Вскоре мы уехали из Парижа. Мы провели там всего две недели, но — как сказали бы в прежние времена — возвращались домой другими. Совершенно другими. Поезд «Морис Равель» ласково качал красивую русскую девочку и ее не менее красивого немецкого спутника, непревзойденного любовника и к тому же лидера движения. Мне нравилось, что на нас смотрят. Когда мы въезжали в тоннели, я любовался нашим с Настей отражением в темном стекле. Мне хотелось знать, какими нас тут видят.

Поезд пришел в Мюнхен поздним вечером. Поздним весенним вечером, прошептал я сам себе, катя тяжелый чемодан к стоянке такси. Машин было много, и небольшая очередь сошедших с поезда быстро разъехалась. Наше такси неслось по освещенным, но пустым улицам города. Мюнхен спал. В отличие от Парижа, в нем не было бурной ночной жизни. В полуоткрытое окно с уханьем врывался теплый ветер. Он был единственным нарушителем мюнхенского спокойствия. У входной двери мы нашли целлофановый пакет с принесенными Кранцем газетами. Газеты, даже не подвергшись прямому воздействию воды, от долгого лежания на улице разбухли, и старательные подчеркивания маркером слились в большое желтое пятно. Я осторожно переложил их в ящик для макулатуры. Значит, Кранц все еще существовал. После всего происшедшего с нами это было как-то неожиданно.

Воздух в доме был спертым. Мы принялись открывать окна, и я вспомнил некогда прочитанное нами русское стихотворение «Весна. Выставляется первая рама…». В Мюнхене никто не выставляет рам, но я понимаю, о чем речь. Иногда я пронзительно хорошо понимаю вещи, которым не был свидетелем, и по этим вещам тоскую. То, чем мы занимались с Настей, вполне соответствовало стихотворению. Мы открывали весенний сезон в Мюнхене.

В последнюю очередь ветер ворвался в спальню, место моей многонедельной пытки. Теперь я уже не испытывал страха и наблюдал, как едва покачивались на вешалках Настины платья в приоткрытом шкафу. Так бывший узник, думал я, посещает место своего заключения. Оно давно превратилось в музей — с подсветкой, планами осмотра и рестораном, и он уже почти не верит, что был содержимым этих стен. Когда-то очень давно был. В прошлой жизни, наверное.

Я не боялся спальной. И все-таки, когда Настя была в душе, я пошел к ней туда. Раздеваясь, я любовался движениями Насти за дымчатым пластиком кабинки. Она выключила воду и сняла с крючка мочалку. Выдавив на мочалку душистого геля, приступила к сложному и фривольному танцу, не столько видимому, сколько угадываемому мной в ее смазанных контурах. Я представил, как растекается серебристо-белый гель по мочалке, как блестит он на Настиной коже, и почувствовал, что не могу остаться безучастным. В тот момент, когда я нарушал ее полупрозрачное уединение, заработал душ. С трудом разлепив залитые водой глаза, Настя увидела меня. Она подвинулась и хотела было снова выключить воду, но я остановил ее руку. Не нужно. Оставь как есть. Теплые струи, окрасившись в золото ее волос, нас уже не разделяли. Они спадали по нашим плечам, извивались на спинах, скользили по ногам. Торжество скольжения. Никогда еще наши объятия не были так скользки, а поцелуи так мокры. Настя задела рукой дверцу душа, и та с шумом отъехала, открывая панорамный вид в огромном зеркале. Наши разгоряченные тела, обрамленные легкой влажной дымкой, размещались там точно посредине, словно зеркало заведомо устанавливалось с расчетом на наш будущий каприз. Сторонний наблюдатель, я в экстазе следил, как два тела медленно превращались в одно, обретали общие контуры и ритм. Ах, до чего же они были красивы. Никогда еще я не видел ничего подобного, никогда еще я не был так взволнован. Чувства мои — я поклонник традиционных фраз — готовы были выплеснуться наружу. Вопреки нашим маленьким постельным конвенциям, я не смог дождаться Настиного оргазма. Но ведь, строго говоря, это была и не постель.

