Два дня спустя мы покинули Гренландию. Капитана я видел мало, занятый работами на корабле, а он был в городе по своим торговым делам — и теперь, уже точно зная, что это за дела, должен сознаться, я думал о них с сильно возросшим интересом.

На следующий день после нашего странного вечера в таверне я принайтовывал на палубе бочки с водой. Тут по ходням взбежал капитан — на лице его ясно читалась досада. Он направился к себе в каюту и захлопнул дверь, а потом я услышал, как они с Жилем громко о чем-то спорили. Внезапно донесся взрыв смеха, и капитан выскочил наружу, на сей раз широко улыбаясь. И сбежал по сходням обратно в грустные объятия Гардара.

Поздним вечером следующего дня, когда солнце, осчастливившее нас хилым послеполуденным светом, уже опускалось за горные выси на западе, на причале вдруг началась какая-то суматоха. Я сидел на баке, наращивая канат. Выглянув через борт, я увидел наших матросов во главе с капитаном и Павлосом — они тащили три длинных тюка, каждый футов шести в длину, бесформенных и угловатых, завернутых в черную просмоленную парусину. Парусина была очень скользкая или, может, тюки слишком тяжелые, потому что они удерживали их явно с трудом. Я скатился по трапу и крикнул, что сейчас помогу, но Павлос отмахнулся. В конце концов, кряхтя и ругаясь самыми последними словами, они подняли тюки себе на плечи и втащили на борт. Потом вручную спустили их в трюм, откуда донеслись новые приглушенные проклятия, поскольку в тесном помещении под палубой возиться с неуклюжими тюками было еще более затруднительно. Наконец оттуда вылез Павлос, весь в пыли и с кровоточащей царапиной на темечке.

— И что это за чертовщина? — спросил я у него.

Он сплюнул и потер ушибленную макушку.

— Господи Иисусе, Дева Мария и все траханые святые! Китовый ус! Отличная идея, тебе не кажется? Такого количества китового уса хватит, чтобы состряпать целого слона, черт бы его драл! Или ублюдочного кита! — Он затопал прочь и скрылся в капитанской каюте.

Я был не в силах сдержать смех, возвращаясь к своему недоделанному канату. Ну надо же, слон из китового уса! Или сотни, тысячи совокупляющихся парочек из китового уса — для всех епископов христианского мира! Ха! Я тоже сплюнул, чувствуя себя необыкновенно счастливым оттого, что все еще жив.

Мы отдали швартовы на следующий день перед рассветом. Наше обратное плавание из Гардара было не слишком приятным, чтобы часто о нем вспоминать. Почти с самого начала, едва мы покинули эту убогую гавань на краю света, нам пришлось преодолевать бесконечную череду огромных зеленых волн, вздымавшихся со всех сторон. Иногда, когда ветер чуть слабел и дул менее свирепо, они поднимались как пологие холмы, так что я даже представлял себе, будто мы оказались в залитой водой стране ниже уровня моря, а меловые холмы Англии вдруг по какому-то дьявольскому капризу обратились в жидкость. Но когда налетали шквалы — а они налетали все время, каждый день, в течение двух недель, — холмы превращались в горы, вздымавшиеся над нами, и их острые гребни дрожали подобно чудовищным зеленым языкам пламени, и словно дым срывалась белая пена.

Теперь я был на палубе почти все время, как и остальные члены команды, — я уже во всех отношениях стал настоящим матросом. Это произошло во время перехода из Исландии: хотя никто не давал мне таких приказов, я сам включился в работу и вскоре уже чинил паруса и тянул шкоты вместе с остальными. Мои мягкие школярские руки сначала бунтовали, и пришлось два-три дня побегать в повязках, пока не зажили кровавые мозоли, воспалившиеся от соленой воды. Но вскоре пальцы и ладони огрубели, словно подметки, и я даже счел такое их превращение приятным. Прежде чем уснуть, я ощущал каждую мышцу — причем даже с некоторой гордостью. Полагаю, они символизировали мое полное превращение в другого человека, хотя тогда я думал, что просто вспоминаю о тех временах, когда трудился вместе с отцом, выкладывая каменные стены или заваливая овец во время стрижки. Долгий период между той жизнью и нынешней, мое длительное полусонное, как мне теперь представлялось, существование в аббатстве, а потом и Бейлстере, стали понемногу размываться в памяти, как давний полузабытый сон.

