Выходя из капитанского логова, я моргал, как Лазарь, воскрешенный из мертвых, и на пороге столкнулся с Биллом. Его вел Жиль, придерживая под руку. Они переступили порог и скрылись. Друг успел подмигнуть мне, словно ничего особенного не происходит, словно он идет на консультацию к какому-нибудь старому и толстому учителю латыни. Дверь за ними захлопнулась со зловещим щелчком. Солнце уже поднялось довольно высоко, и «Кормаран» тихо двигался вниз по Жиронде, а Бордо скрывался из виду за кормой. Там, над башнями, уже кружили коршуны. Город выглядел прекрасным местом, согретый и освещенный золотистым солнечным сиянием, и было даже странно думать, что где-то там, в темных переулках валяются трупы, а на камни мостовой сочится черная кровь. Анны нигде не было видно, и я решил, что она укрылась внизу. Живот мой бунтовал, а кожу щипало от выступившего пота. Я достал ведром речной воды, чтобы смыть с рук кровь. Потом разделся и увидел, что подштанники у меня тоже все в крови. Я тер и тер себя, оттирал и отскребал каждый дюйм кожи, а потом обрядился в свои старые матросские одежки. Прекрасную шелковую котту, всю затвердевшую от засохшей крови, я скомкал и выкинул за борт. Димитрий, несомненно, сумел бы снова восстановить ее, но она слишком напиталась всякой дрянью, сначала моей кровью, потом кровью другого человека, ныне мертвого. В воде она развернулась, распространяя вокруг себя темное кровавое пятно, напоминавшее грозовую тучу. Я смотрел, как она уплывает, и тут услышал позади чье-то дыхание.

Это была Анна в своих роскошных одеждах, но сейчас она завернулась в плащ и плотно его запахнула, хотя день становился все жарче. Лицо ее приобрело пепельный оттенок, под глазами залегли темные круги, губы пересохли. Я страстно желал заключить ее в объятия, но представил, какие при этом будут глаза у команды, и вместо этого постарался вести себя уважительно, как ничтожный матрос, каким и являлся, к которому приблизилась знатная дама. Думаю, Анна быстренько вытряхнула бы из меня подобную глупость, если бы сама не была ошарашена всем, что с нами произошло.

— Ну как ты, Пэтч? — тихо, даже застенчиво спросила она. Такого тона я прежде от нее не слышал.

— Лучше. Гораздо лучше, особенно после того, как соскреб с себя все брызги и пятна, все следы прошлой ночи, — ответил я не раздумывая.

— Все следы прошлой ночи?

— Все! — с чувством подтвердил я.

И это было правдой: я отчаянно старался освободиться от залившей меня крови, которая уже начала шелушиться там, где подсохла — на руках и лице, — но все еще оставалась жутко влажной под мышками и даже между ног. Ее солоноватый привкус все время держал меня в напряжении, пока я сидел у капитана и боялся, что меня вот-вот стошнит. А сейчас я ощущал лишь знакомый затхлый запах давно не стиранной одежды да чистоту собственной кожи. А вот Анна совсем расстроилась и смотрела куда-то вдаль, словно выглядывая что-то на палубе.

— Я набрал песку и всего себя отскреб, — продолжал бахвалиться я. — Матерь Божья! Наконец-то чувствую себя чистым, только вот… — Я замолк, вспомнив последний вздох того типа с мечом. — Только сомневаюсь, что когда-нибудь избавлюсь от этого мерзкого ощущения…

— Петрок, пожалуйста, помоги мне! — Ее голос звучал напряженно, почти отчаянно.

Плащ ее распахнулся, открыв синее платье вроде туники и красную котту, которые она надела в церкви. Солнечные лучи, посверкивая, отражались от волшебных вышивок на шелке и высвечивали места, где ткань затвердела и стала безжизненной. Кровь пятнами чернела на ней, от шеи до подола, даже на горле виднелась полоска.

— Пожалуйста, помоги мне, Пэтч, — повторила она умоляюще. — Не могу прикоснуться к этим тряпкам, — прошептала Анна и взяла меня за руку. Ладонь ее была в крови до самого запястья. Я вздрогнул, всего лишь не желая прикасаться к запекшейся крови, но она тут же отдернула руку и прижала ее к груди, словно обжегшись. И прежде чем я успел остановить ее, резко повернулась и бросилась прочь по палубе, к люку, где случайно оказался Павлос. Он тут же стал помогать ей спуститься по трапу. Я пожал плечами, не совсем понимая, что произошло. Я больше всего на свете хотел поговорить с ней, взять ее руки в свои и прижаться щекой к ее щеке. Но гнусная броня из алого шелка и эти клятые пятна на прелестной коже на секунду выбили меня из колеи. Я даже успел заметить, как расширились ее глаза — от потрясения, даже ужаса — за секунду до того, как она отвернулась и бросилась прочь. И тут всё — все запахи, радости, боль, звуки, виды и вкусовые ощущения прошлых суток вернулись ко мне, закрутились в голове, как вороны вокруг рухнувшей башни, и я едва успел ухватиться за леер, прежде чем меня вырвало, да так, как никогда прежде. Меня выворачивало наизнанку, пока горло не начало саднить. Об Анне я уже не думал, так что не знаю, посмотрела она на меня, прежде чем нырнуть в милосердный мрак трюма, или нет.

Оклемавшись, я прошел на корму и помочился в кильватерную струю, глядя, как город позади скрывается в дымке. Хотя ветра почти не было и вода реки была спокойной, как в пруду, я чуть не потерял устойчивость и вдруг обнаружил, что держусь за канат и царапаю себе лоб о его жесткие волокна. Тут до меня дошло, что не только яд травит мне душу, но еще и похмелье, усиленное бессонной ночью. Вот я и побрел, пошатываясь, разыскивать Исаака, и тот дал мне микстуру от тошноты, которую заботливо разболтал в небольшом бокале вина. Вино, к счастью, помогло, и через какое-то время я уже вплотную занялся миской бобов со свиным салом, которые Димитрий выдал всем, кто вернулся с берега после ночи кровавых драк и пьянок.

Рядом сидел Мирко, бледный и обессиленный, с рукой в шине. По сонному виду и замедленным движениям я догадался, что на него действует опий Исаака и он, кажется, не ощущает боли. В отличие от Ханно, у которого была рваная рана во все бедро, и он так ругался, что мог бы вогнать в краску даже реку под нашим днищем. Другие тоже несли на себе раны и ссадины после менее страшных драк, чем те, в которых человека могут угробить в любое время и в любом месте, просто так, ни за что ни про что. Нас всех подташнивало от выпитого и бессонной ночи, и Димитрий суетился над нами, как огромная уродливая курица, давая отпить из здоровенного меха с дешевым вином, сдобренным какими-то горьковатыми травами. И еще кормил с ложечки Мирко, заботливо и нежно, прямо как сиделка. У меня сейчас не было ни работы, ни вахты впереди, так что я, с набитым бобами желудком и согретый вином, свернулся за бухтой каната и уснул.

Время текло, измеряемое лишь мерным покачиванием палубы. Я спал, уплыв в мягкую и пустую тьму, пока чья-то нога не разбудила меня, ткнув в бок. Я открыл заспанные глаза и выглянул из своего пропахшего смолой убежища. На меня сверху смотрел Билл.

— Я о тебе беспокоился, — хрипло пробормотал я.