Постель была потом. Там уже все происходило как положено. Там я был уже поспокойнее и дождался всего, чего нужно, причем не один раз. На мои ласковые, но недвусмысленные домогательства Настя отвечала благосклонно. Проявляемые мной неутомимость и упорство она справедливо расценивала как сладкую месть простыням, одеялам, креслам с разбросанной на них одеждой — и всему помещению в целом. Все они были свидетелями того, как два молодых прекрасных существа долгое время не занимались в постели ничем, кроме изучения русского языка. Думаю, что в ту ночь наши постельные принадлежности просто оторопели. Кстати сказать, к концу весны мое владение языком Настя оценивала очень и очень высоко.

Остаток ночи я спал глубоко и без снов. Проснулся от упавшего мне на глаза солнечного луча. Я люблю так просыпаться. Утреннее солнце не будит внезапно. Оно проявляется в сознании на манер фотоотпечатка — мягко и постепенно. Сейчас, когда я лишен многих своих прежних удовольствий, это осталось. Если бы у меня были возможность и выбор, то в свое посмертное туда я непременно взял бы этот утренний луч. Пусть будил бы меня, если, конечно, там дано просыпаться по утрам. Я посмотрел на спящую Настю и заплакал. Заплакал оттого, что наше совместное пребывание там было так же маловероятно, как встреча с лучом. Мы даже не принадлежали к одной конфессии. Я оплакивал наше грядущее расставание, не допуская почему-то мысли о том, что оно может быть еще прижизненным. Промокнув слезы углом пододеяльника, я подумал, что хотел бы быть с Настей в одной церкви. Тогда я подумал об этом впервые.

Я лежал не шевелясь, словно надеясь на возвращение радости, принесенной солнечным лучом. В те самые минуты, когда я счастлив, меня часто охватывает страх потерять это счастье. Мое тогдашнее тревожное состояние вызывалось, как ни странно, и отсутствием Анри. За две парижские недели я так привык к его невероятной заботе, что, если бы не Настя, чувствовал бы себя совершенно покинутым. Может быть, поэтому, когда у постели зазвонил телефон и в трубке раздался голос Анри, я несказанно обрадовался.

— Прилетаю завтра утром, — лаконично сказал он. — Место встречи — Зондермайерштрассе, так что, не дождавшись меня, не уходите.

— Прилетай, — у меня это получилось неожиданно горячо, — мы будем ждать.

На следующее утро мы наблюдали, стоя у окна, как из новенького служебного «мерседеса» не спеша выходил Анри. У этого человека был дар находить служебные «мерседесы» в любом городе. Я окликнул его. Подняв свои грустные глаза, он помахал нам рукой. Мы спустились, и в дверях он обнял нас с Настей одним широким движением. Как и в первое свое парижское посещение, он привез сумку с разными вкусностями.

— Вы напоминаете мне одновременно Санта-Клауса и моего московского дядю, — сказала Настя, разбирая принесенную сумку. — В детстве я очень ждала его приездов, потому что он всегда что-то привозил. Дети ужасно корыстны, правда? Он приезжал ранним поездом и, поскольку я еще спала, клал свои подарки рядом с подушкой. Только я, конечно, давно уже не спала: я притворялась.

Настя улыбнулась одной из самых очаровательных своих улыбок. Чувствовалось, что приезду Анри она радовалась не меньше меня.

— Притворитесь еще раз, — тихо сказал Анри. — Ну, хотя бы закройте глаза.

Когда Настя закрыла глаза, Анри бережно взял ее руку и надел на палец колечко с маленьким бриллиантом. Он был большим хитрецом, этот Анри, а маленькие бриллианты являлись, очевидно, его слабостью. Он подарил также нам с Настей по мобильному телефону с немыслимым количеством оплаченных часов. Мне в этот раз досталась еще и электронная записная книжка «Organizer». Анри делал все, чтобы организовать мою жизнь по-настоящему.