Имело место и еще одно превращение. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я впервые задумался о языке, которым мы пользуемся на борту. Это был lingua franca, упрощенный язык купцов и торговцев, внебрачный сын провансальского наречия и множества других, на которых говорят в Италии и Испании, с заимствованиями из арабского, греческого, сефардского, то есть языка испанских евреев, и сотен других диалектов мира. Я в первый месяц с большим трудом, спотыкаясь на каждом шагу, объяснялся на этой смеси, припоминая свои скудные познания во французском, древнегреческом и, конечно же, латыни, а также пару фраз на немецком. Однако, сам того не замечая, вскоре выучил этот lingua franca, одновременно осознав, что начал болтать и по-провансальски, на родном языке капитана, Жиля и, кажется, четверти остального экипажа. Мне все больше и больше нравился этот мягкий, даже нежный язык, его поэтичность, так контрастно звучавшая на плывущем в открытом море корабле с его грубой повседневностью.

Но для поэзии времени почти не было — «Кормаран», скрипя и раскачиваясь, шел все дальше по холодному морю. В мерзкую погоду спать было невозможно, и это случалось довольно часто, а в минуты затишья я оказывался настолько обессиленным, что немедленно погружался в сон, лишь чуть-чуть менее глубокий и беспросветный, чем сама смерть. Когда мы отплыли из Исландии, я покинул свой уютный уголок на баке, чувствуя, что это отлучает меня от остальной команды — чего я всеми силами хотел избежать. И теперь сей уголок завалили грудами парусины, за которыми спрятали огромные связки китового уса и мехов. А их, как объяснил мне Павлос, нужно беречь от сырости. Дни проходили в лихорадочном ожидании смертельной опасности, но ночные вахты были еще хуже. С каждым взлетом на гребень волны, с каждым провалом в глубокую яму между ними дощатая обшивка корабля скрипела и стонала, как тысячи душ в чистилище, и я был почти уверен, что днище вот-вот развалится и все мы ухнем вниз, в холодную зеленую бездну. А мое жалкое состояние еще более ухудшилось после дезертирства Фафнира. Я теперь редко его видел: он, кажется, нашел себе уютное убежище между китовым усом и мехами, потому что именно там исчезал его роскошный хвост в те редкие моменты, когда он попадался мне на глаза.

На обратном пути мы не стали заходить в Исландию. Слишком велика была опасность попасться в лапы королевским мытарям. Низам проложил курс, который должен был вернуть нас обратно в обитаемый мир, по длинной кривой, и она привела нас к северной части Ирландии. «Длинная кривая» — это он ее так назвал, но наш переход, как неукоснительно отмечалось на картах капитана (пергаментах, которым он оказывал больше уважения и почтения, чем любым святым текстам, какие мне только встречались), скорее напоминал неверную поступь пьяного паука: короткий бросок в одном направлении, сумасшедшие рыскающие зигзаги в другом, однако неизменно ведущие нас на юг и восток. Мы шли в Дублин и, кажется, очень торопились туда добраться.

Наконец мы поймали сильный ветер, со свистом летевший с запада, и много дней неслись на всех парусах, причем все торчали на палубе, безостановочно работая онемевшими от холода руками. Но однажды я вдруг почувствовал, как шкот ослаб у меня в руках, и мы все одновременно посмотрели вверх. Парус чуть обвис, совсем немного, я даже решил, что мне это показалось. Возле мачты со свистом пролетел буревестник. Потом корабль снова рванулся вперед, и все кончилось.

Но на следующее утро, проснувшись — резко, внезапно, без всякого перехода ото сна к бодрствованию, как всегда со мной бывало в последнее время, — я увидел чистое, словно вымытое небо над головой, несколько совершенно безвредных облачков и какую-то белую птичку. Западный ветер стих; мы шли галсами против легкого южного бриза, и скоро к первой птичке присоединились другие — это были чайки, они кружили над нами и кричали. Не буревестники, не одинокие альбатросы, преследовавшие нас в открытом море, но огромные чайки вроде тех, что стаями кружатся над свежевспаханным полем у нас дома. Люди начали улыбаться и разговаривать чуть более свободно, ведь, по правде говоря, в последнее время мы все пребывали в несколько подавленном состоянии. Бесконечное меню из копченого тупика сделало свое дело, да и еще кое-что нас ослабляло. Губы мои распухли, да и язык тоже. Жевалось с трудом, и если между зубов попадал кусочек мяса, было очень больно, а из десен сильно сочилась кровь. Ноги сгибались с трудом, на коже высыпали темные пятна. Многие тоже плевались кровью и жаловались на распухшие суставы. Хорст лишился двух задних зубов, а Джанни чуть не подавился одним выпавшим у него во сне.