— Оно и видно. Прямо на личике у тебя написано, как ты волновался. Давай-ка двигайся. — Он опустился рядом со мной, и мы уселись, опершись спинами на бухту каната и привалившись друг к другу. И стали смотреть на чаек. Мы сидели в молчании, которое могут делить только близкие друзья, и на какой-то момент показалось — если такое вообще возможно, — что всех ужасов и чудес последних месяцев не было и в помине, а мы по-прежнему двое школяров, тайком смотавшихся с занятий. Но потом Билл лениво вытянул руку, указывая мне что-то на берегу, и я заметил кровь у него под ногтями. Нет, никуда мне от этого не уйти. Время не обратишь вспять, тень на циферблате солнечных часов никогда не поползет в другую сторону, и нам ни за что не вернуть наших прежних невинных забав. Я тяжко вздохнул, и мне захотелось выпить того вина, которым нас поил Димитрий.

— Ну и как тебе показался капитан? — спросил я наконец.

Билл все смотрел на далекий берег. Потом, после длительного молчания, ответил:

— Только глупец попытается что-то от него скрыть.

— Что ты имеешь в виду?

Он еще помолчал, потом рассмеялся, немного натянуто.

— Я имею в виду, что он похож на огромную сову, и ты пытаешься удрать от него, как амбарная крыса. Тебе не кажется, что он все видит, все понимает: кто ты, откуда и куда направляешься? — Он покачал головой. — Я… Мне он понравился. Он, правда, чуть душу из меня не вытряс, но все равно мне очень нравится.

— «Нравится», по-моему, не совсем то слово…

— Ну, еще можно вспомнить слово «страх». И наверное, «доверие». Ты доверяешь ему, Пэтч?

— Уже не раз доверял. И доверяю. Жизнь свою готов доверить.

— Я тоже, и с радостью.

— Он, стало быть, выжал из тебя твою историю?

— Точно.

— Тогда я тоже готов ее выслушать — в обмен на свою.

— Договорились. А тебе не кажется, что вон у того огромного и неуклюжего мужика имеется мех с вином? Мне бы оно сейчас не помешало, особенно после собеседования с совой.

Димитрий был рад познакомиться с Биллом и поделиться с ним вином. К тому же еще оставалось немного бобов с салом, и он все их вывалил моему другу, с одобрением рассматривая его лицо.

— Ты, значит, тоже вояка, а? Отлично, отлично. Одного мы потеряли — бедный Йенс! Мир его душе! Но нашли взамен другого.

— Что это у тебя намешано в вино, Димитрий? Оно прямо стягивает горло, когда глотаешь, — осведомился Билл с набитым бобами ртом.

— Тысячелистник, мелисса, рута, одуванчик и… — тут он издал языком довольно гнусный звук, — кое-что для сгущения крови. Пей еще. Писать будешь, как боевой конь, мой мальчик, зато всех дурных духов из тебя вымоет напрочь.

И в самом деле, добрую часть вечера мы провели, зависая над кормой и сливая всех дурных духов в воды Жиронды. И я рассказал Биллу обо всем, что случилось после того, как сэр Хьюг де Кервези устроил нам засаду в то тихое утро. О своем бегстве из аббатства, о схватке на пирсе в Дартмуте, о Гренландии, о спасении Анны. Я проскочил эти события очень быстро, гораздо больше стремясь услышать приключения Билла, чем пересказывать собственные, хотя он время от времени останавливал меня, желая узнать все подробнее, а вот на подробностях мне как раз задерживаться и не хотелось. И когда у меня уже болела челюсть от непрерывного рассказа и мы обнаружили еще один кувшин вина без всяких трав, я ткнул Билла пальцем в грудь и сказал:

— Вот и вся моя грустная история, до самого нынешнего момента. Ты все узнал, до последней детали. Грустно, не так ли?

— Да нет, совсем не грустно. Ты жил полной жизнью, парень! Господи Иисусе! Но ты ничего не рассказал о самом важном: о леди Анне. Как ты… Пэтч, ты…

Я быстренько поднял руку:

— Vassileia Анна находится под защитой капитана де Монтальяка. Можем мы пока что не говорить о ней? В конце концов, она же племянница императора Византии, черт побери!

— Братец, я чувствую, что попал в совершенно другой мир! Мой старый друг Пэтч, этот великолепный капитан и принцесса императорского рода! Только вот чем это вы с ней занимались в городе посреди ночи, а? — Глаза его хитро посверкивали.

Я мрачно мотнул головой. Чего мне совершенно не хотелось, так это еще больше порочить Анну — ей уже и так досталось.

— Ничего особенного. Я всего лишь сопровождал ее обратно на корабль. Не важно. Ладно, какого черта, давай рассказывай о своих приключениях. Тебя что, упрашивать надо?

Я хорошо его знал, он всегда был отчаянно любопытен. Но Билл заметил, что мне не по себе, и закатил глаза:

— Тебе так хочется все узнать? Боюсь, ты сочтешь мою историю слишком пресной в сравнении с твоей собственной.

— Сомневаюсь.

— Да клянусь тебе! — Билл поднял руки знакомым жестом — он всегда так подчеркивал правдивость своих слов. И от этого выглядел еще большим мошенником и вруном, вот как сейчас. О чем я ему и сообщил. — Нет, правда, Пэтч! — возразил он. — Погоди, сам увидишь. — Он сделал хороший глоток вина и прочистил глотку, прямо как лекарь-шарлатан на сельской ярмарке. — Кистень Кервези… Это ведь был Кервези, да? Я так до конца и не понял… — Я кивнул. — Он здорово врезал мне своим кистенем…

— Мне показалось, я слышал, как у тебя треснул череп, — вставил я.

Он скривился:

— Не совсем так, братец. Удар пришелся в основном по плечам, хотя попало и башке — он рассек мне кожу отсюда и досюда. — Билл нагнулся и раздвинул волосы, показав цепочку бугристых шрамов, которые розовым шнуром тянулись от левой лопатки вверх по шее и доходили почти до темени. — Ты слышал звук треснувшей кости, но это была плечевая кость. Я упал в грязь и лежал как мертвый, и, наверное, именно эта грязь остановила кровотечение. Тебя нигде не было, да еще я помню, что лошадь барахталась в воде. Я заполз в живую изгородь и снова отключился. Слышал, как рядом ходят люди, думаю, это меня искали, но не нашли. Я все воспринимал словно издалека, а потом снова потерял сознание. Наверное, провалялся там несколько дней, точно не знаю. Когда же наконец пришел в себя, то почувствовал, что страшно голоден и каждый дюйм тела у меня либо болит, либо горит, либо чешется. Видимо, меня снедала лихорадка, потому что вся одежда была соленой от засохшего пота. И — Крест Господень! — как же от меня смердело! Ничего другого не оставалось, кроме как идти дальше, по той же дороге; и это оказалось вполне безопасно, потому что любой прохожий удостаивал меня всего одним взглядом, каким бы я ни был грязным и вонючим. Хуже всего было то, что я не мог двигать ни шеей, ни головой — это продолжалось несколько недель и, думаю, придавало мне вид настоящего сумасшедшего. В конечном счете, уже ближе к ночи, когда я тащился вперед, качаясь от боли и истощения, меня нагнал какой-то роскошно одетый князь церкви на серой лошади и с кучей сопровождающих; он почему-то решил продемонстрировать свое христианское милосердие и швырнул мне горсть монет. Очень по-христиански — заставить меня, израненного и искалеченного, ползать в пыли, ему на развлечение, собирая его щедрый дар, ну да ладно. Я купил себе еды и питья в первой же деревушке, украл там кое-какую одежду, вымылся в реке, как сумел, и направился в Лондон уже совсем другим человеком — неспособным вертеть шеей, но по крайней мере сохранившим голову на плечах. Вот так, братец!

— А потом? — спросил я в нетерпении.

— Потом я добрался до Лондона, нашел деловых партнеров папаши и отплыл во Фландрию, где вступил наемником в боевой отряд. Все в соответствии с тем планом, который мы разработали для тебя, Пэтч, помнишь? Я отлично понимал, что домой возвращаться небезопасно, да и не горел желанием объяснять все своему папаше. Но выбор был совершенно правильный, не так ли? Путь, который должен был стать твоим, в итоге привел меня к тебе! — И он удивленно помотал головой.

