рассказывайте все по порядку и не торопитесь.
Когда мы кончили, декан постучал по столу пальцами и сказал:
— Ну, ребята, такой забавной истории я еще не слышал. Кстати, вы из какой школы?
— Из второй.
— Кто у вас преподает физику?
— Борис Николаевич Тимонов, — сказал я.
— Чудесно! — сказал декан. — Изумительно!
Он вынул из кармана авторучку, открыл блокнот и нарисовал в нем какой-то чертеж.
— Сколько шагов было до будки, помнишь? — спросил он Тошку. — Давай среднюю величину.
— Примерно… шагов пятнадцать, — сказал Тошка.
— А сколько было зеркал?
— Двадцать шесть.
— Какого размера?
— Вот такие, — показал пальцами Тошка. — А одно было даже вот такое.
Декан написал в блокноте несколько цифр, вырвал лист и передал его Гоше.
— Ну, математик, вот задача. Придут к тебе в школе вот такие и зададут… Сумеешь прикинуть?
— Попробую, — сказал Гоша.
Он вынул из стаканчика на столе карандаш и склонился над листком. Декан тоже начал что-то подсчитывать. В кабинете стало очень тихо.
— Не получается, Алексей Петрович, — сказал вдруг Гоша. — Ерунда какая-то…
Декан поднял голову.
— Сколько у тебя?
— Около трехсот. Даже бумага не загорится.
— У меня примерно двести девяносто градусов. Что-то вы путаете, ребята. Ничего у вас не должно было загореться.
Это уж было слишком! Я не выдержал и вскочил.
— Не верите? Честное слово, она загорелась! Да еще как! Полкадушки воды на нее вылили. Я первый заметил дым! Зачем нам обманывать? Мы же ради науки.
— Тише! — сказал декан. — Зачем волноваться, зачем кричать? Науке нужны холодные головы и точные доказательства. Я верю, что у вас загорелось, но не пойму — каким образом. Математика говорит совершенно другое.
— А вы… не ошиблись? — спросил Тошка.
— Мы считали вдвоем. Два человека не могут сделать одну и ту же ошибку. Пятьдесят процентов вероятности…
— У вас загорелось не от зеркал, — сказал Гоша. — Вспомните хорошенько, что вы еще делали около будки. Может быть, спички зажигали?
— Какие там спички! — сказал Тошка и осекся. Лицо у него вдруг стало желтым, как лимон, и таким несчастным, будто он только что потерял все самое дорогое на свете.
А мне захотелось, чтобы подо мной вдруг разъехались плитки паркета и я провалился бы через оба этажа в какой-нибудь темный подвал, и чтобы меня там никто-никто не видел — ни декан, ни друзья, ни родные…
Ну конечно же, это та проклятая спичка, которой Тошка пробовал температуру зайчика!..
В моем сарае до сих пор лежит ровный фанерный круг. Он так и не стал ФАКСом. Зеркала мы раздарили девчонкам и малышне с нашей улицы — пусть забавляются.
Загадка гибели римского флота под Сиракузами так и осталась загадкой. Впрочем, Тошку это не особенно волнует. Он крепко сдружился с Гошей и чуть ли не каждый день бегает в Затишье после уроков. Однажды я хотел пойти вместе с ним, но он сказал, что мне будет неинтересно, потому что я больше склонен к литературе, чем к физике. Я не обиделся. Может быть, Тошка действительно прав.
МЯЧ В ИГРЕ
На второго пленного не хватило шнура, и ему стянули руки обрывком телефонного провода.
— Потуже! — скомандовал сержант и поставил затвор пистолета на предохранитель. Потом вытер пыльный лоб рукавом гимнастерки и посмотрел на пленных.
Они были одного роста и стояли, касаясь плечами друг друга. У одного была сильно поцарапана щека и кровь засохла темной косой полоской.
«Как сабельный удар», — подумал сержант и сказал:
— Вы все умрете.
Он любил короткие эффектные фразы. Ему нравилось командовать. И он был хитер. Это он разработал план, как поймать этих двоих.
Конечно, можно не расстреливать пленных. Можно отвести их в штаб и устроить допрос по правилам. Но все-таки лучше всего — расстрелять. Вывести из игры. Сержант знал, что пленные не дадут ценных сведений. Они из диверсионной группы. А что могут знать диверсанты-маршрутчики?
Где расположены главные силы противника? Это сержант знал и без них. Поэтому он сказал:
— Вы все умрете.
— Ладно, — ответил поцарапанный, жадно глядя на фляжку, прицепленную к поясу сержанта. — Дай попить.
— Нет, — ответил сержант. — Тебе вода уже не нужна.
Тот, которому стянули руки проводом, попросил:
— Больно. Ослабьте узел.
Сержант мельком взглянул на связанного и нетерпеливо махнул пистолетом своим солдатам:
— Ведите!
— Куда? — спросил один из солдат.
— К сараю.
— Ослабьте малость, — сквозь зубы сказал пленный. — Ведь провод. Режет.
— Пошли, — сказал сержант и двинулся вперед, поигрывая черным длинноствольным пистолетом.
— Ну подожди, гад, — сказал пленный. — Попадись только нашим…
— Молчать! — крикнул черноволосый солдат и подтолкнул пленного прикладом автомата.
Их провели через кусты на пустырь, заросший ромашками. Сотни кузнечиков стрекотали в траве. Солнце было похоже на ослепительную дыру в голубом небе, из которой на землю лилась жара. Недалеко было озеро. Если бы не война, можно было бы искупаться… Но сержант отогнал от себя эту мысль. Военные не должны поддаваться глупым желаниям. Может быть, позже, вечером, когда закончится операция…
Они подошли к старому заброшенному сараю.
— К стенке! — сказал сержант.
Солдаты поставили пленных. Сержант щелкнул предохранителем пистолета.
Поцарапанный поднял голову и посмотрел на солнце, потом оглянулся по сторонам. Может быть, он любовался этой теплой цветущей землей, а может быть, он ждал подмоги от своих, случайной и быстрой выручки. А может быть, оглядывался просто так, из интереса…
Вдруг он улыбнулся и сказал:
— Мяч.
— Где? — спросил связанный проводом.
— Вон там, около лопухов.
Связанный вытянул шею и привстал на цыпочки, пытаясь увидеть.
— Правда, мяч, — сказал он радостно. — Настоящий, футбольный.
Солдат с рыжими волосами и облупившимся носом повесил автомат на шею, подошел к мячу, поднял его с земли и стал рассматривать.
— Новенький… — пробормотал он.
— Зря ты сказал про мяч, — прошептал связанный проводом поцарапанному. — Теперь они его заберут. Жалко, что им достанется.
— Отставить! — крикнул сержант. — Эй, вы! Слушать мою команду! На руку!
Черноволосый солдат послушно вскинул автомат и прицелился в пленных. Рыжий сделал три быстрых шага, слегка подбросил мяч и коротким ударом ноги послал его в голубое небо. Мяч пошел вверх черным уменьшающимся пятном.
Двое у стены, задрав головы, следили за ним. Пятно остановилось в небе, потом стало быстро увеличиваться. Со звоном ударился мяч о кирпичи, отскочил в сторону пленных и подкатился к стене.
— Чепуха, — сказал поцарапанный. — Разве это свеча?
— А ты давал когда-нибудь лучше? — обозлился рыжий. — Заткнись!
— В прошлом году я играл за первую юношескую города, — сказал поцарапанный.
— За первую юношескую? — презрительно переспросил рыжий. — Ты?
— Я!
— Отставить разговоры! — заорал сержант. — Слышал мою команду? На руку!
— Трепач, — сказал рыжий. — Он играл в юношеской города! Вот трепач.