— Это все скорбут, цинга, — заявил Исаак, который не мог предложить нам никакого лекарства. — Надо дотерпеть до суши и перейти на другую пищу вместо этих проклятых тупиков.

Мы верили ему, ничего другого нам и не оставалось. Но приближение земли действительно чувствовалось, ее запах ощущался в теплом бризе: дыхание влажной почвы, призрак зелени. Корабль, казалось, просыпался от долгого лихорадочного сна.

Мы были в трех днях плавания от Ирландии. Наш безумный рыскающий курс привел нас обратно к островам Шотландии, и в тот день мы миновали острова Сент-Килда — ничтожное убежище отшельников, над которым кружились бесчисленные чайки, как пчелы над ульем. Низам держал курс на Северный пролив, чтобы выйти к Дублину — и к какой-то цивилизации; и мысли об этом занимали меня теперь все больше и больше. Улицы, толпа людей, таверны, пиво! Мы почти ни о чем другом не говорили. Женщины тоже, хотя этой темы я старался избегать незаметно для остальных. Билл часто рассказывал мне про городских шлюх, услугами которых пользовался; для него плотские наслаждения были столь же естественны, как дыхание. Но меня эти девки отпугивали — их плотоядные взгляды и колышущиеся, потные и тяжелые груди. В этом таился смертный грех, и, кроме того, я по природе своей был застенчив.

Странно, но до сей поры единственных обнаженных женщин я видел в церкви: раскрашенные тела, находящиеся в аду, изображенном на западной стене храма Святого Сергия, часто посещаемого школярами и студентами Бейлстера. Там было много женщин, представленных со всеми подробностями — с круглыми, как репа, грудями, маленькими животами и черными треугольниками между бедер, — их вели в геенну похожие на змеев демоны, которые бесстыдно и похотливо их лапали и тыкали в ягодицы своими трезубцами. Я частенько лежал без сна в своей гнусной маленькой комнатушке на Окслейн, а их бледные тела так и мелькали у меня перед глазами, и моя собственная плоть бунтовала и восставала против меня. Я пытался сосредоточиться на подробностях, вообразить, как острые трезубцы терзают мою плоть, но эти груди и темные треугольники внизу живота, так нежно манившие к себе… И тогда я вскакивал с постели и принимался молиться, упав на колени, пока они не начинали болеть от жесткого пола, — только чтобы отогнать от себя эти мерзкие видения. Иной раз мне даже приходилось выбегать на улицу и бродить по городу до зари, читая молитвы, перебирая четки и бормоча что-то себе под нос, как какой-нибудь умалишенный. В одну из таких ночей я и обнаружил место, где можно перелезть через городскую стену.

А теперь, как мне казалось, я уже не был связан церковными ограничениями и правилами, а похабные и весьма причудливые истории, которые все до единого члены команды находили время мне рассказать, представлялись, коли на то пошло, лишь чуть более страшными, поскольку я знал, что теперь и сам могу позволить себе подобные приключения, если захочу. А сны мои между тем становились все более пылкими: это была странная смесь из видений обнаженной плоти и фрагментов услышанных за день рассказов. На вторую ночь после того, как мы миновали Сент-Килд, мне приснилось совершенно неестественное переплетение тел (египетская цыганка с ее змеей — из рассказа Джанни; плюс две сестры-близняшки из Финляндии — подарочек Илии; плюс толстая, но чертовски умелая генуэзка, о которой поведал Хорст); проснувшись, я обнаружил, что мы приближаемся к берегу. Впереди лежал длинный пляж из белого песка, расстилаясь, как пролитое молоко, ниже торчащих из вересковых пустошей скал.