— Ты еще не закончил, братец, — напомнил я, теряя терпение.

— Да больше и рассказывать-то не о чем. Я нашел отряд сэра Эндрю Харди, «Черный вепрь», в Антверпене, и понравился им — к тому времени я уже мог вертеть башкой, что тоже помогло. Я… нет, правда, с тех пор ничего особенного и не произошло, Пэтч. Солдатская доля, как оказалось, — дело очень скучное. Мы болтались по всей Фландрии, набивали себе брюхо, жирели и тупели. Потом потихоньку тронулись на юг, когда чуть запахло войной, и целый месяц торчали в Бордо — только ели, пили и щупали толстых французских баб. — Билл вздохнул и посмотрел на свои ладони. — Этим мягким и избалованным ручкам, судя по их виду, скоро предстоят большие испытания, — озабоченно произнес он. — Как я понимаю, от меня может потребоваться, чтобы я занимался тем, — тут он сделал совершенно безнадежный жест и скорчил гримасу благородного возмущения и ужаса, — что называют работой.

— Это точно, работать тебе еще как придется, мой мальчик! Еще как придется! — воскликнул я и отнял у него кувшин с вином. — Для начала — хватит пить. — Мы немного померились силами, отнимая друг у друга кувшин — я пытался осушить его до дна, захлебываясь, кашляя и плюясь вином на палубу и на себя, — потом долго хохотали, до слез. Вытирая глаза, я вспомнил кое о чем и обратился к нему: — Послушай-ка, братец. Ты отлично умеешь драться! Этому типу ты очень умело проткнул глаз, прямо как опытная швея вставляет нитку в иголку. В Бейлстере тебя такому не учили. Я что-то не помню, чтобы ты таскал с собой нож.

— Ну, меня научили эти ребята. Решили, что у меня есть природные… способности. Эти наемники, они ведь сражаются за деньги. И из-за денег. И везде, где они собираются, всегда вспыхивают всякие маленькие войны, Пэтч, прямо как лесные пожары в засуху. У отряда «Черный вепрь» случилась свара с бандой каталонцев, которых вышвырнули из Греции. Они с чего-то вообразили, будто мы перехватили у них какой-то контракт… Это… это было совсем не так, как в Бейлстере, поверь мне. Ничего похожего на пьяных школяров, задирающих стражников. В отряде хотели повязать меня кровью. Затеяли драку на маленькой ярмарке во Фландрии и пихнули в самую гущу схватки. Выбор был простой: убивать или самому стать трупом. И вот он я, весь перед тобой. Потом это повторилось, и не раз. Повязали они меня кровью, это уж точно! Но, ты знаешь, в этом тоже что-то есть. Я теперь… — Он посмотрел на меня и улыбнулся: жестокая, горькая улыбка и самый честный взгляд, каким Билл одарил меня за весь этот день. — Я хорошо всему этому научился, Пэтч. Нет, мне вовсе не нравится убивать. Мне нравится сам бой, сама схватка, а вот убивать… — Он покачал головой. — Дай еще вина, пожалуйста. Прошлой ночью, брат, — это у тебя было впервые?

Я несколько ужасных секунд не мог сообразить, что ему ответить. Откуда он узнал про бордель?! Потом я понял, о чем он.

— Это не первый бой, но первый раз… — Я прижал ладони к вискам. — До этого я никогда не убивал человека. Было бы гораздо лучше, если бы мне не пришлось этого делать. Лучше бы он жил, а я валялся там мертвый…

— Но ты остался в живых. Сидишь вот тут, пьешь вино под огромным синим куполом небес. Разве плохо? Надо убивать, Пэтч, или сам станешь трупом. Я предпочитаю жить, братец. А после долгого пути, что выпал на твою долю, и всех жестоких испытаний ты, я думаю, тоже.

— Все не так просто, как ты говоришь.

— Нет, это так, брат. Истинно так. — Он закинул руку за голову и закрыл глаза. Солнце светило на нас обоих, но когда я растянулся рядом, чтобы понежиться в его лучах, меня все еще пробирало холодком, хотя никакой тени тут не было.

Пробило пять склянок, и я встал на вахту. Билла Димитрий послал чистить оружие, которому выпало столько работы на берегу. Анны по-прежнему не было видно, но работы хватало, потому что «Кормаран» уже вышел из устья Жиронды и теперь плыл по тихому, спокойному морю. Я был только рад не думать ни о чем, кроме ветра и канатов. Мы обогнули мыс Понт де Грав и повернули к югу, скользя мимо длинной песчаной косы Аркашона и направляясь к Байонне. Солнце медленно клонилось к западу, и вот наконец, когда запалили огонь в жаровне, чтобы разогреть ужин, на палубе появилась Анна. Мы как раз готовились лечь на другой галс, так что я никак не мог бросить вахту, но она заметила меня и приветственно махнула рукой. На ней была простая туника из какой-то темной, дорогой на вид ткани, черные волосы спрятаны под белую шапочку. Она выглядела совершенно невинной и в то же время такой манящей, что у меня кровь застучала в висках, словно нашептывая: «Это твоя женщина». Я потряс головой в счастливом неверии, но тут парус хлопнул и наполнился ветром, на палубе возникла минутная суета, и когда я закрепил шкот и обернулся, она уже почти скрылась в каюте капитана и не оглянулась в мою сторону. Следом за ней туда зашел Жиль и прикрыл за собой дверь. Этого и следовало ожидать. Матрос Микал ел вместе с остальной командой, но от принцессы Анны Дуки Комнины вряд ли можно было ожидать, чтобы она уселась, скрестив ноги, возле котла и перебрасывалась шуточками с такими, как мы, хотя я подозревал, что она, вероятно, предпочла бы именно это. Тем не менее мной опять овладело дурное настроение, и когда меня хлопнули по плечу, чтобы сменить на вахте, я едва смог заставить себя подойти к жаровне.

Нынче вечером все рассказывали о своих приключениях на берегу, разные истории, а мне вовсе не хотелось вспоминать свою, хотя я знал, что ее из меня все равно вытянут. Мне не доставляло никакого удовольствия смаковать то, что я сделал, но когда пришла моя очередь и по кругу пустили кувшины с добрым бордо, я понял, почему солдаты так любят толковать о своих боевых делах. Без конца рассказывая и перемалывая это вновь, можно унять боль, угнездившуюся глубоко в душе. Я не из тех, для кого каждое убийство — очередной знак доблести, и, сказать по правде, глубоко в душе, в самом изуродованном ее уголке несу все шрамы от ран, которые кому-то когда-то нанес. В тот вечер, однако, когда мы вновь и вновь повторяли свои смертельные выпады и удары, я стал полноправным членом команды, частью «Кормарана» — навсегда. Я дрался и убивал, а нынче вечером внес свою лепту в живую летопись в этом тесном кружке, и когда мне уже в третий раз пришлось вскочить и показать, как я всадил нож тому типу под ребра и держал его тело на клинке, пока он не выдохнул мне в лицо собственную душу, я почувствовал, что нахожусь среди друзей, что наконец-то оказался дома.