Поцарапанный густо покраснел и закрутил за спиной руками. Шнур лопнул и упал на землю. Поцарапанный отбежал от стены и схватил здоровенный обломок из нескольких кирпичей, спаянных цементом.
— А ну, давай! — крикнул он. — Давай посмотрим!
Он поставил обломок в траву, отыскал второй и отмерил восемь шагов:
— Вот ворота. Бей, рыжая команда. Только понизу бей, потому что без верхней штанги. Самым последним человеком буду, если забьешь!
— Порядочек! — сказал рыжий, подхватывая мяч и отбегая от ворот. — Я не играл в юношеской. Я не такой трепач, как ты. Но ты у меня не удержишь ни одного.
Он поставил мяч на землю приблизительно в одиннадцати метрах от ворот, на честной штрафной дистанции, и начал отходить для разбега. Черный автомат болтался у него на груди, подсовываясь под руки. Рыжий остановился, сорвал его с шеи и отбросил в сторону. Глухо брякнув, автомат утонул в траве. Поцарапанный, напружинившись, пригнулся, следя за ногами рыжего.
Второй пленный осторожно распускал узел на запястьях. Он нащупал конец провода и теперь, морщась от боли, потихоньку распутывал связанные руки. Черноволосый солдат, опустив ствол автомата, растерянно посматривал то на рыжего, то на сержанта. Черноволосый был хорошим службистом и привык во всем повиноваться начальству. А сержант словно окаменел. Широко раскрыв глаза, он уперся взглядом в одну точку — в мяч, который неожиданно испортил войну.
Рыжий зачем-то поплевал на ладони и ринулся вперед. Последовал короткий, как выстрел, удар, и в тот же момент взметнувшийся в воротах поцарапанный пленный грудью отбил мяч на угловой.
— Повторим, — смущенно сказал рыжий. — Я плохо срезал. Прямо тебе в руки. Нога соскользнула.
Поцарапанный длинным пасом отдал ему мяч и приготовился снова.
Он улыбался. Он был уверен в себе.
На этот раз рыжий не разбегался. Он посмотрел сначала в правый угол ворот, потом в левый и вдруг пробил низко, настилом вправо. Удар был точен и быстр, но мяч не прошел в ворота. Что-то случилось с ним у невидимой черты, соединяющей кирпичные обломки, и он, охнув, снова отлетел вбок.
Рыжий обалдело посмотрел на пленного.
— Еще раз, — сказал он, но в голосе уже не было прежней уверенности.
— Давай, — согласился поцарапанный.
Сержант наконец пришел в себя. Выставив пистолет вперед, он подбежал к рыжему:
— Отставить! Ты что, с ума сошел? А ты — к стенке! — это относилось к поцарапанному.
Рыжий посмотрел на своего командира будто спросонья.
— Ты что? Что тебе нужно? — спросил он сержанта.
— Где автомат? Почему ты бросил оружие?
— Какое оружие? — удивился рыжий и вдруг вспомнил. Глаза у него помрачнели. Несколько секунд он о чем-то думал, потом поднял голову и сжал кулаки.
— Хватит, надоело! — сказал он. — Каждое воскресенье — война. Иди к черту…
— Что-о? — заорал сержант. — Я тебе покажу — к черту. — И он ткнул рыжего пистолетом в бок.
— Ах, значит, так! — сказал рыжий.
Резко повернувшись, он выхватил из рук сержанта пистолет и, взявшись за рукоятку и за ствол руками, ударил его о колено. Дерево хрустнуло, и пистолет распался.
— Борька! — взвизгнул сержант и вцепился ему в рукав куртки.
— Уйди, — грозно предупредил рыжий и дал сержанту по затылку.
— Оставь его, — сказал поцарапанный. — Опять побежит воспитательнице жаловаться. Будет скандал на весь лагерь!
— Пусть только попробует, — пригрозил рыжий, ставя мяч на землю. — Ну-ка, еще разок. Я не такой трепач, как ты, я не играл в юношеской. Но, честное слово, на этот раз ты не удержишь.
— Борька, после тебя стукну я, ладно? — крикнул от стены черноволосый, бросая на землю деревянный автомат.
— Ну, тебе вовсе слабо, — сказал тот, который был связан проводом. — Он в самом деле играл в первой юношеской. В нашем доме это все знают. У них тогда не хватило вратаря… Ну и затянул же ты мне руки, негодяй. Совсем занемели.
Он бросил распутанный провод на землю и стал растирать запястья, прислонившись спиной к стене.
А за грудой битого кирпича, поросшего лебедой, размазывал по лицу пыль и слезы сержант, которому так и не удалось завершить операцию.
ЛИТУАНИКА
На задней парте у окна Орька Кириков показывал новые марки. Перемена была большая; на улице моросил нудный дождь; в коридоре дежурила Татьяна Михайловна — не побегаешь.
От нечего делать мы разглядывали желтых тигров Экваториальной Африки, чеканные профили американских президентов и виды черноморских курортов.
К парте подошел Юрка Блинов, облокотился о наши плечи:
— Это что, марки? Ну-ка, покажи.
Орька только что открыл следующую страницу кляссера. Там была всего одна марка: по сторонам головы двух летчиков в форменных фуражках с незнакомыми гербами, между ними странный четырехлопастный пропеллер и сверху надпись жирными буквами — «LIETUVA».
Мы не успели как следует рассмотреть эту марку, потому что Юрка сказал:
— Это что за фашисты?
И в следующий момент произошло такое, что мы разом отпрянули от парты, а Николайчик даже ахнул.
Орька резко захлопнул кляссер, вскочил и коротким тычком ударил Юрку кулаком в лицо. У Юрки звонко лязгнули зубы и голова дернулась назад. Несколько мгновений Юрка стоял закрыв глаза, оглушенный ударом, и на скуле у него вспухали белые отпечатки Орькиных костяшек. Потом открыл глаза, схватился за челюсть и глухим страшным голосом произнес:
— Ты это что, а?..
— Л… лучше молчи, ес-сли не знаешь, — пробормотал побледневший Орька.
— Ты это что? — повторил Юрка, сжимая кулаки.
— Отойди, Блин! Отойди лучше! — закричал Орька, и лицо у него стало совсем белое, и мы поняли, что сейчас будет такая драка, какой давно не видели в нашей школе.
Юрка перегнулся через парту и ударил Орьку в плечо. Орька вылетел в проход между партами. Волосы у него стояли дыбом, губы стали совсем тонкими, а глаза сумасшедшими.
Что произошло бы дальше, трудно сказать. Но тут от двери раздался голос Татьяны Михайловны:
— Блинов! Это еще что за безобразие? Идите сюда! Вы меня слышите? Идите сюда!
И она увела Юрку в учительскую.
— За что ты его стукнул? — набросились мы на Орьку, едва только закрылась дверь. — Теперь держись! Ну и даст он тебе после уроков!
Орька хмуро молчал, глядел на нас исподлобья, а потом сказал:
— Идите вы все отсюда!
И ни с кем не разговаривал до последнего звонка. А Юрка больше не пришел в класс. Мы узнали, что завуч послала его домой с какой-то запиской.
Вечером я отправился к Орьке. Мне не терпелось узнать, почему он, обычно не любящий драк и немного трусоватый, не побоялся ударить Юрку Блинова, того самого Юрку, которого побаивались задевать даже десятиклассники. Неужели из-за какой-то несчастной марки? Правда, Юрка частенько посмеивался над Орькиным увлечением, но чтобы дело дошло когда-нибудь до драки… нет, этого не бывало. Тут что-то другое.
Орька был дома один. Сидел за большим обеденным столом, разложив кругом тетради, и решал примеры, которые нам задали на завтра.
— Ты чего пришел? — спросил он меня.