Мы пили шампанское и ели вкуснейшие, несмотря на перелет сохранившие свою свежесть, пирожные. Анри сказал, что купил их в парижском аэропорту. Осмотревшись в нашей гостиной, он одобрительно поднял большой палец. И пусть таким образом оценивались не наши вкус и стиль, мне это было приятно. Я смотрел на Анри и не мог удержаться от улыбки: так странно было его присутствие здесь. Он улыбнулся в ответ и слегка развел руками. Мы все в это утро улыбались.

Конечно же, Анри приехал не просто так. Уже за завтраком я чувствовал его скрываемое нетерпение, но нарочно ни о чем не спрашивал. Я полагал, что лидеру движения не пристало суетиться. Когда была допита последняя капля шампанского, Анри немедленно перешел к делу. Его более скорый, чем ожидалось, приезд был вызван некоторыми возникшими у него подозрениями. Несмотря на то что наши парижские встречи проводились со всей возможной осторожностью, они попали в поле зрения его непосредственных хозяев. По словам Анри, хозяев это не встревожило: они привыкли как к тому, что методы его работы были далеки от традиционных (это в большей части случаев и обеспечивало им успех), так и к тому, что в работе своей Анри пользуется относительной свободой. Понимая, что расставание неизбежно, Анри, тем не менее, собирался использовать ресурсы водимой им за нос организации как можно дольше. Только это и могло обеспечить доступ к телевидению и газетам. А доступ этот был для нас решающим, если не сказать — экзистенциальным. На первых порах мы существовали не просто благодаря прессе: только в ней мы и существовали.

— Будем «раскручивать» наше замечательное движение, пока мои дураки не поймут, что к чему, — сказал Анри.

— А когда поймут? — спросила Настя.

— Тогда будет уже поздно. Мы будем состоявшимся фактом, объективной, так сказать, реальностью, и с этим придется считаться.

— И вы не боитесь мести с их стороны?

— Мести? — Анри расхохотался. — Не боюсь. Конечно, эти ребята не ахти какие филантропы, но ликвидировать меня они не станут. В первую очередь они — прагматики, и такие понятия, как месть, им чужды. Они преспокойно грохнули бы меня из соображений той или иной выгоды, но, когда новое движение станет реальностью, им это будет невыгодно. Им ведь понятно, что душить всякое дело нужно в зародыше, позднее это уже небезопасно.

Анри торопился. Он хотел как можно более полно использовать телевидение, пока его у него не отняли. Среди задуманного им были интервью, демонстрации и много чего другого. Но самым экзотическим из телевизионных мероприятий был, несомненно, футбольный матч. Он стоит особого рассказа.

Узнав о моем подростковом увлечении футболом, Анри, у которого все шло в дело, решил организовать футбольный матч. Он объявил мне, что не позволит зарывать в землю мой футбольный талант и, наоборот, явит его миру во всей красе. В том, как Анри произнес слово «краса», я безошибочно угадал направление его мыслей. Инструкции относительно трусов и футболки, которые он давал посетившему нас в тот же день портному, не оставляли сомнений, что на первый план в игре выходили вовсе не футбольные мои данные. Вопреки существующей футбольной моде, мои трусы должны были быть не слишком широкими и не слишком длинными. Главной их задачей было подчеркнуть длину и форму моих ног.

— Матч организован, чтобы показать тебя в трусиках, — сказала мне вечером Настя. — Я нахожу идею превосходной.

Она была здесь не совсем права, потому что целей ставилось больше. Анри хотел показать меня в кругу элиты вообще и политической элиты в частности. Собрание множества известных людей ради одного неизвестного — одна из основных форм «раскрутки» и вещь, в общем, распространенная. Другое дело, что приему на какой-нибудь правительственной лужайке эксцентричный Анри предпочел футбольное поле. Но в выборе необычного места был и свой резон. Объявлялась игра между сборной политиков и сборной ветеранов футбола. В то время как на обычном приеме юный лидер движения потерялся бы среди политических тяжеловесов, на футбольном поле они составляли для него очень выгодный фон. Здесь были к месту и моя юность, и движение, и даже лидерство: по требованию Анри, я был поставлен нападающим. Самая заметная в команде позиция (если забиваешь, конечно).