А потом я спал как бревно и проснулся на заре от того, что корабль подо мной здорово качало. Возле Сан-Себастьяна мы попали в шторм, и он преследовал нас до самых Геркулесовых Столпов — сплошные темно-зеленые волны без конца перекатывались мощными потоками через палубу, жуткие молнии сверкали над топом мачты. Билл, которого команда приняла вполне дружески, прилагал все силы, чтобы научиться работать с парусом, чему посвящал все время, свободное от блевания, свесившись с кормы. Проку от него как от товарища было немного, так он осунулся и побледнел, но мне доставляло какое-то мальчишеское удовольствие учить его всему, что сам я успел познать в этом новом и чужом мире. Ему, вероятно, этот мой энтузиазм и настойчивость казались немного утомительными, он уже не верил моим уверениям, что морская болезнь скоро его отпустит, ведь сам я от нее не страдал. Однако в отличие от многих, кто умолял высадить их на берег или даже пытался наложить на себя руки, Билл упрямо продолжал выполнять свои обязанности, что очень нравилось команде, да и мне тоже.

Геркулесовы Столпы оказались и в самом деле воротами, миновав которые мы оставили за кормой и скверную погоду. Я, должно быть, выглядел как дурак, бегая от одного борта к другому и напрягая глаза, всматриваясь то в берег Испании и огромную массу утеса Джебель-аль-Тарик, то в далекие коричневатые берега.

Африка. Мы будто попали в совершенно иной мир, где дуют горячие ветры и стоят теплые ночи. Билл наконец обрел морскую закалку, и мы все время потешались над тем, какой он стал худющий. «Я всю свою прошлую жизнь просто выблевал», — заявил он как-то. Я впервые ходил без рубашки, и моя бледная английская кожа стала сначала болезненно-красной, а потом коричневой. Даже с зубами было теперь намного лучше. Единственное, чего мне не хватало, так это Анны.

С того момента когда предстала перед экипажем в женском обличье, она держалась от меня на расстоянии. Я, конечно, понимал почему. Она уже не могла напялить на себя парусиновые штаны и рубаху и вновь стать Микалом, а я к тому же помнил, что, впервые ступив на борт, она очень опасалась мужчин — и не без причин; хотя потом, думаю, ей удалось перебороть свои страхи. Теперь она чувствовала себя среди них вполне безопасно, хотя и не слишком комфортно. Но именно меня она избегала весьма старательно, а я, словно дурак, никак не мог понять причин этого. Дни она проводила в обществе капитана и Жиля или с Низамом на мостике — это было мое любимое место на «Кормаране», куда я теперь почти не имел времени забежать. Даже Билл, в ком снова загорелся былой огонь веселого плутовства, находил время постоять с ней, опершись на фальшборт, и рассказать что-нибудь смешное. Когда мы разговаривали, она казалась какой-то отстраненной или вообще думающей о другом, а однажды, когда мы ужинали вместе за капитанским столом, едва перемолвилась со мной словом. Мне ее ужасно не хватало, хотя она каждый день была у меня перед глазами. Потом я начал беспокоиться, беспокойство перемешивалось с чувством вины и недоумения, пока я не убедил себя, что сам тому причиной. Она никогда и не стремилась делить со мной постель — я принудил ее к этому. А потом по собственной глупости завел в засаду и вынудил убивать. И теперь она, несомненно, ненавидит меня так же сильно, как я ненавидел себя сам.

Это были черные дни, несмотря на прекрасную погоду и спокойное море; прошло не более двух суток, как мы миновали Столпы, а я уже впадал в отчаяние, более глубокое, чем когда-либо мог себе вообразить. Черные соки меланхолии и уныния наполняли меня, как дым от коптящей свечки чернит стенки закрытой лампы. Сцена кровавой схватки все время стояла перед глазами, то словно смазанная, то в мельчайших подробностях, еще более четких, чем это было на самом деле. Я то и дело ощущал сопротивление тела своего противника у себя на клинке, а потом его падение. Я вспомнил, что когда он умер, я почувствовал запах дерьма — значит, это расслабились его кишки. Потом перед глазами вдруг возникало лицо дьякона Жана, искаженное предсмертным ужасом от того, что с ним случилось. Я слышал, снова и снова, плеск его горячей крови, падающей на пол кафедрального собора, и этот звук смешивался с воплями сумасшедшего отшельника на острове, когда я его покалечил. Сколько смертей, сколько боли! И все от моих рук, все из-за меня. И Анна… Может, оттого, что наша ночь любви столь внезапно сменилась кровавой схваткой, я едва мог думать о том, через что нам пришлось пройти вместе, ощущая во всем этом нечто мерзкое, причем мерзавцем был я сам. Мне начали сниться зловещие сны, потом сон стал приходить все реже и реже, что оказалось сущим спасением. Я стал избегать компании, даже компании Билла, и, когда был свободен, просто сидел за бочкой с водой, обхватив руками колени, молча и неподвижно, целыми часами.

Я даже почти забыл про чудо, вернувшее мне Билла. Настолько забыл, что нередко, когда моя истерзанная совесть особенно меня заедала, снова видел, как кистень сэра Хьюга обрушивается ему на голову, и его смерть добавляла тяжести моему чувству вины, хотя он ходил по палубе в нескольких шагах от меня. По большей части я воспринимал его присутствие как нечто само собой разумеющееся, а у него хватало сообразительности оставить меня в покое. Он, кажется, чувствовал, когда тучи надо мной слегка редели, и в такие моменты нам снова было легко друг с другом. Однажды ночью, когда солнце во всем своем обычном великолепии скрылось за холмами Испании, когда на небе высыпали звезды, а кильватерная струя «Кормарана» засверкала и засияла, я почувствовал, что поражен и подавлен всей этой красотой, и мне внезапно захотелось заслониться от прекрасного мира, на дивном лике которого я был всего лишь грязным пятном. И, раздобыв бурдюк с вином, я принялся переливать его в себя. Если бы море было наполнено вином, я бы с радостью выпрыгнул за борт, пошире раскрыв рот, но хотя ни один бурдюк на свете не мог вместить достаточно спиртного, чтобы унять мои мучения, позднее, тем же вечером, — промежуточный период полностью исчез у меня из памяти — я обнаружил, что стою на носу, тяжело навалившись на леер ограждения, и любуюсь узким серпом молодой луны, желтым, словно сноп спелой пшеницы, скрывающимся за невидимым горизонтом.

Здесь, на юге, сверкали звезды, яркие, как в Девоне зимней ночью. Я с почти маниакальным упорством — подобная ложная ясность ума обычно приходит с выпивкой — пытался измерить невообразимые расстояния между ничтожным собой, болтающимся на поверхности моря, и луной, заключенной в свою хрустальную оболочку, и еще более отдаленными точками, расположенными позади планетарных сфер, и самой отдаленной поверхностью, на которой закреплены звезды, и еще более далекой, самой Primum Mobile. Брат Адрик давал мне в аббатстве читать «Almagest» Птолемея, и хотя я понял, что там было написано, как муравей может понять геометрию, огромная машинерия из эпициклов и дифферентов, чудесная логическая сложность всего этого не переставала наполнять меня ощущением радостного восхищения. Сегодня, однако, я думал о расстояниях, о бесконечности дорог в пустоте и об одинокой музыке сфер, вращающихся на своих неизменных орбитах. Луна прибывала, и мне был виден слабый намек на полнолуние, как продолжение рогов молодого месяца, расставленных, будто мерная вилка.

Подошел Билл, встал рядом, и мы передавали друг другу мех с вином и любовались странным мерцанием воды в кильватерной струе. Я хотел побыть один, поэтому не произнес ни слова, но он после недолгого молчания прокашлялся и сказал:

— Я, кажется, нарушил твое… одиночество, Пэтч.

Я пожал плечами и ничего не ответил.

— Я знаю, что такое черная меланхолия, братец, — продолжал он.

Помимо собственной воли я удивленно обернулся:

— Ты?

— Ну да, а почему бы и нет? Со мной было точно так же в первые дни в… отряде. Я совсем пал духом, настолько, что уже подумывал, скоро ли затянется петля у меня на шее и покончит со мной. Но так ни до чего и не додумался, а голову ломал долго. Может, даже слишком долго, потому что, пока мучился и спорил с самим собой, стал гораздо лучше себя чувствовать и жизнь понемногу вернулась ко мне.