— Поговорить надо.
— Про Блина, да?
— Про Блина. В школу его без родителей теперь не пустят, это ясно. И это уже второй вызов. А ты знаешь, какой у него отец? Ну вот. Плохо Блину.
— Конечно, плохо, — согласился Орька.
— Надо пойти к завучу и сказать, что начал не Блин. А потом попросить у завуча записку, что родителей не нужно, что Блин не виноват и может приходить в школу.
— Не пойду я к завучу, — сказал Орька. — Начал не я. Начал Блин. Я-то его не задевал.
У меня даже дух захватило от такой наглой лжи. На глазах у шести свидетелей ударить человека, а потом преспокойно заявить, что и пальцем его не тронул! Это было невероятно, и это говорил Орька Кириков, мой друг с самого первого класса!
— Слушай, Орька. Может, ты скажешь, что и стукнул он тебя первым?
— Нет, — сказал Орька. — Стукнул я.
— Так чего же ты болтаешь, что начал Блин? Как же это выходит?
— Вот так и выходит. Фашистами-то он обозвал? Он.
— Тебя, что ли, обозвал?
— Не меня. Дарюса и Гиренаса.
— Кого?
— Дарюса и Гиренаса. Летчиков, что на марке.
Я вытаращил глаза.
— Они что, твои родственники, что ли?
— Хотел бы я иметь таких родственников, — сказал Орька, — только вот не пришлось…
— Ты, Орька, самый последний дурак. Какое тебе до них дело?
— Какое мне до них дело? — повторил Орька. — Ты хочешь знать, какое мне до них дело?
Он сунул задачник и тетрадку в портфель и выложил на стол кляссер. Он открыл его на той самой странице, где за полоску целлофана была вставлена марка с надписью «LIETUVA».
— Жаль, что у меня только одна, — сказал он. — В серии должно быть шесть штук. Но ничего, я все равно достану остальные. Теперь смотри, вот этот справа — Стасис Гиренас, а вот это — Степанас Дарюс. Оба литовцы. Гражданские летчики. Много на свете есть летчиков, но почему именно им посвятили целую серию марок? Слушай.
…Это было в 1933 году. В Америке. В Чикаго. Там, в одном аэропорту, работали вот этот самый Гиренас и Дарюс, его лучший друг. В Америку-то они попали случайно, в поисках заработка. Но они очень любили свою маленькую Литву и все время о ней думали. Скучали по ней.
И вдруг в голову им пришла замечательная идея: надо уехать на родину, но не просто уехать, а уехать так, чтобы прославить Литву, чтобы о них помнили люди, чтобы с уважением произносили их имена. Надо вот что сделать — улететь! Перелететь на самолете Атлантический океан! Сделать такой прыжок, на который не осмеливался еще ни один человек ни в Европе, ни в Америке.
И вот Стасис и Степанас написали письмо тогдашнему главе литовского правительства. Они написали, что собираются совершить перелет через океан во славу своей родины; что в Америке можно купить подходящую машину и что потом, после перелета, самолет станет собственностью государства; что необходимую навигационную аппаратуру можно приобрести в Чикаго и что им нужны только деньги.
Целый месяц ждали они ответа, и вот наконец ответ пришел. Премьер-министр тогдашней Литвы писал, что это будет ненужная для маленького государства слава, что Литва и без того имеет авторитет первого европейского поставщика свинины и бекона и что этого ей достаточно, и никаких денег на самолет и на всякие безумные идеи правительство и не подумает выделять. Вот если в Америке можно купить породистых свиней, тогда другое дело.
В общем, Стасис и Степанас плюнули на официальные переговоры с правительством и решили действовать своими силами.
Через газеты они обратились ко всем литовцам, проживающим в Соединенных Штатах, и рассказали им о своих планах. Они ничего не просили, они только говорили, что перелет возможен, нужны только решимость и, конечно, хорошее оборудование.
Эмигранты сразу поняли все. Они тоже любили свою потерянную родину, тоже скучали по ней, и они мечтали увидеть ее когда-нибудь красивой, гордой и сильной. И они желали ей славы, ибо слава никогда не бывает ненужной. Они объявили подписку в пользу Дарюса и Гиренаса, и вскоре специальная делегация американских литовцев передала собранные деньги летчикам.
Среди эмигрантов не было богачей, поэтому денег оказалось не так уж много. Их не хватило на покупку хорошей новой машины. Пришлось купить старый, налетавший уже много миль самолет. Он был одномоторный, с обшарпанным корпусом и вмятинами на крыльях, но он был надежным. За всю свою жизнь он еще ни разу не потерпел аварии. Его покрасили в оранжевый цвет, цвет радости и надежды, и Стасис Гиренас собственными руками счистил старое имя машины «Белланка» и написал на борту новое — «Литуаника» — в честь крошечной страны, лежащей за океаном.
Оставшихся денег едва хватило на продукты и на пятьдесят канистр с бензином, которыми заполнили весь фюзеляж. Ни о каких приборах уже не могло быть и речи.
Падкие на сенсации репортеры маленьких крикливых газет крутились возле летчиков, но Дарюс и Гиренас молчали. Что толку говорить сейчас? Говорить можно будет тогда, когда закончится перелет.
Все-таки газетчики разузнали, что «Литуаника» не оборудована необходимыми для такого полета приборами. И сейчас же начался визг.
«В последний момент они откажутся от этой безумной затеи». «Неоправданный риск». «Один шанс против пятидесяти». «Только сумасшедший решится лететь через Атлантику без бортовой радиостанции и аэронавигационных приборов». «Безумный прыжок в смерть». Так писали газеты. Но не все. Некоторые называли Дарюса и Гиренаса героями, а перелет — событием столетия.
Тем временем летчики перегнали «Литуанику» из Чикаго в Нью-Йорк и приступили к окончательной проверке и регулировке двигателя. Предстояли целые сутки лета над океаном, где на сотни километров кругом только вода и вода, равнодушная и холодная, и ни одного клочка суши. Если двигатель в это время откажет, — значит, конец всему. И летчики запускали мотор, выслушивали его, опять останавливали, подтягивали регулировочные гайки клапанов, проверяли расход бензина и нагрев отдельных частей.
А телеграф и радио уже перенесли необычную весть в Европу, и в Европе ее встретили так же, как и в Америке: скептики сомневались, деловые люди пожимали плечами, а романтики верили. И особенно верили, что прыжок через океан будет удачным, в Литве.
Наконец наступил день 15 июля 1933 года. На одном из нью-йоркских аэродромов большая толпа репортеров, авиамехаников и просто зевак провожала хрупкую оранжевую машину. Никто не говорил никаких речей, не гремела торжественная музыка и отбывающим не дарили цветы. Все было короче и проще. Отсалютовав рукой собравшимся, Стасис Гиренас сел на переднее сиденье и положил рядом с собой термос с горячим кофе. На заднем сиденье устроился Степанас Дарюс. Несколько мгновений тишины над взлетной полосой, потом громкий возглас запускающего: «Контакт?». Ответ Стасиса: «Есть контакт!» — и резкий треск двигателя, сразу же перешедший в ровное мощное гуденье, заглушил все. Ветер пошел от винта по траве. Полетели, подпрыгивая и смешно кувыркаясь, сдутые с голов шляпы, репортеры приникли к своим аппаратам, и стартовый впереди уже поднял вверх флажок в чёрную и белую клетку. Стасис форсировал двигатель, «Литуаника» вздрогнула и сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей покатилась по дорожке и, наконец, оторвалась от земли.
Впереди лежал еще никем не пройденный путь длиною в шесть с половиной тысяч километров.