Это был один из Гебридских островов, одинокий и необитаемый, если не считать диких овец, которые паслись здесь, брошенные поселенцами в незапамятные времена. С берега сбегал ручеек с пресной водой, и мы намеревались пополнить ее запасы. Свежая вода и свежая баранина! Экипаж «Кормарана» предпочитал пореже попадаться людям на глаза, учитывая характер своих занятий. Когда мы заходили в людную гавань, все дела делались на берегу — и никак иначе. Когда же доходило до пополнения запасов провизии или починки, капитан выбирал селения с дружественно настроенным по отношению к нам народом или уединенность безлюдных берегов. Наши запасы пресной воды подошли к концу, и хотя оставшегося хватило бы на плавание до Дублина, нам следовало, как объяснил мне Жиль, всеми способами отбиваться от тамошних торговцев, чье любопытство поистине ненасытно. А Гутхлаф, наш плотник, хотел заделать отскочившую доску обшивки и исправить всякие другие повреждения, полученные кораблем во время похода через море Мрака.

Отлив уже начался, и Низам провел корабль в мелководный заливчик, вымытый в береге потоком, сбегающим с пустошей. Здесь судно скоро окажется на мели, и Гутхлафу будет удобно заниматься своим ремонтом, а когда наступит прилив, «Кормаран» снова всплывет. Через час его днище уже торчало из воды, а я вместе с остальной командой перелез через борт и ступил на берег. И только сейчас, когда ноги увязли в теплом влажном песке, пораженный, я осознал, что уже середина лета. Я чувствовал запах вереска и представлял, как над пустошами вьются пчелы, запасающие мед на долгую зиму. Потом, после того как помог другим наполнить водой бочки из ручья в том месте, где он падал с гранитного выступа на песок, и закатить их обратно на корабль, я вместе с Абу с удовольствием собирал морскую капусту (очень здорово и приятно было ощущать в ладонях ее толстые зеленые побеги, а еще чудеснее оказался вкус ее сока, щипавшего мои поврежденные десны). А затем я смылся с берега и, повернувшись спиной к морю, побрел вдоль ручья вверх по склону холма, к его скалистой вершине. Сначала путь мой лежал через каменную осыпь. Оранжевые и серые лишайники, цеплявшиеся за камни, походили на те, что растут в Девоне. Ручей стекал по узкому руслу между двумя вздымавшимися ввысь здоровенными утесами, а за ними лежало небольшое, глубокое и поросшее по краям осокой озерцо, которое с противоположной стороны питал маленький водопад, с журчанием спадавший с каменного выступа, поросшего толстым слоем мха. Оно напомнило мне озеро, где я когда-то купался, озеро на ручье Редбрук, недалеко от нашего дома, так что я, не раздумывая, сбросил одежду и вошел в воду.

Она была ледяная и так насыщена торфом, что моя кожа сразу стала золотистой. Я глубоко вдохнул и нырнул с головой, которую тут же как обручем стянул ледяной холод. Но все равно это было прекрасно — после столь долгого пребывания во влажной, закостеневшей от соли одежде, и, наблюдая за мелкими форелями, сновавшими туда-сюда между гранитными выступами, я скоро согрелся. Водопад манил к себе, и я взобрался наверх и уселся на мягком от покрывавшего его мха выступе, с которого он падал, а вода бежала и струилась, обтекая меня. И тут мне показалось, будто я слышу чей-то смех. Низкий, грудной, но нежный, такой нежный, что это, должно быть, просто ветерок посвистывал, облетая камни. Люди, часто забредающие в пустынные места, нередко увлекаются разными фантазиями, навеваемыми одиночеством. Я и раньше не раз испытывал на себе такие шуточки ветра, порой у меня даже мурашки бежали по коже, когда я воображал себе чьи-то внимательные глаза, которых на самом деле не было и в помине. Деревенские называют это шуточками фей или демонов, и я не стану спорить, но часто так воздействует сама местность, поэтому я вовсе не удивился. Решил, что это остров меня приветствует. Потом понял, что время-то бежит, натянул свои одежки и пошел дальше вверх по ручью.