В этом матче, как я помню, меня поразило не столько обилие именитых участников, сколько то, как быстро Анри сумел его организовать. Даже если представить, что он начал заниматься этим еще в Париже, все равно достигнутая скорость не укладывается у меня в голове. Я до сих пор не знаю, было ли это следствием его организаторского гения или величины выплаченных участникам гонораров. Скорее всего, и то, и другое.

Участники соглашались быстро и без капризов. Единственная сложность в подборе игроков возникла со стороны неигравшей Насти. Она категорически запротестовала, когда Анри объявил нам, что хотел бы пригласить немецкого министра иностранных дел Фишера. Ее отношение к этому человеку было особым. Если разных других политиков — в том числе родного Ельцина — Настя просто не любила, то Фишера она не любила пламенно. Даже военный министр Шарпинг, которого она отказывалась признать нормальным, не вызывал у нее таких эмоций. Я не забуду, с каким наслаждением в середине мая Настя наблюдала по телевизору, как на партийном съезде зеленых один из обманутых соратников запустил Фишеру в ухо пакет с красной краской. Это зрелище, не доставлявшее мне, правду говоря, большого удовольствия, я вынужден был наблюдать весь день. Налюбовавшись репортажем по одному каналу, Настя тут же переключала на другой. Всякий раз Фишер вздрагивал от меткого броска, а затем алая жидкость медленно перекрашивала зеленого министра. Фишера, скрывшего приложение В, Фишера, активно поддержавшего войну, Настя считала лицемером и предателем. Беспощадность русской девочки меня пугала. И возбуждала, конечно.

— Дитя мое, — Анри смотрел на нее, склонив голову набок, — так нельзя. Если начать придираться, то все политики — лицемеры и предатели. Я пока что других не видел.

— Политики — да, но он ведь прикидывался кем-то другим! — Настя неправдоподобно улыбнулась и свела глаза в щелки. Если она имела в виду Фишера, то это было непохоже. — Добрым и неформальным. Строил из себя чудака, в потрепанном свитере ходил.

— Ну, это еще не криминал, — пробурчал Анри.

— Криминал! Если ты способен поддержать войну, не рассказывай, что ты пацифист, не избирайся от зеленых, наконец! Многие зеленые считают его предателем.

— И напрасно. — Лицо Анри оставалось невозмутимым. — Я вот, например, думаю, что всякий последовательный зеленый должен непременно поддерживать войну: чем меньше людей, тем ведь лучше для природы.

— Этот человек пришел к власти на волне пацифизма и предал его. Почему вам так хочется иметь с ним дело?

— Да какое имеет значение, на какой волне он пришел к власти? — В голосе Анри слышалась досада. — Главное, что пришел. Власть ведь берут не для того, чтобы вести садово-парковые беседы. Власть… — Алри сжал кулак, но тут же расслабил его и фыркнул. — У нее много других задач. А что он переиграл немножко — ну, с кем не бывает. Зато, в отличие от Шарпинга, он вполне вменяемый, ему всегда можно все растолковать. Вначале его слоганом было «нет — новым войнам». Теперь, ввиду военных обстоятельств, ему придумали новый: «нет — новым освенцимам». Так что безыдейным он у нас всяко не остался. Пусть поиграет в футбол.

— Я не хочу, чтобы Кристиан находился с ним на одном поле.

Анри поджал губы и промолчал. Настя в данном случае была ему важнее Фишера.