У них не было радиостанции, и они не слышали голосов земли. Они не знали, что там, внизу, с каждым часом у них появлялось все больше друзей и что друзья неотрывно следят за оранжевой машиной. Капитаны кораблей, находившихся на трассе полета, радировали друг другу: «Только что видел «Литуанику». Идет курсом норд-ост, ближе к осту. У них, кажется, все в порядке», «Прошли над моим судном в 20 часов 22 минуты по Гринвичу. Все хорошо». А один капитан в конце радиограммы добавил: «Дай бог им удачи».
Моряки знали отлично, каково быть в океане с простым компасом, старенькой морской картой и наручными часами вместо хронометра.
Потом наступила ночь, и самолет исчез в ней, и казалось, он больше уже не вынырнет из темноты.
Но утром один из английских капитанов увидел его в двухстах пятидесяти милях от побережья Ирландии. Значит, он прошел сквозь ночь и миновал самую пустынную часть океана. Значит, он пролетел почти половину пути. Позади остались шквалы, оледенение и упорный юго-восточный ветер, сносивший машину с курса. Это была почти победа!
В полдень он прошел над Шотландией, над Эдинбургом, в шесть часов вечера его видели над Бременом, а в девять — над Штеттином; и везде люди, которые слышали о двух смельчаках, показывали тем, которые не знали, на невысоко летевшую оранжевую машину и улыбались. Потому что это была не только победа двух литовских летчиков над пространством, это была победа человечества.
В Каунас «Литуаника» должна была прилететь на рассвете 17 июля. Но уже с вечера на аэродроме собралась огромная толпа. Люди приезжали за десятки километров, чтобы приветствовать земляков, со славой возвращающихся на родину. Телеграфисты маленьких немецких городов, над которыми пролетали Стасис и Степанас, сразу же пытались по прямому проводу связаться с Каунасом и передать несколько радостных слов.
Четыре часа утра семнадцатого июля. Летное поле похоже на громадный цветник — так много букетов принесли сюда женщины, разодетые в яркие национальные костюмы. Люди ждут. Все смотрят на запад, туда, откуда должна появиться «Литуаника». Но ее еще нет. Вот сейчас… Вот еще несколько минут и…
Пять часов.
Шесть.
Семь.
«Литуаники» нет. И нет больше никаких сообщений из городов, над которыми она должна пролетать.
Толпа понемногу начинает расходиться. Остаются самые упорные. Они ждут до полудня. А в два часа дня приходит телеграмма из немецкого городка Солдин:
«Семнадцатого июля в три часа сорок минут по среднеевропейскому времени аэроплан под названием «Литуаника», пролетая над рабочим лагерем «Берлинхен», неожиданно потерял высоту и врезался в лесной массив вблизи города. Машина и пилоты погибли. Скорбим о случившемся…»
— Значит, мотор у них все-таки отказал? — не выдержал я.
— Подожди, я еще не все рассказал! — огрызнулся Орька. — Какой там мотор! Мотор работал до конца, как часы. И они долетели бы до места и были бы живы до сих пор. Их просто… убили.
— Ты что, сумасшедший? Кто мог их убить?
— Фашисты, — тихо сказал Орька.
— Но ведь они летели. Как же они могли их…
— Из зенитного пулемета, — сказал Орька. — Из тяжелого зенитного пулемета.
Я ошеломленно взглянул на Орьку.
— Подожди. Ты что-то путаешь. Этого не может быть! Никакой человек не осмелился бы…
— Такие люди нашлись, — сказал Орька.
— А откуда известно, что их сбили фашисты? Что, они сами рассказывали?
— Наоборот, они всеми силами старались замолчать эту историю. И им удалось это. В литовских газетах было напечатано официальное правительственное сообщение, что «Литуаника» в условиях резко ухудшившейся видимости потеряла ориентировку, потом высоту и разбилась. И так бы считали все до сих пор, если бы только не было на свете дотошных людей. Уже после войны, через тринадцать лет, разбирая фашистские архивы, попавшие в руки Красной Армии, военные историки нашли кое-какие документы. И оказалось, что рабочий лагерь «Берлинхен» на самом деле был никакой не рабочий, а концентрационный. И начальник охраны этого лагеря 17 июля 1933 года в отчете своему командованию написал следующее:
«Сегодня мною во втором охранном подразделении были проведены ночные учебные стрельбы из тяжелых пулеметов, максимально приближенные к боевой обстановке. В качестве мишени был использован неизвестный самолет, не ответивший на наш радиозапрос. По окончании стрельб я со своим заместителем посетил место падения самолета. Мы установили, что это была одномоторная двухместная машина типа моноплан, американского образца. Полагаю, что мои действия оправданы тем, что двухкилометровая полоса вокруг лагеря, а равно и воздушное пространство над ним считаются запретной зоной.
Следует отметить, что зенитчики вверенного мне подразделения показали отличную боевую подготовку и уверенное владение техникой…»
Вот какую историю рассказал мне Орька в тот вечер. Мы долго сидели молча, глядя на марку в кляссере. С марки на нас смотрели Дарюс и Гиренас. Лица у них были спокойные и немного усталые, будто они только что закончили рейс и вышли из самолета. Но между ними чернел крест из двух наложенных друг на друга пропеллеров, а ниже креста художник нарисовал два надломленных орлиных крыла.
— Ты говорил, что их шесть штук в серии. А что нарисовано на других пяти? — спросил я.
Орька достал из шкафа каталог и разыскал нужную страницу.
— Вот, посмотри.
На первой марке серии были изображены карты североамериканского и европейского побережий, а между ними, над волнами Атлантики, — летящая «Литуаника». Вторую марку я уже знал. А на третьей была нарисована высокая фигура ангела смерти в длинном черном хитоне, широко распростершего крылья над обломками сгоревшего самолета.
— Остальные три с такими же рисунками, только другого цвета. Эти марки очень трудно достать, потому что их мало выпущено, — сказал Орька.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил я.
— Мне рассказал Алексей Николаевич Гуковский. Заведующий музеем. Помнишь? Мы у него были однажды.
Да, Гуковского я помнил. Он знал тысячи разных историй о марках и мог их рассказывать без конца, и слушать его можно было тоже без конца.
— Понимаешь, когда Блин назвал их фашистами… я просто не мог… что-то во мне сорвалось, и… и я сам не знаю, как все получилось…
— Он ничего не знал про марку. Если бы знал, не сказал бы.
— Все равно… у него эта дурная привычка — к месту и не к месту ляпать это словечко… Я этого терпеть не могу.
— Просто он дурак. А парень все-таки хороший.
Мы долго думали, как сделать, чтобы не вызвали Юркиных родителей. Наконец Орька сказал:
— Выходит, все-таки я виноват. Если бы Юрка знал… В общем — завтра я иду к завучу и расскажу про все. Про марки, про «Литуанику» и про то, как я стукнул Юрку… Только вот… Юрка меня все равно где-нибудь поймает и так отколотит…
— Не отколотит, — сказал я. — Надо и ему тоже рассказать про «Литуанику». И тогда он не отколотит.
— Знаешь, как сделаем? — обрадовался Орька. — Вот будет здорово! Я буду завтра рассказывать завучу, а ты расскажешь Блину. А потом, когда ты расскажешь, я подойду к нему и мы помиримся. Идет?
— Идет! — сказал я.
На другой день в школу мы шли вдвоем, и настроение у нас было отличное. Мы уже подходили к школьной ограде, как вдруг кто-то разом хлопнул нас по плечам. Мы обернулись. Перед нами стоял Блин.
— Ну-ка, иди сюда на пару слов! — сказал он Орьке, а на меня даже не обратил внимания.
Они прошли вперед. Я отстал от них на три шага и прислушался.
— Ты на меня не злись, — сказал Блин. — Я против тебя ничего не имею. Ну? Дай пять!