Я брел, наверное, час, полностью погруженный в облака ароматов, источаемых пустошью: цветов вереска, черники, мха, овечьего помета, торфа. «Я дома, — повторял я себе снова и снова. — Эта тропинка приведет меня скоро к отчему дому, к катящимся мимо него бурым водам Она». Здесь моя душа ощущала полный покой. Останавливаясь, чтобы набрать очередью горсть теплой, перезрелой черники и сунуть ее в уже ставший пурпурно-синим рот, я обнаружил, что в душе моей установилось полное спокойствие, какого я не ощущал уже очень-очень давно. С момента смерти дьякона у меня внутри постоянно все тряслось, как струна арфы, зацепленная пальцем, но сейчас мне было хорошо и покойно.

Добраться до основания скального выступа на вершине холма оказалось легко, и хотя я вовсе не собирался заходить так далеко, все же полез вверх по иссеченному трещинами, шершавому граниту. Вблизи выступ выглядел совсем не так устрашающе — просто огромный темный утес, а ведь я в детстве все время лазал по гранитным скалам Дартмура, карабкаясь по осыпям на их склонах. Так что путь до вершины не занял много времени. Поднявшись на самый верх, я в первый раз оглянулся назад.

Корабль казался отсюда маленьким черным пятнышком на белом песке, а команда — мелкими точками копоти вокруг него. За ним было море — потрясающего сине-зеленого цвета, какого я никогда в жизни не видел. Оно расстилалось далеко-далеко и понемногу темнело, уходя, насколько я мог разглядеть, к северу, югу и западу. Низкие тени на востоке могли быть какой-то землей или островами. А может, это просто отсветы облаков, лежащие на воде. Я стоял в самой высокой точке острова и, обернувшись, увидел, что облюбованный нами пляж занимает примерно четверть всей береговой линии. На противоположной стороне был еще один такой пляж. В северной его части вздымающийся берег встречался с морем огромной изгибающейся массой утеса. На юге пустоши переходили в беспорядочную каменистую мешанину из бухточек и отмелей.

К востоку от берега тянулись кривые линии старых каменных стен, сложенных насухо. Здесь трава была зеленее, а кое-где проглядывали остатки древних жилищ с давно провалившимися крышами. Интересно, кто здесь жил? Такие же люди, как я, надо думать. Я был бы здесь счастлив, имея в полном распоряжении маленькую частицу Дартмура, где никто бы меня не тревожил. Я взглянул вниз, на корабль, неуклюжий, как дохлая муха на безупречной белизне песка. Может, мне следует здесь остаться. Я опустился на куст армерии. Станут меня искать? Или им это безразлично?

И тут я снова услышал смех. И вскочил на ноги. Я же здесь совсем один, на этой скале, но смех был самый настоящий. Значит, кто-то за мной все-таки следил! Я громко выругался. Мы так долго теснились на ничтожном кораблике, вся наша банда оголодавших сумасшедших, бог знает сколько недель, даже месяцев. И кому теперь понадобилось лишать меня одиночества?

— Кого еще несет нелегкая?! — заорал я.

Ответом было молчание, только ветер посвистывал в кустах. Розовые цветы качались, кивая мне, возможно, даже сочувствуя.

Я снова сел, но прежнее настроение не вернулось. Очарование рассеялось. Счастливые мысли куда-то утекли. Мне так понравилось здесь, наверху, а кто-то взял и все порушил. Кто-то… Кто? Кто вообще мог оказаться здесь, кроме меня самого? И тут волосы у меня на затылке встали дыбом. Я почувствовал на себе чей-то взгляд, но когда рывком обернулся, пустошь была безлюдна. Там, внизу, очень далеко, мелькали члены нашей команды, единственные люди на этом острове. И меня охватил ужас, какой только может обрушиться на человека в безлюдном, заброшенном месте; все тело покрылось от страха гусиной кожей. Я был здесь чужой и один. Каких духов я спугнул? Какие призраки могут бродить в таком месте? «Одинокие», — ответил мне ветер. — Одинокие и голодные».

В слепом ужасе я вскочил на ноги, зацепился за осоку и полетел вниз. Мордой вниз, прямо в заросли черники. И надо мной вновь раздался смех. Впереди каменистая вершина холма уходила вниз покатым склоном, а чуть дальше гранитный монолит снова вздымался вверх, пробиваясь сквозь заросли вереска, а от него спускалась еще одна полуразрушенная каменная стена. Отличное место, где можно укрыться. У меня даже мелькнула глупая мысль спрятаться, но я и пытаться не стал: снова вскочив, я бросился к стене. Тот, кто за мной следил, опять засмеялся.