Собирая команду политиков, Анри пытался найти разумный баланс между их политическим весом и способностью перемещаться по полю. В этом смысле большой потерей он считал неучастие Фишера, обладавшего, несмотря на возраст, редкой подвижностью. Вспоминая Фишера, Анри время от времени вздыхал, но вновь поднимать тему не решался. Футбольной мечтой Анри был также Билл Клинтон, не ассоциировавшийся у него ни с чем иным, кроме нападения. Но, во-первых, нападение было уже представлено мной, а во-вторых, участие Клинтона противоречило бы самим же организатором установленному принципу приглашать только европейцев. О Ельцине, несмотря на европейскую его принадлежность, не приходилось даже мечтать.

Многих из приглашенных Анри я не знал, хотя он и уверял, что в своих странах эти люди занимают видное место. Вероятно, так оно и было, я не мог оценить этого в полной мере, так как из политических лидеров знал преимущественно тех, с кем уже встречался благодаря Анри. Уже после футбольного матча кое-кого из товарищей по команде я стал узнавать на телеэкране, и это было косвенным подтверждением оценок Анри. Что касается команды футболистов, также исключительно европейцев, то это была вполне качественная сборная отставников, многим из которых уже было далеко за сорок, а некоторым и за пятьдесят. Их мафусаиловский по футбольным меркам возраст призван был облегчить задачу политиков.

Тренером нашей команды был поставлен великий Беккенбауэр. Это имя говорило мне гораздо больше, чем все имена моих политических коллег, вместе взятые. Кайзер Франц был достаточно мудр, чтобы отнестись к данному поручению с юмором. Мы выпили кофе, на доске с магнитными фишками он показал, как нам лучше располагаться на поле, и дал несколько практических советов. В сердца начинающих футбольную карьеру его мягкий баварский акцент вселял спокойствие. Нет, путаю: перед интернациональной аудиторией он говорил тогда по-английски. Возможно, нас успокоило что-то другое. Возможно, наконец, что баварский акцент чувствовался и в его английском.

Как бы то ни было, после его вступительных слов мы надели свои новенькие формы и вышли на поле. Беккенбауэр сказал, что нужно почаще бить по воротам издали, и показал, как это правильно делается: серединой подъема стопы. Показал еще раз. Все пробили по разу, и кто-то попал в ворота. Беккенбауэр похвалил. От физических упражнений мы в тот раз отказались, чтобы не тратить силы перед матчем. Наш тренер считал, что из-за излишней нагрузки мы можем потерять ту спортивную форму, в которой находимся. Здесь нельзя было рисковать.

В день матча я очень волновался. Успокаивая меня, Анри сказал, что, даже если мы и проиграем, разгромного счета не будет. В таких матчах это не принято. Он призвал меня красиво двигаться по полю, а при возможности — и забить гол. Более того, Анри прозрачно намекнул, что такая возможность, очевидно, будет мне предоставлена. И все-таки я очень нервничал. Потому что даже просто двигаться перед телекамерами и глазами тысяч зрителей мне казалось невыполнимой задачей. О том, чтобы «двигаться красиво», было страшно и думать. Уже с утра я чувствовал, как ноги мои медленно превращаются в ходули, и не сомневался, что к семи вечера, когда должен был состояться матч, они полностью окостенеют. Если утром я и был способен заставить себя съесть пол-бутерброда, то после это было уже невозможно. Может быть, кстати, и не нужно: говорят, что часа за три-четыре до матча футболисты уже ничего не едят. Впрочем, на сей счет Беккенбауэр не давал нам никаких инструкций. Наверное, он не допускал мысли, что такой пустяк может повлиять на качество нашей игры.

В три часа дня Настя принудила меня выпить сваренный ею бульон, а в четыре под окнами дома уже стояла служебная машина Анри. Бросив в багажник сумку с футбольными принадлежностями, мы расселись по местам: Анри — впереди, мы с Настей — сзади. Возникший у калитки Кранц безмолвно наблюдал за процедурой отъезда. Он еще не подозревал о моей вовлеченности в мировую политику. Мягко тронувшись, машина взяла курс на Олимпийский стадион.