— Каким образом? И отчего?

— Ну, там было много всего, о чем… — Он помолчал и посмотрел на меня с таким затравленным видом, какого я ни разу у него не видел. — Ну, не знаю. Может, это был шок оттого, что меня вышвырнуло из привычного мира. Да еще по башке мне врезали. Многое может вызвать прилив черной желчи. Однако теперь со всем этим покончено. Именно это я и хотел тебе сказать: все проходит. Время — хороший лекарь, не хуже любого зелья, в этом я уверен.

— Я тоже об этом думал, — признался я невольно. — Но это, мне кажется, слишком легкий выход.

— А как насчет утешений со стороны матери церкви? — спросил он. — Мне они не помогли, но вот тебе…

— Никакого проку, Билл. — И я поведал ему о своих прозрениях в кафедральном соборе Гардара.

— Значит, тяжкий камень долго лежал у тебя на душе, — заключил он. — Ты утратил веру… Я не теолог, не Альберт Великий, упаси Бог! Да и вера моя никогда не была такой крепкой, как у тебя, Пэтч, — ужасное признание, не так ли? И не говори, что ты об этом не подозревал! Но когда верующего лишают всего, во что он верил, он становился чем-то вроде каменного дома, сожженного пожаром: стены стоят, но внутри уже ничего нет — ни комнат, ни лестниц, ни украшений, кроватей, столов, всего привычного и знакомого, — все сгорело. Если стены прочные, дом можно восстановить — со временем. Но это будет другой дом, незнакомый, Пэтч, не твое родное жилище.

— Значит, ты не Альберт Великий? Тут ты прав. Ты даже не учитель из бедняцкой школы под открытым небом, братец!

Однако следовало признать, что Билл все правильно понял. Веру я утратил. И хотя вовсе не стремился вновь ее обрести — правда, странно было осознавать, насколько быстро привычный, утвердившийся за всю предыдущую жизнь ход мыслей может вдруг представиться лишь детскими суевериями, — пустоту, что после нее осталась, еще предстояло заполнить чем-то столь же существенным.

— Я живу как дикий зверь, — сказал я ему. — Дышу, ем, сплю, работаю… И никакой цели, кроме как остаться в живых. Да к тому же я все менее уверен, стоит ли из-за этого беспокоиться.

— Да просто ради самой жизни — чего ж еще? Ты плывешь на «Кормаране», рядом с тобой братство из отличных парней, сущих мерзавцев и негодяев, включая меня самого. У тебя есть две руки, две ноги, два глаза, ты силен… не говоря уж о том, чему успел научиться. Разве этого мало, чтобы заполнить пустоту в душе?

Жестом, полным безнадежности, я поднял руки вверх.

— Я уже заполнен, брат, заполнен до краев ощущением собственной вины. Для чего поддерживать собственное существование, если это приходится делать за счет других? Я живу как зверь, но я ведь не зверь! Я человек, и если Господь или Сын Его, Иисус Христос, не станут меня судить, я должен судить себя сам.

— Ага! — вскричал Билл. — Вот тут ты и попался! Ты прямо как змея, кусающая себя за хвост… как ее зовут…

— Ouroboros, — пробормотал я.

— Она самая. Но вместо собственного хвоста ты навалился на собственную башку и вбил ее по самые плечи, а теперь принялся и за внутренности. Ты слеп ко всему, кроме самого себя. Ко всем, кроме себя. Давай вылезай наружу, Пэтч. Там, куда ты залез, видимо, очень темно.

— Все совсем не так, — огрызнулся я.

— А как? Ты разве ничему не научился с тех пор, как мы ушли из дома? Тебе надо ухватиться за жизнь как следует, крепко, и жать, пока сок не пойдет. Пэтч, у тебя все здорово получалось, пока я не появился. А как насчет леди Анны? Как ты думаешь…

— Я не стану обсуждать принцессу Анну! — резко бросил я, вскакивая в ярости, что удивило нас обоих.

— Мир, мир… я ничего такого не хотел сказать, сам небось знаешь. Сядь и выпей еще.

Что я и сделал, но только на минутку. Потом, вежливо пожелав спокойной ночи, отправился к своему спальному месту. И провалялся всю ночь без сна, пока мои злость и ярость не превратились наконец в жалость к самому себе. Не знаю, на кого или на что я злился, не в силах более управлять своими настроениями, словно пчела, подхваченная ураганом и неспособная сама выбирать, куда ей лететь. Мне требовался кто-нибудь — я был не в состоянии даже придумать, кто именно, — могущий подойти ко мне и смыть все грехи; я чувствовал, что этот некто сумеет такое сделать. Но в ту ночь мне не обломилось никакого святого причастия, не открылось таинства; компанию составляли одни только звезды, насмешливо подмигивавшие из своего холодного далека.

Мы плыли и плыли по изумительно красивому морю. Земля лежала слева, по бакборту, но далеко: виднелась лишь тонкая багровая полоска на горизонте. Мы шли по направлению к Италии, на встречу с огромным городом Пизой — по крайней мере это я знал от капитана, а если он сообщил мне еще что-то, то я не запомнил, настолько был погружен в собственные несчастья. Я говорю «погружен», но на самом деле ощущение было такое, словно меня закрутило в саван, хотя я еще мог ходить и двигать всеми членами, но внутри у меня все умерло. Исаак теперь внимательно за мной наблюдал и пичкал всякими зельями, пилюлями и отварами — укропным, из руты, из иссопа, да еще пчелиным молочком, словом, всякими чудесными средствами из своих запасов, о которых я никогда не слышал. Вкус у них был такой же горький, как у придорожной травы. После его процедур меланхолия иногда отступала, достаточно надолго, и тогда я любовался умными дельфинами, что приплывали приветствовать «Кормаран», крутились в нашей кильватерной струе или устраивали с нами гонку, которую всегда выигрывали. В такие дни мы с Биллом предавались нашему старому развлечению, наслаждаясь компанией друг друга, хотя я ощущал, что он обращается со мной очень осторожно, словно я могу вдруг сломаться. Однажды днем я заметил косяк рыбы, выпрыгивающий из воды весь разом, расправляя плавники-крылья. Они летели подобно сверкающим струйкам какое-то расстояние, а затем ныряли обратно в воду. Вскоре это чудо — чудо для меня, другие и внимания-то не обращали — стало обычным явлением, и когда десяток-другой рыб теряли направление и с грохотом падали к нам на палубу, я едва замечал, что их добавляли к вечерней трапезе. Я стал заядлым рыболовом, поскольку это был наилучший предлог проводить свободное от вахт время, высунувшись за борт и глядя в волны. Меня не волновал улов, но этим интересовалась команда: странные, красивые, а иногда и уродливые создания были одинаково хороши на вкус. Однажды, кажется, в тот день, когда мы заметили на горизонте остров Форментера и тащились мимо гор Мальорки, я, ничего не подозревая, закинул удочку прямо в косяк макрели и начал таскать их одну за другой, лихорадочно привязывая новые крючки к своей леске, и тут все свободные от вахты бросились ко мне со своими удочками, и вскоре палуба была усыпана бьющимися рыбинами, сверкавшими, как ожившая кольчуга. Все — даже капитан с Жилем и Анна — бросились собирать их: хватали, оглушали и кидали в бочки для засолки, которые Гутхлаф вытаскивал из трюма. И когда я в очередной раз наклонился за рыбиной, то услышал вскрик и увидел, как Анна отбивается от макрели, дергающейся у нее в руках. Она отбросила ее в сторону, нагнулась и схватила другую извивающуюся рыбину, а потом с торжествующим смехом швырнула ее в кого-то из экипажа. Бросок был меткий: она угодила Биллу прямо по его крючковатому носу.