И я увидел, как он протянул Орьке руку.
— Просто я ничего не знал про «Литуанику», — сказал Блин.
Орька обалдело посмотрел на него и сказал:
— А теперь знаешь?
— Знаю.
— Откуда?
— Помнишь, когда меня завуч увела в учительскую? «Из-за чего у вас драка?» — спрашивает. Я молчу. А сам думаю: что же это за марка такая, из-за которой ты так рассвирепел? «Так вы ничего не скажете, Блинов?» — «Ничего», — говорю. Тогда она садится за стол и пишет записку. «Вот, — говорит, — передайте вашему отцу. Постарайтесь, чтобы он зашел ко мне сегодня же. Идите к нему на работу сейчас». Что делать? Я пошел. Конечно, не удержался, заглянул в записку. А там написано: «Уважаемый Павел Васильевич! Помните, Вы обещали школе грузовик на два рейса для перевозки парт? Мне не удалось дозвониться к Вам на работу, поэтому посылаю Юрия. Хочется, чтобы Вы зашли в школу до трех, чтобы мы сумели договориться насчет дня перевозки». Ну, я прилетел к отцу, сунул ему записку и опять в город. Дай, думаю, забегу в музей к Гуковскому, спрошу у него про марку. Я ему растолковал, как она выглядит, и он сразу догадался. «А, говорит, — это «Литуаника»! Очень грустная марка». И рассказал мне про нее все. И тогда я понял, за что ты меня стукнул. Вот. Так что ты не злись, ладно?
— Ладно, — пробормотал Орька, ожидавший совсем другого. — И ты на меня тоже не злись.
Юрка сунул руку во внутренний карман пиджака и вынул небольшой прозрачный конвертик.
— На, возьми, — протянул он конвертик Орьке. — Это тебе.
Тут я не выдержал и подошел к ним.
Орька держал в руке целлофановый пакетик, сквозь который просвечивал высокий ангел смерти, широко распростерший черные крылья над обломками самолета.
— Мне? — едва слышно пробормотал вконец растерявшийся Орька — Это мне? Зачем? — И вдруг, присмотревшись, вскрикнул: — Юрка! Блин! Где ты ее достал? Где?!
— Гуковский дал. «Это, — говорит, — очень похвально, что вы интересуетесь марками. И уж коли мы заговорили о «Литуанике», я вам подарю кое-что. Есть тут у меня несколько дубликатов…» Достал из альбома эту марку и дал. А я марки-то не собираю…
ЧУДЕСА
Кто выдумал рисовать воскресенье в календаре красными цифрами? Надо было самыми черными. А лучше всего, если бы красного листка в календаре не было. Тогда отец не приходил бы домой в грязном расстегнутом пиджаке, не пил бы воду из крана на кухне и не бросал бы в мать ботинки.
Сегодня воскресенье, и день тянется так, что конца не видно. Борька уже сбегал в соседний двор к Витьке Березину, у которого четыре белых голубя, потолкался около кино и посмотрел фотографии в витрине, забежал в зоологический магазин, где в стеклянном ящике на песке лежал уж. Он хотел узнать — подох этот уж или еще живой, но продавщица сказала, что если он ничего не покупает, то в магазине делать нечего. И он ушел, потому что взрослые над всем главные, всему хозяева.
Денег мало, всего две копейки. Он вынул монетку из кармана и посмотрел на красивую цифру, похожую на лебедя. Что можно купить на эти деньги? Только две ириски. Даже в кино не сходишь. Даже в трамвае не прокатишься. Плохо, когда у человека так мало денег.
Он перевернул монетку и посмотрел на выпуклый герб. «Куплю моторную лодку, — решил он, — десять пирожных и флаг. Флаг прибью на корму, и он будет стрелять под ветром, а разрезанная острым носом вода будет разлетаться, как орлиные крылья. Жаль, что Нева далеко и лодку будет трудно тащить к берегу. Нет, лучше не надо лодку».
Он зашел в магазин «Динамо», купил велосипед и прокатился немного по улице. Завидовали все. Завидовала женщина с большой красной сумкой, завидовали мальчишки около кино, завидовал милиционер на перекрестке. Потом он подарил велосипед хромой девочке, которая гуляла с бабушкой по тротуару, купил мороженое в шоколадной скорлупке и стакан газировки с тройным сиропом, и когда было истрачено все без остатка, сунул монету обратно в карман.
«Пойду в Летний сад», — решил он.
В Летнем саду на солнечных скамейках сидели парни и девушки. Некоторые читали толстые книжки или водили пальцами по раскрытым тетрадям, а некоторые уже но могли читать и, положив тетради и книжки на колени, смотрели на клумбы с цветами и на прохожих.
— Эй, мальчик, — крикнул парень, сидевший рядом с двумя девушками, — иди-ка сюда!
Борька подошел.
— Ну-ка скажи, что такое сходящийся ряд?
— Не знаю, — сказал Борька.
— Ставлю тебе пятерку за откровенность, — сказал парень. — А вот нам за откровенность пятерки не ставят.
Девушка засмеялась. Голубоглазая с яркими губами сказала:
— Мы, наверное, скоро пойдем в детский сад, как ты, мальчик. Чем больше мы учимся, тем глупее становимся.
«Она в самом деле совсем глупая», — подумал Борька и сказал девушке:
— А я уже во втором классе, вот!
Девушка перестала смеяться и удивленно подняла брови.
Борька повернулся и пошел дальше.
На боковой аллее стояли две толстые женщины, а между ними толстый мальчик в белой рубашке. Лицо у мальчика было такое, какие рисуют на коробках с манной кашей. Одна из толстых женщин похлопала мальчика по щеке ладонью:
— Я так давно не видела Бобочку! Он так сильно вырос! Прямо настоящий матрос!
— Да, да, — сказала вторая женщина. — Я стараюсь, чтобы он летом кушал много зелени.
Мальчик преданно посмотрел на одну женщину, потом на другую, потом в просвет между ними и увидел Борьку.
Борька скорчил ему страшную рожу и крикнул:
— Эх ты, Боба!
На любимой Борькиной скамейке, там, где стоят черные чугунные вазы с цветами, сидел старик с палкой. Вместо ручки у палки была деревянная собачья голова. На ногах у старика были надеты тяжелые суконные боты, а шея обмотана серым шерстяным шарфом. День жаркий, а у него боты и шарф. Странный старик.
Борька сел на другой конец скамейки и стал смотреть в Лебяжью Канавку. Она мелкая, сквозь воду видны камни на дне и затонувший пластмассовый пароход, красный с белой палубой. Наверное, невидимые человечки, которые плыли на нем, утонули, а может быть, спаслись и прячутся на том берегу среди травы и маленьких белых ромашек.
Старик на скамейке зашевелился и стукнул палкой. Борька вздрогнул и посмотрел на него.
— Мальчик, — сказал старик, — сегодня особенный день.
— Почему? — спросил Борька.
— Сегодня день чудес.
— Неправда, — сказал Борька, — чудес не бывает.
— Ты ошибаешься, мальчик! — Старик встал и оперся о палку. Из его кулака торчал кончик коричневой собачьей морды. — Ты ошибаешься, мальчик. Чудеса кругом. Только люди отвыкли и не замечают.
— Я тоже не замечал, — сказал Борька.
— Ты еще мал. Ты еще не умеешь смотреть, — сказал старик. — Волшебников, волшебниц в мире много, они среди нас, но мы не видим их! И вещи, которые делают люди, мальчик, — он обвел палкой кругом, — тоже волшебные.
Борька вспомнил, как отец пьет воду из крана, как однажды ночью растолкал его и заставил полусонного плясать перед своими друзьями лезгинку, которую разучивали в школе. Друзья смотрели на Борьку мутными рыбьими глазами и хлопали в ладоши.