При виде стеклянно-металлических шатров стадиона мне стало совсем нехорошо. Настя это чувствовала и незаметно разминала мои негнущиеся ноги. Въехав через служебный вход, мы остановились у одного из корпусов. Нас уже ждали. Анри пошел вперед со встретившим нас молодым человеком. Тот что-то объяснял, жестикулируя и показывая в сторону поля, а Анри рассеянно кивал ему в такт. Обычно он реагировал так на те сведения, которые считал для себя излишними. В конце концов, он вежливо взял незнакомца под локоть, и тот замолчал. Показав на меня, Анри произнес несколько фраз. Когда мы приблизились, он представил нас друг другу. Это был режиссер телетрансляции.

Оставшееся до матча время я провел, как в тумане. На разминке перед самой игрой я почувствовал, что окончательно теряю способность ходить. О беге уже не было речи. Из забытья меня вывел диктор, объявлявший по стадиону составы играющих команд. Всем аплодировали, и, как ни странно, даже мне. Не приходится сомневаться, что фамилия Шмидт была у всех на слуху.

Я понимал, что никаких особенных спортивных достижений от меня не требуется, что непопадание политика (пусть даже и лидера движения) по мячу пройдет как милая неловкость, как очевидное «не до того» человека, озабоченного судьбами Европы. Все это я понимал, но ничего не мог с собой поделать. Одно лишь энергетическое поле собравшейся людской массы парализовало меня. Огромный стадион, столько раз мной посещавшийся, я впервые обозревал с футбольного газона: стоявшие за воротами и у кромки поля телекамеры, тысячи зрителей, а в ложе для почетных гостей — тревожные глаза Анри и Насти. Все это напоминало вид с карусели: постепенно ускоряющаяся, сливающаяся воедино действительность. Никогда мне еще так не хотелось стать невидимым.

Я не ожидал, что избавление будет таким скорым и таким простым. Оно пришло с пронзительным сверлящим свистком арбитра и немедленным пасом в мою сторону. Касание мяча меня словно бы расколдовало, и я почувствовал, как тело мое вновь вернулось ко мне. В тот самый момент я забыл и о трибунах, и об именитых соперниках, и о политической сверхзадаче матча. Я вдруг испытал то же подростковое упоение игрой, какое испытывал, играя до позднего вечера на спортплощадке у родительского дома. Почувствовав, как мяч послушно лег у моей правой ноги, одним движением я пробросил его мимо нападавшего на меня соперника, удивившись на ходу, что обыграл самого Олега Блохина, блиставшего в русской сборной семидесятых годов. Я уже не застал его в деле, но в кадрах футбольной хроники неоднократно видел два замечательных гола, забитых им «Баварии». Когда я обыграл шотландца Кигана, на трибунах раздались аплодисменты. Не скрою, что внутренне я себе также поаплодировал. Не рискуя испытывать судьбу дальше, я отдал мяч бежавшему слева депутату Бундестага Мюллеру. Как я узнал позже, Мюллер был депутатом от партии демократического социализма, единственной антивоенной партии Германии. Мяч не послушался демократического социалиста и укатился за пределы поля.

После того, как захлебнулся наш первый наступательный порыв, бывшие футболисты показали, чего они стоят. В опасной близости от ворот мяч кружился над нашими головами, перелетая от одного футбольного пенсионера к другому. Наши ворота защищал русский налоговый министр, и для любого, кто хоть немного был знаком с юмором Анри, аллегория не составляла загадки. Как ни смешно, но у этого высокого белобрысого парня хватательный рефлекс был и в самом деле безупречным, что спасло нас от нескольких неминуемых голов. Впрочем, после дальнего удара Руммениге бессилен оказался и он. К середине первого тайма мы начали проигрывать.