Подобно всем, кто страдает от избытка черной желчи и пребывает поэтому в меланхолии, я все больше и больше уходил в себя, изучая внутренним зрением загаженные и изуродованные остатки того, что привык считать собственной душой. Теперь мне тяжело вспоминать те дни с сочувствием к самому себе, потому что эти гнусные настроения превратили меня в эгоистичного, вечно кислого и враждебно настроенного отшельника, каких обычно не слишком жалуют в столь замкнутых сообществах, как экипаж корабля. То, что меня не вышвырнули за борт, отлично свидетельствует о добром нраве команды, но временами у них, несомненно, возникало подобное искушение. Но я ничего не знал о чувствах других, и, сказать по правде, едва их замечал, таким я стал замкнутым и немногословным. Однако стоило мне поднять глаза и перехватить полный радости и счастья взгляд Анны, как в зеркале отражавшийся на лице Билла, это тут же приводило меня в норму, словно тряпка, пропитанная нашатырным спиртом. Пока я предавался своим мрачным мыслям — сколько дней это продолжалось? а может, не дней, а недель? — жизнь текла и без моего участия. У меня под носом происходило множество событий. Я крутил и переворачивал свои чувства к Анне, будто кусок мяса на вертеле, наблюдая, как они подгорают и съеживаются. А она на ярком солнце выглядела счастливой и совершенно беззаботной.

Или так мне казалось. Теперь-то мне понятно, что я смотрел на мир косо — пялился в зеркало, которое услужливо подставляла мне моя меланхолия, а оно искажало и поганило все, что в нем появлялось. Поэтому я и не понимал, что радостное, счастливое настроение Анны, без сомнения, доказывало полную беспочвенность всех моих опасений на ее счет. Вместо этого я искал в зеркале еще более мрачные признаки, и они не замедлили появиться. Потому что там возник Билл, мой пронырливый и порочный дружок, и взгляды, которыми он одаривал Анну, я уже тысячи раз видел в домах терпимости Бейлстера.

* * *

Малоприятное прозрение, пронзившее меня при виде того, как Анна кидается рыбой в Билла, сработало словно чудесное лекарство. Прозрения обычно так и действуют. С этого момента я почувствовал, что мои ощущения очистились от всего наносного, и жизнь снова забила ключом у меня в душе. Однако я ошибался, решив, что черная меланхолия покинула меня насовсем. Взамен отчаяния я превратил ее в более тяжелое и ослепляющее чувство ревности. И, как любой хороший яд, она начала действовать медленно и неустанно, хотя я не понимал этого, пока не стало слишком поздно. А в тот момент, стоя обнаженным по пояс на самом солнцепеке и держа в охапке кучу скользкой, извивающейся рыбы, я вдруг почувствовал, что возвращаюсь к себе прежнему. Не раздумывая, я метнул макрель, которую держал в правой руке, в Билла, а он, атакованный с двух сторон, нырнул за мачту и тоже запустил в меня рыбиной. Она пролетела мимо и угодила в живот Карло, а тот, решив, что эту подлость совершил стоявший позади него Димитрий, тоже бросился в атаку. Это послужило сигналом к началу всеобщей свалки. Если бы какая-нибудь летучая рыба вдруг заглянула к нам на палубу, пролетая мимо, ей доставил бы большое удовольствие морской вариант самого ада. Жуткая потасовка, сущий бедлам из полуголых мужиков, швыряющихся рыбой, бьющих друг друга рыбинами по голове, прыгающих по живой макрели под ногами, вопя и крича, как целый легион чертей Вельзевула. Прошло уже немало месяцев с тех пор, когда команда «Кормарана» позволяла себе подобные вольности — они ведь лишились увольнения на берег в Дублине, а в Бордо мы пробыли совсем недолго, — так что капитан позволил этой melee идти своим чередом и даже допустил, чтобы Иштван вмазал ему по голове развалившимся на куски налимом, который по дурости связал свою судьбу не с тем косяком.

Когда же на борту наконец восстановился относительный порядок, стало ясно, что нам придется платить за свое веселье. Жизнь на корабле во многом напоминает монастырскую, и это, вероятно, было одной из причин, почему я почувствовал себя в море как дома. Это ведь вполне самодостаточное сообщество мужчин, в котором жизнь и работа управляются боем склянок. И на корабле, и в монастыре всегда полно дел, поэтому любой ленивец — самая большая опасность для порядка, так что занятие следует найти и для него. Я провел все детство, отскребывая полы и полируя дерево в аббатстве, а теперь обнаружил, что дни мои проходят почти таким же образом. Вот почему мы с таким ужасом рассматривали тот хаос, который сотворили, стоя на палубе, перемазанные чешуей и кровью.

Палуба стала серо-розовой от растоптанных рыбьих внутренностей и расплющенных тушек. Те, что уцелели, собрали. Остальные выкинули за борт. Из трюма появился Фафнир, усы его прямо тряслись от возбуждения. Откуда-то сверху свалилась стая морских птиц, чтобы всласть полакомиться содержимым маслянистой и вонючей струи, которую «Кормаран» оставлял за кормой, улиткой ползя по чистому морю. И мы принялись за работу, смывая грязь с палубы морской водой, а потом скребли и скоблили ее с песком и кусками известняка. Это было своего рода очищение, поскольку солнце мгновенно довело все рыбьи останки до гниения, так что мы трудились в мощных ароматах разложения. Черную слизь приходилось отмывать почти со всех поверхностей. В конце концов пришлось пустить в дело щелок, отчего глаза у всех начали слезиться, а потом отмываться кислым вином. Однако прошло немало дней, прежде чем корабль — и корабельный кот — избавились от этой едкой вони.

А между тем в нашей кильватерной струе появились мелкие рыбы, приплывшие пожрать остатки нашей ловли, а потом и более крупные, чтобы пожирать мелких. Крик, донесшийся с мостика, заставил меня метнуться туда, радуя возможностью передохнуть и бросить надоевший кусок песчаника, которым я скреб палубу. Низам указывал вниз, в воду, а Анна, мудро спрятавшаяся здесь с началом свары на палубе, пританцовывала от возбуждения, а может, и от страха, потому что когда я, следуя жесту Низама, выглянул за борт, то увидел странное и поразительное зрелище. Огромные серебристо-серые рыбины размером с дельфина метались, вспарывая поверхность воды, совершенно обезумевшие от крови макрели. «Акулы», — с ужасом сказал кто-то рядом со мной. Теперь я понял, почему моряки так боятся этих тварей, больше чем кого-либо еще. Я видел, как мелкая рыба мгновенно исчезала в огромных, широко раскрытых зубастых пастях; как острые морды вспарывали воду, кидаясь на других акул и даже на чаек, которые кружили прямо над ними. Потом Анна испустила крик, полный ужаса, а пара матросов отпрыгнула от леера ограждения. Гигантская серая тварь вонзилась прямо в середину месива. Она была размером с двух быков, поставленных один за другим, ее разинутую пасть величиной с дверь усеивал целый лес изогнутых, острых как иглы зубов. Но самым отвратительным казались глаза этого чудовища: два черных провала, уставленные словно бы прямо в ночь. В них не было никакого выражения, никакого блеска, ни единого признака того, что в этой беспощадной твари дремлет хоть искорка жизни. Будто ею движет одна только безжалостная ненависть ко всему живому. Она недолго дралась с другими акулами, превратив воду в кипящее красное месиво, а когда те либо удрали, либо погибли, обратила свой гнусный взгляд на нас и кинулась прямо на руль нашего корабля. Послышался глухой удар, палуба содрогнулась, Низам отлетел и упал. Румпель пошел гулять из стороны в сторону. А потом чудовище исчезло, нырнув в те мрачные глубины, которые считало своим царством. Я обернулся в надежде обрести поддержку своих товарищей и забыть эти проклятые глаза, и увидел, что Анна в страхе всем телом прижалась к Биллу.