— Чепуха, — сказал Борька. — Нет на свете волшебников.
— Есть, — сказал старик.
— А вы… волшебник? — спросил Борька.
— Я на пенсии, — сказал старик. — Но когда-то я тоже умел делать чудеса. Я умел быть разными людьми, малыш. Мне приходилось быть и героем, и злодеем, и очень несчастным человеком. Я много раз умирал. Меня называли то Карлом Моором, то Монтекки, то Фирсом. А один раз я был даже королем, мальчик. Королем Лиром!
Борьке стало немного страшно. Старик говорил так, как не умел говорить никто из соседей у них в квартире. Даже учительница в школе не умела так говорить. И все-таки чудес на свете не бывает. Отец дома повторял это каждый раз, когда приносил зарплату.
— А сейчас вы кто? — спросил Борька.
Лицо старика вдруг покрылось трещинками, а глаза блеснули сквозь щелочки. Такая у него была улыбка.
— А сейчас я — Александр Павлович Терлецкий, — сказал он. — И сегодня мой день, малыш. Такой день, когда я один раз в месяц могу делать чудеса.
Борьке стало очень интересно. Может быть, правда, старик умеет.
— А вы можете… — Борька даже не смог сразу придумать. — Ну, чтобы сейчас пошел снег?
— Я был бы плохим волшебником, — сказал старик. — Снег — это не чудо. Это ремесленничество. Снег, дружок, — это для самых маленьких, для тех, которые ничего не понимают. А настоящее чудо — это искусство. Оно для души, а не для глаз. Настоящее чудо надо чувствовать, а не видеть.
Старик посмотрел на Борьку, и Борьке стало неловко: на куртке чернильное пятно, а у левого ботинка появился рот. Мать говорит: «Вот повезет, выиграем, куплю тебе костюм и пальто». Но матери никогда не везет.
— А чтобы выиграл лотерейный билет, вы можете? — спросил Борька.
— Нет, — сказал старик. — Выигрыш — это случай, а случай мне не подвластен. Вот что, малыш, проводи меня немного. Тут недалеко. Только скажи, тебе дома не попадет?
— Мне нужно домой, когда отец заснет, — сказал Борька.
— Ага, понимаю. Понимаю, мальчик, — сказал старик. — Тогда идем.
И они пошли вдоль Лебяжьей Канавки, за которой звенели красные трамваи, мимо играющих детей, мимо сидящих на скамейках парней и девушек, которые всё читали свои толстые книги, мимо большущей гранитной вазы, похожей на толстого раздетого человека, и остановились на минутку около киоска с газированной водой.
— С тройным сиропом, — сказал старик продавщице, и Борька понял, что чудеса начинаются.
Стакан был холодный и влажный, как кусок льда. В нем купалось вишневое солнце и горьковатыми невидимыми брызгами стреляли по губам розовые пузырьки. Борька выпил все.
— Еще? — спросил старик.
— Нет, — сказал Борька. — Если второй раз, то будет невкусно.
И они снова пошли. По мосту над Фонтанкой, по тротуару в тени, поперек тихой и горячей от солнца улицы, вдоль старых потемневших домов. Палка постукивала по асфальту. Суконные боты шаркали. Борька оглядывался, но никто, ни один человек не замечал, что по улице идет волшебник.
— Сюда, — сказал старик, и они поднялись по крутым каменным ступенькам в магазин. Здесь в прохладе и тишине жили книги. Целые стены до потолка из книг.
— Здесь весь мир, — сказал старик. — Здесь прошлое, настоящее и будущее; свет, доброта и нежность.
— Книги? — спросил Борька.
— Это люди, — сказал старик, — люди, живущие вечно. Великие, добрые люди. Они разговаривают тихо, без желчи и горечи. Если ты обращаешься к ним, они никогда не спят, если спрашиваешь — не прячутся. Они не ворчат. В них нет гонора и зазнайства. Они честны, они понимают все. Ты слышал, как разговаривают книги?
— Нет, не слышал, — сказал Борька.
— Тише, — сказал старик. — Слушай. Смотри и слушай.
Борька замер. Замер старик. Замерла тишина в магазине.
Книги молча стояли на своих полках.
— Не слышу, — шепотом сказал Борька.
Старик посмотрел на книги, потом на Борьку и сказал, будто просыпаясь:
— Да, да, ты прав, мальчик. Я забыл. Совсем забыл, что ты еще не умеешь слушать внутри себя. Я совсем забыл…
Из задней комнаты вышла девушка в голубом платье. Волосы у девушки были золотые. Она подошла к полкам с книгами и провела пальцем по корешкам.
— Я вас давно не видела, Александр Павлович, — сказала она и улыбнулась.
— Что поделаешь, я трехногий, — сказал старик и стукнул палкой о пол. — Но сегодня мой день, Машенька. Сегодня я при деньгах. Сегодня я хозяин чудес. Ну-ка, покажите мне нового Сервантеса.
Книга была большая, серая, с длинным черным человеком на обложке. Человек опирался на меч, немного похожий на трость.
— Вечность, — сказал старик и положил на прилавок палку. Он взял книгу обеими руками, как берут полный поднос, погладил ладонью первую страницу и засмеялся.
— Так, так, — сказал он. — А вон там, наверху, я вижу Бёрнса. Сюда, сюда Бёрнса. А кто это в синем? Верхарн? Сюда старину Верхарна!
Девушка снимала книги с полок, и старик гладил каждую из них, и глаза у него блестели сквозь щелочки.
— Машенька, будьте добры, вставочку.
Он открыл Сервантеса и что-то медленно написал на первой странице, двигая авторучку неловкими голубоватыми пальцами. Потом протянул книгу Борьке.
— Это тебе. Я счастлив, что ты еще ничего не знаешь. Ты откроешь ее с ясным сердцем. С улыбкой. Ну, держи.
Борька взял книгу. Ему еще никто никогда не дарил таких больших книг. Он прижал Сервантеса к груди и не знал, что говорить и что делать дальше.
— Это волшебная книга, — говорил старик, пока девушка заворачивала остальные. — Людям не хватает совсем немногого, мальчик. Чудо ходит рядом с людьми, но люди шарахаются от него. Они еще не привыкли. Но они привыкнут, малыш, привыкнут…
Они вышли из магазина. Уставшее солнце опускалось в конце улицы. Огромный красный диск, похожий на щит.
— Вот и все, — сказал старик. — Прощай. Извини. Жаль, что я не могу сделать так, чтобы выиграл лотерейный билет. Да это и хорошо. Никогда не надейся на случай. Беги домой, отец, наверное, уже спит.
— Спасибо, — сказал Борька.
Старик похлопал его по плечу и застучал палкой по тротуару. Он шел прямо навстречу красному солнцу. Длинная черная тень уходила от Борьки по асфальту. На мгновенье она стала похожей на черного человека с мечом на обложке книги. Потом ее заслонила женщина с девочкой, потом еще одна женщина, а потом все люди, идущие по тротуару.
Борька отошел к стене дома и открыл книгу.
«Дон Кихот», — прочитал он.
Наискосок, из угла в угол страницы, старик написал большими дрожащими буквами:
«Будь счастлив, малыш. А. Терлецкий».
МЕДОГОН
Зябким, росистым утром дядя Алексей впрягал в колхозную телегу рыжую лошадь Журку. Лошадь недовольно поводила ушами, жевала сухую травину и смотрела на Костю грустным фиолетовым глазом. У нее были длинные светлые ресницы и яркий треугольник белой шерсти на лбу!
— Что, не хочется ехать? — спросил Костя и погладил ее нежный замшевый подбородок.