Проигрывать Анри не запрещал. Небольшое отставание в счете в начале матча было, с его точки зрения, даже полезно: оно придавало игре интригу и драматизм. Чего Анри не позволял категорически, это сплевывать и сморкаться на траву. Помню, этот запрет меня даже задел, и я обиженно ответил, что повода для подобных предупреждений не давал. Ничуть не изменив строгого своего тона, Анри сказал, что даже вполне культурные люди, попав на футбольное поле, начинают плеваться или прочищать нос, закрывая попеременно все имеющиеся ноздри. Хуже того. Взволнованные ходом игры, эти же самые люди начинают безотчетно трогать свои гениталии, что производит разочаровывающее впечатление. Анри как в воду глядел: и носы, и гениталии играли в этом матче заметную роль. Интересно, что первые минуты все как-то еще держались, но после пропущенного гола начали постепенно терять над собой контроль. Телекамеры не жалели крупных планов.

В тот день я был в ударе. Мне удавались и длинные, через пол-поля, передачи мяча, и короткие резкие пасы перед самой штрафной площадкой соперника. Не ожидая милостей от природы, я оттянулся ближе к центру поля и там сам себе пытался добыть мяч. Трижды я выводил один на один с вратарем смуглого министра экономики то ли Болгарии, то ли Румынии. Играл он безнадежно плохо, так плохо, что даже болгарская (румынская) экономика в сравнении с его игрой выглядела оптимистичнее. При выходе из ворот итальянского вратаря Дино Дзоффа министр очевидным образом робел идти на мяч и упускал стопроцентные возможности. После этого апеллировал к судье на ломаном английском, коротконого ковыляя на свою половину поля.

Верный учению Беккенбауэра, несколько раз я бил издалека, но Дзофф в красивых прыжках отбивал эти мячи. Я чувствовал, что гол назревал. Минут за десять до конца первого тайма (в каждом тайме мы играли по тридцать пять минут), находясь против ворот на линии штрафной площадки, я получил передачу справа. В этот момент мне удалось то, что прежде не удавалось никогда. Не обрабатывая мяча, я подставил пятку так, что он перелетел через меня и двух вышедших мне навстречу защитников. Одним рывком я оставил их за спиной и изо всех сил ударил по еще летящему мячу. Ах, как это было хорошо! Как в замедленной съемке, я видел движение мяча — мимо растерянного вратаря и замерших защитников, над белой, местами стершейся линией на траве — в самую глубину ворот противника. Я помню этот торжественный влет во всех деталях — до каждой пригнувшейся травинки, до мельчайшего завитка орнамента на медленно вращающемся мяче. Трепет мяча в сетке поднял на ноги зрителей, он привел стадион в экстаз, потому что по сути своей был явлением древним, таким же древним, как ловля, как добыча, как биение в сетях. В следующее мгновение я поймал взгляд кайзера Франца — это был по-настоящему уважительный взгляд. Он сопровождался его поднятым большим пальцем, и награды выше для меня быть не могло.

В этом мягче я забил еще два гола, что само по себе звучит почти невероятно. Один из них — в начале второго тайма, подставив ногу после подачи углового, другой — дальним ударом, именно так, как рекомендовал наш выдающийся наставник. Незадолго до конца матча Беккенбауэр заменил меня на защитника, и это было не только тактикой удержания счета. Я знал, что в данном случае это был жест тренерской признательности. Он давал возможность зрителям отдельно поаплодировать отличившемуся игроку. Кстати говоря, счет нам удержать не удалось, да, вероятно, это было бы и нежелательным. Вскоре после моего ухода (я так и не узнал, была ли то режиссура Анри) мы пропустили два гола. Разумеется, окончательный счет три-три кому-то мог показаться и искусственным, но не было, кажется, ни одного человека, которого бы он не устраивал.

Стоя после матча под горячим душем, я почувствовал, что мне дурно. У меня уже не было ни желаний, ни эмоций, ни даже возможности держаться на ногах. По голубому кафелю кабины я медленно съехал на пол и сидел, съежившись под набиравшими тяжесть струями воды. Они барабанили по коже колен, побелевшей и глянцевой, а затем, сплетаясь с волосами ног, превращали их в золотистые водоросли и волнисто стекали вниз. Из последних сил я смог, наконец, подняться, вытереться и, коротко обнявшись с Анри, уехать с Настей на его служебной машине. Это были действительно мои последние силы. Все остальные остались на поле.