Никак не могу выкинуть из головы воспоминание об этом. Весь остаток того длинного дня я скреб палубу, пока руки не онемели от непрерывной работы. Но мозг-то не онемел. Еще недавно он был практически мертв, ни на что не реагировал, а теперь вдруг проснулся и закрутился, как осиный рой, а желчный привкус ревности я только что на языке не ощущал. Если бы я озаботился проконсультироваться у Исаака, тот мог бы сообщить мне, что черная желчь меланхолии, отравлявшая мое существование, теперь вытеснена избытком желтой желчи, и в результате в моем организме так нарушился баланс «гуморов», что я начал как маятник метаться из одной крайности в другую, и теперь этот холерический настрой гонит и гонит меня все дальше. Полагаю, он рассматривал всех нас как сборище сосудов, более или менее заполненных доброкачественными или злокачественными жидкостями, которые можно дополнять или сливать по его собственному усмотрению. Но я по глупости не стал его искать, а позволил этому зрелищу — Анна, прильнувшая к Биллу, — расти и расти, пока оно не превратилось сначала в нечто вроде светящегося образа Спаса Нерукотворного, а потом и вовсе обрело гигантские размеры, заполнив весь мой мир, словно нарисованное на нашем парусе. А что я, собственно говоря, увидел? Ничего особенного, просто обычное стремление обрести защиту перед лицом всепоглощающего ужаса. Да разве я сам никогда не ощущал такого? Нет, этот огромный образ ревности был продуктом моего собственного воображения, и только его одного, и, как любой художник, я начал добавлять к нему детали и подробности: Анна протянула руку к Биллу? Да, в моем воображении — протянула. Лицо Анны: она же повернулась лицом к нему — беспомощно, умоляюще? Точно, повернулась. Они обменялись взглядами, тайными, заговорщическими? Да, поглоти их обоих зубастая пасть ада, обменялись.

За этим последовал еще один день бесконечной работы на раскаленном добела солнце, потом еще один. И каждую ночь мне снились горькие сны. В итоге, однажды проснувшись, я обнаружил, что стало прохладнее, а с запада дует устойчивый ветер, а потом увидел Корсику справа по борту. Когда мы подошли ближе, остров превратился в высокую каменную стену, сверху прикрытую белым облаком. К полудню оно растаяло, обнажив целую коллекцию горных пиков, между которыми струились какие-то испарения. Внизу, в тени пиков, видимо, лежали городки, хотя мысль о том, чтобы жить в подобном заброшенном месте, заставила меня вздрогнуть. Низам указал мне на город Кальви и на Иль-Рус, Красный остров, а потом мы с некоторым трудом изменили курс и пошли на норд-норд-ост.

— Ветры в здешнем море переменчивые, — сообщил мне Джанни.

Подобно многим другим членам команды, он вел пиратскую жизнь и до того, как судьба забросила его на борт «Кормарана». Выходец из знатной венецианской семьи, однажды он убил в драке судью и вынужден был бежать от палачей дожа. Джанни долго занимался грабежами на берегах Италии вместе с бандой истрийских корсаров, потом воевал в отряде каталонских наемников на островах, мимо которых мы проходили несколько дней назад, прежде чем вверить свою судьбу «Кормарану», предварительно попробовав вести честную жизнь в Валенсии и чуть не превратившись в нищего.

— Этот ветер, дующий нам в спину, называется libeccio, — пояснил Джанни. — В это время года он тут свирепствует, как сам дьявол. Видишь вон те облака над островом? Ночью будет гроза, это точно, а потом поднимется такой ветер, что понесет нас до самой Пизы, да еще перебросит через горы за ней.

Он оказался прав. Пока мы шли вдоль берега к мысу Кап-Корсе, море потемнело, а облака, казалось, сгущались над нами, заполняя все небо. Было уже за полночь, когда мы обогнули мыс, — вся команда работала на палубе, — а через несколько минут вверху занялся пожар. Никогда в жизни я не видел таких молний. Они мелькали по всему небу, как спицы гигантской адской колесницы, и били в море вокруг корабля. Удары грома я ощущал всем телом, от голых подошв до постукивающих зубов. Ветер стегал нас с такой силой, что «Кормаран» чуть не ложился штирбортом в воду, и кто не успевал как следует ухватиться за леер или рангоут, кувыркаясь падал в трюм. Мы карабкались на мачту в полной тьме, каждые несколько секунд озаряемые вспышкой, казавшейся ярче и яростнее солнца, чтобы зарифить парус, и вскоре судно легло в дрейф, болтаясь на кипящих волнах. Молнии сверкали над головой, вспышки слепящего света заставляли всех замирать посреди бешеной работы, оставляя в глазах странные летучие видения, так что хоть закрывай их, хоть открывай — все равно я видел какие-то дикие лица бледных безумцев, окутанных сияющим ртутным заревом.

Сна в ту ночь не было вовсе, да и утром тоже. От Кап-Корсе до устья Арно нам требовалось пройти всего лиг двадцать, и снова предсказание Джанни обернулось истинной правдой. Мы шли с зарифленным парусом, libeccio свирепо бил в левый борт, когда вскоре после десятой склянки на горизонте завиднелся берег Италии. И сразу после этого ветер стих и с неба исчезли последние ошметки облаков. К этому времени мы подошли уже достаточно близко к берегу, чтобы различать заросшее камышом устье Арно и, еще дальше, едва видимые очертания самого города. Мы были здесь не одни: в реку входили и выходили суда самых разных типов и видов, и я заметил напряженную готовность на лицах капитана и Жиля. Я как раз подумывал, не удастся ли урвать несколько минуток сна, когда Жиль, стоявший на мостике, поманил меня к себе.

— Хочешь увидеть Пизу? Вот и хорошо, потому что ты поедешь с нами, — сказал он, не дав мне возможности возразить. — Возьми своего друга и готовьте баркас. — Он, видимо, заметил что-то в моих глазах, потому что добавил: — Билла, своего друга. Он тоже с нами поедет.

Мне было все равно, увижу я Пизу или нет, но очень не хотелось оказаться в одной компании с Биллом. Тем не менее я стиснул зубы и заставил себя пойти туда, где он сидел, помогая Димитрию в его неустанных трудах по защите нашего оружия от морской воды, способной превратить его в сплошную ржавчину. Не улучшило настроения даже появление почти собачьей радости на его лице при моем известии.

— Давай сразу за дело, — отрывисто бросил я на случай, если ему захочется со мной заговорить. И, повернувшись на пятках, пошел обратно на корму и дальше вдоль планшира, обходя кормовую надстройку. «Баркас наверняка полон воды после шторма, — думал я злобно, — подтянуть его будет трудновато». Я уже взялся за фалинь и начал его тянуть, глядя, как баркас весело болтается в кильватерной струе «Кормарана», и отмечая, что он действительно гораздо тяжелее, чем обычно, когда рядом спрыгнул Билл, тоже ухватился за канат и мы попробовали тянуть вместе.

— Тяжелый, — весело заметил мой друг.

— Вот уж удивительно-то! — холодно буркнул я, так холодно, что сам поразился, не увидев пара от своего дыхания.

— Хватит тебе, Пэтч! — сказал он. — Кончай! Такой прекрасный день! Крест Господень, ну и штормик был! А мы отправляемся в грешный город Пизу. Пиза ведь грешный город? Очень на это рассчитываю. Все города некоторым образом грешные, а, Пэтч?

— Кончай трепаться, твою мать, тяни эту гребаную веревку! — рявкнул я.