И в тот же миг смех вдруг перешел в пронзительный вскрик, который неожиданно оборвался, заглох, как затушенная свеча. Я резко остановился. Я снова был одни, и тишина вокруг казалась просто удушающей. Вскрик все еще звучал у меня в ушах. Это был не призрак, никакой не дух. Этот звук издало нечто из плоти и крови, и впечатление было такое, будто это ребенок. Что там стряслось? Мысли путались. Что может здесь делать ребенок? Или здесь кто-то все же живет?.. Я растерянно почесал в затылке. Такой вскрик может означать только ужасную рану или что похуже, так что я наперекор здравому смыслу снова пошел вперед, поспешным, но теперь уже уверенным шагом. Достиг конца стены, где она завалилась, превратившись в груду камней у основания гранитного выступа, и перелез через нее. Здесь тоже никого не было, но слева от меня возвышалась скала, и я подумал, не свалился ли мой преследователь именно с нее и не лежит ли сейчас по ту сторону. Я обежал скалу и всем телом налетел на кого-то.

— Нет! — в ужасе воскликнул я, от столкновения чуть не упав и обнаружив, что влепился спиной в гранит скалы и столкнулся вовсе не с призраком, а с каким-то незнакомцем. Это был высокий и тощий, словно с голодухи, человек. Передо мной мелькнуло его осунувшееся лицо, будто череп, обтянутый кожей, редкая бороденка с сильной проседью и два огромных голубых глаза, совершенно лишенные даже искры разума, абсолютно безумные. Тут он взмахнул полами своего изодранного в клочья плаща и снова толкнул меня к каменной стене. Я треснулся затылком о гранит и на секунду отключился. Но тут же пришел в себя и увидел, что человек нависает над каким-то темным силуэтом — упавший ребенок! — распростертым на земле. Он орал, как раненый зверь, и я даже мог разобрать слова в его яростных пронзительных воплях:

— Иисусе, помоги мне! Какая гнусность! Какая дрянь!

Бессмысленные крики оказались напевом или чтением нараспев, напоминая полузабытые церковные службы, но в них звучала невообразимая ненависть.

— Дьяволы! Демоны! О Господи! Иисусе Христе, помоги слуге своему…

Пока я стоял, пялясь на это разворачивающееся перед моими глазами представление, человек нагнулся, схватил огромный камень и с великим усилием поднял его над головой. Не раздумывая, я двумя быстрыми шагами преодолел разделявшее нас расстояние и с силой пнул его прямо в яйца. Это был единственный прием, которому я научился, главным образом сам получая подобные удары во время игры в футбол, и когда моя нога врезалась ему между ног, я точно знал, что он сейчас почувствовал. Я отскочил, стараясь сохранить равновесие и не наступить на распростертого на земле ребенка, а человек издал придушенное блеяние. Руки его бессильно обвисли, камень упал на голову и свалился на плечо, а потом и на землю. Раздался мерзкий звук, похожий на треск. Икая, человек крутанулся на месте и рухнул; из головы у него текла кровь. Откатившись в сторону через заросли вереска, он с трудом поднялся на ноги и понесся прочь через пустошь, причитая и завывая, как изгнанный дух, пока его голос не заглушило посвистом ветра.

Я теперь слышал только собственное прерывистое дыхание и шум крови в ушах. Тело по-прежнему лежало на земле лицом вниз. Мне были видны подошвы босых ног, белые и жалкие. Я опустился на колени. Нерешительно обхватил его руками и перевернул. Плащ перекрутился, так что мне пришлось потрудиться, чтобы засунуть руку внутрь и проверить, бьется ли сердце. Я не нащупал ничего, кроме странной, поддающейся под моим нажимом мягкости.

Тут из складок плаща выскочила рука и схватила меня за запястье. Тонкая рука с пальцами, унизанными кольцами и перстнями из тяжелого золота со сверкающими драгоценными камнями. А на меня из-под изогнутых бровей уставилась пара огромных темных глаз. Женских глаз.

И словно откуда-то издалека донесся голос, тихий и довольный. Я узнал его — это она надо мной смеялась.

— Я — Анна Дука Комнина, византийская принцесса, — произнесла насмешница. — И если ты немедленно не уберешь свои грабки с моей груди, то пожалеешь, здорово пожалеешь!