Журка мотнула головой, фыркнула и переступила ногами.
Дядя Алексей надел ей на шею тяжелый кожаный хомут, взял из телеги дугу, поднял с земли конец оглобли и сказал:
— Смотри, Костя, как запрягать лошадь. Учись.
Он обернул вокруг оглобли толстый ременный гуж и вставил в петлю конец дуги с вырезом.
— Понял? А теперь с другой стороны…
— Скоро лошадей нигде в мире не останется, — сказал Костя. — Будут автомобили и вертолеты.
Дядя Алексей через плечо посмотрел на Костю и усмехнулся:
— Ишь ты, какой быстрый.
— Автомобили лучше, сильнее, — сказал Костя.
— Лучше-то, оно, может, и лучше… — Дядя Алексей уперся ногой в клещи хомута и туго затянул супонь. — А ведь все-таки машина — она не живая. Не может машина понимать и любить человека. Ласковой быть не может.
Он подправил седелку, похлопал Журку по шее, разобрал вожжи и уселся на грядку телеги.
— Ну, Костик, поедем.
Костя по спицам большого колеса взобрался в телегу и устроился рядом с белыми железными бидонами, поставленными в сено, чтобы не бились друг о друга и не гремели.
Журка взяла с места неторопливой рысью. Дядя Алексей выправил телегу на полевую дорогу, опустил вожжи и закурил.
Покачивались, уходили назад избы деревни, конюшня и темные тополя, окружившие пруд.
Дорога лежала в серой влажной тени. Справа и слева плотно стояли высокие сине-зеленые хлеба. Иногда они придвигались так близко к телеге, что задевали колеса и хлестали по тележным бортам. Костя протянул руку и сорвал длинный усатый колос. Зерна в нем были молочные и мягкие, они еще не до конца налились сладкими соками земли.
— Хорошо сидишь? — спросил дядя Алексей.
— Хорошо, — отозвался Костя.
Еще никогда в жизни он не ездил вот так, в простой крестьянской телеге по утренней полевой дороге. Он знал светлые, почти больничной чистоты салоны самолетов, на которых они с матерью летали в Сочи и в Симферополь. Знал упругость подушек в легковых автомобилях. Но все там было по-другому. В самолетах был чистый, прохладный воздух, а в автомобилях пахло разогретой резиной и папиросами. За окном самолета медленно проходили горы облаков, тянулась бесконечная, быстро надоедавшая синева, и земля сверху казалась ярко раскрашенным макетом для какой-то большой игры. Из автомобиля тоже было видно немногое. А здесь…
Солнце вышло из-за темного Синицкого леса и все выше забирается на небо. Деревня уже пропала, опустилась за голубоватую стену хлебов. Впереди, в травяное море, клином врезалась рощица. Дорога обегает ее широкой петлей и тоже тонет в пшеничных волнах.
— Дядя Алексей, а что это мятным пахнет?
— Хлеб. Это хлеб поспевает. Ты разве не знаешь, как пахнет пшеница?
Журка легко бежит между оглоблями, так легко, будто нет ни телеги, ни гулких бидонов, ни Кости, ни дяди Алексея. Ременная сбруя с медными гранеными шишечками — для красоты — похлопывает по рыжим лошадиным бокам. Острый, чудесный запах летит в лицо от солнца, от широких полей, от потемневшей Журкиной шерсти. Такого запаха никогда не было в городе. Там, в тесных улицах, от размягченного асфальта и автомобилей пахло керосином, на лестницах — кошками и пылью, а в кухнях и комнатах — едой. Эх, если бы можно было сегодня никуда не приезжать, а все ехать и ехать без конца и смотреть то на небо, то на бегущую под телегой дорогу с двумя полосками травы, то на раздольные поля, которые вдали уже начали мерцать и струиться под солнцем!
— Дядь Алексей, долго еще ехать?
— Теперь уж недалеко. Вот повернем за ту рощицу — и на месте.
«Та рощица» синим островом плыла над землей. Потом придвинулась, выросла, выслала вперед молоденький сторожевой дубок, и вот телега загрохотала по самому ее краю. Деревья начали перебрасывать друг другу гулкое эхо; повеяло сыростью, вялым листом, смолой; солнце то жарко вспыхивало, то гасло, зарываясь в густые вершины; в дорожных колеях узкими полосами стояла давняя, позеленелая вода, моховые пни то выглядывали, то прятались в серебристый от лишайников подлесок, и вдруг все кончилось. Дорога опять вынеслась на простор, но теперь вместо желто-зеленой пшеницы лежали темно-зеленые с красным клевера.
— А вон и пасека, — показал дядя Алексей.
Но Костя уже и так увидел.
Разноцветный карликовый городок с плоскими крышами. Красные, желтые, голубые домики. А немного в стороне — дом побольше, некрашеный, фанерный, с черной толевой крышей и с маленьким — крестиком — окошком. И с железной трубой. Не дом, а просто будка. Но среди маленьких он выглядел большим, как школа в деревне.
Разноцветные домики-ульи стояли в три ряда. Две улицы между ними. И никого кругом. Сам по себе городок. А потом из будки вышел человек в белой рубахе распояской, в очках и в широкой соломенной шляпе. Он помахал рукой и так и остался стоять, поджидая.
Телега покатилась мягко, как по матрацу, наклонилась, выпрямилась и встала.
— Приехали!
Журка довольно фыркнула и потянулась к пушистым малиновым шарикам клевера. И тут в теплой плывущей тишине Костя услышал прозрачный дрожащий звон. Звенели головки клевера, звенел воздух, звенела тишина. Он оглянулся — никого.
— Дядь Алексей, что это? Что звенит?
— Пчелы работают, — ответил дядя. Он спрыгнул на землю и, подхватив за железные уши бидон, снял его с телеги.
Подошел дедушка.
— Эге, — сказал он. — Приехали? Ну-ка, слезай.
У дедушки были голубые глаза и темное от загара лицо.
— Слезай, слезай, внук.
— А пчелы? — спросил Костя. — Они не укусят?
— А ты разве злой? — спросил дедушка.
— Не знаю. Наверное, нет.
— Ну, тогда не укусят. Они только злых кусают.
Костя засмеялся и слез с телеги. Дедушка повернул его за плечо к солнцу.
«И вовсе он не старый, — подумал Костя. — А когда к нам в город приезжал, только притворялся стариком. И кашлял нарочно. А сам молодой и на доктора похож».
— Пойдем ко мне в дом, — сказал дедушка и повел Костю мимо ульев в фанерную будку.
Костя шел и оглядывался: а вдруг какая-нибудь укусит? Но пчелы, черными пульками покружившись над ним, отлетали в сторону.
Уютно в домике деда. Оконце завешено марлей. Кровать сделана из двух козелков, на которые положены доски. Железная печурка посредине. В углу на ящике ведро с водой, покрытое деревянным кругом, а на круге зеленая, с белым эмалевым нутром кружка. На стене над кроватью настоящее ружье.
— Зачем ружье? — спросил Костя.
— Вдруг волк забежит на пасеку? — хитро прищурился дедушка.
— А здесь разве волки водятся?
— Бывают, — сказал дедушка.
— И ты видел?
— Пока еще нет, — сказал дедушка.
Чего-чего только нет на скамейке и на полу! Целый день можно разглядывать. Сетки, решетчатые коробочки с выдвижными стенками, белые, гладко оструганные рамки с натянутыми поперек проволочками, длинный нож, заточенный с обеих сторон, как кинжал, и еще какая-то закопченная штука, похожая на кофейник с широким носиком.
— Дымарь, — объяснил дедушка. — Пчел отгонять дымом, чтобы не мешали.
— Батя, когда думаете начинать? — крикнул снаружи дядя Алексей.