— Да что это с тобой?!

— Ничего. Работать надо, а не трепаться. Мне это вовсе не нравится, так что давай поскорее покончим.

— Нет, погоди, Пэтч. Ты ведешь себя прямо как осиный рой с тех самых нор, как мы прошли Геркулесовы Столпы. Что происходит?

Билл взял меня за плечи. Я весь сжался и ослабил хватку фалиня. Тот выскользнул из моей ладони и даже обжег ее, прежде чем я успел с проклятием отдернуть руку. Потом повернулся лицом к своему мучителю.

— Я не понимаю, зачем ты вообще вернулся! — заорал я, брызгая слюной. — Зачем? Ты… ты ж меня в сторону отпихнул!

— Как? Как это — отпихнул в сторону, Пэтч? В сторону от чего, скажи на милость?

— В сторону от жизни! которую я вел до тебя. От моих друзей. Я себя трупом чувствую, нет, я стал твоей тенью, паскуда проклятая!

— К черту все эти тени! Еще раз спрашиваю: в сторону от чего я тебя отпихнул? Нет, не так, лучше сказать — в сторону от кого?

— От капитана, — буркнул я.

— Нет, это не то. Еще раз попробуй.

— Ну, не знаю. От Жиля. От Димитрия. От всех моих друзей — ото всех!

— Ото всех? А среди них есть кто-то конкретный, от кого я, как ты считаешь…

Я ударил кулаком по фальшборту и повернулся к нему, стиснув в ярости зубы:

— Ты сам знаешь, что я имею в виду! Наверняка знаешь! Вот и не заставляй меня произносить это вслух!

— Ладно, я сам могу сказать. Это Анна.

Думаю, мои пальцы в этот момент готовы были скользнуть к рукояти Шаука, но Билл знал меня лучше, чем я сам, поэтому мягко опустил ладонь на мою руку, лежавшую на фальшборте. Если я ожидал увидеть на его лице триумф, то был разочарован. Он смотрел внимательно и трезво. Потом поднял вверх палец и так и держал его между нашими лицами.

— Анна, да? Я прав, так что можешь ничего не говорить. Ты слишком много думаешь, братец. Это всегда за тобой водилось. В монастырской школе ты тоже всегда о чем-то думал, пока я трахался или пьянствовал. Ты завидовал мне, а я, должен сознаться, некоторым образом завидовал тебе. Пэтч, мы с тобой должны были трахаться и думать в равной мере, только это у нас не получалось, увы, и погляди, куда это нас привело. Да-да, ты знаешь мои привычки и поэтому подозреваешь самое скверное. Шлюхи… девки любят меня, потому что по большей части ни о чем не задумываются, вообще не привыкли думать и к тому же предпочитают парней, которые пускают в дело свой член, а не мозги. Вот это всегда служило мне добрую службу. Но я вовсе не такой дурак, как ты воображаешь. Ну, не совсем. А что до твоей принцессы… Мне она очень нравится, мой мальчик. Но она вовсе не из тех, брат Петрок, кого я именую девками. Она думает! Думает все время! Хотя я ей тоже нравлюсь, довольно сильно — еще бы, ведь я все время ее смешу, черт побери! заставляю краснеть от стыда! — но это нечто вроде сестринской привязанности.

И он рассмеялся, но не слишком весело. Мы смотрели в глаза друг другу, словно два кота, сцепившихся на крыше. И Билл по-прежнему держал свой палец у меня перед лицом.

— Ты понимаешь, что я тебе втолковываю? — спросил он наконец.

— Она тебе не позволит себя завалить, — ответил я, и каждое слово было пропитано ядовитой желтой желчью.

Билл глубоко вздохнул и прикусил губу.

— Да она этого вовсе и не хочет, ты, засранец. А хочет она… — тут его палец внезапно ткнулся мне прямо под грудную кость, — тебя! Тебя она хочет. Понятно?

— Ничего подобного! Не хочет! — Я слышал, как мой голос срывается на крик. — Она меня избегает, как прокаженного! Я уже вполне могу ходить с гребаным колокольчиком, как беглец из лепрозория! А вот ты — она все время липнет к тебе, не так ли?

— Да, а знаешь, о чем она все время со мной разговаривает? Каждый божий день? О тебе. Хренов Пэтч то, хренов Пэтч сё — и дальше в том же духе. И я даже рад, что ты стал такой бедненький и несчастненький, поскольку сам превратился в такого, как ты. А Анна, прекрасная Анна, еще более несчастна, чем мы оба, вместе взятые! Да я с ума схожу, Пэтч! А моя жизнь… Я живу словно под огромной черной тучей, которая вытягивает из меня все соки, и так день за днем. И наполняет вместо них горестями и печалями.

Голова моя шла кругом, а тяжесть выпитого перед этим вина словно пригвождала к палубе. Мне уже больше не хотелось слушать Билла. Я был не в силах вынести все, что он хотел мне сказать. Потому что если он прав, то мое собственное поведение… Я попытался прочистить мозги и сфокусировал взгляд на лице Билла — впервые за последние недели. Я чувствовал себя совершенно вымотанным. Все мрачные настроения, терзавшие меня последнее время, вдруг куда-то исчезли, будто уксус из разбитого бочонка. Я снова был самим собой, снова чувствовал свое тело, свою кожу, словно вновь надел давно заброшенные одежды. Меня немного подташнивало, и, к своему стыду, я понимал, что все последнее время вел себя как полный дурак, круглый и неисправимый идиот, не заслуживающий прощения. Ободранная ладонь горела, но я снова ухватился за фалинь и принялся тянуть. Я не мог взглянуть на Билла и вместо этого забубнил, глядя, как баркас весело сопротивляется моим усилиям.

— Да вовсе она меня не хочет, братец. Но спасибо, что ты так говоришь. Это… в любом случае очень благородно с твоей стороны, так что я у тебя в долгу…

Билл тяжко вздохнул. И высунулся далеко за леер ограждения, так что я поневоле встретился с ним взглядом.

— Послушай, — сказал он. — Я не представляю — да мне и плевать, пойми ты наконец! — что там между вами произошло, бедные вы мои, несчастные. Но я немного знаю женщин и уверен, что тут просто какое-то недоразумение. Или, скорее, нечто большее, чем просто недоразумение, это я тебе точно говорю. Анна вовсе тебя не ненавидит. Все дело в том, что она абсолютно уверена, будто ты ее презираешь, и эта язва терзает и грызет ее все время. И очень хорошо, что она и тебя грызет!

— О Господи! — простонал я.

— Ты с ней с самого Бордо отвратительно обходился, после той вашей схватки.

— Да нет, это она была совершенно холодна со мной! С того момента, как подошла ко мне, вся в крови, а я в то время пытался отмыться… — И тут внезапно мне все стало совершенно ясно. Я стукнул по фальшборту обоими кулаками, и баркас снова отпрыгнул назад, в кильватерную струю.

— Ага! Тебя обуяло отвращение!

— Нет!

— Все попятно. От нее воняло, она была в крови и все такое прочее. Но это… — Теперь он улыбался. — Это единственное, что я могу понять. Она же… она же принцесса, черт побери! Пэтч, да она же по уши в тебя влюблена, ты, бездарный дартмурский трахатель овец! Вот в этом, братец, и заключается самая величайшая тайна!

Кажется, я чуть не задушил Билла в своих объятиях, а его рубаха совершенно промокла от моих горячих слез, но у него хватило добрых чувств промолчать, разве что перекрыть поток моего искреннего раскаяния. Думаю, именно тогда он, в моем понимании, полностью воскрес из небытия, и когда мы наконец подтянули баркас и закрепили его у борта «Кормарана», то уже вовсю болтали и смеялись, словно две беззаботные пташки.