Наблюдая впоследствии запись телерепортажа, я изумился тому, как много в нем показывали меня. В ответ на мое удивление Анри заметил, что по самому высокому футбольному счету я того стоил. А кроме того — стеснительный Анри прикрыл глаза ладонью — платя большие деньги, он вправе был получить тот продукт, который заказывал. Вот я бегу с мячом, время от времени останавливаясь и поднимая голову в поиске партнеров. Завязываю бутсу (мальчик, вытаскивающий занозу): крупный план моих острых колен. Сбитый с ног кем-то из защитников, лежу у угла штрафной площадки. Ноги безвольно разведены, из-за отогнувшегося края трусов светлеют пододетые плавки. Я любовался собой, уже не стесняясь ни Насти, ни Анри. Да и отчего мне было их стесняться, когда их впечатление было гораздо сильнее моего, и они этого не скрывали? Наблюдая за реакцией Анри, я догадывался даже о его ассоциациях. Как-то, обсуждая способы представления меня публике, он упомянул любимого им Томаса Манна. В «Иосифе и его братьях» есть эпизод, в котором жена Потифара, пригласив сливки египетского общества, неожиданно ввела Иосифа Прекрасного. Изобретательная женщина догадалась прежде раздать гостям остро заточенные ножи для разрезания фруктов. По словам Анри (я романа не читал), это было формой оправдания ее любви к Иосифу: увидев его, они сразу же порезались — куда им было деваться? Не знаю, раздавал ли Анри кому-то ножи на время телетрансляции, но даже в отсутствие порезов мероприятие можно было считать удавшимся.

Стоит ли говорить, что на следующее утро я «проснулся знаменитым». О буквальном смысле выражения позаботился Кранц, в восемь часов утра вытащивший нас с Настей из постели. Он стоял в наших дверях с каким-то новым лицом и впервые без пива: обе его руки были заняты всеми доступными для покупки газетами. Я не помню, что он сказал, и вообще, говорил ли он что-либо. Дух мой захватило от того, что с первых полос принесенных им газет на меня смотрело очень знакомое лицо. Кое-где мелькала также ладная фигура в непривычных для первых полос футболке и трусах. «Хет-трик юного лидера» — заметил я один из заголовков. Несмотря на юность, забивший три мяча имел устоявшиеся политические взгляды. Они освещались во всех подробностях со ссылкой на его пресс-секретаря.

Находясь на общедемократических позициях, герой матча выступает за скорейшее объединение Европы. В свободное от объединения время занимается поддержкой национальных и сексуальных меньшинств. Пацифист. Предмет его особого внимания — женский вопрос и окружающая среда. В стандартный набор добродетелей циничный пресс-секретарь зачем-то включил и мою любовь к детям, что было даже большей нелепостью, чем интерес к женскому вопросу (он ограничивался у меня отношениями с Настей), не говоря уже о сексуальных меньшинствах. Что до меньшинств, то положение дел моему пресс-секретарю было здесь известно, как никому другому.

Очевидно, весь этот богатый материал был предоставлен прессе в одном из многочисленных баров стадиона. Пошловатый перечень моих качеств, шедший вначале, во всех газетах плавно сменялся вещами менее тривиальными, и это, как я догадывался, отражало разные стадии опьянения Анри. В конце репортажей отсутствие обширной политической биографии лидера восполнялось многочисленными сведениями о его ранних годах. Неутомимый пресс-секретарь припомнил среди прочего, с каким негодованием будущий пацифист выбрасывал из коляски сабли, пистолеты и прочие военные предметы.

Я скользил глазами по строкам, раскаиваясь, что не нашел в себе сил задержаться после матча. Я испытывал неловкость — может быть, даже жалость — по отношению к Анри. Меня жгло осознание того, что я оставил его одного в минуту нашего первого общего триумфа.