— А что ж, сейчас и начнем, — сказал дедушка. — Выкатывай, Алексей, медогонку. Она под навесом, за будкой.
… И вот медогонка — большой, светлый, оцинкованный бак, на верхнем краю которого ручка, как у швейной машинки, и две косые шестеренки, — поставлена на чистую полянку над специальной ямой. И дед раскладывает на столе, ножками вкопанном в землю, ножи, ложки, ставит миску с водой, насыпает в дымарь опилки и разжигает их, приготавливает какие-то тряпочки, сеточки. Сейчас он еще больше похож на доктора. Лицо у него серьезное, очки строго поблескивают. Костя спешит все увидеть — и медогонку, и дымарь, который фукает дымом, если нажать на него сзади; он даже успевает примерить на лицо тюлевую сетку, похожую на большой китайский фонарь. Дед не сердится, все разрешает.
Наконец Костя решается пройти по улицам пчелиного городка. От каждого домика, от щели, у которой густо толпятся пчелы, вниз, на землю, косо проложены дощечки-сходы. Пчелы заняты непонятной работой, не обращают на человека никакого внимания. Они ползают вверх и вниз по сходням, вежливо уступают друг другу дорогу, иногда неожиданно срываются с места и, гудя, растворяются в голубом воздухе.
В дальнем конце городка поилка. На козлах лежит бочонок с неплотно всаженной деревянной пробкой. Из-под пробки каплями стекает на наклонную доску вода. Пчелы налетают на влажную доску со всех сторон. Пьют.
Тем временем дед снял крышку с красного улья и вынул из него первую медовую рамку. Она тяжела, густо облеплена шевелящейся темно-желтой массой. Дед ставит рамку одним концом на край улья и мягким просяным веничком сметает пчел. Они сваливаются в улей, нехотя взлетают, раздраженно гудят. Под веничком открываются соты. Сильно пахнет вощиной и цветами.
Дед переносит рамку на стол, обмакивает в миску с водой нож и срезает с сотов крышечки, закрывающие ячейки. Каждая ячейка похожа на маленький шестигранный стаканчик, в котором сладко поблескивает. Дед для чего-то нюхает соты, снова обмакивает нож в воду, вырезает из рамки большущий желтый маслянистый кусок и сбрасывает его на блюдце.
— А ну-ка, Костя, отпробуй.
И Костя пробует…
Перед самым лицом вьются гудящие точки. В небе стоят мягкие пуховые облака. Какой необычный, сказочный день!
Дядя Алексей вставляет начатую рамку в медогонку, а дед уже обметает вторую.
И вот медогонка заряжена, и дядя Алексей берется за ручку, и дед говорит «с богом» и улыбается, потому что сказаны эти слова просто так, для доброго начала.
Дядя Алексей крутит ручку, и медогонка, набирая скорость, начинает гудеть. Костя заглядывает внутрь. Там сильно и ровно вертится крестовина, в которой стоя закреплены рамки. Тяжелая желтая роса выбрызгивается на светлые стенки бака. Капли сливаются, сползают вниз, и на дне уже стоит прозрачный, хмельного запаха слой. Слой того, ради чего все хлопоты, полевая дорога, цветы клевера и весь этот чудесный, легкий, чуть облачный день.
Пчелы садятся на край медогонки, заползают внутрь: некоторые, сбитые тяжелыми каплями, падают в мед и умирают в нем, слабо шевеля ножками. Костя пытается вытащить их длинной соломиной.
— Не надо, — говорит дед. — Они добре поработали. А теперь приняли хорошую смерть. Сладкую.
Костя доедает сотовик, долго обсасывает последний восковой катышек.
Солнце переходит полдень.
— Можно сливать, — говорит дедушка.
Вдвоем с дядей Алексеем они опускают один из привезенных бидонов в яму, на которой выдается край медогонки. Дедушка берется за ручку крана и говорит Косте:
— А ну-ка, внук, неси из дому кружку.
Костя приносит и смотрит, как золотистая густая струя лентой укладывается в эмалевую глубину.
Все трое по очереди прикладываются к кружке.
— Хорош! — говорит дядя Алексей, крепко вытирая ладонью губы.
— Хорош! — повторяет Костя, зажмуривая глаза и качая головой.
Дед отпивает самую малость, долго держит мед во рту, пережевывает его, как хлеб.
— Откуда они гречишного натаскали, не пойму, — говорит он. — У нас здесь и гречи-то близко нету. Должно быть, от Максимовских. Максимовские сеяли.
Потом он откидывает заслонку крана, и толстая медленная струя, изгибаясь, падает в бидон.
… И опять гудит медогонка, и опять дед вынимает из ульев грузные рамки, и плывет, плывет над землей прозрачный звенящий синий день.
Костя устал.
Слишком много всего вокруг для одного маленького человека. Много солнца, много воздуха, чересчур широки клеверные поля.
Он уже не успевает смотреть. Жарко. И слегка кружится голова от выпитого меда.
Костя идет в прохладную будку, садится на жесткую дедушкину постель и на минуту закрывает глаза.
Как хорошо, что мать отправила его в Пеньково, а не повезла с собой в Крым. В Крыму и на Кавказе все будто не настоящее, как в парке культуры. Даже Черное море. И санатории точно выстроены из белых брусочков деревянного конструктора. Почему-то быстро становится скучно от такой красоты. И люди там похожи на гостей или на посетителей в музее. Можно даже посидеть на золотом стульчике, если устанешь. А здесь не чувствуешь себя приезжим. Здесь все — твое навсегда, на всю жизнь.
Костя придвигает к себе дедушкину подушку и на мгновение, на один коротенький миг прижимается к ней щекой. От подушки пахнет сеном и земляникой, и она такая мягкая! За стеной будки замирает гудение медогонки.
— Завтра я привезу еще шесть, — слышится голос дяди Алексея.
Костя просыпается.
Дверь будки распахнута настежь. Солнце краем село на землю и стало большим и красным. И все вокруг тоже покраснело — и облака, и трава.
— Я сейчас, — говорит Костя, протирает слипающиеся глаза и выходит наружу.
Рядом с телегой, в которую впряжена Журка, стоит дядя Алексей. Он в куртке, застегнутой на все пуговицы, на голове кепка, а в руках вожжи. Журка нетерпеливо переступает с ноги на ногу и отфыркивается.
Неужели конец? Неужели он все проспал? А может быть, еще не кончили, еще надо что-нибудь делать?
— Все, братец мой, все, — говорит дедушка. — Четырнадцать ульев выкачали. Пчелам тоже спать надо.
Костя смотрит на телегу. Блестящие бидоны двумя рядами уставлены в сено. Полные до самых крышек, неповоротливые, пузатые.
И вдруг Косте становится грустно. Почему те люди, которые будут есть этот мед, не увидят ни красно-зеленых клеверных полей и пшеничных волн, ни рощи, похожей на остров, и не услышат, как поет солнце, как журчит, переливаясь, голубой воздух, как разговаривают травы и радостно трубят пчелы, возвращаясь домой?
… А может быть, все-таки увидят, если очень-очень захотят?
Шесть бидонов в телеге. Сколько в них дней, таких, как сегодняшний? О, не сосчитать!
— Ну, Костя, до завтра. Помогай деду. Он тебе покажет, что нужно делать, — говорит дядя Алексей и легонько дергает вожжи. — Н-но! Застоялась, голубушка!
Телега, глухо скрипнув, трогается. В том месте, где с клеверов она поворачивает на дорогу, дядя приостанавливается и машет рукой.
Последний раскаленный уголек солнца еще светится на самом краю земли.
— Завтра нам придется одним управляться, — говорит дедушка. — Идем-ка поужинаем.